Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер

Как бы ни было невозможно событие и как бы долго его не пришлось ждать, оно произойдет рано или поздно.

Эрленд Ло супер. наив.

ВСТУПЛЕНИЕ

Есть такое безответственное заявление, дескать, каждый человек может написать один хороший роман. Про свою жизнь. Подумать только! Если бы к этой мысли относились серьезно и каждый человек ничтоже сумняшеся принялся бы ваять роман о своей жизни, мы бы получили бешеное количество скучнейшего чтива, поскольку жизнь большинства людей неимоверно скучна, их мыслительные способности довольно ограничены, а четкого мировоззрения, которое определяло бы четкие принципы поведения — не говоря уже об идеалах — у них и в помине нет. А жизнь без идеалов такова, что о ней и писать не стоит. У меня, разумеется, есть свои идеалы. Еще в ранней молодости я уяснил себе, какие принципы мне нужны для нормальной жизни без проблем в нашем вообще-то не слишком дружелюбном к отдельно взятой личности мире, я решил строго следовать им и решению своему не изменял. Я и вас познакомлю с ними в свое время. Жизнь наша представляет собой всего лишь реализацию или нереализацию. (Ведь наша жизнь — это всего лишь реализованные или нереализованные идеалы во времени и пространстве.) Все это, разумеется, в определенной (конкретной) общественной системе. Полагаю, что предметом "я и мои идеалы" я владею в совершенстве.

Это первое условие, которое делает писание самим собою разумеющимся.

Но требуются и другие предпосылки. Например, удивительно мало людей, которые в состоянии справиться с серьезной писательской работой, хотя у них есть какие-то принципы и они вроде бы освоили азы грамотности. Именно азы, не более того. Беда в том, что они не думают правильными предложениями, увы! А я считаю необыкновенно важным, буквально неизбежным, чтобы мыслящий человек использовал в процессе мышления знаки препинания! Чтобы делал паузы, соответствующие по длине этим знакам. Я всегда думаю именно так и только так! Зачастую это требует некоторых усилий, поскольку иногда трудно решить, надо ли остановить течение мысли точкой, или достаточно будет двоеточия. Три точки, тем более отточие (а по большей части это именно мысленные точки) представляют собой особенно сложную проблему. Мы предполагаем, что в этом случае задумавшийся человек надолго останавливается, устремляет взгляд вдаль, нажимает, картинно выражаясь, на кнопку стоп-кадра в своем мозгу! А затем погружается в мысленно остановленную картину и переживает ее возможно эмоциональней. А сколько вообще простой человек в состоянии сосредоточиться на одной воображаемой картине? Прискорбно мало, утверждают душеведы, то есть психологи. А вы сколько можете? Точно не знаете, правда? Но ведь это все архиважно! Тогда откуда вы вообще знаете, с какой буквы начинать свою следующую мысль — с большой или с маленькой? Незнание такой важной вещи может привести мыслителя, вернее записывающего свои мысли, к полному их замутнению. К сожалению, большинство людей вообще не затрудняют себя вопросами интерпункции мыслей — течет себе в мозгах мутный раствор мыслей и чувствований, и все дела. А потом попробуй записать этакий коллоидный поток — безнадежное занятие…

Важнейшим признаком хорошей литературы всегда была кристальная ясность. Кстати, я думаю, что это положение справедливо для любого серьезного вида искусства.

Признаюсь, я до сих пор не писал книг. В своей творческой работе вместо слов я использую другие средства. Средства изобразительного искусства. Честное служение искусству — точнее скульптуре, одному из самых рафинированных подвидов искусства — это моя высшая цель, содержание моей жизни.

Я весьма выдающийся, хотя сейчас еще неизвестный общественности (широким массам) художник, но я знаю, что мог бы стать выдающимся писателем. Но я уже давно расставил свои приоритеты: был, есть и буду художником. Да, но почему же я, человек, знающий цену своему времени, приступаю к писанию? Да будет всем известно — писать меня понуждает необходимость. Я еще далеко не стар — до ста или даже ста двадцати лет, которые Бернард Шоу, остроумный, но подчас до непристойного свободно мыслящий английский писатель, считал естественными (и такое время благодаря развитию медицины однажды наступит), мне еще не хватает вполне прилично.

Приятно осознавать, что Тициан — мой далекий косвенный коллега, свои лучшие работы, те, по которым мир вообще знает его, создал только на девятом десятке. Я тоже необыкновенно витален, так что и у меня в искусстве может случиться как у Тициана; но все-таки — золотое сечение, как и в жизни, в искусстве очень важно. Вот и композиторы стараются в золотом сечении своих сочинений — или чуть позже — продемонстрировать все, что они могут. Темы уже прозвучали, им уже дано было столкнуться, они уже обработаны, но собственно финал еще далеко впереди. Самое время явить мастерство!

