За высокой резной министерской дверью, ведущей из приемной в кабинет, послышались отчетливо голоса, и Кричевский заблаговременно встал, опершись о спинку тяжелого дубового стула. Он не хотел, чтобы видели его хромоту. Вошли, на ходу беседуя, министр юстиции Муравьев и обер-прокурор уголовно-кассационного департамента Сената Кони.
— И все же, любезный Анатолий Федорович, не могу не выразить вам своего недоумения по поводу слишком строгого отношения Сената к нарушениям, допущенным в этом суде! — с плохо скрываемым неудовольствием продолжил начатую фразу Муравьев, красивый и статный в своем парадном мундире. — Какой юридической чистоты искать можно в Елабуге? Господь с вами! Там половина чиновничества нашего безграмотна, а это еще хуже полного невежества!
Он остановился у дверей и поглядывал подчеркнуто отстраненно на знаменитого подчиненного своего, известного либеральным течением мысли и снискавшего без малого двадцать лет назад вредную славу председательством в суде присяжных, оправдавшем террористку Веру Засулич.
— Не могу с вами согласиться полностью, господин министр, — с педантичностью, унаследованной от своих иноземных предков, отвечал широколобый и плечистый обер-прокурор, добротный и опрятный, как голландская печка. — Ввиду важности этого дела и повторности нарушений, идущих вразрез с истинными целями правосудия, я высказал свое мнение в обер-прокурорском заключении, представленном кассационной комиссии Сената. Нарушения, допущенные при ведении уголовных дел в суде, представляют особую важность в тех случаях, где суду приходится иметь дело с исключительными общественными явлениями. Таковы дела о новых сектах, опирающихся на вредные или безнравственные догматы или учения. Таковы дела об организованных обществах для систематического истребления детей, принимаемых на воспитание. Таковы дела о ритуальных убийствах и человеческих жертвоприношениях.
Муравьев брезгливо поморщился, сделал несколько шагов по приемной.
— Охота вам, при вашем уме и известности, ковыряться в этой мерзости!
Кони улыбнулся министру весьма тепло и последовал за ним.
— В этом вижу назначение свое, ваше высокопревосходительство. В делах такого рода суд обязан с особой точностью и строгостью выполнять все предписания закона, направленные на получение правосудия. Ведь приговор Елабужского окружного суда есть не только решение судьбы семерых подсудимых. Это еще и точка опоры для будущих судебных преследований, и, вместе с тем, доказательство существования столь печального и мрачного явления! Я усмотрел в деле четыре коренных нарушения в разных стадиях процесса, а именно: сохранение в распорядительных заседаниях прежнего состава присутствия, заседавшего ранее в Сарапуле — прямое нарушение статьи 929 Устава уголовного судопроизводства; отказ защите в вызове свидетеля — нарушение статьи 557 того же Устава…
— Я читал ваше прокурорское заключение! — встряхнув зажатыми в кулаке листами, резко оборвал его недовольный министр, вся холодность которого таяла, точно лед, от ненарушимой теплоты обер-прокурора.
— От лиц, присутствовавших на процессе в Елабуге, стало мне доподлинно известно, — мягко и неукротимо, как равнинная река, продолжил Кони, придвигаясь ближе к министру, — что обвинитель на суде напрочь забыл свою обязанность! «Не представлять дело в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, и не преувеличивая значения имеющихся в деле доказательств и улик», как определено это судебными уставами. Помощник окружного прокурора господин Раевский прямо возбуждал племенные страсти! Он начал речь свою с указания на общеизвестность извлечения евреями необходимой для ритуала крови убиваемых христианских младенцев, а окончил угрожающим напоминанием присяжным! Будто оправдательным приговором они укажут тысячам вотяков на возможность продолжать и впредь свои человеческие жертвоприношения.
— Что Раевский дурак, это известно, — сказал Муравьев, отступая, несколько поникнув плечами, не в силах далее бесполезно гневаться. — Только фамилию знаменитую позорит. Но вы-то, любезный Анатолий Федорович, опытный в подобных делах человек, как могли написать в своем заключении, что «признание подсудимых виновными в человеческом жертвоприношении языческим богам выдвигает вопрос, были ли приняты достаточные и целесообразные меры для выполнения Россией, в течение нескольких столетий владеющей Вотским краем[1], своей христианско-культурной просветительской миссии?».
— Это есть правда, — ласково и увещевательно ответил Кони.
— Да эта-то правда вам зачем?! — вспыхнул снова Муравьев. — Судейские вопросы я могу понять, но для чего вы суетесь в дела Священного Синода?! Понимаете ли вы, в чей огород полетел камень?!
— Безусловно, — склонил голову Кони, и Кричевскому, стоявшему уже совсем неподалеку от высоких лиц, стала видна огромная блестящая лысина обер-прокурора.
— Победоносцев вам этого не простит! — мрачно заключил министр. — А он еще далеко не утратил своего влияния! Он обязательно обратит внимание Государя на то, что один и тот же суд по одному и тому же делу два раза постановил приговор, подлежащий отмене. Хорошо же я буду выглядеть в глазах императора при этом!
— Полагаю, вы будете выглядеть в глазах нашего Государя истинным защитником правосудия и законности, — подняв лицо и просияв не по возрасту молодыми глазами, возгласил торжественно обер-прокурор. — Я думаю, в этом случае ваш ответ может состоять в простом указании на то, что кассационный суд установлен именно для того, чтобы отменять приговоры, постановленные с нарушением коренных условий правосудия! Сколько бы раз эти нарушения ни повторялись. Примером может служить известное вам дело Гартвига по обвинению в поджоге, кассированное три раза подряд. В этом же смысле высказался при встрече со мною господин министр внутренних дел Плеве.
Слушая Кони, заложив руки за спину, глядя под ноги на замысловатые узоры навощенного дубового паркета, Муравьев задумчиво сделал еще два шага и уперся взглядом в начищенные форменные ботинки Кричевского, привычно поставленные пятками вместе, а носками врозь.
— А, это вы!.. — сказал министр, переведя глаза с ботинок на их обладателя. — Извольте, Анатолий Федорович! Вы хотели непременно видеться с криминалистом, который командирован будет в помощь сарапульским властям? Директор Департамента полиции Лопухин отрядил для этой цели своего лучшего сотрудника… я надеюсь. Я распорядился ему прибыть сюда для встречи с вами.
— Статский советник Кричевский, — представился Константин Афанасьевич в пространство между министром, от которого вкусно пахнуло вдруг дорогой сигарой, и обер-прокурором, от которого ничем не пахло.
— Статский советник Кони, — ответил на приветствие один лишь обер-прокурор, и со своею неизменно теплою улыбкой протянул полковнику широкую крепкую ладонь, прищурился. — Мы с вами не встречались ранее?
— Лет двенадцать назад я подвозил к вам с работой одну стенографистку… Александру Серебрякову[2], — мимо воли улыбнулся в ответ Кричевский, теряя служебную недвижность тщательно выбритой физиономии.
— Да, да, теперь припоминаю! — сказал Анатолий Федорович, потирая свой сократовский лоб. — Такая милая девушка…
Оба они, увлекшись неожиданным воспоминанием, перестали обращать внимание на министра, который, потоптавшись неловко, напомнил о себе густым покашливанием, милостиво кивнул обоим, пожелал плодотворной беседы и величаво удалился.
— Отменной честности человек, — ласково сказал вслед Муравьеву Кони, — но, боюсь, ему не отстоять дальнейшего продвижения судебных реформ. Я ведь в юстиции нашей от самых истоков. Так сказать, «дней Александровых прекрасное начало»… Вы, Константин Афанасьевич, простите мне официоз сей с вызовом вашим в Министерство. Я никак не ожидал от начальства моего, что оно так переусердствует. Я сам квартирую не здесь, а в Сенате; в этом здании у меня и кабинета нет, так что и пригласить вас некуда. Не сочтите за труд пообщаться прямо в приемной, у окошечка вот…
— Весьма польщен, — ответил Кричевский, немного смущенный обилием слов, изливаемым на него привычным к речам обер-прокурором.
Они встали в углу приемной, у малиновой портьеры тяжелого бархата с кистями.
