Я держу в руках пожелтевшие от времени тетради в самодельных переплетах. Это дневники моих предков: прапрадеда, прадеда и деда. Каким-то чудом были они написаны, таким же чудом сохранялись полтора столетия и протянули живую нить из прошлого…
Если бы не эти тетради, не стоять бы мне вот так, как сейчас, на носу быстроходной «Ракеты», не глядеть бы на красавицу Каму.
Ильинское… Каким-то шестым чувством я узнаю это село издали. Взобравшись на взгорок и разметавшись задними дворами по берегу небольшой речушки Обвы, стоят дома, и окна их с наличниками, украшенными удивительной старинной резьбой, глядят на широкую улицу. Наверное, некоторые из них и тогда стояли…
На пристани встречают школьники с цветами. Жители села уже всё знают и с любопытством глядят на меня — потомка крепостных графов Строгановых. Усадьба Строгановых и по сие время сохранилась в Ильинском.
Здесь в 1851 году мой прадед получил «вольную», в которой было написано:
«Я, генерал-лейтенантша, графиня Наталья Павлова дочь Строганова, отпускаю вечно на волю крепостного моего дворового человека Петра Яковлевича Кузнецова, с женою Олимпиадою, дочерью Федорова, и сыном Николаем, доставшихся мне в 1845 году, после кончины родительницы моей генерал-лейтенантши Софьи Владимировны Строгановой, урожденной княжны Голицыной… И впредь ни мне, ни моим наследникам как до них, Кузнецовых, так и до будущих потомков их дела не иметь».
Из толпы встречающих ко мне приближается древняя старуха — вся в черном, похожая на монахиню. В ее темных морщинистых руках чуть увядший стебелек с редкими листьями. Она протягивает его и смотрит на меня мудрым и пристальным взглядом.
— Ты, милая, воткни его хошь в горшок с цветком. Он и разрастется. Это тебе с родины дедов память — ивушка плакучая.
Я хожу по Ильинскому без провожатых. В дневниках моих предков село описано так зримо, что я пугаюсь возникшего ощущения: я когда-то уже бывала здесь.
Вот место, где стояла Ильинская церковь, именем которой названо было село. В этой церкви крестили, венчали, отпевали моего прапрадеда, крестили моего прадеда и деда.
Мысленно я поднимаю из небытия деревянные стены, увенчанные куполами с позолоченными крестами, сияющими над селом.
Вот старое здание церковно-приходского училища.
Оно много раз ремонтировано за время своего существования. В нем и сейчас помещается Ильинская школа. Здесь учился мой прадед и, закончив ее еще мальчишкой, работал в управлении Пермского неразделенного имения Строгановых, как он писал в дневнике, «по письменной части».
В здании управления теперь размещен Строгановский музей.
Я провожу день в музее. Его сотрудники, страстные энтузиасты изучения родного края, находят фамилии моих предков в строгановских приказах. Они заражены моим волнением так же, как ильинские школьники. С какой завистью, с каким немым восхищением смотрят ильинцы на пожелтевшие тетради, которые дали мне возможность узнать больше, чем документы Ильинского, Пермского, Московского, Ленинградского архивов.
Эти тетради сделали меня волшебницей. С их помощью я могу остановить время. Я могу повести его вспять. Я могу, если хотите, привести вас в Полотняный завод Гончаровых и показать маленькую Наташу, двоюродную племянницу графа Григория Александровича Строганова. Хотите побывать на обеде в честь свадьбы Екатерины Гончаровой и Дантеса-Геккерена, происходящем в доме Григория Строганова почти накануне гибели Пушкина?
Могу показать вам старую княгиню Голицыну, которая, по уверению ее потомков Строгановых, владела тайной трех карт, и божественный Пушкин даровал ей вечную жизнь в «Пиковой даме».
Я так ярко вижу своего далекого прадеда, что постараюсь помочь и вам представить в воображении никем не написанный и не отснятый портрет крепостного дворового человека Строгановых.
В «вольной» написано так:
«А росту он 2 аршина 5 вершков. Лицо чистое, глаза большие, карие, нос прямой, волосы и брови черные, подбородок круглый, зубы белые, ровные. От роду ему тридцать пять лет».
Таким мой прадед вышел на свободу. Еще добавлю из дневников:
«Он был красив, хотя и не велик ростом… На него заглядывались девушки на деревне… Он был быстр в движениях… Смеялся громко, заразительно… Имел обыкновение очень внимательно приглядываться к человеку, с которым встречался впервые… Открытые темные глаза долго не отводил от глаз незнакомца, а потом, не стесняясь, разглядывал его с ног до головы… Наверное, так было ему привычно, потому что он пуще всего на свете любил рисовать, — вспоминает его отец, мой прапрадед Яков Петрович, — а способности к этому мастерству даны были ему самим богом».
В Ильинском старики не помнили таких суровых крещенских морозов. Словно в сказке, недвижимо стояли в палисадах и за селом белые, заиндевевшие деревья. И так же, как в сказке, дым из труб поднимался в небо ровными, будто нарисованными столбами и чуть розовел под холодными лучами солнца, еле пробивающимися сквозь морозную мглу.
А в избе тепло. На печи густо храпит дед Семен. Иногда, затихая и набрав воздух в могучую грудь, дает такие зычные переборы, что внучка его, семнадцатилетняя Акулина, испуганно вздрагивает и крестится.
Мать и отец сладко посапывают, тоже спят на широкой самодельной кровати в горнице, прикрывшись лоскутным одеялом. Тихо спит старший брат Иван, разметавшись на соломе, прикрытой дерюжкой, набросив на себя полушубок.
На табурете, положив голову на скрещенные на столе руки, вздыхает и стонет во сне старшая сестра Евлампия — полудурок.
Акулина — пухлая девка с широким смешливым лицом, упругими и яркими щеками вместе с подружкой Дашкой, худобой и смуглотой напоминающей галчонка, только что научившегося летать, гадают. Льют воск в деревянную плошку, чуть освещенную светом лучины.
Младший братишка, Петька, тоже не спит. Любопытно ему, что нагадают девки.
Дашка шепчет с присвистом:
— Взамуж выйдешь. Гляди — парень…
— Вроде бы и сани, — неуверенно соглашается Акулина.
— Увезет парень в чужое село! Зимой же этой увезет! — со страстью шепчет Дашка и от восторга закрывает глаза.
— А теперича, Петруха, тебе, — говорит брату Акулина, и тот склоняется над столом.
В избе снова водворяется тишина. Даже дед на печи на секунду замолкает, как бы вникая в судьбу внука, а потом обрушивается на всех таким громкоголосым рычанием, что Петька фыркает, Акулина крестится, а голова Евлампии вздрагивает на руках, лежащих на столе.
— И тебе, Петруха, дорога. Да дальняя-предальняя… — говорит увлеченно Дашка. — Смотри!
— Дорога, — соглашается Акулина, — самая разнастоящая. Куда бы это?
Петька смотрит на воск, пролитый в воду, и видит легкую, застывающую полосу.
«Дорога в самом деле! Эхма! Повидать бы, что там за Камой, за городом Пермью», — думает он, и бурная радость поднимается в сердце, горит надежда, и убежденная вера в гадание охватывает его.
В эту ночь светились окна по всему Ильинскому. Каждому, у кого жизнь впереди, хотелось заглянуть в будущее. Пусть все будет потом не так, как выпало в гадании, но хотя бы помечтать! Спали только те, у кого уже все было сгадано, кто прожил длинную, безрадостную жизнь крепостного, кому и оглянуться-то в прошлое было лихо, не то что гадать о будущем.
В эту ночь светились окна и в петербургской квартире Пушкиных.
Три сестры при свете тройного подсвечника лили в блюдце воск. Разговаривали шепотом: в доме спали дети и муж младшей сестры, Натальи.
— Таша, теперь тебе, — шепчет Катя, поднимая хорошенькую головку, и на стене колеблется тень от крупных завитков. Блестящими большими глазами Катя смотрит на сестру, морщит в улыбке маленький рот. Секунду выжидает, а потом встает со стула и обнимает Наталью, пытаясь посадить ее за стол. Но та освобождается движением плеч, и руки сестры скользят по цветастой шали. Темные волосы Натальи по-домашнему полураспущены, кое-как сколоты на затылке. На плечи наброшена шаль. Ночь морозная, а в доме не очень тепло.
— У меня все сгадано, — с улыбкой говорит она. Ей не надо снижать голос до шепота: он и без того у нее спокойный и негромкий. Это ее манера говорить. — Теперь Азиньке, — ласково глядит она на среднюю сестру золотисто-карими глазами. Они чуть косят. Настолько чуть-чуть, что косина их почти незаметна, чувствуется только необычность, какая-то загадочность взгляда.
— У меня тоже все сгадано, — с горечью шепчет Александра, отодвигая воск и вставая. — Пошли, сестрички, спать. Нагадали Катеньке не то свадьбу, не то похороны.
Она быстрым, нетерпеливым движением отшпиливает букли, почти срывает их, забирает в правую руку и встряхивает головой. В этот момент она вся какая-то угловатая, напряженная, некрасивая.
— Ну что-то ты, Азинька, сегодня не в духе, — пытаясь согнать следы беспокойства с прекрасного лица своего, говорит Наталья, убирает со стола блюдце, чтобы и следов от гадания не осталось к утру. Засмеет Александр Сергеевич. — Какие похороны? Свадьба! Настоящая свадьба!
Но всегдашний трагический излом левой брови, делающий страдальческим ее лоб, — признак глубокой душевной тревоги — не согнали ни улыбка, ни ободряющие слова.
Этот страдальческий лоб навеки запечатлел А. П. Брюллов в портрете Натальи Николаевны Пушкиной.
А ведь сбылось святочное гадание для Петьки! Широкий мир развернулся перед ним. От графини пришла управляющему депеша: направить в Петербург, к Григорию Строганову, во временное услужение грамотного по письменной части дворового. И выбор пал на Петра. Несмотря на свою молодость, превосходил он по письменной части всех писарей управления.
Святочное гадание сбылось и у сестер Гончаровых.
Была свадьба, странная, не разгаданная по сей день. Были и похороны, острой болью отозвавшиеся в сердцах не только близких, но всего русского народа. И по истечении полутора столетий не утихла горечь преждевременной, тяжкой утраты великого русского поэта. О ней пишут. О ней говорят, спорят, пытаясь разгадать то, что ушло в небытие.
От Ильинского до Петербурга путь далек и нелегок. Четыре возка снарядили в управлении Пермского неразделенного имения Строгановых. В одном везли всякую снедь на дорогу людям и фураж лошадям. В другом — гостинцы хозяевам, бочонки меда, варений, соленых грибов. Третий полон иконами, писанными в Ильинской иконописной мастерской. В последнем возке ехали конюх Софрон, временно направленный в распоряжение графа Григория Александровича Строганова, Петр и девка Анфиса. Куда и зачем ехала Анфиса, толком никто не знал. Тоже по требованию хозяев, видимо, кому-то в услужение.
Расставаясь с родным селом, с матерью и подругами, Анфиса ревела, как на похоронах. Мать и подруги тоже прощались с ней навеки. Не первый раз увозили крепостных из Ильинского в Петербург или в Москву, и редко кто возвращался в родное село — только по болезни или по старости. У Петра тоже бабку увезли к Строгановым в услужение. С тех пор пятнадцать лет минуло. Петр ее и не помнит.
Кроме Петра, Софона и Анфисы, надобно было еще доставить в Петербург одного из лучших рысаков строгановского имения. Белая, необыкновенной красоты кобылица, привязанная сзади второй повозки, шла тоже неспокойно, озираясь по сторонам и оглашая встречные поля, горы и леса тихим, надрывным ржанием.
Зареванная, молчаливая Анфиса сидела в углу повозки. А Петр дивился на себя. И село и родных покинул легко. Словно тяжесть какая свалилась с плеч — так он рвался в неведомое.
Май выдался холодным. Но это никого не беспокоило. Знали ильинцы, что еще в дороге захватят их знойные летние дни.
И все же, как ни рвалась душа Петра навстречу новому, старое, пережитое в родном Ильинском, не отступало. Оно то и дело беспокоило воспоминаниями.
Старый дом Кузнецовых, как у всех крестьян Ильинского, с пристроенным к нему вплотную амбаром стоял в центре села окнами на широкую улицу в глубоких рытвинах, с не просыхающими за лето огромными лужами, в которых бродили свиньи, купались утки и гуси. В ясные дни, на закате, прощальные лучи зажигали позолоту глав и крестов Ильинской церкви, и отсвет их багровым пожаром врывался через окна в маленькую горницу. С этим светом коротали сумерки, дольше, чем у соседей, не зажигали лучину.
С малых лет из всей семьи Петр выделял свою мать Аграфену Спиридоновну. Он помнил ее совсем молодой и красивой. Она была актрисой ильинского театра — единственной женщиной-артисткой, потому что женские роли тогда еще в большинстве играли мужчины. И может быть, Петру так казалось, мать его отличалась от всех крестьянских женщин. Она и ходила не так, как они, — легко и плавно. Говорила певуче и громко. И такое же простое платье, как у других женщин, на ней казалось нарядным. Свои длинные черные косы она обертывала вокруг головы и по-бабьи закрывала завязанным под подбородком платком. Но волосы все равно были видны. Они блестели, отливали какой-то удивительной синевой.
Для театра был построен в Ильинском просторный пятистенный дом со сценой, занавесом, кулисами и зрительным залом. Говорили, что и в городском театре все так же. Только и разницы, что дом побольше да понаряднее.
Отец Петра, смолоду потерявший ногу, ходил на деревяшке и, как все предки по отцовской линии, занимался знахарством. А дед — отец матери — так и остался в памяти внука вечно больным, стонущим, прикованным к печи, обременявшим всю семью бесконечными заботами.
Теперь вот, покачиваясь в повозке на изрытой проселочной дороге, невольно повзрослев от расставания с родными, от того нового, что вдруг появилось в его жизни, Петр наконец понял, что мать его была белым голубем в стае ворон. Жила она какой-то своей жизнью, чуждой отцу, деду, детям ее и односельчанам. Нерадивой хозяйкой называли ее дед и отец. Не матерью, а кукушкой величали соседи. А ей было все равно. Она с грустным равнодушием на рассвете вынимала лопатой хлеб из печи — когда пригорелый, когда недопеченный. Ухватом вытаскивала на шесток чугунок с наспех сваренной похлебкой. Молча обстирывала семью, скоблила полы. И все молча. И все со вздохом.
А на сцене была она совсем другой. Видел не раз Петр, как изображала она нарядных барынь, веселых девок, смеялась задушевным смехом, пела и плясала так, что зрители с упоением притопывали в такт. И узнать ее было невозможно.
Отцу было совестно за жену. Не было принято тогда женщинам играть на театре. Не раз на глазах у соседей волочил он ее по двору за длинные косы. Но запретить ей быть актрисой не мог. Крепостная баба не вольна в услужении. И хотела бы уйти — не отпустят. Но она не хотела.
Только теперь понял Петр, что там, на сцене, была ее жизнь, ее радость. Туда стремилась она от мужа, которого не любила, от отца, от детей, от соседей, которые ее не понимали.
А когда ильинский театр выезжал в Пермь давать представления, не было человека счастливее ее. Стараясь погасить в глазах радость, просила она соседок доглядеть за больным стариком, за дочкой-полудурком.
Отец и дети провожали возки актеров до поскотины. Возков было много: с костюмами, декорациями и актерами. Прощались. И Петру казалось: расставаясь с семьей, мать свободно вздыхала, распрямляла плечи и, наверное, сразу же забывала обо всех.
Вся семья, кроме деда и Евлампии, целыми днями была занята. Брат Федор — учитель, брат Иван работал в лесничестве, оба были женаты и жили отдельно. Акулина ухаживала за цветами в управлении.
А Петр…
От рождения его судьба была удивительной. Это о нем в управлении Пермского неразделенного имения Строгановых было заведено «Дело о пропущенном ильинском мальчике Петре Кузнецове». Это о нем в Ильинское управление направлялись рапорт за рапортом о том, что мальчик не вошел в «ревизскую сказку». Это им занималась пермская казенная палата и утвердила его имя в новой «ревизской сказке»… В три года вольный мальчик стал крепостным.
Это его дед Семен, единственный из всей семьи понимающий происходящее событие, пытался тайно увезти в Пермь. Он сговорился со знакомым купцом, чтобы тот увез ребенка к себе, изобразил, что мальчик будто бы подкинут ему, и потом передал бы его в сиротский дом. После того как узнала семья о том, что ребенок пропущен в «ревизской сказке», несколько дней подряд дед Семен пытался убедить дочь и зятя, что надо воспользоваться этим — немедленно отослать ребенка, пока не станут составлять новую «ревизскую сказку», и разыграть, что мальчик утонул.
Но родители Петра, так же как их предки, всегда были крепостными и другой доли не представляли ни себе, ни детям. Они не захотели отправлять ребенка в неизвестность. И дед решил взять грех на свою душу и пойти против воли родителей.
Не раз Петр слышал от родных страшный рассказ о том, как летней темной ночью возок купца остановился в условленном месте. Дед Семен трясущимися руками осторожно и все же неумело завернул ребенка в лоскутное одеяло. Мальчик на мгновение проснулся, всплакнул, забормотал что-то и заснул. А дед, легонько покачивая его, нащупывал в кармане с вечера заготовленные 30 рублей для купца — деньги, скопленные еще в молодые годы. Это первый взнос. Остальное — потом.
Он осторожно открыл дверь, так же тихо закрыл ее. Но она заскрипела. Миновав сени, дед вышел на крыльцо, и в это время с визгом распахнулась дверь и с оглушительным криком, в рубахе, с распущенными волосами выбежала Аграфена, а за ней Яков.
— Не дам дите! Не дам! Батя, что ты делаешь?!
В окнах соседей замелькал свет, и дед Семен, не скрывая слез, отдал ребенка в руки матери и постарался скорей закрыть двери сеней.
Ни мать, ни отец не поняли, что воля дороже даже родительской заботы. Не дали сына увезти в Пермь.
Ночное происшествие стало известно в Ильинском. Дед был наказан кнутом. И с тех пор с печи не слезал. Сам дед говорил, что не так его тело изувечили этим наказанием, как душу. Душа не стерпела.
А Петр стал крепостным. Но с младенчества за ним укрепилось прозвище «Вольный».
Кони тащат подводы по подсыхающим после весенних дождей дорогам. Уже миновали Пермь, где теперь мог бы жить вольный человек Петр Кузнецов… Знать, не судьба! В судьбу Петр верил. Но какое же злое дело совершила она с ним! Эти три вольных года, хотя и в младенчестве, не прошли бесследно. Они навсегда заронили в его душу тревогу, страстное желание воли, ненависть к своей крепостной жизни, не понятные ни родным его, ни друзьям. Откуда им понять? Они же не были вольными!
С девяти лет до четырнадцати Петр учился в приходском училище. Учился хорошо, окончил с похвальной грамотой и в четырнадцать лет уже работал в Вотчинском управлении, зарабатывал 36 рублей в год.
Вспоминалось ему, как однажды в управлении один из молодых служащих по привычке сказал ему: «Эй, Вольный, кончил переписывать?»
Случившийся тут заводской инженер заинтересовался этим прозвищем и рассказал Петру о страшной судьбе маленького царя Ивана VI, который всего несколько месяцев был царем.
Рассказ этот ошеломил Петра, Смешно было сравнивать себя с царем. И все же в этих двух судьбах, Ивана VI и его, Петра, было что-то общее.
Вспомнилась Петру встреча с управляющим. Софрон, тот самый, который теперь тоже ехал в Петербург, уже старик, блекло-рыжий от проседи, а когда-то, говорили, ярок был так, что посмотришь — глазам больно, пришел за Петром. Перешагнув порог кузнецовского дома, он закрыл за собой дверь, снял шапку, перекрестился на образ в переднем углу и сказал матери:
— Ну, Аграфена, повезло вашему дому. Управляющий Петьку пристроить решил в Вотчинское управление по письменной части.
Мать испуганно закрестилась. Со стоном заговорил на печи дед:
— Ну и слава богу! А то училище-то кончил. К делу надо! К делу!
Петька стоял с котелком в руках, собираясь на рыбалку, и толком ничего не понимал.
— Пойдем, чё ли? — сказал ему Софрон, глядя на мальчика выпуклыми, всегда веселыми глазами.
Мать и Петька молчали. Еще не опомнились. Потом Петька поставил под лавку котелок.
А мать спохватилась:
— Рубаху-то чистую!
Но другой рубахи не было. Обрядили Петьку в отцову рубаху. Подол запрятали подальше в штаны. Дыры не светятся. Значит, все в порядке. Босой? Так летом все босиком ходят.
Первый раз поднялся Петька по ступенькам в управление. Страшно было ступать грязными ногами по блестящему полу. Совсем оробел мальчишка, пока шел широким длинным коридором. Шел и думал: не дом, а дворец, о каких в сказках написано. Двери высокие, крашенные белой краской, из двух половин, как в церкви, массивные ручки на дверях сияют золотом.
А когда Софрон открыл дверь в кабинет управляющего, сердце Петьки совсем упало. Он остановился перевести дух, старик взял его за плечи и подтолкнул в большую светлую комнату, к столу, за которым сидел управляющий Волегов Василий Александрович…
И о судьбе управляющего Пермским неразделенным имением Строгановых задумался Петр в этот раз, вспоминая первую встречу с ним.
Не легок был путь Волегова, потомственного крепостного графов Строгановых.
Бегал он, как Петр, только много раньше, в приходское училище. Изучал чтение по таблицам и книгам церковной печати, учился письму и арифметике. Учил закон божий, священную историю, русскую грамматику. Знал, как и Петр, назубок молитвы: «Ко святой троице», «Честному животворящему кресту», «Отче наш», «Богородице, дево, радуйся».
А когда окончил приходское училище, в Петербурге, на Васильевском острове, Строгановы открыли частную горнозаводскую школу, которая готовила специалистов для горных заводов и соляных промыслов Пермского имения.
Василия Волегова определили учиться в эту школу. Окончил он и ее. А потом получил «вольную» и стал работать управляющим Пермским неразделенным имением Строгановых.
…Управляющий оторвался от бумаг, лежащих на столе, которыми он занимался. Взгляд умных светлых глаз так насквозь и прохватил мальчишку. От такого взгляда ничего не скроешь. Весь на виду.
И вот началась новая жизнь. С утра Петр уходил в управление в чистой сшитой матерью рубахе, с гладко зачесанными и смазанными репейным маслом волосами.
С уважением, а больше с завистью провожали его взглядом не только одногодки, но парни и мужики. А он не раз с тревогой сравнивал себя с матерью: тропа тоже повела его от общей дороги в сторону. К добру ли это?
Он думал, что к добру. Думал, что уродился в мать. Не по душе ему была работа на земле, не по душе и торговля, чем занимались многие крепостные.
Ильинское издавна было крупным торговым центром Прикамья. Каждую субботу проводились ильинские торжки. Они особенно помнились Петру, потому что в эти дни крепостные артисты показывали свои спектакли.
Над крышами низких крестьянских домов в Ильинском высились двухэтажные каменные дома купцов первой гильдии. Базару было отведено удобное, раздольное место на селе. Купцы торговали сибирскими кедровыми орехами, медом, различными бакалейными товарами.
Дом купца Беклемишева с детства поражал Петра своей красотой: от боковых крыш поднимался второй этаж. Над крыльцами были сооружены нарядные навесы, обшитые деревянным кружевом. Дом окружал белый забор в рост человека, сделанный из мелких резных столбиков. А забор обнимали закругленные, аккуратные плахи коновязей. В субботние и воскресные дни трудно было пробраться между подводами и конями к дому.
На все это интересно было поглядеть, полюбоваться красотой и необычностью построек, заглянуть в какую-то иную жизнь, но не оставаться ее принадлежностью.
Петр мечтал учиться. И мечта его осуществилась. Сам управляющий, наслышавшись о способностях и смекалке мальчика, определил его в приходское училище и все годы учения интересовался его успехами. Даже похвальные грамоты Петра Кузнецова учитель носил показывать управляющему.
И вот теперь Петр сам работает в управлении. Он взрослее своих одногодков. Уже потому взрослее, что за длинными столами управления его напарники не просто взрослые, а даже старые.
Работает Петр хорошо. Управляющий доволен им. Но душа рвется куда-то, чего-то хочет. А куда рваться? Чего хотеть? Ведь он, как и мать и отец, как сестры и товарищи, — крепостной, еще и дворовый человек. Только три года был он вольным. Но он и не помнит этих вольных лет. Был слишком мал. А теперь что захотят господа, то и сделают с ним. Мечтай не мечтай. Не человек крепостной — скот. Только обличье человеческое. И, несмотря на то, что Строгановы, почти никогда не заглядывавшие в свое неразделенное имение, жили в Москве и Петербурге и никакого зла Петру не сделали, вместо почтения, которому в церкви учил поп, в школе — учитель, дома — родители, в душе его, в общем-то, доброй и покладистой, поднималось вначале чувство недоумения, а затем, после того как он не мог объяснить себе таинственную разницу между графом и крепостным, — чувство неприязни, гнетущее и тяжелое.
Он часто смотрел на управляющего и думал о том, что тот тоже, как и его отец, деды и прадеды, был крепостным Строгановых. Он получил «вольную» не так давно. Говорили в народе, что купил он эту «вольную» согласием на вечное управление имением. Говорили еще, что в свободное время вместе с братом пишет он про жизнь Строгановых, начиная с тех древних времен, когда царь Иоанн Грозный выдал именитому человеку Григорию Строганову грамоту на управление пермскими землями. Все может быть.
И снова и снова вспоминал Петр дни, проведенные в управлении. Он переписывал документы. Это были человеческие судьбы. Сколько их прошло перед Петром!
