Юлий Второй прожил после завершения росписи свода Систины всего лишь несколько месяцев. Папой стал Джованни де Медичи, первый флорентинец, которому было суждено занять святейший престол. Сидя на коне, Микеланджело оглядывал плотные ряды всадников, среди которых он находился: это были флорентинские дворяне, решившие устроить самую пышную процессию из всех, какие только помнил Рим. Впереди него, охватывая почти всю площадь Святого Петра, стояли две сотни конных копьеносцев, за ними под развевающимися стягами были видны капитаны всех тринадцати римских округов и пятеро знаменщиков церкви: на знаменах у них красовались папские гербы. Двенадцать молочно-белых лошадей из папских конюшен были окружены тысячным отрядом молодых дворян, одетых в красные шелковые кафтаны с горностаевой выпушкой. Позади Микеланджело стояла сотня римских баронов — каждый со своим вооруженным эскортом — и швейцарские гвардейцы в пестрых бело-желто-зеленых мундирах. Новый папа, Лев Десятый, восседал на белом арабском жеребце — от яркого апрельского солнца его защищал шелковый балдахин. Рядом с папой, одетый как знаменосец острова Родоса, выступал кузен Джулио. Одиноко держался в этой процессии бледный и печальный герцог Урбинский, племянник Юлия.
Глядя на папу Льва Десятого, грузное тело которого исходило потом под тяжестью тройной тиары и унизанной драгоценными каменьями ризы, Микеланджело раздумывал, сколь неисповедимы пути Божи. Когда скончался Юлий, кардинал Джованни де Медичи был во Флоренции, так страдая от своей язвы, что его доставили на выборы папы в Рим на носилках. Запершись в душной Сикстинской капелле, коллегия кардиналов просидела почти целую неделю: за папский трон боролась, во-первых, группа покровителя Лео Бальони кардинала Риарио, во-вторых, сторонники кардинала Фиеско и, в-третьих, кардинала Сера. Единственным кандидатом, у которого не оказалось врагов, был Джованни де Медичи. На седьмой день коллегия единодушно остановила свой выбор на обходительном, скромном и благодушном кардинале, исполнив тем самым план Великолепного, который в Бадии Фьезолане посвятил шестнадцатилетнего Джованни в духовный сан.
Протрубили трубачи, давая знак начинать объезд города — от собора Святого Петра, где в павильоне напротив разрушенной базилики происходило венчание Льва Десятого, до церкви Святого Иоанна в Латеранском дворце, первоначальной резиденции пап. Мост Святого Ангела был устлан коврами самых светлых тонов. Там, где открывалась Виа Папале, Папская дорога, флорентинская колония воздвигла грандиозную триумфальную арку, украшенную эмблемами Медичи. Толпы людей стояли вдоль улиц, усыпанных ветками мирта и самшита.
Микеланджело сдерживал коня — по одну сторону от него гарцевал его родственник, Паоло Ручеллаи, по другую ехало семейство Строцци, купившее в свое время его «Геракла», — и неотступно следил за папой Львом: тот, сияя от радости, поднимал благословляющую руку в унизанной жемчугами перчатке; придворные чины ехали позади него, горстями швыряя в толпу золотые монеты. В окнах домов виднелись вывешенные по поводу торжества парчовые и атласные полотнища. Виа Папале была уставлена бюстами императоров, статуями апостолов и святых, изображениями богородицы — и рядом с этими скульптурами, плечо к плечу, белели языческие изваяния древних греков.
На склоне дня папа Лев сошел, воспользовавшись лесенкой, со своего арабского жеребца, задержался на минуту у античной бронзовой статуи Марка Аврелия, стоявшей напротив Латеранского дворца. Затем, вместе со всей коллегией кардиналов, кузеном Джулио и многими флорентинскими и римскими дворянами, проследовал во дворец и занял Селлу Стеркорарию — древнее седалище власти, на котором сидели первые папы.
На изысканном и пышном пире в зале дворца Константина, специально для этого случая отремонтированном, Микеланджело почти не ел. Вечером он снова был уже в седле, чтобы следовать в свите папы к Ватикану. Когда процессия достигла Кампо деи Фиори, стало совсем темно. Улицы были освещены только факелами и свечами. Микеланджело остановил свою лошадь у дома Лео Бальони, передав поводья груму. На папские торжества Лео Бальони не был даже приглашен, — он сидел дома в одиночестве, небритый, мрачный. Еще несколько дней назад он не сомневался, что на этот раз папой изберут кардинала Риарио.
— Выходит, ты проник в Ватикан гораздо раньше! — ворчал приунывший Бальони.
— Я был бы счастлив не появляться там больше ни разу. Я уступаю свое место тебе.
— У нас идет игра, в которой выигравший уступить ничего не может. Я оказался вне игры. А ты в ней участвуешь. На тебя посыплются великие заказы.
— Мне предстоит долгие годы трудиться над гробницей Юлия.
Было уже поздно, когда он вернулся в свое новое жилище — дом его, будто погруженный в море столетий, дремал в низине между Капитолийским и Квиринальским холмами, неподалеку от колонны Траяна, где посреди людной площади стояла Мачелло деи Корви — Бойня Воронов. Перед своей кончиной папа Юлий уплатил Микеланджело две тысячи дукатов — это был полный расчет за работу в Систине, дающий возможность начать ваяние мраморов для гробницы. После того как гонфалоньер Содерини и все члены Синьории были изгнаны из Флоренции, заказ на статую «Геракла» утратил всякую силу. Когда Микеланджело узнал, что по умеренной цене продается небольшая усадьба с домом из желтого обожженного кирпича, крытой верандой вдоль одной из его стен, несколькими подсобными строениями на задах, конюшней, башней, запущенным садом с тенистыми лавровыми деревьями, он приобрел эту усадьбу и перевез туда свои мраморы. Как раз перед домом раскинулся ныне пустынный рынок Траяна, где когда-то находилось множество торговых лавочек, привлекавших покупателей со всего мира. А теперь на площади стояла мертвая тишина, лавки давно исчезли и осталось лишь несколько деревянных домишек, лепившихся под сенью церкви Санта Мария ди Лорето, лишенной своего купола. Днем по площади шли прохожие: они двигались либо ко дворцу Колонны и к Квиринальской площади, либо в противоположную сторону — ко дворцу Анибальди и к церкви Сан Пьетро ин Винколи. А по ночам вокруг дома царили такой покой и запустение, словно бы Микеланджело поселился не в Риме, а в глухой Кампанье.
Когда-то дом снимали два разных жильца, и в нем были сделаны две парадные двери — обе они выходили на Мачелло деи Корви. Жилье Микеланджело состояло из просторной спальни с окнами на улицу, столовой, служившей одновременно и гостиной, которая примыкала к спальне: за столовой, ближе к саду, была низкая сводчатая кухня, сложенная из того же желтого кирпича. Во второй половине дома, убрав все перегородки, Микеланджело устроил себе обширную мастерскую, похожую на ту, какая была у него во Флоренции. Он приобрел новую железную кровать, шерстяные одеяла, новый, набитый шерстью матрац, а Буонаррото, исполняя поручение брата, на специально переведенные для этого деньги купил и прислал ему чудесных флорентинских простынь, скатертей и полотенец, которые Микеланджело хранил теперь вместе с запасом своих рубашек, носовых платков и блуз в шкафу, стоявшем подле его кровати. Он завел себе также гнедую лошадь и ездил на ней по булыжным мостовым римских улиц; ел он на опрятно убранном столе, в хорошую погоду прогуливался в плаще из черного флорентинского сукна на атласной подкладке. Его слуга-подмастерье, Сильвио Фалькони, оказался усердным работником.
В глубине сада, в легких деревянных домиках и в каменной башне, жили помощники Микеланджело, работавшие вместе с ним над гробницей. Тут были Микеле и Бассо, два молодых каменотеса из Сеттиньяно; способный рисовальщик, выросший сиротой-подкидышем и испросивший разрешения у Микеланджело называть себя Андреа ди Микеланджело; Федериго Фрицци и Джованни да Реджо, изготовлявшие модели для бронзового фриза; Антонио из Понтассиеве, приехавший в Рим со всей своей артелью, чтобы обтесывать и украшать строительные блоки и колонны.
Микеланджело не тревожился о будущем. Разве папа Лев Десятый не сказал своим придворным: «Мы с Буонарроти оба воспитаны под одной крышей в доме моего отца»?
Впервые после того, как восемь лет назад, в апреле 1505 года, Микеланджело бежал от Юлия, он принялся теперь за ваяние. И он работал ныне не над одним мрамором, а над тремя огромными глыбами сразу. Снова установился естественный ритм дыхания, согласный с ударами зажатого в руке молотка, когда резец вгрызается в камень и упорно точит его. Это осязаемое единство с мрамором вновь наполняло сердце Микеланджело бурной радостью. Он вспоминал самые первые уроки, воспринятые им еще у Тополино.
— Камень сам работает на тебя. Он уступает тебе, сдается перед твоим мастерством и твоею любовью.
Микеланджело отдавался трем блокам мрамора с безоглядной страстью и одновременно ощущал в себе некое спокойствие и уверенность. Три белые колонны обступали его в мастерской подобно заснеженным горным пикам. Ему остро хотелось вдохнуть в себя тот же воздух, каким дышали эти мраморы. Он работал по четырнадцать часов в сутки, пока не чувствовал, что у него отнимаются ноги. И все же стоило ему оторваться от проступавшего из камня образа, отойти к двери и поглядеть несколько минут на небесный свод, как он снова был свеж и силен.
Он, словно пахарь, прокладывал теперь свою урочную борозду.
Он высекал «Моисея» — и подобно тому, как мраморная пыль клубами проникала в его ноздри, во все его существо, до самых глубин, входило чувство горделивого спокойствия: теперь он ощущал себя настоящим человеком, ибо его плоть и сила сливались с трехмерным камнем. Мальчиком на ступенях Собора он был не в состоянии доказать, что искусство скульптуры выше искусства живописи; здесь, в своей мастерской, проворно и ловко шагая от «Моисея» к «Умирающему Рабу», а потом к «Рабу Восставшему», он мог бы продемонстрировать эту истину с кристально ясной неопровержимостью.
Моисей, прижимающий к себе запястьем руки каменные скрижали, достигнет в вышину около трех с половиной аршинов и будет внушать впечатление массивности вопреки сидячему положению. Однако истинную, скрытую сущность фигуры Микеланджело выявит не объемом, а внутренней ее весомостью, ее структурой. Резко двинув левую ногу назад, Моисей сидел в позе, хранящей динамическое равновесие; монументальная тяжесть колена и икры правой ноги, как бы поглощавшей пространство и устремленной немного в строну, смягчалась круговым движением левой ноги.
Круто взлетая, резец Микеланджело с непогрешимой точностью входил в полуторааршинную толщину блока, под остро выпяченный локоть согнутой левой руки Моисея и обвитое венами предплечье. Он как бы вычерчивал плавно летящие линии, устремленные к запястью и указательному пальцу, который приковывал взор к каменным скрижалям, прижатым правой рукой.
Наступила полночь, и Микеланджело неохотно снимал свой бумажный картуз с прикрепленной к нему свечой из козьего сала. Из города не доносился ни один звук, был слышен только отдаленный лай собак, рывшихся в отбросах за кухнями дворца Колонны. В заднее окно из сада смотрела луна, заливая блок волшебным светом. Микеланджело придвигал скамейку и усаживался перед грубо обработанным мрамором, размышляя о Моисее — о человеке, о пророке, вожде своего народа, который предстоял Богу и которому Бог вручил Закон.
Скульптор, не наделенный философским складом ума, создает пустые формы. Как может он, Микеланджело, решить, где ему надо врезаться в мраморный блок, если он не осознал, какого именно Моисея он замыслил? Внутренняя значимость его Моисея, так же как и его скульптурная техника, определит достоинства работы. Микеланджело уже знал, как он поместит Моисея в пространстве, но какую минуту жизни пророка он покажет, какое время? Хочет ли он представить Моисея разгневанного, только что спустившегося с Синайской горы и увидевшего, что его народ поклоняется Золотому Тельцу? Или он покажет печального, удрученного Моисея, сетующего на то, что он пришел с Законом слишком поздно?
Пока он сидел, вглядываясь в зыбкие, струящиеся формы залитого луной мрамора, ему стало понятно, что он не должен замыкать Моисея, как в темницу, в строго определенные рамки времени. Ведь он искал обобщенный образ, искал того Моисея, которому ведомы пути человека и Бога, он хотел изваять слугу Господа на земле, голос Господней совести. Моисея, который был призван на вершину Синая и спрятал свое лицо, ибо страшился взглянуть на открытый лик Бога, и получил от него высеченные скрижали Десяти Заповедей. Неистовая ярость души, которая пылала, вырываясь из глубоких, точно пещеры, впадин его глаз, не могла быть объяснена лишь отчаянием или желанием наказать ослушников. Нет, Моисея вела вперед только страстная решимость не допустить гибели его народа — народ был должен получить вырубленные на каменных таблицах Заповеди и покориться им и тем продолжить свое существование.
Но Микеланджело не успел додумать своих дум до конца: бесцеремонно распахнув дверь, к нему вошел Бальдуччи. Очевидно он снова собирался говорить о пересмотре договора на гробницу. Папа Лев, как добрый посредник, уже пытался склонить герцога Урбинского и прочих наследников Ровере к тому, чтобы договор в отношении Микеланджело был более справедливым, давая ему льготные сроки и больший заработок. Микеланджело с удивлением оглядел своего друга, загородившего дверной проем, ибо в те дни, когда они познакомились на улицах Рима в 1496 году, Бальдуччи был таким же худым, как и Микеланджело, а теперь он выглядел вдвое шире и тучнее его — только ноги у Бальдуччи оставались по-прежнему сухими и тощими.
— Уж не на барышах ли ты так разжирел? — спросил его Микеланджело с ехидством. — Или сами барыши к тебе текут оттого, что ты жирный?
— Мне приходится есть не только за себя, но и за тебя, — прогудел Бальдуччи, поглаживая ладонями свой огромный живот. — А ты все такой же недомерок, каким был, когда гонял мяч и играл против Дони на площади Санта Кроче. Ну что, принимают они твои новые условия?
— Повысили плату до шестнадцати тысяч пятисот дукатов. Добавляют мне, если понадобится, еще семь лет на завершение работы.
— Позволь-ка мне взглянуть на новые чертежи гробницы.
Микеланджело с неохотой вынул ворох бумаг из запачканной пергаментной папки.
— А ты говорил, что уменьшаешь размеры! — разочарованно заметил Бальдуччи.
— Так оно и есть. Посмотри, фронтальная сторона в длину стала вдвое меньше. И мне уже не надо строить подступов к гробнице.
Бальдуччи пересчитал листы с рисунками.
— Сколько же будет статуй?
— Общим числом? Сорок одна.
— Какой они будут величины?
— И натуральной, и вдвое больше.
— А сколько статуй ты собираешься высечь самолично?
— Вероятно, двадцать пять. Все главные фигуры, кроме ангелов и младенцев.
Даже в мерцающем свете единственной свечи Микеланджело увидел, как побагровело лицо Бальдуччи.
— Ты сошел с ума! — воскликнул он. — Ты уменьшил только остов гробницы, который тебе и так был совсем не по силам. Ты проявил истинную глупость, когда не послушал Якопо Галли восемь лет назад, но ты был молод. А какое у тебя оправдание теперь, если ты соглашаешься на явно невыполнимый договор?
— Наследники Юлия не хотят мириться на меньшем. Помимо того, я получаю почти те же деньги и те же сроки, какие желал для меня Галли.
— Микеланджело, — мягко возразил Бальдуччи. — Я не могу равняться с Якопо Галли, я не знаток искусства, но он так ценил мои таланты, что сделал управляющим банком. Ты идешь на глупейшую сделку. Двадцать пять огромных фигур — хочешь не хочешь — отнимут у тебя двадцать пять лет. Если ты и проживешь эти годы, согласен ли ты быть прикованным к мавзолею Юлия до самой своей смерти? Ты будешь еще более несчастным рабом, чем эти «Пленники», которых ты высекаешь.
— У меня собралась сейчас хорошая боттега. Как только будет подписан новый договор, я вызову еще каменотесов из Сеттиньяно. Я вижу столько статуй, уже изваянных в воображении, что не высечь их из камня было бы для меня горькой утратой. Подожди — и ты увидишь, как осколки мрамора веером полетят у меня вверх и вниз, будто весенняя стая белых голубей.
Сикстинский плафон произвел впечатление, равное тому, которое вызвал в свое время «Давид» во Флоренции. Художники разных течений, съехавшиеся в Рим со всей Европы, чтобы помочь Льву отпраздновать восхождение на папский трон, дали Микеланджело титул, услышанный им когда-то после «Купальщиков», — «Первый мастер мира». Только близкие друзья и сторонники Рафаэля по-прежнему бранили Микеланджелов свод, считая его не художественным, а скорее анатомическим, плотским, перегруженным. Но эти люди действовали теперь не так свободно: Браманте уже не был повелителем художников Рима. В пилонах собора Святого Петра, построенных Браманте, появились такие большие трещины, что все работы были приостановлены, и пришлось долго разбираться, выясняя, можно ли еще спасти фундаменты. Папа Лев проявил великодушие и официально не развенчал Браманте как архитектора, но работы в Бельведере были тоже приостановлены. Паралич отнял у Браманте руки, и он был вынужден доверить вычерчивание своих архитектурных проектов Антонио да Сангалло, племяннику Джулиано да Сангалло, друга и учителя Микеланджело. Над дворцом Браманте витал теперь тот едва уловимый дух беды и несчастья, который воцарился в доме Сангалло в дни, когда Браманте одержал победу в конкурсе на лучший проект собора Святого Петра.
Однажды в сумерки Микеланджело услышал стук в дверь и буркнул: «Войдите», хотя его раздражало любое вторжение. Он взглянул в чудесные карие глаза молодого человека в оранжевом шелковом плаще; красивое его лицо и белокурые волосы чем-то напомнили ему Граначчи.
— Маэстро Буонарроти, я — Себастьяно Лучиани из Венеции. Я пришел к вам исповедаться…
— Я не священник.
— …Я хотел признаться вам, каким я был дураком и простофилей. До той минуты, пока я не постучал в эту дверь и не сказал вам этих слов, я еще не сделал ни одного разумного дела в Риме. Я захватил с собой лютню, я буду аккомпанировать себе и рассказывать вам свою ужасную историю.
Забавляясь удивительно легкой, веселой манерой венецианца, Микеланджело согласился его послушать. Себастьяно взобрался на самый высокий в комнате стул и провел пальцами по струнам лютни.
— Пой, и пройдет все на свете, — тихо сказал он.
Микеланджело опустился в одно из мягких кресел и, вытянув усталые ноги, заложил руки за голову. Себастьяно запел. Особым речитативом, сильно скандируя, он стал повествовать, как его вызвал в Рим банкир Киджи, поручив расписать свою виллу, как он оказался в числе молодых художников, боготворящих Рафаэля, как говорил вместе с ними, что кисть Рафаэля «действует в полном согласии с техникой живописи», что она «приятна по колориту, гениально изобретательна, прелестна во всех своих проявлениях, прекрасна, как ангел». Буонарроти? «Возможно, он и умеет рисовать, но что у него за колорит? Донельзя однообразный! А его фигуры? Раздутая анатомия. В них ни очарования, ни грации…»
— Я слыхал эти наветы и раньше, — прервал венецианца Микеланджело. — Они мне надоели.
— Еще бы! Но Рим больше не услышит от меня этих панихид. Отныне я пою хвалу мастеру Буонарроти.
— Что же так перевернуло вашу нежную душу?
— Хищность Рафаэля! Рафаэль расклевал меня до самых костей. Поглотил все, что я усвоил у Беллини и у Джорджоне. Так меня обобрал, что сейчас он художник-венецианец в большей мере, чем я! И самым покорным образом еще благодарит меня за учение!
— Рафаэль берет только из добрых источников. На это он большой мастак. Зачем же вы его покидаете?
— Теперь, когда он стал волшебным колористом — венецианец да и только! — он будет получать еще больше заказов, чем прежде. В то время как я… не получаю ничего. Рафаэль проглотил меня целиком, но глаза у меня еще остались, и для них было истинным пиршеством смотреть все эти дни на ваш Сикстинский плафон.
Уперевшись пятками в верхний обруч стула, Себастьяно склонил голову над лютней. Вдруг он разразился зычной песней гондольера, заполнившей всю комнату. Микеланджело вглядывался в венецианца и все думал, зачем же на самом деле он к нему пришел.
Себастьяно стал часто заходить к Микеланджело, пел ему, болтал, рассказывал разные истории. Любитель удовольствий, заядлый охотник до хорошеньких девушек, он постоянно нуждался в деньгах. Зарабатывал он на портретах, мечтая о крупном заказе, который сделает его богатым. Рисунок у него хромал, выдумки и изобретательности в его работах не чувствовалось никакой. Но он был красноречив, щедр на шутки и совершенно легкомыслен — не хотел даже позаботиться о своем незаконном сыне, который совсем недавно родился. Не прерывая работы, Микеланджело одним ухом слушал его забавную трескотню.