— Видите ли, — начал Анатолий Федорович, осторожно касаясь пальцами мохнатых пыльных кистей, — дело это весьма показательно для России и имеет последствия, далеко идущие, о которых, может быть, мало кто из его фигурантов догадывается. Огласку, благодаря этому нижегородскому журналисту Короленко[3], оно получило изрядную. Вы, я полагаю, тоже следили за ним по газетам?
— Так точно, — привычно наклонил шею Кричевский.
— Находясь здесь, в Петербурге, вдали от всех обстоятельств, я ни в коей мере не считаю возможным подменять собою и мнением своим правосудие, — сказал Кони, глядя неотрывно на Кричевского. — Пустопорожнее гадание полагаю в данном случае неуместным. Случаи, напоминающие отдаленно все, что случилось возле села Старый Мултан, имели место в последние годы. Они мне известны по документам сенатских слушаний. Сенат и Священный Синод обращают особое внимание на подобные явления в обществе. Один черемис[4], проживающий одиноко в чуме на Новой Земле, сделал себе из тряпок идола, куклу, и принес ему в жертву молодую девушку, которая случайно забрела к нему. Проведав об этом, соседи, такие же черемисы, скрутили его, отвезли на материк и выдали русским властям. Как видите, даже там, среди грозно царящей ночи, духовный мрак не без просвета. Человеческая жертва — не культ, не религия, не верование целой народности или хотя бы только горстки людей. Это единичный случай, случай безобразный, но исключительный. Злой изувер должен был сам выдумать и состряпать себе бога из тряпок и лохмотьев, чтобы утолить его невинной человеческой кровью!
Обер-прокурор, увлекшись, поднял было палец, но тотчас опомнился и понизил голос. Кричевский смотрел на него внимательно, пытаясь уловить нечто в этом теплом лучистом взгляде.
— Другой случай, ближе к месту нашему, имел недавно быть в Казани, — продолжал Кони. — Некий татарин, приведенный в отчаяние болезнью своего сына, заманил к себе соседскую девочку, тоже магометанку. Он убил ее, вынул у нее сердце и проделал над ним какие-то магические манипуляции, в среде его единоверцев известные, но осуждаемые ортодоксальным исламом. Соседи-магометане выследили его, донесли властям, и всячески помогали изобличению убийцы. То есть, речь опять идет о единичном, исступленном и суеверном изуверстве, которое возможно, как исключение, как уродство, во всякой темной среде, будь то среда русских, татар, вотяков — безразлично. Мултанское жертвоприношение — совсем другое дело, совсем другое…
Кони взял Кричевского за обшлаг полицейского кителя, вычищенного и отутюженного Верочкой, и веско сказал:
— Нашему суду предстоит дать ответ на вопрос — где мы живем? Существует ли прочная основа культуры родины нашей, или это лишь паутина, тонкая сеть, наброшенная предками на спину дикого чудовища тьмы, зверя-Левиафана, именуемого Евразией? От этого ответа, который я, как юрист, приму безоговорочно, зависит, что же делать нам далее.
Анатолий Федорович близоруко поморгал белесыми ресницами и продолжил:
— Существует еще один аспект. Дело сие есть наилучшая проверка на прочность всей судебной системы нашей, многими великими умами выстраданной. Ваш покорный слуга отдал ей всю жизнь. Ныне и в свободной Америке, и в просвещенной Европе наблюдаю я неправосудные решения, в нарушение законов принятые, в угоду власть и деньги имущим. И в этом деле, как изволили вы, очевидно услышать, есть интересы сфер весьма высоких, и от истинного правосудия далеких. Противостоят им люди темные, бедные, у них даже на адвоката денег нет. Их защищает присяжный поверенный Сарапульского суда, некто Дрягин, один на всех семерых. Лично не знаком, только по переписке, по кассациям. Удивительный, я вам скажу, господин! За копеечное жалование от казны уже четвертый год не дает обвиняемых в каторгу! Третий суд будет вести! Вот на таких людях наша Россия и держится, милостивый государь!
— Вы не тревожьтесь, Анатолий Федорович, — сказал Кричевский, тронутый искренним и глубоким волнением своего именитого собеседника. — Я ведь в полиции с юных лет. Меня отрубленной головой не удивишь.
— Нет, голубчик! — решительно возразил обер-прокурор, нервически дергая за кисть портьеры. — Надобно тревожиться! Ведь с вами еще ваше полицейское начальство говорить будет! В этом деле ушки местной полиции ой как торчат! Не дайте отклонить себя от установления истины! Недопустимо обращение суда в орудие для достижения чуждых правосудию целей! Россию спасет во всех бедах ее только справедливый суд! Какие бы ни были власти, правительства и времена! Будет такой суд — будет стоять Россия. Не будет — сгинет она в пучине, которой и имени-то нет. А, впрочем, есть! Имя этой пучине — Мултанское дело! Вы сами женаты? И дети есть?
— Дочь, — улыбнулся Константин Афанасьевич. — Шесть месяцев и двенадцать дней.
— Боже мой! — вскричал Кони. — Как же они командируют вас?! Я немедленно пойду к министру и добьюсь вашей замены! Немыслимо оставлять малютку с матерью в столь младенческом возрасте!
Намереваясь идти прямо в кабинет Муравьева, добрейший Анатолий Федорович дернул еще раз за кисть — и вдруг оторвал ее совсем от малиновой портьеры. Обер-прокурор смутился, как мальчишка, боязливо оглянулся на секретаря, сидящего далеко, у противоположной стены приемной, и сделал безнадежную попытку как-то приладить оторванное украшение на прежнее место.
— Не беспокойтесь, Анатолий Федорович, — сказал Кричевский, смешливо наблюдая за его неуклюжими манипуляциями. — Не надо никуда ходить, прошу вас. Они не одни остаются, присмотр есть. А ехать мне надо, на то и служба. Я ведь всего год как на новом месте — и вдруг отлынивать начну? Позвольте, я вам помогу.
С этими словами он принял из пальцев обер-прокурора ужасную улику, нашарил у себя в кармане катышек воска, который клала ему жена для очистки кармана от мелкого мусора и просыпавшегося табаку, легко размял черный комочек в пальцах, и аккуратно прилепил им кисть за нитку к витому шнуру портьеры.
— Благодарю вас! — прошептал заговорщицки Кони. — И никому ни слова, пожалуйста! А скажите — вам не страшно?
— У меня четыре ранения! — хмыкнул Кричевский.
— Да я не об этом! — досадливо поморщился обер-прокурор. — Я читал ваш послужной список! Вам не страшно оставлять свою жену и дочь… так надолго?
Константин Афанасьевич встретился глазами с теплым лучистым взглядом собеседника — и вдруг понял то, что виделось ему. Пятидесятидвухлетний сын провинциального драматурга и заштатной актрисы, юридическая звезда России, Анатолий Федорович Кони оставался всю жизнь свою холостяком, не имел детей, и был бесконечно одинок.
Ночной поезд на Москву отходил ровно в десять. Верочка на вокзал не пошла, осталась дома с Настенькой, к вящему спокойствию Константина Афанасьевича. Зато Петьку Шевырева приехали провожать всем цыганским табором. Юлия с двумя малышами у юбок обиженно дулась, старший, двенадцатилетний гимназист, скакал козликом. А почтенная родительница, Розалия Дормидонтовна Шевырева, притащившаяся на проводы из Обуховой слободы, где выросли они с Петькой, голосила, как по покойнику, на весь перрон.
— Ой, куда же ты едешь, родимый! Ой, куда ты улетаешь, соколик наш! Пропадешь ты в чужих краях, в глухих лесах! Срубят тебе буйну головушку злые вотяки! Скормят идолищу поганому!
Петька, толстый, потный, увешанный сумками, вализами, мешками и ящиком с фотографическим аппаратом, не походил вовсе на отважного корреспондента «Вестника Европы», прошедшего две немалые войны вместе с действующей армией. Поправляя то и дело сползающие очки с кругляшами-стеклышками, он то смущался, то принимался журить старшего, то урезонивал мать, бормоча:
— Мамаша, будет вам, будет… Людей смешите только…
— Вы куда хоть едете, Костенька? — поправляя ленты шляпки, спросила Кричевского Юлия, утомленная родами, подурневшая и постаревшая. — Что за город такой?