Нынешний этап моей жизни тоже более или менее золотое сечение. (На самом-то деле, если рассчитывать на столетнюю жизнь, точный момент уже пролетел пару лет тому, но кто скажет, что в будущем я не вольюсь в достойное братство долгожителей эстонцев.) А что вообще значит понятие "золотое сечение"? Энциклопедии описывают его слишком сложной для моих познаний в области математики непрерывной дробью, которую все-таки приведу здесь. Наверняка среди моих многочисленных читателей есть люди, которые как истинные математики любят точность. Сама непрерывная дробь такова:

х = а

1 +

1 +

Признаюсь, такая на первый взгляд абсолютно бессмысленная, состоящая в основном из единиц непрерывная дробь, которая включает одну букву "а" и цифру 1, приводит в замешательство, у меня даже голова от нее кружится. Зато поклонникам нумерологии, я это точно знаю, очень нравятся как раз такого рода построения; я и привел его здесь, чтобы они порадовались. Я же довольствуюсь тем, что, используя алгебраические приемы, а также величины "х" и "а — х" (в игру включается еще и корень квадратный из числа 5 — так утверждает "Эстонская Энциклопедия", справочное издание, которое я не без интереса листаю и изучаю), мы приходим с помощью простейших алгебраических уравнений к числу 61,8… Которое таким образом совершенно понятно и означает то, что если кому-то предназначено прожить сто лет, то золотое сечение его жизненного пути приходится примерно на шестьдесят один запятая восемь десятых года. Из этого следует, что именно сейчас мне самое время садиться за писательство! (На самом-то деле я уже несколько запоздал. Ну, так я постараюсь прожить чуть больше ста лет, чтобы все сошлось, как положено.)

Во всяком случае, настало время подводить предварительные итоги — отфиксировать, так сказать, промежуточный финиш. Пока люди, к сожалению, не понимают, что моя жизнь и творчество достойны монографии. Почему? А по одной простой причине: избранная мною узко элитарная профессия скульптора, о которой в эстонских источниках говорится уже в 1695 году, в современном дискурсе пространства-времени весьма и весьма непопулярна. Мой священный виноградник, который я с любовью возделывал многие годы, дичает. Почти нет молодой поросли. В учебных программах Академии художеств моего искусства вы не найдете. Но меня это не страшит. Я даже не разочарован. В человечестве не стоит, да и нельзя разочаровываться, я ведь знаю, что настанет день, когда это самое человечество снова обретет забытые ценности. Были же времена — например, раннее средневековье, когда перестали уважать даже писательское слово; и потребовалось тысячелетие, чтобы его стали ценить.

Скоро настанет время, когда человечество отвернется от псевдоискусства, цель создателей которого — подмигивать самим себе, и откроет красоту вечную, которая всегда была и пребудет. Хотя замечают ее не всегда. Все по-настоящему ценное однажды будет открыто вновь. И оно наследует заслуженную славу, которая самим создателям не так уж и важна, но, во всяком случае, оставит лучшее впечатление о человечестве. И самому человечеству.

Именно из этих соображений я и решил порадовать будущих поклонников моей личности и творчества тем, что они получат ценный подарок — мой отлично написанный самоанализ — философский, академичный, абсолютно правдивый. Он будет прекрасной основой для исследований обо мне, в которых серьезный ученый уже сам сможет вторгнуться в таинственные лабиринты моего самоисследования и с этим вот сейчас рождающимся произведением как с факелом (воображаемым, разумеется) в руке смело двигаться вперед.

Я слышал, что многие мастера слова, среди них даже знаменитые писатели, немало мучились с написанием первого предложения: перед этим важным шагом (который я бы не стал переоценивать) испробовали все имеющиеся в доме письменные столы один за другим; аж двигали их из угла в угол.

Вплоть до того, что такой пустяк, как выбор сорта бумаги, доставлял им невероятные мучения. Слышал я и про чудачества: даже такой мастеровитый поэт, как лорд Байрон (его и в Эстонии знают, поэтому представлять не требуется), держал в ящике своего стола гнилые яблоки — иначе вроде стихосложение не складывалось. (Конечно, это может быть и сплетня.) Но как бы там ни было — мне для самоосуществления не нужны вонючие огрызки.