Вот документ, который он переписывает с волнением: графиня Софья Владимировна Строганова отпускает на волю крестьянина Васильева с двумя сыновьями, четырьмя дочерьми, женой и сестрой за 2 тысячи рублей серебром. В документе ряд условий. Среди них и такое: «Если ильинское общество потребует от Васильева, то Васильев обязан поставить за него рекрута-наемщика, на основании заданных от меня правил», — пишет Петр красивым, четким почерком.
Но ильинское общество потребовало от Васильева не наемного рекрута: «Семейство Васильева хотя в настоящее время и не состоит на рекрутской очереди, но обязано внести в казну Ильинского еще 1000 рублей за сыновей, которые дорастут до рекрутов».
Итак, воля стоила Васильеву 3 тысячи рублей серебром.
«Откуда он взял такие деньги?» — думал Петр, переписывая эти документы.
«Откуда?» — думал он и теперь, вспоминая «дело» Васильева. Может быть, нечестным путем достал мужик эти деньги? Может быть, зарубил топором на пустынной ночной дороге денежного купца? Ради воли на все может пойти человек. От отчаяния бога забыть!
Симпатии Петра были на стороне не тех крестьян, что откупились, а тех, кто отважился бежать.
За то время, которое Петр провел в управлении, он переписал девятнадцать «дел» о побегах строгановских крестьян из Ильинского. Из них троих поймали. Наказали розгами, по тридцать ударов. Затем отдали в солдаты.
Как увлекательную книгу, читал Петр донесение в главное Ильинское управление о том, как бежал Никифор Нифонтов. Он заранее отправил якобы на учебу сына, заранее где-то припрятал коней с подводами, сказав, что они в заводе. За два дня до побега отправил «на богомолье» жену и дочь. А потом сам поехал «по делам».
Только через четыре дня спохватились, что нет на селе всей семьи Нифонтовых. Но мужик был с головой. Замел следы так, что лучший сыщик — крестьянин Амос Поносов не пронюхал, куда подался Нифонтов.
«Наверное, туда, — думал Петр, — где стоят скиты раскольников, куда собираются беглые крестьяне и бродяги, — в дремучие леса, между селением Ныробским и рекою Луньей, в двухстах верстах от этого селения, близ вологодской границы. Говорят в народе, что занимаются там они разработкой золотых руд, а подкупленные местные власти покровительствуют беглым и бродягам. Вот туда бы! Как Нифонтов! — Все чаще подумывал Петр о побеге. — Хочу быть вольным! Любой ценой хочу из крепости», — шептал он бессонными ночами. И может быть, привел бы в исполнение свое желание, если бы не этот путь в Петербург. Кто знает, как теперь сложится жизнь?
А дни сменяются ночами, дождливая хмурь — ясным теплом.
По изрытой колесами дороге тащат кони Ильинский обоз. Устало шагает белая красавица кобылица, вызывая восхищение встречных, когда подводы проезжают селами или городами.
Так же обреченно в углу повозки сидит угасшая и даже постаревшая Анфиса. Дед Софрон, всего повидавшим на своем веку, ко всему привыкший, как всегда, весел и разговорчив. Вспоминает молодость. Странно вспомнил, словно со стороны, не свою жизнь рассказывает, а чью-то другую. Петр, как ни силится, не может представить старика молодым.
Рассказы Софрона интересны юноше, но особенно интересно то, что открывается его глазам. Деревенские хаты удручают бедностью, города поражают многолюдьем.
И ждет он Петербург с таким нетерпением, точно от этого зависит, быть жизни его такой же горькой, как у всего рода Кузнецовых, или он, как орел, оторвется от вершины голой скалы и, грудью рассекая воздух, свободно и гордо поднимется в небо.
Петербург встретил ильинцев проливным дождем. В городе было пусто и тихо. Высоченные дома и узкие полоски свинцового, низкого нависшего неба несказанно поразили Петра. Ему вдруг захотелось на родные просторы Ильинского. Первый раз за всю дорогу захотелось домой. И опрятный домик Кузнецовых на широкой улице, и стонущий на печи дед, и сестра-полудурок с приоткрытым ртом в вечной улыбке своей, с нечесаными волосами, но все равно красивая яркими красками, молодые лица, которые пока еще не победила болезнь, — все показалось зовущим, милым, непонятно зачем брошенным. Он почувствовал гнетущее одиночество.
Кони свернули с дороги, процокали подковами по каменной мостовой и потащили подводы в открытые железные ворота, украшенные крупным орнаментом.
Сестры Гончаровы возвращались с верховой прогулки. Все они с юности были отличными наездницами, и петербургская знать, отдыхающая на Каменном острове, а также кавалергарды, стоящие в летних лагерях по ту сторону Большой Невки, любовались наездницами.
Наталья Николаевна в это лето 1836 года не очень увлекалась верховыми прогулками. В мае у нее родилась дочь Наталья, после родов Наталья Николаевна долго болела, да и теперь, к концу лета, чувствовала себя не так уж хорошо. Она просто сопровождала сестер, как сопровождала их на балах. Девушки, хотя и великовозрастные, не могли появляться в свете одни.
Сестры ехали рядом. Вороной конь Натальи Николаевны шел спокойно и тихо. И такой же спокойной и тихой казалась его прекрасная хозяйка. Отпустив поводья, доверившись своему коню, она не глядела ни по сторонам, ни на дорогу. Она ехала в тихой и какой-то торжественной задумчивости.
Конь Александры Николаевны был норовист и горяч. Он не мог успокоиться и теперь, после быстрой получасовой рыси, изредка ржал, раздувая ноздри, точно призывал поглядеть на себя. Да и хозяйка его чувствовала на себе восхищенные взгляды встречных людей. И всем своим обликом, гордой осанкой, равнодушным лицом говорила: «Ну что же, любуйтесь. Таких наездниц не часто доводится встретить».
А Екатерина Николаевна — та собирала взгляды встречных радостным блеском глаз, кому-то улыбалась, кивала головой, кому-то рукой, затянутой в белую перчатку, посылала приветственные знаки. И конь ее то вырывался вперед, то отставал от двух других, изящно приплясывая.
Это лето Пушкины жили на Каменном острове. На усадьбе стояли два дома и маленький флигель. В одном доме разместились Пушкины, в другом — сестры Гончаровы. А в маленьком флигеле поселилась Екатерина Ивановна Загряжская, тетка Гончаровых по матери Наталье Ивановне. Она была сердечно привязана к своим племянницам и племянникам. А их было немало: Екатерина, Александра, Наталья, Дмитрий, Иван и Сергей. Говорят, что истинные друзья познаются в беде. Этой народной пословицей можно сказать о Екатерине Ивановне Загряжской. Когда великая трагедия разразилась в доме Пушкиных и по наказу умирающего Александра Сергеевича: «Ступай в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж, но за человека порядочного», — Наталья Николаевна с детьми уехала в Полотняный завод, с ней, кроме Александры Николаевны, которая прожила там все время и с сестрой же потом возвратилась в Петербург, уехала и Екатерина Ивановна Загряжская. Она пробыла возле своей племянницы самые ее тяжелые дни.
…Из аллеи наездницы свернули на поляну, еще немного проехали уже в полном одиночестве. Поджидавший их дворник открыл ворота, они въехали во двор, спешились и направились к дому.
Граф Григорий Александрович Строганов не раз посылал Петра с поручениями к Гончаровым, своим двоюродным племянницам. И Петру и всем дворовым Строгановых и Пушкиных заметно было, что из трех племянниц он выделял Екатерину Николаевну, чем-то она была ему по душе больше двух других. Это ей в подарок из Ильинского прибыла в Петербург белая красавица кобылица, ей же предназначалась и девка Анфиса. Анфиса уже жила у барышни, а кобылицу Григорий Александрович придерживал у себя — видно, для какого-то торжественного случая в жизни Екатерины Николаевны.
Сегодня Петр ожидал на усадьбе возвращения наездниц. Надо было передать письмо Екатерине Николаевне от графа. Но та, весело болтая с Александрой Николаевной, быстро прошла в стороне от Петра. Он растерянно шагнул за ними, однако они взбежали на крыльцо и скрылись за дверью. Конюх взял коней под уздцы и повел в глубину усадьбы.
Наталья Николаевна на минуту замешкалась возле конюха. Она увидела Петра, заметила его движение.
— Тебе что? — спросила она негромко.
Петр никогда еще не видел Наталью Николаевну. Только слышал о ее необыкновенной красоте. Он взглянул на нее и был потрясен.
«Такой может быть только ангел», — решил он, разглядывая золотисто-карие ласковые глаза, удивительные черты лица, изумляясь простоте наклона головы, простоте всего ее облика.
Он молчал, не в силах оторвать глаз от Натальи Николаевны.
Она привыкла, наверное, к этому замешательству многих впервые видевших ее, тоже помолчала некоторое время, затем слегка улыбнулась и снова спросила:
— Что тебе?
Петр покраснел, растерялся, пробормотал невнятно:
— Их сиятельство граф Григорий Александрович просил передать этот пакет Екатерине Николаевне.
Он протянул пакет и еще больше смутился оттого, что все время оберегал бумагу, а в последнюю минуту от волнения помял ее.
Наталья Николаевна все поняла.
Она взяла пакет и, складывая его вдвое, сказала:
— Я передам его Екатерине Николаевне, немного помну, но это неважно.
Улыбка снова мелькнула в золотистых глазах, на удивительных губах и исчезла.
Она повернулась и пошла к дому, а он смотрел как завороженный ей вслед, видел, как она медленным движением поднятых рук сняла шляпку. Он любовался мягким разлетом ее плеч, нежной талией, тихой торжественностью ее походки.
Она поднялась на крыльцо и так же, как ее сестры, скрылась за дверью.
Видение исчезло.
Петр постоял еще мгновение в полной растерянности. Он тогда еще не понял, что случилось с ним.
Ночью он вынул из легкого деревянного ящичка с вещами голубоватую бумагу с гончаровского завода, перо, загородил сальную свечу, чтобы свет не падал на спящего напротив деда Софрона.
В памяти ярко всплыла картина: остановившийся конь и всадница. Удивительный жест руки, расслабляющий повод, ласковый взгляд золотисто-карих глаз. Он начал переносить на бумагу то, что жило в памяти и в сердце.
«Эх, кабы краски иметь! — с горечью думал он. — Не передать пером ее глаза, какую-то неточность взгляда, растерянность выражения и что-то горькое. Не передать!»
Он с раздражением бросил начатый рисунок на стол возле кровати. Задул свечу, разделся, лег. Потом, уже в темноте, протянул руку, смял бумагу, сунул под подушку.
Не дай бог, попадет кому! Доложат Строгановым, что их дворовый человек рисовать умеет. Они сейчас же пристроят в Строгановское художественное училище. Любят Строгановы обучать своих крепостных разным премудростям. Любят хвалиться этим. Вот-де как мы печемся о своих людях. А кто знает, что половину этих людей насильно загоняют в училище! Петр, когда жил в Ильинском, не желал рисовать хваленые во всей стране строгановские иконы. Он вообще желает рисовать только для себя. Один на один с бумагой. Рисовать — это развлекаться. А делом он хочет заниматься большим и сложным. Его увлекает врачевание. Все предки его по отцу были знахарями. Но он думает стать настоящим доктором, лечить не как деды и отец травой и заговорами, хотя в травы и заговоры Петр тоже верит. Он хочет по-научному знать устройство человека, хочет узнать все, чего достигла в России медицина.
А пока что Петр пишет своим каллиграфическим почерком разные бумаги, бегает на посылках. А в свободное время, когда остается один, рисует и рвет, чтобы не увидели.
Граф Григорий Александрович отправил Петра с поручением в Большие Вяземы, под Москву, в имение княгини Голицыной.
С кучером, тем же дедом Софроном, несколько дней трясся Петр по пыльной, изъезженной дороге. В Ильинском, еще будучи мальчишкой, слышал он постоянные толки о княгине Голицыной, матери Софьи Владимировны Строгановой. Ильинские ребятишки много говорили о картах, которые будто бы умела заговаривать княгиня и всегда выигрывала. Будто бы знала она три карты, на которые проиграть было невозможно. Звали ее в народе «оборотнем».
Княгиня Голицына была дочерью дипломата. С молодости жила за границей и была очень известна во многих странах. При дворе английского короля Георга III ее с удовольствием принимали как умную, интересную собеседницу. Когда Голицына жила во Франции, она была постоянным партнером по карточной игре королевы Марии-Антуанетты.
Страсть к картам преследовала ее всю жизнь, и уже в старости, когда она почти потеряла зрение — к тому времени у нее заметно отросли усы, ее прозвали в свете «усатой княгиней», — для нее были изготовлены специально большие карты.
В Петербурге Петр частенько приходил к углу Гороховой и Большой Морской посмотреть на дом княгини Натальи Петровны Голицыной. И теперь было ему очень интересно увидеть ее имение.
— А рядышком с Большими Вяземами, — с увлечением рассказывал дед Софрон, указывая кнутом на кособокие, облупившиеся дома вдалеке, — Захарово стоит. Бывшее поместье Ганнибалов — бабки того стихотворца, что женат на одной из сестер Гончаровых. Сказывают, когда Лексан Сергеич мальчишкой был, Пушкины живали тута, у бабки, кажное лето. Может, завернем в Захарово?
Петр согласился.
Проехали Большие Вяземы, свернули направо. Не спеша ехали по просторной улице. Дед Софрон, указывая кнутом куда-то в сторону, поверх провалившихся и поросших зеленым мхом крыш, рассказывал:
— Там вон, у церкви в Больших Вяземах, младший братейник Пушкина схоронен. Так и написано на камне: «Николай Сергеевич Пушкин». Сам видел.
Они проехали мимо добротного пятистенного дома с новыми воротами. Калитка открылась, и на улицу вышла пожилая женщина с расписным коромыслом на плече и болтающимися и поскрипывающими в такт ее шагов ведрами. Лицо женщины было некрасиво: подслеповатые, глубоко посаженные глаза, неожиданно большой, пористый нос и чуть заметные, брезгливо поджатые губы.
Софрон придержал коней.
— Здравствуй-ка, Марья, как жизня-то?
— Дед Софрон! — улыбнулась одними губами женщина. — Все катаешься, и годы тебя не берут.
— Вот, вот, катаюсь все, Марья, катаюсь. Чего мне сделается при таком житье? — нарочито весело ответил Софрон. — Ну, а как Арина Родионовна?
— Да ты что-й, Софрон, — перекрестилась Марья. — Матушка давно уж померла. Александр Сергеевич шибко жалел ее! Она всех Пушкиных нянчила, за Александром Сергеевичем в Михайловском, как за ребенком, ходила.
Петр догадался, что речь идет о няне Пушкина. Он вспомнил строки из стихотворения:
Наша ветхая лачужка
И печальна и темна.
Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена,
Или дремлешь под жужжаньем
Своего веретена?
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей…
Вспоминая эти стихи, Петр внимательно рассматривал Марью. Приметил, что одета она добротно. И дом, из которого она вышла, отличен от других домов — новее, больше, ухоженнее.
Позднее Софрон рассказывал, что Арина Родионовна, получившая вольную, осталась служить у Пушкиных. Она вырастила Пушкина, его сестру Ольгу, брата Льва. А Марью, несмотря на ее непривлекательную внешность, выдала замуж за зажиточного крестьянина.
Весь путь от Захарова до Больших Вязем Петр думал о том, что вот бывает же так: барин называет подружкой свою няньку, бывшую крепостную. Для него она такой же человек и даже чем-то очень близкий.
— Бывает же такое! — со вздохом вслух сказал он.
— Какое такое? — поинтересовался Софрон.
И Петр открыл ему свои мысли. Дед Софрон, конечно, не знал стихов Пушкина. Но о Пушкине слышал многое от их дворовых людей, людей графа Строганова.
— Жизню прожил я длинную, — сказал он, — вечно был я и мой родитель и дед в крепости. Знаю, не лютовали Строгановы над своими людьми, как другие лютуют. Особливо Софья Владимировна. Сказывают, ум у нее мужичий. Все знает. Кавалерственная дама, — запинаясь, выговорил дед труднопроизносимое слово, — орден святой Екатерины второй степени имеет.
Да, Петр знал и по документам, и по разговорам в управлении, и по слухам в Ильинском, что Софья Владимировна из всех хозяев Пермского имения была самой заботливой и в какой-то мере справедливой. Это ее слова повторяли служащие управления: «Больше всего заботиться о благосостоянии вверенных вам крепостных людей, затем уж о доходах с имения». Это она организовала в Петербурге школу горнозаводских и лесных наук для своих и чужих крепостных людей, установила правила для пенсий служащим, страховой капитал. Учредила третейский суд. Особенно последнее казалось Петру очень важным. В Строгановском неразделенном имении не имел власти один человек. Все решал третейский суд, состоящий из трех членов, одного секретаря, его помощника и четырех писцов. Избирались члены третейского суда всем обществом. На блюде выносили шары, и каждый должен был положить шар или за избираемого, или против. Если суд не мог вынести решения, за помощью обращались к графине Софье Строгановой…
Нет, не лютовали Строгановы. Но за людей крепостных не считали. Если кто и вышел в люди, получил «вольную», как Волегов, или заграничное образование, как Теплоухов, так хозяевам в том выгода большая потом была. Волегов пожизненно вел строгановское поместье. Теплоухов — большой ученый — занимался строгановским лесным хозяйством.
— Нет веры у меня, чтобы Пушкин вожатку свою за подружку почитал, — покачал головой Софрон, — нет веры! Да и стихи небось не об ей писал.
Петр пожал плечами:
— Всякие бары бывают.
Дед Софрон остановил прохожего и спросил, где живет доктор, к которому ехали они с поручением от графа. Тот махнул рукой в переулок.
В переулке тянулись невысокие заборы, а над ними поднимались единственные почерневшие от времени, снега и дождей ворота. Тут и остановили коня.
Во дворе стоял двухэтажный деревянный дом. Внизу над большим окном и дверью, закрытой на замок, висела вывеска: «Аптека».
— Ступай, Петруха, — сказал Софрон, указывая на узкую лестницу, ведущую наверх. — А я табачком побалуюсь!
Петр вошел во двор. Лестница привела его к двери на небольшой площадке с окном.
Петр потянул железку с рукояткой. Задребезжал звонок. Дверь сейчас же открыла молоденькая горничная в белом передничке и наколке.
— Письмо доктору от графа Строганова, — сказал Петр, показывая конверт. — Просили передать в руки.
— Заходи, что ли, — не очень приветливо сказала девушка и, подняв руку над плечом Петра, закрыла дверь на крючок. — Обожди тут, — сказала она и исчезла в двери.
Со света Петр долго ничего не различал в темном коридоре, потом заметил два стула с изогнутыми спинками, между ними — круглый столик, накрытый скатертью из плетеных кружев. На столе стояла статуэтка, изображавшая трех вроде бы танцующих обнаженных женщин. Но Петра уже трудно было чем-то удивить. Наверное, он отнесся бы как к обычной барской причуде, если бы эти три грации были живыми.
В открывшуюся дверь выглянула седая голова доктора, прищуренными ярко-синими глазами он посмотрел на Петра.
— Ты от графа Григория Александровича? Зайди.
Петр вошел в небольшой кабинет. Подал доктору пакет.
Тот вскрыл его, долго читал письмо, бурча что-то под нос, потом начал рыться в ящиках письменного стола, искал что-то в шкафу, переставляя какие-то склянки, бутылки, пакеты. Что-то он не мог найти, на кого-то сердился.
— Подожди, — сказал он. — Присядь вот тут. — Он указал на белый табурет около двери. — Я сейчас.
Петр остался один. Он оглядел кабинет. Шкаф. Стол. Кресло у стола. Два белых табурета и узкая лежанка, покрытая сероватой льняной накидкой.
«Не богато живет доктор, — подумал Петр. — У нашего, в Ильинском, в доме побогаче». А все же этот доктор — барин. Но не все бары, как Строгановы и Голицын, миллионами ворочают. Да вот, к примеру, сестры Гончаровы. Не раз Петр слышал, как Григорий Александрович Строганов в разговоре поминал, что все время племянницы его письма старшему брату, Дмитрию, в Полотняный завод строчат — денег просят. И замужняя Наталья Николаевна тоже просит, вроде с приданым ее обидели.
Петр задумался. А доктора все не было. В доме, в коридоре стояла тишина. Петр приподнялся на табурете, чтобы взглянуть на стол доктора, и увидел открытую книгу. Увидел и замер. На столе лежало то, о чем он мечтал уже несколько лет. Это был рисунок человека, со всеми его внутренними органами, венами, мышцами, нервными сплетениями.
Сжимая в руках картуз, Петр на цыпочках подошел к столу и жадными глазами уставился на рисунок.
Вот сердце, почки, легкие… Человек спереди и со спины.
«Бог мой! Мне бы эти изображения хотя бы на два дня, чтобы перерисовать. Как бы я знал, где что у человека находится! А то ведь вслепую, вслепую… Может, попросить у доктора, побожиться, что пришлю назад, как только перерисую? Да нет, не даст!»
И вдруг дерзкая, страшная мысль мелькнула в голове Петра, мелькнула и подчинила всего его себе: он понял, что больше никогда в жизни не подвернется такой случай. Надо рисковать.
Петр шагнул к столу, дрожащими руками осторожно вырвал страничку с рисунком, сунул под рубаху, за пояс, перевернул страницу в книге, чтобы сразу не заметно было; и только сел на табурет, как вошел доктор со свертком в руках.
Он подал сверток вскочившему Петру, не замечая его трясущихся рук. Сел за стол, захлопнул открытую книгу, отодвинул ее на край стола и долго писал ответное письмо графу.
А Петр в это время стоял, обливаясь потом, молил бога, чтобы время шло быстрее.
Доктор наконец дописал, запечатал письмо, подал Петру и, провожая его взглядом, сказал:
— Ну, с богом, кланяйся его сиятельству господину Строганову. Лекарства не потеряй.
Большие Вяземы значительно отличались от Захарова. Это была усадьба с барским домом, правда, не очень роскошным, зато с просторным, тенистым, ухоженным парком, с прудом и чистенькими домиками дворовых. Что было внутри этих домов, неизвестно. Но внешний лоск, видно, был главным для управляющего имением.
Не успели проехать и нескольких минут по улице села, как где-то сбоку послышались шум, звуки голосов и из-за угла вывернуло несколько экипажей. В первом сидела старуха с трясущейся головой и белыми буклями.
— Княгиня Голицына, — успел шепнуть Софрон, поспешно подгоняя коня к забору, соскакивая и стаскивая картуз с головы. Петр и сам догадался. Он тоже слез с телеги и снял картуз. И в то время как дед Софрон старательно прятал глаза в землю, чтобы не встретиться взглядом с «оборотнем», Петр, напротив, с живым любопытством разглядывал княгиню, хотя и чувствовал, что сердце его суеверно дрогнуло.
Вот она проехала перед ними, сгорбленная, усатая, сморщенная, когда-то всемогущая фрейлина. Опять вспомнилось, как в детстве ильинские ребятишки любили в ночи пугать княгиней друг друга, рассказывали про три карты, на которые нажила она огромное состояние.
Знал Петр, что Пушкин, которого так и не удалось ему увидать ни на его петербургской квартире, ни на даче, написал про княгиню Голицыну книгу и назвал ее «Пиковой дамой». Вот бы достать эту книгу! Почитать бы!
Экипажи пересекли улицу и переулком скрылись.
Софрон уселся удобно на облучке и молча стал раскуривать самодельную трубку. Только через некоторое время он заметил, что Петр все так же погружен в свои думы и не собирается садиться. Софрон ворчливо сказал:
— О чем ты? Очумел? Аль княгиня сглазила?
Петр махнул рукой и полез на телегу.
Доктор из Захарова, возможно, и не заметил пропавшего анатомического изображения человека. Он знал свое дело слишком хорошо для того, чтобы изо дня в день обращаться к рисунку. А может быть, он заметил исчезновение страницы после ухода Петра, но мог ли он заподозрить крепостного парня? Зачем тому анатомия? Не все ли равно ему, где сердце, где почки, где печень? Не строение человеческих органов надлежало ему в жизни изучать, а выполнять приказы и прихоти графов Строгановых — всю жизнь, пока есть сила, пока, как говорится, ноги носят.
Нет, скорее можно было обрушиться на хорошенькую горничную, которая все время слышит разговоры о болях в печени, в сердце, в горле. Ее еще может заинтересовать это. Или бездумно напакостили малолетние внучата с товарищами в отсутствие деда и нерадивой горничной.
Но Петр жил эти дни как в тумане. Вздрагивал от внезапного стука, мороз пробегал по коже, если замечал нахмуренные брови графа или тень недовольства на его лице.
Ночами, когда дед Софрон заполнял храпом маленькую комнату с двумя койками, Петр зажигал огарок свечи, ставил его на пол, на полу же расстилал выпрошенный у писца лист бумаги и, лежа, срисовывал рисунок, украденный у доктора. Так он провел много ночей и только тогда, когда убедился, что изображение человеческих органов скопировано предельно точно, сжег в печи лист, вырванный из книги доктора. Жаль было очень. Но зато улик не осталось.
Есть в дневнике моего прадеда такие строки:
«Я окончил приходское училище и принес домой похвальную грамоту. Все порадовались за меня. А мне почему-то было грустно. Я спросил отца, как выучиться на доктора. Отец жалостливо поглядел на меня и ответил, что и сам, когда был молод, такую думу держал в голове.
— Но сперва надо в городе в гимназии учиться. А в гимназию крепостных не берут, сынок.
— Почему не берут? — спросил я. — У меня вон похвальная грамота!
— И сто грамот не помогут, — ответил отец.
И дед с печи, вздыхая, сказал:
— Из крепости, Петруха, податься некуда. Не забивай голову пустыми мыслями».
Время шло к осени. Желтой проседью погрустнели аллеи парков Каменного острова. Многоцветными стали сады прекрасных дач и дворцов. Вода в канале потеряла свой солнечный блеск, стала свинцовой, как Нева.
