Глава третья

I

Нельзя сказать, что после знакомства с обстоятельствами этого загадочного и мрачного дела у Кричевского сложилось какое-то мнение. Он записал на двух листах желтой местной бумаги вопросы, которые непременно требовали пояснений, и на которые не удосужилось ответить следствие. Только вопросы все были какие-то разрозненные, поверхностные и малозначительные, не проникающие в самую суть. Составление плана действий Константин Афанасьевич отложил на вечер, а пока отправился на телеграфную станцию, чтобы узнать, нет ли вестей из Петербурга, доложить директору о прибытии своем и сообщить Верочке, что у него все хорошо.

Он с неприятностью обнаружил, что на главной улице, длинной и пыльной, его узнают, и даже тычут пальцами. Привычный к многолюдству столицы, Константин Афанасьевич несколько даже смущался этой провинциальной простоты нравов мамадышских жителей обоего полу.

В городе заметно было непривычное оживление, и народу прибавилось. У единственной гостиницы появилось несколько экипажей, у здания Мамадышского уездного суда напротив — ряд крестьянских телег, на которых съехались будущие присяжные и родственники обвиняемых. В загорелом седовласом человеке, покрытом с ног до головы толстым слоем белой дорожной пыли, неожиданно признал Кричевский адвоката Карабчевского, с которым расстались они в поезде. Николай Платонович, сверкая черными турецкими очами, со стоном разминал ноги и поясницу, наклоняясь, тряс наземь с темных густых волос своих все ту же белую пыль, столь изменившую его облик. Рядом с ним, сунув руки глубоко в карманы долгополого пальто, покачиваясь, стоял господин с длинным и унылым лицом и сизым носом пьяницы. Это был присяжный поверенный Дрягин, защищавший вотяков на двух предыдущих процессах. Защита и следствие холодно раскланялись.

Телеграф помещался в простой избе, разгороженной надвое занавеской из старого ситца. Особым знаком прогресса были телеграфные провода, тянувшиеся на столбах от избы к окраине, вдоль дороги на Казань. За занавеской простоволосая баба гремела посудой, кормила грудью крупного младенца. По эту, присутственную сторону, стоял на столе аппарат, и молодой прыщавый телеграфист в мундире и фуражке с кокардою выстукивал под диктовку, повторяя по слогам фразы:

— Не-ме-длен-но об-ра-тись… обратись… к док-то-ру… Шмуль-цу…

Диктовал телеграфисту фразы нижегородский журналист Короленко, весь запыленный не менее Карабчевского, но такой же энергичный и вдохновленный. При виде вошедшего Кричевского крупное лицо его сделалось весьма недовольным. Он смолк и некоторое время глядел на полковника в упор, очевидно, желая смутить его и принудить выйти вон. Телеграфист, отстучав последнее слово, оглянулся и просительно кашлянул, ожидая продолжения.

— Что ж, сударь! — с вызовом сказал Короленко, не достигнув результата. — Коли угодно вам слушать переписку мою с женою, так слушайте! Это, видно, профессия у вас такая!

Несколько озадаченный этим выпадом Кричевский не нашелся чем ответить, да и не счел необходимым. Желчный журналист отрывисто бросил телеграфисту:

— Телеграфируй здоровье Лели ежедневно! — после чего расплатился и шумно вышел.

— Дочка у него в Нижнем хворает, — извинительно объяснил телеграфист, ловко обрывая ленту и заправляя в аппарат новую. — Годка нет еще. А вы будете их высокопревосходительство господин Кричевский? Вам телеграмма из Петербурга!

— Вольно господину Короленко здесь отираться, — сказал полковник сурово и повелительно, как и подобает говорить с нижними чинами. — Ехал бы домой, к дочери. Читайте телеграмму.

Телеграфист проворно выхватил из обрывков ленты, спиралями и змеями лежащих в большой плетеной корзине, один, и бегло зачитал его, скользя узким прокуренным ногтем по знакам азбуки Морзе. Верочка писала кратко, что все у них хорошо, и что Настенька пальчик прищемила. Отчего-то Кричевский не поверил сухому тексту телеграммы. Показалось ему, что жена его обманывает, чтобы не беспокоить, скрывает что-то ужасное, и он тут же забросал ее требовательными и тревожными вопросами. Вдруг особенно остро и горячо ощутил Константин Афанасьевич разлуку с любимыми, и тоску по ним, которую нисколько не смягчил стрекот телеграфной машинки.

Прихрамывая, спустился он с крыльца, и направился было к казенному жилищу своему, когда догнала его мягкая исправная бричка, запряженная парой гнедых лошадок. На облучке сидел скромный монашек, а в бричке разлегся барином Петька Шевырев, имевший вид жуира, весьма довольного жизнью, собой и провинциальными развлечениями.