Полагаю, первым делом мне надо бы заняться выстраиванием моей родословной, с которой связано рождение моей личности и моего миропонимания. Затем мне предстоит поведать вам о моих ранних сексуальных опытах; я делаю это вовсе не из желания идти в ногу с веяниями времени: я вовсе не превозношу эти веяния, порой скатывающиеся в бесстыдство, хотя и понимаю неизбежность изменений в мире, но я уверен, что юность и первые любовные впечатления (или что-то близкое к ним) серьезно воздействуют на наш дух, формируют наше эго и его неповторимость. Да и как иначе читателю понять мою духовную и творческую жизнь?! Очень уж они непросты! Затем я собираюсь двинуться вперед по тропе хронологии, не впадая, тем не менее, в рабскую зависимость, — я собираюсь уснастить череду событий собственными размышлениями о проблемах веры, жизни и смерти, а также о вопросах литературы и искусства, чтобы читатель мог поглубже познакомиться со мной как личностью. И, разумеется, большую часть моего сочинения займет моя недавно начавшаяся любовная жизнь. Прошло ведь совсем немного времени с того момента, как я нашел Катарину своей мечты, с которой мы истово, как говаривали в старину, живем вместе душой и телом.

Но сначала все-таки о родственных связях. Кстати, есть у меня и тайна собственного рождения; в детстве я не имел ни малейшего представления о ней. Известные обстоятельства, довольно сложные, и некоторые мои разыскания привели к тому, что мой дед в итоге рассказал мне всю правду. Но здесь мы пока не будем об этом. Не станем забегать вперед! А тайну своего рождения я упомянул для того, чтобы у читателя не возникли вопросы. Почему, дескать, я так много пишу о сельской жизни и своем дедушке. Он как бы то ни было был моим н а с т о я щ и м дедом.

Итак, я родился в столице нашей маленькой страны Таллине, в этом старинном ганзейском городке, в котором мало снисходительности, в достатке суровой деловитости, в городе, архитектура которого мрачновата, в городе, в котором девять месяцев в году стоит нечто вроде осени, а в оставшиеся три месяца погода в основном плохая… Но не будем слишком суровыми: и у нас случается иногда по-детски игривая весна и дремотное лето, когда наш полусонный горожанин впадает в эйфорию от синего моря с белопарусными яхтами, безоблачного неба, скромно-блекловатых городских растений и кружащих над ними неярко красочных, но все-таки по-своему милых бабочек. В эти дни горожанин одевается легкомысленно: наши девушки ходят в коротеньких юбчонках, а мужчины иногда даже в шортах, владельцы которых, как правило, не могут похвастать голенями Аполлона. По большей части они волосаты и кривоваты, но мы должны понять наших горожан — весна и лето здесь так коротки. И эти краткие чудесные мгновения каждый использует как может. Иногда на удивление бестолково. Устраивают так называемые пивные фестивали, их у нас называют ыллесуммер, в Старом городе грохочет чертова-бог-знает-откуда-взявшаяся и для нашего размеренного, несколько даже тугоухого ума неприемлемая чужая дум-думная музыка. Я в эту пору чувствую себя не в своей тарелке — так со мной, кстати, бывает и в дни певческих праздников и вообще во время массовых сборищ — я тогда уезжаю в свой домик в деревне, где прошла большая часть моей юности. (После войны и мартовской бомбежки наша семья столкнулась с проблемой — не могли найти квартиру, соответствующую нашему статусу.) И потому деревенская жизнь оставила в моей памяти о детстве гораздо более яркие страницы, нежели жизнь в городе.

* * *

Великим примером для меня, как уже сказано выше, был мой дедушка по отцовской линии. Он был состоятельный человек, главный акционер лесопилки и мельницы, знал кузнечное и электрическое дело, не говоря уже о плотницком. Прилично владел русским и немецким языками. А еще читал английские и французские справочники. В пору его молодости любителей двух последних языков было крайне мало. Особенно на селе. Но все это не так уж и важно. Всеопределяющей, для меня, была его личность.

Дед почти постоянно, разумеется, за исключением кузни, носил черный, деревенской шерсти костюм с жилетом, из карманчика которого змеилась цепочка хронометра. Я тоже мечтал о таком одеянии, но ничего подобного Санта-Клаус мне не дарил, хотя тайком я посылал ему письма. Зато мой отец, ладно, назовем его для начала моим отцом, одевался по-спортивному; частенько носил белую, вроде бы британскую, кепку, но ни кепка, ни спортивного покроя клетчатые пиджаки меня никогда особенно не привлекали. Именно дед, его манера одеваться были, по-моему, достойны настоящего серьезного мужчины. Меня завораживала и его манера говорить, его слова — он произносил каждое по отдельности — всегда были четкие, веские. У меня и сейчас звучит в ушах хотя бы то, как за обеденным столом, где я слишком усердно пытался влезть в разговор взрослых, он меня приструнил:

— Ребенок будет говорить, когда рак на горе свистнет!

О, как он это произнес — строго, весомо, решительно.

В другой раз я забыл, что пообещал ему собрать соцветия каких-то цветов. Таких маленьких, белых, пряно пахнущих медом. (Дед добавлял их в свой табак. Папиросы он делал сам какой-то странной машинкой, вертя махонькую ручку, с деловым и очень серьезным выражением лица.) Он посмотрел через стол прямо в глаза забывшему выполнить поручение и с нескрываемым презрением произнес тираду об известном типе людей, которых характеризует склонность манкировать взятыми на себя обязательствами; в то же время они отнюдь не забывают являться к обеду… Я побледнел и тут же покраснел. Да, все лицо заполыхало.