— На свете есть три самых знаменитых города — Париж, Малмыж и Мамадыш! — улыбнулся ей полковник. — Мы едем пока в Москву, а оттуда завтра поездом до Вятских Полян, а оттуда рекой Вяткой — на Мамадыш, Казанской губернии. Суд там назначен.
— Мы-то с вами, Константин, люди трезвомыслящие, — начала в том же ироничном ключе Юлия, да не сдержалась и сказала просто: — Ты там присмотри за моим… оболтусом! Чтоб не лез никуда!
— Непременно, — кивнул полковник. — Никуда на болота не пущу, будет в зале суда сидеть, да на телеграф с репортажами бегать. А ты уж Верочку с Настей проведывай, хоть изредка. Что-то у Насти горлышко красное было.
Юлия кивнула. Они пожали друг другу руки, как сотоварищи в важном деле.
Багаж Кричевского был невелик и продуман: белье, бритва, бумаги, походная аптечка, оружие и патроны. На дне саквояжа лежала склянка мази для больного колена и медальон с двумя русыми локонами: потемнее — Верочкин, посветлее — Настенькин. Еще была отдельно стопка духовных книг, перевязанная бечевой: купил в лавке Суворина для друга детства Васьки Богодухова, ныне иеромонаха Свияжского Богородского монастыря брата Пимена. Брат Пимен обещал встретить их на станции с бричкою и до пристани без хлопот доставить.
Пока бородатые носильщики в кожаных фартуках, с медными бляхами на груди, поднимали в купе Петькину поклажу, по перрону мимо прошествовал высокий, статный, отменно одетый черноволосый мужчина с внешностью римского патриция, небрежно скользнул взглядом по Юлии с малышами у юбок, прищурился иронически в адрес замороченного родней Петьки Шевырева, и слегка раскланялся с Кричевским.
— Кто это, Константин Афанасьевич? — тотчас оживилась мадам Шевырева, заиграв глазами, поправляя прическу и легкую вуаль в три четверти. — Вон тот господин, что вошел в вагон первого класса?!
— Это известный адвокат наш, Николай Платонович Карабчевский, — сказал полковник. — Давний мой оппонент в суде. Я злодеев за жалованье ловлю, а он их от виселицы за большие деньги спасает.
— Мне в редакции сказали, что он согласился бесплатно защищать этих вотяков! — сказал Петька, который, оказывается, все вокруг прекрасно слышал и видел. — Ох, и охоч до рекламы! Наш главный обещал, что даст его заключительную речь без купюр, сколько бы полос она ни заняла!
— Он погорячился, — хмыкнул Константин Афанасьевич. — Николай Платонович большой любитель произносить длинные речи!
— Если такая знаменитость едет туда же, куда и вы, я спокойна! — безапелляционно заявила Юлия. — Мама, прекратите реветь! Там наверняка нет ничего опасного! Будут себе шляться по кабакам да по театрам, волочиться за актерками!
— Приблизительно так, Юлечка! — засмеялся Кричевский. — Между прочим, этот знаменитый Старый Мултан, или Вуж-Мултан по-вотяцки, где нашли тело, от железной дороги всего в пяти верстах!
— Тогда поцелуемся на дорожку — и с Богом! — решительно сказала Юлия, воспряв духом. — А то мне уж скоро детей спать укладывать.
Они вошли в вагон, встали у окон. Затрезвонил троекратно колокол, басовито прокатился по перрону голос обер-кондуктора «Готово!». Раздался гудок, и поезд тронулся.
Настоявшись вдоволь у окна, надышавшись свежего ветру, наслушавшись стуков, шорохов и скрипов колес, Кричевский проводил алую вечернюю зорьку над зубчатым черным краем леса, взял у проводника свечу в специальном маленьком фонаре с подставкою, и пошел в купе, намереваясь еще поработать. Петька Шевырев тоже не спал, лежал на диванчике, закинув ногу на ногу в белых носочках, Юлией вязаных, нацепив очки на нос, листал вырезки и заметки. На столе стояли три опорожненных стакана чаю и такая же свеча в фонаре.
— Представляешь, эти вотяки, оказывается, рыжие и сероглазые! — сказал он. — А я думал — они черноволосые, как мордва.
— Новгородцы называли их «чудь белоглазая», — ответил приятелю полковник, укладываясь на свой диванчик, пристраивая поудобнее разбитое в неудачной погоне колено. — Некогда при Волковом погосте была кровавая сеча новгородцев с вотяками. А при Пугачеве по их просьбе казнили большую часть православных священников по селам.
— Ничего себе дела… — рассеянно проговорил Петька, стараясь незаметно заглянуть в бумаги, которые полковник достал из саквояжа и разложил подле себя для работы. — Вот тут пишут некоторые… Шрейер, и другие… что вотяки — это остатки племен гуннов, и что, стало быть, сам Атилла родом мог происходить из наших вотяков.
— И что с того? — все так же спокойно ответил Кричевский, локтем прикрывая бумаги от любопытного взора приятеля. — У них до прихода войск московских письменности своей не было. Дикари они были.
— Да и у славян ее також не было своей! — отчаянно вздохнул Петька, привставая напрасно на локте и вытягивая шею так, что очки его чудом держались на кончике носа. — Забыл, что ли, уроки истории у Гурия — «говорящей головы»? Монахи константинопольские нам азбуку сотворили. Тезка твой, Константин, окрещенный Кириллом!
— Тебе, Петенька, эта азбука во вред пошла, — усмехнулся Кричевский. — Любопытен стал излишне. Прекрати в мои документы глаза запускать, не то в другое купе отселю! Чтобы косоглазие не развивалось!
— Вот, значит, как! — обиженно сказал Шевырев, надув губы, откидываясь навзничь на жесткую подушку. — А еще друг называется! Я-то думал, мы вместе будем распутывать этот клубок! Между прочим, я бы мог тебе пригодиться!
Полковник воззрился на приятеля с немалым удивлением.
— Твое соседство для меня факт весьма неожиданный, — сказал он. — Я еще не решил, как к нему отнестись. Одно только могу тебе сказать: ежели вздумаешь строчить в свою газету такую же ересь, как этот малороссийский щелкопер Короленко, я тебя к себе на версту не подпущу, хоть бы тебя самого вотяки с горчицей лопать начали. Моду взяли сочинять, как русские власти «инспирируют» политический процесс против инородцев! Словечко изобрели премерзкое такое… Я, между прочим, тоже представитель власти, а влачусь от любимой жены и дочери за тридевять земель киселя хлебать! С единственной целью: дознаться истины! Меня не касаемо, что там эти дураки губернские наворотили в следствии и суде, что Сенат дважды приговор кассировал! Сделаю, что смогу, хоть уже четыре года прошло…
— Ну, и делай себе на здоровье! — фыркнул Петька, точно кот. — Честь тебе и хвала! Но ведь потребовал же публично господин Победоносцев переселения всех вотяков в Сибирь! А Короленко, между прочим, дельно пишет, и следствие Сарапульское на чистую воду выводит! Он непременно на суде должен быть, вот мы с ним и познакомимся.
— Не имею желания! — буркнул Кричевский, опять углубляясь в чтение. — Мне эти господа революционеры вот уже где… Насмотрелся, пока полицейской частью начальствовал[5]. И запомни, Петенька: ежели бы власть действительно захотела инспирировать какой-либо процесс, все бы так чисто сделали, что ты первый бы во все поверил! А здесь просто глупость, нерасторопность полицейских чинов, да неумение работать — а выводят из этого необходимость революции.
Некоторое время они лежали молча, слушая стук колес. Вскоре уже вовсе стемнело. Константин Афанасьевич все читал, вникая в скудные материалы, переданные ему в спешке в Департаменте, подчеркивал карандашом, ставил вопросы на полях. Петька дулся, потом стал посапывать, и уже всхрапнул раз-другой, когда Кричевский потянул его за рукав.
— Ага! — блеснув очками, тотчас очнулся журналист, будто и не спал вовсе. — Поделиться захотелось?! А я вот не буду слушать!
— Да тут загадка на загадке, в этом Мултанском деле! — озабоченно сказал полковник. — Я всегда с сыщиками своими кумекаю. Одна голова хорошо, а две лучше. Да где их здесь возьмешь? Давай хоть тебе расскажу. Может, что дельное на ум придет. Чайку вот только велю принести…
— Я сам, сам кликну! — подхватился с постели Петька. — Только давеча в Окуловке стояли, кипяток, должно, не остыл еще! Ты думай, Костинька, умненький наш! Думай — и мне рассказывай!
