Архимандрит Лазарь (Абашидзе)

Мучение любви

Келейные записки

По благословению Епископа Саратовского и Вольского Лонгина


© Издательство Саратовской епархии, 2005.

Библиотека Золотой Корабль.RU 2014

Содержание


От издательства

От автора

Келейные записки

Остановимся, умолкнем, углубимся…

Личность и монастырь

Воцарившийся раб

Решающая битва

Притча

Ощутивши пламень, беги!

О! Если бы войти в ту дверь…

Где мы находимся?

Мучение любви

Без страха

Полужизнь, полусмерть

Смотрите за собой…

Все холоднее

Мы так и не молимся

Что возьмем с собой?

Чужая песнь

Непростая «простота»

Потухающий огонь

«Град», который «не может укрыться», ибо не хочет этого

Брать – давать…

Пташка и кукушка

Талантливые чужаки

Задержавшиеся гости

Здесь фронт, а не тыл

Прошу тебя: не бери на себя чужих долгов

Обманчивая оттепель

Сердце думало любить. Но оно только больно

Хижина при дороге

ПроОпасть – ошуюю, пропасть – одесную

Разожги беду

Грустно почему-то

Если б не Господь

Гляди вверх

Как выверяется вера

Начать заново

Горькое лекарство

Одряхлел этот мир

Распутица

Закатывающееся солнце

«Отолсте бо сердце людей сих»

А наши скорби – откуда?

Добродетель пренебрежена

Лукавое мудрование

Словеса лукавствия

Как странно…

Смотрящий на тени

Жалкое зрелище

Вовремя опомниться

Сквозь кровлю

Ключ, отворяющий внутреннюю жизнь

Таинственное питие

Афонские раздумья

Афон. Сентябрь 1993 г.

Святой Афон. 1994 г.

Отблеск вечной красоты

Еще раз на святом Афоне


От издательства

Книга, которую вы сейчас открыли, едва ли не самая необычная, неординарная из всех, выходивших в течение последнего десятилетия в российских православных издательствах. В подзаголовке она наименована «Келейными записками», и жанр ее, скорее всего, именно таков. Но по внутреннему содержанию она имеет настолько личный и в то же время искренний и откровенный характер, что порой более походит на исповедь, и потому ее название – «Мучение любви» – кажется максимально точно выражающим внутреннюю суть. В ней под тонким покровом слов скрываются не столько рассуждение, мысль, сколько живое чувство, боль сердца, пот, слезы и кровь.

Автор настоящих «Записок» – архимандрит Лазарь (Абашидзе), клирик Грузинской Православной Церкви,– хорошо известен российскому читателю. Эту известность отцу Лазарю принесли его многократно переиздававшиеся книги: «О тайных недугах души», «Грех и покаяние последних времен», «О монашестве», «Душе, отягощенной духом уныния» и ряд других, безусловно, достойных самого серьезного внимания и рассмотрения. Причина востребованности книг архимандрита Лазаря очевидна: они посвящены единому на потребу; отец Лазарь пишет и говорит о том, что важнее всего и о чем – вот горький парадокс! – пишут и говорят до чрезвычайности мало, а если все же и говорят, то зачастую недостаточно вдумчиво и глубоко. Причем слово его – слово живого опыта, слово не прозорливого, не святого, не «старца», но человека, который сам ищет в этой жизни спасения, сам пытается нащупать и действительно нащупывает стезю, ведущую к Богу, к живому общению с Ним. И это слово тем ценнее, что принадлежит оно нашему современнику, знакомому с немощами и недугами сегодняшнего мира не понаслышке, но опять-таки опытно, что он и исповедует перед своим читателем.

Отец Лазарь не уходит от остроты вопросов, встающих сегодня перед христианином, живущим посреди мира в полном смысле языческого, из этого мира происходящим, ощущающим его дыхание не только на «своей спине», но и в самом своем сердце. Он ищет ответ на эти вопросы прежде всего для самого себя и может предложить найденное другим.

Надо сказать, что при всей очевидности той пользы, которую приносят людям книги отца Лазаря, не у всех они вызывают однозначное отношение. Порой можно видеть и неприятие его мыслей и идей: кто-то называет его максималистом, кто-то говорит, что, прочитав книги, написанные им, человек невольно погружается в беспросветное уныние. Однако если кого-то отец Лазарь обличает и судит, то в первую очередь самого себя, и более чем где бы то ни было открывается это в тех «Записках», которые вы держите сейчас в руках.

Для каждого христианина естественно стремление спастись. Но спасение, как, со ссылкой на преподобного Петра Дамаскина, говаривал и писал преподобный старец Амвросий Оптинский, совершается не иначе, как «между страхом и надеждой». Мы нередко испытываем страх: наша совесть не дает нам полного удостоверения в том, что мы делаем все, что могли бы, ради того, чтобы даже не приблизиться к Богу, а хотя бы сохранить верность Ему. Нередко также мы упокоеваемся и на некой ложной надежде, которая происходит не от всецелого упования на Господа, полной, безоглядной преданности, доверия Ему, а от нечувствия, от забвения о времени испытания, когда обличительницей нашей пред судом Божиим явится обычно столь легко попираемая совесть.

Но вот предстать перед лицом этой соперницы[1] уже сейчас, не уклоняясь от ее обвинений, не пререкаясь с ней, но самоохотно предоставляя в ее распоряжение свое сердце, чтобы боль обличения, спасительного страха и стыда пред Создателем вычистила из него все скверное и непотребное, обновила и преобразила его,– вот что по-настоящему трудно! Трудно отчаяться в себе спасительным и богоугодным отчаянием, понять, что нет в нас ничего достойного не только вечного блаженства, но даже и помилования на Страшном суде, понять это и все равно не отпасть от спасительного упования на неизреченную Божественную любовь. Трудиться над собой изо всех сил, выбиваясь из этих сил, сознавая притом, что весь наш труд – ничто, и надеяться только на Господа – вот в самых кратких словах тот узкий и тесный путь, идти которым, как свидетельствует Сам Христос, решаются немногие[2].

«Мучение любви» – книга, написанная человеком, который следовать этим путем решился. Точнее, не книга, а дневник, первоначально вряд ли предназначавшийся для взора посторонних. Это не сборник поучений, наставлений, советов, не руководство, как можно было бы охарактеризовать прежние труды отца Лазаря. Здесь – желание поделиться со спутниками на дороге к вечности тем, что хотя бы отчасти было понято, открылось на ней, поделиться в том числе и собственными недоумениями и скорбями, не скрывая и не стыдясь их.

Вряд ли можно не согласиться с тем, что теплохладность – самая тяжелая болезнь современного христианства, а живая вера – то, чего более всего недостает каждому из нас. Мы, кажется, никак не можем заставить себя встать перед Богом прямо, поняв, что нас не отделяет от Него ничего, кроме наших грехов и нашего безразличия. Не можем заставить себя встать перед Богом и твердо сказать себе непреложную истину о том, что другой цели, кроме Бога, у нас нет и не может быть. И труднее всего бывает именно потому, что встать надо в одиночку, рядом не оказывается чаще всего никого или же поднимаются такие же немощные и малознающие люди, как мы.

Конечно, ни в коем случае не надо понимать слова об «одиночестве» спасающегося, как мнение о том, что спасающихся вовсе нет и нет никого, у кого можно было бы спросить совета и найти духовную поддержку. Имеется в виду нечто иное. Известен монашеский «афоризм», гласящий: «Бог и душа – это и есть монах». Однако то же самое относится в действительности и к любому христианину. У иеромонаха Василия (Рослякова; † 1993) есть замечательное стихотворение, переложение 38 псалма, а в нем такие слова:

Я немым оказался на людной земле,

Бессловесно смотрел на распятье добра,

И раздумья одни воцарились в душе,

И безумная скорбь одолела меня.

Запылало отчаяньем сердце мое,

Загорелися мысли незримым огнем,

И тогда в поднебесье я поднял лицо,

Говорить начиная другим языком:

Покажи мне, Владыка, кончину мою,

Приоткрой и число уготованных дней,

Может, я устрашусь оттого, что живу,

И ничто не осилит боязни моей.[3]

Это чувство, о котором так верно говорит отец Василий,– «устрашиться оттого, что живешь», причем так, что «ничто не осилит» этой «боязни», очень болезненно для сердца, но и по-настоящему спасительно. Оно рождается от острого, благодатью Божией подаваемого сознания того, насколько реально все, о чем мы в общем-то знаем, но от чего обычно наш разум как бы «отталкивается»: жизнь, смерть, Последний суд и приговор на нем. Приходит ощущение того, насколько все серьезно: за каждый день, за каждый час, за каждое мгновение, за поступки, слова, мысли и самые сокровенные движения сердца с нас однажды потребуется отчет. И если удержать в себе эту спасительную боль, эту «печаль по Богу»[4], то жизнь с нею в душе превращается в то, что святые отцы именовали «мученичеством совести». И пусть даже и с советом, и с наставлением более опытных, но каждому приходится самому «перегорать» в огне этого мученичества, молиться, просить, чтобы Господь сохранил от заблуждения и уклонения от Него: ведь многое из того, что происходит в духовной жизни человека, происходит лишь между ним и Богом. Оттого-то и возникает ощущение, что идти приходится в одиночку.

И в этом отношении книга отца Лазаря – дар, который трудно переоценить. Читая ее, очень отчетливо понимаешь: нет, ты не один. Совершать свой путь во мраке трудно. И хотя, может быть, «Записки» отца Лазаря еще не свет, но они яркое и истинное свидетельство о свете, который ни объять, ни поглотить не может никакая тьма. Это свет непрестанного, ничем иным не удовлетворимого стремления человеческой души к Богу – того, что является подлинным содержанием жизни христианина, сущностью и глубиной христианства.

Не все, о чем говорит архимандрит Лазарь, представляется безусловным и бесспорным. Многое и самих издателей заставляет задуматься: а можно ли с этим до конца согласиться? Но вместе с тем игнорировать его мысли и рассуждения невозможно. Они если и не дадут ответ на самые «больные» вопросы, то помогут его найти. Не помогут – заставят хотя бы начать его искать.

…Отца Лазаря трудно назвать профессиональным писателем. Он, по сути говоря, не писатель, а монах. И если говорить о нем, как о «художнике», то, скорее, в собственном смысле этого слова. В его речи очень много образов, необычных, индивидуальных, возможно, не всегда стилистически безупречных, но очень глубоких. И издатели не ставили перед собой задачу качественно «исправить», «улучшить» его стиль. Это могло бы повлечь за собой утрату «Записками» их подлинности, живости и безыскусственности. Поэтому вмешательство редактора было минимальным, ограничивалось лишь той мерой участия, которая необходима при подготовке авторского текста к публикации. Практически неизменной осталась и структура этого своеобразного монашеского дневника, который по-своему уникален.

Не исключено, что когда-нибудь в будущем это издание станет своего рода «памятником» – ярким памятником той эпохи, того периода в истории Православной Церкви (Русской или Грузинской – не столь существенно), когда после десятилетий богоотступничества и богоборчества тысячи душ, откликнувшись на призыв Божественной благодати, устремились к ее нетленному свету. Устремились, невзирая на свое незнание, слабость, испорченность… Вступили в брань с миром и грехом в своих собственных сердцах. Побеждались и побеждали, сбивались с пути и снова находили его.

А сегодня «Записки» отца Лазаря – помощь и подспорье для всех нас, монахов и мирян, так же ищущих этот путь, так же переживающих это удивительное время, такое трудное и такое благодатное, когда так тяжело жить по-христиански и когда Бог настолько близок ко всем искренне ищущим Его.


От автора

Когда гонимые беженцы путешествуют через труднопроходимые горные перевалы в поисках далекой страны своего счастья, бредут по одному или небольшими группами по незнакомым тесным тропам, затерянным между скал, по краю жутких стремнин, пересекают глубокие ущелья, взбираются на крутые вершины, терпят холод, голод, изнемогают от усталости и, главное, от неизвестности будущего, колеблются в надежде на благополучный исход этого многострадального пути,– тогда каждый жаждет слышать слово подкрепления, обнадеживающие известия от тех, кто уже побывал впереди или, быть может, даже видал издали, за синевой гор, сияние искомой страны.

Некоторые достигали уже покойных мест и оттуда слали послания и призывы, поднимающие дух народа, указывали направление пути, способы преодоления препятствий, предупреждали о возможных опасностях. Но до запоздавших странников, спасающихся бегством в числе самых последних беженцев, эти ободряющие гласы едва доходили, а сильнейшая запуганность и крайнее изнеможение этих путников еще более усугубляли их унылое настроение, нерешительность и недоверие как друг к другу, так и к тем, кто издали звал их быть смелее. Сильно, сильно приуныла эта запоздалая группа бедняг. Многие уже блуждают в полном неведении направления пути, многие сбиваются с верной дороги и умирают от голода либо оказываются растерзаны дикими зверями, которые чуют добычу и часто подолгу подстерегают, не отобьется ли от толпы одинокий, изнемогший путник.

Крайне опасно стало путешествовать в одиночку; да и группами пробираться через суровый край ненамного легче. В толпе особенно страшна паника, когда то один, то другой начинает сомневаться в правильности пути, в том, верно ли знает дорогу впереди идущий, все принимаются кричать, спорить, каждый подает свой совет, куда идти, группа разделяется, и в результате опять многие сбиваются с дороги, становятся добычей рыкающих хищников, которым великое ныне раздолье.