— Дедушка, я понял намек и немедленно исправлюсь, — пробормотал я, встал из-за стола, отправился прямехонько в песчаную яму, где росли эти ароматные цветы, и усердно стал их собирать. Я собирал белые соцветия до прихода деда; он появился минут через пятнадцать, с минуту одобрительно понаблюдал за моими трудами и затем позволил мне вернуться за стол.

Да-а, он был властен и достоин всяческого уважения! Особенно глубокое впечатление он произвел на меня тем, что был первым и единственным человеком, который меня выпорол. Однажды в холодную пору я решил разжечь костер в сенном сарае. Прямо возле соломенной кучи. Хватило же ребенку ума. Дед увидел это, дико взревел, подбежал, затоптал огонь всегда блестевшими сапогами, понял, что из старой метлы получатся хорошие розги, рявкнул, чтобы я спустил штаны, и… получил я по первое число. Как положено. Мой дедушка во всем был очень основателен. Это было восхитительное переживание, запомнившееся на всю жизнь. В конце я должен был поцеловать розги, что я и сделал с большим удовольствием, глубоко растроганный.

— Дедушка, я знаю, что тебе было нелегко меня пороть, потому что в глубине своей суровой души ты меня очень любишь. Я это знаю. Но ты преодолел себя. Мы же оба знаем глубокомысленное народное изречение: "Чем сильнее бьет, тем больше любит". Замечу, что отделал ты меня как следует. Это наказание объединит нас навеки.

— Что-что?! Замечу… Навеки, значит?.. — Дед изумленно вытаращился на меня, потом сплюнул, именно смачно сплюнул, резко повернулся и быстро ушел. Я хотел крикнуть ему вслед, что понимаю и причины и смысл его плевка — жеста, вовсе деду не свойственного, — но не успел. Однако, в самом деле, в моей детской душе после этих первых испытаний родилось не вполне свойственное возрасту ясное ощущение: наказывающий и наказуемый образуют единое целое. С того дня я стал буквально обожать деда. Заверяю, что в этом чувстве нет ничего такого, о чем поведал в своих записках смелый философ эпохи французского просвещения Руссо, которого сурово наказала его молодая учительница с длинными красными ногтями. Побив какой-то палочкой, кажется, по чувствительным кончикам пальцев мальчугана. Философ мастерски описывает родившуюся из этого происшествия душевную дрожь с мазохистским оттенком. У меня таких тонких, полугреховных чувств не возникло. Хотя я слышал о людях, которые жаждут покориться сильному, старшему индивиду и порой даже одного с ними пола. Мои чувства — в них, по правде говоря, возможно, присутствовала малая толика наслаждения подчинением — были в основном все-таки платонического свойства, в них преобладало уважение. Они не вели к опасностям, о которых предупреждают психиатры. А я стал во всем еще больше подражать деду. Когда я — это могло быть в четвертом классе — к Рождеству получил свидетельство со сплошными пятерками, то я подошел к дедушке, который под елкой настраивал свою скрипку. (Он, кстати, играл всегда один и тот же хорал "Иерусалим, небесный град".) Я протянул ему табель. И, говоря, услышал — да, именно услышал! — свой голос, который пытался подражать интонации и набору слов деда:

— Дорогой дедушка, позволь порадовать тебя замечательным школьным табелем, который я заслужил прилежной учебой под руководством наших замечательных учителей!

Дед долго разглядывал мое свидетельство и наконец произнес:

— Это хорошее свидетельство, мой мальчик. Если так пойдет и дальше, то из тебя получится приличный человек.

Он не улыбнулся, наоборот, был очень серьезен. Торжественно серьезен. Кстати, он вообще никогда не улыбался и не смеялся. Я думаю, что этот пожилой господин, умный и серьезный, был лишен чувства юмора. Должен признать это и в отношении меня самого. Я, например, не в состоянии постичь, почему большинство людей хихикает, читая "Дон-Кихота" Сервантеса. Я читаю эту книгу вдумчиво и с большим интересом и всячески восхищаюсь героическим рыцарем. Он был смел, воевал даже с ветряными мельницами. Но смеяться тут, по-моему, вообще не над чем. Кто его знает, может, эти ветряные мельницы были замаскированными врагами…

Я, кстати, думаю, что ни один текст как вещь в себе вообще не смешон. Смех, шутку, смешное в нем придумывает сам читатель (или слушатель). А у меня нет такого свойства. Да и желания нет, ибо я не понимаю, зачем это вообще нужно. Так что я не обижаюсь, когда говорят, что я лишен чувства юмора. Полное отсутствие чувства юмора указывает на родство моих генов с дедовскими. Мой социальный отец, которого я тоже очень люблю, вот он смеялся легкомысленно, как простой смертный — надо полагать, у него ген юмора был доминантным, а у нас с дедом — тактично припрятанным; где-то я читал, что ученые называют такой существующий, но не проявленный ген "рецессивным".