Театр Каменного острова опустел. Его покинула французская труппа, игравшая весь летний сезон, вносившая особое оживление и шик: вечерами площадь перед театром заполняли экипажи, высший свет съезжался на спектакли из Петербурга и с соседних дач. Прекратились веселые пикники, свидетелями которых остались пожелтевшие от времени письма. В письме С. Н. Карамзиной написано:
«Сегодня после обеда едем кататься верхом с Гончаровыми, Эженом Балабиным и Мальцевым… Завтра всей компанией устраивается увеселительная прогулка в Парголово в омнибусе».
Сохранилось письмо сестры С. Н. Карамзиной, написанное брату назавтра после этой прогулки:
«Мы получили разрешение владелицы Парголово княгини Бутера на то, чтобы нам открыли ее прелестный дом, и мы уничтожали превосходный обед-пикник, привезенный нами с собой, в прекрасной гостиной, сверкающей свежестью и полной благоухания цветов».
И верховые прогулки стали теперь уж редкими. Зарядили дожди. В эту пору второй раз приехал Петр на Каменный остров по поручению графа Строганова.
Екатерины Николаевны дома не было. Сказали, что она на верховой прогулке, в парке. Петр походил по парку, посмотрел на отцветающие клумбы. На улице было сыро, с мутного неба спускалась на землю влага, ощутимая только руками и лицом.
Запах трав и деревьев, цвет стволов и поникшей от влаги листвы напоминал милое сердцу Ильинское. Вот его внимание привлек уединенный пенек, окруженный перезрелыми, с большими шляпками опятами. Он присел, привалился спиной к могучему и сырому стволу дуба, потом повернулся, смерил его глазами и сказал вслух:
— Сколько же тебе годов, старина?
В это время начал накрапывать дождь, небо, и без того темное, заволокло тучами. Стало совсем темно.
Меж стволов, по аллее для верховой езды изредка мелькали возвращавшиеся всадники. Петр знал, что Екатерина Николаевна была здесь. А вот та, портрет которой по памяти пытается писать он в ночные часы, здесь ли она? Поглядеть бы еще раз на ее божественное лицо, схватить бы грустный, растерянный, странный взгляд, в чуть косящих глазах — загадка. Такая же неразрешенная и тяжкая, как жизнь, его жизнь, Петра, ее, этой красавицы, ильинских дворовых людей и этих богачей, веселящихся на Каменном острове во дворцах, на пикниках, едущих в золоченых колясках, скачущих на роскошных рысаках… Все вперед, все вперед, к неизбежному концу.
Вдруг с аллеи донесся звук падения, легкий вскрик и отчаянный возглас:
— Катенька!
Петр вскочил и побежал на аллею. Скользя копытами по прибитым дождем листьям, старалась подняться на ноги упавшая серая лошадь. Другая, вороная, спокойно стояла с краю дороги, мягкими губами обрывая пожелтевшие листья кустарника.
Наталья Николаевна пыталась поднять лежащую на мокрой траве стонущую сестру. На аллее не было ни души. А крупный дождь переходил уже в ливень.
Петр побежал на помощь. Он сразу же увидел неестественное положение отброшенной руки Екатерины Николаевны, ее ладони, распухающей на глазах.
— Скорей! Доктора! Катенька! — растерянно твердила Наталья Николаевна, умоляюще протягивая руки к Петру.
Он наклонился над старшей сестрой и сказал успокаивающе:
— Это обычный вывих. Можно, я вправлю? Я умею.
— Нет, нет! Доктора! — испуганно вскричала Наталья Николаевна, с ужасом замахала руками на парня, неизвестно откуда взявшегося.
— Вправляй, — со стоном сказала Екатерина Николаевна. — Ташенька, это строгановский человек.
— Будет больно, — сказал Петр, вставая на колени. — Один момент только будет больно, и все пройдет. — Он обеими руками умело взялся за руку Екатерины Николаевны. Та вскрикнула.
— Что он делает? — закричала Наталья Николаевна, в ужасе хватаясь за голову.
Но лицо сестры уже яснело. Морщинки страдания разглаживались.
— Помоги встать! — сказала она Петру. — Как зовут тебя?
— Петр.
Он поднял Екатерину Николаевну, поставил на ноги. На мгновение он почувствовал себя не дворовым, а доктором, завершившим удачное лечение. Жесты его стали уверенными, в голосе появились властные нотки.
— На лошадь не садитесь. Домой идите пешком. Я поведу коней.
— Спасибо, милый! Спас ты меня! — весело заговорила Екатерина Николаевна. — Такой молодой и вот умеешь помощь оказывать. Ну прямо доктор!
— А все же сейчас надо вызвать доктора! — с беспокойством сказала Наталья Николаевна.
— Как, Петруша, вызвать доктора или не стоит? — уже шагая по дороге и оборачиваясь, спросила Екатерина Николаевна.
— Как хотите. Но это очень простой вывих. Его уже нет. Только опухоль. Она подержится еще немного и пройдет. Следов не будет.
— Откуда ты это знаешь? — опять обернулась Екатерина Николаевна.
— Катя, осторожнее, скользко! — умоляюще сказала Наталья Николаевна.
— У нас в Ильинском многие знахарством занимаются. И отец лечит.
— А разве в Ильинском доктора нет?
— Есть в Ильинском доктор, у него есть помощники. Есть больница в Ильинском, аптека. А народ больше верит своим знахарям. Меня тоже учили… — неожиданно для себя сказал Петр и пожалел.
Екатерина Николаевна засмеялась.
Дома она велела прислуге отвести Петра в кухню, напоить чаем обязательно с чем-нибудь вкусным.
А Наталья Николаевна спросила:
— А может быть, у тебя есть какое-нибудь желание, чтобы я могла его выполнить?
Желание? Боже мой! Сколько было у Петра несбыточных желаний, которые находились в ее власти! Мгновение подумав, он сказал самое легкое:
— Могли бы вы дать мне почитать книжку «Пиковая дама»?
Лицо Натальи Николаевны выразило крайнее изумление. Видимо, не только само желание дворового парня поразило ее, но и гладкая речь. И умение вести себя перед господами.
Екатерина Николаевна, заметив изумление сестры, опять звонко расхохоталась.
— Ташенька! Александр Сергеевич-то прав: «И назовет меня всяк сущий в ней язык, и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык».
Петр все понял. Страшная обида кольнула в сердце. Он поклонился и быстро пошел к воротам, не оглядываясь на восклицания, несшиеся вслед:
— Куда же ты? А чай? А книга?
И тихий голос Натальи Николаевны:
— Катенька, вместо благодарности мы его обидели…
В тот же вечер, видимо по настоятельным просьбам племянниц, граф Григорий Александрович Строганов вызвал Петра к себе.
Григорий Александрович в домашней куртке сидел в кресле перед камином, спиной к двери и курил трубку.
Возле камина на стене висел портрет его отца, барона Александра Николаевича. Да и вся комната была увешана портретами Строгановых — именитых людей, баронов и графов.
Строгановы кичились своим древним родом, своими заслугами перед царями и отечеством.
Вот в овальной раме еще совсем молодая и красивая жена Александра Николаевича — Елизавета Александровна Загряжская, мать Григория Александровича. С этой стороны в строгановское «родословное древо» ворвалось родство с Гончаровыми.
Сам Григорий Александрович в государстве человек влиятельный. Бывший посланник в Испании, Швеции, Турции. Член верховного суда, выносившего приговор декабристам. Он и действительный тайный советник двора его величества. Обер-камергер, член Государственного совета и андреевский кавалер. Его первая жена, Анна Сергеевна Трубецкая, умерла, оставив пятерых сыновей и дочь. Сын Сергей Григорьевич, генерал-адъютант, в 1818 году женился на своей двоюродной сестре Наталье Павловне Строгановой. Это ему потом по доверенности жены перейдет в управление имение Строгановых. И на «вольной» Петра Кузнецова после подписи графини Натальи Павловны будет стоять и его росчерк: «Граф Сергей Строганов руку приложил». А пока полновластной хозяйкой Пермского неразделенного имения Строгановых является Софья Владимировна, урожденная княжна Голицына, жена рано умершего графа Павла Александровича, брата Григория Александровича.
На стене висел гобелен, изображающий, как Строгановы — «именитые люди» — снабжали в 1581 году Ермака людьми и оружием.
На другой стене гобелен изображал сцену выкупа Строгановыми, «именитыми людьми», великого Московского князя Василия Васильевича Темного из татарского плена, еще в первой половине XV века…
На шаги Петра граф круто повернулся и первый раз с интересом посмотрел на своего слугу, вроде бы удивляясь, что разглядел в нем что-то по-человечески стоящее внимания.
— Так ты, Петр, — он первый раз назвал его по имени, — оказывается, врачеванием занимаешься? Спасибо тебе за племянницу. А вон возьми журнал «Библиотека для чтения». В нем найдешь «Пиковую даму», — кивнул он в сторону столика.
Петр шагнул, склонился, взял журнал. Радостно улыбаясь, он сказал:
— Очень благодарен и вам и Наталье Николаевне. Очень.
Барин посмотрел на своего человека с таким же изумлением, как вчера Наталья Николаевна, и у Петра так же кольнуло в сердце. Он боялся, что сейчас услышит смех, как вчера, и, быстро поклонившись, пошел к дверям.
— Постой, — сказал барин.
Петр напряженно остановился.
— А зачем тебе «Пиковая дама»?
— Читать, — удивленно ответил Петр.
— Я понимаю, что читать, но почему именно «Пиковую даму»? Впрочем, думаю, я понимаю верно. О княгине Голицыной всяких нелепостей ты с детских лет в Ильинском наслышан. Так ведь?
— Так, ваше сиятельство…
— Говорят, ты рисуешь неплохо? Может быть, хочешь поучиться? — вдруг перевел граф разговор на другое.
Петр испугался и поспешно заверил:
— Плохо я рисую, да и душа не лежит к этому делу.
— А к чему душа лежит? — спросил Строганов и встал. Так удобнее было ему рассматривать это «крепостное чудо».
«Сказать или нет? — мелькнуло в мыслях Петра. — Нет!»
Он пожал плечами. Опустил глаза. Некоторое время в комнате было тихо.
Граф утратил интерес к крепостному.
— Можешь идти, — холодно нарушил он тишину.
Петр молча поклонился, тихо ступая, вышел, осторожно прикрыл за собой дверь.
Дневники моих предков, чудом уцелевшие в течение полутора столетий, передавались из поколения в поколение, от прапрадеда — к прадеду, от прадеда — к деду.
Петр Яковлевич писал:
«Пусть же осуществится горячее желание мое. И как я продолжил запись отцовских дневников, так мой сын, внук, правнук и праправнук продлят наш век хотя бы на бумаге».
Но поколение моего отца не внесло в дневники своей жизни. И вот, минуя одно поколение, я продолжаю записи предков.
Мой дорогой прадед! Ты и не подозревал, что далекую правнучку заинтересует прожитая тобою жизнь настолько, что она войдет в эту жизнь увлеченно. Отбросив все дела, помчится в те края, где ты жил, будет месяцами рыться в архивах, чтобы восстановить, как ты жил, в каком окружении, почему то, что дано было тебе, как говорится, от бога, — а дано было немало, — не стало ни профессией твоей, ни радостью, не принесло пользы окружающим тебя людям.
Нас, прямых потомков твоих, осталось совсем немного. И я жалею, что написанное больше сотни лет назад так поздно заинтересовало меня, когда и сил-то не так много, и здоровье подводит…
Думаю я и о том, как любопытно было бы тебе заглянуть в наш век. Поглядеть на тот путь, что прошагало излюбленное тобой врачевание человеческих недугов. Со многим бы ты, верно, и не согласился. Многое доставило бы тебе радость.
Как любопытно было бы тебе посмотреть на твоих потомков. Заглянуть в нашу семью, в которой есть писатели, а судя по дневникам, эта область работы не была для тебя чужеродной; есть актеры, продолжающие путь твоей матери.
Твоей младшей праправнучке, возможно, от тебя через века передалась любовь к рисованию, а младший праправнук, может быть, унаследовал от тебя темно-карие глаза, круглый подбородок и тот внимательный взгляд, о котором писал твой отец Яков Петрович. Но вот медициной пока не увлекается никто, на этом ваша мужская ветвь Кузнецовых оборвалась на тебе, Петр Яковлевич!
Рано утром Петра разбудил дед Софрон:
— Петруша! Сошли!
Петр со сна ничего не понимал, а дед стоял перед его койкой в полосатых подштанниках, полосатой рубахе и совал ему в лицо руку, в другой руке держал зажженную свечу.
«А-а!» — дошло до Петра.
Он сел, спустил ноги, взял свечу, осветил руку старика. Оглядев морщинистую, неровную кожу, с удовлетворением покрутил головой. Безобразных бородавок, гнездами покрывавших руку Софрона, не было.
Еще в Ильинском, несколько месяцев тому назад, Петр сводил бородавки старику обычным способом, как отец, дед и прадед. Над каждой на отдельной суровой нитке завязывался узелок. Потом нитки эти зарывались в землю возле свинарника, где земля посырее, — чтобы поскорее сопрели. Нитки сгнивают за несколько месяцев, и бородавки сходят.
До сих пор многие не верят этому странному врачеванию, смеются. А в популярной медицинской энциклопедии издания 1968 года все же записано: «Бородавки. Лечатся симпатическими средствами».
Дед Софрон был счастлив. Хотя Петр с трудом уговорил его на это несложное лечение.
— Чего я? Девка, чё ли! Не мешают мне бородавки. Есть али нет — все едино, — не раз говорил он Петру. — И чего пристал, парень, как банный лист?..
Но однажды, когда соседский мальчонка побрезговал взять старика за руку и сказал: «У тебя, деда, как у жабы — бородавки!» — Софрон сам попросил Петра: «Свел бы, парень, мне эту погань».
И вот — сошли.
Назавтра вся прислуга Строгановых уже знала об исчезновении бородавок. А еще через несколько дней Петра снова позвали к графу.
Григорий Александрович сидел в своем кабинете. А напротив стола, в кресле, разместилась графиня Юлия Павловна — в темном блестящем платье, тонкая, как девушка, красивая нерусской красотой, смуглая и черноволосая.
Петр поклонился барыне, потом барину и остановился у дверей.
— Подойди ближе, — сказал Григорий Александрович Строганов.
Петр подошел к столу и встал боком, чтобы видеть обоих, вернее, чтобы они могли видеть его лицо.
Барыня Юлия Павловна, урожденная графиня Ойенгаузен, была вторая жена Григория Александровича, по национальности португалка; говорили, что в юном возрасте была она любовницей наполеоновского генерала Жюно и занималась шпионажем. Но самым важным было для Петра то, что Юлия Павловна была приятельницей Натальи Николаевны и время они постоянно проводили вместе.
Барыня, никогда прежде не замечавшая Петра, теперь глядела на него с любопытством.
И вдруг Петр поймал себя на мысли, что эти встречи с барами его волнуют не тем, о чем говорили многие слуги: «Не знаешь, куда глядеть, как руки держать». Нет, он держался так, как надо. Он умел держаться в присутствии бар. Но он, как это ни странно, чувствовал всем существом своим, что они сидят, а он стоит перед ними, как виновный в чем-то. Он чувствовал в их присутствии особенно остро всю непонятную несправедливость своей судьбы. Он никогда никому не говорил об этом. Товарищи и родные засмеяли бы его, ответили одной фразой: «Мы все родились крепостными, крепостными и умрем». И в этом для них ничего не было ни удивительного, ни позорного. Так шло из поколения в поколение.
— Ну, Петр, а ты все врачуешь? Говорят, деду Софрону бородавки свел?
— Да, свел, ваше сиятельство, — ответил Петр.
— Бородавки сводишь! Вывихи вправляешь! Что же еще ты умеешь делать? — спросила графиня.
Что еще? Он мог бы перечислить немало. Мог бы рассказать, как заговором излечивает грыжи, останавливает кровотечение, как запаром трав снимает боли печени, как уговором, взглядом и массажем унимает сердечные боли. Как приказывает человеку смириться перед злосчастной судьбой. И пожалуй, этой силе приказа отдает предпочтение во всем врачевании.
Но ему не хотелось говорить об этом. Пошлют учиться? Вряд ли! Знал Петр: не прямой хозяин его Григорий Александрович Строганов. По какой-то непонятной прихоти Софьи Владимировны Строгановой попал Петр в услужение к Григорию Александровичу. Да и история с рисунком, похищенным у доктора Голицыных, могла бы тогда открыться.
— Ничего не умею больше, — убежденно сказал Петр, к общему разочарованию хозяев. — А бородавки у нас в Ильинском почти все умеют сводить.
— Ну, а «Пиковую даму» прочел? — спросила Юлия Павловна.
— Прочел.
— Не подумай, что в самом деле там написано про княгиню Голицыну, — усмехнулась она. — Пушкин все выдумал. В книжках всегда вымысел. Читать-то интересно было?
— Интересно! — горячо отозвался Петр. — Хорошо описано все. Словно в этой жизни побывал. Всему веришь.
— Действительно, всему веришь, — как-то многозначительно сказал граф жене.
Знал бы Петр, что в этот же вечер в гостиной той, о которой думал он все время с болью и страхом, которую мысленно называл ангелом, речь шла о нем.
Семья Пушкиных 12 сентября вернулась с дачи, а в октябре поселилась в новой квартире, на Мойке Наталья Николаевна и Юлия Павловна сидели вдвоем в небольшой гостиной Пушкиных.
— Он, Натали, прочел «Пиковую даму» и отозвался весьма одобрительно, — по-французски говорила Юлия Павловна, перемежая речь свою гортанным смехом. — Сказал, что интересно, хорошо все описано и всему веришь.
Но Наталья Николаевна не смеялась. Она сказала серьезно:
— Александру, наверное, будут приятны слова читателя из народа.
Она помолчала и, вспомнив случай в парке, представила молодого парня, быстрые, уверенные движения его рук, вправляющих вывих, его волевое лицо.
— У него хорошее лицо. Красивое. Смышленое. Что-то выделяет его из слуг. Не пойму что. И держится он как-то не так, как они…
Но Юлия Павловна уже болтала о том, что в моду все больше входит прическа «греческий узел» и что, по ее мнению, он очень к лицу и ей, и Натали, и Александрине. А вот Катрин решительно не идет. У нее не тот овал лица. Ей по-прежнему придется носить букли.
А за окном воцарилась осень. Стекла окон блестели от чуть приметного дождя. К углу рамы ветер припечатал крохотный оранжевый листок клена.
«Как это Александр любит осень? — думала Наталья Николаевна. — Сколько же в ней дополнительной тоски…»
Петр очень любил выезды из Петербурга. Вот и теперь по сердцу пришлось ему задание выехать в Полотняный завод Гончаровых.
В день отъезда он совершенно неожиданно для себя получил распоряжение заехать на городскую квартиру Пушкиных, где ему должны были вручить письмо для Дмитрия Николаевича Гончарова.
По завещанию прадеда, Гончарова Афанасия Абрамовича, завод, бумажная фабрика и все поместья Гончаровых были превращены в майорат, то есть неделимое имение, передаваемое из поколения в поколение старшему в роде. Таким вначале был внук Афанасия Абрамовича, Афанасий Николаевич, женатый на Надежде Платоновне Мусиной-Пушкиной. У них был единственный сын Николай, получивший по тем временам блестящее образование. В Петербурге Николай Афанасьевич встретил красавицу фрейлину Наталью Ивановну Загряжскую и женился на ней. Позднее Николай Афанасьевич — отец трех девиц, Екатерины, Александры и Натальи, и трех сыновей, Дмитрия, Ивана и Сергея, — стал старшим в роде, но ненадолго. Вскоре он заболел тяжелым психическим расстройством. Его жена Наталья Ивановна навсегда переселилась в свое поместье Ярополец. А Николай Афанасьевич, снедаемый недугом, медленно угасал в Москве, на руках старого слуги, в большом старом доме, холодном и сыром. А вокруг погибал такой же старый, заброшенный, некогда прекрасный сад. Усадьба Гончаровых когда-то занимала целый квартал между Большой и Малой Никитскими улицами и Скарятинским переулком.
Вскоре старшим в роде стал Дмитрий Николаевич Гончаров. Он выплачивал наследственные деньги сестрам на содержание. Александре и Екатерине ежегодно по 4500 рублей, а Наталье Николаевне— 1100–1500 рублей. Приданого, выходя замуж за Пушкина, Наталья Николаевна не получила. Ей его только пообещали, но так и не дали.
Наталья Николаевна часто обращалась к Дмитрию Николаевичу с просьбами о деньгах, лошадях, прислуге, о бумаге для мужа. Вот и теперь она писала брату, передавая просьбу мужа прислать для него бумаги, за которую заплатить пока он не мог.
Привезти бумагу было поручено Петру.
Петр остановил свою повозку на Мойке. В этот осенний день весь Петербург был серым. Серая Мойка рябью била в серый гранит. Лица прохожих были серыми, раздраженными, и на душе у Петра лежала глубокая осень.
Он направился во двор, чтобы отыскать черный ход, и остановился, пораженный. Прямо к нему шла Наталья Николаевна. В черной шляпке, в черных перчатках, в просторной накидке. И, несмотря на темные одежды, Петр явственно различил вокруг нее светлое сияние. Оно, это сияние, отделяло ее от всех окружавших предметов. Так, обязательно так он и нарисует ее. Петр заметил уже давно, что предметы от фона всегда отделяются каким-то другим, более светлым тоном.
Наталья Николаевна шла и улыбалась. Она узнала Петра.
Он остановился, чувствуя, что задыхается и бледнеет. Почему-то при встрече с ней сердце его не радовалось, а сжималось болью. Может быть, потому, что он понимал всю невозможность, нелепость своего чувства, даже в какой-то мере преступность его. А может быть, потому, что, привыкнув проникать в чужие души, облегчая страдания словом и взглядом, он научился улавливать душевное неравновесие человека. А Наталья Николаевна вызывала в нем, помимо всего, жалость, жалость щемящую.
— Петруша, — сказала она своим спокойным приглушенным голосом, — ты едешь в Полотняный завод? Тебе говорил Григорий Александрович, что следует привезти для Александра Сергеевича бумагу?
— Да, говорил.
Не в силах глядеть в неспокойные золотисто-карие загадочные глаза, смотрящие куда-то в сторону, видеть так близко около себя продолговатый овал прекрасного лица с ослепительным нежным румянцем, тон которого может дать только природа, а не покупные румяна, не в силах видеть трагический излом левой брови, как бы говорящий о каких-то больших грядущих бедах, Петр опустил глаза.
В ту пору известная всему высшему свету Долли Фикельмон, внучка Кутузова и жена австрийского посланника графа Шарля-Луи Фикельмона, приятельница Пушкина, имела прозвище «Сивиллы Флорентийской», предсказательницы будущего. Если бы прадед мой в то время прочел записи из ее дневника, он поразился бы сходству мыслей ученой графини Долли Фикельмон и его, дворового человека Строгановых, в тех восприятиях, которые вызывала Наталья Николаевна.
Долли Фикельмон писала:
«Жена его (Пушкина) прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастия. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пушкина видны все порывы страстей; у жены вся меланхолия отречения от себя… Пушкин у Вас в Москве, — писала Долли Фикельмон Вяземскому. — Жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение лба заставляет меня трепетать за ее будущее… Поэтическая красота госпожи Пушкиной проникает до самого моего сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике — эта женщина не будет счастлива, в этом я уверена! Сейчас ей все улыбается, она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова ее склоняется и весь ее облик как будто говорит: „Я страдаю“. Но какую же трудную предстоит ей нести судьбу — быть женою поэта, и такого поэта, как Пушкин».
— Значит, только этот наказ. Больше ничего не будет? — откашливанием смахнув внезапную хрипоту голоса, спросил Петр и осмелился, поднял глаза, взглянул на «ангела», впервые перехватил ее чуть косящий взгляд. И показалось ему, что видит он Наталью Николаевну в последний раз. И он действительно не ошибся в своих предчувствиях.
Наталью Николаевну Петр больше никогда не видел. Помнил же всю жизнь. Не одна страница его дневника испещрена страстным признанием себе самому в неповторимом, удивительном чувстве. Часто заканчиваются эти признания пушкинским стихом:
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты,
Остались мне одни страданья —
Плоды сердечной пустоты.
Под бурями судьбы жестокой…
Петр писал в своем дневнике о чувстве к Наталье Николаевне и тогда, когда сватался за Олимпиаду Федоровну, и тогда, когда у него появились дети, и тогда, когда он спас от тяжелого недуга сына влиятельного петербургского князя и за это получил деньги, которых хватило купить свободу.
Я мысленно обращаюсь к тебе, мой далекий предок: твое желание, чтобы никто не знал, кто он, этот князь, я выполняю. Не назову не только имени его, но не притронусь и к внешнему его портрету. Спи спокойно! Да будет земля тебе пухом, как говорили в старину.
Помнил Петр о своем безнадежно грустном и прекрасном чувстве любви, о котором писал он в дневнике, и уже будучи служащим Билимбаевского завода:
«Две неосуществимые, страстные и прекрасные мечты мои делают жизнь мою человеческой, а не животной. Одну зовут Наталья. Другую — Воля».
Думаю, что пронес он это прекрасное чувство, так редко дающееся человеку, до того дня, когда Олимпиада Федоровна подвела черту под его дневником безграмотной записью:
«2 сентября муж мой Петр Яковлевич опосля двухлетнею страдания животом помер. Хоронили 4 ч. Дай Бог царства небесного. Соборован и приобщен святых тайн. Помер по-христиански».
В гончаровских владениях Петр пробыл несколько дней. С интересом смотрел он на то, как делают на фабрике бумагу, пачки которой — зеленые, белые, голубые — видел уже на столе графа Строганова и сам не раз выпрашивал у слуг заветные листки.
Побывал Петр и в Полотняном заводе — знал он, что прапрадед Натальи Николаевны, потомок горшечников, имевших гончарную лавку недалеко от Калуги, на реке Суходреве, построил полотняную и бумажную фабрики. Петр Первый в те времена создавал русский флот. Ему нужны были паруса. И полотняная фабрика Гончарова выпускала парусные полотна. Они и за границей имели огромный спрос.