— Дело все свершилось четыре года тому, еще при покойном императоре Александре Александровиче, — под стук колес начал свое повествование Кричевский, изредка сверяясь с записями. — Тогда были, если помнишь, подряд два неурожайных года, а летом по Волге и Каме пошел косить народ тиф.
— Как же, как же! — заблестел в полутьме купе очками Петька, улегшись на живот и облизываясь в предвкушении. — Я еще статьи писал о беспроцентных «хлебных ссудах» и злоупотреблениях, с ними связанных.
— Не перебивай, — сердито велел полковник. — Так вот, в Старотрыкской волости Малмыжского уезда тифа не было, и урожаем их Бог не обошел. Есть в этой волости две вотяцкие деревни — Старый и Новый Мултан. Версты две меж ними по лесной дороге. Я у топографов в Генеральном Штабе был, успел кроки на кальку снять. Вот, смотри. В Старом Мултане семьдесят семь вотяцких дворов и сорок русских. А вот тут, по соседству, далее по той же дороге, верстах в трех от Старого Мултана, русская деревня Анык.
За Аныком дорога делает изрядный крюк верст в восемь, в обход леса и топи, с выходом даже к полотну железной дороги, и подходит к другой русской деревне Чулья. А вот здесь, предположительно, между Аныком и Чульей, напрямки есть лесная тропа через топкое место. На карте Генерального Штаба, естественно, не обозначена. По ней путь удобно срезать.
Во второй половине дня пятого мая 1892 года некая крестьянская девица Головизнина, тогда еще шестнадцати лет отроду, живущая в деревне Анык, направилась к своей бабке в деревню Чулья. Сейчас-то ей двадцать уже, замужем, поди. Пошла она тропою, и в четверти версты от околицы своей наткнулась на мужика, лежавшего поперек тропы. Мужик одет был в темно-коричневые штаны, рубаху в синюю полоску, на ногах — лапти, за плечами — котомка. Лежал он, судя по материалам дела, на животе, хоть я так до конца и не разобрался. И не просто так лежал, а на голову себе натянул «азям». Зипун или кафтан в тех местах есть такой мужицкий, с подпояскою. Вот он этим азямом как бы укрылся. Место там топкое, болотистое, чтобы ноги не мочить, крестьяне настелили там бревнышек, на манер наших деревянных тротуаров. Человек лежал себе прямо на этих бревнышках, причем ноги и плечи свешивались, едва касаясь луж справа и слева от гати.
Эка невидаль, пьяный мужик: решила девица Головизнина. Проспится себе и дальше пойдет. Перескочила она через мужика, да и пошла себе к бабке на блины, и думать про него забыла.
На следующее утро, шестого мая, Головизнина отправилась обратно, из Чульи в Анык. На том же самом месте она опять увидела ничком лежащего мужика. Только теперь пола азяма была откинута с плеч, и ясно было видно, что у тела отсечена напрочь голова. Там, где должна была быть шея, чернела кровавая рана. У меня были подобные дела, я это зрелище ясно представляю.
Девица, разумеется, припустила с визгом к дому, а уж полицию вызвал ее отец.
Первый полицейский появился у трупа… когда бы ты думал? Не в тот же день, нет! Это тебе не столица! И даже не на следующий день! Первый полицейский посетил сие мрачное место лишь 8-го мая около полудня! Это был волостной урядник Соковников. Вместе с сотским деревни Анык, Сосипатром Кобылиным, они осмотрели тело и организовали… только не смейся… охрану места происшествия! Это на третьи-то сутки! При этом крови вокруг они не видели, и голову, несмотря на розыски не нашли.
— Милое дельце! — поежился Петька Шевырев. — В газетах-то все это несколько благолепнее представлялось!
— Еще через два дня, десятого мая, — продолжил свой рассказ Кричевский, — к месту происшествия прибыл становой пристав из Старого Трыка господин Тимофеев. Стало быть, уже пять дней лежало обезглавленное тело на тропе. Он и составил акт осмотра места обнаружения трупа, который послужил, наконец, основанием для возбуждения уголовного дела. В нем пристав отметил некоторые существенные для понимания дела обстоятельства. Лапти погибшего были чисты, хотя и мокры. Это свидетельствовало о том, что он не пришел туда самостоятельно, поскольку кругом грязь и топь. Его принесли.
Азям и исподняя рубашка убитого имели обширные кровавые подтеки, что вполне соответствовало характеру причиненного ранения, однако на предметах, окружавших труп, следов крови обнаружено не было. Это наблюдение подкрепляло предположение о посмертной переноске трупа.
Хотя руки погибшего были заправлены в рукава азяма, его воротник едва подходил под лямки заплечной котомки. Кроме того, отсутствовал кушак, которым надлежало подпоясывать азям. Это могло свидетельствовать о том, что азям надевали уже на труп.
Края раны были красные, кровавые, сгусток крови полностью заполнил трахею наподобие пробки, что могло произойти только в том случае, если при отделении головы сохранялось сердцебиение. Это означало, как ты понимаешь, что отсечение головы было прижизненным. Под правым плечом трупа обнаружена ровно остриженная прядь белокурых волос.
Рядом с трупом отмечена обширная, вытоптанная множеством ног площадка. По свидетельству девицы Головизниной, 5 мая ее не было.
— А шестого мая была уже? — спросил в волнении Шевырев.
— Так вот то-то и оно, что черт его знает! — в сердцах отозвался Константин Афанасьевич. — Хуже нет — по чужому акту работать! Одно дело, если ее и шестого не было, тогда на это можно вообще наплевать и забыть!
— Отчего же? — не понял журналист.
— Да оттого же, что там караул крестьянский стоял двое суток! — воскликнул полковник. — Не по воздуху же эти караульщики летали над трупом, там ведь, как пишут, топко кругом! Конечно, площадку вытоптали! Я полагаю, и про то, как одет он был, можно забыть. Уж наверняка крестьяне эти лазали в его котомку, а для того надобно было ее с плеч снять, да потом снова надеть, иначе не развяжешь. И кушак они же спереть могли! Но, полагаю, более чудес они бы с покойником этим проделывать не решились. Это если только кто до прибытия урядника Соковникова ухитрился проделать.
— А что — были и еще чудеса? — спросил его приятель.
— Были, да еще какие! Пристав ни с того, ни с сего распорядился везти тело не в деревню Анык, до которой по тропе было четверть версты, а к вотякам, в Старый Мултан, до которого от Аныка лесною дорогою еще версты три.
— Может, на то у него веские основания какие имелись? — осторожно предположил Петька.
— Может и имелись, — сказал Кричевский, — только я узнаю об том лишь по приезду. Ему, конечно, виднее тогда было. Проще всего положить, как твой Короленко, что пристав просто не любит инородцев, оттого и отправил им сей презент на сохранение да на муку. Знаешь, есть в народе такое выражение: «сухая беда». Крестьяне, на чьей земле найдут труп — сущие мученики. Их наряжают в караулы, зовут понятыми при вскрытии и следствии, таскают по допросам. На них лежит обязанность сохранять труп до передачи его в волость, а когда это случится — одному Богу известно, при нашей-то расторопности. А у них посевная, или покос, или, того хуже, жатва, когда каждый день год кормит! В доброе старое время при подобной напасти форменно откупались от наезда властей: это, собственно, и называлось «сухой бедой». Неповинные в крови все же платили деньги и откупались от беды «насухо», чтобы она к ним не приставала. Иногда целыми сходами постановлялось тайно вывезти труп на чужую землю и этим отвести от себя око начальства. Ох, сколько я с этим намучился! И, главное, ведь правды ни от кого не дознаешься! Молчать все будут, как рыбы, коли сговорились! А следственных экспериментов до чего боятся!