Эта особенность не делает меня счастливым, но и творческой работе не мешает. Я не homo ridens, а homo faber. Я твердо уверен, что человечество прогрессировало — полагаю, что все-таки да! — благодаря трудолюбию, а не хихиканью. Но вот женщины, которые смеются, мне нравятся.

Да, я человек, не понимающий шуток. (Этого не присочинишь.) Но иногда я все-таки принимаю участие в коллективном смехе. Неразумно слишком сильно отличаться от других. Как мне это удается? Удается, потому что я внимательный наблюдатель и поступаю так, как другие.

Однако этому затухающему умению смеяться я могу противопоставить таланты, которые у других зачастую отсутствуют. Особенно у тех, кто наделен так называемым чувством юмора. Мне свойственно положительное отношение к жизни и преданность государству. Я уважаю государство и его правителей. Всей душой. Какими бы ни были на сегодняшний день правители, государство и даже государственный строй! Это свойство души, между прочим, не раз играло мне на руку, хотя по внутреннему складу я индивид, который отнюдь не ориентирован на получение выгоды. Преданность государству и душевная открытость в наше время, по крайней мере, на мой взгляд, явления редкие. Ими стоит гордиться. Сейчас я приведу убедительные примеры. Те, кто будет в них углубляться, знайте, что эти замечательные способности присущи мне с самого раннего детства. И особенно я могу похвастать открытостью души.

Для доказательства моего утверждения отправимся в прошлое. Сначала во времена первой Эстонской Республики.

* * *

Помню изумительное майское утро, когда упитанный мальчуган — это я — скакал по тенистым аллеям нашего старинного Оленьего парка на поджаром рыжем скакуне (белой палке из светлого дерева), которого отец заказал ему на третий день рождения. На заду лошади, кстати, были приклеены две серебристые буковки "EW", которые обозначали ЭСТОНСКУЮ РЕСПУБЛИКУ (Eesti Wabariik) и в то же время были инициалами, то есть начальными буквами имени и фамилии хоть и несмышленыша, но с умными глазами. Да, премилые это были, если можно так выразиться, явления, оба эти EW.

Так вот я и скакал в своем воображении тем детским утром, как амазонка. (Нет, амазонки были все-таки женского пола, всадницы… Спортсменки.) И одновременно я ел тогдашнее светло-желтое лимонное мороженое. На башне Длинный Герман развевался сине-черно-белый флаг. А на мне была сине-белая матроска. Из открытого окна расположенного поблизости симпатичного дома — как величественно развевались занавески — доносилась радиомузыка (тогда радио было далеко не в каждой семье), и вдруг заговорил приятным голосом (по радио) какой-то пожилой человек. Отец тут же выпрямился и замер (если я не ошибаюсь), снял свою белую теннисную кепку английского образца (если я не ошибаюсь) и пояснил мне, что сейчас перед нами выступает наш дорогой президент (его звали Пятс). Я прислушался. Разумеется, я сразу почувствовал, что в такой момент приличному ребенку лакомиться не к лицу. Приличный мальчик ведет себя достойно. Поедание мороженого пришлось тормознуть. [1]

Я подавил и желание пописать — оно возникло как-то неожиданно, ясно помню это — и стал слушать, вероятно, умные слова, доносившиеся из прекрасного просторного окна. Слова, точное значение и смысл которых я, разумеется, еще не понимал, тем не менее, гипнотизировали меня. Тогда я не мог четко провести границу между Господом, господином Президентом и господином Сантом-Клаусом, pardon, все-таки Санта-Клаусом. Для меня они были одно Великое Триединство. И вдруг я почувствовал, как горячее чувство любви, послушания и благодарности поднимает меня высоко-высоко в синее небо Эстонии (маленькие, словно из перышек, белые, нежные и сливочно-ватно-шелковые облачка парили там, словно лебеди, — я так ясно помню их). Мои детские глазенки от умиления увлажнились. Я переживал нечто вроде оргазма души. И это сильнейшее чувство было облито прекрасным гимном Эстонской Республики.

У меня душа р а с п а х н у л а с ь!

От счастливого забвения я очнулся только после того, как речь завершилась. И сразу же написал в штаны. Теперь это было более простительно, потому что маленькие мальчики иногда ведь писают в штанишки, — я ощущал это всей душой. Безошибочно.