В таких обстоятельствах утешение и подкрепление душевных сил приносит лишь общение путешествующих во время ночных горных привалов, когда удается разжечь костер да еще сварить какую-нибудь жалкую похлебку из найденных трав, зерен или припасенных полузаплесневелых сухарей. Какое утешение тогда поделиться своим горем, выслушать друг друга, посочувствовать ближнему, рассказать ему о своей усталости, пожаловаться на боль в ногах, на головокружение, поговорить о страхованиях в пути, иной раз и посмеяться над своим малодушием, радуясь тому, что страшное миновало! По большей части здесь все вздохи, покивания головой, тихая смиренная речь, усталость и сострадание, вопросы, остающиеся без ответов… Но в этой горемычной общности, скорбном единении, сплетении душ одним бременем и несением одного креста, в общем ожидании исхода, в надежде избавления – немалая отрада и, главное, прояснение цели, смысла, оживление ревности, подкрепление мужества.

В сложных, запутанных и скорбных обстоятельствах у нас всегда возникает потребность найти ясное и однозначное указание пути с детальным просчетом каждого шага, который мы должны предпринять. Мы все желаем найти такого опытного, духовного, прозорливого наставника, который безошибочно просчитал бы нам все наши житейские перипетии и прописал безошибочный рецепт от всех болезней и недомоганий; нам часто представляется, что все наши духовные поиски должны быть направлены именно на отыскание такого вот «старца» и тогда все потечет ровно и плавно без особых уже с нашей стороны тревог и беспокойств. Но мы забываем (или и не знаем), что этот прямой, незаблудный и легкий путь нерасторжимо сопряжен с немалым подвигом послушания, отсечения своей воли, отвержения самости. И ох как больно и многострадально для несмиренной и непростой души это благое иго[5] полного и беспрекословного подклонения своей выи под руку такого старца! Но без подвига, без болезней, без внутренней ломки наших «окаменелостей» не спастись. Любовь к Богу (а спасется, то есть приблизится к Богу, без сомнения, только тот, кто возлюбил Его, и возлюбил немало), эта любовь должна пройти огнь очищения, испытания, освящения. Потому-то путь и лежит через крутые горы и по краю пропастей, по узкой и иной раз малохоженой тропе. Все реже и реже встречается этот подвиг доверия наставнику и веры в близприсущий таинству послушания Промысл Божий.

И то правда, что доверяться стало небезопасно, что по-настоящему опытных наставников не найдешь «днем с огнем», зато многие сами лезут в «старцы», так что не от каждого-то и отобьешься. И не поймешь порой, то ли недоверие оттого, что доверять некому; то ли есть кто-то достойный доверия, да доверяющихся нет никого. Но факт, что странники весьма блуждают теперь и чаще всего находятся в очень путаных, неудобопонятных и зело смущающих душу ситуациях – среди каких-то скал, зарослей колючек и во мраке ночи без звезд. Мечутся туда и сюда, задают вопросы, но ответов не слышат.

Все чаще приходит на память история с Иовом Многострадальным, тяжкие недоумения которого не могли разрешить мудрые, глубоко сочувствующие ему друзья. Но ответ на вопросы праведника и не мог быть выражен словом, не мог родиться в спокойно, холодно-логично работающем сознании. Испытывалась любовь Иова к Богу, сердце его очищалось и закалялось в огне этого жестокого испытания, и что мог здесь успеть рассудок? Из уст страждущего Иова исходили недоуменные вопросы, из уст его благодушествующих друзей – умные ответы. Но Иов оказался пред Богом выше и праведнее своих друзей[6]. Вот и нашему поколению нищих странников свойственнее задавать вопросы, пожимать плечами, вздыхать и, болезнуя, соскребать гной со своих ран, а разрешение недоумений предоставить Самому Господу.

Все это переживали и оплакивали отцы наши, когда шли той же «юдолью плача»; они передали нам эти воздыхания, разделили с нами нашу печаль – и нам гораздо легче от их слов. Вот строки из книги святого епископа Игнатия, которая так и названа – «Приношение современному монашеству», то есть нам непосредственно:

«Перелетая чрез греховное море, мы часто ослабеваем, часто в изнеможении падаем и погружаемся в море, подвергаемся опасности потонуть в нем. Состояние наше, по причине недостатка в руководителях, в живых сосудах Духа, по причине бесчисленных опасностей, которыми мы обстановлены, достойно горького плача, неутешного рыдания. Мы бедствуем, мы заблудились, и нет голоса, на который могли бы выйти из нашего заблуждения: книга молчит, падший дух, желая удержать нас в заблуждении, изглаждает из нашей памяти и самое знание о существовании книги. Спаси мя, Господи, взывал Пророк, провидя пророческим Духом наше бедствие и приемля лице желающего спастись, яко оскуде преподобный![7] Нет духоносного наставника и руководителя, который непогрешительно указал бы путь спасения, которому желающий спастись мог бы вручить себя со всею уверенностию! Умалишася истины от сынов человеческих, суетная глагола кийждо ко искреннему своему[8], по внушению душевного разума, способного только развивать и печатлеть заблуждения и самомнение»[9].

Не раз этот святой отец говорил, что монахи последних времен должны спасаться скорбями. Но откуда бы взяться скорби, если бы была во всем для нас ясность и понятность, куда и как идти, что и отчего с нами происходит? И это недоумение, эту «оставленность» необходимо принять и понести, как часть нашего креста. Вздыхать о нашей «никуданегодности», печалиться о нашей всегреховности, воздевать руки к небу об избавлении от многовидных зол, обступивших нас, и иметь единое упование на Господа! Видеть трезво свое положение, скорбеть и молиться о нем – уже бОльшая часть спасительного нашего делания. И чего еще нам ждать от себя?

И в настоящих записках нет ответов и разрешения множества возникающих недоумений, а именно эти самые «вопросы без ответов» – «охи», «ахи», вздохи, многоточия и вопросительные знаки вместо восклицательных. Полезны ли, наставительны ли хоть сколько-нибудь такие вот воздыхания еще одного из нищих, горемычных сегодняшних странников? Но, может, кто-то воздохнет вместе с ним, покивает грустно и понимающе главой, посочувствует, сам задаст ряд вопросов, на которые никто теперь не станет ему отвечать? Так вот посидим, поохаем и, немного обогревшись, побредем дальше со своими нищенскими котомками, но уже не так одиноко, не так печально.

Келейные записки

Монастырь Бетания 1987-1995 гг.

Монастырь Бетания («Дом бедности»), расположенный неподалеку от Тбилиси, посвящен Рождеству Пресвятой Богородицы.

Архимандрит Лазарь являлся наместником этой обители с 1986 по 1997 год.


Остановимся, умолкнем, углубимся…

Нашему времени дан один подвиг – сознавать свои грехи и бессилие, каяться в них и терпеть без ропота все, что Господь попустит. Но и это совершить мы можем только испрашивая постоянно помощи от Господа. Игумен Никон (Воробьев)[10]

Человек один изо всех живых существ во вселенной, даже преимущественно и перед Ангелами, имеет в себе начаток всех вещей, всех стихий мира сего, всех форм бытия, всех жизней, всех сфер видимого и невидимого творения. Только он многими тончайшими нитями, проводниками, неуловимыми рассудком, связан со всем окружающим его: через тело – со всем дыханием, движением, состоянием вещественного мира, космоса, через дух – со всеми сферами духовного неба, то есть с ангельским миром. Имея же в себе и некое «родство» с Самим Творцом (И вдунул Бог в лице Адама дыхание жизни[11]), способен становится человек благодатью Божией достигать и неизреченного единения с Самим Богом. И вот представляется людям весь этот видимый мир беспредельным океаном чудесных вещей и стихий, грандиознейшим, изобилующим всякими благами, возможностью обретения новых и новых интереснейших областей познания. На все стороны открывается для них простор неограниченных открытий и деяний. Кажется, и миллионов жизней ученейших людей не хватит для того, чтобы охватить своей энергичной изыскательностью, бурной, любознательной деятельностью все глубины и широты, дали и высоты земли, неба, безбрежного океана звезд и звездных миров. Кажется, и миллиардов пытливых человеческих умов недостаточно для того, чтобы испытать, изведать все тайны одного вещества, не говоря уже о «тайнах души» – об этом неисчерпаемом кладезе удивительнейших сокровищ и красот. Творения одного какого-нибудь известного композитора или художника – область для многих исследований, восхищений и душевных переживаний – могут оказать влияние на культуру многих поколений. А ведь в них открылась только малейшая часть душевных глубин человека. Какова же истинная глубина этих возможностей!

Однако без глубины иной, духовной, чтО представляет собой вся эта деятельность, все эти грандиознейшие на вид дела и затеи? Все эти громадные постройки, изобретения, кажущиеся фантастическими, все поразительные научные открытия и «обладание» тайнами природы, все эти полеты в космос, путешествия по Луне, погружение на дно океанов и строительство зданий (даже во глубине морей)? Все эти компьютерные новинки, электронные ритмы и «бешеные» скорости, вся эта роскошная пестрота и яркая, блестящая захламленность Земли, вся-вся эта так поражающая нас деятельность современного человека, ее многовидные плоды – что все это без действительной жизни духа человеческого, жизни по назначению? Все это лишь детская, пустая забава, глупая, скучная игра, пустоделие, пускание разноцветно переливающихся мыльных пузырей, только мгновение кажущихся прекрасными, но лопающихся, даже не долетев до земли, на которой остаются от них только капельки мутной водички!

Жизнь самого деятельного, самого нашумевшего своими «подвигами» героя, будь то полководец, ученый или поэт, спортсмен, «покоритель» космоса или дамских сердец, другой какой «герой», чуть ли не полмира взбудораживший своими громкими деяниями и похождениями, приведший в бурное движение многие умы и сердца,– и эта жизнь, если она не касалась глубин духовных, не разрывала тесных пут мира сего, не обрела истинной свободы духа, осталась лишь жалкой тенью жизни. Это было лишь увлекательное кино, кадры, пробегающие по полотну экрана; убогое подобие жизни,– вернее, пародия на жизнь. Это только искусно сыгранная роль, поза, гримаса, но не жизнь; лишь предсмертная агония, утрата драгоценного шанса обрести жизнь истинную.

Подберем поясняющие образы. Рассмотрим какую-нибудь приятную для глаз картинку – яркую, красочную, тонко выписанную: вот с впечатляющим натурализмом изображено тихое озеро среди невысоких гор, а здесь – густой сосновый бор, начинающийся возле самой воды, чуть правее веселая лужайка вся в цветах, на ней, ближе к лесу, небольшой уютный домик. Напротив дома – небольшой причал в воде с привязанной к нему лодочкой. В общем такая приятная «идиллия», мечта каждого уставшего от суеты двадцатого века обычного горожанина. Все детально прописано на этой картине, пусть она даже огромна по размеру, нет в ней ни малейшего недостатка, но тем не менее это все еще не реальность, это только иллюзия, поскольку она всего лишь на плоскости картины. Ей не хватает еще одного измерения – объема, которое превратило бы ее в действительно существующее пространство. Итак, мы можем только смотреть на этот прекрасный вид гор и озера, можем только воображать, только мечтать об этом чудесном месте, где нам было бы так хорошо пожить, только представлять плеск воды, свежий ветерок, дыхание леса, пение птиц и тому подобное. Однако если бы мы могли каким-то чудесным образом – не мечтательно и не иллюзорно, а действительно – приложить к этой плоской картине третье измерение, дать ей глубину, то она стала бы настоящим жизненным пространством и мы смогли бы гулять по этому лесу, плыть по озеру на той лодочке, удить рыбу, отдыхать в том домике, да и вообще остаться жить до конца дней в этом прекрасном уголке. Это новое измерение дало бы нам область для деятельности, открыло дверь в новый мир, предоставило возможность пользоваться свободой избирать одно, отвергать другое, жить в том мире, который был для нас до сих пор только мечтой, только сладким сном.

Но пусть даже перед нами, вокруг нас есть прекрасный пространственный мир – видимый, вещественный, наполненный всевозможными красотами и благами, но не дано этому миру течение времени: все есть как есть, мы сами видим все это, осознаем, но ничего не можем изменить, взять, потрогать, даже сдвинуться с места. Все застыло в неподвижности, как царство в сказке о спящей принцессе: время стоит и все как бы оцепенело в состоянии абсолютного отсутствия движения. Такой мир был бы тоже вроде застывшей красивой картинки, только объемной: все представляло бы собой только изящные раскрашенные скульптуры. Жизнь опять была бы невозможна в этом мертвом царстве. Но стоило бы только прикоснуться «волшебной палочкой» времени к этому миру, как все ожило бы, расправилось после долгого сна, закружилось в веселом хороводе жизни, побежало, как бежит освободившаяся от льда весной река.

Или вот еще один образ. Мы сидим в купе поезда, который монотонно и лениво ползет по рельсам; однообразно стучат колеса. Влечет он нас в далекий город, где мы должны будем продолжать свою полную скучных забот жизнь. Где-то далеко позади, в том городе, где мы родились и жили, остался «путаный клубок» бессмысленных дел, слов, знакомств, радостей-горестей, много всяких мелочей житейских, а где-то далеко впереди, там, куда везет нас этот поезд, опять ждет нас все то же «фараоново рабство», «плинфоделание», опять та же хлопотливо-суетная возня, нагромождение пустых фраз, дел, знакомств. И вот полусонно, безучастно смотрим мы в запыленное окно, вздрагивая в такт толчкам поезда. Взгляд наш напоминает усталый, затравленный взгляд зверька в клетке зоопарка – взгляд обреченного на вечный плен, на пожизненное заключение. Там, за стеклом, пробегают быстро-быстро кружевные дерева, дальше медленно плывут холмы и леса, села на холмах, где-то сверкнет, отражая небо, гладь озера; вдали неподвижно застыли, почти сливаясь с синевой небес, зубцы высоких гор, и такой простор, такая манящая, зазывающая даль! И так вдруг захочется, чтобы остановился этот скучнейший ритм, это однообразное, сонное болтание в душном купе; захочется открыть двери, выбежать на волю, расправить плечи, глубоко вдохнуть свежий воздух полей, выйти вон на ту дорогу, ведущую к лесу, пройти мимо того вот дальнего озерка, взойти на тот вот далекий холм и мимо крошечной деревеньки – к той вот старенькой церквушке на холме, так мирно, по-родному белеющей на фоне темной зелени. Или посидеть у глади вон той реки, или постоять на мостике, рассматривая жизнь подводного царства, и – жить, жить, позабыв скучную череду дел, забот-хлопот, тягот-сует. Убежать, скрыться от городов-пауков, выпутаться из тины и паутины, засасывающей всего тебя в мутный омут, высасывающей все душевные силы, удушающей все радости и желания сердечные, выпасть из этой страшной машины, в которой ты обречен быть какой-то однообразно вертящейся шестеренкой. Остановить это лишенное жизни вращение конвейера и жить здесь же, сейчас же: дышать, видеть, слышать, радоваться миру Божиему, всему тому, что так неотвратимо убегает от нас за стеклом поезда, мимо чего мы тащимся в этом душном купе в серую шумную страну плинфоделания, подчиняясь мрачному, жесткому закону «надо!».