— Вон он! Вон он! — заорал Шевырев во все горло, бесцеремонно тыча в сторону Кричевского тростью. — Васька, стой! Костя, где ты пропадаешь?! Мы весь город исколесили уже!

— Вы, Петр Васильевич, за сутки обзавелись манерами заправского мамадышца! — сказал Кричевский, оборачиваясь. — И глотку дерете так же! Видела бы тебя Юлия! Этот город, с позволения сказать, исколесить недолго! А где наш…

Он хотел спросить, где же приятель их, Василий Богодухов, он же брат Пимен, который должен был сегодня приехать, как вдруг поймал на себе лукавый и ласковый взгляд монаха из-под черной скуфеечки, и растерялся. В служке божьем мудрено было признать худенького любителя псалмов и вечерней службы, поповского сынка, с которым вместе бегали они босиком по улицам родной Обуховки. Перед сыщиком стоял человек, много повидавший и испытавший, сильный духом и твердый в вере своей. Спокойствием и неодолимой доброжелательностью веяло от его обветренного, худого, вовсе незнакомого лица. Только глаза остались прежними, чистыми и ясными. Точнее, один глаз. Второй не смотрел: прикрытое кривое веко пересекал грубо зашитый старый белесый шрам — от щеки до виска.

— Васька… — опустив руки, сказал Кричевский. — Господи… Кто это тебя так?

Брат Пимен едва заметным движением троеперстия перекрестил старого друга, прошептал слова благословения.

— Дело давнее, Костенька, — сказал он мягко и звучно. — Дискуссии с язычниками о догматах веры нашей не всегда протекали в должной манере. Хвала Господу, он сохранил мне второе око, чтобы я мог увидеть вас, мои дорогие!

Он так тепло и бережно обнял и поцеловал Кричевского в обе щеки, что у Константина Афанасьевича защипало в носу от избытка чувств.

Встречу решено было отметить в лучшем трактире. Оба петербуржца быстро привыкли к новому облику своего друга, которому они прежде покровительствовали, и которым теперь гордились. Брат Пимен покорил их окончательно, когда не выказал никакого пуританского чистоплюйства, и не отказался вкусить ни рыбьих балычков, ни барашка, ни даже откушать действительно хорошей местной водки. Вкушал он умеренно, все больше налегая на овощи, но так незаметно, что за столом царила самая теплая и непринужденная обстановка.

— Успехи православной церкви здесь куда как скромны, — отвечая на расспросы друзей, рассказывал он. — Многое тут напортили ранее, мерами полицейского характера. Выстроят для вотяков в деревне церковь, в которой служат на непонятном им языке, и под угрозой наказания заставляют ходить в нее. Предлагают выбор: не будешь крестить сына — штраф треть урожая, будешь — тариф, четверть урожая. Или является в деревню вооруженная команда, сжигает святилища, вырубает священные рощи, уничтожает кладбище языческое с могилами предков, отлавливает и ссылает в Сибирь жрецов с волхвами. Самый духовно развитый язычник навряд ли при всем подобном осознает смысл Нагорной проповеди и искупительной жертвы Сына Божия. Сейчас-то все по-новому, слава Богу. В Казани уж тридцать лет действует братство святого Гурия, и я его скромный слуга. Перевели на вотяцкий все четыре Евангелия, книги и руководства для них пишем. Священники из вотяков уже не редкость. В Вятке библейский вотяцкий комитет открыт.

— И как вотяки вас принимают? — спросил Кричевский, намекая на страшный шрам на лице монаха.

— Вотяцкие язычники очень замкнуты, — сказал, подумав, брат Пимен. — Есть у них две антихристианские секты, весьма немногочисленные. Одна называется «вылепысери», волхвы «туно» ее основатели. Пугают вотяков, чтобы не носить одежды красной, и вообще русского платья, а с русскими никаких отношений не иметь. А с полвека назад появились еще «липопоклонники». Те против и старой веры вотяцкой, и Христа с Магометом не признают. Поклоняются священным липам, и пивом возлияния совершают. Русских и татар чураются, как огня, чтобы не оскверниться.

— А как же жертвоприношения вотяцкие? — спросил Петька. — Я уж тут столько всего позаписывал — на роман с продолжением хватит! Куда там Франкенштейну! Все кругом говорят, что вотяки людей в жертву идолам приносят! Даже Прасковьюшка в то верит!

Монах ласково улыбнулся Шевыреву лучистым своим глазом, точно мать нашалившему ребенку.

— Прасковьюшка — это, разумеется, авторитет. Но, позвольте, друзья, я приведу вам одну цитату, — сказал он и достал из глубокого кармана, нашитого на грубом подряснике, зачитанный пухлый томик. — Под руками у меня сочинение известного апологета христианства Тертуллиана, писателя конца второго века, учителя святого Киприана, чтимого и нашей церковью. На 18-й странице своей «Апологии христианства» он, между прочим, пишет следующее: «Говорят про христиан, что во время наших таинств умерщвляем дитя, съедаем его, и после столь ужасного пиршества предаемся кровосмесительным удовольствиям, между тем как участвующие в пиршестве собаки опрокидывают подсвечники и, гася свечи, освобождают нас от всякого стыда…»

— Но как же, все говорят… — не унимался Петька, и брат Пимен осторожно, но настойчиво взял его за руку, прося выслушать.