Но ведь можно и иначе вопрос поставить. Надобно ведь помнить, что пристав Тимофеев мог любить инородцев-вотяков, мог и не любить — об том нам с тобою пока ничего неизвестно. А вот в том, что господин Короленко, бывший ссыльный, уж точно недолюбливает приставов и любых других представителей власти нашей, я думаю, сомнений быть не должно! Полагаю, немало они ему крови попортили… Так ведь и поделом. Отчего же не предположить мне сейчас для начала, что это господин Короленко из желания насолить приставу объявил на всю Россию через газетки ваши решение его глупым и вздорным, вызванным одною лишь племенною приверженностью русскому духу, а отнюдь не стремлением как можно вернее свой долг исполнить? Господин ведь Короленко сам на месте преступления тоже лишь через два года объявился! Вольно ему укорять пристава за то, что тот, может быть, крестьян деревни Анык пожалел, послушался их, да и велел везти тело к вотякам! Сам-то господин Короленко, будучи малороссом из переселенных поляков, нас, титульную нацию, ох как не жалует! Ему, разумеется, всяк другой милей — хоть вотяк, хоть сам черт!
— Будучи на Кавказе, слышал замечательный анекдот! — засмеялся Петька. — Офицер один другому рассказывал про своего кунака-кабардинца. «Ахмет, — спрашивает офицер, — кто для тебя русский человек?» «Русский человек для меня брат!» — отвечает правдиво Ахмет. «А кто для тебя черкес?». «А черкес для меня шайтан, собака паршивый! Но все же лучше брата».
— Одним словом, вотяки тело безголовое безропотно приняли… Да и куда им было деваться.
— А как установили личность убитого? — спросил Петька, все еще улыбавшийся своим военным воспоминаниям.
— А я тебе не сказал разве? — удивился Кричевский. — Да самым простым макаром. В котомке его обнаружена была справка уездной больницы, удостоверяющая полное здоровье Конона Дмитриевича Матюнина. В ту весну и лето на всех дорогах губернии стояли тифозные карантины, и без справки подобной никого не пропускали. В каждом городе она требовалась, даже в каждой избе при постое. Из справки следовало, что этот человек был родом из деревни при Ныртовском заводе Казанской губернии, в сотне верст от Старого Мултана.
— Так ведь ее и подложить могли в котомку-то! — предположил Шевырев.
— Разумеется! — согласился полковник. — Над загадкой сией я и страдаю! Раз голову унесли и спрятали, стало быть, хотели личность сокрыть! Отчего же тогда справку не взяли?! Справка — бумажка: ее съесть можно в минуту! С другой стороны, а что, ежели справку подложили? Тогда и голову резон был унести, чтобы сработало! Чаще-то ведь бывает так, что голова есть — справки нету… А ведь голову чужую с собою таскать, я тебе скажу, удовольствие сомнительное весьма! Она и течет, и вес имеет немалый. До пятнадцати процентов от веса тела, как мне наш паталогоанатом доктор Майдель говорил! И улика ведь страшная! Не отвертишься, коли попадешься с такою ношей!
Но это, брат, не самая мудреная загадка в этом деле. Самая мудреная, отчего весь сыр-бор разгорелся, открылась позже. А пока что на предоставленной крестьянами телеге полицейские перевезли безголовый труп к окраине Старого Мултана. Вотяки яму на окраине выкопали, льду и снегу из ледников своих натаскали, да покойника туда и поместили. Под караул, разумеется! Не дай Бог, кто покусится на такое сокровище!
В середине мая караулившие временное захоронение мужики стали жаловаться на запах. Помощник пристава, оставленный в селе следить, чтобы никто не вскрывал до приезда доктора тело Матюнина (назовем его пока так, для рабочей версии), приказал тело выкопать и подкинуть в яму снега. Во время исполнения этого приказа кому-то пришла в голову идея не просто опять закопать тело, а устроить над ним настил из досок. Благодаря этому можно было не бояться повредить труп при последующем выкапывании. Помощник пристава идею одобрил, и труп при повторном захоронении положили под доски.
Лед во временном склепе постепенно подтаивал, и через десять дней под досками образовалась пустота. Во время сильного ливня одна из досок треснула, и грязь затопила могилу. Начальник этих многочисленных эксгумаций приказал снова извлечь тело на поверхность, привезти поболее льда и снегу, и опять захоронить убитого. Да, да, милейший! Не морщи нос свой! Таковы будни следствия!
В начале лета в Старый Мултан наконец-таки приехал уездный врач по фамилии Минкевич. Не будем укорять его, ведь тиф шел по Малмыжскому уезду. Он и спешил, в первую голову, к живым. А врач один на весь уезд! Вот о чем бы господину Короленко надобно писать, а не об полицейском произволе… Да на этом имени, понятно, не сделаешь. Это всем уже оскомину давно набило. Четвертого июня, ровно через месяц после убийства, Минкевич провел вскрытие тела Конона Матюнина. Тут-то и начинается главная загадка.
Выяснилось, что помимо отрезания головы, над телом были осуществлены и иные, весьма непростые манипуляции. На трупе был обнаружен обширный и глубокий разрез, начинавшийся в верхней части тела, шедший вдоль спины и достигавший пятого ребра. При нанесении этого разреза были разрублены ключица и пять ребер в самой толстой их части, рядом с позвоночником. Помимо этого, полностью были разделены довольно толстые в этом месте мышцы спины. Разрез сей был причинен не единичным ударом топора или кавалерийской шашки, а явился следствием нескольких последовательных ударов.
Упомянутое повреждение не было обнаружено ранее по той причине, что его полностью скрывала нательная рубаха погибшего. То есть, ни урядник Соковников, ни пристав Тимофеев при осмотре тела ничего подобного не заметили.
— Разве это возможно? — не поверил Шевырев.
— Возможно для урядника. Ему такие вещи в диковинку. А вот для пристава — маловероятно. Хотя, как говорится, и на старуху бывает проруха. Я однажды отсеченного уха при осмотре не заметил. Волосы у покойницы были длинные, лицо разбито все в кровь… Ну, да это дело прошлое, тебе неинтересно. Вернемся к нашим Мултанам.
При вскрытии грудной полости выяснилось, что сердце и оба легких отсутствуют. Другими словами, эти органы были извлечены через разрез в верхней части тела. В акте вскрытия доктор Минкевич особо подчеркнул, что внешний осмотр не позволял установить факт извлечения органов. Это его пристав попросил, не иначе. Другими словами, труп отнюдь не разваливался на части, и разрез в верхней области спины был сравнительно небольшим, не более вершка длиной.
Доктор зафиксировал отсутствие ран на животе. На ногах погибшего Минкевич обнаружил следы сдавливания.
На основании результатов осмотра Минкевич заключил, что причиной смерти Матюнина послужило отсечение головы. По времени нанесения это было первое ранение. Рассечение торса и извлечение органов из грудной полости было осуществлено позже, но примерно в то же время, что и отсечение головы. Свою точку зрения Минкевич обосновал следующим логическим заключением: чтобы извлечь органы из грудной клетки, края раны в верхней части туловища надлежало широко раздвинуть. Это можно было сделать без особых усилий до тех только пор, пока подвижность ее краев не ограничило трупное окоченение. В принципе, приложив известное усилие, края раны можно было раздвинуть и потом, когда труп уже находился в состоянии окоченения, но в этом случае разрез обратно не сомкнулся бы, а так бы и остался в раскрытом виде. Нательная рубаха в этом случае не смогла бы скрыть сильной деформации тела, и на это, вне всякого сомнения, обратили бы внимание полицейский и сотский, появившиеся у тела Матюнина восьмого мая. Поскольку тело не выглядело деформированным, значит, края раны после извлечения органов вернулись в исходное положение, а это было возможно только в том случае, если труп не находился в состоянии окоченения. Между убийством Матюнина и извлечением его органов прошло не более двенадцати часов — таково было заключение врача.
Кричевский сделал паузу, отхлебнул давно остывшего чаю. Свеча в фонарике Петьки Шевырева догорела и погасла, в купе стало темнее.