Итак, чего же опять нам не хватает здесь для желанного счастья? Остановить заведенный ритм движения по поверхности земли – однообразный, суетой навязанный порядок земных, плотских забот и трудов – и предпочесть всему этому свободу двигаться в ином направлении: вместо поверхностного пробегания по дорогам жизни начать углубляться в саму эту жизнь, начать действительно жить. Город позади – наше бесплодно прожитое прошлое, город впереди – так же бессмысленно запрограммированное нами будущее. Поезд – жизнь наша, проживаемая в искусственных, лишенных всякого живого дыхания и истинной радости условиях, отгороженная разного рода мягкими и жесткими перегородками и двойными рамами от мира Божиего. Смотрим сквозь стекла на этот мир, восхищаемся его красотой, но предпочли ему тесные пластмассовые каюты, поролоновые лежанки, чемоданы, тюки, тряску под глупую воркотню радио...

И вот, так же как для полноты реальности плоской картине не хватало пространственной глубины и самому этому пространству не хватало бы течения времени, так и для всего этого мира, окружающего нас, при всей его красоте и богатстве, при всех наших многочисленных деланиях, поисках в нем, необходимо еще одно измерение, одно направление, передвижение, еще одна существеннейшая глубина – это вхождение в мир духовный, приближение к Богу, соединение с Ним по благодати. Без этого углубления, вернее, возвышения по степеням духовности, наша жизнь остается все той же плоской яркой картинкой без пространства для жизни – одним мечтанием. Без этого восхождения в мир иной наше бытие лишь застывшее, мертвое пространство, лишенное жизни, как неподвижная скульптура,– опять же одна иллюзия, опять только пробегающий за стеклом пейзаж, на который мы со скукой взираем из тесного купе пассажирского вагона.

Но как мы двигаемся в пределах пространства и выбираем лучшие и приятнейшие места для жительства, так есть у нас способность перемещаться и в области духовной, все силы души, самый центр своей жизни сосредоточивая и располагая на разных степенях духовности. Можем избрать плотское состояние, все душевные и даже духовные силы поставить в рабскую зависимость от плоти и ее прихотей, завязнуть с головой в веществе, в его свойствах, все интересы, все цели иметь лишь в области материальных стихий, из человека превратиться в назойливо жужжащую муху, всегда озабоченную, усердно изучающую разного рода резкие запахи, исследующую «залежи полезных ископаемых». Можем избрать жизнь душевную, посвятив свои силы служению разного рода игре чувств и переживаний, изысканной игре на натянутых струнах больной, уставшей души, и прожить жизнь подобно пьяному, переходящему от бурного хохота к громким рыданиям и от душещипательных самоукорений к площадной брани.

И можем избрать жизнь духовную, когда человек ищет путь и дверь именно в духовный мир, в мир, лежащий за гранью вещества и чувств. Но и здесь опасность: «незаконно открытая дверь», вернее, перелезание через забор[12], приведет в мир падших духов, которые будут принимать вид светлых Ангелов. Такая «жизнь», конечно, не жизнь! Но если человек войдет в область истинно духовной жизни дверью[13] истины – Христом, то в лоне Православной Церкви (а «царские врата» только здесь и находятся) он действительно может начать настоящую жизнь! Только здесь его жизнь получает смысл, цельность, значимость. Тогда открывается и цена всего того, что окружает человека в мире видимом. Оказывается, видимый, вещественный мир – это только книга о Боге, это только пособие, картина, всего-навсего живописующая нам образ истинной реальности. Это только спроецированная на плоское полотно огромная, бесконечно прекрасная, безгранично богатая и славная жизнь. Но сама эта картина еще не жизнь. Только если мы движемся, устремляемся в область истинно духовного, тогда мы по-настоящему живем, идем, действуем, только это действительно труд и подвиг. Этот мир всего лишь дорога, по которой мы идем, от которой отталкиваемся ногой, спешим к дому, где нас ждут самые близкие, где все готово к трапезе. Но если мы не знаем цели пути, если, вместо того чтобы стремиться преодолеть эту пыльную дорогу, мы воспользуемся ею лишь для того, чтобы выстроить на ней убогую хибарку,– какие мы тогда жалкие, обреченные люди!

Только если мы в конце концов остановились от бега в «беличьем колесе» бессмысленных хлопот вещественного благоустройства, вышли из пустой азартной игры, в которую вовлеклось уже все человечество, осмотрелись наконец по сторонам, немного оправились от головокружения и увидели, с помощью Божией, врата, хоть и тесные, но ведущие в вечность, к совершенству, встали на узкую тропу, по которой можно пройти к этим вратам,– только тогда застывший мир, словно мертвая декорация, сдвигается в сторону, и за ним открывается настоящая жизнь. Как в детской сказке про спящую царевну: проснулась душа наша – «спящая красавица», вместе с ней просыпается и окружающее ее царство. Тогда заговорит с душой весь окружающий ее чудный мир: все говорит, все проповедует вечные истины, все оказывается таким значимым, таким прекрасным, таким чудесным, и не потому, что оно приятно для глаз или съедобно, а потому, что во всем узнается Творец, во всем сокрыта тайная премудрость, и все о Боге, о пути к Нему, о тайнах вечности, о райских блаженствах, о гибели вне Бога.

Итак, весь окружающий нас пространственный, вещественный мир, со всеми его стихиями, изменяющийся во времени,– это еще не сфера бытия человека, существа, обладающего телом и духом. Видимый мир для нас лишь «отправная точка», «трамплин», с которого только начинается путешествие в океан настоящей жизни. И это не мечтание, не мир «воздушных замков», а действительная реальность – начало вечности. Как выразился один святой старец, живший в XV веке поблизости от Царьграда: «Люди небрегут о сем (о спасении.– Архм. Лазарь), считая, что реален только этот земной мир, видимый нашим глазам; а между тем не знают они, что духовный мир и есть реальность и сущность вещей; так весь земной, материальный мир, объемлемый понятиями высоты, ширины, глубины и веса, находится во власти времени, которое все приводит к разрушению, потому что время – слуга смерти; а духовный мир стоит вне этих ограничений, вне этих цепей и рамок меры, и он бесконечно богат, вечен и неразрушим»[14].

Наверное, можно сказать и так: этот видимый мир, колеблющийся во времени, непостоянный, меняющийся, как облака в небе, гонимые и развеваемые ветром, этот мир через высшую свою точку – человека – должен приобщиться к вечному и Божественному, и именно здесь уже он найдет цель своего призвания и назначения. Человек есть мост, соединяющий видимый мир с невидимым и с Самим Творцом видимого и невидимого. Там, где человек не служит вечности, не приобщается ей,– там он не на уровне своего призвания, «недочеловек», полумертвец. Он как семя, загнившее в земле, которое впитало в себя много воды, но не открылось теплу солнечных лучей, не смогло дать ростка, не потянулось из земли к небу, к солнцу, не вознесло от земли хваление и пение Дарующему жизнь, но сгнило, превратилось в тлен земной. Если отнять от житейского нашего круговращения эту науку вырастать духовно, произращать живой побег в область духовную, лишь корнями держась за мир, видимый чувственно, то весь этот мир, со всеми его просторами, ширью, красотами, наша самая деятельная, активная, «плодотворная» жизнь превращаются в бессмысленную игру, крайне скучную и пустую, почти что насмешку, какую-то жалкую «трагикомедию». Сам человек оказывается могучим гигантом, закованным в тесную железную клеть, талантливым музыкантом, которого заперли на всю жизнь в пустой комнате, оставив ему для посмеяния над ним только игрушечный барабан и детскую свистульку.

И только когда человек осознает тайну «нового измерения», станет понятна ему «философия» аскетов, подвижников, отшельников. Тогда приобретут смысл и оправдание кажущиеся жуткими для мира подвиги: постничество, молчальничество, странничество, затворничество, пещерничество, столпничество, юродство и тому подобное, что «не от мира сего». Тот же, кто остановился вниманием лишь на событиях во времени и пространстве, не разумея, что суть всего уходит своими корнями совсем в иную область бытия и именно оттуда получает свое значение и освящение,– такой человек никак не может понять тех, кто отказывается от активного участия, от «плодотворной» деятельности в мире сем и как бы проваливается в «небытие», в какую-то «пустоту», по его мнению. Но на самом деле лишь эти «отрешенные» от мира сего и имеют истинное бытие, плодотворную деятельность и небесполезный труд, как раз они-то и очнулись от тяжелого, болезненного сна и восстали для бодрой и деятельной жизни. Они-то как раз и обрели обширнейшую и благоприятнейшую область приложения всех своих сил и способностей, они только и живут как настоящие люди!

Но для того, чтобы начать движение в этом направлении, необходимо в нашем видимом мире находить такие опоры и ступени, отталкиваясь от которых мы могли бы возвышаться духом. Наше земное бытие должно стать точкой опоры, основанием, на котором возвышается столп духовной жизни. Так дерево начинает свой рост с развития корней, и, чем выше вырастают ствол и ветви, тем больше и крепче бывают корни. Но, может быть, здесь более подходит сравнение с колесом, у которого только одна точка прижимается к земле, вся же поверхность движется над ней, и чем меньше эта точка соприкосновения, тем быстрее может бежать колесо. В то же время чем большую тяжесть возносит это колесо, чем больший груз несет оно на своей оси, тем крепче, сильнее оно опирается на землю. И нам, поскольку мы облечены в тела, необходимо опираться на все то, что окружает нас, но находить только действительно прочное на земле, могущее служить опорой для восхождения на небо. Главное, на каком уровне бытия будет находиться наш главный центр, наше «я», наш дух, наше произволение, наша свобода, или, другим словом, наша любовь. Будем мы восходить по ступеням духовным или нисходить, приближаться или удаляться от Бога – будет меняться в зависимости от этого не только наше духовное состояние, но и видение всего мира, отношение ко всем вещам, ко всему одушевленному и неодушевленному творению, ко всем людям, даже к самим себе. По мере нашего огрубения будет «ожесточаться», «отчуждаться», даже «озлобляться» против нас и весь окружающий нас мир. По мере духовного роста весь мир вокруг нас будет «приближаться» к нам, «примиряться», радовать и возвышать. «Умирись сам с собою, и умирятся с тобою небо и земля»,– говорили отцы[15]. Углубляясь в область духовную, мы вовсе не потеряли бы связь с видимым творением, нет! Но, напротив, спАла бы с наших очей мутная пелена, и мы бы узрели идеальную красоту вещей – то главное, что лежит в основе их, вложено Богом при их сотворении. В этом только случае связь с настоящим миром и бывает правильной, а душа такого человека насколько близка ко всему, что в мире сем, настолько и свободна ото всего.

Вот как об этом хорошо говорила схимонахиня Ардалиона, духовная наставница игумении Арсении (Себряковой): «Одно должна знать душа – что только в Боге ее покой и предел исканий. Поэтому она должна выйти в совершенную свободу не только от страстей, но и от своих чувств, в свободу от всего временного и войти в Бога. Такая свобода есть младенчество души, неведение зла. В такой свободе душа присуща всему человеческому, но ничему не подчинена, живет жизнию всего мира, ничем не гнушается, ничего не уничижает, ничего не исключает из общей жизни как зло, как дурное, но сама ничем не связана, ни в чем не заключена, она точно умерла для своей жизни. Она вышла в свободу из себя самой и заключилась в Боге вечном. И то, что в ней живет, и то, что все объемлет, это – Христос, Который стал полнотою ее сердца, руководителем ее ума. К такому состоянию приводит свобода от всего человеческого»[16].

Как теперь понятны покаяние, пост, воздержание, молитва! Это своего рода весла, которыми гребут, отталкивают от себя тяжелую воду, все грубое, дебелое, все, связывающее свободу, с усилием отбрасывают от себя и плывут, дальше и дальше уходят в беспредельную морскую даль. Отталкивают грубое и тяжелое, чтобы перейти к тончайшему, далее видят еще более изящное и прекрасное, простираются опять вперед, отвергают все, что препятствует, чтобы подниматься все выше и выше. Вот где понятными становятся молитвенные воззвания святого Исаака Сирина, с которыми он советует чаще всего обращаться к Богу: «Сподоби меня, Господи, возненавидеть жизнь свою ради жизни в Тебе», «Сподоби меня, Господи, действительно быть мертвым для собеседования с миром сим»[17]. И стоит только нашей любви остановиться на чем-то конечном – и мы сели на мель! Движение тут же прекращается, мы опять связаны, лишены возможности простираться вдаль, опять влипли в плоскость, опять в душной клетке, смотрим на мир сквозь стекло, и нас влекут в рабство. Итак, вхождение в область духовную и движение в ней – это неизбежная борьба со своими привязанностями, отвержение ограниченного, разных «любвишек» и «нежностей», но жажда любви огненной – великого, преславного, вечного; жажда красоты не земной, относительной, всегда с изъяном, а красоты неизреченной, вечной. Это-то и движет, и подгоняет в пути. И начаток этой жажды есть в каждой душе, но не всякий понимает, где искать ее утоления, где этот кладезь воды живой. А не понимая, он жаждущим оком жадно взирает на «прекрасный и обильный водоем», лишь живописно изображенный на плоскости стены, но жажды утолить не может.