— Тот же Тертуллиан продолжает: «Одна молва в состоянии нас обвинять!» и тут же прибавляет: «Но свойство молвы всему свету известно. Один из ваших же римских поэтов именует ее злом, быстрейшим из всех зол. Почему именует он ее злом, если не потому, что она всегда почти обманчива? Она и тогда даже обманчива, когда возвещает истину, потому что всегда ее искажает, или уменьшая, или же увеличивая. Не говорим уже: „слух носится, что такое-то дело случилось в Риме“, но просто: „то-то случилось в Риме“! Темнота и неверность происхождения молвы сопровождаются столь общей оглаской, что никому и мысль не приходит узнать, не заражен ли корень ее ложью. Это, однако же, случается, или по зависти, или по сильному подозрению, или по свойственной людям склонности ко лжи!».

Плавная спокойная речь и повествования о нравах язычников неожиданно подтолкнули Кричевского к решительному действию, которого ему так не хватало в этом расследовании.

— Голубчик, брат Пимен! — попросил Константин Афанасьевич, с некоторым усилием называя Ваську Богодухова его монашеским именем. — Надобно мне ехать в Старый Мултан чтобы прояснить дело. Нравы здесь далеки от привычных мне, и языка я вотяцкого не знаю. Вот если бы ты мне послужил провожатым! Если, конечно, устав монастырский тебе позволит в столь тревожное мирское дело ввязываться…

— Так ведь я затем и приехал, Костенька! — ласково произнес монах. — Мне отец-настоятель наш такое послушание назначил. Пресвятая православная церковь тоже весьма заинтересована в выяснении сути этого мрачного убийства, а я отца Мавродия заверил, что ты как раз тот человек, который непременно правды доищется.

— Замечательно! — обрадовался Кричевский и даже привстал, положив ладони на сухие, но крепкие плечи брата Пимена. — Я с тобой всю подноготную там выищу! Завтра же едем!

— Не преувеличивай, брат, — сказал монах. — С Божьей помощью, мы сделаем, что сможем. Край, который ты желаешь исследовать, весьма обширен и дик.

— Ребята! — растерянно сказал Петька Шевырев, блестя стекляшками очков и граненой стопкой в руке. — А как же я?! Суд же послезавтра! Карабчевский давеча намекал, что разобьет обвинение в пух и прах! Я не могу ехать!

— Так и слава Богу! — хлопнул его по плечу Кричевский, отчего расслабленный журналист едва не съехал со стула на пол. — Оставайся, пиши репортажи! Скажу тебе по секрету, такое обвинение, как Раевский состряпал, не грех и разбить!

II

Выехали затемно: требовательный и обстоятельный брат Пимен обо всем позаботился, и растолкал Кричевского, когда еще стояла глубокая ночь. Не поспела бричка покинуть двор, как какой-то неузнаваемый в темноте человек, бросившись под ноги коням, закричал:

— Стой! Куда! Я с вами еду! — и, дыша перегаром, полез в бричку.

Уже Кричевский вознамерился столкнуть назойливого гуляку с подножки, когда звездное небо блеснуло на стеклышках очков, и сыщик признал в нахале пьяненького Шевырева.

— Я корреспондента «Вятских ведомостей»… того! Уговорил! — гордо сообщил Петька, плюхаясь на сидение рядом с полковником, показывая ему порожний штоф. — Он за моей фамилией телеграммы с процесса в Питер слать будет! А я пока с вами! Вы рады? Со мною не соскучитесь!

Выпалив это многозначительное обещание, утомленный переговорщик выбросил штоф в песок, завалился навзничь в углу экипажа, задрал ноги в грязных башмаках на поручень и захрапел.

— Аминь! — завершил эпитафию над телом Кричевский. — Брат Пимен, может, вернемся да уложим героя у меня в комнате? Пусть себе проспится?

Монах улыбнулся с козел, нависая над вольно раскинувшимся телом:

— Грешен себялюбием, но я вас обоих столько лет не видел, да еще невесть когда даст Бог свидеться. Возьмем его с собой. Он ведь так старался! Прикрой его пологом, да душегрейкой моей — они там, под сидением — и пускай себе спит.

Они покинули город в темноте, а когда взошло по правую руку солнце, въехали под своды дремучего леса, тянущегося на много сотен верст кругом, прерываемого полянами да пашнями вокруг редких деревень.