— Мой дорогой крестный, — говорил Себастьяно, — как вы только не сбиваетесь, высекая три блока одновременно? Как вы помните, что надо делать с каждым из них, все время переходя от одной фигуры к другой?
Микеланджело усмехнулся.
— Я хотел бы, чтобы подле меня громадным кругом стояло не три, а все двадцать пять блоков. Тогда я ходил бы от одного блока к другому еще быстрее и закончил бы их все в пять коротких лет. Ты представляешь себе, как тщательно можно выдолбить в уме эти блоки, если постоянно думать о них восемь лет. Мысль острее, чем любой резец.
— Я мог бы сделаться великим живописцем, — сказал Себастьяно, вдруг приуныв. — У меня прекрасная техника. Дайте мне любое живописное произведение, и я скопирую его столь точно, что вы никогда не отличите копию от оригинала. Но как вам удается выдвинуть на первый план идею?
Это был вопль отчаяния и боли, — Микеланджело никогда не видел, чтобы Себастьяно о чем-то спрашивал с такой страстной заинтересованностью. И он раздумывал, как ему ответить, пока точил своим резцом Моисеевы скрижали.
— Может быть, рождение идей — это естественная функция ума, как процесс дыхания у легких? Может быть, идею внушает нам Господь? Если бы я знал, как возникает идея, я открыл бы одну из самых глубоких наших тайн.
Он передвинул резец выше, к запястью и кисти Моисея, лежащей на верхней кромке скрижалей, к пальцам, погруженным в волнистую, ниспадающую до пояса бороду.
— Себастьяно, я хочу сделать для тебя кое-какие рисунки. Ты владеешь колоритом и светотенью не хуже Рафаэля, фигуры у тебя лиричны. Раз он заимствовал у тебя венецианскую палитру, почему тебе не заимствовать у меня композицию? Даю слово, мы с тобой сумеем заменить Рафаэля.
Ночами, проработав целый день у мраморов, Микеланджело с наслаждением отдавался рисованию и обдумывал новые возможности старинных религиозных сюжетов. Он представил Себастьяно папе Льву, показал ему великолепно разработанные рисунки Себастьяно из жизни Христа. Лев, страстный любитель музыкальных развлечений, стал постоянно приглашать Себастьяно в Ватикан.
Как-то вечером, уже запоздно, Себастьяно с криком ворвался к Микеланджело.
— Вы слышали, маэстро? У Рафаэля появился новый соперник. Венецианец, лучший из лучших, равный Беллини и Джорджоне. Пишет с такой же грацией и очарованием, как Рафаэль! Но гораздо сильней и изобретательней его в рисунке.
— Поздравляю! — отозвался Микеланджело, криво улыбнувшись.
Вскоре Себастьяно получил заказ на фреску в церкви Сан Пьетро ин Монторио; он прилагал все усилия, стараясь воплотить наброски Микеланджело в сияющие краски картона. Все в Риме считали, что как член Микеланджеловой боттеги Себастьяно осваивает рисунок и, естественно, подражает руке своего учителя.
Одна только Контессина, недавно приехавшая в Рим со своей семьей, догадывалась, что дело тут не так уж просто. Недаром целых два года она сидела вечерами рядом с Микеланджело, глядя, как он рисует: она знала его почерк. Однажды Микеланджело попал на ее изысканный обед, устроенный для нового папы, ибо Контессина явно претендовала на то, чтобы играть роль признанной хозяйки у Льва. Она увела Микеланджело в маленький кабинет, трогательно точную копию кабинета Лоренцо Великолепного, с теми же деревянными панелями, камином, шкатулками, в которых хранились камеи и амулеты: увидев их, Микеланджело так загрустил о минувшем, что чуть не заплакал.
Контессина в упор посмотрела на Микеланджело, ее темные глаза горели.
— Зачем ты позволяешь Себастьяно хвастать твоими работами и выдавать их за его собственные?
— Я не вижу в этом никакого вреда.
— Рафаэль уже потерял один важный заказ, — его передали Себастьяно.
— Это только благо для Рафаэля: он так утомлен и перегружен работой.
— Почему ты унижаешься до такого обмана?
Микеланджело тоже пристально посмотрел ей в глаза. Как много еще осталась в ней от прежней Контессины, маленькой графини их отроческих лет. И в то же время как сильно она изменилась, когда ее брата сделали папой. Теперь она стала большой графиней и не хотела терпеть никакого вмешательства в дела со стороны двух своих старших сестер, Лукреции Сальвиати и Маддалены Чибо, которые вместе с мужьями и детьми также приехали в Рим. Контессина бдительно следила за всеми назначениями, которые предрешал папа, добивалась всяческих милостей для членов семьи Ридольфи; она действовала в тесном единении с кузеном Джулио, вершившим делами и политикой Ватикана. В своих обширных садах Контессина выстроила театральную сцену, где устраивали спектакли и концерты для церковной и светской знати. Знакомые римляне, желавшие папского фавора или должностей, все чаще и чаще обращались к Контессине. Эта жадная тяга к власти, вкус к государственным делам и управлению вполне понятны, думал Микеланджело, ведь столько лет она прожила в изгнании и бедности; и все же такая перемена в Контессине была ему чем-то неприятна.
— Когда я закончил работу в Систине, — объяснял ей Микеланджело, — кое-кто стал говорить: «У Рафаэля есть грация, а у Микеланджело одна только грубая сила». И поскольку я не снисходил до споров с кликой Рафаэля и никак не защищал себя, я решил, что этот одаренный молодой венецианец сделает дело вместо меня. Я словно бы стою в стороне от всей этой истории, а Рим уже твердит: «Рафаэль очарователен, но Микеланджело — глубок». Ну, разве не забавно, что такую перемену во мнении вызвал шутник Себастьяно, импровизируя песенки в честь моего плафона и наигрывая на лютне?
Возмущенная ироническим тоном Микеланджело, Контессина сжала кулаки.
— Нет, это ничуть не забавно. Теперь я графиня Римская. Я могу защитить тебя… воспользовавшись властью… с достоинством. Я могу поставить твоих хулителей на колени. Так было бы верней…
Он шагнул к ней, взял ее стиснутые кулаки в свои крепкие и большие руки каменотеса.
— Нет, Контессина, так действовать не надо. Поверь мне. Я счастлив теперь, мне хорошо работается.
И тут по лицу Контессины, стирая следы гнева, скользнула, словно зарница, лучистая ясная улыбка, которую Микеланджело хорошо помнил по прежним временам, когда Контессина, еще ребенком, так же вот улыбалась, кончая ссору или размолвку.
— Ну, чудесно, — сказала она. — Но если ты не будешь ходить на мои званые вечера, я ославлю вас с Себастьяно, как двух лгунов и обманщиков.
— Разве можно ожидать чего-то доброго от Медичи? — рассмеялся Микеланджело.
Он мягко положил свои ладони на плечи Контессины, прикрытые высокими буфами шелкового платья, и потянул ее к себе, желая вдохнуть запах мимозы. Она задрожала. Глаза ее вдруг стали огромными. Время исчезло; кабинет на Виа Рапетта словно бы стал уже кабинетом во дворце Медичи, во Флоренции. И она сейчас уже не была великой графиней, и он не был великим художником, и половина их жизни не осталась позади; какую-то быстролетную минуту они стояли словно бы на пороге своей ушедшей юности.
С раннего утра в дом Микеланджело явились швейцарские гвардейцы в зелено-бело-желтых мундирах — это означало приказ Льва обедать в тот день в Ватикане. Отрываться от работы и куда-то идти было истинным наказанием, но Микеланджело уже усвоил, что пренебрегать приглашением папы не следует. Приняв от Сильвио свежее белье и повесив его на руку, Микеланджело направился на Виа де Пастини, в бани, выпарил там из всех своих пор въевшуюся пыль и в одиннадцать часов был уже в папском дворце.
Теперь он начал понимать, почему римляне жаловались, будто «весь Рим превратился в флорентинскую колонию», — в Ватикане было полно торжествующих тосканцев. Шагая в толпе гостей, — а их было приглашено на обед более ста и они заполнили два тронных зала, — Микеланджело узнал Пьефо Бембо, государственного секретаря Ватикана и поэта-гуманиста; поэта Ариосто, который писал «Неистового Роланда»; неолатиниста Санназаро; историка Гвиччардини; автора «Христиады» Виду; Джованни Ручеллаи, сочинившего «Розмунду», одну из первых трагедий, написанных белыми стихами; писателя и врача Фракасторо; дипломата, библиофила, классициста и импровизатора латинских стихов Томмазо Ингирами; Рафаэля, который ныне расписывал и папском дворце станцу «Элиодора» и занимал в эту минуту почетное место чуть ниже папы Льва; резчика по дереву Джованни Бариле из Сиены, украшавшего двери и ставни дворца родовыми эмблемами Медичи. Микеланджело увидел и Себастьяно: ему было приятно, что его подопечный тоже оказался среди приглашенных во дворец.
Выкупив у республики Флоренции большую часть огромной библиотеки отца, Лев рассылал по всей Европе экспертов, разыскивающих ценные манускрипты. Чтобы издать жемчужины греческой литературы, он пригласил в Рим Ласкариса, добытчика греческих рукописей, поставлявшего их еще Великолепному. Папа вводил новый порядок в Римской академии, ставя задачей изучение классиков, чем пренебрегал Юлий, и подавал надежду на расцвет Римского университета. До Микеланджело уже доходило, что о новом дворе папы Льва говорили как о «самом блестящем и просвещенном со времен Римской империи».
В течение долгого и невероятно обильного обеда папа Лев ел очень мало, так как страдал несварением желудка и сильными ветрами, но время от времени помахивал, словно бы дирижируя, своими белыми и пухлыми, унизанными драгоценными кольцами руками и слушал прекрасного певца Габриэля Марина, виолончелиста Мароне из Брешии и слепца сказителя баллад Раффаэлле Липпуса. В промежутках между музыкальными номерами папу Льва забавляли шуты. Его главный шут, бывший цирюльник Великолепного, сыпал непристойными остротами и заглатывал сразу три дюжины яиц и два десятка жирных каплунов. Близорукий Лев смотрел на шута через увеличительное стекло и, потешаясь над его свирепой прожорливостью, давился от смеха.
Обед, занявший четыре часа, казался Микеланджело бесконечным. Сам он поел лишь очень немного соленой форели, жареного каплуна и сладкого риса, сваренного в миндальном молоке. Сидя на своем месте, он терзался, жалея о потерянном времени, и все гадал, когда же наконец можно будет покинуть дворец. Для папы Льва обед был лишь неким прологом к послеобеденным и вечерним развлечениям. Сегодня надо было слушать одного из лучших поэтов Италии, явившегося читать свои новые стихи, завтра смотреть новый балет или театр масок либо устраивать буффонаду, хохоча над Камилло Кверно, прозванным Архипоэтом, который декламировал свою ужасную эпическую поэму, в то время как Лев короновал его капустными листьями. Подобные развлечения длились обычно до тех пор, пока у Льва не начинали от усталости слипаться веки.
Идя домой по темным и пустынным улицам, Микеланджело припомнил строчку из письма Льва к Джулио, которое папа написал сразу после своей коронации.
«Если уже Господь Бог счел нужным дать нам папский трон, то позволь нам насладиться этим как следует».
Италия жила теперь в мире и покое, какого она не знала при многих папах. Правда, деньги расходовались в Ватикане неслыханные; в тот день Микеланджело не раз видел, как, придя в восхищение от певца или музыканта, Лев швырял им кошельки, набитые сотнями флоринов, по поводу чего один трезвый гость за столом заметил:
— Скорей камень залетит на небо, чем папа пожалеет тысячу дукатов.
Денег Льву требовалось все больше и больше: на увеселения, на приобретение предметов искусства шли такие огромные средства, каких Юлий не тратил и на войну. Однажды Лев обратился к кардиналу Пуччи, ведавшему финансами Ватикана, потребовав, чтобы тот не допускал ничего, бесчестившего церковь, — ни симонии, ни продажи кардинальских постов или приходов. Пуччи пожал плечами:
— Святой отец, вы поставили передо мной задачу — добывать средства для нашего дела, принявшего всемирный размах. И моя первая обязанность — обеспечить нашу постоянную платежеспособность.
Когда Микеланджело добрался до Мачелло деи Корви, колокола уже пробили полночь. Он снова надел свое рабочее платье, плотное и тяжелое от густо пропитавшей его каменной пыли и пота, которым он обливался в знойные летние дни; и пот и пыль давно стали у него как бы верхним, дополнительным слоем кожи. Облегченно вздохнув, он взял молоток и резец, подкинул их вверх, чтобы ощутить в руках привычную тяжесть. Он был полон решимости противостоять всем соблазнам: больше он не потеряет понапрасну ни одного рабочего дня. С чувством сожаления он подумал о бледном, замученном Рафаэле, которого вызывали в папский дворец в любой час суток по самым ничтожным поводам — высказать мнение об украшенной миниатюрами рукописи или о проекте росписи стен в новой ванной комнате Льва. И при этом Рафаэль всегда сохранял вежливость, живой интерес ко всему, о чем его спрашивали, хотя, конечно, он жертвовал своим рабочим временем или вынужден был недосыпать.
Все это не имеет касательства к нему, Микеланджело. Он не принадлежит к разряду любезных и очаровательных людей. Пусть он будет проклят навеки, если станет одним из них!
Он мог уединиться, запереться от Рима, но Италия была теперь миром Медичи, а он, Микеланджело, был слишком связан с этой семьей, чтобы бежать от общения с нею. Полосу неудач переживал Джулиано, единственный из сыновей Великолепного, которого любил Микеланджело. Родные Микеланджело, а также Граначчи писали из Флоренции, как достойно правил там Джулиано: как он, сдержанный в манерах, мягкий, отзывчивый, появлялся без всякой охраны на улицах, как сделал доступным дворец Медичи для ученых и художников, возродил Платоновскую академию, передал государственное управление и правосудие в руки выборных консулов. Но все эти действия Джулиано не вызывали восхищения ни у кузена Джулио, ни у папы Льва. Лев отозвал своего брата из Флоренции, — и теперь, в сентябре, Микеланджело надевал праздничное платье, чтобы идти на церемонию, где Джулиано должны были провозгласить капитаном папских войск.
Торжество состоялось на древнем Капитолии, неподалеку от дома Микеланджело, стоявшего в лощине. Микеланджело сидел вместе с семейством Медичи: там были Контессина и Ридольфи с тремя сыновьями, — Никколо теперь исполнилось уже двенадцать лет, и в шестнадцать ему предстояло стать кардиналом; присутствовали и старшие сестры Контессины — Маддалена Чибо с мужем и пятью чадами, включая Инноченцо, которому тоже предстояло стать кардиналом; Лукреция Сальвиати со своей многочисленной семьей и ее сын Джованни — опять-таки будущий кардинал. Лев распорядился построить сцену как раз на месте тех руин, которые Микеланджело рисовал вместе с Сангалло, когда архитектор рассказывал ему о славе древнего Рима. Неровная, вся в рытвинах, площадь была покрыта теперь деревянным настилом, над ним возвышалось несколько сотен сидений. Приветствуя Джулиано, выступали ораторы от Римского сената, затем читались эпические поэмы на латинском языке, устраивались представления масок и сатирические буффонады во флорентинском духе. Микеланджело видел, как к креслу Джулиано поднесли некую женщину, олицетворяющую Рим, всю в золоте, которая благодарила Джулиано за то, что он соблаговолил стать главным военачальником города. Когда закончилась непристойная комедия Плавта, папа Лев даровал Риму милости, в частности снижение налога на соль, что было встречено горячими рукоплесканиями тысяч горожан, толпившихся на голых склонах холма. Потом началось шестичасовое пиршество со множеством кушаний, не виданных в Риме со дней Калигулы и Нерона.
Оргия была еще в разгаре, когда Микеланджело спустился с Капитолия и пошел через толпы народа, которым раздавали остатки папских угощений. Войдя в свой дом, он запер двери на засов. Ни Микеланджело, ни Джулиано, ни весь Рим не были одурачены этим спектаклем, придуманным лишь для того, чтобы замаскировать прискорбный факт: гуманного Джулиано, так любившего Флорентинскую республику, заменили сыном Пьеро и честолюбивой Альфонсины — Лоренцо. Этот юноша — ему исполнился теперь двадцать один год — был послан в Тоскану, снабженный письмом, которое составил Джулио: в письме говорилось, что Лоренцо должен зорко наблюдать во Флоренции за выборами, назначать по собственному усмотрению Совет и стягивать власть в свои руки.
Влияние Джулио как фигуры, стоявшей за спиной папы, все возрастало. Комиссия, назначенная Львом, объявила Джулио законным сыном своего отца, ссылаясь на то, что брат Великолепного был готов жениться на матери Джулио и что только его смерть от руки убийцы помешала состояться этому браку. Теперь, когда происхождение Джулио было узаконено, его назначили кардиналом; у него уже были официальные полномочия, чтобы править церковью и папским государством.
Лев и Джулио старались распространить власть Медичи на всю Италию, и это так или иначе должно было коснуться дел Микеланджело. Лев и Джулио хотели изгнать герцога Урбинского, урожденного Ровере, племянника и наследника папы Юлия, лишить его герцогства. Теперь папа Лев уже передал пост гонфалоньера святой церкви Джулиано, хотя раньше его держал герцог. Герцог Урбинский, человек бешеного нрава, был одним из наследников Юлия, перед которыми Микеланджело отвечал за гробницу покойного папы. Война между Медичи и Ровере, принявшая открытый характер, могла принести Микеланджело лишь новые волнения и беды.
В течение всей зимы, хотя зима выдалась и не из суровых, Микеланджело ни разу не побывал на приемах у Контессины, но улучил время привести ее к себе в мастерскую — взглянуть на те три статуи, над которыми он работал. Микеланджело уклонялся и от званых вечеров у папы Льва, передав ему столько извинений, что насмешил и тронул ими папу, и тот, как великую милость, даровал ему разрешение не являться во дворец. Успешно работая неделю за неделей, Микеланджело разговаривал лишь со своими помощниками, жившими в саду, да изредка ужинал в обществе молодых флорентинцев: дружил он с ними от тоски по родине.
Только однажды нарушил он свой затвор: в мастерскую к нему явился Джулиано и стал уговаривать его пойти на прием в честь Леонардо да Винчи — художник приехал в Рим по приглашению Джулиано и жил теперь в Бельведере.
— Ты, Микеланджело, Леонардо и Рафаэль являетесь величайшими мастерами Италии нашего времени, — мягким своим тоном говорил Джулиано. — Мне бы хотелось, чтобы вы все трое стали друзьями, может быть, даже вместе работали…
— Я приду на прием, Джулиано, в этом не сомневайтесь, — ответил Микеланджело. — Что же касается того, чтобы вместе работать… Мы все трое созданы каждый по-своему, сходства у нас не больше, чем у птицы, рыбы и черепахи.
— Странно, — вполголоса отозвался Джулиано. — А я-то думал, что все художники должны быть как братья. Пожалуйста, приходи пораньше. Я покажу тебе кое-какие алхимические опыты, которые проводит для меня Леонардо.
Когда на следующий день Микеланджело пришел в Бельведер, Джулиано стал показывать ему множество комнат, перестроенных специально для работы Леонардо: окна там были высокие, чтобы больше лилось света сверху, кухню особо приспособили для разогрева алхимических горшков и сосудов. Выложенная камнем терраса смотрела на долину, папский дворец и Сикстинскую капеллу; среди мебели работы ватиканских столяров выделялись столы-треноги, на которых было удобно приготовлять и размешивать краски. По настоянию Джулиано папа Лев дал Леонардо заказ на живопись, но, оглядывая все эти комнаты-мастерские, включая комнату слесаря-немца, который должен был помогать Леонардо при работе над его изобретениями, Микеланджело убедился, что бельведерский гость еще и не брал кисти в руки.
— Взгляни на эти вогнутые зеркала, — показывал Джулиано. — Обрати внимание на металлическую винторезную машину: все это совершенные новинки. В Понтийских болотах, откуда я его вызвал, Леонардо искал местонахождение нескольких потухших вулканов и разрабатывал планы осушения заболоченных земель, порождающих лихорадку. Он не допускает, чтобы кто-нибудь заглядывал в его записные книжки, но, как я думаю, он погружен теперь в математические студии для определения площади изогнутых поверхностей и скоро закончит эти труды. Он работает в области оптики, сформулированные им законы ботаники поразительны. Леонардо уверен, что он научится определять возраст деревьев по количеству колец на срезанном стволе. Ты только представь себе!
— Не представляю! Лучше бы он писал свои прекрасные фрески.
Повернув назад, Джулиано повел его в гостиную.