Личность и монастырь

Когда я прожил в монастыре только год, пришлось ехать на родину – в Абхазию, чтобы выписаться из родного города и получить законную прописку в обители, что связано было со многими бюрократическими формальностями и немалыми нервотрепками. Как только до прежних моих друзей донеслась весть о моем прибытии домой, они поспешили приехать навестить, имея, видимо, в мыслях предпринять и попытку отвлечь меня, если удастся, от моих намерений, то есть от решения «извести свою молодую жизнь в монастырском заключении», как-то повлиять и возвратить на круги «нормальной», «радостной», «полной утех» жизни. Наверное, им, как и многим другим моим близким людям и знакомым, думалось, что я делаю этот шаг от отчаяния или разочарования, что потерял здравый взгляд на мир, впал в меланхолию или даже душевно заболел.

В общем, довольно наговорившись, мы так и не поняли друг друга, и наконец пришло время расставания. Мои бывшие друзья уезжали в далекий город в России – я через пару дней отправлялся в монастырь, где числился уже послушником и где уже окончательно решил остаться навсегда. Они смотрели на меня грустно, с какой-то боязливой жалостью (как смотрят обычно на осужденного после окончания суда и вынесения ему строгого приговора), чуть ли не хоронили заживо. Какая-то полоса разрыва, холодного, мертвящего разделения, в котором и страх, и отчуждение, и в то же время сожаление, и многое другое, как глухая стена, пролегла между нами. Подобное отчуждение при внешне выраженном участии ощущается и тогда, когда провожают человека в операционную на сложную, опасную операцию или когда навещают родственника в психиатрической клинике. Они жалели меня – я жалел их. У меня было ясное, сильное чувство, что я наконец-то еду на свободу, словно после долгого заключения, после тоскливейших дней, проведенных в тесных камерах и коридорах, прогулок по тюремному двору, всегда под надзором чужих, злых глаз, после годов постоянного принуждения делать все самое скучное и бессмысленное. Но вот, я еще томлюсь сегодня, завтра; однако там, впереди,– дорога во что-то широкое, просторное, светлое и бесконечное. Там ясно-ясно, все солнечно и много свежего воздуха – как широкое окно, распахнутое из жаркой, душной комнаты в прохладный, густо заросший огромными деревьями сад, утопающий в цветах.

А они? Они уходили в какой-то тесный, полутемный коридор, где всегда людно, где всегда много шумных, раздраженных и усталых людей, которые всегда куда-то спешат, бегут мимо тебя, толкаются, бросают друг на друга резкие иронические или злобные взгляды и опять спешат в свой хаотичный маленький мирок, напоминающий мусорную свалку разных помятых ярких коробочек, блестящих фантиков и всякого рода жестянок. Пустой-препустой хаос! Там все смотрят на тебя в упор, но тебя не видят: видят только свое примитивное клеймо, которым заклеймили твою личность, видят только упрощенную схему, только отдельные знаки, какие-то штампы вместо живого человека… Уходили туда, где всегда накурено, всегда душно, где всегда пахнет пищей и табаком, вином, бензином и лекарствами, где приятнейшим ароматом считается запах разного рода вонючих «дезодоров».

Там всегда зудит, скрежещет, дребезжит какая-то истерическая музыка, вопят голоса бьющихся в агонии, в предсмертных конвульсиях; истошные ритмы и предельно натянутые визжащие звуки – все эти явные признаки одряхлевшего, умирающего мира, обезумевшего, опустошившегося окончательно, спившегося, развратившегося и потерявшего всякий смысл бытия. Искусство, поэзия, литература, музыка современных людей уже не несут в себе ни радости, ни серьезной печали, ни глубоких чувств, но лишь какие-то случайные обрывки, нагромождения, обломки того, что когда-то было душой человека, и все это вытянуто, уродливо растянуто, как в кривых зеркалах. В этом мире идет постоянная «грызня», постоянная мелкая драка: пихание исподтишка локтем в бок соседа, скрытые уколы в спину впереди идущему, наступание на ногу близстоящему. И это всюду: в битком набитом автобусе, в очереди за продуктами, даже в веселом застолье. Да! Там страшнее всякой тюрьмы, горше всякой психиатрической больницы! И они ехали туда! На всю жизнь! Бедные!

Но опять же, на их взгляд, в тюрьму шел я. «Ведь там, в монастыре, нужно вставать рано утром, по звону, всегда в одно время, как в казарме; есть, пить, спать – все по расписанию; во всем какие-то ограничения и запреты; никакой свободы распоряжаться собой – и так всегда. Нет даже выходных дней, когда позволялось бы выйти из этого порядка и повольничать. Даже выходные и праздники – и те все расписаны по часам и по обязанностям. О ужас! Там нельзя позволить себе никаких радостей и развлечений: посидеть с друзьями в веселом застолье, посмотреть новые фильмы, послушать музыку, даже классическую! Нужно во всем давать отчет своему руководителю, все открывать ему. Ничего нельзя сделать так, чтобы тот не узнал! Даже книги – и те читать нельзя свободно, какие хочешь, но и это согласовывать с настоятелем? Все по подсказке, по указке, по приказу? Нельзя пойти прогуляться в лес без разрешения? Даже думать можно не все, что хочешь? И в этом надо давать отчет?! О ужас, ужас! Даже чувства – и те под контролем другого человека! И это не тюрьма? Это не рабство? На всю жизнь так? О… бедный, бедный наш друг! Какое горе, какое отчаяние могли толкнуть тебя на это самоубийство, на это погребение себя заживо в такие молодые годы?!».

Так смотрели на мой отъезд не только эти люди, но и многие другие мои знакомые, близкие и дальние. С таким же ужасом и сожалением и теперь многие смотрят на идущих в монастырь молодых людей. «Ведь каждый человек имеет право на свободу, на выявление своей личности,– думают они,– тем более в наше время уже изжиты эти дикие пережитки прошлого, когда люди порабощали друг друга, когда должны были подавлять собственную личность и лишались своей индивидуальности. Ведь это варварство и дикость! Человек – такое уникальное, удивительное существо! Каждый человек, кто бы он ни был, таит в себе столько нового, особенного, необычного. Как можно что-либо из этого подавлять, ограничивать, подгонять под какую-то униформу и шаблон! Нет, смысл как раз в том, чтобы обогащать друг друга своим особенным, вносить в этот мир что-то новое: свое видение, свои неповторимые ноты и краски, свои неординарные всплески чувств, новые мысли, идеи, свой индивидуальный подход к миру, свою, не похожую на других любовь к нему и к людям… В общем, весь смысл в том, чтобы развить в обществе людей свою личность, сыграть на струнах души и тела под аккомпанемент животрепещущего вокруг мира свою неповторимую мелодию. И как страшно, как жестоко лишить человека в этой жизни возможности быть личностью, быть индивидуальной, самобытной фигурой, быть в своем роде единственным и неповторимым!

А здесь, на этих средневековых обломках дикого прошлого, среди руин отжившего свои века темного и мрачного мира, опять это насилие над личностью? Опять это мракобесие? Опять человека превращают в жалкого холопа, падающего ежеминутно на колени, постоянно унижающегося перед своим начальником, ежедневно просящего прощения, кающегося – в чем? В том, что сделал что-то по зову своей живой натуры, стремящейся объявить, проявить себя в мире, жить и оживлять? Грехом считать проявление яркой индивидуальности? Затыкать рот, бить по лицу личность за то, что она хотела громко пропеть свою, особенную, только ей дарованную песнь любви к миру? Вот что есть действительно «закапывание таланта в землю»! Вот что есть действительно самоубийство! Разве индивидуальность, этот редкий музыкальный инструмент, хорошо настроенный, с натертыми канифолью струнами, врученный Богом каждому человеку при его вхождении в этот мир, не для того дан, чтобы сыграть на нем именно твою песнь? И ты топчешь эту «псалтирь» ногами, рвешь струны, затаптываешь в прах и еще каешься, что имел иной раз желание сыграть на ней? Угодна ли Богу такая ваша «жертва»?».

Сколь многие теперь так или с подобным настроем смотрят на монашествующих. И это на самом деле вопрос интересный и немаловажный. Действительно, не «деградирует» ли личность в условиях монастырского «ига послушания», не лишается ли своих особенностей при постоянном труде над отсечением своей воли, не насилуется ли богодарованная свобода человека при жизни всегда «по благословению, под руководством, по наставлению», при постоянном контроле и надзоре? А эти сухие порядки общежития? Эти одинаковые одежды, прически, однообразная жизнь, чтение одних и тех же книг, повторение одних и тех же молитв изо дня в день лишь с небольшой переменой, а то и вовсе бесконечное повторение нескольких слов молитвы – и это годами! Не превращается ли человек в какую-то заведенную машину, в какого-то безвольного робота, лишенного собственных понятий, мнений, суждений, лишь повторяющего заученные мысли и слова? Не потому ли больше всего монахи ценят послушание в подчиненных, что это самая подходящая черта характера для превращения человека в этакую легко управляемую марионетку? Не та же ли здесь практика, что веками вырабатывалась и в казармах солдатских, и в разных военизированных организациях, во всяких там орденах и сектах?

Но что мы теперь обычно разумеем под «личностью»? Чаще всего – «индивидуальность». Но личность и индивидуальность далеко не одно и то же! И мало того, они даже в какой-то степени противоположны и противодействуют одна другой! Развитие индивидуальности человека как раз сковывает и ограничивает личность и ее развитие, лишает ее действительной свободы. Дело в том, что мы знаем человека только в его падшем состоянии, в болезненном, искаженном виде; знаем человека в положении порабощенном, целиком увязшим в попечении о земном, занявшимся широким развитием лишь своей наружной, плотско-душевной части естества, по отпадении от Бога знаем человека, не ведающего чаще всего духовной жизни. Мы знаем человека, многое утратившего из своего человеческого достоинства, во многом уподобившегося скотам несмысленным[18], свое лицо обратившего к персти земной, свою свободу личностную утерявшего и подменившего ее индивидуальностью – какой-то ограниченной со всех сторон «самостью», как бы всего «вывернувшегося наизнанку». Стало в человеке второстепенное главным и главное – второстепенным. Именно в таком состоянии мы чаще всего и видим ближнего и самих себя: в рабстве «плинфоделания», «под игом фараона», то есть под игом разного рода телесных и душевных похотений,– в постоянном «послушании безропотном» у нашей одебелевшей природы.

Весь целиком человек сам погрузился в заботы и попечения о своей природе, хотя это вовсе не должно было бы отягощать личность. Если б человек не отпал от Бога, не сказал: «Я сам!», то его природа всегда получала бы от Бога все необходимое и полезное и тогда бы личность обретала свободу именно личностно, именно как совершенно неповторимое «я», то есть раскрывалась бы в Божественном, духовном, бесконечно прекрасном, неизреченно благом и вечном. Здесь личность, как некое малое зеркало, могла бы отразить в себе – при всей своей относительной малости – бесконечно прекрасное и все более и более раскрываться и отражать в себе Божественное, бесконечное. Это и есть действительно личностное, неповторимое. Каждая личность переживала бы это богообщение как свое, совершенно особенное, неповторимое счастье. Но, сведя свое личностное лишь к своей природе и занявшись самостоятельным ее обустройством в мире ограниченном, личность стала лишь «бедной домохозяйкой», погрязшей в мелких, земных хлопотах и попытках реализовать в жалких, тесных «коммунальных» условиях свои «царские замашки».

Да, в самом деле, каждый человек ведет себя крайне своеобразно, и истинная причина этого – в его неповторимой свободной личности! Но в том-то и дело, что личность, повернувшись лицом к ограниченному и временному, никак не может воспользоваться своими богатыми возможностями и только иной раз плачет, поет, рыдает о чем-то таинственном и непонятном, и люди вокруг как будто тоже что-то в этом узнают такое родное, такое знакомое, но забытое. И это называют «раскрытием личности», «неповторимым своеобразием» души человека. На самом же деле это стон души, какой-то невнятный плач, неизъяснимая жажда, которую испытывает личность, не находя для себя в этом мире того, чем она могла бы дышать, жить, что утолило бы ее жажду и голод. И она стонет от этого, кричит: то плачет, то хохочет, то «бьет посуду», то вдруг опускается на дно моря и ищет там, поднимается на высокие горы, вглядывается в звезды,– всюду ищет, мечется, томится, не находит, опять стонет… А мы говорим: «Какая необычная судьба! Какая выдающаяся личность! Вот это настоящая жизнь! Этот человек не напрасно прожил отпущенные ему годы!». Представьте: талантливейшему, способнейшему музыканту, композитору и певцу, человеку, который только в музыке находит упоение и отраду, кто-либо (по лютой ненависти к нему и к его таланту) свяжет руки, закроет уста и запрет в глухой тюремной камере, куда никогда не доносится никакая музыка. И вот несчастный терзается этим заключением, стенает, вздыхает, скребет ногтями дверь, а проходящий мимо камеры глуховатый надзиратель думает: «Какие удивительные звуки, какая музыка! Нет, что ни говори, каждый человек совершенно неповторим!». Именно подобное «раскрытие» личностного чаще всего мы и наблюдаем в каждом человеке, не ведающем действительной свободы.