— Расскажи мне про язычество вотяцкое, — попросил Кричевский монаха, чтобы развеять беседой дорожную скуку. — Какие боги у них, какие обряды бывают? Видал ли ты сам что-нибудь подобное мултанской истории?

— Язычество — детство человечества, — охотно отвечал брат Пимен. — А в детстве, если помнишь еще, все кругом — тайна, все — загадка. Каждый куст таит божество. Вотяки — они только с виду на одно лицо, а на деле разные, и боги у них разные. В Мултане южные вотяки, у них главный бог — Киреметь, как у чувашей. Молятся ему на мольбищах, называемых киреметищами. Для духов верхних они на буграх, называются Хартон, для духов нижних они в низинах, на болотах, называются Сартон. Один наш священник-вотяк все пытается вывести, что Киреметь есть воплощение Христа! Уж епископ на него епитимью суровую за ересь наложил.

Брат Пимен взмахнул вожжами, легко хлопнул лошадок, бегущих почти беззвучно по мягкой весенней земле.

— Обряд языческий по разным поводам бывает, — продолжал он, глядя вперед, на пустынную лесную дорогу. — Есть «вожодыр» — праздник зимнего солнцеворота. Есть в честь бога плодородия Кылдысина. Есть посмертные обряды, есть при рождении. Состоят они из молитв богам и предкам, принесения в жертву животных и птиц, и жертвенного пира. Поют, танцуют, на молитвенных гуслях «бодзим-крезь» играют. Пьют кумышку — это водка такая из тростника. Жрец молитвы читает, внутренности жертв жарит. А жрец у вотяков прозывается «вэщащь». Вещий.

— А про людские жертвы слыхал что-нибудь? — спросил Кричевский, наслаждаясь видами сочной зелени, вдыхая густой, пьянящий хвойный воздух, точно во время прогулок их с Верочкой по аллеям Павловского парка.

— Много быличек ходит вокруг, — осторожно сказал брат Пимен. — Язычники сторонятся всех, на мольбища свои чужих не допускают — оттого и слухи. Не зря же я тебе Тертуллиана вчера зачитывал. В моих странствиях по землям вотяцким единожды был при мне случай ритуального убиения стариков-родителей сыном, по их же настоянию. Но это все не так вовсе выглядело, как в Мултане, да и обычай этот умер уже с последними его адептами. Более же ничего достоверно сказать не могу тебе.

— В показаниях вотяцких много несвязного, — вздохнул Кричевский, отвечая скорее мыслям своим. — Вот, двое из них через день после убийства идут в лес с берестяными пестерями за плечами — якобы, по ягоду. Но, скажи на милость, какая ягода в начале мая? Я, хоть и горожанин, а в это поверить не могу. А Раевский, конечно, предполагает, что они голову Матюнина с огорода в пестерях выносили.

Неожиданно где-то неподалеку раздался густой, хриплый, грозный рев. Ему ответил другой, поодаль. Лошадки монастырские запрядали ушами, сбились с рыси. Монах успокоил их голосом, чмокнул губами.

— Это сохатый молодой ревет, — ответил он на немой вопрос Кричевского. — Сейчас время гона. За самок самцы бьются. В другую любую пору этот зверь таится, а сейчас опаснее медведя.

— У меня револьвер есть, — похлопал себя по карману сыщик.

— Из револьвера лося не убьешь, ранишь только, — сказал брат Пимен. — Я же предметов смертоубийственных не держу — такое в нашем братстве правило.

— Что ж — так и бродишь по лесам с Евангелием одним? — изумился полковник монашескому подвигу. — А волки? А людишки всякие лихие? Неужто не страшно тебе, Васька?

— Господь мой — надежда моя и опора, — просто сказал монах и перекрестился. — Хранит по сей день, как видишь.

Константин Афанасьевич другими глазами поглядел на близкие чащи, со всех сторон обступившие узкую дорогу, представил, как бредет по ним в одиночестве брат Пимен со своею котомочкой, в которой кусок хлеба да Священное Писание, и подивился его мужеству.

— Удивительно! — сказал он. — Это тебе не английский парк! Там, в Петербурге, совсем другая жизнь! Электричество, броненосцы на рейде, революционеры с бомбами! А тут — первобытный край какой-то, и все это — Россия! Как же править такой страной?

— Словом Божьим, — ни на миг не задумываясь, ответил монах. — Здесь многое умом и привычками нашими не понять, только сердцем. Мы невинность дочерей и жен наших бережем, а у вотяков, напротив, парень до свадьбы непременно должен девице ворота сломать, да одежду, кровью запачканную, на обозрение всеобщее выставить. Тогда только замуж она за него пойдет. Можешь ты себе такое представить в деревне где-нибудь под Воронежем?

Кричевский искренне поцокал языком.

— Скажи, нет ли у вотяков какого-нибудь божества в виде медведя-гондыря? — поинтересовался он, помня вчерашнюю короткую встречу с обвиняемым Кондратьевым. — Или, может, род такой есть, который медведю поклоняется и священным животным его почитает?