«Весь английский флот ходил на гончаровских парусах», — говорили в народе.
Старый слуга, в комнате которого за широкой лестницей ночевали Петр и дед Софрон, всю жизнь прожил в этом доме.
Вечером, дымя с Софроном табаком, лысый старик слуга потчевал гостей жидким чаем и до полуночи заговаривал рассказами о Гончаровых.
— Прежде фабрика куды богаче была! И дом барский не сравнить! Теперь что трехэтажный, белый, что твоя казарма, полупустой. А прежде-то мебель какая была, кругом, куда глаз ни брось, бронза, люстры, фарфор, серебро фамильное… Боже мой! А какой парк был! Какие гроты, беседки! Статуи! В оранжереях даже ананасы выращивались! А на конном заводе были? Видали, какой манеж там? Кони и теперь на славу! Наши барышни отличные наездницы с детства были. Говорят, и теперь в Петербурге лучше из всех.
Петру все было здесь мило сердцу. Здесь росла она.
Старый слуга показал ему в комнате деда портрет маленькой Наташи. И он долго смотрел на тоненькое, печальное личико, уже тогда предвещавшее замечательную красоту.
В свободное время Петр бродил по парку. «Здесь ходила она, по этим аллеям. Бывала в этой церкви».
— Барыня Наталья Ивановна детей в большой строгости держала, — вечерами продолжал свои рассказы старый слуга. — Била детей по щекам. Боялись они ее шибко. Особливо Наташа. Если мать кого из детей к себе в комнату зазывала, так дочь али сын долго перед дверью стояли, не решаясь войти.
В день отъезда Петр встретился с Дмитрием Николаевичем Гончаровым. Тот принял посыльного в кабинете управляющего бумажной фабрикой.
Дмитрий Николаевич был наслышан от сестер о строгановском крепостном — очень грамотном, читающем Пушкина, отличном лекаре.
Он принял посыльного приветливо. И Петр заметил опять тот же взгляд, полный любопытства, и вопрос в глазах, но в данном случае он не испытывал обычного унижения — стоять перед сидящим барином. Дмитрий Николаевич стоял. Может быть, не случайно стоял. Нарочно.
Он улыбнулся приветливо, и улыбка чем-то напоминала ее. Да и внешность брата Натальи Николаевны, несмотря на удивительную непохожесть, все же говорила Петру о том, что он ее брат.
Дмитрий Николаевич был молод, красив, энергичен, порывист в движениях. У него были, как у сестры, прекрасные черные волосы, только с другим отливом. У нее в красноватый тон, у него — в синеватый. Глаза его были темно-карие, без золота, как у нее. И разрез глаз другой. Его губы резко очерченные, полные, чувственные. У нее губы — алые лепестки несорванного цветка, чистые, нетронутые.
Вчера старый слуга рассказывал, что Дмитрий Николаевич влюбился в богатую графиню Надежду Чернышову, поместье которой с роскошным дворцом было в соседстве с Яропольцем, родовым поместьем его матери, Натальи Ивановны Гончаровой, в девичестве Загряжской.
— Хоть и богатые Чернышовы, — рассуждал старый слуга, — а баре-то не сильно, видно, их почитают. Брат Надежды Чернышовой декабрист был. А сестра Александра замужем за Никитою Муравьевым. Вот вам и баре! Вот вам и графы! — И, доверчиво понижая голос, оглядываясь на дверь, старый слуга шептал: — Дмитрий-то Николаевич боялся, что беден для Чернышовой. А Наталья Николаевна, сказывают, отписала ему, что, мол, постарайся, братец, понравиться Чернышовой. Для нее не имеет значения, богатый или бедный жених. Но вот, видно, не понравился все же. Погрустил, погрустил наш Дмитрий Николаевич да и женился на княжне Назаровой. Ничего. Славная женщина.
На чаек к гостям заглянул и швейцар. У дверей стоял он всегда важный, подтянутый, а тут — словно другой человек вошел. Пуговицы ливреи расстегнул, развалился в старом кресле.
— Ну, какие новости о наших барышнях? — прежде всего спросил он.
Петр пожал плечами.
Дед Софрон промолчал.
— Так-таки и не знаете? — захихикал швейцар. — Думаете, наверно, что у вас по-особому людские живут? Ничё не знают? Нет, братцы, шалишь! В людских все известно становится скорее, чем у бар. Не знаете рази, что в доме Пушкина такое творится, что хошь святых выноси? Сестер-то у себя зазря приютили Пушкины. Там и без них-то неразбериха шла по всем правилам.
Швейцар с нехорошей улыбкой рядом с именем Натальи Николаевны поставил имя императора Николая.
Петр пытался перевести разговор на другое. Но швейцар с упоением поведал какую-то путаную историю, в которой, кроме Натальи Николаевны и красавца корнета Дантеса, была замешана и Екатерина Николаевна.
Петр ничему не поверил. Только понял, что та, которая была для него святыней, опутана сетью грязных сплетен и в свете и в людских.
Он не спал ночь. Образ Натальи Николаевны не исчезал из его воображения. Он никогда не видел Пушкина, но она не могла допустить нечестности. В людских о Пушкине говорили хорошо. Даже здесь, в поместье Гончаровых. Чужих бар слуги обычно обливали грязью, о своих говорить побаивались. Петр много читал книг Пушкина. В Ильинском ему давали книги управляющий, поп и учитель. Сказки Пушкина с детства он знал почти все на память. Знал и многие стихи.
В Москве, читая Пушкина, сжег он не одну свечу, а в Ильинском — бесконечное множество лучин.
Не знал Петр вещего письма Пушкина, написанного жене 14 июля 1834 года:
«Но обеих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы, родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейного спокойствия не будет!»
Из поместья Гончаровых уехал Петр мрачнее тучи. Софрон, понукая крепкого в яблоках жеребчика и покручивая в воздухе кнутом, пытал парня о его плохом настроении. Петр не выдержал, осадил старика крепким словцом. Долго ехали молча.
К вечеру устроили привал на берегу неизвестной речушки, покрытой у берега нежным ледком, окаймленной кустарником с пожелтевшими и уже почти облетевшими листьями. Разожгли костер. Вскипятили воду, пили, сидя на поваленном дереве и перекладывая из руки в руку обжигающие железные кружки.
Памятуя дневную вспышку Петра, Софрон первый не начинал разговор. Молчал.
Петр неожиданно разговорился по душам:
— Дед Софрон, а семья-то была когда-нибудь у тебя?
— Как же, Петруша, жена была. Сыночек. Дак вот, когда два годика ему сполнилось, нас с женой и разлучили. Вишь ли, графине горничная понадобилась в Петербург. Была жена моя на глаз ладная, а уж хозяйка из нее — редкая. Все умела. Руки золотые. А меня в Билимбаевский завод отправили. Сначала вроде бы ненадолго. А потом забыли. Сыночек у сватьи остался. Не углядели — в колодце утонул. А с женой через тридцать лет в Петербурге я встретился. Ну, прибыл в Петербург, тогда еще первый раз, думаю, дай-ка с женой повидаюсь. Особливого желания уж не было. Все перегорело, переболело. Но графиня-то вроде нарочно в Петербург меня привезти велела, поближе чтоб к жене. Вспомнила!
Жена моя теперь при внуках графини. Ну, встретились.
В комнату даже впустили меня, вдвоем с Настей оставили. Смотрю и дивлюсь — чужая баба. Не сильно старая, а не узнаю — и только. Вот когда заговорила — по сердцу точно пилой провела. Голос-то тот же, тонкий, с придыхом. «Что, говорит, сынка нашего не уберег?» И в глазах слезы. «Как уберечь-то? Я же в Билимбае был». Оказалось, баба ничего и не знала. Вот такая жисть, Петр! Мой наказ тебе — не женись. Нам, дворовым, семейными быть никак нельзя. Если, конечно, баре не оженят. И так ведь бывает. Им не резон, чтобы дворовые потомства не имели. Не резон. Один убыток.
Петр выплеснул остывший кипяток из кружки, бросил ее в полотняный мешок и спросил:
— А ты, дед, о Пугачеве слыхал?
— Слыхал. Только веры во все это не имею. Ежели он в самом деле был царь, так поиграл бы с народом и снова придавил. А коли сам из беглых, судьба ему не могла улыбнуться. Бог его рабом сотворил. Против бога пошел — не получилось добра. И нас с тобой бог рабами сотворил. Стало быть, обиду держать не на кого. Одних бог богатыми сделал, других обездолил.
— Да разве я о богатстве, дед Софрон? Я бы согласен нищим сидеть на паперти, только бы вольным быть. Вот ведь нашему управляющему выпало же такое счастье.
— Может, и тебе выпадет. Бог, он знает, кому что положено.
— Знает, — не то подтвердил, не то усомнился Петр.
— Ну, а как тебя встретил барин в Полотняном заводе? Поприветил ли? — поинтересовался старик, ощупывая увязанные стопы бумаги.
— Приветил, — сказал Петр, вспоминая красивое лицо Дмитрия Николаевича.
— А младшую сестричку, сказывают, мамаша ихняя без приданого выдала. Вроде бы сам Пушкин за нее на приданое деньги давал.
«И этот все знает», — с неприязнью подумал Петр.
Софрон продолжал:
— Пушкина-то они, Гончаровы, во всем вокруг пальца обвели. И с приданым. И сестер жены подсунули — живите, мол, в Петербурге вместо Полотняного завода, авось женихи-то и найдутся. А они, эти сестры-то, и взамуж не вышли, и, говорят, весь дом взбаламутили.
— Ты же сам, дед Софрон, говорил, что на все воля божья… — с отчаянием сказал Петр.
— Оно, конечно, воля божья. Но муж должон жену в строгости держать. Баба-то Наталья Николаевна красоты необыкновенной. А сам-то он ни лицом, ни статью не вышел. Человек он, все сказывают, хороший, но опять же какой жене по ндраву придется, когда муж и днем и ночью бумагу марает, на стихи переводит. Вот мы ему везем сколько! — кнутом показал Софрон. — Воз цельный. А думаешь, надолго ему?
— А ты, дед Софрон, видел Пушкина?
— Видел не раз. А как-то и поговорил. Было это в тех местах, куда мы с тобой прошлый раз ездили. В Захарово барин меня посылал, к княгине Голицыной. Пакет отвозил и какой-то ящик. Тяжеленный. Одному не поднять. Ну вот, слухай: я решил поехать до Захарова. Марья в Петербурге вещицу одну купить заказывала и денег давала. Ну вот, отвез я ей вещицу-то, от Захарова повернул на большую дорогу, что из Москвы до Звенигорода. Еду. Чую: лошаденка что-то прихрамыват и прихрамыват. Слез я с телеги. Глянул. Вроде на заднюю правую хромат. А так ничего и не видать. Подкова крепко держится. Пальцем подавил. Не больно, видно, не брыкатся. Только хотел влезть на телегу — смотрю, из леса Пушкин выходит. Лопотина на ем фартовая: на плечах крылатка распахнутая, в руке листья разных цветов. Хошь рисуй!
«Здравствуй, говорит, добрый человек, откуда путь держишь и куда?» Ну, сказал я, кто меня послал, куда еду, про Марью не помянул. «Знаю я барина твоего, — говорит Пушкин, — и княгиню Голицыну знаю». Лицо у него стало, как у мальчишки, озорным, и он рукой изобразил подле лица своего усы и бороду. Обоих нас смех тут взял. Да так весело стало, да так просто-запросто, будто и не барин стоит возле меня…
«А ты-то ее знаешь?» — спрашивает. «Я, барин, наслышан о ней с молодых лет, говорю. Ее дочь, Софья Павловна Строганова, — наша госпожа. А про ее матушку много сказов разных по селу ходило». — «О том, как она знала три карты, на которые проиграть невозможно было?»— спросил Пушкин. «Точно так, барин. И оборотнем ее считали. Челядь непослушную ею пугали». Пушкин засмеялся. «А вы, барин, в Большие Вяземы? Подвезти вас?» — спросил я. «Нет, добрый человек, мне туда теперь путь заказан, — смеется Пушкин. — Княгиня на меня гневается. Увидит — еще велит собак спустить. Я вот родные места навестить приехал. — И стал вдруг Пушкин грустный такой. — Последний раз, говорит, побродить хочу там, где мальчишкой бегал. Ну, прощай, добрый человек. Лошади-то отдохнуть подольше дай. Это она от усталости хромает. — И он погладил коня по морде. — Что, старая, отдыхать не дают? Так на ходу и испустишь дух». Я залез на возок, понукнул лошадь и поехал. А потом оглянулся. Пушкин стоял на дороге, голову поднял и смотрел куда-то поверх деревьев. А верхушки от солнца горят, кажется, их лучиной подпалили. Картина, да и только!
В дневнике моего прадеда записано:
«Нет, не может быть, чтобы ошибался я в мечте моей. Не так уж много лет прожил я на белом свете, но даже по врачеванию убедился, что глаза, как в народе говорят, — зеркало души. Нет, не могу я ошибиться. Она женщина не только с красивым лицом, но и с красивой душой. Об этом говорит ее тихий взгляд, ее тихий голос, ее движения, отличные от движений других женщин. Я не учен. Я не могу иногда найти нужные слова. Но я хочу сказать, что каждый шаг, каждое движение ее так красивы, не нарочиты для показа людям: „Смотрите, мол, как хороша я!“ А напротив: „Не глядите, не глядите на меня, мне совестно от красоты моей“. Ее слуги говорили мне, как она заботится о детях своих».
И действительно, очень требовательна была Наталья Николаевна к няням, отчего те часто менялись.
Дальше в дневниках, наверное, были еще записи о его возвышенном чувстве к Наталье Николаевне, но страницы вырваны чьей-то безжалостной рукой. Может быть, сам Петр Яковлевич счел неудобным оставлять дневники поколениям с такими признаниями. Может, уже после его смерти малограмотной Олимпиаде Федоровне прочел кто-то эти страницы, и она решила из ревности их уничтожить. Может, кто-то потомков счел ненужным оставлять в дневнике эту сердечную исповедь. Но так или иначе, в тетради, искусно переплетенной в картонные корки, отсутствует много страниц.
Читая записи Петра Яковлевича, я поражаюсь, как удивительно верно почувствовал мой прадед светлый облик той, которую он любил всю жизнь. Ведь ей он сказал всего несколько слов, в людских и среди бар слышал о ней так много осуждающего. Но ничто не поколебало его веры в душевную красоту и чистоту Натальи Николаевны.
Увы! Не только многие современники Пушкиной из разных кругов осуждали и обвиняли ее. Эти обвинения звучали и в воспоминаниях современников о ней, и в художественных произведениях — и в те времена и в наши дни! И только не так давно найденные и опубликованные «Неизвестные письма Н.Н.Пушкиной и ее сестер Е.Н. и А.Н.Гончаровых» дали возможность нам представить Наталью Николаевну совсем другой.
Нет, не напишет пустая светская красавица, увлеченная только нарядами и балами, таких вот строк:
«Тесная дружба редко возникает в большом городе, где каждый вращается в своем кругу общества, а главное — имеет слишком много развлечений и глупых светских обязанностей, чтобы хватало времени на требовательность дружбы».
Только своему другу, жене, увлеченной литературными делами мужа-поэта, находящейся в курсе всех его дел, понимающей и умной, Пушкин мог давать такие поручения:
«Мой ангел, одно слово: съезди к Плетневу и попроси его, чтобы он к моему приезду велел переписать из Собрания законов (годов 1774 и 1775, и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь… Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин аккуратен. На днях пришлю ему стихов».
«При сем пакет к Плетневу для „Современника“; коли цензор Крылов не пропустит, отдашь в комитет и, ради бога, напечатать во 2 №».
«…Благодарю и Одоевского за его типографические хлопоты. Скажи ему, чтоб он печатал как вздумает — порядок ничего не значит. Что записки Дуровой? пропущены ли цензурой? они мне необходимы — без них я пропал. Ты пишешь о статье гольцовской. Что такое? Кольцовской или гоголевской? — Гоголя печатать, а Кольцова рассмотреть. Впрочем, это неважно (1836 г.)».
«Ты спрашиваешь меня о „Петре“? идет помаленьку; скопляю матерьялы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок. Вчера видел я Сперанского, Карамзина, Жуковского, Вильгорского, Вяземского — все тебе кланяются».
«Так как теперь к моим прочим достоинствам прибавилось и то, что я журналист, то для Москвы имею я новую прелесть. Недавно сказывают мне, что приехал ко мне Чертков. Отроду мы друг к другу не езжали. Но при сей верной оказии вспомнил он, что жена его мне родня, и потому привез мне экземпляр своего „Путешествия в Сицилию“. Не побранить ли мне его en parent? (по-родственному…) Письмо мое похоже на тургеневское — и может тебе доказать разницу между Москвою и Парижем» (11 мая 1836 г.).
В первом томе «Современника» были опубликованы письма Н. И. Тургенева из Парижа «Париж (хроника русского)». В этих письмах сообщались новости парижской литературной, политической и театральной жизни. Вот Пушкин и сравнивает эти письма со своими. Ясно, что Наталья Николаевна в курсе писем Тургенева.
Или вот еще одна исповедь другу:
«Слушая толки здешних литераторов, дивлюсь, как они могут быть порядочны в печати и так глупы в разговоре. Признайся: так ли со мною? Право, боюсь. Баратынский, однако, — очень мил. Но мы как-то холодны друг к другу».
Годы донесли до нас всего несколько писем. Обвинить человека всегда легче, чем оправдать его. В чем только не обвиняли Наталью Николаевну: и в том, что она не интересовалась работой мужа, что дом и детей всецело поручила сестре Александре, была легкомысленной и неумной.
Но письма принесли большую правду, и теперь нетрудно убедить скептиков, что Наталья Николаевна читала сочинения мужа, помогала ему чем могла, интересовалась его работой и разбиралась в ней. Нетрудно теперь убедиться и в том, что Наталья Николаевна занималась детьми, домом, делами родных. Была энергичной, доброй и умной.
27 сентября 1833 года Наталья Николаевна пишет письмо брату Дмитрию:
«…Эти деньги мне как с неба свалились, не знаю, как выразить тебе за них мою признательность, еще немного, и я осталась бы без копейки, а оказаться в таком положении с маленькими детьми на руках было бы ужасно. Денег, которые муж мне оставил, было бы более чем достаточно до его возвращения, если бы я не была вынуждена уплатить 1600 рублей за квартиру; он и не подозревает, что я испытываю недостаток в деньгах и у меня нет возможности известить его, так как только в будущем месяце он будет иметь твердое местопребывание».
«…Затем, с твоего разрешения я заказывала ливрею для слуги моих сестер, что стоило 270 р. сюртук и 16 шляпа… Твои часы мне наконец передали; я поручила Ване ими заняться; часовщик взялся их починить… Скажи мне, пожалуйста, что происходит с этим несчастным сундуком с нашими вещами, который никак не дойдет до нас до сих пор… Начал ли ты заново переделывать коляску, можем ли мы надеяться ее иметь для катания на масленице…». (12 ноября 1834 г.).
«Твое письмо Мятлеву было послано в тот же день с запиской моего мужа, и вот его ответ Пушкину, который я вкладываю в это письмо. Уже давным-давно мы ему об этом говорили все трое; ответ был благоприятный, он даже обещал тебе написать по этому поводу, но сделал ли это — не знаю. Если он задержался с ответом до сих пор, бомбардируй его письмами, чтобы он был вынужден это сослать, если не из любезности, то, по крайней мере, чтобы отделаться от тебя. Я знаю, что Xлюстин с своей стороны старается заполучить эту мельницу. Впрочем, завтра я увижу Мятлева и настойчиво поговорю с ним об этом». (конец декабря 1834 г.).
«Вот твоя бумага, дорогой брат; что касается твоих книг, то я составлю список, но ожидаю визита г-на Кавригина, чтобы их отправить. Я полагаю, что к концу недели ты будешь на Заводе, почему и посылаю эту бумагу в твою столицу». (10 апреля 1833 г.).
«Я только что узнала, дорогой Дмитрий, что Нейгарт заменил в Москве князя Хилкова. Ты в таких хороших отношениях с княгиней Черкасской, что тебе стоит только сказать ей слово, чтобы она попросила генерала обратить внимание на Сережу, и этим путем можно было бы перевести брата в один из полков, стоящих в Москве. Посмотри, нельзя ли это сделать, и постарайся вытянуть Сережу из трясины, в которой он увязнул. На бедного мальчика тяжело смотреть, он даже потерял свою обычную жизнерадостность…
Ради бога, вытащи его из Новгорода. Будь он в Москве, квартира и содержание ничего не будут ему стоить, он сможет жить в нашем доме… Эти проклятые деньги, деньги, деньги и всегда деньги, без них никогда ничего нельзя достигнуть». (начало лета 1833 г.).
«Мой муж поручает мне, дорогой Дмитрий, просить тебя сделать ему одолжение и изготовить для него 85 стоп бумаги по образцу, который я тебе посылаю в этом письме. Она ему крайне нужна и как можно скорее; он просит тебя указать срок, к которому ты сможешь ее ему поставить». (18 августа 1833 г.).
«Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в том затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолять тебя назначить мне с помощью матери содержание, равное тому, какое получают сестры, и, если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом, голова у меня идет кругом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна… Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома моего мужа, потому что если бы он знал об этом, то, несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать». (июль 1836 г.).
Не знаю, как кому, но мне эти письма рисуют человека, о котором Пушкин так тонко сказал: «Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете — а душу твою люблю я еще более твоего лица».
Красивую душу ее разглядел и мой прадед. Наверное, о Наталье Николаевне он знал много больше, чем записал в дневнике. Было у него основание говорить о ее красивой душе не просто по ее прекрасному лицу. В дневнике нет записей о дуэли, смерти Пушкина. Но он не мог не знать всего, что касалось тогда той, которую он боготворил. Ведь Юлия Павловна Строганова присутствовала при смерти поэта.
Известное письмо от 1 января 1837 года, написанное Пушкиным барону Геккерену, тот показал графу Григорию Александровичу Строганову. А граф в свете считался особым знатоком в вопросах чести. Строганов счел, что оскорбление, которое Пушкин нанес Геккерену этим письмом, может быть смыто только кровью. И Дантес вызвал Пушкина на дуэль.
Так граф Григорий Александрович Строганов оказался причастным к этой трагедии. Естественно, что в эти дни в доме Строгановых было тревожно. Не потому ли Петр неоднократно обращался к графине Софье Владимировне с просьбой вернуть его в Ильинское, на прежнюю должность в управление и послать в услужение к кому угодно, что не желал находиться при ненавистном ему барине?
10 января 1837 года была свадьба Дантеса с Екатериной Гончаровой. Венчание совершалось дважды, поскольку жених и невеста были разного вероисповедания. В римско-католической церкви св. Екатерины и в православном Исаакиевском соборе.
День выдался по-петербургски мрачным. Падал снег вперемешку с дождем. Изредка появлялось солнце, непривычно слепило глаза и снова закрывалось темными тучами. Иногда с надрывным воем поднимался ветер, метался по улицам и затихал.
Через три дня в доме Григория Строганова состоялся обед в честь свадьбы Екатерины Гончаровой и Дантеса.
Петр обычно занимался письменными делами и разъездами. Но в этот день на него надели ливрею, и велено было ему прислуживать гостям. Петр, наверное, сказался бы больным или в самом деле совершил над телом своим какое-нибудь насилие, но его удерживало одно: он мечтал увидеть ее. Правда, в людской уверенно говорили о том, что Пушкины и родные Екатерины Николаевны на обеде не будут. Но Петр знал, что в Исаакиевском соборе на свадьбе присутствовали Наталья Николаевна, Александра Николаевна, Дмитрий Николаевич и Иван Николаевич. Матушка невесты, Наталья Ивановна, не приехала. Пушкина тоже не было. Была еще тетушка — Екатерина Ивановна Загряжская.
И Петр надел на себя ливрею с чувством, которое, верно, испытал тот, кому доводилось облачаться в арестантский халат.
Петр стоял у хрустальных канделябров роскошного строгановского вестибюля, когда с хоров грянула музыка и в широко открытых дверях появились молодые. С них торопливо сняли верхние одежды. Двери долго не закрывались, впуская прибывших гостей.
Петр жадно оглядывал каждого.
Ее не было. Не приехала мать невесты. Не было братьев. Из родственников невесты присутствовали только усталая и сосредоточенная не по-праздничному Александра Николаевна и пытавшаяся быть приветливой и веселой, с нервным ярким румянцем, разнаряженная тетушка Загряжская.
Петр понял, что все толки прислуги о неблагополучии в семье Пушкиных имели какое-то основание. Но где была правда, где вымысел, он не знал. Только чувствовал, что странная была свадьба.
Петр смотрел на невесту в белом богатом платье со шлейфом, похудевшую, с лихорадочно-взволнованными и счастливыми глазами на бледном лице. Она была очень хороша.
Я читаю записку Е. И. Загряжской к Жуковскому:
«Слава богу, кажется, все кончено. Жених и почтенной его батюшка были у меня с предложением. К большому щастию за четверть часа перед ними приехал из Москвы старшой Гончаров и он объявил им родительское согласие, и так все концы в воду».
Что означала эта фраза: «все концы в воду», — остается загадкою и по сей день.
Петр, конечно, ничего не знал о записке тетушки Загряжской. Он рассматривал жениха, которого видел впервые. Красив был и жених: утонченное лицо, изящно загнутые усы, густые волосы, разнятые на косой пробор. Как и невеста, он был бледный и взволнованный, только в отличие от нее счастье не оживляло его угасших глаз. Он, как и Екатерина Николаевна, нервно оглядывал гостей вокруг себя, словно оба кого-то искали, растерянными улыбками отвечая на поздравления и поцелуи.