В том-то и суть, что личность должна быть свободна от своей природы, она не должна ею определяться. «Индивид означает извечное смешение личности с элементами, принадлежащими общей природе, тогда как личность, напротив, означает то, что от природы отлично.<…> Когда мы хотим определить, «охарактеризовать» какую-нибудь личность, мы подбираем индивидуальные свойства, «черты характера», которые встречаются у прочих индивидов и никогда не могут быть совершенно «личными», так как они принадлежат общей природе. И мы в конце концов понимаем: то, что является для нас самым дорогим в человеке, то, что делает его «им самим»,– неопределимо, потому что в его природе нет ничего такого, что относилось бы собственно к личности, всегда единственной, несравнимой и «бесподобной». Человек, определяемый своей природой, действующий в силу своих природных свойств, в силу своего «характера»,– наименее «личен». Он утверждает себя как индивид, как собственник собственной своей природы, которую он противополагает природам других как свое «я»,– и это и есть смешение личности и природы. Это свойственное падшему человечеству смешение обозначается в аскетической литературе Восточной Церкви особым термином «автотис», «филафтия», или, по-русски, «самость».<…> Понятие личности предполагает свободу по отношению к природе, личность – свободна от своей природы, она своей природой не определяется. Человеческая ипостась может самоосуществляться только в отказе от собственной своей воли, от того, что нас определяет и порабощает естественной необходимостью. Индивидуальное, самоутверждающееся, в котором личность смешивается с природой и теряет свою истинную свободу, должно быть сокрушено. В этом – основной принцип аскезы: свободный отказ от собственной воли, от видимости индивидуальной свободы, чтобы вновь обрести истинную свободу – свободу личности, которая есть образ Божий, свойственный каждому человеку»[19]. Да, об этом вопросе можно немало найти глубочайших суждений у святых отцов.

Таким образом, монастырь является самым идеальным местом именно для освобождения и раскрытия личности человека в полном ее сокровенном богатстве и широте. Здесь «внешний» наш человек получает все необходимое для жизни – ровно и в меру, без отягощающих и расслабляющих излишков. Здесь все продумано и устроено так, чтобы он мог не заботиться ни о чем другом, кроме внутреннего совершенствования и устремления к небесному. Здесь его земные заботы и хлопоты обо всем, связанном с его пребыванием в мире сем, непостоянном и непрочном, сведены к предельному минимуму, в то время как заботы о вечном и вхождении в него весьма пространны и разнообразны. Конечно, все сказанное – это в идеале, и сегодня уже нечасто найдешь в монастыре близкие к этим условия. Однако если правильно себя повести, то даже во многих слабых по монашеской жизни обителях все же гораздо удобнее сужать свое земное и дебелое «распластание» в области суетной, собираться, стряхивать лишнее и отягощающее, возвышаться к духовному, там располагать свои заботы и интересы. А это и будет действительным раскрытием и выявлением своего личностного, достойным приложением своих неповторимых дарований и способностей.

И бедные, бедные мы люди, когда спешим выказать себя перед обществом, отметиться, запечатлеться, оставить след поглубже на этом «прибрежном песке». Волны времени безжалостно смывают и слизывают любой, даже самый интересный рисунок на нем. Да, действительно, душе дано право войти в мир сей и пропеть только одну-единственную песнь, и нельзя потерять время, проспать его. Песнь надо пропеть, пропеть с глубоким чувством, вложить в нее всю свою неповторимость, свою «единственность». Но основной смысл, дающий цену этой музыке, лишь в том, кому посвящена эта песнь, кого она славит, о какой любви она говорит. И как часто сегодня человек превращает эту песнь в какое-то мычание, блеяние, скотское завывание, кричит куда-то в пустоту, кривляется, дразнит, сам не зная кого и зачем, и называет это свободой, самовыявлением своего неповторимого «я». Бежать! Бежать без оглядки от такой свободы.


Воцарившийся раб

С того дня, когда мы перестаем быть язычниками и становимся христианами, мы прекращаем «просто жить» и начинаем страдать, мучиться, изнемогать ото всего того, чем раньше утешались и упокаивались. То, что раньше казалось желанным и покойным, что развлекало и услаждало и все еще, по старой привычке, влечет к себе и манит, уже запретно, оно горчит, жжет, томит и вызывает тошноту; с ним приходится бороться, от него отбиваться. То, что казалось родным домом, становится оковами и сетью. Что увеселяло и расслабляло, теперь печалит и напрягает, что казалось нежным ароматом, оборачивается отвратительным зловонием. Что ободряло, давало стимул жить, как теперь открылось, было лишь «наркотиком», обманчивым, отравляющим зельем. Тот, кто казался другом и собратом, явился коварным, злонамеренным врагом. От того, что любили видеть и слышать, оказалось надо поскорее отворотиться и смотреть в другую сторону – туда, где до сей поры ничего не видели и не примечали. Стало нужно беречь и слух от чего-то близкого, такого родного, понятного и отчетливо слышимого и прислушиваться к тому, что всегда считали несуществующим, кажущимся.

Но оно-то, кажущееся, и явилось наиреальнейшей действительностью! И что пугало, от чего в страхе отворачивались, на том теперь надо сосредоточиться всем вниманием… Почему так?

Да потому, что человек, а с ним все: все дела его, все мысли, все чувства, весь мир вокруг – все «вывернулось наизнанку», «нутром наружу». Как если бы мои органы – все эти мои «вкусовые рецепторы», все эти вкушающие и усваивающие простую, грубую пищу, жующие и всасывающие прах мои внутренности – стали моей наружностью, а лицо, руки, мои глаза и уши втянулись внутрь и видели бы только мрак своего дебелого тела. Какой ужас! Какая бредовая фантасмагория! Сальвадор Дали! Но так и есть! То, что должно видеть мир Божий,– вернее, Бога, отражаемого в Его творении, видеть и трепетать, хвалить и славить,– все это обратилось внутрь, хвалит и славит лишь свое тяжелое, дебелое, ползающее по земле: свою сытость, свою похотливость и свою земную изобретательность. То, что предназначено лишь для самого грубого, для черной, самой низкой работы, вышло наружу, стало царствовать, стало давать советы, стало вождем, главой. Чрево, похоть, щекотание нервов – они стали нашими глазами, нашими ушами, нашей жизнью и нашим лицом.

Земля трясется, аще раб воцарится, раба аще изженет госпожу свою[20],– по слову Соломонову. Вот он – самый страшный «государственный переворот»! Теперь уже, конечно, предстоит обратный процесс: долгий, болезненный, претрудный. Так медленно, с долгим болезнованием возвращается к жизни человек, долгие годы принимавший сильнейшие наркотики и почти уже обреченный, но после долгих и настойчивых усилий добрых врачей обращенный опять лицом к реальной жизни. Как из кошмарного сна, как из долгого заточения – помалу, по крохам – приходит узнавание, вспоминание чего-то вправду живого и настоящего. И как часто берет сомнение в возможности выздоровления! Как часто сладость греха кажется непреодолимой, жизнь без этих земных забав и развлечений представляется невыносимо пустой, безвкусной, как старый, высохший сухарик. Но это не так! Это только обман, диавольский искус: когда начнет возвращаться здравие, когда появится здоровый вкус и чувства станут просыпаться, тогда понемногу начнет ощущаться некая тончайшая сладость, приятность которой ни с чем не идет в сравнение, ни с какой наисладчайшей приятностью мира плотского. Сладость тихой уединенной молитвы, молчания и углубления в духовные рассуждения, зрение той красоты, которая отражается в житиях святых, знакомство с высотой и святостью христианского подвига – все эти новые переживания уже на первых порах несут в себе такое необыкновенное утешение!

Но все эти чувства нежны, тонки, как запахи полевых весенних цветов. Так легко их утерять, спугнуть, перебить густо пахнущими парами, несущимися от «египетских котлов с мясом»[21]. Долгая, трудная борьба! Многие ли решатся вот так переболеть, перестрадать, протиснуться сквозь игольное ушко[22]? Как грубое, плотское может перетечь в духовное, в тончайшее? Можем ли сквозь стекло пронести свечу? Можем! Зажжем ее, она прогорит, но свет и тепло проникнут через преграду стекла, понесутся вдаль, к самому небу. Гореть, плавиться и превращаться в свет и жар под действием огня – сложный процесс. Жить ради Бога, спасать душу не покойное, довольное житие, а битва, кровопролитие, крестоношение. Не мир пришел принести Христос на землю, но меч[23].


Решающая битва

Каждый христианин в своей жизни по вере однажды должен пройти через главный, решительный бой, центральное сражение, этакую «куликовскую битву». Может, бывает и несколько, а то и много таких значительных побоищ, но все-таки обязательно есть одно из них – главнейшее, то есть то, которое решает весь дальнейший ход духовной жизни; именно от исхода этой битвы зависит, на чьей же стороне будет окончательная победа. Возможно, эта битва не была грандиознее других, но она повернула ход борьбы, дала решающие преимущества одной из враждующих сторон. И, быть может, не сразу это бывает видно. Так всегда, уже после окончания войны, через многие годы исследователи истории находят эту «кульминационную точку», этот перелом всего хода военных событий. Часто после такой победы следует ряд поражений, но окончательный исход всех сражений уже предрешен. Бывает иначе: какое-то поражение предопределяет окончательный провал, хотя еще случаются отдельные «триумфы». Вся история нашего мира разве не говорит об этом? Казалось бы, зло торжествовало и диавол овладел всем миром, но победа Христа, для многих вначале вовсе не приметная, казавшаяся даже полным поражением христианства, эта победа определила окончательное разрушение царства зла. Да, после Крестного подвига Спасителя и торжества христианства еще предстоит земле крайнее засилие зла, царство антихриста; христианство будет казаться уничтоженным, изгнанным из мира. Однако победа предрешена: придет Царствие Божие!

Так и в нашей духовной жизни – рано ли, поздно ли – должна произойти эта битва! Но где, когда, как это будет – никто из нас предвидеть не может. Пока что идет как бы приготовление – с обеих сторон. И теперь, конечно же, каждая сторона уже ведет военные действия, но это по большей части «холодная война» либо лишь мелкие «перестрелки» и «перебранки»: настоящего дела еще не было. Пока что внутри нас две разнонастроенные, враждебные стороны как-то уживаются, как-то терпят друг друга, хотя и постоянно вредят друг другу и отнимают друг у друга свободу действий. Но быть большой драке! Пока же только копятся силы и ненависть. Когда это начнется? Где? Где-то есть уже место и час для каждого из нас, где-то уже предуготовано Промыслом Божиим поле брани, предусмотрены и «союзники», то есть какие-то люди – братия, отцы, может быть, в каком-то монастыре, может, в скиту или еще в каком-либо месте какая-то помощь – те, кто поддержит, подбодрит, подаст руку. А может, и вовсе одному придется быть: тогда только молитвы ко святым, совет из книг отеческих, воскрешение в памяти всего слышанного, виденного в среде ищущих спасения. Конечно, не мы боремся сами: с нами – Господь. Но в том-то и дело, что Господь в это время как бы сокрывается и отступает: это час, когда испытывается наша любовь к Нему. История с Иовом Многострадальным тут многое пояснит. Но готовиться надо заранее. Бой будет! Это закон духовной жизни! Се, сатана просил, чтобы сеять вас как пшеницу[24].

Мы и теперь уже начинаем по временам военные действия, но потом пугаемся предстоящей войны и отступаем. Вообще-то, наше христианское дело – военное всегда! Но главное сражение впереди; его не обойти! И по-настоящему по Богу жить можно начать только после него. До этого «экзамена на верность» мы еще только «новобранцы», изнеженные, нерешительные, теплохладные, сонные и вялые. Но надо уже «заряжаться» этим боевым настроем, уже разжигаться гневом на врага, уже бряцать грозно оружием и бросать вызов ему. Настанет час – «детские игры в войну» придется оставить и пролить-таки кровушку. Пора уж посерьезнеть. Дракон просыпается. Впереди и боль, и страх, и плач, и стоны. Война есть война!

И то необходимо сказать, что даже после многих проигранных битв терять надежду все-таки нельзя: и тогда вполне возможно, что главный и решающий бой еще впереди. Как говорил один святой старец, «на войне не первая битва решает исход войны, и даже не вторая и не третья, а именно последняя; вот она-то и решает все. Не часто ли бывало в истории, что государства и великие армии терпели поражения, несли потери, оставались без военного снаряжения, отступали и вообще терпели лишения, страдания, потери и бесславие?! И, однако, опытные полководцы не сдавались и не позволяли себе приходить в отчаяние, а продолжали войну и, несмотря на все прежние испытанные ими поражения, внезапно наносили врагу решительный удар в конечной битве и выходили победоносцами»[25].

И еще о том же у святого Исаака Сирина: «Умудриться человеку в духовных бранях, познать своего Промыслителя, ощутить Бога своего и сокровенно утвердиться в вере в Него – невозможно иначе, как только по силе выдержанного им испытания»[26].


Притча

Просится на бумагу такая притча. Был в некоторой стране один удивительный человек, весьма знатный и богатый. Но сколь богат он был, столь же и добр; насколько милостив, настолько и мудр; сколько рассудителен, столько же и справедлив! И имел он такой странный обычай: собирал к себе в дом многих детей-сирот, обучал их разным знаниям-премудростям, умениям-рукоделиям, делам-благодеяниям и тому подобному. И когда уже подрастали они, крепко на ноги становились, мудрости да сил набирались, к поприщу житейскому и к разного рода браням на нем уготовлялись, тогда добрый наставник, наставив в последний раз и благословив на этот дальний путь жизненный, с миром отсылал их. Но не так, чтобы уже не пещись о них: имея много знакомых и будучи всюду весьма почитаем, он устраивал и дальнейшую судьбу своих пасомых, обговаривая и испрашивая им место деятельности на будущее, сообразуясь, конечно, с сердечным расположением и особенностями характера каждого из детей. Известные горожане с радостью брали на службу в свои имения и на свои предприятия этих воспитанников, заранее зная об их добросовестности и умелости в работе, верности и порядочности. Так тот удивительный человек все делал хорошо и весьма добропорядочно.