Брат Пимен молчал некоторое время, припоминая многочисленные странствия свои по Вотскому краю, потом сказал:

— Не встречал я поклонения медведю, да и вообще животным. Зоотерику[14] вотяки миновали уже давно, и «воршуды», хранители их, в людском облике только. Изображений медведя у них, конечно, много — и на одежде есть, и в утвари домашней. Сказки есть про гондыря, пословицы… — монах усмехнулся. — Слышал одну легенду, как вотячка подтирала себе зад блинами, и бог ее за это превратил в медведя. Они, скорее, медведя приносят в жертву после охоты, чем молятся на него.

— А как они на него охотятся? — поинтересовался Кричевский.

— Всяко! — отозвался с козел монах, отчего-то привставая, пристально вглядываясь в чашу по сторонам. — «Башмаки» ставят — это дупла такие с приманкою, изнутри гвоздями утыканные. Зверь лапу засунет — а обратно никак. «Качели» вешают возле бортей с пчелами. Топтыгин любит качаться на всем — да и срывается с них прямо на колья. Лабазы ловчие… Да и просто с ружьишком, кто побогаче.

— Я вот думаю все, — сказал ему доверительно сыщик, — коли мы такие разные во всем, можно ли судить их по нашим цивилизованным законам, когда у них законы свои? Справедливо ли это?

Он не успел высказать мысль свою. Брат Пимен резко натянул вожжи, и храпящие лошади встали, как вкопанные. Из-за широкого куста орешника выглянула горбатая морда с тощей бородою, с налитыми кровью глазами, с пеной на отвислых губах, украшенная развесистыми рогами. «Господи! Так, должно быть, выглядит дьявол!» — успел подумать Кричевский.

Лось, близоруко вглядываясь в лошадей и бричку, медленно вышел на дорогу и встал прямо перед ними, шагах в пяти. Только теперь стало ясно видно, какой это громадный зверь: фыркающие, прядущие ушами гнедые головами были ему едва на уровне лопаток. Желтые клочья пены сорвались с волосатой нижней губы, упали наземь.

— Отче наш, иже еси на небеси!.. — отчетливо и громко произнес слова молитвы монах, осторожно сходя с козел.

— Стой! — зашептал ему Кричевский, ловко достав оба револьвера, наводя их в широкую грудь животного и понимая, что такого и впрямь револьверною пулей не сшибешь. — Васька, назад! Не ходи к нему!

— Не двигайся, Костенька, — отвечал ему монах, не оборачиваясь, не сводя глаз с свирепого самца. — Копыт его передних берегись пуще рогов! Он копытом волку хребет с одного удара ломает! Уходи в лес! — крикнул он зверю. — Мир тебе, дух лесной! Уходи с Богом!

Монах медленно прошел вперед и взял лошадок под уздцы. Шапочка его едва достала бы до лосиной морды. Он по-прежнему читал молитву, и голос его был тверд и спокоен.

Лось попятился на шаг, составил вместе копыта шириною с ведро, присел на вислый зад, готовясь к нападению. Брат Пимен встал перед лошадьми, раскинув руки крестом. Зверь начал медленно сгибать шею, опуская голову с тяжелыми тупыми рогами. Кричевский поднял оба револьвера на уровне глаз, готовый палить.

Неизвестно, чем бы дело кончилось, как вдруг где-то поодаль, за спиною у них, заревел другой самец, очевидно, соперник. Тотчас лось, вставший у них на пути, выпрямился, расставил ноги, задрал башку и, в свой черед, огласил окрестности низким трубным воем, напугавшим бы и льва. А в ответ ему из брички, из-за напряженной спины Кричевского, раздались звуки самые неожиданные.

— Да ты сам хам!!! — заорал во все горло гений журналистики, разбуженный ото сна непонятным шумом, но еще не пришедший в себя. — Как смеешь ты ко мне так обращаться?!! Я тебя научу хорошим манерам!!! К барьеру, сударь!!! К барьеру-с!

Петька Шевырев, оставаясь еще во власти хмеля и сна, неожиданно вскочил со дна брички, где почивал спокойно уже несколько часов, покачнулся и, подняв руки над головою на манер рогов, заревел в ответ лосю — не столь могущественно, но зато весьма визгливо, так, что у полковника уши заложило. Изумленный зверь отпрянул, и тогда Кричевский присоединил свой бас к дисканту приятеля, и они заорали уже в два голоса, после чего сыщик дважды выпалил из обоих револьверов в воздух.

Лошади шарахнулись. Гулкое эхо раскатилось по окрестностям, зашумели, застрекотали лесные сороки. А когда все стихло, лося и след простыл. Только чуть качнулись ветки орешника, да листва зашуршала поодаль. Удивительно было, сколь бесшумно и быстро передвигалась по чащобам такая громадина.