— Леонардо — универсальная личность. Разве был такой ум в науке со времен Аристотеля? Думаю, не было. На искусство он смотрит лишь как на одну из сторон созидательной работы человека.
— Это выше моего понимания, — упрямо стоял на своем Микеланджело. — Когда человек наделен таким редким даром, зачем ему тратить время, пересчитывая кольца на деревьях?
В сопровождении своего постоянного компаньона, до сих пор еще изысканного и моложавого Салаи, появился Леонардо, одетый в великолепную красную блузу с кружевными рукавами. Микеланджело заметил, что Леонардо утомлен и сильно постарел, его величественная длинная борода и спадающие на плечи волосы побелели. Два художника, столь далекие по духу, чтобы понять друг друга, выразили свое удовольствие по поводу встречи. Леонардо, голос которого по-прежнему был высок и тонок, стал говорить о том, как тщательно он изучал Сикстинский плафон.
— Разобравшись в вашей работе, я внес поправки в свои трактаты о живописи. Вы доказали, что изучение анатомии чрезвычайно важно и полезно для художника. — Тут его тон стал более холодным. — Но я также вижу в анатомии и серьезную опасность.
— В чем же эта опасность? — не без обиды спросил Микеланджело.
— В преувеличении. Изучив ваш плафон, живописец должен проявить чрезвычайную осторожность, иначе он станет в своих работах механическим и деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий. Ему не следует увлекаться и обнаженными фигурами, чувства которых как бы выставлены напоказ.
— У моих фигур, по-вашему, все чувства напоказ? — В голосе Микеланджело уже клокотала ярость.
— Напротив, ваши фигуры почти совершенны. Но что будет с художником, который попытается пойти дальше вас? Если вы, применив свои знания анатомии, расписали Систину так чудесно, значит, другой художник, чтобы вас превзойти, будет делать упор на анатомию еще усердней.
— Я не могу отвечать за позднейшие преувеличения.
— Это бесспорно, но все же вы довели анатомическую живопись до ее крайних пределов. Что-либо усовершенствовать после вас уже никому не удастся. Появятся лишь одни извращения. И зритель скажет: «Это вина Микеланджело; не будь его, мы могли бы развивать анатомическую живопись и изощряться в ней сотни лет». Именно вы ее начали, и вы же ее кончили — все на одном плафоне.
Тут стали сходиться и другие гости Джулиано. Скоро комнаты наполнились оживленным гулом голосов. Микеланджело одиноко стоял у бокового окна, выходящего на Сикстинскую капеллу, не зная, был ли он подавлен беседой с Леонардо или обижен. Удивляя гостей новыми своими затеями, Леонардо показывал надутых воздухом животных, плавающих в воздухе над головами, и живую ящерицу, к которой он приделал крылья, наполненные ртутью; он также вставил этой ящерице искусственные глаза и украсил ее рожками и бородою.
— Механический лев, которого я смастерил в Милане, мог пройти несколько шагов, — объяснял Леонардо гостям; поздравлявшим его с хитроумными изобретениями. — А когда вы нажимали на пуговицу, находившуюся у льва в груди, грудь распахивалась, показывая внутри букет лилий.
— Questo e il colmo! Это уже сверх меры, дальше ехать некуда, — проворчал сквозь зубы Микеланджело и ринулся домой, дрожа от нетерпения ощутить в своих руках весомый и твердый мрамор.
Весной Браманте умер. Папа Лев устроил ему торжественные похороны, на которых художники говорили о красоте его Темпиетто, дворика в Бельведере, дворца Кастеллези. Затем папа велел вызвать в Рим Джулиано да Сангалло, некогда столь любимого Великолепным. Когда Сангалло приехал, ему сразу же возвратили старый его дворец на Виа Алессандрина. Узнав, что его старый друг в Риме, Микеланджело тотчас кинулся к нему.
— Вот мы и снова встретились! — радовался Сангалло, глаза у него так и сияли. — Я провел эти годы без дела, в опале, а ты — под сводом Систины. — Он смолк на минуту и нахмурил брови. — Тут я получил странное послание от папы Льва. Он спрашивает, как я посмотрю на то, чтобы моим помощником по храму Святого Петра был Рафаэль. Разве Рафаэль — архитектор?
Микеланджело почувствовал, как что-то его укололо. Рафаэль!
— Он распоряжается ремонтными работами в храме. Постоянно толчется на лесах.
— Но ведь наследовать мне должен только ты! Что ни говори, мне уже почти семьдесят.
— Спасибо, caro. Пусть тебе помогает Рафаэль. Это сохранит мне свободу для работы над мрамором.
Чтобы продолжить строительство храма, папа Лев прибегнул к крупным займам у флорентинских банкиров Гадди, Строцци и Риказоли. Под присмотром Сангалло работы возобновились.
Микеланджело допускал в свою мастерскую лишь немногих посетителей: бывшего гонфалоньера Содерини с женой монной Арджентиной, живших по разрешению папы в Риме, да трех старых заказчиков, на которых он работал после того, как исполнил мраморное изваяние Богоматери для Таддео Таддеи. Но однажды к нему обратились с деловым предложением римляне древней крови — Метелло Вари деи Поркари и Бернардо Ченчио, каноник храма Святого Петра.
— Вы доставили бы нам огромную радость, изваяв воскресшего Христа. Для церкви Санта Мария сопра Минерва.
— Рад это слышать, — отвечал Микеланджело. — Но должен сказать, что договор с наследниками папы Юлия не позволяет мне браться за новые работы.
— Пусть это будет одна-единственная вещь, которую вы сделаете ради отдыха, чтобы отвлечься, — уговаривал его сопровождавший знатных римлян Марио Скаппуччи.
— Воскресший Христос? — Микеланджело заинтересовала тема. — Изобразить Христа после распятия? Как вы видите это изваяние?
— В натуральную величину. Иисус с крестом в руках. Позу и все остальное разработаете вы сами.
— Могу я немного подумать?
Микеланджело давно считал, что распятия в большинстве случаев дают глубоко неверное представление об Иисусе, показывая его сокрушенным, раздавленным тяжестью креста. Никогда, ни на одну минуту не верил он в подобного Иисуса: его Христос был могучим мужчиной, который нес крест, идя на Голгофу, так, словно это была ветвь оливы. Микеланджело начал рисовать. Крест, сжатый руками Христа, получался у него тонкой, хрупкой вещицей. Поскольку заказчики отвергли традицию, прося изобразить Иисуса с крестом после воскресения, почему бы и ему, Микеланджело, не отойти от привычной трактовки сюжета? Вместо Иисуса, сокрушенного крестом, его Иисус будет Иисусом торжествующим. Перечеркнув черновые наброски, он пристально вглядывался в свой новый рисунок. Где он видел такого Христа? Когда? И тут он припомнил: это была фигура каменотеса, которого он рисовал для Гирландайо в первый год своего ученичества.
Хотя у себя в Риме Микеланджело добился мира и покоя, семейные вести из Флоренции с избытком наполняли чашу его треволнений. Буонаррото измучил его, клянча денег на покупку собственной шерстяной лавки, и Микеланджело взял из полученной по новому договору с Ровере суммы тысячу дукатов и попросил Бальдуччи перевести ее во Флоренцию. Буонаррото и Джовансимоне открыли свою лавку, но скоро запутались в делах. Им снова требовались средства: не может ли Микеланджело послать братьям еще тысячу дукатов? Ведь скоро он будет извлекать из этих денег прибыль… И помимо того, Буонаррото нашел себе девушку, на которой он не прочь жениться. Ее отец обещал дать солидное приданое. Как думает Микеланджело, надо Буонаррото жениться или не надо?
Микеланджело послал ему двести дукатов, однако Буонаррото впоследствии отрицал, что получил эти деньги. Что случилось с ними и что случилось с другими деньгами, которые Лодовико взял со счета Микеланджело и обещал вскоре вернуть? Что происходит с его вкладом в больнице Санта Мария Нуова? Почему эконом при больнице все медлит и не высылает денег, хотя Микеланджело не раз просил его об этом? И есть ли смысл владеть пятью земельными участками, если твои компаньоны тайком тебя обманывают?
Из письма Буонаррото Микеланджело узнал, что скончалась мамаша Тополино. Это был для него жестокий удар. Он оставил работу и пошел в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо помолиться за упокой души умершей. Он послал Буонаррото денег, прося его съездить в Сеттиньяно и заказать мессу в тамошней церкви.
Теперь он наглухо затворил ворота своей души, как прежде затворил ворота сада. Работа над мрамором стала для него не только удовольствием, но и утешением. Как редко бывает, чтобы хороший кусок мрамора обернулся плохим! Истратив последние дукаты, которые он авансом получил у семейства Ровере, Микеланджело нанял новых резчиков, литейщиков по бронзе, столяров: они толпились на его дворе с утра до вечера, мастеря архитектурный каркас гробницы и ее фасадную стену. Сам он упорно трудился над рисунками для тех фигур, которые еще предстояло высечь. Сеттиньянских каменотесов Микеланджело превратил в настоящих мраморщиков — они обрабатывали гигантские блоки для статуй так, чтобы он мог сразу высекать из них Победителей.
Шел месяц за месяцем. Подмастерья, бывая в городе, приносили Микеланджело разные слухи и новости. Как рассказывали, Леонардо да Винчи попал в затруднительное положение, потратив так много времени на эксперименты с новыми, рассчитанными на долгий век масляными красками и лаками, что не успел ничего написать по заказу Льва. Папа насмешливо говорил во дворце:
— Леонардо никогда ничего не сделает, ибо, еще не приступив к работе, он уже размышляет, каким образом ее закончить.
Придворные разнесли эту фразу по городу. Узнав, что он стал предметом насмешек, Леонардо отказался от работы на Льва.
Папа слышал от доносчиков, что Леонардо в больнице Санто Спирито вскрывает трупы, и пригрозил изгнать его из Рима. Леонардо покинул Бельведер и, уехав опять на болота, продолжал там свои опыты, пока не заболел малярией. Оправившись от болезни, он обнаружил, что его помощник, слесарь, уничтожил все изобретенные ранее механические приспособления. В эти дни покровитель Леонардо Джулиано, встав во главе папских войск, отправился изгонять французов из Ломбардии, и Леонардо не мог больше оставаться в Риме. Куда же он поедет? Во Францию, быть может. Его приглашали туда несколько лет назад…
Сангалло тоже оказался в беде: у него разыгралась мучительная болезнь желчного пузыря, работать он больше не мог. Он был прикован к постели почти целый месяц, белки глаз у него стали желтые, как горчица, старик угасал. Его повезли во Флоренцию на носилках. Но родной земли Сангалло уже не увидел.
Рафаэль стал архитектором собора Святого Петра и всего Рима.
Микеланджело получил срочную записку от Контессины. Он бегом кинулся к ее дворцу; сын Контессины Никколо встретил его и провел наверх, в спальню матери. Хотя погода была теплой, Контессина лежала, укрытая двумя одеялами, лицо у нее побледнело и осунулось, глаза запали.
— Контессина, ты больна?
Контессина жестом подозвала его к изголовью, тихонько похлопала ладонью по стулу, предлагая сесть. Он сжал ее руку, бледную и тонкую. Она опустила веки. Когда она открыла их снова, и горячих карих глазах ее блестели слезы.
— Микеланджело, я вспоминаю время, когда мы в первый раз увидели друг друга. В Садах. Я спросила тебя: «Зачем ты колотишь так яростно? Разве ты не устаешь?»
— А я тебе ответил: «Когда рубишь камень, то силы не убывает, а только прибавляется».
— Все тогда думали, что я скоро умру, как моя мать и сестра… Ты прибавил мне сил, caro.
— Ты сказала: «Когда я стою рядом с тобой, я чувствую себя крепкой».
— А ты ответил: «Когда я рядом с тобой, я смущаюсь». — Она улыбнулась. — Джованни говорил, что ты напугал его. Меня ты никогда не пугал. Я видела, какой ты нежный, тут, внутри.
Они посмотрели друг на друга. Контессина прошептала:
— Мы никогда не говорили о своих чувствах.
Он с лаской провел пальцами по ее щеке.
— Я любил тебя, Контессина.
— Я любила тебя, Микеланджело. Я всегда жила с ощущением, что на свете есть ты.
Глаза ее на секунду словно вспыхнули.
— Мои сыновья будут тебе друзьями…
Тут она вдруг закашляла, — это был настоящий приступ, большая ее кровать сотрясалась. Когда она отвернула от него лицо и прижала платок к губам, он с ужасом заметил на нем красное пятно. И в это мгновение ему вспомнился Якопо Галли. Да, он видит Контессину в последний раз.
Он постоял, глотая соль подавленных слез. Поворачивать к нему свое лицо она больше не хотела.
Он прошептал: «Addio, mia cara» — и, сутулясь, тихо вышел из комнаты.
Смерть Контессины потрясла его несказанно. Он весь ушел в работу над головой Моисея, стараясь довести ее до абсолютной завершенности: резец его двигался теперь вверх от бороды, к напряженно выпяченной, полной нижней губе, ко рту, столь выразительному, что звук мог бы вырваться из него в любую минуту; к резко выдвинутому вперед носу, к энергичному, дышавшему взрывчатой страстностью надбровью, к бугристым мускулам около скул и, наконец, к глазам, посаженным так глубоко, что по контрасту с освещенными выступами на костях лица, которые он еще обточит и отшлифует, они будут казаться особенно темными.
Затем он перешел к работе над изваяниями двух Пленников — один из них боролся со смертью, другой сдавался ей: в трепетную плоть этих Пленников Микеланджело вдохнул собственную боль и горечь утраты. С юных лет он знал, что никогда не быть ему вместе с Контессиной, но в нем жило постоянное ощущение ее присутствия на земле, в его мире, и это крепило его дух, давало радость.
Откладывая в сторону молоток и резец, он готовил модели для бронзового фриза. Он закупил двадцать тысяч фунтов меди, вызвал еще несколько каменотесов из Сеттиньяно, всячески торопил мастеров из Понтассиеве, обрабатывавших и украшавших основные камни гробницы, написал груду писем во Флоренцию, чтобы отыскать там знатока по мрамору, который съездил бы в Каррару и выбрал там для него новую дюжину блоков. Он прикинул и рассчитал почти все, чтобы на следующий год уже установить главную, определяющую весь замысел фронтальную стену, поднять на свои места «Моисея» и «Пленников», поместить в ниши «Победителей», а над первым ярусом надгробья укрепить бронзовый фриз. Он будет работать как одержимый, но если ты обручился с мрамором, то что же странного в этой одержимости?
Папа Лев в свое время был твердо намерен править, не прибегая к войнам, но это отнюдь не означало, что он мог избавиться от беспрерывных попыток соседей завоевать богатую страну; не мог он избежать и междоусобных распрей, составляющих непреложную черту истории городов-государств. Джулиано не сумел одолеть французов в Ломбардии. Едва начав действия, он заболел, его увезли в монастырь Бадию, во Фьезоле, где, по слухам, он был при смерти, сокрушенный тем же недугом, от которого скончалась Контессина… Герцог Урбинский не только не помог папе, но выступил в союзе с французскими войсками. Папа Лев поспешил сам выехать на север и заключил с французами мирный договор, чтобы развязать себе руки и потом напасть на герцога Урбинского.
Вернувшись в Рим, он тотчас же вызвал к себе в Ватикан Микеланджело. Когда папа проездом был во Флоренции, он проявил к семейству Микеланджело немалое благоволение, пожаловав Буонарроти один из низших придворных титулов — conte palatino, который открывал дорогу к дворянству, и разрешив им пользоваться эмблемой Медичи — шестью шарами.
Лев вместе с Джулио сидел у стола в своей библиотеке и разглядывал через увеличительное стекло геммы и резные камеи, привезенные им из Флоренции. Поездка, казалось, пошла ему на пользу, полнота его чуть спала, на щеках, обычно белых, как мел, проглядывал румянец.
— Святой отец, вы были чрезвычайно великодушны по отношению к моей семье.
— Тут не о чем говорить, — ответил папа. — Вот уже сколько лет ты принадлежишь к нашему дому.
— Я полон благодарности, ваше святейшество.
— Прекрасно, — сказал Лев, откладывая в сторону увеличительное стекло, и Джулио сразу насторожился. — Ибо мы не желаем, чтобы ты, скульптор семейства Медичи, тратил свое время на статуи для Ровере.
— Но ведь есть договор! Я обязан…
Минуту стояла тишина. Лев и Джулио переглянулись.
— Мы решили одарить тебя величайшим заказом нашего века, — заговорил папа. — Мы хотим, чтобы ты украсил фасад нашей родовой церкви Сан Лоренцо… как задумывал это еще мой отец… Грандиознейший фасад!..
Шагнув к окну, Микеланджело смотрел поверх моря неровных коричневых кровель, но ничего не видел. Он слышал, как за его спиной что-то говорил папа, но не понимал ни слова. Усилием воли он заставил себя вновь подойти к столу.
— Святой отец, я сейчас работаю над гробницей папы Юлия. Вы помните, договор подписан всего три года назад. Мне надо закончить работу и выполнить все условия, иначе Ровере будут преследовать меня.
— Хватит говорить о Ровере, времени на них потрачено достаточно, — резко вмешался в разговор Джулио. — Герцог Урбинский вошел в союз с французами, он борется против нас. Отчасти на нем лежит вина за потерю Милана.
— Я очень сожалею. Я не знал…
— А теперь ты знаешь! — Темное, с острыми чертами, лицо кардинала Джулио на минуту смягчилось. — Художник семейства Медичи должен служить Медичи.
— Так оно и будет, — ответил Микеланджело, тоже немного успокоившись. — Через два года гробница будет закончена полностью. Я все предусмотрел…
— Нет! — Круглое лицо Льва покраснело от гнева, что случалось редко и оттого производило еще более устрашающее впечатление. — Ни о каких двух годах, потраченных ради Ровере, не может быть и речи. Ты начнешь свою службу нам сейчас же, незамедлительно.
Но тут папа чуть поостыл.
— Ну, хорошо, Микеланджело, — сказал он. — Мы твои друзья. Мы защитим тебя от нападок Ровере и добьемся нового договора, по которому у тебя будет больше и времени и денег. Закончив фасад Сан Лоренцо, ты можешь вновь вернуться к гробнице Юлия.
— Святой отец, я жил с думами об этой гробнице целых десять лет. Я высек в воображении все двадцать пять ее фигур, до последнего дюйма. Я уже готов со своими мастерами построить фронтальную стену, отлить бронзу, установить три больших статуи… — Голос Микеланджело звучал все громче, переходя почти в крик. — Вы не должны останавливать меня. В этот год у меня решится буквально все. У меня теперь опытные помощники. Неужто мне отпускать их домой, а мраморы будут бесцельно валяться и обрастать грязью… Ваше святейшество, во имя моей любви к вашему благородному отцу умоляю вас не причинять мне такое ужасное горе.
Он опустился перед папой на колени и склонил голову.
— Дайте мне время закончить работу, как я задумал. Потом я могу ехать во Флоренцию, спокойно и счастливо трудиться над фасадом Сан Лоренцо. Я создам великий фасад, но мне нужно спокойствие ума и духа.
Папа не сказал ни слова в ответ, а лишь выразительно переглянулся с Джулио: что, мол, за несговорчивый человек! За долгие годы совместной жизни они научились легко читать мысли друг друга.
— Микеланджело, — произнес, качая головой, папа Лев, — до сих пор ты все принимаешь к сердцу с такой… горячностью.
— А может быть, твои слова означают, что ты не хочешь строить фасад Сан Лоренцо для семейства Медичи? — вмешался Джулио.
— Хочу, ваше преосвященство. Но ведь это огромное предприятие…
— Верно! — воскликнул папа, прервав Микеланджело. — И посему ты сейчас же должен ехать в Каррару. Будешь там сам выбирать блоки, следить за их вырубкой. Я распоряжусь, чтобы Якопо Сальвиати выслал тебе из Флоренции тысячу дукатов — расплачиваться за мраморы.
Микеланджело поцеловал у папы перстень, вышел из комнаты, стал спускаться по ступеням лестницы: лицо его заливали слезы. Придворные, прелаты, посланники, купцы, зеваки, толпившиеся на ступенях в ожидании веселого дня при дворе, глядели на него с изумлением. Он не обращал на них ни малейшего внимания и не замечал их взглядов.
Очнувшись в эту несчастную, одинокую ночь, он увидел, что бродит по тем же кварталам, где когда-то Бальдуччи рыскал в поисках проституток. К нему подошла молодая девушка — тоненькая, белокурые волосы выщипаны со лба, чтобы лоб казался выше, одета в полупрозрачную кофточку, нитка тяжелых бус, спускавшаяся с шеи, образовывала между грудей глубокую ложбинку. В первую секунду Микеланджело показалось, что перед ним стоит Кларисса. Но это впечатление быстро исчезло: черты лица девушки были грубы, движения угловаты. Как ни мгновенна была эта летучая мысль о Клариссе, ее было достаточно, чтобы пробудить в Микеланджело тоскливое желание любви.