— Сам понимаешь, — размеренным голосом продолжил статский советник, — если до паталогоанатомического исследования трупа Матюнина версия о ритуальном убийстве воспринималась большинством должностных лиц уездной полиции с известною долею скепсиса, и над приставом Тимофеевым подсмеивались многие, то теперь необычный характер преступления стал очевиден всем. Для полицейских не составляло секрета то обстоятельство, что в Старом Мултане многие вотяки сохраняют верность традиционным верованиям отцов своих, для чего сооружают во дворах специальные молельни, так называемые родовые шалаши, «куа». Еще до осмотра и вскрытия тела Матюнина пристав Тимофеев с волостным старшиною Попугаевым посетили в Старом Мултане дом девяностолетнего Андрея Григорьева. У него расспрашивали про верования вотяков, про то, каким образом он лечит людей и прочее. На кривой козе, в общем, подъезжали. Григорьев этот, вотяцкое прозвище которого Акмар, хитрая каналья, разумеется, понимал, куда дело клонится. Еще бы не понять, коли за околицею в яме покойник безголовый который день лежит! Вот Григорьев-Акмар и отвечал ласково так приставу с волостным старшиною, что уже несколько лет обезножел, из дому никуда не ходит, никогда вотяцким шаманом «бодзим-восяся» или жрецом «вэщащь» не был, и людей лечить не умеет. Сказал также, что дети его умерли, и живет он с племянником.
После визита пристава, семнадцатого мая приехал в Вуж-Мултан из уездного города Малмыжа помощник окружного прокурора Раевский. Выяснить ему удалось следующее: в деревне существуют два родовых шалаша «куа», в которых вотяки приносят жертвы покровителям своих родов «воршудам». Слово это означает дословно «хранители счастья». Нечто вроде давно ушедшего почитаемого при жизни предка. Поскольку у каждого рода предки разные, то вотяки для поклонения «воршудам» не собираются в одну большую церковь «будинхво», которые у них тоже могут быть, но в Старом Мултане отсутствуют. Каждый род молится своим «воршудам» в своем родовом шалаше «куа» и в чужие шалаши не ходит.
В деревне проживает два рода вотяков — учурки и будлуки. Учурков там 13 семей, будлуков — 64 семьи. И еще, как я говорил, около сорока семей живет русских.
— А православная церковь там имеется? — спросил Петька, захватив в кулак изящный серебряный крестик на гайтане.
— Церковь существует уже около сорока лет, и батюшка проживает там же, — ответил Кричевский, перебирая бумаги в поисках запропастившегося листа, который он подобрал, наконец, с полу вагона.
— Как же он мирится с язычеством? — удивился Шевырев. — Я-то полагал, что язычество — это где-то так далеко, куда в неделю не доскачешь!
— У тебя кухарка на масленицу блины печет? — усмехнулся Константин Афанасьевич. — Тоже ведь язычество, только славянское… Милый нашему сердцу праздник. Слава Богу, православная церковь насильно не обращает в христианство. «Пусть все народы, в России пребывающие, славят Бога всемогущего разными языками, благословляя царствование российских монархов и моля творца вселенной об умножении благоденствия и укреплении силы империи». Так в законе о вероисповедании сказано.
— По переписи у нас населения сто двадцать шесть миллионов, — сказал журналист. — Из них православных восемьдесят семь миллионов, католиков да магометан по одиннадцать миллионов, пять миллионов иудеев, да раскольников два миллиона. Что же это выходит — десять миллионов язычников?
— Выходит, что так, — согласился Кричевский, выглядывая дальние огни в темном окне бегущего поезда. — Вот приедем, нам Васька Богодухов, то бишь брат Пимен, растолкует все про вотяков. Он там уж семь лет Христа проповедует. Ну, так вот, про помощника прокурора Раевского. Привлек его внимание «куа», построенный в саду вотяка Моисея Дмитриева. Дмитриев был крестьянин зажиточный, дом его расположен в центре деревни, рядом с управой.
— А почему ты говоришь — «был»? — уточнил дотошный Петька.
— Потому что он умер в тюрьме, даже до первого суда не дожил, — сухо пояснил Кричевский. — Они ведь, эти семеро, уже четыре года как под стражей. Одного только, кажется, выпустили под подписку после второго суда, — он сверился с бумагами. — Василия Кузнецова, тридцати девяти лет отроду, православного, русского.
— Среди них и русские есть? — озадачился Шевырев.
— Он один только и есть. Впрочем, мать у него, кажется, вотячка и язычница. Дай про Раевского дорассказать, не сбивай! Помощник прокурора осмотрел родовой шалаш из жердей. Внутри нашел он следы костра, миски и тазики, запачканные застарелой почернелой кровью, с налипшими перьями птиц и шерстью животных, да еще икону Святого Николая Чудотворца под самым коньком. Такая же посуда и икона найдена была и во втором «куа», у учурков. По утверждению Моисея Дмитриева, он не пользовался жертвенной посудой с самой Пасхи, то есть более полутора месяцев.
Из бесед с крестьянами Раевский узнал, что вотяки приносят в жертву своим домашним богам «воршудам» разнообразную живность — барашков, куриц, уток. При этом они не просто убивают жертвенных животных, а извлекают и сжигают, или, по другой версии, поджаривают и съедают их внутренности. Они, таким образом, разделяют трапезу с богом своим. Понимаешь, куда дело клонится?
Но раз в сорок лет, как говорят свидетели по делу, вотяцкий злой бог Курбон требует великую жертву. И тогда ему в угоду убивают иноверца, причем непременно с отрубанием головы и обескровливанием тела. Так вот, следствие Сарапульское и два состава присяжных полагают, что вотяки эти виновны в принесении в жертву богу своему Курбону нищего крестьянина Конона Матюнина. И теперь, согласно постановлению Правительствующего Сената, в соседнем с ними уезде, в Мамадыше, состоится третий по счету над ними суд, назначенный на двадцать восьмое мая сего года. Вот так обстоят дела, Петенька.
И только успел Константин Афанасьевич произнести эти слова, как свечной огарок в фонарике его затрещал и погас, и в купе над головами обоих приятелей сгустилась непроглядная тьма.
Первопрестольная встретила их пыльным теплом, шумом, руганью, криками извозчиков. Шевырев тотчас накупил у мальчишек московских газет и принялся жадно пробегать колонку за колонкой, пока Кричевский сухо и неуступчиво торговался с носильщиками-татарами за перенос багажа через Каланчевскую[6] площадь на перрон Казанского вокзала. Поезд до Казани уходил через час с небольшим.
— Вот ведь досада! — сказал журналист, стукнув тыльной стороною ладони об газетный лист. — Опоздаю на коронацию воротиться! На Ходынском поле такие торжества затеваются[7]! Хотел старшего своего свозить, императора показать ему.
— Что ни делается — все к лучшему, — философически заметил Кричевский. — Про коронацию строчить все питерские писаки будут, а про Мултанское жертвоприношение только ты один, да Короленко, ежели приедет.
— Господа! — раздался звучный голос у него за спиной. — Я услыхал невольно про Мултан и полагаю, что нашел в вас попутчиков, как минимум, до Казани?
Приятели оглянулись. За спиною их стоял знаменитый присяжный поверенный во всей своей красе, в безупречно сшитом сюртуке и модных узконосых штиблетах.
— Может быть, объединим усилия наши? — сказал он, поигрывая тростью. — Вот и прекрасно! Носильщики! Берите все, и вон тот багаж тоже! Я заплачу. Позвольте мне оказать эту маленькую любезность уважаемому представителю следствия!
Карабчевский добродушно-иронически улыбнулся Кричевскому.
— Я ведь не ошибаюсь, нет? Вас, господин полковник, Департамент заслал в Мамадыш, чтобы тамошние Видоки не выглядели на процессе столь же глупо, как обычно?
Кричевский поморщился, потому что адвокат почти дословно повторил напутственные слова господина директора Департамента. Они пошли вслед Карабчевскому, а позади пыхтящие татары волокли поклажу. Багаж присяжного поверенного, выставленный вдоль вагона, превосходил кладь обоих друзей, вместе взятую.
— Ты с ним знаком? — шепнул Петька, глядя в прямую, как доска, спину преуспевающего адвоката.
— Весьма отдаленно, — пожал плечами полковник. — Иногда, как видимся в судах, раскланиваемся. Ты, пожалуйста, посмотри за вещами, а я на телеграф отлучусь. Хочу Верочке телеграмму отбить, что мы уже в Москве.
— Молодожен! — безнадежно махнул толстою веснушчатою рукою Петька. — Это пройдет! Я прежде тоже Юлии весточки с каждого полустанка посылал. Скучно! Я лучше займусь Карабчевским. Заполучить его интервью — удача немалая!
Константин Афанасьевич подал краткую телеграмму, в которой просил себя и Настеньку беречь, и вышел прямо к поезду, на пустынный еще перрон. Там, поодаль спального вагона, общего у них с Карабчевским, Петька Шевырев, шмыгая носом от возбуждения, ломая грифели о бумагу, интервьюировал петербургскую знаменитость.