Звонкий хохот брата Пимена нарушил наступившую тишину.

— Ну, вы, братцы, и молодцы! — воскликнул монах, удерживая гнедых на месте. — Ай да Петруша! Сохатого испугали! Петька, у тебя глаза с похмелья красные, как у того лося!

Кричевский с Шевыревым посмотрели друг на друга.

— Какого еще сохатого? — пошатываясь, сипло спросил Петька, надсадивший в пьяном крике горло. — Мне приснилась чушь какая-то… будто я вятского корреспондента прибил. Не прибил я никого, нет? Слава Богу! А мы, вообще, где?

III

Ночевали в Вятских Полянах, при переправе через Вятку, и в Старый Мултан приехали на следующий день, к полудню. К сожалению Кричевского, пристава Тимофеева они в деревне не застали: за день до их приезда отправился он по уезду с делами, и обещал быть поутру в Кузнерках. Прочих свидетелей и родственников обвиняемых тоже на месте не оказалось: все они были уже в Мамадыше, в суде, который как раз приступил к слушанию мултанского дела. Дома находилась лишь вдова одного из обвиняемых, Моисея Дмитриева, в родовом шалаше которого, по версии обвинения, и произошло жертвенное заклание Конона Матюнина.

Старая сморщенная рыжеволосая вотячка, ни слова не говорящая по-русски, после настоятельных объяснений брата Пимена пустила их осмотреть пресловутый «куа». Это оказалось незамысловатое сооружение из наклонных жердей с поперечиной, подобное тем, какие в русских деревнях сколачивают работники на сенокосах и сторожа в помещичьих садах. Петька вертелся и так, и сяк со своей камерой, засняв виды шалаша с разных мест. Кричевский с монахом смотрели задумчиво.

— Низковат будет шалашик-то, — сказал брат Пимен, встав под жердями и вынужденно склоняя голову. — Никак тут человека за ноги не подвесить — головою в пол упрется!

— Выходит, врет Раевский, врет? — подскочил к ним Петька, заглядывая в глаза Кричевскому. — Ну, Костька, чего ты молчишь?! Какая твоя версия?!

— А вот мы сейчас проверим! — шутливо сказал полковник, хватая журналиста и делая вид, что желает перевернуть его и подвесить за ноги. — Помогай, брат Пимен, следствию! А ты не ори и не дергайся! Я только примерюсь — а голову сегодня рубить не стану!

— А если серьезно, — продолжал сыщик после того, как отпустили они с монахом брыкающегося возмущенного Шевырева, — то ведь это как подвешивать. Если за ступни веревкою вязать — то, пожалуй, и не поместится. Да и следов сдавливания веревкой на ногах у Матюнина не было. Но вот здесь есть поперечная жердина, видите? Так если через нее ноги жертвы перекинуть и загнуть в коленках за спину, или же тело на жердину животом положить — то вполне подвесить можно. Меня другое смущает. Место-то уж больно людное, посреди деревни, да управа деревенская — вот она, в пятнадцати шагах! Это тогда надо предполагать, что вся деревня в языческом сговоре, и на жертвоприношение полюбоваться приходила.

Пока возились они в саду, старая вотячка наблюдала за ними, с лицом недвижным, подобным маске.

На улице и во дворах там и сям все мелькали рыжие вотяцкие головы, слышался непонятный и невразумительный говор. Вотяки Старого Мултана, казалось, были чем-то возмущены, собирались кучками, говорили резко и громко, даже угрожающе.

— О чем они говорят? — спросил полковник брата Пимена, встав у брички, покуривая, холодно встречая чужие недоброжелательные взгляды.

— Скотина у кого-то пропала, — прислушавшись, сказал тихо монах. — Одни говорят — надо к колдуну идти. А другие кричат, что это уже в третий раз в этом году, и что нужно вора искать, а не колдуна задабривать.

— А чего ты шепчешь? — полюбопытствовал сыщик.

— Большинство из них неплохо понимает русскую речь, — сказал монах. — Они только притворяются незнающими.

— Если здесь есть колдун, я бы хотел с ним повидаться, — сказал Кричевский, сам еще не зная, для чего ему это надобно.

Брат Пимен призадумался.

— За несколько лет до мултанского убийства знавал я здесь на хуторе одну бабку русскую, бобылку, — сказал он. — Как-то раз ночевал у нее, и заспорили мы о вере истинной и о колдунах вотяцких. Вот она мне и поведала, в качестве аргумента, что у нее корова пропала, а колдун лесной нашел. Не знаю, тот ли это колдун — отсель далековато будет. По ту сторону речки Люги.

— Едем к бабке твоей, — решительно сказал Константин Афанасьевич, стараясь сохранить в непривычных для него условиях инициативу и нить следствия. — Заночуем у нее, а по пути осмотрим место преступления. Может, какие мысли в головы светлые придут.