Слава богу, Петру не поручили носить подносы с кушаньями и винами. Он не умел этого делать. Ему было велено находиться в вестибюле и коридорах. Но через открытые двери он видел часть зала, белую скатерть стола, слышал непонятные, на французском языке, речи барона Геккерена, Григория Строганова и еще чьи-то. И русское «горько».
Петру казалось, что смех, выкрики, звон бокалов, речи — все было искусственно. Этот свадебный обед больше походил на поминки.
После свадьбы несколько дней слуги Григория Александровича Строганова рассуждали о происшедших событиях. Кое-кто намеренно находил заделье сбегать на Мойку, в дом Пушкиных, посудачить с охочим на пересуды, всезнающим слугой барышень Гончаровых. И каких только разноречивых версий не приносили оттуда!
Говорили, что замуж пошла Екатерина Николаевна, спасая семью Пушкиных, потому что Пушкин вызвал Дантеса на дуэль, и, конечно, не ему соревноваться в стрельбе с военным человеком.
Дуэль не состоялась в связи со свадьбой.
Говорили, что Дантес волочился за Екатериной Николаевной для отвода глаз, прикрывая этим ухаживанием свою любовь к младшей сестре, и предложение Екатерине Николаевне сделал, чтобы избежать дуэли, которая испортила бы его карьеру и карьеру приемного отца барона Геккерена.
Говорили, что Екатерина Николаевна должна была родить ребенка от Дантеса. И надо было срочно покрывать грех. Чего только не говорили в людских! Даже поминали о приказе царя Дантесу жениться на Екатерине Гончаровой.
Эти версии высшего света попадали в людские, и до сих пор остаются они версиями. История не вскрыла, что же произошло в семье Пушкиных, с открытой душой принявших к себе сестер Гончаровых. Почему родные Екатерины Николаевны не пожелали присутствовать на свадебном обеде? И только Александра Николаевна да тетушка Загряжская, может быть скрепя сердце, выполнили эту миссию перед светом.
Мой прадед в своих дневниках обходит все эти толки молчанием. Да и что мог он написать — одно из предположений? Фактов у него не было. Они были у Натальи Николаевны, у Дантеса, у Екатерины Николаевны и, может быть, у Пушкина. Но о таких фактах обычно молчат.
1 февраля 1837 года мой прадед писал в своем дневнике:
«Если б мог я сейчас находиться подле моего ангела, я уверен, что силою любви своей сумел бы во взгляде передать ей покорность судьбе… Я был около Конюшенной церкви, когда отпевали Пушкина. Сквозь толпу трудно было подойти к нему, да я и не стремился. Живым я его никогда не видел. Ее на похоронах не было. И я ушел, поскольку отлучился без спроса. Говорили, что она очень больна. А может быть, какой-то добрый человек посоветовал ей не ходить — не вызывать гнев не понимающей ничего толпы».
Морозными февральскими вечерами Петр находился в комнате один. Дед Софрон был в поездке, и Петр свободно располагался за маленьким столом. Прикалывал во весь стол склеенный лист бумаги и увеличивал анатомическое изображение человека.
Поздно вечером дверь, закрытую на крючок, кто-то осторожно подергал, и незнакомый женский голос, задыхаясь, сказал в щель:
— Петр Яковлевич, открой-ка!
Петр вскочил. Аккуратно снял со стола бумагу, положил на кровать и прикрыл подушкой.
Одернул рубаху, пятерней пригладил волосы и откинул крючок. В дверях стояла незнакомая пожилая женщина. Голова ее была повязана теплым платком. Глаза красные — видно, что не от мороза, а от слез. Она закрыла за собой дверь, оглядела комнату и, видимо убедившись, что, кроме Петра, в ней никого нет, опустилась на колени и запричитала полушепотом:
— Только ты, Петр Яковлевич, сказывают, можешь помочь моему горюшку. Не откажи, всю жисть мы с дочкой за тебя бога будем молить.
Петр, ничего не понимая, бросился поднимать женщину.
— Да чья ты? Что случилось? Чем я могу помочь тебе?
Она долго судорожно всхлипывала и, не в силах вымолвить ни слова, давилась слезами. Наконец немного успокоилась.
— Я няня Пушкиных деток. А дочь моя в горничных у них… После смерти Лександра Сергеича надумала Наталья Николаевна навсегда в Полотняный завод ехать. А тут, как помер Лександр-то Сергеич, у меня вдруг все руки и ноги сыпью засыпало. И парила я, и кто что подскажет делала. Все хуже да хуже. Барыня говорит, с такими руками при детях нельзя оставаться. «Поезжай, говорит, обратно в Михайловское». А дочку Степаниду с собой берут. Теперича-то мы верняком на всю жизнь расстаемся. А у меня, окромя ее, никого на белом свете!
И женщина снова зарыдала, грубыми рукавицами размазывая по лицу слезы.
— Сними-ка рукавицы, нянюшка, покажи руки! — сказал Петр.
Она сняла, и Петр увидел покрасневшие руки, все в прыщиках, из которых сочилась жидкость. Между пальцев темнели застарелые корки.
«С такими руками действительно невозможно находиться в барских покоях, особенно при детях», — подумал Петр.
— Экзема это. Лекари городские не умеют лечить такое заболевание… Она у тебя, верно, давно.
— Давно, сынок, с детства, только все не шибко было, так, чуток. А когда и совсем проходило. Барыня-то и не примечала.
— Ну, а смерть барина горем на всех обрушилась. И на тебя также. Вот хуже и стало.
— Горем, горем, сынок, — снова заплакала женщина.
— Завтра приди в этот час, дам я тебе лекарство.
— Неужели вылечишь, сынок? — обрадованно спросила женщина, вся устремляясь к Петру.
Петр подумал: «Вылечу ли, не знаю. Но она должна верить. Это поможет и ей и мне».
— Непременно вылечу.
Женщина снова заплакала и упала на колени.
— Ну поди, поди, — поднимая ее, тихо сказал Петр.
И когда она ушла, он закрыл на крючок дверь, достал корзинку с травами и стал выбирать нужные и мельчить их в деревянной плошке.
«Обещал вылечить, значит, должен вылечить, — сказал он твердо сам себе. — В нашем роду немало чудес сделано. Да и чудеса ли это? Просто поколение за поколением наблюдало, интересовалось, думало да людей любило. Вот и вся мудрость. Обещал вылечить — вылечу».
Больная наведалась на другой день, получила лекарство, а через две недели снова в потемках пришла к Петру. Был дома и Софрон.
Женщина без стука открыла дверь и с громким плачем опять повалилась в ноги Петру, срывая варежки и протягивая к нему руки с розоватой, свежей, очистившейся кожей.
Потом, когда она успокоилась, стала рассказывать, обращаясь почему-то больше к Софрону, чем к Петру, как она мазала руки, как первый и второй день стало хуже, а на третий полегчало. Барыня согласилась недельку подождать, не отправлять ее в Михайловское. Барыне не хотелось разлучать детей с няней. Не хотелось и самой расставаться с ней.
— Мне-то нечем заплатить тебе, сынок. Вот рази крестик этот возьми — мужнин был, — протянула она серебряный крестик на медной цепочке.
— Не надо, я и так рад, что помог тебе, — отказался Петр.
— Ну и ладно, — поспешно согласилась женщина, — память же у меня одна от мужика осталась. — И она торопливо спрятала крестик в карман. — А вот барыня вроде бы и не скупая, а деньгами тебя не одарила. Барышне Александре Николаевне сказала, чтобы нашла она в кабинете Лександра Сергеича книгу и передала тебе.
Из-за пазухи она вытащила завернутую в бумагу книгу.
Петр трясущимися руками развернул посылку.
«Учебник медицины», — прочитал он. Боже мой! Двойное счастье! Послала она! В такие минуты вспомнила о нем! И такую книгу!
Он забыл о женщине, забыл о Софроне, подошел к столу, на котором стояла в подсвечнике свеча, и стал перелистывать подарок. Вот и не надо было вырывать рисунок из книги доктора. Не надо было копировать его месяцами. Это самое анатомическое изображение человека здесь было. Да и каждый внутренний орган на отдельной странице.
— Какое счастье! — не в силах сдержать радость, сказал он. — Какое неожиданное счастье! — Он повернулся к женщине: — Скажи барыне большое спасибо. — Он помолчал и добавил: — Скажи, что век ее не забуду, кланяюсь ей в ноги и молю бога, чтобы легче ей было пережить свое несчастье. А ты сама меня отблагодари тем, что всегда будь радива к барыне и ее сироткам.
Женщина мелко-мелко закрестилась:
— Вот те крест святой, сынок, все сделаю, ночи спать не стану, блюсти буду и деток и барыню.
Когда она ушла, Софрон долго и шумно удивлялся мастерству Петра. Так хотелось ему бежать к народу, рассказать эту новость. А потом вдруг остановился среди комнаты и сказал:
— Однако же не пойму я, чё ты печешься о пушкинской барыне? Вроде на бар ты неласково смотришь. Да и барыня Пушкина грех-то какой на душу взяла — через нее муж помер. А ты — «всегда будь радива к барыне»!
Петр не стал оправдываться. Молча махнул рукой, закрыл дверь и снова взялся за книгу.
Много месяцев все свободные часы занимался Петр изучением учебника.
За это время много прошумело событий. Уехала в Полотняный завод Наталья Николаевна с Александрой Николаевной и тетушкой Загряжской. Дантеса судили, разжаловали в солдаты и выслали из России. Екатерина Николаевна некоторое время жила еще в Петербурге, а потом уехала к мужу. Перед отъездом она приезжала проститься с сестрами. Ни мать, ни брат не приехали проводить Екатерину Николаевну. Было ясно, что семья от нее отвернулась.
Прибегала к Петру и деду Софрону прощаться и Анфиса, в слезах обнимала земляков, прощаясь с ними, — прощалась с Ильинским, с родиной. Белую кобылицу граф Строганов подарил к свадьбе Екатерине Николаевне. Но ее пока что хозяйка с собой не взяла. Видимо, было не до этого.
Вскоре — третий и последний раз — вызвал барин Петра к себе.
В этот раз Петр шел спокойно. Графиня Софья Владимировна пообещала отправить его работать на Билимбаевский завод. Это все же на родину!
Строганов и какой-то лысый мужчина средних лет стояли в кабинете, когда вошел Петр. Незнакомец сразу же, как только появился Петр, стал разглядывать юношу с головы до ног. Петр поклонился и остановился у дверей. На душе, как всегда при подобных встречах, стало нехорошо.
— Петр, подойди ближе, — сказал Строганов. — С тобой желает поговорить доктор Пушкиных. — Он назвал его имя, но Петр от волнения не расслышал, сделав несколько шагов, остановился перед доктором.
— Каким лекарством ты, Петр, вылечил няню детей Натальи Николаевны от экземы? Если желаешь сохранить в тайне, не отвечай. Но это очень любопытно. Я, профессор, не мог этого сделать. Не умею. И никто из медиков нашего времени не умеет. Пока что для нас, специалистов, это загадка. Мне говорили, что вправляешь вывихи, сводишь бородавки. Но это не так удивительно. А вот экзема…
— Травой, господин доктор. Запаром разных трав. Их пятнадцать. Мне неизвестно, как они называются в ученых книгах. Я знаю названия народные, нигде не записанные, как слышал их от отца, как называл дед. Вас еще могло бы удивить, что у детей я излечиваю падучую — тоже травой.
Доктор с изумлением поднял брови. В это время слуга принес на подносе письмо. Строганов прочел и заспешил куда-то.
— Располагайтесь как дома. А я на время удалюсь. Дела.
Хозяин вышел, и первое, что сделал доктор, — указал Петру на кресло напротив своего.
— Спасибо, — сказал Петр, краснея. — Я привык стоять.
Доктор почувствовал ударение на слове «привык».
— Садись, Петр. Мне неудобно так разговаривать с тобою.
Петр сел. Первый раз в жизни он сел в кресло в барском доме. Сел и подумал: «Если сейчас войдет барин, как унизительно будет вскочить с этого кресла». Но через минуту он уже не помнил ни о барине, ни о кресле. Он был увлечен интересной беседой с доктором. Он забросал его вопросами, рассказывал о своих предках, из поколения в поколение занимавшихся врачеванием.
— Я так думаю, — увлеченно говорил Петр, — что дело не только в лекарстве, дело в вере в это лекарство, в лекаря. А если это так, то человек сам над собой большие чудеса делать может. Я по своим наблюдениям знаю, что это так. Я не раз сам словом вылечивал, без всяких лекарств. Заставлю словам поверить, и болезнь отступает…
…Эти слова Петра Яковлевича я доподлинно взяла из дневника.
Он понял тогда, что собеседника не убеждают его мысли. Он верил только в силу лекарства.
Знал бы Петр, что через полтора века его вера в силу слова, в самовнушение станет девизом значительной части медицины мира!
Я вспоминала слова Петра Яковлевича, когда под Москвой, в клиническом санатории, под руководством доктора Юлиана Пантелеймоновича Померанцева приступила к занятиям аутогенной тренировкой: расслаблению мышц и самовнушению.
Я оказалась ученицей способной. Отлично расслаблялась, а со временем научилась в какой-то мере управлять своим настроением и даже снимать некоторую боль, так как страдаю тяжелым недугом, который может снять только операция. Но операция почти невозможна при моей тяжелой форме лекарственной аллергии, и я лечусь без всяких лекарств, только иглотерапией и аутогенной тренировкой, то есть тем самым словом, в которое так верил мой прадед.
Думаю, что в будущем этот метод лечения, который сейчас еще скептически встречают и многие врачи и многие пациенты, вытеснит лекарства, излечивающие одно заболевание и зачастую приносящие вред другому органу.
Мой прадед, уже в более пожилом возрасте, пишет в своем дневнике о том, что доктор должен знать весь организм человека и что он решительно считает неверным, когда врач начинает специализироваться только по сердцу или легким. «Не дай бог, если доктор в совершенстве будет знать только один орган. Сколько же лекарств, пагубных для другого органа, будет им прописано больному».
Вскоре после разговора Петра с доктором пушкинской семьи произошло событие, которое моему прадеду помогло осуществить одну его мечту — думаю, самую главную.
Произошла встреча с человеком, имя которого по неизвестным причинам он пожелал сохранить в тайне.
Видимо, доктор, с которым состоялась встреча у Строганова, безуспешно лечивший от эпилепсии малолетнего сына известного влиятельного петербургского князя N. честно заявил о своем бессилии помочь больному и указал на Петра.
Князь сделал вид, что не поверил в способности неученого дворового человека, но тайно от всех направил к Петру своего слугу — молодого белобрысого парня.
Доверенный изложил просьбу князя с приказом явиться к их светлости в семь часов в субботний вечер, сохранив это в тайне от слуг и от господ.
Петр много слышал о князе, о его несметном богатстве, о его жестокости, о влиянии его в великосветском обществе. Но он ничего не знал о несчастье, которое переживала эта на первый взгляд благополучная семья.
По темному Петербургу во дворец князя Петр направился с тревожным сердцем. У ворот, возле которых он прежде не раз замедлял шаг, чтобы разглядеть орнаменты и рисунки изящных завитков, теперь приостановился, обдумывая, что же скажет тому, кто его встретит. Но его ждал тот же белобрысый парень. Он кивнул, жестом приглашая Петра следовать за собой. Держал себя белобрысый так, точно здесь после князя он был первым лицом.
По роскошной дороге, выложенной четырехугольными ровными камнями, обнесенной с обеих сторон невысокими елями с заснеженными макушками и полосками ровно подстриженного, убеленного снегом кустарника, парень подвел Петра к дворцу. От главного входа они свернули к боковой лестнице. Поднялись. В небольшой комнате слуга велел Петру раздеться и ждать.
Петр сбросил купленный уже в Петербурге легкий полушубок, снял шапку, пригладил ладонью непокорные густые волосы и стал ждать, предварительно шепотом сказав себе: «Спокойствие. Спокойствие. Спокойствие. Полный покой. Я спокоен».
И он действительно ощутил знакомый покой, пришедший в душу от слова.
Тотчас же появился белобрысый парень, почему-то более предупредительный и менее самоуверенный.
— Князь зовет, — сказал он почти с полупоклоном. И зашептал, дотрагиваясь ладонью до спины Петра: — Да ты спокойнее, спокойнее, парень.
— А я спокоен, — ответил Петр и двинулся вперед по блестящему многоцветному паркету коридоров, поглядывая на стены, украшенные картинами в дорогих золоченых рамах.
Коридор привел в просторную комнату, пол которой был застлан огромным ковром, стены увешаны овальными портретами. Хрустальная люстра невероятной величины спускалась низко с расписанного потолка, освещая сидящего в кресле князя; он был в домашнем халате, с книгой в руках.
К барским любопытным взглядам Петр привык, но взгляд князя был не просто любопытным. Была в нем и какая-то отчаянная надежда, которую мгновенно отметил Петр, привычно кланяясь и останавливаясь у дверей.
Князь сделал знак рукой слуге, и тот бесшумно исчез.
— Подойди ближе, — мягко прозвучал голос князя.
Петр подошел.
— Я много слышал о тебе, Петр, и не буду задавать лишних вопросов. Вопрос один: мой шестилетний сын от рождения страдает тяжелой болезнью. В народе зовется она падучей. В медицинских книгах — эпилепсией. Знаешь ли ты эту болезнь?
— Знаю, ваше сиятельство.
— Можешь ты вылечить сына?
— Для того чтобы ответить вам, ваше сиятельство, на этот вопрос, мне нужно поглядеть на вашего сына.
— Осмотреть его?
— Нет. Осматривать его я не буду. Верю, что болезнь определена верно. Да ее и невозможно спутать с другими болезнями. Но мне нужно… не знаю, как сказать это вам… Нужно в душе почувствовать отношение к вашему сыну… Нужно знать, как он отнесется ко мне. Это очень важно.
Князь взял со стола колокольчик. Серебряный язычок мелодично ударил в серебряную стенку.
Открылась боковая дверь. Появился добродушный толстяк в ливрее, с седыми редкими бакенбардами и с тускло-голубыми старческими глазами.
— Приведите молодого князя.
Толстяк поклонился, попятился и скрылся за дверью.
Через некоторое время в комнате появился худенький мальчик с хорошеньким бледным личиком, с задумчивыми черными глазами, не по-детски серьезными и даже строгими. Он что-то сказал по-французски отцу и внимательно поглядел на Петра.
Князь привлек мальчика к себе, поцеловал в русую головку.
Ребенок вдруг высвободился от отца и смело подошел к Петру. Он остановился подле него и широко открытыми глазами долго глядел в его лицо, так долго, как это умеют дети, а потом спросил по-русски (он понял, видно, что перед ним не барин, а слуга, с которым не разговаривают на французском языке):
— Тебя как зовут? Ты ко мне пришел?
Петр не знал, как назвать себя. В деревне он сказал бы — дядя Петя. А здесь не положено.
— Зовут меня Петром.
— У меня в комнате икона святого Петра висит, — задумчиво сказал мальчик.
И ни отец, ни Петр не улыбнулись.
Петр опять был в затруднении — как называть ребенка, ведь здесь так нелепо с детских лет его величали «сиятельством».
— Ваше сиятельство, а вас как зовут?
— Меня? Аличка. Без всяких «сиятельств». Просто Аличка. Хорошо? Ты мне очень, очень понравился. Ты немного походишь на икону святого Петра. Сядь вон в то кресло, а я залезу к тебе на колени. Хорошо?
Петр вопросительно поглядел на князя. Тот кивнул головой. Казалось, он был рад этому мгновенному контакту сына с Петром, который, видимо, и нужен был этому странному лекарю.
Петр сел в светлое шелковое кресло и с удовольствием посадил на колени ребенка, с жалостью ощутив его невесомость.
— Знаешь, Петр, — доверительно сказал Аличка, — я болен. Поэтому я не такой, как все мои товарищи. Я вдруг ничего не помню. А потом у меня так сильно болит голова… И знаешь, мне всех жалко — и кошек, и собак, и слуг наших…
— А знаете, ваше сиятельство, — уже забывая о присутствии князя, отодвигая мальчика от себя и заглядывая в его страдальческие глаза, напоминающие ее взгляд, твердо и властно сказал Петр, — я и пришел для того, чтобы вас вылечить. Я не одного вот такого же вылечил. Только аккуратно надо пить лекарство, которое я дам.
— Я так и подумал, что ты пришел, чтобы меня вылечить. Сразу же так и подумал! — весело засмеялся, захлопал в ладоши Аличка и соскочил с колен Петра. — Я буду пить лекарство, даже если оно очень горькое. А скоро ты меня вылечишь?
— Скоро! — опять твердо сказал Петр и погладил ребенка по голове. — Очень скоро вы будете как все здоровые дети. — Голос Петра стал властным. — Не будет болеть голова. Никогда не будет и такого, словно бы вы ничего не помните. Все пройдет, ваше сиятельство, вы будете совсем, совсем здоровы. Вы верите мне? — А сам с горечью подумал, что травы-то нужной у него с собой слишком мало, а достать ее можно только в Ильинском, и для этого потребуется время.
— Я очень верю тебе, Петр. И я знаю, что ты меня вылечишь. Только бы поскорее!
Князь с изумлением смотрел на сцену, происходящую перед ним, и сам начинал верить в этого молодого колдуна, который обещал вылечить сына.
— А теперь идите играть, — на ухо сказал мальчику Петр, — а мне нужно поговорить с их сиятельством.
Аличке очень не хотелось уходить, и он только тогда решился оставить комнату отца, когда взял с Петра честное слово, что завтра тот придет и принесет лекарство. И они вместе будут кататься с горки на санках.
Назавтра, на рассвете, с письмом Петра к родным на лучших лошадях помчался посыльный князя в Ильинское, за травами.
А когда Петр уходил, князь сказал ему, протягивая деньги:
— Это пока. А если ты, Петр, вылечишь моего сына, я озолочу тебя. Понимаешь, озолочу!
Петр отвел руки за спину и ответил князю голосом с металлическими нотками:
— Спасибо, ваше сиятельство. Но я не доктор. А в народной медицине есть одна великая заповедь: если взять плату за лечение — оно не поможет.
Князь опустил руку. Гнев мелькнул в его лице и разочарование.
— Но потом, когда больной вылечится? — спросил он. — И уже не надо будет его лечить?
— Тогда… тогда видно будет, — ответил Петр. — Мне платой станет излечение вашего сына.
Князь отвел взгляд. Казалось, он получил незабываемый урок, узнав, что не все покупается на деньги, что для бедняка крепостного, которого он и за человека-то никогда не считал, иметь большие деньги не главное его желание.
Отказаться от такой суммы, которая сделала бы этого парня человеком среднего достатка?! Это представлялось князю невероятным, и ему было немного не по себе, потому что ставило его в какую-то не изведанную еще им в жизни зависимость.
— Ну что же, — сказал князь, — с народной мудростью посчитаемся. Расчет за труд отдалим. Но я повторяю: если ты вылечишь сына — ничего для тебя не пожалею. Запомни это. Князь слов на ветер не бросает.
В Ильинском княжеская повозка остановилась возле управления Пермского неразделенного имения Строгановых.
Из нее вышел светлоглазый, безбровый молодой человек, несмотря на весеннюю холодную пору легко и модно одетый. Прохожие сразу угадали в нем человека из города. И пока он поднимался по ступеням, мимо колонн, ильинцы останавливались и провожали его глазами до дверей. А когда приезжий скрылся в управлении, постояли, посудачили о том, что сразу видно — приезжий не из Перми, скорей, из Москвы или Петербурга. Вон и повозка не пермская.
Так бы стояли и рассуждали ильинцы долго, если б не появился важно шествующий в управление вотчинный член Пищалкин, решающий все крестьянские просьбы, рассматривающий справки и именные учетные выписки на крестьян по сбору денежных и хлебных налогов.
— Ну, чего собрались… — начал было Пищалкин и, увидев необычную повозку, махнул рукой. — Разойтись!
А сам, не скрывая любопытства, застучал сапогами по лестнице.
Своему посланцу, Илье, князь нашел заделье побывать с поручением у управляющего, а к Кузнецовым с письмом от сына Илья зашел будто бы так, между прочим, по просьбе приятеля, вместе с ним проживающего в Петербурге. Илья сам был крепостным князя, помнил нравы своей деревеньки, из которой взят был не так давно, и ждал, что здесь родители Петра встретят его, как обычно, причитаниями, жалобами на тяжкую долю и злую разлуку с сыном. Но все оказалось не так.
Встретила его красивая, еще довольно молодая женщина с некрестьянской осанкой. Ее косы, тоже не по-крестьянски, короной уложенные вокруг головы, отливали синевой. Илья, сбитый с толку — туда ли он попал, — поздоровался с ней, как с барыней, и спросил:
— Где живут Кузнецовы?
— А кого вам нужно? — спросила женщина.
— Кого-то из родных Петра Кузнецова.
— Я его мать.
И тут Илья заметил тревогу в ее глазах.
— Я из Петербурга от Петра. Вот письмо.
Женщина взяла письмо и совсем по-городскому пригласила его в дом.
Он миновал сени, просторную кухню, где, свесив с печи седую кудлатую голову, с ним приветливо поздоровался старик. Вошел в опрятную горницу с широкой кроватью и пышной горой подушек. Кроме кровати, посредине горницы стоял стол, накрытый льняной скатертью. Горницу украшали распустившиеся цветы в горшках на окнах, любовно ухоженные.
Илья ждал просьбы прочесть письмо, но, к его удивлению, женщина привычным жестом указала ему на деревянный стул с резной спинкой. Сама села напротив на такой же стул и принялась читать письмо. Она улыбалась и кончиком платка, лежащего на плечах, вытирала слезы. И сразу вдруг стала матерью сына, по воле хозяев увезенного в тридесятое царство.
— Тятенька, от Петруши письмо. Живет неплохо. Траву от падучей для кого-то просит на полное лечение, — громко сказала она, поворачиваясь к двери. — Да немедленно, травы-то! И еще пишет, чтобы держать ото всех в секрете, что письмо получили и траву с посланным отправили. А так живет хорошо. Надеется в этом году приехать.