— Родился я в Николаеве, Херсонской губернии, — нимало не кочевряжась, даже с удовольствием, повествовал о себе Карабчевский. — Матушка моя херсонская помещица. Отец — Платон Михайлович, дворянин, полковник, командир уланского полка, имел весьма экзотическое происхождение. Во время завоевания Новороссийского края каким-то русским полком был забран турецкий мальчик, определенный затем в кадетский корпус и дослужившийся в военных чинах до полковника. Фамилия ему была дана от слова «Кара» — «Черный». Этот турчонок, Михаил Карапчи, мой дед, принял с крещением фамилию «Карабчевский».
По мере повествования своего Николай Платонович поворачивался и подставлял весеннему яркому солнцу то одну смуглую щеку, то другую, для равномерного загара.
— Так вы, стало быть, внук крымского обер-полицмейстера? — спросил, подходя, Константин Афанасьевич. — То-то легко вам было сведения по делу Палем[8] в Симферополе собирать!
— Батюшка умер, едва мне исполнился год, — не обращая внимания на ремарку Кричевского, продолжал адвокат, прижмурясь от солнечного света. — Матушка до двенадцати лет учила меня дома. Знаете, как пишут в формулярном списке, «образования домашнего, арифметику знает». Я как-то более в детстве склонен был к естественным наукам.
— А как же вы в адвокатуру решили пойти? — спросил Петька, и круговым жестом карандаша как бы отправил вопрос свой в воздухе к Николаю Платоновичу.
— Так я ведь поначалу на естественный факультет в Петербурге поступал, — милостиво щуря патрицианский взгляд свой, сказал Карабчевский. — Лишь через год, по прошествию событий некоторых, для меня весьма памятных, перешел на юридический, да и то с намерением после выпуска продолжать службу по Министерству юстиции. А незадолго перед тем, как мне диплом юриста получать, в университете было вывешено объявление, что лица, желающие поступить на службу по Министерству юстиции, должны иметь от университета особое удостоверение о своей благонадежности. Я же на первом курсе принял участие в студенческих «беспорядках», и даже трехнедельный арест отбыл. Вот и пришлось мне податься в помощники присяжного поверенного, хоть адвокатуру я презирал из-за ее суетного сутяжничества и полагал малоподходящей для себя. Знаете ведь, наше потомственное дворянство и гражданскую службу не жалует, куда уж там адвокатуру! Вы, господа, из дворян?
— Мы разночинцы, — спокойно сказал Кричевский. — Впрочем, если это важно вам, я личный дворянин, с момента производства в чин статского советника.
Карабчевский несколько смутился.
— Помилуйте! Кого сейчас интересуют эти сословные предрассудки? Европа шагнула так далеко вперед, а мы все никак не разберемся в устройстве гражданского общества своего, и не примем простого понятия о равенстве людей, независимо от происхождения их! Вы не подумайте ничего такого, господа, я ведь либерал известный! Петр Васильевич! У вас я фотографическую камеру наблюдал! Не откажете в любезности запечатлеть нас с господином полковником перед дальней и многотрудной дорогой нашей? Задачи у нас, я полагаю, общие: в позорное и темное дело это, откровенно пахнущее средневековьем и инквизицией, внести свет цивилизации и просвещения!
Петька, восхищенный красотами слога, принялся поспешно рыться в вещах. К досадному изумлению его обнаружилось, что ящик с фотоаппаратом пропал.
— Носильщики увели! — уверенно сказал адвокат. — Я точно знаю! Вот тебе и полиция, и империя, и хваленые порядки русские! Я вот, будучи в Германии, чемодан в гостинице позабыл. Так хозяин с чемоданом моим за мной семьдесят верст гнался на поезде, чтобы только вернуть! А здесь — Азия! Дичь! Избавляются от недовольных только виселицей, ссылками, каторгой и тюрьмами! И официально диктуемым молчанием в печати! А следует поступать как раз наоборот: из числа фрондирующих, либеральствующих, сколько-нибудь выдающихся общественных сил правительство должно вбирать в себя систематически все самое энергичное и жизнеспособное! Давно пора провести поголовную чистку и смену лиц, стоящих во главе современной бюрократии, вконец дискредитированной!
Маститый либерал, женатый, как было известно Кричевскому, на сестре осужденного в каторгу народовольца Никонова, что называется, отпустил вожжи, и громыхал на весь перрон, точно в зале суда, порицая правительство и существующие порядки. Огорченный журналист лишь в десятый раз растерянно перебирал вещи и бесполезную теперь треногу. Константин Афанасьевич, убедившись, что более ничего не пропало, подозвал городового и отдал ему некоторые распоряжения. Когда подали в белых клубах паровоз, и усатые заботливые кондукторы стали просить господ пассажиров войти в вагон, на перроне среди толпы показался полицейский, гордо несущий на вытянутых руках Петькин фотографический ящик.
— Изволите получить, ваше высокоблагородие! — улыбаясь до ушей, сияя крепкими зубами, сказал он Кричевскому и щелкнул каблуками. — В точности, как вы сказать изволили! Забыли на перроне Николаевского вокзала! Я уж у дежурного по станции сыскал! В стол находок чуть не отправили!
— Какая одиозная фигура! — не переставал восхищаться Петька, когда уже расположились они в купе, и поезд отошел от перрона. — Прямо-таки подавляет тебя всего!
— Фигура яркая, не спорю, — согласился Кричевский, располагаясь на новом месте. — На процессе 193-х в 1878 году, когда революционер Ипполит Мышкин со скамьи подсудимых ратовал «за наисправедливейшую форму будущего строя», а жандармский поручик ему рот зажимал, господин Карабчевский, будучи адвокатом, на поручика с графином бросился. Едва дело замяли. Интересно, в Мамадыше он тоже на прокурора бросаться будет?
— Горячая кровь! Турок же! — сказал Шевырев. — Любопытно бы разузнать, что за событие такое подвигло его из естественного факультета перейти в юридический? Романтическая история, должно быть!
Константин Афанасьевич поглядел на приятеля хитро.
— Петр Васильевич! — сказал он. — Дорогой мой! Я полагал до сих пор, что Россию погубят адвокаты. А теперь, глядя на тебя, готов адвокатов простить, и думать начинаю, что погубят матушку нашу ее недалекие журналисты, до всего романтического падкие. Я знаю, отчего Николай Платонович на юридический подался, и что за событие в его судьбе такую роль сыграло, да только тебе рассказывать не стану. Потому что публиковать этого, все едино, нельзя. Нехорошо будет.
— Так расскажи! Расскажи мне! Расскажи немедленно! — набросился на него Петька, но тут в купе постучали троекратно.
В проходе стоял их попутчик, одетый в великолепный белый полотняный костюм, с маленьким бумажным цветком в бутоньерке в белые лаковые туфли.
— Господа! — сказал он. — Пока еще есть возможность насладиться благами цивилизации, пойдемте в буфет! Я вас приглашаю! Обещаю: ни слова о политике!
В пустующем еще буфетном вагоне оказались они первыми посетителями. Буфетчик, мигом признав именно в Карабчевском хозяина и душу компании, только к нему и обращался, нахваливая и стерлядь, и солянку, и мясо-Строганофф. Николай Платонович с немалым вкусом, изобличающим знатока, сделал выбор блюд и вин для себя и новых приятелей своих, откинулся в кресле и закурил сигару, поглядывая на бегущие за окном виды.
— Я, господа, не политик вовсе, — сказал он. — Сознаюсь, что ни в каких политических организациях и партиях вполне сознательно не принимаю участия. Я есть, был и умру судебным деятелем. Так сказать, «Аполлон, предмет оваций»! Неприемлемыми полагаю для адвоката замкнутость партийности и принесение в жертву какой-либо политической программе интересов общечеловеческой морали и справедливости. Даже, знаете, эпиграмму на это дело написал.
Николай Платонович выпрямился в кресле, как бы приподнялся и, помахивая в такт дымящейся сигарой, продекламировал:
Жаждем мы мира
Для всего мира!
Счастья без меры
Ценой химеры!