Выехав из Старого Мултана, направились они лесной дорогой к деревне Анык, и, проехав две версты, у околицы увидели узкую тропу, отходящую от дороги в заросли. Место это едва было заметно, и незнающему человеку трудно было бы увидеть его с дороги.

— Вот и первая светлая мысль, — сказал Кричевский. — Матюнин, если он шел этой тропой, должен был хорошо знать эти места, а значит, бывал здесь не впервые. Отдельный вопрос — что его сюда так влекло? Не щедрые же подаяния вотяцкие? Если же несли его мертвого, то носильщики тоже должны были быть из знающих округу. Давай теперь, брат Пимен, ты поезжай кругом, до Чульи, и жди нас там, а мы с тобой, брат Петруша, разомнем члены наши затекшие, да прогуляемся пеше сией скорбной тропой. Не пугайся, не думаю, что тут опасно, коли девицы в шестнадцать лет сами до Чульи и обратно шастают.

Радости бродить вотяцкими лесами Петька Шевырев не проявил, но и оставить Кричевского в одиночестве тоже не решился. Брат Пимен благословил их, осенил крестным знамением, чмокнул лошадкам и укатил, а приятели зашагали тропою, чувствуя, как уже просыпается в желудках их немалый голод.

Через несколько минут пути дорога потеряла свою привлекательность и здоровый вид. Окрестности приобрели очертания угрюмые и мрачные. Кругом была ржавая болотина, чахлый и унылый лесок. Узкая тропинка, шириной менее человеческого росту, вилась по зарослям ивняка да по болоту, поросшему густо высокой осокой. Вскоре под ногами захлюпало.

— Петька, иди рядом со мною, — попросил сыщик. — Не тащись сзади, не то леший украдет.

— Иди ты! — нервно подпрыгнул журналист, поспешно догоняя полковника и стараясь разместиться рядом с ним на тропе.

Вскоре, однако, пошла бревенчатая скользкая гать, и шагать рядом стало вовсе невозможно. Петька снова поплелся сзади, боязливо оглядываясь. Бревна шатались и двигались в болотине, как живые, а стоило оступиться, как тотчас нога уходила между ними глубоко в болотную жижу. Кое-где между бревнами проступали лужи — то черные, как деготь, то ржавые, как кровь.

— От Красного поля на Ржавый ручей… — пробормотал Кричевский. — Ржавый ручей ведь не метафора, поди. Существует он где-то, раз почвы здесь такие красные… Светлая мысль вторая. Протащить по тропе тело в одиночку — дело весьма трудоемкое, а ночью и вдвойне. Уж не знаю, мог ли с нею справиться шестидесятилетний Моисей Дмитриев. Я бы со своим коленом не справился никак. Вдвоем — другое дело.

— И третья светлая мысль! — в тон ему сказал недовольный Шевырев. — Я жрать хочу!

— И четвертая мысль, — спокойно продолжал Кричевский. — Если Матюнину рубили голову на этой тропе, человек этот должен был иметь при себе за поясом хороший топор. Ранее я мог предположить, что сюда за дровами ходят, но теперь вижу, что сущее болото. Дровосеки здесь не появляются, или же запримечены будут.

Он уже обрел себя в этом деле, едва только вырвался от бумаг на почву живую.

Вскоре на тропе увидели они остатки гнилых досок, валежника да обломки козел из жердей. Очевидно, тут девица Головизнина и нашла тело, которое потом сторожили крестьяне. Кричевский остановился, и Петька, бредший за ним, свесив голову, понуро ткнулся носом в спину сыщика.

— Ну, вот здесь он и лежал, — сказал полковник. — Далековато от дороги, однако. С полверсты будет.

Он огляделся в обе стороны.

— Плохое место для убийства! В обе стороны пригорок, и низина эта просматривается назад и вперед шагов на сто! Опять же, не пойму, что стоило с тропы его стащить, да хоть вот в осоке этой запрятать?

Не жалея брюк и обуви, он прошелся вправо и влево от тропы и убедился, что пройти вполне возможно, хотя ноги и вязнут местами по колено. Действительно, уложив тело в зарослях осоки, где поднимались из глубины пузырями холодные ключевые воды, можно было надеяться, что не заметят его еще долго.

— Пошли уже! — скулил на бревнах Петька, уныло озираясь. — Я есть хочу! Я пить хочу! У меня голова болит! Мне похмелиться не дали!

— Друг мой! Разве ты не знаешь? Такова тяжкая доля русской журналистики! — ерничал Кричевский, внимательно изучая окрестности. — Неси свой крест с высоко поднятой головой, хоть и непохмеленною!

— Вот ухнешь сейчас в трясину — не буду тебя вытаскивать! — злобно пообещал с тропы лучший друг. — Даже и не проси!