— Добрый вечер. Хочешь, пойдем со мной?
— Не знаю.
— Да ты какой-то печальный.
— Пожалуй. Можешь ты излечить такую болезнь?
— Что ж, это мое ремесло.
— Тогда я пойду.
— Ты не раскаешься.
Но он раскаялся, не прошло и двух суток. Узнав, какие у него признаки недуга, Бальдуччи воскликнул:
— Ты подцепил французскую болезнь! Почему ты не признался мне, что тебе хочется девушку?
— Я и не знал, что мне ее хочется…
— Кретин! Сейчас эта болезнь ходит по всему Риму. Давай-ка я вызову своего доктора.
— Я подцепил болезнь сам. Сам и вылечусь.
— Без ртутных притираний и серных ванн тебе не обойтись, хочешь не хочешь. Судя по всему, случай у тебя не тяжелый. Может быть, скоро будешь здоров.
— Мне надо скорей, Бальдуччи. В Карраре меня ожидает суровая жизнь.
Апуанские Альпы громоздились за окном подобно темной стене. Он накинул на себя рубашку, натянул чулки, обулся в приспособленные для лазания по горам, подбитые гвоздями башмаки, вышел на дворик дома аптекаря Пелличчии, спустился по ступенькам и был уже на Соборной площади — тут за его спиной возникли в предрассветной мгле две шагающие фигуры, хозяина каменоломни и его подручного: на плечи у них были наброшены теплые, подвязанные вокруг поясницы, шали. По деревянному мостику около собора прошли служить заутреню два священника. В подковообразном полукружии каменных стен, оберегавших ее с моря, Каррара мирно спала — тыл городка защищали крутые горы. Микеланджело без охоты уехал из Рима, но эти горы, кладовая его излюбленного камня, успокаивающе действовали ему на душу.
Зажав узелок с едой под мышкой, он поднимался по узкой улице к Воротам у Рва. Ему припомнилось горделивое речение местных жителей: «Каррара — это единственный город, который способен вымостить свои площади мрамором».
В пепельно-сером свете он видел дома, построенные из мрамора, видел колонны и изящные наличники окон, выточенные из мрамора, — словом, все, что Флоренция так чудесно мастерила из светлого камня, каррарцы делали из своего мрамора, добываемого там, в высоких горах.
Микеланджело нравились каррарцы. Он чувствовал себя с ними просто, как дома, потому что он и сам был не чужд камню. И, однако, он прекрасно видел, что каррарцы — это самая замкнутая, подозрительная, отъединенная от мира каста, какую он когда-либо только видел. Каррарцы не считали себя ни тосканцами, жившими от них к югу, ни лигурийцами, жившими к северу; лишь редкие жители покидали свои горы, уезжая в дальние края, и никто не брал себе жены из чужих мест и не выходил замуж за чужого; мальчики начинали работать с отцами в каменоломнях с шести лет и оставляли эти каменоломни только умирая. Ни один земледелец не допускался со своим деревенским товаром на рынки Каррары, кроме тех людей, которые имели давнее, наследственное право входа внутрь городских стен. Если в каменоломнях был нужен новый человек, его выбирали из известных крестьянских семей той же округи. Каррара и Масса, самые крупные здешние города, враждовали друг с другом с незапамятных времен. Даже деревни вокруг этих городов строились в традициях военного лагеря, с боевыми башнями и крепостями, — каждый сам за себя, за свою колокольню, каждый против всех остальных.
Каррара жила, собирая один-единственный урожай: мрамор. Каждое утро каррарец поднимал свой взор, чтобы убедиться, целы ли на склонах гор белые разрезы, эти пятна, похожие на снег даже в ослепительно знойные дни лета, и, увидя их, благодарил господа. Жизнь каррарцев была единой и крепко спаянной: когда богател один, богатели все; когда голодал один, голодали и остальные. Работа в каменоломнях постоянно грозила такими опасностями, что, разлучаясь, каррарцы говорили друг другу не «до свидания», а «fa a modr» — «иди осторожно».
Микеланджело шагал по извилистой тропе вдоль реки Каррионе. Сентябрьский воздух был бодряще свеж. Внизу виднелись крепость-башня Рокка Маласпина и шпиль собора, стоящий на страже кучки тесно сомкнутых домов, окруженных стенами, которые не расширялись уже несколько столетий. Скоро Микеланджело стали встречаться и горные деревни: Кодена, Мизелья, Бедиццано — каждое селение выталкивало в этот час своих мужчин, они, словно ручьи, стекались вместе, и человеческий поток поднимался к каменоломням все выше и выше. Это были люди, похожие на него, Микеланджело, в большей мере, чем родные братья: маленькие, жилистые, не знавшие усталости, молчаливые, с какой-то по-первобытному сильной хваткой существ, привыкших обрабатывать упрямый камень. Они торопливо шагали по тропам вверх, мимо Торано, Загона для быков, каждый из них нес на правом плече небрежно наброшенную mataló — куртку.
Сон еще словно бы владел ими, сковывая их языки. Как только заря разлилась и разгорелась за вершинами гор, люди начали перебрасываться короткими, односложными, как удар молотка, словами. Микеланджело пришлось научиться этому сжатому каррарскому говору, обрубающему и обламывающему слова подобно тому, как резец обрубает и обламывает щебень и крошку от каменной глыбы: casa — дом — стало у каррарцев ca, mamma превратилось в ma, brasa — янтарь — выговаривалось bra, bucarol — холстина — звучало как buc. Благодаря множеству таких односложных слов каррарцы переговаривались необычайно быстро, даже стремительно. Они спрашивали Микеланджело насчет его вчерашних поисков в каменоломнях Гротта Коломбара и Ронко:
— Нашел?
— Пока нет.
— Найдешь сегодня?
— Собираюсь.
— Иди в Раваччионе.
— А что там?
— Выломали новый блок.
— Посмотрю.
На бледно-желтом от солнца скате горы лежали зубчатые тени дальних утесов. Вниз по ущелью, как разлитое молоко, белел мраморный щебень, веками выбрасываемый из заломов. Подле каменоломен такие кучи битого мрамора вырастали, будто сугробы снега. Они достигали в толщину полутора сот сажен и захватывали землю, легко отвоевывая ее у древних зарослей дуба, бука, ели и колючих кустарников, называемых bacon. Они появлялись в горах все выше, наступали уже на летние пастбища для овец — paleri. Тропа, которой шагал Микеланджело, ныряла в перелески, шла через заросшие цветами поляны, пока не уперлась в скалу, где мрамор выступал на поверхность.
Две сотни мужчин, отцов и сыновей, потоком двигались к каменоломням и отсюда ручейками вновь растекались по трем главным направлениям или жилам к облюбованным уже разработкам — Раваччионе, включающей каменоломню Полваччио, Канале ди Фантискрити, известной еще древним римлянам, и Канале ди Колонната. Расходясь, люди негромко бросали друг другу:
— Fa a modr.
— Se Dio 'l vora. Если Бог захочет.
Микеланджело работал с группой камнеломов в Полваччио, где одиннадцать лет тому назад он нашел лучшие свои блоки для надгробия Юлия. Каменоломня Полваччио, расположенная с краю от залома Сильвестро, давала хороший, годный для статуй мрамор, хотя в окружающих ее карьерах Баттальино, Гротта Коломбара и Ронко мрамор был довольно посредственный, с косо идущими прожилками. Солнце стояло уже над горой Сагро, когда Микеланджело со своей артелью, поднявшись по тропе почти на версту, оказался в нужном заломе — камнеломы, сразу же сбросив куртки и схватив молотки, принялись за работу. Теккиайоли, верхолазы артели, накинув веревки на выступы скал, карабкались по ним вверх, на несколько десятков сажен, и сбивали там свободно лежавшие камни с тем, чтобы они потом случайно не обрушились на работавших в заломе.
Хозяин каменоломни — за громадный круглый торс его прозвали Бочкой — встретил Микеланджело, как всегда, очень дружественно. Подобно всем его рабочим, Бочка был неграмотен, но, сталкиваясь с заказчиками и покупателями из Англии, Франции, Германии, Испании, он научился говорить почти полными фразами.
— А, Буонарроти! Сегодня мы выломаем тебе большой блок.
— Буду надеяться.
Бочка схватил Микеланджело за руку и повел к тему месту, где в надрез камня, сделанный в форме буквы V, были забиты деревянные колья, пропитанные водой. Разбухнув, колья рвали крепкий мраморный утес, в нем появлялись щели — и тогда-то рабочие бросались к нему со своими ломами и кувалдами. Они загоняли колья все глубже, чтобы отделить мраморный блок от его ложа. Работу начинали с верхних слоев, постепенно углубляясь в породу и выламывая глыбы все ниже. Время от времени десятник кричал каменотесам: «Сейчас упадет!» Рабочие, подпиливавшие блоки, немедленно бросались к краю залома. Самый верхний блок отрывался от своего ложа со звуком рухнувшего дерева и, падая на площадку, сотрясал весь карьер. Как правило, он откалывался от ложа точно по намеченным щелям, которые тут называли peli.
Когда Микеланджело вышел вперед и осмотрел огромный, но не совсем гладкий блок, он был разочарован. Сильные дожди, просачиваясь в течение миллионов лет сквозь те пол-аршина земли, которая покрывала мрамор, несли с собой достаточно химических веществ, чтобы испещрить жилками чистую белизну камня. Бочка, вертевшийся рядом, рассчитывал, что, добывая этот блок, он угодит Микеланджело.
— Прекрасный кусок мяса, не правда ли?
— Хорош.
— Берешь его?
— Он в жилах.
— Обрез у него почти точный.
— Мне нужен совсем точный.
Бочка взъерепенился:
— Ты нас разоряешь. Мы ломаем для тебя камень уже целый месяц, а от тебя не видали пока ни сольдо.
— Я дам вам большие деньги… за мрамор, который годится на статуи.
— Мрамор делает Бог, ему ты и жалуйся.
— Я подожду, нет ли там, глубже, мрамора побелее.
— Ты, видно, хочешь, чтобы я разворотил всю эту гору?
— Я должен украсить фасад церкви Сан Лоренцо. Мне будет отпущена на это не одна тысяча дукатов. Тебе из этих денег своя доля достанется.
С мрачной миной Бочка отошел прочь, ворча что-то себе под нос. Микеланджело не мог разобрать, что он говорит, но ему показалось, будто Бочка назвал его баламутом. Поскольку Микеланджело разговаривал с ним спокойно, ровным тоном, то он решил, что плохо расслышал Бочку и ошибся.
Он подхватил свою куртку и узелок с обедом и пошел вниз от утеса к каменоломне Раваччионе. Шел он по заброшенной козьей тропе, очень узкой, нога на ней едва нащупывала устойчивую почву. Когда он добрался до каменоломни, было уже десять часов утра. На площадке залома рабочие продольными пилами пилили блоки, а юнцы-подмастерья подсыпали под зубья пил песок и подливали воду. Скоро раздался певучий крик десятника, и артель камнеломов, расширявших разрыв в верхних пластах мрамора, быстро спустилась вниз и села под дощатый навес обедать. Микеланджело тоже сел на доску, положенную поверх двух блоков, и вынул свой хлеб, нарезанный толстыми ломтями и сдобренный оливковым маслом, уксусом, солью и давлеными ягодами. Он смачивал эти ломти, макая их в общее ведерко воды, и с жадностью ел. Монна Пелличчиа предлагала ему прокладывать ломти хлеба мясом или рыбой, но он предпочитал есть то, что ели рабочие.
Лучшего пути, чтобы сойтись с каррарцами, Микеланджело не мог и придумать, ибо каррарцы были людьми особенными. Они с гордостью говорили о себе. «Сколько голов, столько и помыслов». Когда Микеланджело жил тут в 1505 году, отбирая блоки для гробницы Юлия, каррарцы встретили его так же сдержанно, как они встречали любого чужеземного скульптора, приехавшего закупать мрамор. Но потом, когда он стал проводить целые дни в каменоломнях, чутьем обнаруживая в блоках полости, воздушные пузырьки, жилы и желваки, стал работать с артелями рабочих, спуская на катках с крутых склонов свои тысячепудовые блоки, — а кроме веревок, закрепленных на кольях, сдерживать этот продолговатый по форме груз было нечем, — тогда каррарцы увидели, что он не только скульптор, но и камнелом. Теперь, приехав в Каррару вторично, он был принят уже как свой человек, как каррарец, его приглашали субботними вечерами в таверны, где мужчины пили вино пятилетней давности и играли в карты; выигравшие и проигравшие сообща выпивали после каждого кона, и таверна гудела от смеха и пьяных шуток.
Микеланджело гордился тем, что его сажали за игорный стол, где определенные места переходили от отца к сыну по наследству. Однажды, заметив на холме возле города пустой дом, глядевший окнами на реку Каррионе, вдоль которой тянулось с полдесятка мраморных мастерских, Микеланджело сказал себе: «Почему я должен возвращаться обратно в Рим или во Флоренцию и ваять там статуи, когда здесь, в Карраре, на человека, отдающего свою жизнь скульптуре, смотрят куда проще и верней?» В Карраре есть мастера smodellatori, обрабатывающие мрамор по модели, и, значит, у него никогда не будет недостатка в опытных помощниках. Когда, закончив тяжелый рабочий день, с головы до ног в мраморной пыли, он шел по Флоренции или Риму, все на него смотрели с удивлением, если не с насмешкой. А здесь он выглядел и сам себя ощущал таким же, как остальные люди, возвращающиеся домой из своих каменоломен и мраморных мастерских. Он был одним из них.
В Раваччионе Микеланджело постигло, второе за это утро разочарование: новый камень, выломанный из белой отвесной стены и свалившийся вниз к ногам каменотесов, оказался с мягким изломом. Микеланджело не мог пустить его ни на одну из своих гигантских фигур.
— Прекрасный блок, — сказал хозяин, топтавшийся рядом с Микеланджело. — Покупаешь?
— Возможно. Я подумаю.
И хотя он отвечал вежливо, лицо хозяина омрачилось. Микеланджело уже собирался идти в другую каменоломню, как услышал звук рога. Звук шел от каменоломни Гротта Коломбара, лежавшей за несколькими грядами гор, и разносился на огромном пространстве, проникая вниз, в долины. Все камнеломы словно застыли на месте. Они сложили свой инструмент, накинули на правое плечо куртки, затем, не произнося ни слова, стали спускаться по тропе.
Кто-то из работавших в горах был ранен, быть может, убит. И каждый камнелом в Апуанских Альпах начинал долгий, занимающий не меньше часа спуск вниз, к своей деревне, где он будет ждать известия о судьбе пострадавшего. Всякая работа остановится вплоть до утра, никто не будет работать и утром, если окажется, что надо идти на похороны.
Микеланджело спустился по тропе вдоль реки, наблюдая за женщинами, которые полоскали белье, — от мраморной пыли и щебня, выбрасываемого в реку мастерскими, вода тут была белая, как молоко. Сделав небольшую петлю, Микеланджело оказался под стенами города и через Свиной рынок дошел до своего жилья. Он снимал задние комнаты в доме аптекаря Пелличчии: в нижнем этаже дома помещалась аптека, а верхний этаж был жилым. Аптекарь Франческо ди Пелличчиа, пятидесяти пяти лет, более рослый и дородный, чем большинство каррарцев, был вторым по своей образованности человеком в городе — когда-то он учился в университете города Пизы, ближайшем от Каррары. В отличие от своих земляков он побывал и за пределами родины — ездил покупать лекарства на Ближний Восток, видел Микеланджелова «Давида» во Флоренции, видел, посетив Микеланджело в Риме, Сикстинский плафон и «Моисея». Микеланджело снимал у него квартиру и в новый свой приезд; ныне он сошелся с аптекарем еще ближе. Пелличчиа владел большими каменоломнями, но отнюдь не пользовался дружбой с Микеланджело, чтобы навязать ему свой мрамор.
Пелличчии дома не было. Он ушел к пострадавшему рабочему. Хотя в Карраре был врач, но лишь немногие жители прибегали к его услугам. Каррарцы говорили так: «Природа лечит, а лекари зарабатывают деньги». Когда кто-либо заболевал, его родные шли в аптеку, рассказывали о признаках недуга и ждали, пока Пелличчиа приготовит лекарство.
Синьора Пелличчиа, женщина с пышной грудью, лет сорока, накрыла стол в комнате, выходящей окнами на Соборную площадь. От своего семейного обеда она сберегла для Микеланджело немного свежей рыбы. Микеланджело не успел еще доесть чашку супа, как в дверь постучался посыльный из Рокка Маласпина. Он принес письмо от Антонио Альберико Второго, маркиза Каррарского, владетеля области Масса-Каррара, — маркиз просил Микеланджело безотлагательно пожаловать в его замок.
К замку Рокка надо было пройти, поднимаясь вверх, совсем недалеко — крепость эта служила словно бы горной цитаделью Каррары, противоположным бастионом той подковы укреплений, которая была совершенно неприступна, так как под нею текла река Каррионе. Возникшая в двенадцатом веке, Рокка обросла зубчатыми боевыми башнями, окопалась рвом, наполненным водой, оделась в толстый камень: когда-то она постоянно ждала осады. Отчасти поэтому каррарцы так ненавидели чужаков: в течение пяти столетий этот край опустошал неприятель. Лишь недавно род Маласпина получил возможность дать округе настоящий мир. Суровая и неуклюжая в свое время оборонительная крепость превратилась теперь в элегантный дворец из мрамора, где были и фрески, и изысканная мебель, и дорогая утварь, собранная по всей Европе.
Маркиз встретил Микеланджело, стоя на верхней площадке величественной лестницы. Едва обменявшись с ним первыми словами, Микеланджело с восхищением заметил великолепные мраморные полы и колонны, обступавшие лестницу. Маркиз был высокий мужчина, держался он предупредительно и в то же время властно. Лицо у него было узкое, худощавое, с выступавшими скулами, длинная волнистая борода спадала на грудь.
— Очень любезно с вашей стороны пожаловать к нам, маэстро Буонарроти, — говорил маркиз густым внушительным голосом. — Мне пришло на ум, что вам, быть может, захочется посмотреть комнату, в которой жил Данте Алигьери, когда он гостил здесь, в нашем доме.
— Данте гостил здесь?
— Позвольте вас заверить. В «Божественной комедии» он посвятил несколько строк нашему краю. Вот его кровать. А вот и доска с его стихами о прорицателе Арунсе:
Там, где над Луни громоздятся горы
И где каррарец пажити взрыхлил.
Он жил в пещере мраморной и взоры
Свободно и в ночные небеса,
И на морские устремлял просторы.
Позднее, когда Микеланджело провели в отделанную панелями библиотеку, маркиз приступил к делу. Он показал письмо, присланное монной Арджентиной Содерини, — жена бывшего гонфалоньера происходила из рода Маласпина.
«Маэстро Микеланджело, скульптор, которого мой муж глубоко любит и который является честнейшим, учтивым и любезным человеком, наделенным такими достоинствами, что, как мы думаем, в Европе сейчас нет подобного ему, отправился в Каррару добывать прославленный мрамор. Мы горячо желаем, чтобы вы оказали ему всяческую помощь и содействие».
Маркиз с минуту смотрел на Микеланджело и потом негромко сказал:
— У вас начинаются кое-какие неприятности.
— Неприятности? Какого же свойства?
— Вы припоминаете то прозвище, каким назвал вас хозяин каменоломни Бочка?
— Мне показалось, что он назвал меня баламутом. Что бы это словечко могло означать?
— У каррарцев оно означает человека, который шумит, жалуется и не желает брать то, что ему предлагают. Владельцы каменоломен говорят, что вы и сами не знаете, что вам надо.
— В какой-то мере они правы, — с грустью ответил Микеланджело. — Дело касается фасада церкви Сан Лоренцо. Я подозреваю, что папа Лев и кардинал Джулио нарочно выдумали эту работу, чтобы отвлечь меня от гробницы Ровере. Они обещали прислать мне на закупку мрамора тысячу дукатов, но до сих пор я ничего не получил. В отместку им я тоже проявил нерадивость: обещал определить размеры статуй, а как уехал из Рима, даже не брал в руки пера. Неспокойный ум, маркиз, не располагает к рисованию.
— Могу я высказать одно предложение? Подпишите два-три скромных контракта на мраморы, поставив определенный срок. У хозяев каменоломен появится уверенность в надежности дела. Я полагаю, что, добывая блоки для вас, они просто опасаются, что камень не найдет применения и труд рабочих пропадет даром. У этих людей ведь нет никаких запасов. Они съедят свои бобы и хлеб в течение нескольких недель и окажутся перед лицом настоящего голода. И тогда они будут смотреть на вас как на заклятого врага.
— Да, положение не из легких. Я поступлю так, как вы советуете.