— Ну что ж, пошлем травы. Вечерком придут дети, подберут. Ты когда, мил человек, в обратный путь?
— Завтра на заре, — сказал Илья. Поднялся и пошел в кухню.
— Садись, мил человек, на скамейку, — приветливо пригласил старик.
И начались расспросы про Петра. Как он да что? А Илья всего раза четыре мельком и видел Петра-то. Тут только пожалел парень о своем глупом задиристом поведении перед Петром. Подумаешь, он, Илья, у князя в услужении. А князь сам, видно, в Петре нуждается. А мать у Петра — что барыня и читать умеет…
Убедившись, что Илья действительно не знает Петра, дед и мать перешли к расспросам о Петербурге. Мать, к удивлению Ильи, поинтересовалась театром. Какой он там? Но Илья никогда не бывал в театре, знал только, что господа его часто ездили туда. Кузнецовы искренне удивили Илью тем, что их интересовало все происходящее не только в селе, в городах, но и в мире.
Вернувшись в Петербург, Илья совсем по-другому стал относиться к Петру.
— И откуда такие люди в деревне? — с искренним удивлением сказал он Петру о его родных. — Таким в городе жить нужно.
Илья понял, что Петр знает намного больше его и, несмотря на то что служит у графа Строганова так же, как он у князя, умудряется жить какой-то своей, особой жизнью.
— Ну, Петр, давай подружимся! — сказал Илья, встретив его как-то возле дворца князя.
— Подружимся? — удивленно переспросил Петр. — Разве можно дружить по решению разума? Дружба возникает сама собой…
— Значит, отказываешься? — обидчиво спросил Илья. — Или и без меня у тебя много товарищей?
— У меня нет товарищей. И я не отказываюсь от дружбы. Только ты не спеши. Она, дружба, сама возникает, без уговоров. А я очень хотел бы иметь такую дружбу. Понял?
— Понял! — снова обидчиво ответил Илья, так ничего и не поняв. Но больше не стал подкарауливать Петра.
Вскоре графиня Софья Владимировна Строганова сдержала свое слово. Петру дано было разрешение уехать в Ильинское, в распоряжение управляющего, который намеревался направить его на Билимбаевский завод.
…После года пребывания в Петербурге Петр возвращался домой. Софрон понукал пару коней, и телега тащилась по скверной весенней дороге с глубокими колеями, рытвинами и лужами, преграждающими путь. И когда Софрон сворачивал в лес, в объезд, кони с трудом волочили повозку по прошлогодней траве, меж деревьев и пней.
В тот первый путь воспоминания об Ильинском заполнили мысли Петра. Теперь же он жил Петербургом. Один год! Сколько принес он волнений! Петр чувствовал себя не просто повзрослевшим. Он многое понял. Он увидел господ, которых знал главным образом по рассказам и книгам. Он присматривался к их жизни. Жизнь графа Строганова он узнал достаточно близко и лично и по рассказам слуг.
В памяти Петра неожиданно встал восхищавший его дом Строгановых на углу Невского и набережной Мойки. Этот дом был построен еще в 1752–1754 годах бароном Сергеем Григорьевичем Строгановым. Строителем его был знаменитый Растрелли. Петр был в этом доме, восторженно рассматривал картинную галерею. Ездил на Выборгскую сторону, к Черной речке, на летнюю дачу Строгановых.
Много же было Строгановых в Москве и Петербурге! Не зря в отдалении от высшего света их родословной занимались братья Волеговы. Но многое и без них знал теперь Петр. Он знал, например, что в 1781 году по высочайшему соизволению граф Александр Сергеевич Строганов ездил в Пермь для открытия губернии, которое и совершено было 18 октября 1781 года.
Граф ездил в свои Пермские имения, а с ним малолетний сын его Павел Александрович, будущий хозяин этих имений.
Для сына своего Павла и его потомства в мужском поколении граф установил родовое командорство ордена св. Иоанна Иерусалимского с залогом из Пермского своего имения 572 душ мужского пола, с обязательством ежегодно платить в казну ордена по 10 процентов с верного годового дохода.
А 11 января 1800 года император Павел, великий магистр сего ордена, пожаловал графа Александра Сергеевича почетным командором этого ордена. 23 января этого же года граф был назначен президентом Академии художеств, директором Публичной библиотеки и главным начальником экспедиции мраморной ломки и приискания цветных камней в Пермской губернии. Кроме того, он был сенатором.
Граф Александр Сергеевич при сооружении Казанского собора находился в Петербурге как первоприсутствующий в особо учрежденной комиссии. Строителем же собора был его воспитанник из крепостных людей Андрей Никифорович Воронихин.
Сын графа Александра Сергеевича, Павел Александрович, по воле отца четыре года путешествовал за границей, с ним ездили учитель француз Ром и Андрей Воронихин, тот самый, который потом воздвиг Казанский собор.
Граф Павел Александрович, муж графини Софьи Владимировны, был близок ко двору. Он некоторое время жил в Петергофском дворце. Сверх всех наград от императора он имел оригинальный подарок — яхту с двенадцатью матросами и одним унтер-офицером, которые во время нахождения на яхте считались на действительной службе. Яхта стояла на воде перед загородным домом, на даче, на Выборгской стороне. Петр видел эту яхту.
Петр видел и графиню Софью Владимировну, которую иначе не называли, как «высокообразованной», «замечательной русской женщиной». В самом деле, она была наделена редкими качествами. После смерти мужа двадцать восемь лет самостоятельно распоряжалась Пермским имением, ввела немало новшеств с целью улучшения жизни крепостных.
Петра поразила внешность Софьи Владимировны. Была она уже немолодой, очень властной, решительной в манерах и, видимо, страстно хотела сохранить ушедшее обаяние молодости, которое, очевидно, было когда-то по-настоящему сильным, и поэтому чрезмерно красилась. Петр, как художник, сразу же подметил, что, если бы румяна на лице ее были бледнее, они соответствовали бы возрасту, а следовательно, молодили бы ее. Видимо, в молодости была она красивой, стройной, женственной. И теперь ее лицо было приятным. Глаза смотрели внимательно. Улыбка привлекала доброжелательностью, и глубоко западавшие морщины на лбу свидетельствовали о том, что женщина эта мыслит, думает и над каждым словом своим, и над всем, что видит. Петр почувствовал даже уважение к графине. А она, по-видимому, заметила это и хорошо улыбнулась ему на прощание.
Кроме графини Софьи Владимировны, Петр неоднократно видел ее дочь, Наталью Павловну, ту самую графиню, которая в 1818 году вышла замуж за своего двоюродного брата Сергея Строганова и имя которой пожизненно сохранилось в «вольной» Петра, полученной уже от нее. Белокурая, моложавая графиня, вся какая-то неестественная, почти не умеющая говорить по-русски, с заметным французским акцентом и нарочитой картавостью, вызвала в Петре чувство раздражения.
Чем ближе подъезжал Петр к родным местам, тем чаще вспоминал он все, что было услышано от людей и прочитано из книг о Строгановых. На клочке бумаги он берег выписанное им место из пожалованной грамоты царя Иоанна Васильевича Грозного от 4 апреля 1558 года. «Именитым людям Строгановым на земли в Перми Великой по реке Каме: ниже Великой Перми (Чердыни) за восемьдесят верст, по Каме реке на сто сорок шесть верст» — это в пределах всей Пермской губернии.
Именитые люди Строгановы, пожалованные с 1558 года обширными землями по реке Каме и Чусовой с притоками, были независимы в своих вотчинах и, как феодальные бароны, не подлежали ничьему суду, кроме личного суда царского.
Именитые люди Строгановы были очень деятельными колонизаторами пермских земель и, владея пожалованными им землями, содействовали правительству московскому в завоевании Сибири.
Не случайно же крестным отцом барона Николая Григорьевича Строганова (1700 год) был Петр Великий. Отец же младенца Григорий Дмитриевич Строганов пожертвовал Петру Первому два военных фрегата, построенных и вооруженных на собственные средства. А за это великий крестный 2 мая 1702 года «на зубок» крестнику пожаловал в вечное владение ему и потомству в Перми Великой реки Обву, Инову, Косьву с жившими по ним пермяками, 14 003 души.
Деятельными, богатыми и почтенными были и теперь графы Строгановы. Это Петр увидал сам.
Узнал в какой-то мере Петр и жизнь сестер Гончаровых, но здесь все было непонятно. Можно было бы порасспросить всезнающих слуг, но Петр не хотел не только расспрашивать, но и слушать, когда те сами начинали говорить о Гончаровых. Здесь была замешана его душевная тайна, чувство, трагически прекрасное в своей безнадежности и молчаливости. Ему казалось, что за Наталью Николаевну он с радостью отдал бы жизнь.
Он узнал в Петербурге еще одного барина. И Гончаровы и все Строгановы в великосветском обществе были ничто по сравнению с князем N. Он обладал великой властью. И несчетным богатством. И вот с ним судьба столкнула Петра, да так удивительно, что князь вынужден был просить дворового человека Строгановых о великом одолжении — спасти от недуга его сына. Но князь был умен. Он быстро все поставил на свое место, и Петр, несмотря на отказ от платы за лечение, попал все же в зависимость к князю.
В одно из своих посещений Петр гулял с Аличкой в небольшом парке, прилегающем к княжескому двору, играл с ним в мяч, выслушивал его новости, которые произошли за ту неделю, что они не встречались. И главное, старался укрепить в нем веру в лекарство. Ведь, возможно, скоро Петр уедет из Петербурга, и только трава будет лечить Аличку от тяжкой болезни.
Мальчик пил отвары уже второй месяц. Первые две недели ему стало хуже. Приступы мучили его ежедневно, и князь в гневе срочно вызвал Петра.
Сдерживая желание избить Петра, он процедил сквозь зубы:
— Мальчику стало хуже. Не забудь, что ты отвечаешь за ребенка.
— Ваше сиятельство! — ответил Петр, превозмогая желание сказать: «Ну не давайте же ему больше мое лекарство, ежели не верите в него, не зовите меня! Прекратим лечение. И мне будет покойно». — Ваше сиятельство, травы лечат медленно, годами. Ухудшения поначалу бывают, но это не страшно. Травой я лечу вашего сына безобидной. Худо от нее никому не бывало.
Но только Аличка убедил князя. Он сказал:
— Мне хочется пить эту травку. Она меня вылечит. Я знаю. Петр очень хочет вылечить меня.
И князь решил ждать. Прошло две недели, и приступы стали реже, а вскоре и вовсе приостановились.
В предпоследнюю встречу князь сказал Петру:
— Значит, уезжаешь? А что, если я поговорю с графиней? Ты пришелся по душе моему сыну, и мне хочется, чтобы ты был при нем всегда.
«Он хочет причислить меня к своим дворовым людям», — с горечью подумал Петр. Почему же, почему не пришла другая мысль в голову человеку, по гроб жизни обязанному Петру, мысль сделать его вольным и уж тогда предложить служить у себя?
Нет, эта мысль даже не мелькнула в голове князя!
— Что, не хочешь? — с издевкой спросил князь.
— Ваше сиятельство! Не лишайте меня единственной радости, — опуская глаза, сказал Петр, — в Ильинском у меня родные, там прошло мое детство…
— Ну, если не хочешь, я не принуждаю, — поспешно согласился князь. — Поезжай.
Прощание с князем и его сыном тоже не раз вспоминал Петр. Оно оказалось сложнее, чем можно было ожидать. Мальчик привязался к Петру, да и он к мальчику тоже, и потому пришлось скрыть от ребенка, что их встреча последняя.
— Ты знаешь, Петр, — сказал Аличка, как всегда, не по-детски серьезно, — мне кажется, что ты меня уже совсем вылечил. У меня больше не будет этой болезни. Никогда не будет. Ты радуешься, Петр?
— Я очень рад, ваше сиятельство. И я знаю наверное, что болезнь ваша бесследно пройдет.
— Ты скоро придешь ко мне снова? — вдруг забеспокоился ребенок, точно предчувствуя разлуку.
— Скоро. Но и без меня вы должны верить, что будете совершенно здоровы. И все равно пить траву.
И когда мальчик ушел, Петр поклонился князю и сказал:
— Ваше сиятельство, я буду просить вас как-то извещать меня о здоровье вашего сына.
— Будь уверен, когда он вылечится и придет время расплаты, ты об этом узнаешь, — усмехнулся князь.
— Ваша светлость! Не о деньгах речь, — вспыхнул Петр. — Мне важно знать о здоровье вашего сына. Я говорил уже вам, что его здоровье для меня лучшая награда. Кроме того, я верю, что мое желание сделать его здоровым будет передаваться через огромное расстояние от Ильинского до Петербурга. Из моей избы в ваш дворец. Потому в первый же день лечения мне нужно было поглядеть спальню мальчика внимательно, чтобы представить его в постельке и передать ему мои наставления на ночь. Я ведь это делаю каждый вечер, с тех пор как взялся лечить его. В этом тоже заключается лечение. Теперь еще и разницу во времени нужно подсчитать.
Князь внимательно поглядел на Петра, и взгляд его выразил ясную мысль: «Не то колдун, не то юродивый».
— Ну, а о том, что ты лечишь моего сына, помни, Петр, знать никто не должен.
— Этого никто не узнает, — сказал Петр. — Иначе лечение не поможет.
Он поклонился князю и вышел с пылающими щеками. И это в благодарность за все! Как бы не узнали, что их светлость не побрезговал услугами крепостного! Человек, человек, как глух и слеп ты! Как ты сам обкрадываешь себя, и твоя и без того короткая жизнь на земле становится мелкой и скучной! Нет, там, в Ильинском, люди с отнятой волей живут шире, красивее, глубже!
Будь Петр немного ожесточеннее, он бы со злорадством мог сказать себе: «Князь зависит от меня так же, как я от него».
Но Петр не знал этого чувства. Он с радостью ехал на родину, любовался широко раскинувшимся небом, по-весеннему набирающим синеву. Вдыхал родные запахи земли: в бурых прошлогодних бурьянах, поднимающихся зеленых побегах трав, набухающих почках. Слушал забытое за этот год пение птиц.
А когда на заре на привале в полуголых весенних деревьях защелкал, засвистел свой гимн восходящему солнцу скворец, Петр уткнулся в рукав полушубка и заплакал горькими и сладкими слезами.
До Ильинского Петр и Софрон добрались в базарный день. В селе было по-праздничному людно. Большую базарную площадь в центре села окружали кони, впряженные в телеги крестьян и купцов, приехавших из других деревень и городов.
На сколоченных из досок мостках с навесами на случай дождя чем только не торговали! Стояли мешки с кедровыми орехами, обычными и калеными, лежали пласты жмыха, туесы меда удивляли размерами и выдумкой исполнения. Рамы сотового меда привлекали пчел, которые слетались к ним тучами. Тут же торговали деревянными изделиями: ушатами, кадками, табуретками, стульями, а дальше — свежими, отлично сохранившимися овощами, поражавшими своей сочностью и живым цветом в весеннюю пору.
Приветливо были открыты двери всех лавок. «Торговый дом» купца Беклемишева так же, как и базар, был окружен телегами приезжих, в открытые двери магазина туда и обратно сновали люди.
И Петр, может быть, в первый раз с гордостью подумал о своем селе, где почти все были грамотны. Приказом графа Александра Сергеевича Строганова, горячего покровителя науки и искусства, Ильинское приходское училище открылось раньше других в Пермской губернии, еще в 1794 году.
В 1820 году это училище имело три класса, и к нему присоединялась певческая школа, в которой было пятьдесят учеников. Из них сорок находились на господском содержании и жили в особом «столовом» доме, которым заведовал смотритель — учитель.
Село Ильинское было знаменито и духовым оркестром и хором. Регенту хора надлежало добиваться, чтобы ильинский хор усвоил себе манеру церковного придворного пения, и потому он обязан был избегать «пиэс крикливых, театральных», выбирая такие «пиэсы», которые возбуждали бы в молящихся «не смех или смутные нечистые помыслы, а благолепие, умиление, чувство сознания своего ничтожества и греховности».
Ильинцы не очень почитали церковные обряды, не были они особо верующими. Вероятно, в этом сказалось и развитое сектантство в тех краях. Православные называли эти секты старообрядческими, староверческими, кержацкими, странников-бегунов-красноверов. В имениях Строгановых, помимо православных церквей, было 14 старообрядческих часовен.
В селе Ильинском была и больница. Еще в 1820 году Софья Строганова прислала в село лекаря Ламонша, а через три года вместо него доктора медицины Николая Романовича Лейхтвельда, который женился на дочери Федота Алексеевича Волегова и, как говорится, осел в Ильинском.
Петру больше всего хотелось видеть мать. Он знал, что во время торжков театр обязательно дает представление. Петр наскоро попрощался с Софроном, попросил отвезти вещи домой и пошел в открытую дверь театра, возле которой толпился народ. Дежурил у дверей рыжий Севка. Он узнал Петра, заулыбался, показывая крупные желтые зубы.
— Ступай, ступай, мать на сцене.
Петр осторожно протиснулся между теми, кому не досталось места на длинных скамьях, пробился в угол и сразу же увидел мать. В театре было душно. Но все же не так душно и дымно, как вечерами, когда зажигались сальные свечи. Мать играла барыню. На ней была широкополая шляпа с цветами, из-под которой на открытую шею опускались черные кудри; на длинное белое платье, все в оборках, накинута пестрая шаль. На руках до локтей — кружевные перчатки. Ее говор, внешность, движения — ничто не выдавало крепостную. Она была настоящей барыней, каких только что видел Петр. Все было так правдиво, так естественно, что Петра захватил талант актрисы. Он сжал веки, чтобы предательские слезы скорей вылились из глаз, а со щек смахнул их ладонями.
Артист, а это был сосед Кузнецовых Михайло Сибирцев, роль свою исполнял плохо. Играл старательно, но барина в нем не чувствовалось, и движения его были скованны, и зрители явно ждали выхода матери Петра. И вот она появилась в черном костюме наездницы, в шляпе, с хлыстом в руке, тонкая, как тростиночка. Появилась и напомнила Петру образ той наездницы на аллее парка Каменного острова… Как она теперь? Что приготовила ей судьба? Ведь он, Петр, больше никогда не увидит ее и не услышит о ней.
Мать, указывая в зрительный зал, говорила партнеру о дороге, по которой они поскачут на конях. Она остановилась, будто что-то разглядывая в зале. И вдруг глаза ее встретились с глазами сына. По тому, как дрогнул ее голос, как ласково засветились глаза, Петр почувствовал, что она узнала его; какой-то момент молчала, собирая силы.
Петр понял, что допустил ошибку, внезапно явившись сюда, и медленно стал выбираться на улицу.
Родной дом встретил его так, точно уехал он только вчера. В сени выскочила Акулина, она прибежала, узнав о приезде брата. Она недавно вышла замуж, но была все такая же — пухлая и яркая, только светлые волосы повязаны платком. Появилась Евлампия — широколицая и краснощекая, как сестра, с глазами, удивленно и непонимающе глядящими на мир, с полуоткрытым в добродушной улыбке ярким ртом, и трудно было понять, узнала ли она Петра; может быть, и узнала, но вряд ли понимала, что это ее брат, человек ей близкий.
В объятия схватил Петра старший брат Иван, долговязый, узколицый. В семье его недолюбливали, за расчетливость прозвали Лавочником, и это прозвище перекочевало в деревню. Теперь он работал на большой должности — контролером.
Радостно заговорил на печи дед, свешивая седую кудлатую голову. Вот уж поистине был он и горем и радостью для семьи: всякую малость рассматривал как великое благо, умел радоваться и радовать других.
— Совсем мужиком стал, Петруха, — с гордостью заговорил дед. — Ну, рассказывай, рассказывай, как жил в Петербурге. Что видел?
И до ночи в доме Кузнецовых не прерывалась беседа. Вернулась из театра мать, со слезами обнимая сына, твердила: «Я узнала, узнала, что здесь ты». Пришел с работы всегда угрюмый, молчаливый отец. Теперь он был учеником доктора Лейхтвельда и работал в больнице. Петр с уважением расспрашивал отца о работе, но тот, как всегда мрачно, отвечал: «На побегушках, сынок, на побегушках».
Пришел и второй брат, Федор, с женой Катериной.
Федор был учителем, работал с удовольствием. С детства отличался особой рассудительностью, желанием всех поучать. К наукам имел большую склонность.
Лицо у Федора был доброе, улыбка мягкая и душевная. Дети его любили. Жену Федора Катерину Петр считал женщиной ничем не примечательной. А вот жена Ивана прежде Петру казалась непревзойденной красавицей. Теперь же, после того как он увидел подлинную женскую красоту, она показалась ему расписной куклой.
На столе шумел пузатый медный самовар. Стояла четверть браги, принесенная Михайлой, мужем Акулины, кудрявым, совсем еще мальчишкой, — он был сиротой и с детских лет отирался в доме Кузнецовых.
Все сели за стол. Только дед остался на печи да Евлампия равнодушно присела на порог.
Разлили по стаканам брагу.
— За сына Петруху, — покрякивая, с каким-то смущением сказал отец, одной рукой поднимая стакан, а другой подавая кружку деду на печь.
Все молча чокнулись, молча выпили. Захрустели солеными огурцами и капустой. И тут должно было пойти обычное русское веселье. Но веселья не было. И Петр вдруг вспомнил — вот такое же невеселое торжество там… Он стоит в коридоре. Слышит французскую речь. Русское «горько». Но не чувствует, чтобы кому-то было весело. Будто туча нависла над собравшимися людьми и вот-вот разразится громом и молниями. И сейчас Петр почувствовал эту нависшую тучу.
— Батя! Что случилось-то? — громко спросил Петр, отставляя стакан.
Точно ожидая этого вопроса, мгновенно заголосила мать, запричитали женщины, отвернули головы братья.
И тут только узнал Петр, что согласие графини Софьи Владимировны Строгановой на отъезд его, Петра, из Петербурга в Билимбаевский строгановский завод было с трудом выпрошено родителями.
По закону один из братьев, которым подходила пора рекрута, должен был идти на военную службу. Оба брата Петра были женаты, имели детей. Как же им оставлять семью на долгие годы? Значит, должен идти Петр. Но Петра брали на завод вместо нерадивого работника, того же отправляли в рекруты вместо Петра.
Плакала мать. Горевал отец. Неловко чувствовали себя братья. И Петру было не по себе: стыдно за родителей, братьев, еще за кого-то… Но он отчетливо понимал, что это самое верное решение. Иного пути нет. У каждого брата на руках по трое детей. И ему, Петру, идти в солдаты куда хуже, чем в Билимбай.
Петр поднял полупустой стакан, прищурившись посмотрел сквозь него, оглядел все застолье, задержал жалостливый взгляд на свернувшейся на пороге Евлампии, на старике, проводившем жизнь на печи, и, тряхнув головой сказал:
— Ну, с этим все! Других путей нет. Налей, Михайла, еще понемногу!
И туча поднялась, разошлась облаками в разные стороны. небо очистилось, и глянул в окно серебряный ковш месяца.
И пошли и пошли обычные, близкие сердцу с детства разговоры. Тут и о выгодной поденщине на расчистку Сретенского и Кривицкого болот. И о раздаче крестьянам заимообразно по весне и лету из запасных магазинов хлеба на посевы и пропитание, да и мало ли еще о чем.
Петр давеча, входя в избу, приметил в сенях новую литовку.
— Откуда литовка? — спросил он.
Ответил за всех дед:
— А как же, внучек, ты помнишь, еще в то лето на господских покосах ввели кошение травы литовками? И тогда много народу обучалось. А теперь вот четырнадцать литовок для домашнего употребления дали. И нам досталась.
— Ну, и в самом деле литовки лучше кос-горбуш?
— Куда там! — восторженно ответил Иван. — Косит чисто.
— Ну, а ты как в контролеры-то угодил? — поинтересовался Петр.
— Да повезло! — загорелся Иван. — Помнишь контролера Петра Власова, так его за слабое поведение отрешили. И меня вместо него назначили.
— А он что?
— А он? Он после отрешения остается праздным, на своем содержании.
— Так у него же ребята мал мала меньше!
Иван равнодушно пожал плечами.
— Трудно живут. Ох как трудно, — вступил отец. — Петр-то Власов не лентяй какой. Больной он. Вот и не мог с работой управиться. Я его много лет лечил. А теперь с хлеба на квас перебиваются: то пособие по бедности в обществе получат, то от налогов освободят. Соседи помогут. Трудно живут, ох как трудно! — повторил отец и с укором посмотрел на старшего сына.
— И что, батя, смотрите! Будто я из-под него для себя дело вытряхнул. Назначили меня, — размахивая длинными руками, радостно сказал Иван. — Назначили!
— Знамо, назначили, — подал с печи голос дед. — А жалости у тебя к нему нет.
— Ты отколь знаешь, дед, есть или нет жалость? — с неохотой возразил Иван. — В сердце мне глянуть сумел, что ли?
— Ни к кому у тебя жалости нет, — сказала Акулина и посмотрела при этом почему-то на жену Ивана. А та вздрогнула, закуталась покрепче в шаль и глаза опустила.
— Цыц! — прикрикнул на сестру Иван, но ее прорвало.
— Ты старших ребят хочешь на Добряжский металлургический завод отдать… Вместо того чтобы в школе учить.
— В токарной тысячи полторы, а то и больше парнишек работают, ничего им не делается, — оправдывался Иван. — И в столярной — без малого шесть сотен. Наши что, хуже?
— Да ты выучи их сначала, брат, — подал голос Федор. — Мальчишки способные, пусть в школу походят. Зачем неучами их оставлять?
Разговор этот, видимо, заводили часто. Плакала жена Ивана, возмущалось все семейство Кузнецовых. А Иван стоял на своем. Лишняя копейка в дом!
Мать решила перевести разговор на другую тему.
— Вот опять к ответу потянут нас за выжиг угля близ селения. Кабы плетей не схватить, — сказала она.
— Да чего вы, мамаша, — успокоила ее Катерина, — вон Иван говорит, почти вся деревня в этом виновата. Как быть-то? Где время возьмешь на выжиг? За версты уходить? Куда ребят девать? Обойдется!