— Ваши речи — это просто образец риторики и логических изысков! — польстил из благодарности Шевырев, набрасываясь с аппетитом на горячее. — Вы их, Николай Платонович, заранее изобретаете?
— Речей заранее не пишу, — улыбнулся мелкому подхалимажу Карабчевский, принимая его, впрочем, как должное. — Судебное следствие иногда переворачивает все вверх дном, да и противно повторять заученное. По крайней мере, мне это не дается.
— Но как-то же готовитесь вы к заседаниям судебным? — спросил Кричевский, чтобы не выглядеть недовольным беседою.
— О, да! Задолго до произнесения речи я всю ее подробно, до мельчайших деталей, не только обдумываю, но и просмаковываю в голове, — адвокат пососал демонстративно косточку жаркого. — Она не написана, то есть ничто не записано на бумаге, однако ноты, партитура не только готовы, но и разыграны. Это гораздо лучший прием для упражнения ораторской памяти, нежели простое записывание речи и затем механическое воспроизведение ее наизусть. При таком способе помнишь не слова, которые могут только стеснять настроение и оказаться даже балластом, а путь своей мысли! Помнишь этапы и трудности пути, инстинктивно нащупываешь привычной рукой заранее приготовленное оружие, которое должно послужить. При этом остается еще полная свобода, полная возможность отдаться минуте возбуждения, находчивости и вдохновения.
— Шарман! — вздохнул Петька в стиле Юлии. — Вы меня заворожили! Почему я не стал адвокатом?
— Но знаете, полагаться только на эффект заключительной речи никак нельзя, — охотно пояснил Николай Платонович. — Ведь мнение суда, в особенности присяжных заседателей, слагается еще до начала прений сторон, а поэтому метод мой состоит в выявлении своего взгляда на спорные пункты дела еще при допросе свидетелей. Поставь, голубчик, блюдо на стол, и скажи, чтобы кофе прежде вина не подавали, — обратился он к половому, вставшему у него за спиной с белоснежным полотенцем на руке.
— Эти ваши знаменитые вопросы! — восхитился журналист. — Я слышал, вам один председатель суда сказал: «Господин защитник, потрудитесь не задавать таких вопросов!»
— Было такое дело, — улыбнулась знаменитость. — А я ему ответил: «Я, господин председатель, буду задавать всякие вопросы, которые, по моей совести и убеждению, служат к выяснению истины. Затем я и здесь, на суде». А то, бывает, прокурор — они это любят, чтобы произвести впечатление, говорит присяжным: «Прошу вас, господа присяжные заседатели, обратить внимание на это обстоятельство!» Я в таких случаях сразу встаю и добавляю: «А я, господа присяжные заседатели, прошу вас обращать внимание на все обстоятельства дела!».
Николай Платонович налил себе еще вина.
— Вопросы ваши свидетелям и впрямь непросты, — сказал Кричевский. — Я бы сказал, ответ на них сам по себе уже не важен. Самый вопрос своей формой, постановкой оказывается всегда чем-то вроде ярлыка, точно и ясно определяющего факт, которым заинтересована защита.
— А вы наблюдательны! — довольно рассмеялся адвокат. — Видно сразу, что часто бываете в судах! Я, действительно, практикую создание фактов прямо в ходе перекрестных допросов свидетелей. Можно сказать, у присяжных на глазах! Это моя метода такая. Самое трудное тут отобрать те факты, которые тебе на руку, да еще смотреть, чтобы ими обвинение не воспользовалось. А то ведь можно и прокурору на руку сыграть!
— Нельзя ли пример, господин Карабчевский?! — попросил Петька. — Надеюсь, вы не опасаетесь, что мы злоупотребим вашею откровенностью?!
— Это вряд ли! — благодушно ответил сытый и умиротворенный адвокат. — Для этого талант нужен. Ну, вот, скажем, надобно мне доказать, что ограбление состоялось на улице, а в ту пору погода была как раз дождливая. Я и спрашиваю свидетеля сурово так: «Значит, вы утверждаете по-прежнему, что вы видели эту грязную мокрую купюру у подсудимого?! Вы разглядели ее, хоть света в кабаке было всего ничего?!». Разумеется, свидетель обращает внимание на претензии мои к освещенности места, начинает утверждать, что свету было достаточно и прочее. А мне надобно, чтобы он купюру мокрой и грязной признал. Я так и говорю: «Занесите в протокол, что свидетель хорошо разглядел мокрую купюру». А когда дело до прений дойдет, я этот факт из протокола и вытащу! Дескать, как же не понимаете вы, что ограбление было на улице?! Вот вам дождь, вот вам купюра мокрая, а вот и свидетель, эту влажность ее подтвердивший! Я недавно на процессе по делу братьев Скитских такой фортель выкинул.
— Хитро, хитро, — кивнул головой неулыбчивый Кричевский, знакомый с делом Скитских. — В моей профессии так не пройдет.
— Да много еще есть приемов всяких! — хмелея понемногу, сказал милейший Николай Платонович. — Если, к примеру, у свидетеля недостатки какие-нибудь физические есть, глухота или подслеповатость, или умственная неполноценность, их всегда обыграть можно, и ценность свидетельских показаний снизить. Опять же состав присяжных большую роль играет.
— А по делу о мултанских вотяках вы какой состав присяжных предпочтете? — спросил Константин Афанасьвеич. — Если не секрет, конечно.
— Да какой же из этого секрет? — засмеялся Карабчевский. — Вы ведь, господин полковник, человек благородный, мои задумки прокурору доносить не станете. Я буду отдавать предпочтение людям простым, из крестьян. На них, во-первых, влиять легче, а во вторых, люди эти отличаются практичностью мысли и, как ни парадоксально звучит, менее подвержены предрассудкам, нежели образованное наше сословие, из которого в большинстве и состояли присяжные двух первых судов.
— Вот пример, достойный увековечения в газетах! — воскликнул Шевырев. — Содружество и сотрудничество двух ветвей нашей юриспруденции ради установления справедливости! Предлагаю за это поднять бокалы!
Они чокнулись со звоном и пригубили вина.
— Гм… — откашлялся Петька. — Дела об убийствах вам особенно удаются. Нет ли какой причины для этого? Как чувствуете вы переживания преступника и жертвы? Отчего столь убедительны психологические экскурсы ваши, что производят впечатление не только на публику и присяжных, но и на судейских, людей опытных?
Карабчевский внезапно побледнел, кровь схлынула у него с высоких римских щек. Недобро глянул он на журналиста, потом перевел взгляд на непроницаемое лицо полковника, невозмутимо попивающего кофе. Неловко повернувшись, желая позвать официанта, Николай Платонович вдруг смахнул локтем себе на брюки бокал с остатками красного вина. Бокал полетел на пол и разбился вдребезги. На белоснежной брючине расплылось розовое пятно.
— Извините, господа, — сказал адвокат, трогая пальцами виски. — Мне что-то не по себе. Устал… Я, с вашего позволения, пойду, прилягу, а вы еще посидите, коли есть желание… Какой вид из окна замечательный!
Поддерживаемый буфетчиком, которому сунул он весьма крупную купюру, пробормотав «За все!», Карабчевский, пошатываясь в такт ударам колес, отправился вдоль по вагону к выходу. Константин Афанасьевич проводил его испытующим взглядом.
— Что это с ним случилось? — недоумевал Петька. — Может, пойти, проведать? Может, мы его обидели чем-нибудь? Нехорошо!
— Сиди, допивай свой кофе, — остановил приятеля за рукав полковник. — В купе насидимся еще! До Казани ехать и ехать! Просто нам с Николаем Платоновичем не по пути в этом деле… Да и во всех его прочих делах. Ему надо в первую голову добиться оправдания обвиняемых, а мне — выяснить, что же на самом деле произошло. А смутили его твои слова про то, что дела об убийствах ему удаются, и психологию убийц он чувствует. Еще бы ему не чувствовать! Николай Платонович Карабчевский, чтобы ты знал, будучи студентом девятнадцати лет отроду, убил свою любовницу. Следствие шло, разумеется, не без влияния его деда-турка, обер-прокурора Крыма. Суд присяжных признал его виновным в убийстве «в состоянии запальчивости и крайнего раздражения», и наказания не определил. Вот после этого он и перебрался с естественного факультета на юридический! Чего глазами хлопаешь? А ты бы на его месте что сделал?