Не прошло и месяца, как Микеланджело подписал два контракта: по одному из них, дав задаток в сто флоринов, он закупил восемь блоков мрамора высотой в три с половиной аршина и пятнадцать малых блоков; другая сделка была заключена с Манчино, по прозвищу Левша, на три глыбы белого мрамора, добытых в его каменоломне в Полваччио. Контракты подписывались на Соборной площади при двух свидетелях. Отношение к Микеланджело изменилось, когда он пообещал Бочке и Пелличчии закупить мрамора гораздо больше, как только придут деньги от папы.
Он рассеял опасения у каррарцев, но не мог рассеять их у себя. Хотя семейство Ровере сдалось, убоясь требований папы, и подписало с Микеланджело третий договор, еще раз уменьшив размеры гробницы и увеличив сроки исполнения ее от семи до девяти лет, Микеланджело знал, что наследники Юлия взбешены. Папа Лев, не раздумывая, заверил Ровере, что он, Микеланджело, может продолжить работу над гробницей и ваять для нее мраморы, одновременно трудясь над фасадом Сан Лоренцо, но никто, конечно, не придал значения этому обещанию, и меньше всего сам Микеланджело. Отныне ему придется работать на Медичи до тех пор, пока в Ватикане сидит папа Медичи. Оставленная, неоконченная гробница стала как бы язвой, которая неотступно точила ему нутро. Хотя Себастьяно обещал бдительно следить за его домом на Мачелло деи Корви, тем не менее душа у Микеланджело была неспокойна: он не знал, в целости ли там его мраморы и готовые блоки гробницы.
Вести из Флоренции были тоже неутешительные. Радость горожан по поводу того, что впервые на папский престол попал флорентинец, была отравлена: выборы Льва стоили Флоренции свободы. Джулиано умер. Республика рухнула, выборные члены Совета были изгнаны, конституция отменена. Флорентинцам не нравилось подчиняться Лоренцо, двадцатичетырехлетнему сыну Пьеро, каждый шаг которому подсказывали из Рима или его мать, или кардинал Джулио. Не поднял духа горожан и приезд во Флоренцию Джулио, ставившего себе целью только усилить власть Медичи. Лавка брата Буонаррото приносила убытки. Но вины Буонаррото тут не было, так как для всякого рода прибыльных дел наступили плохие времена. Буонаррото требовались снова деньги, а дать их ему Микеланджело не мог.
Брат ввел свою жену, Бартоломею, в дом отца. Брат по-прежнему надеялся, что Микеланджело она понравится. Она хорошая женщина. Она кормила Лодовико, когда тот недавно болел, и справляется со всей работой по дому, хотя помогает ей только пожилая кухарка, монна Маргерита, которая ухаживала за Лодовико со дня кончины Несравненной.
Микеланджело догадывался, что жена Буонаррото не так уж красива лицом или фигурой, но что она достаточно мила и принесла с собой в дом изрядное приданое.
«Я полюблю ее, Буонаррото, — писал Микеланджело брату. — Только будем молиться о том, чтобы она даровала тебе сыновей. Ведь Сиджизмондо живет как кочевник, а Джовансимоне не способен прокормить даже сверчка, и твоя добрая Бартоломея — наша единственная надежда на продолжение рода Буонарроти».
Лодовико доставлял все больше забот. Он стал сварлив, упрекал Микеланджело за напрасную трату денег на гробницу Ровере, корил за то, что она не окончена, за то, что Микеланджело принялся работать над фасадом Медичи без договора или каких-либо гарантий; за то, что Микеланджело не шлет больше денег на лавку Буонаррото; за то, что он отказывается приобретать все новые дома во Флоренции и земли в ее окрестностях, которые Лодовико целыми месяцами упорно высматривал. Старик не пропускал, пожалуй, ни одной почты, чтобы чего-то не потребовать от сына, на что-то не пожаловаться, в чем-то его не обвинить.
Зимние дожди превратили горные тропинки в русла разлившихся рек. Потом выпали снега. Все работы в горах остановились. В своих сырых каменных жилищах камнеломы старались сохранить как можно больше тепла и съесть как можно меньше бобов и макарон. Микеланджело купил воз дров, поставил свой рабочий стол у горящего очага и занялся скопившимися письмами — тут были письма Баччио д'Аньоло, который собирался помочь ему изготовить деревянную модель фасада; письмо Себастьяно, который сообщал, что десяток скульпторов — в том числе и Рафаэль! — стараются перехватить у него, Микеланджело, заказ на фасад; письма Доменико Буонинсеньи, жившего в Риме, честного и одаренного человека, чем-то напоминавшего Якопо Галли: жертвуя своим временем, Доменико добивался того, чтобы с Микеланджело подписали договор на фасад, и умолял его приехать в Рим, потому что папа Лев гневается и требует представить ему рисунки с проектом фасада.
Микеланджело расхаживал по холодной комнате, сложив руки на груди и сунув ладони под мышки. «Я должен, — говорил он себе, — вновь обрести то удивительное чувство, что вспыхнуло во мне, когда Великолепный подошел со мной к церкви Сан Лоренцо и сказал: „Придет день — и ты создашь такой фасад, который будет чудом всей Италии“».
Он приехал в Рим, когда город готовился к встрече Рождества. Прежде всего он поспешил к себе домой и с чувством облегчения увидел, что все там оставалось, как было. Его «Моисей» оказался ближе к завершению, чем ему представлялось по памяти. Если бы он только мог выкрасть месяц свободного времени…
В Ватикане его приняли очень приветливо. Кардинал Джулио, по всей видимости, держал власть в церковных делах еще прочнее. Преклонив колена, чтобы поцеловать перстень папы, Микеланджело заметил, что двойной подбородок Льва снова каскадом падает на воротник горностаевой мантии, а мясистые щеки почти совсем укрыли маленький болезненный рот.
— Мне доставляет удовольствие видеть тебя в Риме, сын мой, — говорил Лев, уводя Микеланджело в папскую библиотеку.
Ароматные запахи пергаментных манускриптов мгновенно перенесли Микеланджело во Флоренцию, в библиотеку дворца Медичи: мысленно он увидел Великолепного — тот стоял, держа в руках разрисованную миниатюрами книгу в переплете из багряной кожи. Это видение было столь разительно, будто он беседовал с Великолепным не двадцать пять лет назад, а всего неделю, и оно укрепило жившее в нем ощущение: он разрабатывает ныне проект фасада для самого Лоренцо.
Он раскинул свои листы на столе. Тут был рисунок голой кирпичной стены церкви, затем уже разработанный проект фасада, с двумя ярусами и башней — нижний ярус отделялся от верхнего карнизом, под ним помещались три портала, ведущие в храм. По сторонам порталов Микеланджело нарисовал четыре фигуры — Святого Лаврентия, Иоанна Крестителя, Петра и Павла; в нишах второго яруса должны были встать большие, больше натуральной величины, изваяния Матфея, Луки и Марка, а на башне — Дамиан и Козма, изображенные как медики: от этого именно слова и происходила сама фамилия Медичи. Он изваяет эти девять главных фигур сам, собственноручно; остальная работа по фасаду падет на долю архитекторов. Девятилетний срок исполнения заказа дал бы ему возможность завершить мраморы для гробницы Юлия. Когда пройдут эти годы, а вместе с тем кончится и срок договора, будут счастливы оба знатных рода — и Медичи и Ровере.
— Что ж, мы будем великодушны, — сказал папа.
— Только необходимо изменить одно условие, — громко добавил Джулио.
— Какое же, ваше преосвященство?
— Мраморы придется брать в Пьетрасанте. Для статуй это лучший мрамор на свете.
— Да, ваше преосвященство, я слышал. Только там нет в горах дороги.
— Это дело поправимое.
— Говорят, древнеримские инженеры пробовали проложить в Пьетрасанте дорогу, но им не удалось.
— Они плохо старались.
По холодному, темному лицу кардинала Джулио Микеланджело понял, что разговор окончен. Он сразу же заподозрил, что тут кроется что-то другое и речь идет не только о качестве мрамора. Он вопросительно взглянул на Льва.
— Тебе лучше брать мрамор в Пьетрасанте и Серавецце, — отозвался папа. — Каррарцы — бунтарское племя. Они не идут на соглашение с Ватиканом. А жители Пьетрасанты и Серавеццы считают себя верными тосканцами. Они передали свои каменоломни Флоренции. Так мы обеспечиваем себя чистейшим, годным для статуй мрамором, затрачивая средства лишь на рабочую силу.
— Святой отец, я не могу поверить, что можно добывать мрамор в Пьетрасанте, — протестующе сказал Микеланджело. — Это свыше человеческих сил. Блоки надо доставлять с обрывов высотой в полторы версты!
— Ты поедешь туда, побываешь на вершине горы Альтиссимы и скажешь нам, как обстоит дело.
Микеланджело не сказал в ответ ни слова.
Микеланджело возвратился в Каррару и снова жил в комнатах Пелличчии, над аптекой. Когда Сальвиати выслал ему, наконец, тысячу папских дукатов, он перестал и думать о каменоломнях Пьетрасанты, а начал с лихорадочной энергией скупать мраморы в Карраре — три блока купил на Свином рынке у Якопо и Антонио, семь блоков купил у Манчино. Он вошел также в сделку с Раджионе, Разумником, вложив на паях свои деньги в добычу ста возов мрамора.
Но дальше дело не двигалось. Он отверг деревянную модель фасада, которую сделал по его заказу Баччио д'Аньоло, заявив, что модель «выглядит как детская игрушка». Он смастерил модель сам, но она оказалась не лучше. Тогда он заказал Ла Грасса, сеттиньянскому резчику по светлому камню, изготовить модель из глины… и скоро уничтожил ее. Когда Сальвиати и Буонинсеньи написали ему — один из Флоренции, а другой из Рима, — что папа и кардинал обескуражены тем, что Микеланджело все еще не приступает к работе над фасадом, он заключил договор с Франческо и Бартоломео из Торано на добычу новых пятидесяти возов мрамора, а проект фасада продвинул очень мало, определив лишь размеры и форму блоков, которые должны были обработать для него мастера-каменотесы.
Каррарский маркиз опять пригласил Микеланджело в Рокку, на воскресный обед, где его угощали традиционным каррарским пирогом, focaccia, испеченным из просеянной белой муки с яйцами, орехами и изюмом. Маркиз стал расспрашивать Микеланджело относительно плана папы об открытии каменоломни в Пьетрасанте — эта новость уже достигла здешних мест.
— Уверяю вас, синьор, — сказал Микеланджело, — никаких работ в тех горах нет и не может быть.
Потом Микеланджело получил встревожившее его письмо от Буонинсеньи:
«Кардинал и папа считают, что вы пренебрегаете мрамором в Пьетрасанте. Они уверены, что вы делаете это с целью…
Папа желает, чтобы мрамор у вас был из Пьетрасанты».
Никому ничего не говоря о своих намерениях, Микеланджело нанял лошадь и на заре пустился в путь, держась берега моря. Пьетрасанта когда-то была важной оборонительной крепостью, но в отличие от каррарцев жители ее не замыкались в стенах своего города, которые они уже не рассчитывали защитить. Их дома стояли на обширной площади, где по праздникам устраивались ярмарки; с западной стороны городка открывался величественный вид на Тирренское море; крестьяне Пьетрасанты обычно умирали на своих постелях, от неизлечимой болезни — старости.
Раннее утро Микеланджело провел на рынке, купил себе апельсинов и оглядел городок. Надо всей округой возвышалась гора Альтиссима — Высочайшая, как называли ее жители Пьетрасанты и Серавеццы. Уходя своими скалистыми уступами в небо на высоту полутора верст, эта твердыня из чистого камня вызывала благоговение; те, кто жил в ее устрашающей близости, чувствовали себя карликами. Впрочем, каррарцы не без вызова заявляли, что гора Альтиссима отнюдь не самая высокая, — горы Сагро, Пиццо д'Учелло и Пизанино, вставшие над Каррарой, были, по их мнению, выше. Жители Пьетрасанты говорили в ответ, что каррарцы могут хвастать своими горами, взбираться на них, копать их недра, но зато Альтиссима неприступна. Ни этруски, гениальные мастера камня, ни военные отряды древних римлян не могли покорить ее грозные кручи и ущелья.
От Пьетрасанты к горному городку Серавецце шла узкая, с глубокими избитыми колеями дорога, служившая крестьянам для перевозки их товара. Микеланджело поехал этой дорогой к крепости, под защитой которой жила сотня семей, обрабатывающих долины и склоны гор. Всюду тут был камень и камень, домики в поселке располагались плотным кольцом вокруг вымощенной булыжником площади. Здесь он нашел себе ночлег и провожатого: это был крепкий, рослый мальчишка, сын сапожника. Звали его Антонио, или попросту Анто, — когда он улыбался или разговаривал, у него обнажались припухшие бледно-розовые десны с короткими и редкими зубами.
— Сколько ты заплатишь? Идет! Тронемся в путь на рассвете.
Но они вышли из Серавеццы гораздо раньше, когда было еще темным-темно. Подниматься на ближайшие холмы сначала было нетрудно, так как Анто знал местность великолепно и вел Микеланджело по тропинке. Когда же тропинка кончилась, им пришлось пробираться сквозь густые заросли кустарника, орудуя ножами, прихваченными Анто в мастерской отца. Они лезли через темные каменные гряды и нагромождения скал — скалы эти располагались так, будто служили ступенями для неких богов. Микеланджело и Анто либо карабкались вверх, либо скатывались по обрывам вниз, в глубокие лощины; чтобы не сорваться и не полететь в пропасть, они цеплялись руками за сучья и стволы деревьев. Потом они спустились в большое ущелье, тут все время стоял такой же сумрак, как в мастерской у отца Анто, и никогда не заглядывало солнце; холод словно обволакивал, прилипал к телу. Из ущелья они стали выбираться на четвереньках, порою скользя вниз и упираясь ногами в каменистые уступы, а гора Альтиссима по-прежнему угрюмо темнела впереди, на расстоянии многих немереных верст.
До полудня было еще далеко, когда они поднялись на взлобье поросшего кустарником утеса, откуда открывался широкий обзор. Микеланджело увидел, что его отделяет от горы Альтиссимы еще один крутой хребет, за ним скрывался глубокий каньон, из которого и вырастала сама гора. У подошвы горы предстояло еще переправиться через горную речку. Анто вынул из своей кожаной сумки два каравая хлеба с толстой поджаристой коркой. Внутрь их, в душистый мякиш, была вложена рыба в гранатном соусе. Поев и отдохнув, они начали спуск в ложбину, затем не спеша взобрались на последний, уже осмотренный издали, хребет и скоро были на откосе, где плавно опускавшиеся вниз обнаженные пласты породы как бы подчеркивали отвесную, точно стена, крутизну горы Альтиссимы.
Микеланджело присел на валун и поглядел вверх на страшные Альпы.
— С помощью Господа Бога и всей французской армии кто-то, пожалуй, и доберется до нашего валуна. Но кто в силах проложить дорогу на эту отвесную стену?
— Это невозможно. Зачем об этом и думать?
— Затем, чтобы добывать тут мрамор.
Анто уставился на Микеланджело, недоверчиво двигая верхней губой вверх и вниз и снова показывая, свои розовые десны.
— О мраморе ты и не заикайся. Ты что, свихнулся? Никому не спустить оттуда ни одного камня.
— É vero. Пожалуй.
— Так зачем же ты сюда шел?
— Чтобы удостовериться самому. Давай-ка мы взберемся на эту страшную гору, Анто. Надо посмотреть, хорош ли там мрамор, хоть нам все равно его и не добыть.
Мрамор оказался не просто хорошим, он был совершенным: на поверхность выходили чистые, белейшие пласты, годные для статуй. Микеланджело нашел и следы древнего залома, где некогда работали римляне; поблизости лежали обломки добытого ими мраморного блока. Сколько они тратили сил, чтобы удержаться, пройти по этим каменистым кручам и ущельям, как страдали, шагая по снегу и одолевая оставшийся путь вверх, цеплялись за каменья ногтями, упирались в них пальцами ног! — думал Микеланджело. — Теперь ясно, почему императорам пришлось строить Рим из каррарского мрамора. И все же его огнем жгло желание вонзить свой резец в этот чистый, сияющий камень, равного которому он никогда в жизни не видел.
В Каррару он возвратился затемно. Поднимаясь по дороге от Авенцы, он убедился, что крестьяне как бы не замечают его. Когда он миновал ворота Гибеллинов и был уже в городе, люди около своих мастерских и лавок делали вид, что они страшно заняты. На Соборной площади мужчины, сбившись в тесный кружок, когда он проходил мимо, повернулись к нему спиной. Он вошел в аптеку: Пелличчиа и его сын толкли на мраморной плите какие-то снадобья.
— Что тут происходит? Вчера утром я уезжал отсюда каррарцем. А вернулся уже тосканцем.
Пелличчиа не ответил ему, пока не высыпал лекарство в носовой платок, который подала ему ожидавшая старуха в черном, и не пожелал ей обычного «fa a modr».
— Все дело в твоей поездке на гору Альтиссиму.
— Выходит, ваши люди придерживаются древнеримского правила: человек виновен, пока он не доказал свою невиновность.
— Люди просто напуганы. Каменоломни в Пьетрасанте их разорят.
— Передай им, пожалуйста, что я ездил туда по приказу папы.
— Они говорят, что все задумал ты сам.
— Я сам? Каким образом?
— Они считают, что ты поехал туда потому, что ищешь безупречного камня; баламута, мол, послушали и в Риме.
— Но ведь я закупил множество блоков в Карраре.
— Каррарцы чувствуют, что в душе ты стремишься к святая святых, к чистейшему мрамору гор, к самой его сердцевине. Они считают, что именно поэтому папа Лев послал тебя разведать Пьетрасанту — найти совершенный камень, который бы тебя полностью удовлетворил.
Минуту Микеланджело молчал, не зная, что ответить. Ему было известно, что папа и кардинал Джулио приняли Альтиссиму в свое владение, что так они наказывают каррарцев, настроенных против Ватикана. Но неужто каррарцы правы в отношении его самого? Все эти семь месяцев, покупая у каррарцев блоки и выплачивая им огромные деньги, он ни на минуту не был уверен, что покупает для своих статуй самый лучший мрамор. И не хотел ли он в душе, уже после того, как сказал папе, что это невозможно, чтобы тот все-таки открыл каменоломню в Пьетрасанте?
— Я доложу его святейшеству, что переправить с горы Альтиссимы хотя бы один блок — невозможное дело.
— Значит, каррарцы могут на тебя положиться?
— Я даю им слово чести.
— Для них это будет добрая весть.
Микеланджело был скорее позабавлен, чем озабочен, когда услышал, что Баччио д'Аньоло и Биджио получили пятьсот дукатов на то, чтобы ехать в горы Серавеццы и прокладывать там дорогу. Он знал их обоих: лечь костьми во имя идеи они не согласятся.
Весна в Карраре была на редкость удачной: закупать мрамор скульпторы съехались отовсюду. Жили они в церковной гостинице, за мостом, недалеко от собора: тут были Бартоломео Ордоньес из Испании, Джованни де Росси и маэстро Симони из Мантуи, Доминик Таре из Франции, дон Бернардино де Чивос, работавший на испанского короля Карла Первого. Микеланджело тоже чувствовал, что ему улыбнулась удача, — Медичи согласились заплатить ему за фасад двадцать пять тысяч дукатов.
Якопо Сансовино, ученик старого Андреа Сансовино, друга Микеланджело еще по работе в Садах, дождливым вечером приехал в Каррару и стоял теперь перед очагом Микеланджело, грея и обсушивая себе спину. Якопо был приятным на вид мужчиной лет тридцати, с каштановыми волосами. Он взял у своего учителя его фамилию и, видимо, обладал талантом. Микеланджело встречал его раньше в мастерской Сансовино, а потом не сталкивался с ним целые годы.
— Якопо, как приятно мне видеть флорентинское лицо! Кто загнал тебя в Каррару по такой скверной погоде?
— Ты.
— Я? Почему я?
— Папа Лев заказывает мне фриз.
— Какой фриз?
— Фриз для твоего фасада, разумеется. Я представил папе проект, и папа был очарован.
Микеланджело отвернулся на минуту, чтобы Якопо не заметил, насколько он ошеломлен.
— Но по моему проекту не предусмотрено никакого фриза.
— Папа допустил к конкурсу всех, кто может предложить что-нибудь интересное. Я в этом конкурсе победил. Я предлагаю протянуть над тремя порталами длинную бронзовую ленту — и на ней изобразить эпизоды из жизни рода Медичи.
— Но предположим, что твой фриз совсем не совпадает с моим замыслом?
— Ты сделаешь свою часть работы, я — свою.
Тон у Якопо не был вызывающим, но и не допускал возражений. Микеланджело сказал спокойно:
— Я еще никогда ни с кем не сотрудничал, Якопо.
— Что святой отец хочет, то и будет.
— Это верно. Но согласно договору я обязан исправлять ошибки в работах моих помощников.
— У меня ошибок не будет, поверь мне. О ком тебе надо беспокоиться, так это о Баччио и Биджио.