А серебряный ковш месяца уже заглядывал в кухонное оконце: время перевалило за полночь.
Назавтра Петр посетил управляющего. Ему очень был по душе этот знающий человек, разумный и спокойный. И не раз Петр думал: какое это счастье для строгановских крестьян, что во главе поместья стоит Василий Александрович Волегов. Был бы другой — задохнулись бы в слезах, в горе, а то и в крови крепостные мудрой и доброжелательной Софьи Строгановой, никогда не заглядывавшей в свои поместья. Иногда казалось Петру: потому и возложил на себя это бремя Волегов, что хотел облегчить долю своих земляков. Но, возможно, Петр и преувеличивал.
— Ну, здравствуй, здравствуй, Петр, — весело приветствовал его управляющий. — На родной земле, значит. Как послужилось у графа?
Петр почтительно поклонился управляющему, так же низко, как кланялся барам, но только в этот поклон вложил он истинное уважение.
— Служба есть служба. Всякое бывало.
— Граф доволен тобой, просил Софью Владимировну оставить тебя, да вот тут такая история с Билимбаем разыгралась. Ну, да ты не расстраивайся. Годика два отработаешь, а там, коли по душе, можно снова в Петербург к графу Григорию Александровичу.
— К графу Строганову я не хочу. Не по душе мне он, не по душе мне дела его, — неожиданно для себя сказал Петр.
— Ну, осуждать барина не советую, Петр. До добра это не доведет. Найдутся выслуги — передадут ему. Тяжко будет тогда.
— А я только вам сказал, Василий Александрович… Я молчу, как полагается молчать дворовым людям. — И губы Петра дрогнули.
Управляющий внимательно поглядел на молодого человека.
— Тяготит крепостная доля? Что делать — и деды и прадеды твои были крепостными. И у тебя судьба такая. И дети будут…
— Не надо детей, коли такую же долю им бог сулит!
— Ну-ну, Петр, — как-то горько сказал управляющий и склонил голову над бумагой. — Говорят, ты успешно лечишь от падучей сына князя N?
Петр вздрогнул:
— Вам это известно? Откуда?
— Ну, откуда, не стану говорить. А известно. «Ибо ничего нет тайного, что не открывалось бы, и сокровенного, чего не было бы узнано», — сказано в святом писании. Так и получается. Так вот, Петр, послушай меня: я знаю, что народные лекари не берут плату за лечение. С давних пор бытует убеждение, что лишь то лечение, которое без мзды, поможет человеку. Ты, верно, не преступил этого закона?
— Я отказался от денег, — подтвердил Петр.
— Но потом, если даст бог и мальчик станет здоров, князь, надо полагать, всю жизнь будет безгранично благодарен тебе. Не упусти случай. Проси денег на выкуп. Другого случая в жизни у тебя не будет. Неужели ты сам не подумал об этом?
— Я о другом думал, когда князь предлагал деньги. Почему, почему он не догадался отблагодарить меня волей? Ведь он-то мог сделать это и без денег. Графиня рада была бы что угодно сделать для князя. Неужели так черство его сердце? Неужели не представляет он жизни крепостного дворового человека?
— Ты слишком большого благородства захотел, Петр, от его сиятельства, — взволнованно и, видимо, также неожиданно для себя сказал управляющий. И в этом срыве его, в этом волнении почувствовалось, что он тоже когда-то был крепостным. — Однако не забудь моих слов на будущее. Такого случая больше в жизни у тебя не будет. А что может быть дороже воли?
— Был бы я на воле, — мечтательно сказал Петр, — стал бы учиться медицине… Очень влечет меня эта премудрость, и силу к ней в себе чувствую отменную… А так что же — дедовская мудрость да какие-то собственные догадки… Вот еще одна барыня в Петербурге, — голос его зазвучал мягко, и управляющий с удивлением поглядел на юношу, — за то, что я ее няньку от экземы вылечил, учебник медицины мне послала… Хорошая барыня, красоты неописуемой и очень несчастная. И как помнила она о том, что у меня интерес именно к таким книгам имеется?
— Ну, ты же лечил ее няньку, нетрудно догадаться, что интересуешься этим.
— Нет, я не о том. В тяжелом состоянии она тогда находилась. Муж ее на дуэли был смертельно ранен. Может, слышали, поэт Александр Сергеевич Пушкин?
— Слышал, конечно, — с волнением сказал управляющий, — слышал и о том, что жена его красоты необычайной, она-то и была во всем виновата.
— Это неправда! — горячо воскликнул Петр. — Оплели ее такими небылицами, что доказать ничего невозможно. Ни в чем она не виновна!
— Так вот, значит, с какими людьми ты в Петербурге встречался! Пушкин — это наша гордость!
— Нет, Пушкина я не видел. Я знал его жену Наталью Николаевну, — взволнованно сказал Петр, и Волегов опять внимательно и понимающе взглянул на молодого человека. — Знал ее старших сестер. Они племянницы графа Григория Александровича. А граф, я считаю, причастен к смерти Пушкина. Он настаивал на дуэли. Если б не он, может, Пушкин был бы жив. Вот ведь как иногда один человек влечет за собой столько зла и несчастий. Нет, я не люблю графа. Я не желаю ему добра. Пусть бог накажет меня за это. Я устал благословлять злые помыслы тех, кои считаются моими благодетелями!
Управляющий с изумлением глядел на Петра. Впервые он услышал свои собственные мысли от крепостного. Но сам-то он никогда никому не высказывал их. А этот не боится открыть душу перед человеком, который далеко ему не ровня; теперь к нему обращаются: «Господин!»
— Хватит, Петр, излил душу — и хватит. Стены тоже имеют уши. А тебе еще жить и жить. Перейдем к делу. — И он заговорил о работе на Билимбаевском заводе.
Несчастье, разразившееся в семье Кузнецовых, на несколько дней задержало отъезд Петра на Билимбаевский завод.
Утром в доме не обнаружили полудурка Евлампии. Обычно она поднималась раньше всех, выходила на крыльцо ловить солнечные зайчики… Это было любимое ее занятие, о чем-то с ними толковала, посмеивалась…
Отсутствие Евлампии поначалу не вызвало особого беспокойства. Бывало, уходила она из дома, бродила по деревне, а то и по лесу, и только в полдень голод загонял ее домой.
Но ни в полдень, ни к ночи Евлампия не пришла. Заявили местным властям, оповестили население. На второй день Евлампию обнаружили дети на гумне, удушенную обрывком веревки.
Долго судили и рядили в Ильинском, кому перешла дорогу убогая, пока доктор не установил, что через несколько месяцев она должна была родить младенца. Следовательно, кто-то попытался грех свой скрыть. Кто же? У кого совести хватило посягнуть на слабоумную?..
Суд словесный, избранный из трех человек из своей же среды, познакомился с «делом Евлампии Кузнецовой», пришел к выводу — апелляцию не подавать на решение третейского суда, а постановить: «Предать воле божьей».
Евлампию похоронили на местном кладбище. Выросла еще одна могила, крытая дерном. И словно не жил человек. Забыли скоро. Только мать дольше всех терзалась злой долей, выпавшей на ее дите. На коленях стояла она перед свежей могилкой и шептала, утешая себя: «О господи, за что наказана? Нет, неисповедимы пути господни!»
Путь от Ильинского до имения Строгановых в Екатеринбургском уезде, где расположены Билимбаевские заводы, недолгий. Это не дорога из Петербурга в Ильинское. Через неделю ильинская повозка с кучером, Петром и братом Иваном, посланным управляющим по каким-то делам, прибыла к месту назначения.
Билимбаевский чугуноплавильный завод был открыт Строгановым в 1730 году по указу государственной берг-коллегии. В хозяйстве Строгановых он занимал видное место. Не случайно в 1824 году сам император Александр посещал завод.
Железом и чугуном Билимбаевского завода торговали во всех городах России, в Средней Азии и даже в Америке.
Знал Петр и то, что в Нижнетагильской даче находились три Галашенских железных рудника, принадлежавших издавна Билимбаевскому заводу. Но присвоило их Нижнетагильское управление Демидовых. Из года в год шла тяжба по поводу этих рудников между Демидовыми и Строгановыми, и только в 1848 году дело окончилось в пользу Билимбаевского завода.
Петр тоскливым взглядом оглядел заводские корпуса, бедные домишки улиц. И подумал, что жизнь у него тут будет похуже петербургской. Там то на Каменный остров съездишь, то в Полотняный завод или в имение Голицыных за Москвой. Полюбуешься на зеленые просторы, вспомнишь Ильинское, и на душе полегчает. А здесь все покорено заводом. Корпуса заводские — тоскливые, мрачные. На заборах, на воротах, на крышах домов толстым слоем лежит заводская пыль. Она ощущается и в воздухе.
Встречные люди тоже казались Петру замкнутыми и мрачными. Знакомых не было. Но особенное одиночество ощутил он с отъездом Ивана. Однако Петр знал по опыту, что первое впечатление проходит. Верил, что обживется, привыкнет.
Он действительно довольно быстро обжился. Работал в заводском управлении помощником бухгалтера. Жалованье получал приличное: 140 рублей в год.
Понемногу стали появляться знакомые, завязывалась дружба. И вот на пути Петра встретился человек, сыгравший большую роль в его жизни.
Это был Кольцов Федор Никитич, тоже крепостной Строгановых, человек умный, грамотный и деятельный. Крупный золотопромышленник предложил ему пост управляющего одним из золотых приисков в Сибири и обратился к графине Строгановой с просьбой об этом. Видимо, сделка чем-то была выгодна графине, и она отпустила Кольцова на службу к золотопромышленнику. Петр познакомился с Кольцовым в те дни, когда тот уходил с завода и оформлял бумаги.
Добротный дом Кольцова, перешедший ему в наследство от отца, стоял рядом с тем домом, где Петр снимал маленькую полутемную комнатушку. Он часто встречал Федора Никитича по дороге домой, встречал и в канцеляриях завода, где тому оформляли бумаги. Петр сам подсчитывал задолженности Кольцова заводу, вычитал их из жалованья. Так и познакомились.
Как-то осенним вечером шли они вместе с завода домой. Кольцов — сорокапятилетний светло-русый красавец и совсем еще молодой, черноглазый, тоже красивый Петр. Оба одеты по-городскому, не подумаешь, что крепостные люди.
Рассказал Кольцов Петру, что решил пойти он на эту трудную работу не по велению сердца. Это единственный путь заработать деньги, откупиться и стать вольным, откупить жену и дочь.
— И тебе, Петр Яковлевич, надо эту цель в жизни перво-наперво поставить, — сказал Кольцов. — Человек ты молодой, способный, изыщи средства стать вольным. На примете-то у тебя ничего нет? — поинтересовался Кольцов.
— Есть, Федор Никитич, и у меня небольшая надежда…
Кольцов только было начал расспрашивать Петра о его планах, как из переулка вышла красивая, еще молодая, но грузная женщина цыганского типа и с ней юная зеленоглазая девушка с розовыми щеками.
— Папаша! А мы тебя встренуть! — бойко сказала девушка, метнув смеющийся взгляд на Петра.
— Это моя дочь Липочка — Олимпиада, — ласково сказал Кольцов. — А это моя жена Марфа Даниловна.
Петр молча поклонился женщинам, попрощался с ними, с Кольцовым и, уже переходя на другую сторону, где стояло здание школы и почтового отделения, обернулся на окрик Кольцова:
— Петр Яковлевич! Заходи вечерком почаевничать!
Откуда мог знать тогда Петр, что умный Кольцов в этот миг уже прикинул и способности Петра, и возможность освобождения его от крепостной зависимости, и то, что он, Кольцов, вот-вот уедет и когда-то еще удастся ему забрать жену и дочь единственную — свет в окне. А тут появился жених подходящий, и будет на кого оставить семью.
Вечером Петр пришел в гости к Кольцовым. Их дом был небольшим, уютным и опрятным.
При входе он со смущением ступил на белые половики, боясь оставить следы на них, на полу, выскобленном тоже добела.
В кухне Петр заметил, как сияли днищами начищенные кастрюли, вместе со сковородками развешанные на стене.
В горнице было так чисто, точно до этого вечера в нее никто не входил. Бревенчатые стены издавали свежий запах леса. Передний угол горницы блестел иконостасом, горели лампады.
На столе, покрытом льняной скатертью, на медном подносе шумел до блеска начищенный самовар. Четыре аккуратные скамейки как бы окружали стол.
Кроме Петра, гостей не было. Он сидел по правую руку хозяина. Липочка и ее мать — напротив. Липочка раздражала Петра своей манерностью. Видно было, что ей очень хотелось понравиться ему. Она то и дело тихонько хихикала, прикрывая маленький рот пышным рукавом пестрой кофточки. Широко открывала красивые зеленоватые глаза и быстро опускала густые стрельчатые ресницы. Видно было, что не один день обучалась Липочка этому искусству.
В памяти Петра возник образ той: золотисто-карие, чуть косящие глаза, трагический излом левой брови. Неземной по своему совершенству овал лица.
И ему стало страшно. Как смел он, крепостной, дворовый мальчишка, боготворить эту женщину! Нет, почему же не сметь? Да и разве хотел он этого чувства! Оно само пришло, захватило, наполнило страданием и осталось навечно. И что ему теперь Липочка и другие девушки?! Все они смешны по сравнению с ней.
— О чем-то задумались, Петр Яковлевич? — медовым голоском тянула Марфа Даниловна. — Уж не влюбимшись ли вы? — стрельнула она цыганскими глазами на Липочку.
Дочь хихикнула в ответ, прикрывшись широким рукавом.
Но слишком хитер и умен был Федор Никитич, чтобы не окрутить Петра.
Молодой человек вскоре почувствовал в нем не просто друга, но и руководителя, его перестали раздражать хихиканье Липочки и елейный голосок ее красавицы матери.
Он с удовольствием проводил вечера в их доме. И однажды, оставшись один на один с Липочкой, с улыбкой спросил ее:
— А что ответили бы вы мне, Олимпиада Федоровна, если бы я к вам сватов заслал?
Он ждал, что Липочка, по обыкновению, хихикнет и закроется рукавом. Но она вдруг побледнела, опустила глаза и серьезно сказала:
— Это уж как маменька с папенькой решат.
— А вы ко мне питаете какое-нибудь чувство, Олимпиада Федоровна? — продолжал Петр, улыбаясь.
— Питаю, — сказала все так же серьезно Липочка и подняла глаза, полные слез.
Петру стало жалко ее. И в эти минуты ему показалось, что именно Липочка — его судьба, его доля. С ней будет жить легко и просто.
Он взял ее руки в свои, привлек к себе, обнял и поцеловал в щеку.
Она вырвалась, убежала из горницы в свою комнату и закрыла дверь.
И снова недоступный образ той, с золотисто-карими глазами, предстал в памяти, заслоняя собою все.
И он сказал ей: «Прощай!»
И он сказал ей: «Прости!»
«Прости за то, что в жизни так не бывает, как хотел я. Жизнь есть жизнь. Но тебя я буду помнить вечно. Ты выше всех жизненных обстоятельств. Ты над ними. Ты для меня святая, я буду молиться тебе. Искать у тебя забвения от горестей жизни. Прощай и прости!» Он не помнил, подумал ли так или сказал это вслух, как молитву.
Свадьбу Петра и Олимпиады Федоровны Кольцов пытался устроить как можно быстрее в связи со своим отъездом в Сибирь и все же не успел: только дал жениху и невесте свое родительское благословение. А свадьба состоялась без него.
Каменная церковь Билимбая была гордостью прихожан. Построенная давно неизвестным умельцем, каких на Руси было немало, она украшала городок, придавала ему особое степенство.
Внутри церкви изгибы купола, крашенные в голубой цвет, изображали небо, отороченное кое-где пушистыми белыми облаками. На одном из них был нарисован золоченый трон, и на троне восседал бог — создатель мира. А вокруг как бы парили ангелы в облике наивно-приветливых младенцев с крылышками. Стены церкви, как водится, были разрисованы библейскими сюжетами. Тут и Голгофа с распятым Христом, и одинокий ковчег Ноя на грозном гребне волны всемирного потопа. Висели и иконы строгановских умельцев-крепостных, привезенные из Ильинского. На двери в алтарь мудреная резьба по дереву изображала картины Страшного суда.
Все это разглядывал Петр задолго до свадьбы. Он был, в отличие от большинства ильинцев, религиозен и каждое воскресенье посещал церковь. В то время, когда совершалось венчание с Олимпиадой, Петр ничего уже не замечал.
Отец Григорий благословил молодых тяжелым серебряным крестом, дрожащим в его слабых старческих руках.
Грянул хор.
Олимпиада откинула фату, отвела в сторону руку с горящей свечой и подняла лицо для поцелуя. И Петр почувствовал, что побледнел, испытывая болезненное изумление, увидел чужое лицо, чужую женщину, которая отныне всегда и всюду пойдет с ним по жизни.
Он встретил ее зеленоватые растерянные глаза, на секунду они потемнели, блеснули золотыми искрами, и какой-то иной взгляд, чуть косящий, загадочный, вдруг с болью проник ему в душу.
Он неловко поцеловал жену, и наваждение покинуло его. Снова, как тогда, когда первый раз он коснулся губами щеки Липочки, в нем поднялась уверенность: это его судьба, его доля. Жить с ней будет легко и просто.
Это была действительно его судьба, его доля. Но жить с Олимпиадой Федоровной оказалось не так-то легко.
Петр переехал в дом Кольцовых. И поначалу, после неустроенной холостяцкой жизни, после неуютного быта в родной семье ему был удивителен тот порядок и неторопливая размеренность быта, которые умели создать теща Марфа Даниловна и приученная с детских лет к тому же Олимпиада. Он отдыхал. Был, пожалуй, даже в какой-то мере и счастлив.
Федор Никитич с прииска аккуратно посылал письма и деньги. Олимпиада всегда бурно радовалась и деньгам и весточке от отца. Марфа Даниловна, как заметил Петр, радовалась главным образом деньгам и поспешно прибирала их в свой ларец, хотя в письме, написанном для всех, было обычно сказано, что деньги подлежат расходам семьи.
Как-то вечером Петр услышал разговор тещи с женой.
— Мамаша, вы бы на пропитание хоть какую-то часть отцовских денег давали. Он же пишет, что посылает всей семье, а к именинам мне пишет, чтоб я от него себе в подарок шаль купила, — сердито говорила Олимпиада.
Марфа Даниловна ответила елейным голоском:
— На шаль дам, доченька. А на пропитание не дам. Зачем ты взамуж выходила? На отцовской шее висеть? У тебя муж теперя имеется. А мне много ли надо? Да и тещу положено содержать. Деньги же хранить надо. Мало ли что приключится! Без денег никак нельзя. Учись жить, Липочка, учись, доченька, мужнины деньги себе забирай. Сама счет веди.
Олимпиада очень быстро воспринимала материнскую мудрость. И Петр, привыкший самостоятельно распоряжаться жалованьем, начисто лишился его. Это вначале Петра забавляло, потом стало обижать. Но Олимпиада оказалась хозяйкой радивой, экономной, и он сдался.
А время бежало быстро. Прошел год. Письма Федора Никитича становились тревожными. Он стал часто болеть. Звал жену к себе. Но она не спешила. Отговаривалась тем, что ждет внука. Кто его будет нянчить? Кто поведет хозяйство?
Однако вскоре Петр убедился, что не ожидание внука привязывало тещу к Билимбаю. Она за последнее время очень изменилась, к хозяйству стала нерадива, все заботы по дому переложила на Олимпиаду и нанятую в услужение хромоногую Агашку, тоже крепостную девку Строгановых.
Еще молодая, красивая теща увлеклась безмужней вольной жизнью. От молодых стала она держаться поодаль, словно жиличка. Из комнат на первом этаже переселилась в мезонин.
Она и прежде любила наряжаться, но была домоседкой, а теперь почти каждый вечер уходила к подруге-вдовушке, где собиралось небольшое общество картежников.
Когда возвращалась Марфа Даниловна, ни дочь, ни зять не знали. Верно, поздно, потому что оба они уже спали.
Однажды ночью Петра разбудил странный шум в прихожей. Он прислушался, узнал приглушенный смех тещи и, осторожно ступая босыми ногами по шершавым, скобленым половицам, вышел в горницу, приоткрыл дверь в прихожую. По лестнице в мезонин, прихватив одной рукой нарядную оборчатую юбку, другой поднимая над головой зажженную свечу, поднималась Марфа Даниловна, а за ней шел лавочник Гаврила Сальников, стараясь ступать на носки, чтобы не скрипели новые, смазанные дегтем сапоги. Он пьяно спотыкался, хватаясь за стену растопыренными красными пальцами.
Петр не стал рассказывать жене о ночном госте. Подумал, что это может подорвать уважение к матери и послужит плохим примером для жены. Петр всегда учитывал отношение друг к другу в семье, душевное состояние человека.
На рассвете кто-то настойчиво постучал сначала в дверь, потом в окно.
Первой проснулась Олимпиада, разбудила Петра. Он услышал стук, скрип снега возле окна и уловил слабое движение в мезонине.
«Женка лавочника, — мелькнуло в мыслях. — Быть скандалу на весь околоток». Он быстро оделся, вышел в сени, отбросил крючок, готовясь как-то сгладить предстоящую неприятность, но на крыльце стояла незнакомая женщина, занесенная снегом, закутанная в серую пуховую шаль, в добротном плюшевом черном пальто, в новеньких светлых с красными узорами валенках.
— Я, Петр Яковлевич, пораньше, чтобы захватить, — сказала она. — Винюсь, может, разбудила. Болею я. Полечи, ради бога. Доктор не помогает. А соседи уши прожужжали: брось доктора, иди лечиться к Петру Яковлевичу.
Петр открыл дверь. Пропустил незнакомку. В щель двери горницы заглядывала неодетая Олимпиада.
— Ко мне, на лечение, — сказал он жене и обернулся к пришедшей: — Раздевайтесь.
Женщина мгновенно сняла шаль, пальто, скинула валенки, в горницу прошла в чулках.
В прихожей послышались крадущиеся шаги с поскрипыванием. Хлопнула входная дверь, стукнул о петлю крючок, и Марфа Даниловна торопливо прошлепала по лестнице ночными туфлями.
Олимпиада ждала мужа в постели.
— Что же, теперь они и ночами будут шляться? — и, не дожидаясь ответа, спросила: — Сколь дала-то? Али опять не взял?
— Не взял.
Олимпиада села на край постели. Лицо ее стало злым и некрасивым. Она заговорила быстро, чуть пришепетывая:
— Нет уж, хватит! Засмеют и тебя и нас! Тоже доктор нашелся! Доктора деньги берут, да еще какие! А тут только полы топчут да спать не дают.
— Она у порога сняла валенки, — тихо сказал Петр. И подумал: «Та, узнав о моем влечении к медицине, послала мне книгу. Поняла все, даже тогда, в такие для нее трудные дни… Эта не хочет или не может понять…»
И Петр ожесточился.
— Нет, Липа, лечить я не перестану. Так и знай. Не перестану, что бы ты мне ни говорила.
Он резко повернулся и вышел из спальни.
Ссоры с женой повторялись все чаще.
Еще оба не остыли от вчерашнего недоразумения, вызванного безобразным обращением Олимпиады с Агашей. А сегодня вот опять.
Вчера девка уронила поднос и разбила красивые, недавно купленные чашки с блюдцами. Она ползала по полу, собирала осколки. Петр видел, как на кухню, услышав звук разбитой посуды, выбежала Олимпиада. Она сначала схватилась обеими руками за голову, будто произошло что-то ужасное, потом присела и принялась хлестать по щекам ползающую Агашку.
Петр вбежал в кухню, схватил за руку жену, оттащил от Агашки, но Олимпиада изловчилась и сумела еще пнуть девку ногой, а та, схватившись за живот, хрипло и громко закричала.
Петр втащил Олимпиаду в спальню, толкнул ее на кровать, закрыл дверь.
Его трясло от негодования. И он некоторое время не мог и слова вымолвить.
Олимпиада же разразилась притворным плачем.
— Мои чашки, мои любимые чашки! — восклицала она.
— Слушай, Липа, — грозно сказал Петр, и жена замолчала, оторвала руки от сухого лица и с любопытством уставилась на него. Таким мужа она еще не видела. — Ты же сама крепостная баба. Как быстро забыла ты, что такое насилие… Ты сама еще можешь оказаться в положении Агашки.
— Как это? — встрепенулась Олимпиада.
— Да так. Ты пойми, что ты крепостная. И завтра тебя может потребовать к себе в услужение графиня Софья Владимировна или ее дочь Наталья Павловна. Только они, я знаю, не позволят себе пнуть тебя в живот и хлестать по щекам, когда ты разобьешь их любимые чашки!
Наконец суть слов мужа дошла до Олимпиады.
— Но ты же обещал отцу, что мы откупимся… но ты же… — Она замолчала и, вдруг поняв весь ужас своего положения, заплакала уже настоящими слезами.
А Петр в это время думал о том, как быстро человек забывает свои невзгоды и перестает понимать невзгоды других.
Он вспомнил жену Василия Александровича Волегова Анну Максимовну — женщину властную, энергичную, о которой по всему Ильинскому ходили недобрые слухи.
Петр видел сам, что Волегов жил богато, не скрывая этого ни от кого. По распоряжению Софьи Строгановой он имел право тратить определенные суммы денег «на гостеприимство». Но он тратил немало и личных денег на приемы и балы.
16 июля, в его «день ангела», в белый дом с колоннами собиралась вся губерния, играл оркестр крепостных, пел хор. А за неделю до этого Анна Максимовна самолично отбирала лучших охотников на покосы в Слудке (на Каме) бить дичь к именинам. Когда охотники возвращались с хорошей добычей, их ждала похвала Анны Максимовны, и по ее повелению не одну чарку водки подносили им. Но горе, если охота была неудачной. Властная всемогущая жена управляющего награждала охотников пощечинами. И жаловаться на нее было некому.