И мой добрый папа, кстати, не стал меня корить. Он понимающе улыбнулся…

* * *

Следующее воспоминание — место неподалеку от прежнего, несколькими годами позже. На небе точно такие же облака, как в предыдущей сцене, но ни палки-лошадки, ни мороженого не было. (В немецкий период со сладким, кажется, вообще были сложности.) Но какая-то немецкая речь раздавалась из того же самого открытого окна. Писать мне не приспичило, это точно. И отец, кажется, не остановился. А вот впечатление от флага у меня осталось яркое: на Длинном Германе развевался кроваво-красный флаг — там и позже висели по большей части красные флаги, — но у того флага в центре был белый круг, а на нем знак, про который теперь я знаю, что это наидревнейшая свастика. Немцы (и эстонцы тоже) называли ее сцепленным крестом. Внушительный был флаг. Прекрасный и ужасающий. Но и красивый тоже. Я испытывал абсолютное чувство счастья. И тут ко мне подошел милый немецкий офицер, улыбнулся и приколол на пиджак иголку, на конце которой было изображение кораблика из фосфора. Этот корабль, напоминающий крейсер, по ночам излучал зеленоватый свет, таинственный и чудный. К утру корабль светиться переставал. Но уже к вечеру, набравшись от солнца сил, снова сиял (кстати, даже днем в темной комнате).

На чем я остановился? Ах да, глядя и на флаг со свастикой — там, в Оленьем парке — душа у меня была н а р а с п а ш к у.

* * *

Некоторое время спустя на той же башне развевался красный от края и до края флаг. А еще позже — красный флаг с какими-то бело-голубыми волнами по нижнему краю. Это, насколько помнится, был флаг нашей дорогой ЭССР. Не очень красивый и не больно внушительный. Серьезный флаг никак не вяжется с волнами. Но времена, когда развевался этот флаг, для многих тогдашних эстонских детей, особенно для тех, родителей которых не депортировали как врагов народа (высылка сама по себе вполне понятная мера в отношении тех, кто враждебен правящему строю), да, для многих эстонских детишек это были прекрасные пионерские годы с горнами и кострами, сачками и гербариями… Мои папа-мама, к сожалению, не позволили мне вступить в пионеры. Хотя моего дедушку справедливо объявили кулаком, я, возможно, удостоился бы принятия в пионерскую организацию. Тем не менее, и для меня это время было, как говорится, безоблачным детством.

В те времена пионеры носили на шее красные носовые платки, а пионерской элите, если можно так сказать, позволялось таскать иконы, на которых обычно изображался Иосиф Виссарионович Сталин. Однажды я попал в Олений парк, когда мои однокашники маршировали с портретами, били в барабан и вдобавок еще дули в горны. Хотя я и вынужден был стоять в стороне от всей этой красотищи, душа моя была р а с п а х н у т а. И вместе с остальными я восклицал: "Да здравствует наша любимая Советская Эстония! Да здравствует наш великий вождь и учитель товарищ Сталин!"

Многие не в состоянии понять, насколько важна способность быть преданным сторонником правящего как раз сейчас режима. Ведь это практически единственный способ обеспечить нашему существованию наивысшую из возможных степень безопасности. (Здесь, под солнцем, человек никогда не будет себя чувствовать абсолютно уверенно. Тому примеров моей биографии не счесть.) Но безопасность — и это я хочу непременно подчеркнуть! — далеко не все. Важнее то, насколько правильное миропонимание проникает не только в мозг, но и в кровь — еще лучше, если оно там есть уже с самого рождения, тогда вы свободный человек в самом широком смысле этого понятия. Но высшая степень совершенства достигается тогда, когда вы даже и не знаете, какой нынче государственный строй и кто сейчас правит!.. Сверхлояльному это ведь неважно.

Врожденная верноподданность придает ее обладателю еще одно неоценимое душевное качество — она и з б а в л я е т о т а м б и ц и й, потому что, любя своих правителей, ты же не можешь выпускать на них жало или зариться на их посты. И, напротив, плебс никогда не свободен. Ему вечно хочется что-то изменить. А вот лояльному аристократу духа — никогда! Он всегда независимый мыслитель, потому что мыслит он именно так, как правильно и доvлжно.

Примерно так же далеко, как и я — насквозь честная и от природы способная к изменениям творческая натура, — может зайти и достаточно беспринципный прагматик. Но прагматизм требует постоянной самоотверженности, душевных усилий. Тогда как истинная преданность стране и правительству подобна абсолютному слуху. Блестящий релятивный слух, которого нередко добиваются композиторы и талантливые исполнители, но чаще всего — профессиональные настройщики рояля, на первый взгляд идентичен абсолютному слуху, но эти два вида слуха существенно различаются. Так вот, истинно преданный государству индивид не напрягается, ни в чем себя не ограничивает. И уж тем более ему не надо притворяться. А самое главное, конечно, в том, что он не переживает из-за смены государственного строя. Он и сам сразу меняется — легко, без внутренних мук, меняется, как хамелеон, когда под ним меняют персидский ковер.