— А что делают Баччио и Биджио? — Микеланджело чувствовал, как спину у него пробирает мороз.
— Им предстоит украсить резьбой все блоки и колонны.
В эту ночь Микеланджело не спал. Подбрасывая поленья в огонь, он расхаживал по двум своим комнатам и думал, стараясь понять самого себя. Почему он в течение целых двух месяцев не завершил модели, — ведь папа и кардинал Джулио сейчас уже, наверное, одобрили бы ее? Почему он все обдумывал главные изваяния фасада, а не съездил во Флоренцию и не приступил там прямо к работе? Он суетился, вел переговоры, покупая сотни мраморов, и был в ложной уверенности, что чего-то достиг, повлиял на ход дела. Приезд Сансовино и весть о том, что фасад уже уходит из его рук, доказали, что он обольщался. По сути, он пребывал в покое, — а более мучительной смерти для художника нет.
Теперь нельзя больше терять времени. Если он взялся возводить этот фасад, надо приступать к работе немедленно и исполнить ее всю, во всем объеме — плоские камни и колонны, карнизы и капители, не говоря уже о статуях Святых.
Он написал в Рим:
«Я обещаю вам, святой отец, что фасад церкви Сан Лоренцо станет зеркалом архитектуры и скульптуры всей Италии».
Он приехал во Флоренцию, когда весна была в полном цвету, и сразу попал на торжество: у Буонаррото родилась дочь Франческа, которую Микеланджело стал звать Чеккой. Он пригласил в дом на Виа Гибеллина друзей, угостил их вином и праздничным пирогом, а на другой день принялся за хлопоты. Он решил купить участок земли на Виа Моцца, близ церкви Санта Катерина, и построить там обширную мастерскую, где поместились бы его большие блоки для фасада Сан Лоренцо и для гробницы Юлия. Ему пришлось вступить в переговоры с канониками Собора, те запросили с него за участок триста больших золотых флоринов, что, по его мнению, на шестьдесят флоринов превышало справедливую цену. Когда он стал возражать, каноник важно ответил:
— Я сожалею, но мы не можем отступать от папской буллы касательно земельной купли и продажи.
— В таком случае прирежьте мне за эти шестьдесят флоринов еще кусок земли на задах.
— Неужели вы хотите заставить нас пойти против приказа святого отца?
В течение нескольких недель Микеланджело трудился, завершая деревянную модель фасада. Он расширил теперь свой проект, дополнительно ввел в него барельефы на исторические сюжеты — пять в квадратных рамах и два круглых: стоимость работы возросла, за фасад надо было требовать не меньше тридцати пяти тысяч дукатов. Папа отвечал по этому поводу через Буонинсеньи, который писал так:
«Им нравится ваш новый план, но вы увеличили стоимость работы на десять тысяч дукатов. Что это — следствие расширения проекта или же просчетов в вашем прежнем плане?»
Микеланджело ответил: «Это будет чудо архитектуры и скульптуры во всей Италии! Когда же мне отпустят деньги?»
Буонинсеньи снова внушал ему:
«С деньгами затруднения, в казне их очень мало, но, не сомневайтесь, ваш договор будет подписан. Приступайте к делу сейчас же. Его святейшество обеспокоен тем, что вы все еще оттягиваете начало работы».
Якопо Сансовино, узнав в Ватикане, что новая модель Микеланджело не предполагает никакого бронзового фриза, приехал к нему и учинил настоящий скандал.
— Пусть я буду проклят, если ты скажешь доброе слово хоть о ком-то на свете!
— Якопо, я отзывался о твоей работе очень высоко. Ведь я тебе пробовал объяснить в Карраре…
— Ты мне объяснил в Карраре, что есть ты и только ты. Ни для кого другого уже нет места. Вот что я усвоил в Карраре.
— Не надо нам становиться врагами, Якопо. Я обещаю тебе помочь получить заказ. Тогда ты поймешь, что в искусстве нельзя вести работу сообща — в нем требуется органическое единство разума и рук одного человека. Все другое будет ливорнской рыбной солянкой.
В эти дни Лодовико опять принялся укорять Микеланджело за то, что он не позволяет отцу брать деньги у эконома церкви Санта Мария Нуова.
— Отец, если вы не перестанете ворчать и вечно придираться ко мне, жить под одной крышей нам будет невозможно.
К ночи Лодовико исчез, его комната оказалась пустой. Утром Буонарроти узнал, что Лодовико жаловался каждому встречному, как его выгнали из собственного дома.
— Где же он теперь живет? — спрашивал Микеланджело.
— В крестьянском домике за нашей усадьбой в Сеттиньяно.
— Я сейчас же напишу ему письмо.
Микеланджело уселся за письменный столик Лодовико — столик этот, имеющий форму пирога, выглядел в квадратной комнате довольно странно.
«Дражайший отец — я знаю, что вы жалуетесь на меня и рассказываете всем и каждому, что я выгнал вас из дому. Я удивлен этим, ибо могу с уверенностью сказать, что со дня моего рождения и по сию пору у меня не было и мысли сделать что-либо во вред вам. Из любви к вам я вынес столько трудностей и лишений!.. И вы знаете, что все, чем я располагаю, — ваше.
Вот уже тридцать лет вы испытываете мое терпение, вы и ваши сыновья, и вам прекрасно известно, что все мои помыслы и все дела, на какие я только способен, направлены к вашему благу. Как можете вы говорить, что я вас выставил за дверь? Неужто вы не видите, как вы меня черните?.. Мне не хватает разве лишь этого, после всех тех мучений, которые я из-за вас претерпел. Вы воздаете мне по заслугам.
Но как бы то ни было, я готов признать, что не принес вам ничего, кроме стыда и позора… умоляю вас простить меня, как прощают негодяя и грешника».
Лодовико возвратился на Виа Гибеллина и простил Микеланджело.
В городе у всех было подавленное настроение, флорентинские традиционные празднества и гуляния как бы переселились в Рим, ко двору папы Льва. Безрадостная жизнь Микеланджело стала еще горше, когда он узнал, что его картон «Купальщики» пропал.
— Уничтожен — это будет не совсем верное слово, — скорбно повествовал Граначчи. — Исчерчен, исписан, истрепан, изрезан на куски, расхищен.
— Но каким же образом? Ведь он принадлежал Флоренции. Разве его не охраняли?
Граначчи рассказал ему все подробно. Картон был перенесен в Папский зал близ церкви Санта Мария Новелла, затем в верхний зал дворца Медичи. Сотни художников, проезжавших через Флоренцию, работали у картона, за ними никто не присматривал, многие отрезали от картона по куску и брали с собой. Недруг Микеланджело со времен его ссоры с Перуджино, скульптор Баччио Бандинелли, говорят, утащил и присвоил себе много кусков картона. Единственные обрывки, которые сейчас находятся во Флоренции, это те, что скупили друзья Микеланджело — семейство Строцци.
— Так мне пришлось разделить участь Леонардо, — угрюмо промолвил Микеланджело. — Мой картон погиб. И погибла бронзовая статуя Юлия.
Один только настоятель Бикьеллини был способен помочь Микеланджело взглянуть на свои несчастья философски: состарившийся и больной, он не вставал теперь с постели и ни на минуту не покидал стен монастыря Санто Спирито.
— Постарайся подходить к своей жизни не как к чреде разрозненных событий, а как к единому целому, — говорил настоятель. — Тогда ты поймешь, что каждый период жизни возникает из предыдущего, и уверишься в том, что и новый период неизбежен.
Не жалея сил, Микеланджело работал над проектом фасада, смастерил большую модель, обтачивал колонны, ваял капители, разрабатывал устройство ниш, в которых будут стоять его изваяния, лепил восковые фигуры, чтобы найти окончательный вид мраморных скульптур. Папа Лев подписал договор на фасад, отпустив сорок тысяч дукатов — по пяти тысяч на год, с выплатой в течение восьми лет; четыре тысячи выдавались сразу же, на расходы, не говоря о бесплатном жилище около церкви Сан Лоренцо. Однако…
«Его святейшество желает, чтобы для всех работ по фасаду Сан Лоренцо был взят мрамор из Пьетрасанты, и никакой другой».
Микеланджело стоял с непокрытой головой на кладбище Сан Лоренцо, внимая похоронным песнопениям по настоятелю Бикьеллини и чувствуя, что он утратил самого дорогого и близкого человека на земле. Святой настоятель говорил, что новый период возникает из предыдущего: его ждала награда на небесах. Микеланджело, который с болью смотрел на то, как его друга опускают в могилу, тоже предстояло вступить в «новый период», очень похожий, однако, не на небесные выси, а скорее на беспросветный ад.
Через час после его возвращения в Каррару на Соборной площади начала собираться толпа. Она стекалась сюда с равнины за Свиным рынком, с горных склонов вдоль реки Каррионе, с далеких отрогов Торано, Колоннаты, Форестьери, от каменоломен Полваччио, Фантискритти, Гротта Коломбара, Баттальино. Набралось уже несколько сот каррарцев, они шагали по площади, надвигаясь все ближе и ближе, заполнили пространство под мостом, перед собором и были теперь под окнами аптеки.
Окна столовой Пелличчии были большие, от пола до потолка, в стене, выходившей на улицу, были прорезаны двустворчатые стеклянные двери. Эти двери открывались наружу, и хотя там не существовало балкона, они были ограждены железными невысокими перилами. Микеланджело стоял за занавеской, прикрывавшей стекла дверей, и прислушивался: гул и ропот камнеломов звучал все громче, толпа густела и росла, заливая всю площадь. Кто-то заметил Микеланджело за занавеской. По толпе прошло движение. Люди начали кричать:
— Баламут! Баламут!
Микеланджело взглянул на безумное, белое, как мел, лицо Пелличчии, — тот растерянно метался, не зная, что предпочесть: остаться ли верным своим землякам или взять под покровительство гостя.
— Лучше я выйду на площадь, — сказал Микеланджело.
— Слишком опасно. Когда они напуганы, они ужасны. Они растопчут тебя насмерть.
— Мне надо поговорить с ними.
Он распахнул стеклянные двери, шагнул к невысоким, чуть выше колен, перилам. Снизу донесся вопль:
— Figlio d'un can'! Сукин сын!
Камнеломы тянули к нему грозно стиснутые кулаки. Микеланджело простер в воздухе руки, стараясь успокоить толпу.
— Твое слово чести — овечье дерьмо.
— Это сделал не я. Вы должны мне поверить.
— Выродок! Ты продал нас!
— Разве я не покупаю у вас мрамор! Я готов и на новые подряды. Поверьте же мне. Я каррарец!
— Ты — прихвостень папы.
— Я пострадаю от всего этого больше, чем вы.
Толпа вдруг смолкла. Человек, стоявший в первом ряду, закричал истошным, надорванным голосом, в котором билась глубокая боль:
— А брюхо у тебя не пострадает!
Этот крик послужил как бы сигналом. Сотни рук взмахнули враз, как одна рука. В воздухе полетели, будто град, камни. Куски белого мрамора разбили сначала одну створку стеклянных дверей, затем другую.
Крупный камень попал Микеланджело в лоб. Он был оглушен этим ударом, хотя боли не ощутил. Кровь начала струиться со лба, растекаясь по лицу. Он чувствовал, что она заливает брови, струйкой пробирается в угол глаза.
Он не сделал ни одного движения, чтобы остановить кровь. Толпа увидела, что он ранен.
— Хватит! Мы пустили кровь.
Толпа стала редеть, люди, группа за группой, огибая собор, исчезали, поворачивая на те улицы, по которым они пришли. В течение нескольких минут площадь опустела, только белые камни да битые стекла, усыпавшие мостовую, говорили о том, что здесь произошло. Микеланджело прижимал ладонь к залитому кровью глазу. Случалось и раньше, когда мрамор ранил его до крови: при чересчур яростной работе резцом осколки летели ему в лицо, обдирая кожу. Но камнями кидали в него впервые.
В Пьетрасанте он снял домик на площади, ближе к морю — отсюда виднелась обширная, версты на полторы, топь, через которую ему надо было протянуть дорогу и выстроить на берегу причал для судов. Вместе с Микеланджело в домике остались жить и хозяева, старик и старуха: они присматривали за ним, делая все необходимое. Кардинал Джулио уведомил его, что он должен добывать мрамор не только для фасада церкви Сан Лоренцо, но и для строительства собора Святого Петра и для ремонта Собора во Флоренции. Цех шерстяников обещал вскорости выслать сюда специалиста по прокладке дороги.
Был март. Микеланджело считал, что в запасе у него около шести месяцев хорошей погоды, пока снег и лед не закроют доступ в горы. Если бы ему удалось добиться, чтобы мраморы стали поступать из каменоломен в начале октября, его цель была бы достигнута. Но только сдвинутся ли эти мраморы когда-нибудь с места! Первые блоки Микеланджело хотелось направить во Флоренцию, — там, во Флоренции, работая над ними, он провел бы всю зиму. С наступлением весны старшина со своей артелью может снова приехать в Пьетрасанту и добывать тут камень.
Он прикинул, в чем он в первую очередь нуждается, и поехал в Каррару. Там он направился в раскиданные по скатам гор, вне городских стен, мастерские. Мастерская веревочника стояла на берегу реки первой.
— Мне нужны прочные веревки.
Хозяин буркнул, не отрывая глаз от своей работы:
— Нету ни мотка.
Микеланджело пошел дальше, к кузнице. Звеня молотом, кузнец что-то ковал на своей наковальне.
— Я хотел бы купить у тебя горн и железных брусьев.
— Все давно продано.
Инструментальная лавка выглядела по сравнению с другими очень богатой.
— Можете ли вы продать мне десяток топоров, кирок, продольных пил?
— Самим не хватает.
Микеланджело поднялся в горы, желая поговорить с теми владельцами каменоломен, которым он давал подряды и платил большие деньги.
— Поедешь со мной в Пьетрасанту, Левша?
— У меня здесь крупный контракт. Не могу.
В другом заломе, у Разумника, Микеланджело говорил:
— Отпусти ко мне своего десятника на полгода. Я тебе заплачу вдвое.
— Мне без него не обойтись.
Микеланджело поднялся еще выше, направляясь к отдаленным каменоломням, — их хозяева не особенно слушались горожан, тяготея к своей собственной колокольне.
— Переходите работать на мои каменоломни. Я буду платить вам те же деньги и еще заключу подряд на блоки из ваших каменоломен на будущее. Что скажете?
Когда хозяин понял, что это обещает ему немалые выгоды, глаза у него заблестели, но он тут же заколебался.
— Я не хочу, чтобы рог гудел по моей душе.
Ничего не добившись в горах, Микеланджело быстро спустился в город; через задний садик он вошел в дом аптекаря.
— Ты нанимаешь людей и обучаешь их работе всю свою жизнь, — сказал он Пелличчии. — Дай кого-нибудь мне. Я нуждаюсь в помощнике. Все, к кому я ни обращался, мне отказывали.
— Я знаю, — грустно отозвался Пелличчиа. — Я твой друг. Друзья не должны покидать друг друга в беде.
— Значит, ты даешь мне человека?
— Не могу.
— Наверное, не хочешь?
— Это одно и то же. Наниматься к тебе никто не захочет. Все держатся своей колокольни. Нам, каррарцам, никогда еще после нашествия французских войск не грозила такая серьезная опасность. И разве я не должен думать о своей аптеке? Ведь на моих дверях будет как бы написан страшный крик: «Здесь чума!» Прости меня, пожалуйста.
Микеланджело отвел глаза в сторону.
— Напрасно я пришел к тебе. Это моя ошибка.
Чувствуя себя таким усталым, каким он редко бывал, проработав резцом и молотком даже двадцать часов подряд, Микеланджело шагал по мощенным мрамором улицам. Встретив по пути несколько женщин, закутанных в свои scialima — черные шали, он поднялся к Рокка Маласпина. Маркиз был не только владетелем большинства земель Каррары, но и единственной властью во всем своем маркизате. Его слово тут было законом. Он встретил Микеланджело с достоинством, но без признаков неудовольствия или вражды.
— Папа в этих краях бессилен, — объяснял маркиз. — Папа не может заставить людей добывать мрамор из вашей проклятой горы. И он ничего не добьется, если даже отлучит от церкви всю округу.
— Если продолжить вашу мысль — вы тоже не в силах приказать камнеломам работать на меня?
Маркиз тонко усмехнулся:
— Мудрый владетель никогда не дает приказов, если он знает, что им не будут подчиняться.
В комнате было неловкое, мучительное молчание, пока не вошел слуга и не поставил на стол вино и pasmata — булочки, испеченные по случаю пасхи.
— Маркиз, я потратил тысячу дукатов на мраморы, которые до сих пор находятся в каменоломнях. Что с ними будет?
— В договорах сказано, что мраморы должны быть доставлены на берег?
— Сказано.
— Значит, вы можете успокоиться, их доставят, мы выполняем свои договоры.
Блоки и колонны скоро были уже у моря — их спустили с гор на телегах, к задним колесам которых в качестве тормоза были привязаны волочившиеся по земле тяжелые камни. Но когда мраморы сгрузили на берегу, каррарские корабельщики отказались везти их во Флоренцию.
— Не сказано в договоре.
— Я знаю, что не сказано. Я заплачу вам хорошие деньги. Мне надо доставить эти блоки в Пизу, а затем отправить их вверх по Арно, пока в реке держится высокая вода.
— Нет судов.
— Ваши барки стоят без дела.
— Завтра же уйдут в рейс. Загружены полностью.
Микеланджело выругался и сел на коня: через Специю и Рапалло, невзирая на тяжкий и дальний путь, он поехал в Геную. Здесь было множество корабельщиков, жаждавших подряда. Поговорив с Микеланджело, они рассчитали, сколько для него потребуется барок. Микеланджело уплатил корабельщикам авансом и условился о встрече с ними в Авенце, чтобы самому следить за погрузкой.
Через двое суток, когда генуэзские барки появились у взморья, навстречу им вышла каррарская гребная лодка, Микеланджело стоял на берегу, весь горя от нетерпения. Наконец, лодка вернулась — в ней сидел капитан генуэзских барок. Он взглянул на Микеланджеловы блоки и колонны и сказал, кривя рот:
— Не могу их взять. Чересчур велики.
Микеланджело побелел от гнева.
— Я говорил вам точно, сколько у меня мраморов, какой их вес, какие размеры!
— Мраморов чересчур много.
Капитан швырнул Микеланджело кошелек с деньгами, сел в лодку и поплыл к баркам. Каррарцы, постояв на берегу словно бы совсем безучастно, повернулись и побрели вверх по откосу.
На следующий день Микеланджело поехал берегом в Пизу. Приближаясь к городу, он увидел в голубом небе падающую башню и припомнил свой первый приезд сюда с Бертольдо: тогда Микеланджело было пятнадцать лет и учитель привез его в этот город, чтобы пройти в Кампосанто и доказать ему, что он, Бертольдо, создал свою собственную «Битву римлян», а не скопировал какую-то древнюю. Теперь Микеланджело сорок три года. Неужто прошло всего лишь двадцать восемь лет с тех пор, как он вглядывался в дивные скульптуры Николо Пизано в баптистерии? Чем больше он жил, тем дальше уклонялся в сторону от сурового предостережения Бертольдо: «Ты должен создать целое полчище статуй».
«Но как?» — устало спрашивал он себя.
Он отыскал надежного капитана, уплатил ему задаток и возвратился в Пьетрасанту. Суда в условленный день не пришли… Не пришли они и назавтра, и на следующий день. Он был оставлен один на один со своими дорого стоившими, взыскательно отобранными мраморами. Как же ему вывезти их с этого каррарского берега?
Он не знал, что предпринять, куда броситься. Долг повелевал ему быть в Пьетрасанте, налаживать каменоломню. Что ж, придется оставить мраморы там, где они лежат. Он постарается вывезти их позднее.
Сеттиньянские каменотесы, работавшие по светлому камню, понимали, что какой бы славы Микеланджело ни достиг, он достиг ее дорогой ценою. Когда они увидели на дороге его худощавую фигуру, устало шагавшую к ним, в душе их не шевельнулось чувство зависти. Он же, взойдя на открытый утес и бросив взгляд на простершиеся внизу пласты голубовато-серого камня, радостно улыбнулся, душа его ликовала. Подле утеса, чуть ниже, артель рабочих била кувалдами угловатые, неровные глыбы, придавая им нужный размер и форму. Наступило обеденное время; уже шли к своим отцам мальчики с перекинутыми через плечо батожками, на обоих концах которых висело по горшку горячей пищи. Рабочие рассаживались у входа в прохладную пещеру.
— Никто не слышал, нет ли тут, на каменоломнях, свободных рук? — спрашивал сеттиньянцев Микеланджело. — Я мог бы взять хороших работников в Пьетрасанту.
Камнеломам не хотелось, чтобы про них говорили, будто они отказали старому приятелю, но работы в каменоломнях было столько, что приходилось дорожить каждым человеком.