Но имел сей благой человек и еще один мудрейший обычай: каждый раз перед тем, как отпустить от себя очередного воспитанника, устраивал он ему некий экзамен, ничего еще не говоря о предстоящем путешествии. Незадолго до окончания обучения давал наставник своему пасынку чистую рисовальную доску, цветные мелки и просил изобразить то, что больше всего запомнилось, ярче всего запечатлелось в душе его, более прочего полюбилось сердцу детскому в этом доме, где он прожил в таком покое и радости эти годы. И каждый отрок рисовал именно то, к чему склонилось сердце его, что было в характере его главной чертой и чем более всего увлекся ум его. Один рисовал сад, цветы и фонтан в саду, павлинов и других чудесных птиц, населявших красивейший сад тот. Другой рисовал лошадей и игру с детьми, игру, которая бывала так весела и беззаботна на лужайках прекрасной усадьбы, где они так дружно жили под надежным покровительством своего доброго попечителя. Третий изображал самого себя в изящных одеждах, в которые одевали его здесь, с какой-нибудь из любимых игрушек, в которых также не было в том доме недостатка. Кто-то рисовал празднично убранные комнаты или щедрую трапезу приюта: красивую посуду, разные угощенья, изысканные блюда, подававшиеся в праздники на стол, и тому подобное.

И вот мудрый хозяин, внимательно рассматривая эти рисунки, безошибочно определял наклонности детей и выбирал для них место и род занятий в самостоятельной их жизни. Так он устраивал их дальнейшую судьбу. Но вот еще что! Некоторые дети – правда, весьма, весьма немногие – рисовали не что-либо, не кого-либо иного, как самого своего доброго и милостивого благодетеля, рисовали с чувством глубокого умиления и старались отразить на рисунке все его самые лучшие черты. Иной же раз они даже подписывали эти изображенные красками настроения трогательным словом, порой сочиняли стихи. В общем, они чаще всего выражали следующее: «Мы, дорогой отец наш, самый близкий и родной для нас человек, тебя одного любим больше всего на свете. Все доброе, что мы здесь видели, тем только и было хорошо, что в нем отражались твоя доброта и благость, что оно исходило от твоего любящего и милующего сердца. И мы всегда будем помнить и любить не вещи эти, не одежды, яства и красоту дома твоего, а прежде всего тебя самого. И что пользы от красоты и приятности вещей, если за ними не стоит добрый и милостивый их дарователь?». И многое еще было в этих благодарных излияниях душ. Вот таких-то воспитанников мудрый и предусмотрительный домовладыка как раз и отличал особенно, таких он как раз и искал, как самых благорассудительных, добросердечных и великодушных,– тех, кто умел избирать главное, отодвигая второстепенное, ценою же второстепенного определять цену наиважнейшего. Таких чад своих этот богатый и знатный человек оставлял при себе уже навсегда, усыновлял их и готовил к наследованию всех благ своих…

Вот так и вся наша жизнь: не та же ли рисовальная доска с цветными мелками? Изобразим по сердцу своему картину – время сотрет ее одним легким движением, как влажной губкой, от нашего рисунка останется лишь расплывчатый белесый след, и тот забудется, сотрется. Будут подходить другие ученики, теми же мелками рисовать на доске свои картины... Но когда-то сказанное, запечатленное, казалось, на миг, даже будучи стерто, не исчезает бесследно. Видит Господь Своим премудрым, всевидящим оком каждый штрих, каждую деталь, все помнит, всему знает истинную цену. Выраженное в этой промелькнувшей во времени картине определит все наше будущее, наше положение в вечности навсегда – навсегда, на веки вечные!

Кто избирал лишь земное, преходящее, им одним утешался, Богу молился лишь о временном, тот и получает «блага» только здесь, где и искал. В вечности же он избрал нищету.

«Другой подает милостыню,– говорит авва Дорофей,– для того, чтобы спасся его корабль, и Бог спасает корабль его. Иной подает ее за детей своих, и Бог спасает и хранит детей его. Другой подает ее для того, чтобы прославиться, и Бог прославляет его. Ибо Бог не отвергает никого, но каждому подает то, чего он желает, если только это не вредит душе его. Но все сии уже получили награду свою, и Бог ничего не должен им, потому что они ничего душеполезного не искали себе у Него, и цель, которая была у них в виду, не имела отношения к их душевной пользе. Ты сделал это для того, чтобы благословилось поле твое, и Бог благословил твое поле; ты сделал сие за детей своих, и Бог сохранил детей твоих. Ты сделал это, чтобы прославиться, и Бог прославил тебя. Итак, что же должен тебе Бог? Он отдал тебе плату, за которую ты делал.

Иной подает милостыню для того, чтобы избавиться от будущего мучения: этот подает ее для пользы души своей; этот подает ради Бога, однако же и он не таков, как хочет Бог, ибо он еще находится в состоянии раба, а раб не добровольно исполняет волю господина своего, но боясь быть наказанным: так же и сей подает милостыню для того, чтобы избавиться от мучения, и Бог избавляет его от оного. Другой подает милостыню для того, чтобы получить награду: сей выше первого, но и этот не таков, как хочет Бог: ибо он еще не находится в состоянии сына, но, как наемник, исполняет волю господина своего, чтобы получить от него плату и прибыль: также и сей подает милостыню для того, чтобы приобрести и получить награду от Бога... или делаем доброе ради самого добра, и тогда находимся на степени сына, ибо сын исполняет волю отца не из страха и не потому, что хочет получить от него награду, но желая угодить ему, почтить и успокоить его»[27].


Ощутивши пламень, беги!


Никто не должен медлить на пути сей жизни, дабы не потерять места в Отечестве. Никто не вмешивай замедлений в добрые желания, но всякий совершай начатое, дабы исполнить то, что начинает. Святитель Григорий Двоеслов[28]

Монашество – особый путь, здесь правила иные, чем где бы то ни было в других областях жизни. Если везде прилично и похвально «скромничать», «уступать дорогу», «отдавать лучший кусок» другому, то здесь не так! Здесь – беги вперед что есть мочи, хватай «лучший кусок», не задержись с тем, кто тянет и отстает. Видишь, что все медленно идут или блуждают и ищут обходные пути,– ты беги, оставляя их собственному их выбору. Ведь во всем уступают лучшее другому те, кто взыскивает большего, но не так в самом вопросе любви, в том, что непосредственно касается любви: здесь ревнуют, соревнуют, соперничают и стараются опередить. Бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду, так бегите, чтобы получить[29]. А праотец Иаков, хитростью отнимающий у брата первенство, борющийся с Богом? Моисей, требующий видеть лице Божие? Елисей, выпрашивающий у пророка Илии сугубую благодать? Братья Зеведеевы, просящие Господа посадить их в Царствии Славы по правую и левую сторону Его престола? Какие все «нескромные», дерзновенные поступки! Но в деле любви не обойтись без горячности. Иов Многострадальный так дерзновенно и как будто даже с вызовом беседует с Богом и ищет от Него разъяснения своей беды, в то время как его друзья беседуют «сдержанно» и «смиренно» о судах Божиих. Но именно в Иове говорит живое чувство, любовь к Богу, а в его друзьях – какое-то холодное «торгашество» с Богом. И Иов более благоугоден Богу, а его друзья при всей своей рассудительности должны просить молитв о себе у Иова, так, кажется, смело и дерзновенно рассуждавшего о судах Божиих.

«Поспешая к жизни уединенной, или странничествуя, не дожидайся миролюбивых душ, ибо тать приходит нечаянно. Многие, покусившись спасать вместе с собою нерадивых и ленивых, и сами вместе с ними погибли, когда огонь ревности их угас со временем. Ощутивши пламень, беги, ибо не знаешь, когда он угаснет и оставит тебя во тьме»[30].

Мы теперь часто ошибаемся, когда думаем, что главное, от каждого из нас требуемое,– это помочь спасаться окружающим нас людям. Мы как будто готовы многим жертвовать, весьма нам самим необходимым, дабы подтолкнуть к вере ближнего. Но это чаще всего демоническое искушение, которое многим сковало руки и ноги, заставило их замедлить на пути к Богу в ожидании тех, кто как будто тоже собирался идти с ними (но так и не собрался). Многие под таким благовидным предлогом отвлеклись от бодрого шествования, задержались в этих сборах и воодушевлениях толпы, наконец забылись и потеряли интерес к самому путешествию. «Ощутивши пламень, беги!». Сначала человек должен бежать и преодолевать препятствия, должен ревностно прорываться сквозь вражеское окружение и бесчисленные опасности и, лишь достигнув прочного и надежного положения, иной раз может обернуться осторожно и протянуть руку ищущему помощи. Мы подобны людям, упавшим в глубокий ров: дается еще возможность, ухватываясь за редкие корни, выступающие из скал, и осторожно перемещаясь с уступа на уступ, медленно, с опаской выбираться наверх, к жизни на просторе. И только выбравшийся на ровное место, крепко держащийся за ствол дерева может опустить вниз веревку и вытаскивать кого-то просящего помощи. Но какая беда, если, сделав всего несколько жалких потуг и едва на метр вскарабкавшись на скалу, начнем уже тянуть кого-то следом за собой!

Современное человечество находится в самом жалком духовном состоянии, души наши изъязвлены и изъедены червями страстей до предела. Дается еще удивительный шанс – удаляться от беснующегося мира в монастыри, жить в относительно изолированных от всеобщего беснования местах, находить некоторый малый покой и охранение от внешних поводов ко греху. Для многих из нас это – единственная возможность выжить, не сгореть в седмижды разжженной пещи современного Вавилона. Господь дарует нам еще эту чудесную прохладу и укрепляющего нас Ангела, чтобы мы, подобно отрокам вавилонским, воспели песнь смиренную и покаянную. Но мы, безумно возмечтав о себе, порываемся выйти из прохлады в самое пекло, думая своим искусным словом и звонким голосом увлечь за собой как можно больше людей, сделать их причастниками той же милости, что явлена нам. Но как много увлекшихся спасением погибающих сгорает в том безжалостном пламени!

«О спасении других не все подлежим ответу,– говорит святой Иоанн Лествичник,– ибо божественный апостол говорит: темже убо кийждо нас, о себе слово даст Богу[31]. И опять: научая убо инаго, себе ли не учиши?[32]. Как бы сказал: все ли должны мы пещись о других, не знаю; о самих же себе всячески должны мы заботиться»[33].

«Когда мы, на год или на несколько лет удалившись от своих родных, приобретем малое некоторое благоговение, или умиление, или воздержание, тогда суетные помыслы, приступивши, побуждают нас опять идти в отечество для назидания, говорят, и примера, и пользы многих… а если мы еще богаты даром слова и имеем сколько-нибудь духовного разума, тогда уже, как спасителям душ и учителям, советуют они нам возвратиться в мир, с тем, чтобы мы благополучно собранное в пристанище бедственно расточили в пучине»[34].

Мы сегодня по большей части – люди «головные», «говорливые», но «бессердечные». Голова и язык действуют у нас активно и любую информацию быстро схватывают, усваивают, перерабатывают и тут же выплескивают на ближнего. Однако сердца наши работают туго, все на одно направлено – на страстное и сластное, дебелое, а на духовное и возвышенное никак не хотят отзываться сочувствием. Сколько бы голова ни рисовала возвышенные образы, сердце все знай только высматривает там что-нибудь свое – поблажающее самости, и чтобы оно было все как-нибудь от мира сего. А если что высоко и к этой жизни земной неприложимо, то уже и неинтересно ему. Потому-то все нас перетягивает на деятельность внешнюю – слышать, узнавать и самим говорить. Так и идет вся наша псевдорелигиозная жизнь: входят возвышенные и святые понятия и мысли через слух и зрение, немного покрутятся в нашей голове – и тут же просятся на язык и наружу, чтобы ближнему продемонстрировать наши тонкие знания и разумения. А что в самих наших душах творится – до того нет нам дела. Сердца наши так и остаются какими-то темными чуланами, где каких только грызунов и пресмыкающихся нет, где сырость, плесень и гниль, и редко-редко кто из нас спускается туда со свечой и наводит там порядок…

В самом монастыре должен ли наставник, духовник, тянуть «силком» своих подопечных в гору? Если сам он желает идти скоро, а большинству вокруг желается просто посидеть в тишине на природе, нужно ли ему тратить много сил на то, чтобы постоянно всех подымать и заставлять спешить? Но так он сам никогда не сможет совершенствоваться в духовной жизни. Тогда все останутся у берега, не смогут плыть в открытое море, как бы веревкой связанные один с другим и, наконец, с причалом. И сегодня тем более не время кого-либо долго упрашивать: корабль сел на мель, волны разбивают последние крепления судна и каждый, как может, скорее бросается в воду и плывет к спасительному берегу. Здесь уже не упрашивают: «Не хочешь жить – как знаешь, оставайся, а нам жизнь дорога».