Врожденный талант к приспособлению встречается во всех органах власти и правительства нашего государства. Ошибаются те, кто считает людей, определяющих наше будущее, лицемерными или даже продажными. Многие в свое время высокопоставленные коммунисты с удивительным, неосознанным бесстыдством сделались ярыми защитниками "эстонской идеи", почти незаметно для самих себя. Я тоже меняюсь быстро и безболезненно.

Если моя жизнь наверняка слаще и блаженнее существования прагматиков, то они, в свою очередь, люди несравненно более счастливые, чем те, кто страдает вывихом души, который я именую "синдром однократного посвящения". Таких особей можно именовать и мономанами. (Словари иностранных слов дефинируют "мономанию" как психическое расстройство, характеризующееся сильным пристрастием к какой-нибудь идее.) Подобное мировосприятие почти всегда губительно, ведь мир постоянно меняется, находится в движении. Для меня же смены государственных режимов не представляют никакой проблемы ни в прошлом, ни, по всей видимости, в будущем.

Приведу пример крайний: если бы вдруг — такое могло бы случиться после всемирной победы исламского фундаментализма — на моей дорогой башне Длинный Герман гордо взвился флаг с зеленым полумесяцем, я бы не впал в замешательство. Я бы слушал ободряющие восклицания муэдзинов, звучащие с башни. Тогда я, конечно, не скакал бы по тенистым аллеям Оленьего парка на скакуне-палочке; наверное, шел бы, опираясь на палочку, но, думаю, что моя молодая душа, вызывающая у стольких людей зависть, сумела бы почерпнуть силы в животворном вечнозеленом цвете флага. (Примечательно, что зеленый — это также цвет Ватикана и Святой инквизиции!)

Я вполне уверен, что я бы вновь открылся, просветлел душой. А если б в предполагаемом почтенном возрасте я страдал старческим недержанием мочи, то известная спираль истории могла бы привести меня в ту ситуацию, которую я пережил когда-то, вкушая лимонное мороженое и слушая радиовыступление главы государства… и тогда, тогда мне пришлось бы, как и в те давние времена, доблестно противиться физиологическим рефлексам.

Не думаю, чтобы мой врожденный дар быть одновременно безгранично преданным и безоговорочно способным к переменам может пропасть, но я все же продолжаю работать над собой. Вырезаю из прессы снимки мировых и

местных политических лидеров, подклеиваю их в тетради и часами, интенсивно медитируя, рассматриваю их. Я хочу добиться того, чтобы все важные деятели на мировом политическом фронте стали мне душевно близки.

Да, я постоянно тренируюсь и пытаюсь добиться, чтобы любое изменение на уровне власти поначалу заставляло меня призадуматься (свидетельство тонкой душевной организации и горячего сердца), но цель моя все-таки в том, чтобы известный момент растерянности вскоре сменялся бы радостью — твердой уверенностью, как замечательно, что именно так получилось.

Но вернемся к незавершенной мысли.

Да, почему некоторых поражает синдром одноразовой привязанности? Боюсь, что его обусловливает излишне высокий IQ и происходящая из него вредная склонность анализировать и сравнивать. Моя объектопеременная, или и с т и н н а я преданность государству, приближающаяся к политеизму, опирается на средний, скорее невысокий IQ. Я хорошо это знаю, поскольку несколько раз тестировался у специалистов. Им даже неудобно было сообщать мне результаты — результаты, которые (откуда им было знать!) как раз добавляют мне жизненной уверенности. Замечательно, что гениальность, выражающаяся в каком-то конкретном виде искусства, напрямую никак не связана с упомянутым выше показателем. А побочная зависимость скорее обратно пропорциональна. Это особенно верно в отношении минувшего — времени истинного расцвета искусств.

И все же я не могу не привести примеры губительного действия синдрома одноразовой привязанности. Скажем, талантливый (между прочим, в начале своего поэтического пути безраздельно преданный государству) футурист Маяковский был воистину болен однократной привязанностью. Мечтал же он, чтобы Центральный Комитет утверждал планы поэтических пятилеток. Но острый поэтический разум и аналитические способности привели несчастного стихотворца к катастрофе. Он не сумел примириться ни со столь свойственной демократии и вполне естественной мутацией в государственный капитализм, ни с тоталитаризмом и возникновением диктатуры (что само по себе, скорее, должно было пойти на пользу придворному поэту), он разочаровался во всем и пустил себе пулю в лоб.

Вот и наш Варес-Барбарус был выдающимся футуристом, мечтавшим о мультиплицированном человеке. Поначалу Йоханнес держался на очень даже удобных для русского правительства обзорных площадках, но его тоже подвела аналитическая жилка и IQ, опасно высокий для государственного человека. (Как-никак известный гинеколог, врач высокой квалификации.) И конец был печальным. Я бы не делал из этого проблемы, не будь у меня кое-каких страхов в отношении будущего. Я приближаюсь к ним осторожно и дискретно. Пусть не обижаются!