— Там выгодное дело, — продолжал Микеланджело, едва не прибавив: «Выгодное, но не для меня». — Может быть, мне стоит сходить в другие каменоломни — за виллу Питти, в Прато — и поискать людей в тех местах?
Рабочие молча переглянулись.
— Сходи.
Преодолевая усталость, он пошел к каменоломням Фассато и Коверчиано, где добывался гранит, и к каменоломням Ломбреллино, где ломали известняк. Люди всюду оказались заняты, им не было никакого расчета бросать свои дома и семьи; многие к тому же были напуганы: о горах Пьетрасанты шли дурные слухи. В отчаянии Микеланджело поплелся назад, в Сеттиньяно, и скоро был в доме Тополино. Сыновья работали во дворе; семеро внуков разного возраста, начиная с семи лет, помогали им, учась ремеслу. Бруно, старший сын, с коротко стриженными седеющими волосами, вел все дела по подрядам; Энрико, средний брат, был приучен отцом к самой тонкой работе — обработке колонн и резных кружевных наличников — и как бы исполнял в семье роль художника; младший, Джильберто, был самым кряжистым, крепким из братьев, но отличался необыкновенным проворством и энергией. Микеланджело понимал, что здесь у него последняя возможность: если не помогут Тополино, то уже никто ему не поможет. Он обрисовал братьям свое положение, не утаив от них ни одной трудности, ни одной опасности.
— Может кто-либо из вас поехать со мной? Мне нужен человек, которому бы я полностью доверял.
Микеланджело почти слышал физически, как трое братьев обдумывали свой ответ. В конце концов и Энрико и Джильберто обратили свои взоры к Бруно.
— Мы не можем допустить, чтобы ты уехал отсюда один, — медленно произнес Бруно. — Кто-то из нас должен с тобой ехать.
— Кто?
— Бруно не может, — сказал Энрико. — Есть подряды, о которых еще надо договариваться.
— Энрико не может, — сказал Джильберто. — Без него тут не кончить работу.
Два старших брата посмотрели на Джильберто и сказали, как один:
— Значит, едешь ты.
— Значит, еду я. — Глядя на Микеланджело, Джильберто почесал свою заросшую густыми волосами грудь. — Мастер я из троих самый неловкий, но силы у меня больше. Я тебе сгожусь.
— Сгодишься вполне. А вам всем моя благодарность.
— Благодарность в горшок с похлебкой не сунешь, — ответил Энрико, воспринявший от отца вместе с искусством управлять шлифовальным колесом и весь его запас народных поговорок.
Наутро Микеланджело собрал целую артель: тут был Микеле, работавший у него раньше в Риме, и трое братьев Фанчелли: Доменико, парень маленького роста, но хороший скульптор, Дзара, которого Микеланджело знал уже много лет, и Сандро, младший. Ла Грасса, сеттиньянский мастер, делавший для Микеланджело модель фасада, тоже дал согласие присоединиться к нему, а кроме того, вызвалась ехать целая партия разного рода рабочих, соблазнившихся обещанным Микеланджело двойным заработком. Когда Микеланджело собрал этих людей вместе, чтобы дать им последние указания — отъезд завтра утром, ехать всем в одной специально нанятой крестьянской телеге, — сердце у него упало. Двенадцать камнерезов! И ни одного камнелома, знакомого с мрамором! Как же он справится с дикой горой, если у него такая неопытная артель?
По пути домой, несмотря на свою задумчивость, Микеланджело заметил каменотесов, укладывающих новые блоки на Виа Сант Эджидио. Среди них, к великому его удивлению, был Донато Бенти, скульптор по мрамору, когда-то работавший во Франции и успешно выполнявший там заказы.
— Боже мой, Бенти! Что ты тут делаешь?
Бенти, которому было не более тридцати, выглядел почти стариком; под глазами сизые мешки, глубокие морщины прорезали щеки и пучком сходились на подбородке. Речь и жесты у Бенти были самые напыщенные. Заломив руки, будто в горячей мольбе, он воскликнул:
— Смотри! Я высекаю изваяния, чтобы кинуть их-под ноги прохожим. Сколь ни скромны мои потребности, моя бренная плоть временами еще требует пищи.
— Если ты согласишься ехать со мной в Пьетрасанту, я буду платить тебе больше, чем ты зарабатываешь на этих дорогах. Едешь? Ты мне очень нужен.
— Я тебе нужен? — в крайнем удивлении переспросил Бенти, хлопая своими совиными глазами. — «Нужен!» Это самое прекрасное слово, какое только есть в итальянском языке. Конечно, еду!
— Чудесно. На рассвете будь у меня. Я живу на Виа Гибеллина. В телеге нас будет теперь четырнадцать душ.
Вечером к Микеланджело явился Сальвиати и привел с собой сероглазого лысеющего человека, представив его как Виери, отдаленного родича папы Льва.
— Виери едет с вами в Пьетрасанту. Это интендант. Он будет заботиться у вас о хлебе, о доставке материалов, о средствах перевозки, а также вести счета. Жалованье ему будет платить цех шерстяников.
— А я все беспокоился, кто же у меня будет подбивать цифры!
Сальвиати рассмеялся.
— Со всякими счетами Виери расправляется как истинный мастер. Бухгалтерские книги у него будут в таком же равновесии, как формы у вашего «Давида». Не ускользнет ни один грош.
У Виери был чуть сиплый, сдавленный голос, говорил он невнятно, глотая слова.
— Цифры — хозяева положения, пока они цифры. А когда я подведу баланс, тогда хозяином над цифрами стану я.
Уезжал Микеланджело при счастливых обстоятельствах, ибо невестка Бартоломея разродилась здоровым мальчиком, которого назвали Симоне, — имя Буонарроти Симони, таким образом, было сохранено для грядущих времен.
Виери, Джильберто Тополино и Бенти стали жить в Пьетрасанте в одном доме с Микеланджело; в одной из спален Виери устроил для себя контору. Для остальных девяти рабочих Микеланджело подыскал более просторный дом в Серавецце. Он наметил наиболее выгодную, на его взгляд, линию дороги к каменоломням и заставил своих людей кирками и лопатами пробивать тропу, чтобы потом на ослах возить по ней на гору снаряжение. Рабочим Микеланджело помогали подростки из ближайших деревень: под наблюдением Анто они кувалдами разбивали камень на горе, расчищая ложе для спуска мрамора вниз. Когда стало ясно, что одного кузнеца для всей кузнечной работы в Серавецце недостаточно, Бенти вызвал своего крестного отца Лаццеро — приземистого, без шеи, человека, с могучей, как у быка, грудью. Лаццеро выстроил и оборудовал кузницу с тем расчетом, чтобы она обслуживала и каменоломню и дорогу, он же сделал специальные телеги с железным остовом для перевозки мраморных колонн к морю.
Микеланджело, Микеле, Джильберто и Бенти стали разведывать мрамор, на нижних склонах горы Альтиссимы они нашли несколько пластов, но не совсем чистых, окрашенных в разные оттенки, затем, почти у самой вершины, на один выступ от нее, под тонким слоем земли обнаружили залегание чистейшего, годного для статуй мрамора — по своему строению он был безупречен, с изумительно белыми кристаллами.
— Что правда, то правда, — торжествующе говорил Микеланджело, обращаясь к Бенти. — Чем выше гора, тем чище мрамор.
Создав свою артель из подростков, предводимых Анто, Микеланджело велел высечь тут площадку, чтобы начать на ней ломку мрамора. Залежи его уходили вглубь монолитным пластом; но с поверхности надо было срезать чуть ли не целый утес, ибо под воздействием ветра, снега и дождя внешние слои оказались немного попорчены. Однако под этой шершавой шкурой лежал камень редчайшей, несказанной чистоты.
— Огромные блоки спят здесь со дня творения — нам остается лишь вырезать их! — возбужденно сказал Микеланджело.
— И столкнуть их вниз с этой горы, — добавил Бенти, всматриваясь в даль, где в пяти-шести верстах за Серавеццой и Пьетрасантой синело море. — Честно говоря, меня беспокоит больше дорога, чем сам мрамор.
В первые недели, когда начали ломать мрамор, дело почти не двигалось. Микеланджело показывал рабочим, как каррарцы загоняют мокрые колья в щели и борозды камня, как, разбухнув, колья рвут мрамор на части, вызывая в нем трещины, как с помощью огромных ваг выламывают наметившиеся в монолите глыбы. Мрамор и его добытчик подобны любовникам: всякий раз им надо знать настроение друг друга, знать капризы и увертки, знать, будет ли партнер оказывать сопротивление или готов сдаться. Мрамор всегда был своенравной принцессой всех горных пород, упорной в своем сопротивлении и в то же время податливой, нежно сдающейся; как некая драгоценность, он требовал в обращении с ним безграничной верности и ласки.
Всех этих особенностей материала сеттиньянскне каменотесы совершенно не знали. Не знали их и Бенти с Доменико, хотя в прошлом они высекали статуи. Микеланджело постиг все это ценой тяжкого труда и заблуждений: в свое время он пристально следил за тем, как добывали блоки каррарцы, и стремился в несколько месяцев перенять мастерство, обретенное за много поколений. Артель его каменотесов старалась изо всех сил, но постоянно допускала ошибки. Светлый камень, к которому привыкли сеттиньянцы, был во много раз прочнее мрамора. Опыт в обращении с сияющим камнем им еще предстояло накопить — пока же вместо них Микеланджело мог бы с тем же успехом привезти на эту гору кузнецов или плотников.
Джильберто Тополино как старшина артели являл собой настоящий вулкан энергии; он метался, суетился, бешено атакуя гору, заставлял всех работать с лихорадочной быстротой, но сам умел лишь обрабатывать, зажав между колен, строительные блоки светлого камня. Мрамор бесил его своим упрямым, непокорным нравом, он почему-то не хотел рассыпаться и крошиться, как сахар, под напором сеттиньянского резца, словно это был совсем и не камень.
Великан Ла Грасса жаловался:
— Работать с мрамором — все равно что работать в темноте.
На нижних склонах горы, где, по словам Доменико, был, все-таки хороший мрамор, рабочие, потратив не меньше недели, вырубили блок, по которому спиралью шли круги темных жилок: в дело он не годился.
Виери был превосходным интендантом, он закупал пищу и оборудование по самым дешевым ценам, лишних денег он не тратил. Он записывал каждый израсходованный дукат, но, когда истекал месяц, его безупречно точные счета не утешали Микеланджело. Ведь Микеланджело еще не добыл ни единого камушка, чтобы хоть на грош оправдать эти немалые затраты.
— Смотри, Буонарроти, баланс у меня в полном равновесии, — хвастал Виери.
— Но чтобы сбалансировать эти сто восемьдесят дукатов, которые мы израсходовали, сколько же у меня должно быть мрамора?
— Мрамора? Не знаю. Моя задача — показать, куда потрачены деньги.
— А моя — добыть мрамор, чтобы показать, зачем мы тратили деньги.
Приближался июнь. Дорожного строителя от цеха шерстяников все еще не было. Размышляя о крутизне Альтиссимы, о тех верстах сплошного камня, в котором надо было пробивать дорогу, Микеланджело видел; если не начать строить ее немедленно, то до зимы, когда снега и метели наглухо закроют пути в горы, работ никак не закончить. Но наконец долгожданный строитель приехал; его звали Бокка, что значит Глотка. Неграмотный мастеровой, он с молодых лет работал на дорогах Тосканы: у него хватило энергии и честолюбия, чтобы в свое время научиться вычерчивать карты, управлять артелями дорожных рабочих; потом он стал брать самостоятельные подряды на прокладку дорог между крестьянскими селениями. Цех шерстяников облюбовал этого грубого, сплошь заросшего волосами человека потому, что он славился как подрядчик, выполнявший свои обязательства в кратчайшие сроки. Микеланджело показал ему чертежи дороги, объясняя, где ее лучше вести.
— Я посмотрю эту гору своими глазами, — резко прервал его Бокка. — Если я найду хорошее место, я построю хорошую дорогу.
Свое дело Бокка знал превосходно. В течение десяти дней он наметил самый простой из возможных путей к подошве горы Альтиссимы. Единственная беда заключалась в том, что его будущая дорога шла в сторону от места, где уже начали добывать мрамор. После того как Микеланджело вручную спустит свои тысячепудовые блоки вниз с горы Альтиссимы, ему придется покрывать еще немалое расстояние от дороги, проложенной Боккой.
Микеланджело потребовал, чтобы Бокка поднялся вместе с ним к самым высоким разработкам мрамора, к Полле и Винкарелле, и чтобы он осмотрел те ложбины на склонах горы, которыми Микеланджело будет пользоваться для спуска своих колонн.
— Ты видишь, Бокка, мне никак невозможно доставлять блоки к твоей дороге.
— Я взял подряд провести дорогу к горе. К горе я ее и проведу.
— Чему же будет служить эта дорога, если я не могу вывозить по ней мраморы?
— Мое дело — дорога. А мраморы — это уж твое дело.
— Но если дорога будет бесполезна для доставки мраморов к морю, то зачем ее вообще строить? — кричал Микеланджело в отчаянии. — У нас будет тридцать два вола с повозками… не сено же мы станем возить на этих волах! Дорога должна подходить к каменоломням как можно ближе. Вот сюда, например…
Когда Бокка приходил в возбуждение, он начинал крутить и дергать длинные, не меньше дюйма, волосья, — росшие у него из ноздрей и ушей; забирая большим и указательным пальцем пучок темной растительности, он нервно потягивал его вниз.
— Дорогу строю или я, или ты. Вдвоем мы не строим.
Была теплая ночь, звезды гроздьями висели низко над морем. В мучительных думах Микеланджело шагал к югу, вдоль побережья, проходя через спящие деревни. Ради чего же строить эту дорогу, если по ней нельзя будет перевозить мраморы? Не взвалят ли потом вину на него, Микеланджело, если он не сумеет доставить свои блоки и колонны к морю? Дорога, которую хочет проложить Бокка, лишена всякого смысла, поскольку она никуда не ведет. Что делать с этим Боккой?
Он мог пожаловаться на него папе Льву, кардиналу Джулио, Сальвиати, мог настаивать, чтобы вместо Бокки прислали другого строителя. Но разве есть гарантия, что новый строитель согласится с Микеланджело и примет ту трассу, которую он считает наилучшей? Папа может даже сказать, что все эти раздоры — Микеланджелова гордыня и горячность, что Микеланджело не способен ни с кем поладить.
Какой же тут выход?
Он должен построить дорогу сам!
Вдохнув в себя теплый ночной воздух, Микеланджело застонал от муки. Он огляделся — перед ним, уходя к морю, темнели топи. Неужели он в силах взять на себя прокладку дороги в таком глухом и диком месте каких немного во всей Италии? Никогда он не строил дорог. Он скульптор. Что он понимает в дорожном строительстве? Да и какие тяжкие обязанности взвалит он на свои плечи. Надо будет собрать новую артель рабочих, надзирать за ними, придется засыпать эту топь, спиливать деревья, прорубать проходы сквозь скалы. И разве не скажут папа Лев и кардинал Джулио то же самое, что сказал папа Юлий, когда он, Микеланджело, так отчаянно боролся, пытаясь уклониться от росписи Сикстинского плафона, а затем разработал план, вчетверо увеличивший масштабы работ по этому плафону!
Он помнил, как он кричал Льву и Джулио: «Я не каменотес!»
А теперь он готов стать инженером.
«Кто поймет этого человека?» — удивленно спросил бы сейчас папа Лев.
На этот вопрос Микеланджело не мог бы ответить и сам. Хотя он достиг в этих местах ничтожно мало и не добыл пока ни одного годного в дело блока, он все же вскрыл ослепительно белую, кристально чистую плоть горы Альтиссимы. Он знал, что рано или поздно он вырубит, выломает этот чудесный мрамор для своих статуй. А когда это произойдет, ему будет нужна уже готовая дорога.
Разве он не сознавал уже давным-давно, что скульптор обязан быть и архитектором и инженером? Если он сумел изваять «Вакха», «Оплакивание», «Давида», «Моисея», если он мог разработать проект мавзолея папы Юлия и проект фасада церкви Сан Лоренцо, неужто ему будет труднее проложить дорогу в семь с половиной верст?
Прочерчивая трассу дороги на карте, он включил в нее избитый, в глубоких колеях, проселок, идущий в Серавеццу, повернул от него к северу, обходя реку Веццу и ущелье, затем провел линию прямо к горе Альтиссиме, невзирая на тот факт, что в самом начале дорогу тут преграждали огромные валуны. За ними, чуть дальше, надо было пробивать путь вверх, к долине реки Серы, к Риманьо, представлявшему собой скопление каменных домов, искать удобный брод на Сере и, сообразуясь с рельефом, вести дорогу вдоль берега реки, опять на подъем. В двух местах он решил прорывать тоннель сквозь скалы: ему казалось, что это выгоднее, чем тянуть дорогу по камню на гребень и потом спускаться снова вниз, к лощине. Кончалась дорога по его плану у подножия горы, между двух ущелий, в которые он предполагал спускать свои блоки из Бинкареллы и Поллы.
За два дуката он купил ореховое дерево и заказал каретнику в Массе сделать двуколку с окованными железом колесами: на такой повозке было удобно возить дробленый камень и засыпать им топь между Пьетрасантой и берегом моря. Донато Бенти, который ходил в эти дни со скорбной миной, Микеланджело назначил надсмотрщиком при прокладке дороги на всем ее протяжении от Пьетрасанты до подошвы Альтиссимы; Микеле было поручено засыпать топь; Джильберто Тополино остался старшиной в Винкарелле — эта каменоломня, расположенная на высоте шестисот сорока трех сажен, среди самых круч, являлась последним доступным местом в горах, где только можно было открыть залом и добывать чистейший мрамор.
В конце нюня Виери заговорил с Микеланджело, держась самого сурового тона.
— Вам надо прекратить строительство дороги.
— Прекратить?.. Это почему же?
— Больше нет денег.
— Цех шерстяников богат. Ведь расходы оплачивает именно он.
— Я получил пока всего-навсего сто флоринов, ни скудо больше. Эти деньги потрачены. Взгляните, если угодно, как тут сбалансированы колонки цифр.
— Единственные колонны, которые я хочу видеть, — мраморные. А я не могу доставить их к морю, не проложив дороги.
— Очень печально. Может быть, деньги еще придут. Но до тех пор… — в знак своего бессилия Виери красноречиво развел руками, — до тех пор работе конец.
— Я не могу приостановить работу. Пустите на это другие деньги. Возьмите мои.
— Взять ваши личные деньги, предназначенные на мраморы? Вы не можете тратить их на прокладку дороги.
— Не вижу разницы. Не будет у меня дороги, не будет и мрамора. Берите деньги из моих восьмисот дукатов и платите, сколько надо, по счетам.
— Но вам никогда уже не вернуть этих денег. Требовать их с цеха шерстяников у вас не будет юридических прав.
— У меня вообще нет никаких прав. С кого я могу что-то требовать? — угрюмо отозвался Микеланджело. — Пока не добыты мраморы, святой отец не позволит мне быть скульптором. Пустите на дорогу мои деньги. Если цех шерстяников пришлет новую сумму, расплатитесь со мной из этой суммы.
От зари до зари он разъезжал верхом на сбившем копыта муле, надо было поспевать всюду и следить, как идут работы. Бенти прокладывал дорогу достаточно быстро, но до самых трудных участков в горах он еще не добрался, оставляя их под конец; Джильберто в Винкарелле снял слой земли, покрывавшей залежи мрамора, и уже вколачивал намоченные колья в расселины и щели; местные возчики, carradori, сыпали в топь сотни пудов дикого камня и щебня и понемногу укрепляли берег, где Микеланджело хотел устроить пристань. Впереди оставалась еще сотня долгих, до предела заполненных работой летних дней, и Микеланджело надеялся, что к концу сентября несколько колонн, которые пойдут на главные статуи фасада, будут уже спущены с горы к погрузочной площадке.
К июлю, согласно подсчетам Виери, из восьмисот дукатов Микеланджело было потрачено больше трехсот. Однажды в воскресенье, после заутрени, Микеланджело сел рядом с Джильберто на деревянные перила моста в деревне Стаццеме; их голые спины грело горячее солнце, щурясь, они смотрели на море, видневшееся за деревушкой.
Джильберто искоса взглянул в лицо Микеланджело.
— Я хотел спросить тебя… Тебя тоже не будет здесь, когда они уедут?
— Кто это собрался уезжать?
— Считай, половина артели — Анджело, Франческо, Бартоло, Бароне, Томмазо, Андреа, Бастиано. Как только Виери расплатится с ними, они уезжают во Флоренцию.
— Но почему же? — Микеланджело был потрясен. — Разве им мало тут платят?
— Они перепугались. Они считают, что здесь не мы оседлали мрамор, а мрамор нас.
— Что за глупость! У нас наметился отличный блок. Через неделю мы его выломаем.
Джильберто покачал головой.
— На этом блоке прожилка за прожилкой, сплошь. Весь залом пропадает. Надо будет вклиниваться в утес глубже.