Как удивительно: в монахах ценится постоянство. Как много предостережений у отцов против перехождения из монастыря в монастырь или оставления места подвижниками! Возводится в строжайший закон всегда пребывать на том месте, где дал обеты монашества. Но в то же время не многие ли отцы переходили по многу раз, казалось бы, из самых удобных мест? Почему? Да потому, что искали большего и большего! Снова и снова «брали старт», извлекали новый и новый опыт и стремились выше и выше. Всегда без оглядки спешили вперед, боялись того, что замедляло, а если кто искал их помощи и поддержки, должен был сам гнаться и поспешать. Иначе монашество из живого ручья превратилось бы в стоячую лужу. Говорил апостол Павел: забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести вышнего звания Божия[35]. Как раз тот, кто впереди идет, не должен часто озираться, не должен терять из виду главное, но усиленно вглядываться туда, где ближе всего к нему Бог, должен Его единого искать прежде всего. Если же начнет устраивать тех, кто пристроился к нему с тылу, то сам повернется к Богу спиной. Лучше знай делай свое дело – спасай душу свою, спеши к почести вышнего звания. Таким только образом действительно поможешь кому-нибудь, не иначе!

Но мы сегодня как раз потому только переходим с места на место, что бежим от главного, простого и возвышающего и ищем многосложного, многозаботливого,– того, что поближе к миру сему, попросторнее в нем. Поначалу стремимся в высоту, иной раз и забираемся повыше, а затем опускаем руки и долго скатываемся под гору. Итак, «ощутивши пламень, беги!».


О! Если бы войти в ту дверь…

Иной раз видится так: монастырь с внешней стороны – одно, и совершенно иное, когда вступишь на путь самой монашеской жизни и действительно будешь идти по этому пути, уходя все дальше и дальше вперед. Сама монашеская жизнь – это какой-то подземный, темный лабиринт, узкий, весьма труднопроходимый, тесный, прискорбный, словно глубоко под землей проложенные коридоры катакомб со многими спусками и подъемами, полные неожиданных опасностей и препятствий; или узкая, малохоженая тропа в густой чаще леса, со всех сторон открытая для всевозможных неожиданностей, пугающая нападением диких зверей и жестоких разбойников. Это – главная часть монашеской жизни. Но у этого многострадального мира есть и свой вход. Так у древних амфитеатров, в которых происходили жестокие, кровопролитные сражения гладиаторов с дикими зверями или казни, где нередко завершался и мученический подвиг христиан, обреченных на встречу с кровожадными хищниками,– у входа возводился роскошный павильон или изящно устроенная галерея со стройными мраморными колоннами, с витражными окнами, резными седалищами, с уютными балконами, залами для отдыха, с садами и фонтанами, увешанные картинами, изображающими сражения и триумфы победителей, воодушевляющими на подвиг. Оттуда слышалось пение, в воздухе носились приятнейшие ароматы цветов и ладана, многое располагало к покою и размышлению о великом и прекрасном. Но как тогда, так и сейчас для нас этот «парадный вход», так внушительно обставленный и украшенный со всей роскошью и величием – только приглашение, только зов на подвиг, только призыв потрудиться, пролить кровь, расточить свое богатство, неправедно стяжанное, ради того, что ждет там, в конце,– по благополучном завершении подвижничества, после многотрудного путешествия по сложному лабиринту испытания, искушения нашей веры и любви, нашей самоотверженности и отреченности от мира сего. Этот торжественно убранный зал с поучительными изображениями и многозначительными символами, это торжественное, точно неземное, возвышеннейшее пение, сладчайшее благоухание фимиама, напоминающее воздух райский, уносящийся в небо радостный колокольный перезвон – ведь все это только отблеск неба на земле, только отражение, только указание на то, чтО там – в конце пути – для тех, кто решится и пойдет до конца. Но кто из нас идет дальше этого парадного входа? Кто входит в эту таинственную дверь и решается идти в глубь темного коридора? А если кто и входит и осмеливается несколько углубиться, то вскоре уже, испугавшись темноты или холодного дуновения, таинственных шорохов, одиночества, а более всего влекомый разного рода привязанностями к тому, что осталось позади и должно быть уже навсегда погребено за той дверью, угрызаемый какой-то многосложной тоской и скукой, как будто вспомнив, либо что забыл еще что-то взять с собой крайне необходимое в дороге, либо что не успел еще с кем-то попрощаться перед своим дальним путешествием,– спешит назад. И вот, мы так и толчемся в этом «зале ожидания», в парадном вестибюле, по-разному объясняя свое промедление, из-за которого не начинаем путь. Редко кто все-таки войдет и будет идти в этом полумраке, лишь угадывая где-то далеко впереди слабые отсветы проходов, воодушевляемый верой, укрепляемый надеждой достичь того, чего здесь, на земле, и вообразить себе нельзя. Но нет уже той решимости у нас, той горячности сердечной: мы чаще всего так и остаемся навсегда в этой прихожей, разговаривая о том о сем, попиваем чаек, отдыхаем на балкончиках, любуемся земными цветами, земными садами и многозначительно приводим цитаты из книг, рассказывающих о том, что бывает там – в конце, если открыть вот ту дверь и пойти туда и идти долго, долго. Мы даже удивленно подымаем брови и стараемся придать лицу особенно серьезное выражение, когда читаем о том мире. Но вскоре уже опять принимаем вялую позу, беззаботное выражение, зеваем и вдруг рассказываем какую-нибудь совсем уж смешную историю, не имеющую никакого отношения к тому, почему мы здесь. Так и живем изо дня в день, из года в год; даже поем о том мире, читаем, молимся, кадим, пишем иконы, до блеска трем церковную утварь – в общем, делаем многое, чтобы сохранить память и знание о том прекрасном мире, который отделен от нас этим долгим, узким коридором…


Где мы находимся?

Авва Дорофей пишет: «Мы подобны людям, которые, имея намерение идти во Святой град (Иерусалим) и выйдя из одного города, некоторые прошли пять верст и остановились, другие прошли десять, иные совершили и половину пути, а иные нимало не прошли по нем, но, выйдя из города, пребывают вне ворот, в смрадном предместье его. Из тех же, которые находятся на пути, случается, что некоторые пройдут две версты и, заблудившись, возвращаются, или, прошедши две версты вперед, отходят пять назад; другие же дошли до самого города, но остались вне его и не вошли внутрь города. То же бывает с нами; ибо некоторые из нас оставили мир и вступили в монастырь, с намерением стяжать добродетели; и одни сделали немногое и остановились; иные больше, а другие совершили половину дела и остановились; иные вовсе ничего не сделали, но думая, что вышли из мира, остались в мирских страстях и в злосмрадии их; иные совершают немного доброго и опять разоряют это; а некоторые разоряют и более того, что совершили. Другие же хотя и совершили добродетели, но имели гордость и уничижали ближнего, а потому не вошли во град, но пребывают вне его. Следовательно, и эти не достигли своей цели; ибо хотя они дошли до самых ворот града, но остались вне его, а потому и сии не исполнили своего намерения. Итак, каждый из нас должен замечать, где он находится; вышел ли он из своего города, но остановился вне ворот в смрадном предместье его; или прошел мало, или много; или достиг до половины пути; или идет две версты вперед и две назад; или дошел до града, но не мог войти в него»[36].

А мы, выйдя из города, сели у ворот и с наслаждением обоняем смрад, исходящий из-за стен его. О «Иерусалиме», кажется, и вовсе уже позабыли, забыли и о том, ради чего вышли из злосмрадного того града, не помним, куда намеревались идти. Может быть, нам и желалось только немного свежего воздуха и мирной деревенской простоты, сельского простора и тишины и лишь обманывали себя и других, что выходим из града путешествовать в Иерусалим? Мы выдумали уже: «Только живи в монастыре, только не возвращайся в мир, только не согреши тяжко, живи здесь как-нибудь – и этого тебе достаточно, ты избежишь ада». А то и так: «Ну, про блаженства не дерзаем помышлять: лишь бы в аду не мучиться». Но это все только самообман, ложное смирение – на самом деле только боязнь труда, удаления от полюбившегося мирского и страстного, страх перед дальним странствованием. Святой Златоуст говорит: «Многие безрассудные желали бы только избавиться геенны, но я считаю гораздо тягчайшим геенны наказанием не быть в той славе; и тому, кто лишился ее, думаю, должно скорбеть не столько от гееннских мучений, сколько о лишении небесных благ, ибо это одно есть тягчайшее из всех наказаний»[37].


Мучение любви

Отречение Петра: Тогда Господь, обратившись, взглянул на Петра…[38] Петр, при всем замешательстве своем, заметил это: взор Учителя и Господа проник в его сердце. Казалось, он снова слышит роковое предсказание: прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды[39]…

Не образ ли это Страшного суда? Не так ли взглянет на нас Христос с болью, с укором, с кротостью и вместе с сожалением? Вот и весь Суд! Теплый, светлейший взор, полный любви и скорби,– как он будет страшен, мучителен сердцу, предавшему эту любовь! Душа сама тут же вспомнит все – сколько раз, где и когда предавала она. Вот они и «книги судные», вот и «свитки» с перечнем грехов, вот и огонь сожигающий, и червь неусыпающий, и холод тартарский…

«Говорю же, что мучимые в геенне поражаются бичом любви! И как горько и жестоко это мучение любви! Ибо ощутившие, что погрешили они против любви, терпят мучение, вящее всякого приводящего в страх мучения; печаль, поражающая сердце за грех против любви, страшнее всякого возможного наказания… И вот, по моему рассуждению, гееннское мучение есть раскаяние»[40].

Троекратное пение петуха! Троекратное отречение! Еще не рассвело, еще только приближается крестный день испытания веры – Страстная Пятница, еще только предрассветные напоминания о грядущем дне Страшного суда, грозных событий, пока еще ночь… Впереди у человечества еще тяжкие искушения, соблазны антихристовы, еще сколько должна испытываться вера православная… А мы, греясь у костра, разнеживаясь теплом обманчивого сиюминутного покоя, уже не трижды, а многажды отверглись Христа, продолжаем отвергаться…

И вот, после зова ангельской трубы на рассвете восьмого дня скажут безмолвно святейшие очи – скажут кротко, тихо, скорбно: «Ты отвергся Меня», и отвернется от нас Божественный лик. Вот и все! Но какой суд страшнее этого? Что может быть больней?

Душа, душа! Все-то ты тогда припомнишь! Когда теряем близкого человека, как тогда проходит перед очами памяти сердца все плохое и горькое, что когда-либо сказали, сделали ему! Как жжет, режет душу всякое такое воспоминание, протягивается через сердце, как нить с жесткими на ней узелками, рвет, мучит душу: «Зачем, зачем я это говорил? Зачем я это делал?». Эти вопросы, как пиявки, сосут из сердца всю жизнь, выедают мир, все хорошее, раздирают на части весь состав душевный, само тело иссыхает, томится. И это бывает уже теперь…

Помнить, помнить этот взгляд на Петра. Не смерти надо страшиться, не ада, а того вот, как на Петра, кроткого взгляда!


Без страха

Мы все как будто хотим любить Господа, но нам все как-то «некогда». Мы все желаем молиться Богу, но все время что-то надо еще доделать. На самом деле мы ищем лазейку, чтобы убежать от молитвы и других трудов, требующих самоотвержения, так как это самое нелегкое для нас занятие. Это ведь борьба, это распятие. А как жаль себя! Какое это уже неслыханное геройство сегодня – распяться в молитве, какая редкость! Почему же так невыносимо трудно стало сегодня молиться? Ясно почему: этот мир – старый колдун, он пристально вглядывается в нашу душу немигающим взглядом, манит гипнотической силой, настойчиво влечет в свою паутину. Видит, чует он все тонкие ниточки, тянущиеся из нашего сердца; все эти страсти и страстишки, хотения, похотения, желания, привязанности – все эти паутиночки, протянутые к лапам паука; и мы липнем, все более затягиваемся в его петли и путы. А паук набрасывает петлю за петлей, манипулирует этими ниточками, обходит свои жертвы, проверяет, не ослабели ли узы, бойко ли еще противится жертва, и опять налагает петли и узелки. Под «гипнозом» мира мы сами идем медленно в змеиную пасть. Большой опыт у врага – отводить нас от Бога и ото всего богоугодного. Как рвануться, где отыскать в себе этот порыв, рывок – прочь от пасти драконовой? Как не охладеть совсем, не потерять последние остатки трезвости, не отдаться омрачению, расслабляющему, опьяняющему дурману гипнотического усыпления, не подклониться под негу греховной сладости – отскочить от приближающегося смертельного укуса? И как настырно, нагло, властно налезает эта холодность, эта животная нега, за ней – ленивое безразличие, предательское расслабление и тупое одебеление всех чувств и мыслей! Будто огромная холодная змея ледяными объятиями плавно захватывает тебя в свои жесткие кольца: вырвешь из этих смертельных объятий ногу – они уже обжимают руку, тащишь руку – объятия уже сдавливают поясницу, настойчиво приближаются к самому сердцу: вот рядом уже и пасть с ядовитыми зубами... И всюду кругом все – в этих страшных объятиях; да и борется ли кто? Скорее всего, уже почти все люди послушно, с остекленевшими от колдовских внушений глазами бредут нескончаемой толпой в огромную разверстую пасть. Если кто и опомнится, рванется, закричит, толпа его сомнет и увлечет за собой. Иногда говорим хорошие, правильные слова, как будто все понимаем, хотим вырваться, убежать, но почему-то все так же движемся в той же покорно бредущей толпе, по-прежнему сами влечемся все в ту же пасть. И даже кажется таким обычным, таким знакомым, таким естественным – идти, идти и провалиться в какую-то там впереди тьму, куда валятся все впереди идущие. А вырваться, побежать с криком – это вроде бы вызывающе, как-то странно, неестественно. Самое страшное, самое ядовитое – это гипноз всей толпы, целого мира, когда тысячи тысяч людей с невозмутимыми лицами сползают в пропасть и еще мило тебе улыбаются, что, мол, все хорошо и бояться нечего. И так – все, все: безо всякого страха, без воплей, без взываний о помощи. И как сильно надо скорбеть о приближающейся смерти, о Страшном суде, о том, что все – сплошная трагедия вокруг нас, что все эти толпы гибнут, и гибнут страшно, ужасно, идут в ад, в муку вечную идут каждый день тысячи тысяч людей. А мы что же, все улыбаемся? Ищем мир, покой здесь?