Когда я сегодня думаю о наших даровитых тружениках пера (последние два слова — это красивый образ — верно?! — не понимаю, за что его не любят) среднего возраста, меня одолевает серьезная озабоченность. Не может быть ничего прекраснее, сладостнее и полезнее, нежели платоническая привязанность творцов искусства хотя бы к какому-нибудь банкиру — представителю истинной власти. Подобный ход вещей даже типичен для всякого развивающегося государства. В таких случаях — по крайней мере, я так полагаю — это голос крови художника, который пронизывает даже его IQ. И все же очень и очень страшит меня этот проклятый синдром однократной преданности. Если заболеть ею, то что же случится, если государственный строй вдруг отклонится в другую сторону и власть захватят, например, совсем неожиданные силы, как произошло с первой Эстонской Республикой в сороковом году?

Мыслимы, конечно, и мягкие, бархатные переходы — живет же сейчас товарищ Карл Вайно, благодаря своим скромным умственным возможностям, спокойной жизнью пенсионера в огромном городе Москве и в свободные минуты, недостатка в которых, наверное, нет, может исправно заботиться о розах на могиле Леонида Ильича Брежнева. Может посвятить себя хотя бы склеиванию спичек — с целью соорудить, например, кремлевскую башню — или искусству гобелена. О самоубийстве ему подобных и речи быть не может. О психических болезнях тоже. Для этого д у х а должно быть побольше. Но судьба Карла Вайно не типичная.

О, как мило было бы вообразить крупных деятелей наших дней — сейчас еще моложавых интеллигентов среднего возраста, будущих знаменитых мастеров кисти, пера и нотного стана, потенциальных классиков годы спустя — просветленными старцами, посещающими художественные выставки, работающими по дереву или вяжущими, пишущими воспоминания, лакомящимися — старость ведь приходит с коробочкой шоколада… Славно-то как было бы видеть их — глаза само спокойствие, примирившиеся с судьбой, — скажем, прибирающими могилки своих почивших меценатов. Отчего бы не вместе с подругами, цветочницами давних дней? Только вот будет ли все так мило? Положа руку на сердце — я все же боюсь, что многим преуспевающим людям, у которых душа пока еще относительно молода и которые поэтому считают себя тоже молодыми, рано или поздно придется разочароваться во все более меняющемся мире. Поклонники могут исчезнуть в два счета. Банкиры — обанкротиться, а на Вышгород придут представители новых, пока еще даже не родившихся воззрений. Выдержат ли это амбициозные люди с высоким IQ, приученные к успеху, в генах которых не закодирована безграничная преданность к а— к о й у г о д н о власти? Жутко представить, что в какую-нибудь даровитую, по-модному наголо остриженную голову владелец этого великолепного органа мышления сам вгонит смертельную пулю. Как Барбарус или Маяковский и еще многие другие умные, талантливые люди. Ох, только бы этого не случилось!

Я опять несколько отклонился от главной темы, хотя и не слишком. Но и это отклонение свидетельствует, что я не излишне эгоцентричен. Увы, я все еще не могу отдаться изображению и глубинному анализу своей интереснейшей юности. Отчего? Да оттого, что у некоторых читателей от прочитанного до сих пор может сложиться ошибочное впечатление, будто я люблю только правительство, преуспевающих людей, а вовсе не широкие народные массы. Напротив — я самый большой друг простых людей.

Я люблю свой народ, всячески поддерживаю бедных и не слишком стелюсь перед местными богатеями (если это не очень нужно!), не занимаюсь низкопоклонством и перед другими народами. Эта черта в меня прямо-таки о р г а н и ч е с к и запрограммирована.

Доказательство: престижную частную клинику, где я появился на свет, особенно любили остзейские немцы. Когда меня — мне было, кажется, всего несколько дней — взвешивали на специальных детских весах, рядом со мной на столе ждала своей очереди девчушечка из дворянского рода. Тут и приключилась неожиданная, конечно, неудобная история: я вроде бы написал со своих весов — по особенно крутой дуге — прямо на лицо крохотной барышне Хедвиг фон… (к сожалению, ее имя мне не известно, но оно и не имеет значения)… Кстати, она понимающе улыбнулась этой проделке — значит, была лишена предрассудков и склонна к дружбе между народами. Естественно, мой поступок не был злым умыслом, но он как будто заранее предсказал, что всякие князи, выросшие из грязи, для меня прямо-таки о р г а н и ч е с к и неприемлемы. И не надо вычитывать в этом акте обливания нетерпимость по отношению к великому и талантливому немецкому народу! Ведь поступок был чисто рефлекторный.

Загрузка...