— Что ты говоришь? — закричал Микеланджело. — Где у вас были глаза раньше? Вы что — малые дети?
Джильберто потупился.
— Прости меня, Микеланджело. Я подвел тебя. Все, что я знаю насчет светлого камня, — все здесь бесполезно.
Микеланджело обнял Джильберто за плечи.
— Ты сделал здесь все, что в твоих силах. Придется мне искать для тебя новых каменотесов. Видишь ли, Джильберто, у меня ведь нет такой привилегии — взять да отсюда уехать.
В середине сентября все было готово для того, чтобы пробить тоннели через три больших скалы: одна была на повороте к Серавецце, другая за деревушкой Риманьо, последняя там, где к реке подходила старая тропинка. Стоит пробить эти тоннели — и дорога будет закончена! Микеланджело вбухал в топь столько камня, что им можно было бы заполнить все Тирренское море, и зыбкое, постоянно опускавшееся в этих местах полотно дороги стало, наконец, надежным и прочным вплоть до самого берега. На горе, в Винкарелле, чтобы избавиться от прожилок в камне, пришлось врубаться вглубь на толщину целой колонны, затратив на это шесть дополнительных недель, но зато Микеланджело обладал теперь уже готовым к спуску великолепным блоком. У него была также готова большая колонна, лежавшая на краю залома. И хотя кое-кто из рабочих покинул его, жалуясь на то, что он впряг их в слишком тяжелую работу, Микеланджело был все же счастлив, видя, каких результатов он добился за лето.
— Тебе, Джильберто, время кажется, наверно, бесконечным. Но теперь мы применились к работе и до того, как нас накроют дожди, еще выломаем три-четыре новых колонны.
Наутро он стал передвигать ту огромную колонну, что лежала на краю залома, вниз, к лощине: там за эти месяцы было насыпано достаточно мраморного щебня, чтобы создать возможность хорошего скольжения. Колонну всю, вдоль и поперек, обвязали веревками, подняли вагами на деревянные катки и с усилием откатили от залома, направляя носом к спусковой лощине. Вдоль всего пути, по которому колонна устремится вниз, справа и слева гнездами были вбиты колья. Когда колонна двинется с места, концы оплетавших ее веревок надо будет живо закреплять на этих прочно вколоченных в землю кольях — иного средства сдерживать движение мрамора не было.
Колонна ползла, тридцать человек катили ее и одновременно притормаживали. Подражая каррарцам, Микеланджело подбадривал рабочих то резким, то распевно-протяжным криком, он следил за людьми, расставленными у катков: если колонна в своем движении высвобождала задний каток, его надо было подставить спереди. По сторонам, у кольев, другая группа рабочих крепко натягивала веревки, и, как только колонна проходила одно гнездо кольев, люди бросались вниз по тропе к другому, чтобы закрепить там веревки и таким образом снова затормозить ход колонны. Часы шли, солнце поднялось высоко, обливавшиеся потом люди совсем изнемогали, бранились и жаловались на то, что падают с ног от голода.
— Нельзя нам останавливаться и обедать, — увещевал их Микеланджело. — Мы загубим мрамор. Он может вырваться из рук и уйти.
На крутом и длинном откосе колонна вдруг стала сильно скользить, — рабочие, напрягая каждый мускул, едва удержали ее. Колонна двигалась теперь хорошо; вот она прошла сотню сажен, еще сотню, потом еще две-три сотни, прочертив сверху вниз все гигантское плечо горы Альтиссимы, — до дороги оставалось расстояние сажен в пятнадцать. Микеланджело ликовал: скоро рабочие столкнут колонну на погрузочную платформу, а уже оттуда тридцать два вола повезут ее на специальной телеге к морю.
Он никогда не мог понять того, как это случилось. Проворный пизанский мальчишка по имени Джино — он шел среди тех, кто следил за катками, — только что опустился на колени, чтобы подсунуть под переднюю часть колонны новый каток, как вдруг раздался тревожный крик, что-то резко треснуло, и колонна начала катиться вниз сама собой.
— Берегись, Джино! Скорей в сторону! — закричали рабочие.
Но было уже поздно. Колонна подмяла мальчика и, изменив направление, пошла прямо на Микеланджело. Он отскочил и, не удержавшись на ногах, упал наземь и перевернулся несколько раз с боку на бок.
Люди стояли, словно замерев, а сияющая белая колонна набирала скорость и, круша все, что попадалось на ее пути, летела вниз. Через какие-то считанные секунды она ударилась о погрузочную платформу и, расколовшись на сотни кусков, рухнула на дорогу.
Джильберто, склонился над Джино. На земле были пятна крови. Микеланджело, рядом с Джильберто, тоже встал на колени.
— У него сломана шея, — сказал Джильберто.
— Он еще жив?
— Нет. Убит мгновенно.
Микеланджело уже словно бы слышал траурный звук рога, катившийся от одной горной вершины к другой. Он подхватил на руки мертвое тело Джино, поднялся и пошел, качаясь, как слепой, вниз по белой дороге. Кто-то подвел прямо к погрузочной платформе его мула. Все еще держа Джино на руках, Микеланджело сел на мула и тронулся в путь, остальные шли впереди — траурное шествие направилось в Серавеццу.
Смерть мальчика тяжким грузом легла на его совесть. Он не вставал с постели, у него болело сердце. Проливные дожди затопили площадь городка. Все работы прекратились. Артель разъехалась. Счета показывали, что Микеланджело израсходовал тридцать дукатов сверх тех восьми сотен, которые были ему выданы авансом в начале года на закупку мраморов. Он не погрузил и не отправил из своей морской пристани ни единого блока. Каким-то утешением был для него лишь приезд многих каррарских камнеломов на похороны Джино. Покидая кладбище, аптекарь Пелличчиа взял Микеланджело под руку:
— Мы глубоко опечалены, Микеланджело. Гибель мальчика заставила нас взглянуть на все по-иному. Мы плохо обошлись с тобой. Но ведь и мы пострадали: многие агенты и скульпторы не хотели заключать с нами подряды, ждали возможности покупать мрамор из каменоломен папы.
Теперь каррарские корабельщики были готовы переправить его блоки, все еще валявшиеся на берегу, к пристаням Флоренции.
Несколько недель пролежал он совсем больным. Будущее казалось ему еще более темным, чем нависшее над Пьетрасантой грифельное небо. Он не сумел исполнить порученное ему дело; он без пользы потратил выданные ему авансом деньги, проработал целый год без всякого результата. На что же ему теперь рассчитывать? Ни у папы Льва, ни у кардинала Джулио не хватит терпения вновь возиться с неудачником.
Лишь письмо Сальвиати, пришедшее в конце октября, подняло Микеланджело на ноги.
«Я огорчился, узнав, что вы так расстроены всем происшедшим. В подобных предприятиях вы вполне могли столкнуться с куда более прискорбными случаями. Поверьте мне, что вы не будете ни в чем нуждаться, и бог воздаст вам за это несчастье. Помните, что, когда вы закончите этот труд, наш город будет вечно благодарен вам и всему вашему семейству. Великие и подлинно достойные люди извлекают из бедствия новую отвагу и становятся еще сильнее».
Микеланджело уже не так боялся, что папа и кардинал будут проклинать его за неудачу. На него успокаивающе подействовало письмо из Рима, от Буонинсеньи, который писал:
«Святой отец и его преосвященство очень довольны тем, что вы открыли такое множество мрамора. Они желают, чтобы дело подвигалось вперед как можно быстрее».
Через несколько дней Микеланджело сел на коня и в одиночестве поехал по новой своей дороге, затем поднялся по склону горы к Винкарелле. Облака набегали на солнце, ветер отовсюду нес запахи осени. В оставленной каменоломне он отыскал под деревянным навесом инструмент и ударами зубила наметил четыре вертикальных колонны, которые следовало выломать из пласта, когда он придет сюда уже с рабочими. Он спустился в Пьетрасанту, сложил свои скудные пожитки в седельную сумку и берегом моря поехал к Пизе. Скоро он был уже в долине Арно, и вставший на горизонте Собор Флоренции словно бы приблизил его к родному городу сразу на много верст.
Флорентинцы знали, какое несчастье произошло у Микеланджело, но смотрели на это как на неудачу, временно задержавшую работу. Хотя кое-кто из приехавших домой каменотесов жаловался на то, что Микеланджело понуждал рабочих к чересчур тяжелой работе, многие хвалили его: он так быстро проложил дорогу и первым на памяти людей начал добывать мраморные блоки в Пьетрасанте. Микеланджело не пришел еще в душевное равновесие и не мог пока высечь даже простого изваяния, поэтому он взялся за самое целительное дело: стал строить себе новую мастерскую, для которой он купил участок земли на Виа Моцца. На этот раз он собирался построить не дом с мастерской, а просторную, с высоким потолком, студию и при ней лишь две маленьких жилых комнаты.
Когда оказалось, что отведенного под мастерскую участка было мало, Микеланджело пошел к капеллану Фаттуччи и снова попытался прикупить кусок земли на задах Собора. Капеллан сказал:
— Папа издал буллу, в которой говорится, что все церковные земли должны продаваться по самым высоким ценам.
Микеланджело вернулся домой и написал кардиналу, Джулио письмо:
«Если папа издает буллы, поощряющие воровство и лихоимство, я прошу выпустить такую же буллу и для меня».
Кардинал Джулио был позабавлен, а спор Микеланджело с церковью кончился тем, что он заплатил за добавочный кусок земли столько, сколько требовал капеллан. Микеланджело занялся строительством дома с невероятной энергией — нанимал рабочих, покупал у плотника Пуччионе тес и гвозди, у владельца печей для обжига Уголино известь, у Мазо черепицу, у Каппони еловый лес. Он разыскивал чернорабочих, чтобы таскать песок, гравий, камень, сам наблюдал за всей работой, не отлучаясь со стройки целыми днями. По ночам он изучал и пересматривал свои счета с тою же тщательностью, с какой Виери вел бухгалтерские книги в Пьетрасанте; он записывал имена свидетелей, которые могли бы подтвердить, что он уплатил Талози за вставку оконных рам, Бадджане за подвоз песка, поставщику Понти за пять сотен крупного кирпича, вдове, которая жила рядом, за постройку половины стены, разделяющей их усадьбы.
Стараясь хотя бы раз в жизни проявить деловитость, за которую его одобрили бы и Якопо Галли, и Бальдуччи, и Сальвиати, он потребовал у занемогшего тогда Буонарроти роспись тех весьма скромных доходов с земель, которые он приобрел за долгие годы.
«Я указал на этом листе ту долю урожая, которая причитается мне за три года с имения, обрабатываемого Бастиано, по прозвищу Кит, которое я купил у Пьеро Тедальди. За первый год: двадцать семь бочонков вина, восемь бочек масла и восемь пудов пшеницы. За второй год: двадцать четыре бочонка вина, ни одной бочки масла и двадцать пудов пшеницы. За третий год: десять бочек масла, тридцать пять бочонков вина и десять пудов пшеницы».
Зима выдалась теплая. К февралю крыша мастерской была уже покрыта черепицей, двери навешены, в высоких северных окнах вставлены рамы, литейщики изготовили четыре бронзовых шкива, нужных Микеланджело для работы над статуями. Со складов на набережной Арно он перевез с полдесятка своих каррарских блоков, почти в четыре аршина высотой, и поставил их в мастерской стоймя, чтобы лучше и вдумчивее разглядеть, — они предназначались для гробницы Юлия. Мастерская была построена, ему оставалось теперь лишь возвратиться в Пьетрасанту и вырубать там колонны: без них завершить фасад церкви Сан Лоренцо было невозможно. А затем он уже мог прочно осесть на Виа Моцца и сосредоточенно трудиться несколько лет на семейство Медичи и Ровере.
Он не просил уже Джильберто Тополино снова ехать с ним работать в каменоломню — это было бы нечестно. Однако большинство его бывших рабочих, так же как и новая группа каменотесов, ехали с охотой. Страх перед Пьетрасантой действовал теперь не так сильно, люди понимали, что если дорога уже проведена и каменоломня открыта, то самая трудная работа была позади. Микеланджело закупил во Флоренции необходимое снаряжение: толстые и прочные веревки, тросы, канаты, кувалды, долота, резцы. Все еще терзаясь мыслью о непонятной случайности, погубившей Джино, он придумал систему охватывающих блок железных колец, которые позволяли рабочим удерживать мраморы, скатываемые с горы, гораздо крепче и уверенней. Лаццеро обещал отковать такие кольца в своей кузнице. Микеланджело направил Бенти в Пизу, поручив ему купить самого лучшего железа, какое только можно найти.
Пришел день — и артель Микеланджело начала выламывать мрамор, заполняя готовыми блоками всю рабочую площадку. Сведения папы оказались верны: чудеснейшего мрамора было тут достаточно, чтобы снабжать им мир тысячу лет. Когда два верхолаза очистили взломанную стену мрамора от камней, комьев земли, грязи и щебня, снежно-белые утесы, радуя сердце, засверкали во всем своем гордом величии.
Сначала Микеланджело не хотел спускать колонны вниз, пока ему не откуют железные кольца. Он решился на это лишь под влиянием Пелличчии, приехавшего к нему в Пьетрасанту: тот посоветовал удвоить число гнезд с кольями вдоль линии спуска, применить более толстые и прочные веревки и, чтобы блок двигался медленнее, уменьшить количество катков.
Несчастных случаев больше не было. За несколько недель Микеланджело скатил с горы пять великолепных блоков, погрузил их на телеги и на тридцати двух волах перевез через Серавеццу, Пьетрасанту и прибрежную топь к морю. Здесь вплотную к берегу должны были подойти барки с толстым слоем песка на палубах; колонны поднимут и уложат на барки в этот песок, потом его смоют, спуская воду через шпигаты, и мраморы будут лежать на кораблях в полной безопасности.
К концу апреля Лаццеро отковал нужный набор колец. Бесконечно радовавшийся удивительной красоте своих белых колонн, Микеланджело был доволен, что подоспела и эта дополнительная защита от возможной беды. Теперь, когда у него были готовы к спуску шесть колонн, он велел надеть на них железные кольца — так будет легче сдерживать огромную тяжесть мрамора, отказавшись в то же время от большого числа веревок.
Это усовершенствование оказалось для него роковым. Когда колонну покатили вниз по лощине, кольцо на полпути лопнуло, колонна вырвалась из рук рабочих и, все убыстряя ход, выскочила за край ложбины. Сметая на своем пути все препятствия, она неслась по крутому склону Альтиссимы вниз к реке, пока не разбилась на куски в каменистом ложе ущелья.
Микеланджело стоял будто пораженный громом. Придя в себя, он убедился, что ни один из рабочих не пострадал, потом осмотрел лопнувшее кольцо. Оно было сделано из негодного железа.
Сразу же поднявшись наверх к залому, Микеланджело взял тяжелый молот и стал колотить им по железным лебедкам, которые изготовил Лаццеро. Железо рассыпалось под ударами молота, как сухая глина. Значит, только чудо спасло всю его артель от неминуемой гибели.
— Бенти!
— Слушаю.
— Где закупали это железо?
— …В Пизе… как ты сказал…
— Я дал тебе денег на самое лучшее железо, а тут какая-то дрянь, в которой железа не больше, чем в лезвии ножа.
— …очень… очень жаль, — заикаясь, ответил Бенти. — Но я… я не ездил в Пизу. Ездил Лаццеро. Я ему доверил.
Микеланджело направился к навесу, где кузнец раздувал мехи горна.
— Лаццеро! Почему ты не купил самого лучшего железа, как я приказывал?
— …такое дешевле.
— Дешевле? Но ведь ты не вернул из взятых денег ни скудо!
— Не вернул. — Лаццеро пожал плечами. — А чего ты хочешь? Всякому надо разжиться хоть горсткой монет.
— Горсткой! И тем загубить колонну, которая стоит сотню дукатов. Поставить под удар жизнь всех и каждого, кто здесь работает! Какое же у тебя дьявольское корыстолюбие!
Лаццеро опять пожал плечами, он и не знал, что значит слово «корыстолюбие».
— Ну, что за беда! Потеряли одну колонну. Тут тысячи таких колонн. Ломай новую.
Как только весть о потере колонны дошла до Ватикана, а Ватикан в свою очередь направил письмо с инструкциями цеху шерстяников, Микеланджело вызвали во Флоренцию. В Пьетрасанте его заменил некий десятник, присланный от Собора.
Получив приказ, Микеланджело сел на коня и наследующий день к вечеру был уже во Флоренции. Тотчас его провели во дворец Медичи, на доклад к кардиналу Джулио.
Дворец был в трауре. Мадлен де ла Тур д'Овернь, жена Лоренцо, сына Пьеро, скончалась во время родов. Сам Лоренцо, будучи больным и спеша из Кареджи с виллы Медичи в Поджо а Кайано, по дороге схватил лихорадку и умер всего сутки назад. Эта смерть унесла последнего законного наследника и потомка Козимоде Медичи по мужской линии, хотя теперь появилось еще двое незаконных Медичи: Ипполито, сын покойного Джулиано, и Алессандро, если верить молве, сын кардинала Джулио.
Дворец был в печали еще и потому, что ходили слухи, будто безудержная расточительность папы Льва довела до банкротства казну Ватикана. Флорентинские банкиры, снабжавшие Льва деньгами, необычайно встревожились.
Микеланджело надел чистое платье, взял свою бухгалтерскую книгу и пошел по мучительно любимым, милым флорентинским улицам — от Виа Гибеллина к Виа дель Проконсоло, потом мимо Собора к улице Арбузов, где слева стоял Дом о Пяти Фонарях, а с Виа Калдераи, где жили чеканщики по меди и бронники, выбрался уже на Виа Ларга, ко дворцу Медичи. Кардинал Джулио, посланный во Флоренцию папой Львом, чтобы взять бразды правления в свои руки, служил сейчас заупокойную мессу в часовне Беноццо Гоццоли. Когда месса кончилась и часовня опустела, Микеланджело выразил Джулио свои сожаления по поводу кончины юного Лоренцо. Кардинал, казалось, даже не слышал его.
— Ваше преосвященство, зачем вы отозвали меня из Пьетрасанты? Через несколько месяцев я перевез бы на берег все мои девять огромных колонн.
— Мрамора у нас теперь уже достаточно.
Микеланджело был обескуражен враждебностью тона, каким заговорил с ним кардинал.
— Достаточно?.. Не понимаю.
— Работу над фасадом Сан Лоренцо мы решили прекратить.
Микеланджело побледнел, лишась дара речи.
Джулио продолжал:
— Надо ремонтировать полы в Соборе. Поскольку расходы на строительство твоей дороги оплачивали Собор и цех шерстяников, они распоряжаются и теми мраморами, которые ты добыл.
У Микеланджело было такое чувство, словно кардинал наступил на его простертое тело выпачканными в навозной жиже сапогами.
— Значит, вы будете устилать мраморами полы Собора? Моими мраморами? Бесценными, самыми прекрасными из всех, какие когда-либо добывались? Зачем вы меня так унижаете?
— Мрамор есть мрамор, — с ледяным безразличием ответил Джулио. — Он будет пущен на то, в чем сейчас нужда. А сейчас блоки требуются на ремонт полов в Соборе.
Чтобы унять дрожь, Микеланджело стиснул кулаки и тупо смотрел на чудесный портрет Великолепного и его брата Джулиано, написанный Гоццоли на стене часовни.
— Вот уже почти три года, как его святейшество и ваше преосвященство оторвали меня от работы над гробницей Ровере. За все это время у меня не было свободного дня, чтобы взять в руки резец. Из двадцати трех сотен дукатов, которые вы мне послали, восемнадцать сотен я потратил на мраморы, устройство каменоломен и прокладку дороги. По указанию папы мраморы, предназначенные для гробницы Юлия, привезены сюда, чтобы я мог, ваять из них статуи, пока работаю над фасадом Сан Лоренцо. Если мраморы отправить обратно в Рим, корабельщики возьмут с меня более пятисот дукатов. Я уж не говорю о расходах на деревянную модель; не говорю о трех годах времени, которые я убил на эту работу; не говорю о нанесенной мне великой обиде, когда меня вызвали сюда работать, а потом отстранили от этой работы; не говорю о брошенном в Риме доме, где мне придется потерять еще не менее пятисот дукатов на мраморах и обстановке. Я не хочу говорить обо всем этом, я плюю на чудовищный ущерб, который вы мне причинили. Я хочу теперь одного — быть свободным!
Кардинал Джулио внимательно слушал этот перечень жалоб и упреков Микеланджело. Его худое, плотно обтянутое кожей лицо потемнело.
— Святой отец все это рассмотрит, когда придет время. Можешь идти.
Микеланджело поплелся сквозь анфиладу залов и коридоров. Ноги сами собой вели его в комнату, когда-то служившую кабинетом Великолепного. Он распахнул дверь, вошел, тупо оглядел окна и стены. И, обращаясь к духу Лоренцо, громко во весь голос, крикнул:
— Я конченый человек!