Полужизнь, полусмерть

Мы думаем спастись «как-нибудь», «мимоходом», «между прочим», как мы делаем множество других скучных, но необходимых или полезных дел. Или, лучше сказать, вся наша церковная и христианская жизнь нами воспринимается как средство для некоторого душевного умиротворения, то есть, по сути, как некоторое «снотворное», усыпляющее надоедливого червячка – нашу беспокойную совесть, но чаще как какой-то оброк или дань, которые необходимо выплачивать в назначенный срок, дабы иметь право на беззаботную жизнь в остальное время. Даже распространилось в прошлом веке выражение (когда речь шла о говении, исповеди и Причастии): «исполнить долг христианский». Исповедаться, сподобиться Святого Причастия – долг?! Ты был голоден, умирал от истощения, весь был в гнойных струпьях, тебя позвали в царские палаты, омыли, умастили раны бальзамом, очистили твою одежду, напитали, угостили вином, сам царь заботился о тебе, и ты, вышедши, сказал: «Я пошел туда, чтобы выполнить свой долг перед царем, теперь совесть моя спокойна, и я могу с мирным сердцем опять лазить по помойкам и валяться в грязи». Так, что ли? Нет, такой «торг», такие «сделки» с Богом – это богохульство и святотатство. Такие «авось-небось», «дружба на крайний случай», «страховка на черный день» могут пройти везде, во всех земных делах, только не в области Любви. В сфере Любви теплохладность отвратительна. Тот, кто жаждал быть горячо любимым, встретив вместо пламенной любви лишь некую теплотность, вместо горячих чувств – холодный, практический расчет, скорее всего, с болью и горечью, а то и с гневом отвергнет такую «любвишку». В деле Любви – или все, или ничего. До ревности любит дух[41]. Гость не в брачной одежде, изгнанный с пира во тьму кромешную[42], именно тот, кто желает полакомиться у праздничного стола, но не ощущает, не понимает всего величия и торжественности происходящего. Он пришел не за тем, чтобы породниться с живущим в доме, не из любви к дому, не затем, чтобы стать в нем работником, наемником или усыновиться, пришел только купить за пятак сладкий пирожок. И мы приходим так!

…Наткнулся недавно случайно на одну «пятидесятническую» песню. «Пятидесятники», конечно же, вложили в нее свое больное, гордостное разгорячение, но слова эти, если произносить их со смирением, делая как можно меньше ударение на «я» (лучше б этого «я» здесь вообще не было), слова все-таки хорошие и близкие духу христианства:

Я не хочу полуправды,

Жалких, слепых объяснений,

Я не хочу полутайных,

В сердце погасших стремлений.

Я не хочу полуверы,

Я не хочу полуцели:

Пусть разбиваются струны –

Лишь бы не даром звенели.

Я не хочу полужизни –

Жалкой, бесцельной, послушной;

Я не хочу полусмерти –

Тяжкой, несмелой и душной…

Если любить – то навеки,

Если принять – то всецело,

Так, чтобы пламенем ярким

Сердце победно горело!

Конечно, кто может это сказать от своего имени? Вот она, гордость «пятидесятническая»! Но, действительно, все эти «полу…» – как они отравляют, как подтачивают, парализуют всю жизнь нашу! Только для целостности необходимо опять самоотвержение, безжалостность к себе, подвиг. Прежде всего возненавидеть во всем как раз это свое «я». Чтобы не было «полу», надо отсечь то, что не дает прийти целостности. Вот почему не может быть христианства без подвижничества! Подвижничество – отсечь связывающее тебя, отнять у себя, чего-то лишить, что-то вырвать, отбросить, удалить от себя. Это всегда – облегчать корабль, бросая за борт очень многое, часто даже кажущееся весьма нужным. Это – обнищать: ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха[43]. Ведь именно «любвишки» обворовывают нашу Любовь.


Смотрите за собой…

Есть вера, как пламень, горячая, живая, которая и светит, и обжигает, и попаляет. А есть, как тлеющие угли, почти не дающая ни света, ни огня, но только малое тепло. Монашество – это горение, это пламень и сияние. А христианство в миру по большей части как те угли тлеющие. Но ныне и монахи, и все христиане едва-едва еще удерживают в себе тепло огня. Все мы уже полумертвы. Кто подложит сухих щепок, раздует в наших сердцах пламень любви к Богу? Спаси мя, Господи, яко оскуде преподобный, суетная глагола кийждо ко искреннему своему[44].

Нам почему-то скучно в христианстве, мы спим тяжким сном уныния, мы опутаны ленью и расслаблением. Мы могли бы быть бодрыми и резвыми для мира и дел его – для небесного мы расслабленны, тяжелы, неуклюжи и непонятливы; нам в церкви все как-то тягостно, неуютно, не по себе. Так какой-нибудь простак из деревни, всю жизнь прокопавшийся в земле и оказавшийся в городе, решивший приобщиться к жизни горожан, покупает билет и идет на концерт, где в течение нескольких часов вынужден слушать какую-то оркестровую классическую музыку. Все вокруг внимают каждому звуку, аплодируют, выражают восторги, все оживлены. А бедный простак не знает, куда деться, ему кажется, что играют все одну и ту же скучнейшую, заунывную музыку, он уже весь изъерзался и не знает, как же вырваться из этого плена. Ждет не дождется конца всему этому, почти что плачет. Уже он перебрал в уме все свое хозяйство: несколько раз перекопал и засадил огород, передоил всех своих коров, «перебрал косточки» всем соседям, а эти все чего-то там «пиликают и пиликают» на своих занудных скрипках.

Не так ли и мы теперь? В храмах поется и читается высочайшая поэзия, все христианское учение исполнено глубочайших, прекраснейших образов, ведущих людей к Самой Истине: служба, пение, иконы, само благолепие храмов несравненно превосходят все мирские искусства. Те идеи, те мысли и чувства, которые воспевает мир в своей поэзии или на своих сценах, те идеалы и красоты, которые он живописует или рекламирует,– какая все это жалкая пошлость, какой примитив и прах! А люди спешат на эти концерты и выставки, платят большие деньги, стоят в очередях, чтобы попасть туда и приобщиться к сумбурному хаосу каких-то звуков или красок, воплощающих, выплескивающих, чью-то истерику, уродливые, патологически болезненные надрывы какой-нибудь глубоко погрязшей в страстях души. И это привлекает, развлекает, стимулирует, возбуждает интерес жить?! В храмах же мы не знаем, куда деть себя, чуть ли не теряем сознание от изнеможения и от нетерпения скорее вырваться и убежать в веселый круговорот своих мелких, суетных делишек. Здесь все ликует, зовет ввысь, к той красоте, какую только можно было бы пожелать, а мы, как домашние отяжелевшие утки, даже ни одним крылышком не можем помахать, а лишь кряхтим и прижимаем погрузневший зад к земле. Не то что летать, а даже и стоять-то нам крайне обременительно, и мы пристраиваемся в храме поближе к какой-нибудь скамеечке. Вот она, «апостасия»[45]! Предупреждал Господь: Смотрите же за собою, чтобы сердца ваши не отягчались объядением и пьянством и заботами житейскими[46]. Но мы недосмотрели за собою! Мы имели неосторожность забрести в болото, увязнуть в трясине, не проявили усердия и заботы о своей душе, дабы приложить все усилия и использовать все средства, чтобы выкарабкаться из этой тины, засасывающей гнили, мы даже стесняемся громко кричать, чтобы позвать на помощь. Человеческий мир, как завороженная змеей лягушка, сам медленными шагами идет в разверзтую пасть чудовища, глупо ухмыляясь и даже истерически приплясывая. Он как будто отравлен усыпляющим наркотическим газом, и все люди постепенно засыпают и даже сладко потягиваются и улыбаются во сне, в то время как разбойники, готовые начать свой кровавый грабеж, уже держат в руках ножи и мешки. И мы «сладко» спим!

Все мертвее и мертвее в этом умирающем мире. «Бледный всадник на бледном коне»[47] делает свое «бледное» дело!..


Все холоднее

Огонь – очень подходящий образ для описания действия благодати Божией в человеке: как огонь прикасается к дереву, согревает его, затем воспламеняет и становится как бы одно с горящим веществом, превращая его в свет и жар, так и души человеческие от прикосновения и объятия благодатью. До воспламенения предметы как бы противятся огню, преграждают ему путь, но, разгоревшись от жара пламени, начинают питать огонь, делаются сами огнем и усиливают его горение. Сами эти разные предметы, объятые огненным жаром, уже не разделяются с пламенем, но превращаются с ним в единое целое, как будто, отбросив все свое, отдаются единому процессу горения. Так ведь и люди, приявшие в души свои огнь благодати Божией, приобщившись Божеству, становятся с Ним как бы одним целым, сияют одним сиянием, в то же время не теряют ничего личностного, не перестают быть самими собой. Так золото или серебро, железо или бронза, раскаляясь в огне докрасна, добела, наполняются жаром и сиянием так, что уже кажутся сами огнем, сверкают, искрятся, опаляют и сжигают все, к чему прикоснутся, как будто сами они уже только огонь; однако, изъятые из огня, они остались бы все теми же металлами. Так и обоженный человек будет, как Бог, хотя и останется человеком. Огонь проникает в вещество, воспламеняет его, делает огнем лишь тогда, когда находит в нем нечто сродное себе и готовое воспламеняться; но прежде высушивает влагу и все противящееся горению, тяготеющее к остыванию; все это бежит от лица огня, и только по удалении всего несродного себе он нагревает и зажигает вещество.

Так и благодать Духа вначале готовит человека, очищает от мудрования века сего, от плотских настроений и вожделений, ото всей этой чувственной «мокротности», «влажности» похотений, и только после этого огонь благодати может охватить душу человека. Как огонь удаляется от предметов, лежащих в воде, пропитанных влагой, так и благодать удаляется от тех, кто погряз в грехе или в суете мира, в земных заботах, пропитан влажностью плотских похотений, отягощен помыслами о дольнем. Но как от жаркого пламени горящего костра все скоро высушивается и легко воспламеняется, так и около святого человека, горящего благодатной любовью к Богу, стяжавшего огнь благодати Святаго Духа, скоро многие души человеческие согреваются, высушиваются от влажности страстей и наконец воспламеняются сами тем же благодатным огнем, начинают излучать тепло и свет, передают искру другим, близстоящим. Так много раз в истории спасающегося человечества возгорались отдельные светильники – некоторые великие отцы, которые как бы «прорубали окно» из этого омрачившегося мира в просторы неба, и оттуда изливалось на них ярчайшее сияние духовного Солнца. От этого светильника все вокруг освящалось и разгоралось на многие годы; возносились через открытый ими путь к небу тысячи воспламенившихся душ, пока холодность и влажность мира опять не студили, не заволакивали этот светлый проем. Так иной раз в ночную грозу ударит сверкающая молния в высокое дерево в лесу, воспламенит его – и вот оно пылает и светится в ночи, само превращается в свет, запаляет близстоящие деревца и кусты, пока дождь и влага не отнимут пищу у огня.

Но как трудно промерзшему путнику в сырую осеннюю пору, в период затяжных унылых дождей разжечь в лесу костер! Так и в наше грехолюбивое, жестокосердое время нелегко найти свободное от влаги, способное к горению божественной любовью сердце. Как мокрые дрова только тлеют, чуть обгорают по краю, дымя от приближения огня, ни света, ни тепла не давая, лишь погашая подносимый к ним огонь, так и теперь многие, многие души не желают впустить в себя осушающее тепло, изгнать из сердец влажный холод, воспринять дарующий жизнь огонь. Как будто уже во всем земном доме человечества не видно огня, всюду холод, сырость, озяблость. Где-то в темноте, в каком-то дальнем углу вспыхнет огонек, затеплится вдруг огарок свечи – кто-то там пытается разжечь печь. Слышно, как он дует на слабо тлеющие угольки, заваленные сырыми поленьями, слышится горький запах дыма, от которого кружится голова, но огня и тепла так и нет. Все отсырело, во всем доме едва где найдется сухая щепка.


Мы так и не молимся

Мы так и не молимся! Монастырь начинается у нас не с молитвы, но с внешнего устройства, расширения, привлечения новых лиц. Мы все устраиваемся, расстраиваемся, обустраиваемся и все ждем, что вот, мол, когда все наладим поудобнее, соберем братство, распределим все обязанности,– вот тогда сложим руки на груди и начнем молиться. Но древние обители не так начинались: шел подвижник, скорее, бежал ото всего, что отвлекало его от молитвы и уединения в Боге; отыскивал безлюдное, располагающее к забвению мира место, ставил крест и начинал сразу молиться, устраивал простую хижину и весь труд направлял на борьбу со своими страстями, всматривался в свое сердце и молитвою изгонял из него все то, что омрачало тенью его взор, обращенный к небу. У него и в мыслях не было – собирать братство, устраивать вокруг себя целый город, наполненный житейским хламом, суетящийся, хлопочущий о разного рода земных потребностях, каждый день порождающий тысячи и тысячи сложноразрешимых задач. Это случалось уже помимо его желания, даже наперекор его сильному противлению, когда накапливалось духовное знание, молитвенное преуспеяние, стяжевалась благодать Духа Святаго и – ради пользы многих – по мановению десницы Божией стекалось ищущее спасения братство, нарушало блаженное уединение подвижника; тогда монастырь вырастал сам собой, как вырастает большое раскидистое дерево из упавшого в землю семени.

Загрузка...