В народе говорили по-разному: одни считали, что Волегов не знал о жестокости своей жены, другие утверждали, что управляющий все знал, но ничего не мог поделать с властной, сумасбродной женщиной и только старался, чтобы о поведении его жены не стало известно в главной Петербургской конторе и не дошло бы до Софьи Владимировны Строгановой.
Петр вспомнил об этом и думал, что подобные выходки Олимпиады надо пресечь немедленно и любыми средствами.
Петр вышел в кухню.
Разбитые чашки лежали на подносе; сидя на полу, закрыв руками лицо, плакала Агашка.
Петр постоял около нее, не зная, что сказать в утешение. Положил руку на ее голову, обвязанную нечистым белым платком, с выбившимися рыжими прядками волос.
— Ничего, Агашка, я в обиду тебя не дам.
Девка подняла курносое лицо, мокрое, пестрое от веснушек, как сорочье яйцо, и горько завыла на весь дом.
— Ушла бы от вас… Давно ушла бы, — с трудом выговаривала она. — Да уйти некуда… Кому я, хромоногая, нужна?!
Петр достал из шкафчика бутылку с отваром валерианы, налил в кружку и заставил Агашку выпить.
Она выпила и сейчас же успокоилась.
На лестнице, ведущей в мезонин, молча наблюдая за происходящим, стояла Марфа Даниловна — в нарядной юбке, в цветастой шали. Ее черные блестящие волосы были умело уложены в красивую прическу. Круглые цыганские серьги блестели в ушах.
Она метнула взгляд в сторону проходящего мимо Петра и широко улыбнулась, открывая такие же, как у дочери, плотные и белые зубы. Петр не понял ее улыбки: не то она поощряла его поведение, не то смеялась над ним. Однако теща ничего не сказала, прошумела юбками и исчезла до ночи.
«Дорожит каждым мгновением жизни… Ох, чует, что недалек тот час… — подумал Петр и спросил себя: —А знает ли Федор Никитич, как без него проводит время жена? — И решил: — Нет, не знает, иначе настоял бы на ее приезде к нему». Рассказать ему обо всем? Но писать тестю, волновать его не хотелось. Да и не было права у него, а Олимпиада словно ничего не замечала. Или привыкла к этому? Может, и при муже мать умудрялась вести такую же развеселую жизнь?
После службы весь вечер Петр занимался приготовлением запаров и отваров из трав. Он пришел к выводу, что именно такого рода приготовления лекарства особенно полезны человеку. Конечно, готовить их было канительно Куда проще было делать растворы на спирту. Но Петр окончательно отказался от них. Даже для домашних нужд из такой травы, как валериановый корень, он готовил отвары.
В кухне Петру были предоставлены шкаф и стол для работы.
К вечеру, к неудовольствию Олимпиады, понаведались еще двое больных, и даже поздно вечером, когда молодые уже легли спать, в дверь постучала Марфа Даниловна:
— Петр Яковлевич. К тебе!
Под яростное ворчание жены Петр оделся и вышел в прихожую.
— Батюшка, Петр Яковлевич, век за тебя буду богу молиться, — запричитала на весь дом соседка. — Дочка моя родит в бане. Со вчерашнего дня разродиться не может. Совсем обессилела.
Петр молча стал надевать шубу, шапку, валенки. Прихватил баул с инструментами.
Марфа Даниловна, как и вчера, стояла на лестнице и улыбалась. Только теперь была она в капоте, и две длинные черные косы опускались на грудь, удивительно молодя ее.
Петр вернулся, когда в доме все спали. Он осторожно лег, стараясь не разбудить жену. И долго не мог уснуть. Старухе удалось все же всунуть ему в карман шубы деньги. И он, уставший в этот день от службы, от приготовлений лекарств, от недовольства жены, от тяжелых родов соседкиной дочери, которые только что принял: родилась девочка, — еще там, у постели больной, подумал, что Олимпиада права. Такой труд вершить изо дня в день бесплатно — просто нелепо.
Грустно было ему от этого решения, но пришел он к нему твердо. И с тех пор стал брать деньги от пациентов. Видимо, пришла зрелость и покорила чудесную романтику юности. И с этих пор Петр стал подумывать о расплате с ним князя.
Прежде всего нужно было узнать о здоровье молодого князя. Это можно было сделать, только побывав в Ильинском. Сведения обо всем и обо всех стекались к управляющему Пермским неразделенным имением Строгановых. Нужно было поговорить с ним.
Но не успел Петр переслать с попутчиками просьбу Волегову вызвать его на несколько дней в Ильинское, как вдруг от управляющего пришел вызов. Неужто догадался он о просьбе Петра, почувствовал ее?
Тревожно было Петру уезжать. Олимпиада вот-вот должна была родить, но и не ехать было невозможно.
Он приехал в Ильинское морозным днем, часов в пять, но зимний день короток, сумрак уже окутывал землю, и на небе так знакомо, как это бывало в детстве, обозначилась еще неяркая круглая луна.
Он размышлял, куда ехать — в здание управления? Или к родителям?
Но дорога вела мимо управления, и Петр вначале зашел туда. Как всегда, в дверях он низко поклонился управляющему, сжимая в руках меховую ушанку.
Волегов как-то поспешно вышел из-за стола навстречу Петру.
«Видно, помнит мое признание о том, как тяжко мне было стоять перед сидящим барином», — подумал Петр.
Но не потому встал и вышел навстречу ему управляющим. Другое чувство руководило им.
Он только ответил на приветствие Петра и сразу же спросил:
— Дома был?
— Нет еще…
Рука управляющего легла на плечо Петра.
— Иди. Завтра поговорим. Дома у тебя большое несчастье…
Он не сказал какое, и Петр, почувствовав, как забилось сердце и слова не складывались в связную речь, повернулся и вышел. Он заметил, как около одной из дверей мелькнули знакомые, но отступили в глубину комнаты, чтобы не встретиться с ним.
«Наверное, умер дед», — подумал Петр, и такая боль поднялась в его сердце, такое раскаяние, что он, внук, больному старику так мало уделял внимания.
Но случилось худшее: больному деду так и так пора было умирать, а он еще жил… Умерла же мать Петра Аграфена Спиридоновна. Умерла скоропостижно, от разрыва сердца, на сцене, в Перми, куда выезжал ильинский театр давать представления. Она играла роль слепой нищей, которая, от истощения свалившись под забором, умирает. На этом заканчивался спектакль.
Когда на горячие аплодисменты публики подняли занавес, артистка не встала. Занавес опустили. Подумали, что она еще не успела подняться, не вышла пока из роли. Еще раз подняли занавес, и снова она не встала… Вызвали доктора, тогда-то и выяснилось…
За три дня до приезда Петра, когда он был уже в дороге, Аграфену Спиридоновну похоронили на Ильинском кладбище, рядом с могилой дочери Евлампии.
И снова Петр сидел в кабинете управляющего и, несмотря на согнувшее его горе, так внезапно свалившееся на их семью, говорил о своих делах.
После бессонной ночи, полной горестных дум, Петр еще больше ожесточился против своей подневольной жизни.
— Ну кем же, кем? Богом, что ли, определено так: одни безвольные, бессловесные рабы, другие хозяева, имеющие право купить, продать, подарить, избить и даже убить своего крепостного? И ни перед богом, ни перед людьми ответа не держат? Ну почему же, почему так?
Это был крик души.
И управляющий так же, как сделал это прежде, остановил Петра:
— У стен есть уши. — И, понизив голос, добавил: — Не тяни с расплатой за лечение молодого князя. Мальчик здоров, а сам князь плох. Садись вот туда, — он указал на небольшой стол в углу, — и пиши письмо его сиятельству. Я обещаю доставить письмо князю в его собственные руки, посланный мой — человек надежный.
Петр колебался.
— Не откладывай. Ведь и я не всегда буду сидеть за этим столом…
Волегов не знал тогда, что досидит за этим столом до самой смерти, не знал, что переживет графиню Софью Владимировну Строганову. И когда строгановское имение перейдет к старшей дочери Софьи Владимировны — Наталье Павловне, она даст доверенность на управление своему мужу Сергею Григорьевичу Строганову, но и тот в 1864 году, приехав в имение, снова назначит Волегова управляющим. Он не знал, что на его долю выпадет проведение великого акта раскрепощения крестьян в Пермском имении Строгановых. В Ильинском наделению подлежало тогда 30 389 душ крестьян. А дворовых наделом обошли…
Петр взял бумагу, обмакнул перо в чернила и стал писать:
«Ваше сиятельство! Вас смеет беспокоить известный Вам лекарь, крепостной дворовой человек графини Софьи Владимировны Строгановой Петр Яковлевич Кузнецов. В первый же день моего посещения Вас, когда я дал согласие лечить молодого князя, Вы предлагали мне деньги, от которых я отказался, ссылаясь на народное поверье, что только тот лекарь поможет больному, который будет лечить его безвозмездно.
Я знаю, что Ваш сын теперь здоров, и я согласен, Ваше сиятельство, принять за мой скромный труд то вознаграждение, которое Вы сочтете нужным определить.
Податель этого письма может и привезти мне деньги, за которые Вам, Ваше сиятельство, я буду благодарен всю жизнь».
— Ну что, Петруша, готово? — спросил Волегов.
— Готово. Но что-то так тошно на душе, что охота порвать письмо на мелкие клочья…
— Не глупи, — строго сказал Волегов. — Помни, речь идет о всей твоей жизни. Да не только твоей. Хочешь, чтобы и сын твой рабом остался?
Петр ничего не ответил.
Он думал о матери. Вспоминал ее на сцене… Бог дал ей великий дар, но осталась она в неизвестности. Крепостная актриса! Что могло быть страшнее этого?
Он тяжело переживал, что старого деда, умного, доброго, но больного, прикованного к постели, вчера увезли в богадельню. Петр обещал приехать за ним, забрать к себе… Хотя знал, вряд ли согласится Олимпиада взять старика в свой дом. Зачем он ей?
Волегов, не нарушая задумчивости Петра, взял его письмо, перечитал и остался доволен. На случай — а вдруг Петр раздумает — он положил его в стол.
— Теперь все будет зависеть от благородства его сиятельства, — сказал он и подумал: «Нет, не от благородства, а, скорей, от самодурства». Он хорошо знал князя.
В это время служащий принес управляющему пухлую папку с подшитыми в нее письмами. Волегов присел к столу, перелистал бумаги. И, отрываясь от них, сказал Петру:
— Жалобы на меня графине Софье Владимировне, точно это я придумал борьбу с раскольниками-староверами. Мне велено следить, чтобы крестили детей, иначе родителям грозит наказание до ста плетей, вот я и слежу.
— Значит, и на вас жалобы? — спросил Петр. — Хорошо, что они к вам попали.
— Пока что ко мне. Не все, конечно…
«Да, и Волегов не всемогущ», — подумал Петр. И вдруг с неприязнью вспомнил, как в народе зло говорили об управляющем, будто тот за горячее участие в ликвидации раскоха, за наказание раскольников плетьми получил архипастырскую благодарность.
В то время когда Петр был в Ильинском и горевал о смерти матери, о беспросветной судьбе деда, Олимпиада родила сына.
Его нарекли Николаем.
(Это был мой дед, Николай Петрович Кузнецов, чьей рукой испещрена третья тетрадь нашего родового дневника.)
Младенец лежал в пестрой оборчатой люльке, подвешенной к потолку, и Олимпиада, продев ногу в петлю, спускавшуюся к полу, качала его. Ребенок был неспокойный и крикливый, но как радовался, как гордился им Петр: «Сын! Первенец!»
В доме с рождением сына все стало иначе, будто бы и светлее и теплее. И жена Петру сделалась дороже и ближе. В комнатах пахло сладковато-нежным запахом ребенка, запахом жизни, покоя и счастья. Петру хотелось быть дома. Он только теперь понял ощущение дома, своего дома, своей семьи…
Даже теща и та вроде бы присмирела. Помогала Олимпиаде купать, пеленать ребенка.
Покой семьи нарушило мрачное письмо Федора Никитича. Он писал, что болен серьезно, что предчувствует близкую смерть и мечта его выйти на волю вряд ли осуществится. Денег, заработанных для этой цели, еще немного, но он их так же, как и дом в Билимбае, завещает Петру с Олимпиадой и умоляет Петра любыми путями доставать деньги для выкупа себя, семьи, внука. В конце письма он просил приехать за ним и привезти его в Билимбай. Одному жить стало не под силу.
Петр прочитал письмо жене и хотел позвать тещу, чтобы посоветоваться, но Олимпиада отрицательно покачала головой.
— Не к чему, — сказала она. — Маменька тотчас же соберется и поедет за отцовскими деньгами. Скажем ей, что с завода посылают тебя на прииски с поручением.
«И откуда в ней эта рассудительность, эта трезвость?» — подумал Петр, приглядываясь к жене.
Она сильно переменилась. Кокетливая девочка, манерная хохотушка превратилась в степенную женщину. Располнела и, кажется, стала выше, появились повелительные жесты, властный голос. Тугой узел густых волос на затылке, сменивший кудряшки, придал серьезность ее удлиненному белому лицу. Она теперь редко смеялась, даже редко улыбалась. Петр отметил, что характерным для нее стало выражение озабоченности. Светлые, чуть заметные брови часто сдвигались к переносью, и между ними залегала легкая складка. Когда-нибудь потом она станет морщинкой. Подозрительность таилась в ее холодных зеленоватых глазах, в тонких, недобро поджатых губах.
Марфа Даниловна знала все секреты дочери и зятя. Как только Олимпиада закрывала дверь в горницу, она подкрадывалась к двери, прикладывала ухо к замочной скважине. И в этот раз она выслушала письмо мужа. Вечером никуда не пошла, за ужином сидела у самовара и разливала чай. Будто бы между прочим сказала своим молодым медовым голоском:
— Думаю к Феде поехать. Душа изболелась, сон плохой про него видела. Негоже одному жить. Вы теперича и без меня управитесь.
Светлые брови Олимпиады гневно сошлись к переносью, блеснули и померкли зеленые глаза.
Марфа Даниловна глядела на дочь с издевкой, весело продолжала:
— Кому же, как не жене, при муже быть, когда бог здоровье у него отбирает? Завтра же закажу возок. Сборы у меня какие? Послезавтра поутру и в путь.
Петр подавленно молчал. Что мог он возразить теще? Зато Олимпиада, как всегда несдержанная, разразилась криком:
— Что же вы, мамаша, раньше-то не ехали? Не знали, что ли, что папаша болеет? Не раз ведь он об этом в письмах сообчал. Некогда было? В карты играли? В гостях до рассвета веселились? Ночами мужиков в мезонин приводили?
— Липа! Перестань! — ужаснулся Петр, с малых лет воспитанный в почтении к родителям.
Но Олимпиаду удержать уже было невозможно. Она криком частила какие-то непонятные слова и не замечала, что в дверях, разинув рот, стоит Агашка, а из спальни доносится истошный крик сына.
Но то, как отнеслась Марфа Даниловна к словам дочери, еще больше изумило Петра.
Она вдруг встала, одернула платье, поправила шелковый платок на плечах и, улыбаясь, сказала:
— А ты и на коленях перед мужиком ползать будешь, звать к себе — не придет, ей-богу, не придет. Один вот, — она кивнула на Петра, — такой дурак нашелся. Так не ты, а отец его окрутил. Другого такого не будет! Попомни меня — никогда не будет! Кому такая злая белобрысая крыса нужна?!
И она, играя бедрами, пересекла горницу, прихожую и стала подниматься по лестнице.
Уехала на прииски Марфа Даниловна, и вскоре пришло от нее сообщение о смерти Федора Никитича…
Похоронила она его на приисковом кладбище. Сама осталась пока жить в поселке среди старателей и беглых каторжников.
Через несколько месяцев до Петра и Олимпиады дошли слухи, что Марфа Даниловна вышла замуж за нового управляющего прииском. Живет в довольстве и холе…
В архиве села Ильинское сохранился подлинник повеления графа Сергея Григорьевича Строганова от 22 октября 1848 года.
«…За Никитою Кольцовым считается по ведомости 99 руб. 293/4 коп., которые должен платить Петр Кузнецов, наследовавший в имении Кольцова. Но в счет этого дома не взыскано ничего в 1849 январе [1] между тем Кузнецов имеет хорошее состояние и предлагал мне через Билимбаевское же управление тысячу рублей серебром за отпускную! И так открывается, что должник имеет дом в заводе и капитал; об уплате мне долга и не думает, а местное начальство, оставляя его в покое, довольствуется лишь отметкою на ведомости, не заслуживающей никакого уважения.
Поставляя на замечание таковые послабления богатому должнику, приписываю немедленно взыскать с него означенную сумму наличными, в случае же дальнейшего уклонения его взять дом Кольцова под арест и занимать под квартиры служащих.
Наверное, графу, в те времена уже ставшему — по жене Наталье Павловне — наследником Пермских владений Строгановых, было удивительно, откуда у его крепостного дворового человека Петра Кузнецова такие деньги.
Пожалуй, об этом судачили и в Билимбаевском управлении и во всем Билимбае. Ведь, кроме жалованья да незначительной платы за лечение, дохода у Петра не было.
Кто же мог знать ту давнюю историю в Петербурге, когда Петр Кузнецов вылечил сына князя? Кто мог знать, что, отказавшись в свое время от платы, Петр позже попросил у князя деньги, и просьба его осталась без ответа? Однако через несколько лет после смерти князя Петр все же деньги получил. Кто вспомнил о крепостном лекаре? Кто щедро расплатился за его великую услугу?
В дневнике есть только краткая, сухая запись:
«Деньги на выкуп из крепости у меня теперь есть. Труд мой оплачен».
Перед этой страницей вырвано не менее десяти листов.
Но тайное, спрятанное под семью замками порой становится явным.
Перебирая материалы в одном из архивов, я обратила внимание на заметку в газете «Мануфактурные и горнозаводские известия», в которой поминается, что в 1848 году сын князя N. посетил Билимбаевский завод.
И мысленно я восстановила несколько страниц, уничтоженных в дневнике моего прадеда…
…Уже не хотелось и вспоминать о тех надеждах, которые по молодости лет когда-то связывал Петр с деньгами князя. Надежда окончательно рухнула, когда до него дошли слухи о смерти князя.
А время шло.
Однажды Петр сидел за столом в канцелярии завода и вдруг услышал произнесенное в комнате: «Его сиятельство». Петр подумал вначале, что это игра его воображения. Но имя князя отчетливо произнес второй помощник бухгалтера Антон Петрович.
— А ты и не знаешь, — сказал он, — какой именитый гость у нашего начальства? — и повторил имя молодого князя.
У Петра задрожали руки. Первая мысль была — не упустить случай, сейчас же пойти к князю и поговорить о деньгах. Но тут же пришло другое решение: князь, возможно, не знает о разговоре с его отцом, об обещании старого князя? И получится, что Петр вымогает… Нет, он никогда не унизится! В нем, как в каждом человеке, живет чувство человеческого достоинства. Природа отпускает этот дар каждому — будь он сиятельством или крепостным, ученым или безграмотным. В суете жизни, случается, человек теряет его, но Петр сберег этот дар как святыню. И горд этим.
И все же, когда кончился рабочий день, Петр медлил уходить. Он ждал чуда. Но чуда не произошло.
Петр вернулся домой и ни о чем не рассказал Олимпиаде. Но он был в таком состоянии, что она несколько раз с беспокойством спросила:
— Ты захворал? Ты кого-то ждешь? У тебя на службе плохо?
— Нет, не жду никого. Здоров. Плохого ничего нет. — И, помолчав немного, он все же сказал с тоской в голосе: — Знаешь, Олимпиада, я жду чуда!
Олимпиада Федоровна мелко-мелко закрестилась: боже мой, рехнулся мужик!
И в это время раздался тихий стук в дверь.
Петр посмотрел на жену странным взглядом, одернул рубашку, пригладил волосы и пошел открывать.
В темноте он разглядел высокого молодого человека в городской одежде. А когда тот вошел в прихожую, узнал его: то же милое, доброе лицо, те же серьезные, страдальческие черные глаза, до боли в сердце напомнившие ее глаза…
— Ну что, Петр, узнаешь?
— Узнаю, ваше сиятельство, — склонился Петр в низком поклоне.
Олимпиада изумленно глядела на пришельца.
— Удивлен?
— Удивлен, — признался Петр и, овладев собой, протянул руки, чтобы принять одежду князя. — Проходите. Я так счастлив видеть вас, ваше сиятельство…
Олимпиада бросилась наводить порядок в горнице.
— Это моя жена Олимпиада Федоровна, — остановил ее Петр.
Олимпиада низко поклонилась. А потом быстро собрала разбросанную детскую одежду, игрушки, утащила в спальню. И, как это умеет женщина, через несколько минут вышла преображенная: в новом платье, ботинках, тщательно причесанная.
— Может быть, чайком не побрезгуете? — несмело спросила Олимпиада. Но ответа не было, и она пошла в кухню ставить самовар.
А гость уже сидел на скамье у стола — красивый, спокойный, уверенный… Уверенность — вот что особенно отличало его от здешних людей. И как же она, эта уверенность, украшала человека!
Казалось, князь понял мысль Петра и сказал ему проникновенно:
— Все это дал мне ты, Петр! Не считай меня неблагодарным. Я просто был мал. И только недавно я узнал, что отец так и остался твоим должником… Я не специально сюда ехал, Петр. Я мог бы послать нарочного, но ехал я почти мимо. И мне захотелось увидеть тебя. Знаешь, мое воображение последние годы захватили жены декабристов. Просто в голове не укладывалось, как можно было бросить Петербург, роскошь, почет и поехать за мужьями в ссылку — в Сибирь. Мне захотелось повидать этих женщин. Убедиться, что они действительно есть на свете. Повидать их мужей. Сказать им, что они счастливы, когда подле них такие женщины. Свернуть в Билимбай было не так далеко. Я сделал вид, что заинтересовался заводом.
На скамье подле князя лежала туго набитая кожаная папка. Он не стал поднимать ее, только подвинул в сторону Петра.
— Вот это твое. Я прикинул: на что потребовались бы тебе деньги больше всего? И решил — на волю! Я просил уточнить, сколько может стоить воля для троих членов семьи. Мне назвали цифру в три тысячи серебром. Здесь эти три тысячи. Твои три тысячи, Петр!
Олимпиада, слыша разговор в горнице, схватилась за сердце. Она вбежала, рухнула в ноги князю, принуждая и мужа стать на колени.
Но князь поднял плачущую Олимпиаду, усадил рядом Петра и сам, взволнованный не менее их, сказал:
— За что же? Мы всего-навсего квиты. Ничего же не произошло. Просто в ваших глазах мы с отцом остались порядочными людьми. Это же естественно. Человек должен быть порядочным. Вот поехать за мужем в Сибирь, оставив все, — это подвиг. Этому можно поклониться в ноги. и я это сделаю, поклонюсь.
Сколько же радости, сколько света и надежд принес этот юноша в дом Петра в тот вечер!
— Знаете, ваше сиятельство, мы, мальчишки, в детстве одолжим, бывало, у взрослых медяшку и играем, подбрасываем кверху — как упадет? Что сверху будет: орел или решка? Удача или неудача? Я думал, что всегда будет у меня решка. А вот выпал орел!
В Ильинском архиве хранится подлинник повеления графа С. Г. Строганова.
Письмо от ноября месяца 1850 года за № 179 главному управляющему Пермским неразделенным имением.
Вследствии представления Вашего… (от 19 августа сего года за № 470) об отпуске на волю билимбаевского служащего Петра Яковлевича Кузнецова даю вам знать, что я согласен с отпуском его с тем, однако, чтобы он внес в экономию нашу: за увольнение 900 руб. серебром, за долг деда его (по жене) Никиты Кольцова 99 руб. 29 коп. серебр. и за платеж в казну податей за 18 лет по 1 р. 463/4 коп. серебром в год, ибо Кузнецов записан в новую ревизию, кроме того, чтобы он внес за себя банковский долг, сколько будет причитаться. За чем главное управление обязано наблюсти и о сумме, какая будет Кузнецовым заплачена при засвидетельствовании отпускной, донести главной конторе, на каковой случай, препровождая при сем к вам отпускную Кузнецову, я поручаю вам распорядиться о взыскании с него при выдаче оной всех вышеупомянутых денег, следующих в господскую экономию.
На обратной стороне этого документа записано:
Повеление сие и при нем отпускная Кузнецову передаются в главное управление с тем, чтобы оно дало знать через кого следует Кузнецову о присылке сюда отпускной и новых условиях его сиятельства и потребовало бы с него деньги, что причитаются согласно повеления сверх полученной уже от него 1 тысячи руб. сереб. Также объявить Кузнецову, что свидетельствование отпускной в Пермской палате уголовного гражданского суда должно быть с его стороны, а не со стороны управления, он должен хлопотать или самолично, или поручить кому хочет.
И дальше:
Правление гр. С. Г. Строганова с 1848 г. по 1851 г. Письмо от 25 ноября 1850 г. Москва.
Главноуправляющему Пермским неразделенным имением.
Предоставленные служителем Петром Кузнецовым 1000 руб. серебром за увольнение его из крепости предлагаю вам перевести в Билимбаевское управление в счет суммы, назначенной в сем заваре на окончательное устройство Билимбаевских переведенцев.
В дневнике моего прадеда записано:
«С неизъяснимою радостью, полный благодарностью к всевышнему и моему доброму святителю и чудотворцу Петру давно желаемую отпускную я, наконец, 22 числа генваря 1851 года получил вечером в 7 часов. Радость моя была неописуема».
Я представляю этот зимний день. Этот час, о котором несмело и тайно мечтал Петр Яковлевич, будучи еще мальчишкой, о котором мечтал юношей и мечтал, став уже семейным человеком. Какой же прекрасной, многообещающей показалась ему жизнь в это мгновение. Он стал вольным! Он мог делать все, что хотел! Он верил в свои силы! Он был счастлив!
1979 г.