Солнце уже клонилось к закату, когда вышли они снова на лесную дорогу у деревни Чулья, повстречав на тропе в разное время нескольких человек из местных жителей.

— А местечко не назовешь глухим, — резюмировал сыщик. — Хотя впотьмах здесь, наверное, никто не ходит.

Брат Пимен ждал их в назначенном месте, чем-то аппетитно хрустя на козлах. Петька Шевырев так и кинулся к монаху, протягивая растопыренные пальцы.

— Поделись с ближним, чревоугодник! С голоду помираю!

Монах улыбнулся, протянул ему стебли черемши с едва завязавшимися луковицами. Петька оглядел их со всех сторон, обнюхал, откусил осторожно, скривился так, что очки едва не упали с носа под копыта гнедых лошадок, и, смирившись, со вздохом принялся жевать.

— Что, лошадушка? — пожаловался он гнедой, и погладил ее по мокрому храпу. — Вот и я стал травоядным… Скоро, пожалуй, и запрягут!

— А в Мамадыше сейчас, поди, фуршет у градоначальника после вечернего заседания! — сказал безжалостный сыщик.

— Сказано в Писании — не искушай, — сказал брат Пимен. — Садитесь, братия. Поторапливаться надобно. Скоро уже стемнеет, а нам еще верст пять ехать.

Петька жалобно взвыл и попросил еще черемши.

Миновав Чулью, по хлипкому мостику переехали они речку Люгу, той самой дорогою, которой шел некогда причетник Богоспасаев с Кононом Матюниным, и через некоторое время свернули с дороги к деревеньке с таким же названием — Люга.

— Деревня вотяцкая, — сказал монах, оборачиваясь. — А вот сейчас направо хутор — русский. Живет там баба, Мария Супрыкина. У нее и заночуем.

IV

Мария Супрыкина брата Пимена помнила хорошо, приняла радушно, на стол достала, чем богата была — но говорить с приезжими про колдуна наотрез отказалась.

— Нельзя про него никому сказывать! — ворочая ухватами в печи ведерный чугунок с картошкой, отвечала она. — К нему приходят, только если беда большая случится — корову леший скроет, али человека в лесу закружит. Он ведун знающий, с лешими дружбу водит, точно. Мою корову за раз нашел.

— Как же это было, Марья? — расспрашивал ласково монах, делая Кричевскому знаки, чтобы был терпеливее. — Расскажи, как корова нашлась? Он тебе место назвал, что ли?

— Нет, не место! — уперла толстые красные руки в круглые бока бабка. — Какое тебе место в лесу? Я сама из него вовек не выйду! Велел он отвести его туда, где корова заблудилась, да и стал там разговаривать с лесом. Непонятно так стал бормотать чего-то себе под нос. Страшно мне стало, жутко стало! Поднялся тут ветер, но несильный такой, просто зашумел по деревам, и полез из лесу туман. Стал туман густеть у него над головою, все густеть — будто облик чей-то принимать. А я тут возьми с перепугу, да без памяти и грохнись! Зато Милка моя тот же час из лесу ко мне выбежала!

— Бабка Марья! — встрял в разговор Шевырев, вдохновленный видом чугунков и зеленой бутылки с кумышкой, выставленной на стол. — Здесь ведь тоже беда! Семерых людей засудить хотят — а никто не знает достоверно, они убийцы, или нет!

— Нет, милок, и не проси! — отпиралась Супрыкина. — Мне вотяки не простят, коли выдам ихнего ведуна! Еще замолят, не приведи Господь!

— А были случаи? — поинтересовался Кричевский, развешивая у теплой печки мокрые одежды свои.

— Сама не видала, врать не буду, — хмуро сказала бабка Марья. — А вот лет пять тому в Старом Мултане замолили двоих…

— Это дело мы знаем! — перебил ее Петька.

— А почему двоих? — полюбопытствовал сыщик. — Судили-то вотяков за одного.

— Не знаю, почему двоих! — обозлилась отчего-то старуха. — Не путай меня, ухарь! Стара я уже! Так, слетело с языка незнамо что! Есть просили — так садитесь! У меня все простое, не взыщите. Вот, брату Пимену рыбки жареной остался кусок, а вы солонину трескайте! Спать постелю двоим на кровати, а одному на лавке придется!

— Не беспокойся, бабка Марья, я в бричке при лошадях лягу, — сказал монах.

— Еще чего! — не согласилась старуха. — Пускай вон очкастый в бричку идет. А ты, батюшка, при твоих-то трудах, отдых спокойный должен иметь! Ты меня еще нынче исповедовать обязан, а то когда еще сюда заедет священник, а мне до церкви в Чулью и не выбраться!

— А что — в Люге все сплошь язычники? — спросил Кричевский хмурую старуху.

— Язычники, будь они неладны… Нехристи! — махнула толстой рукою Супрыкина. — Да они смирные… Все песни поют, хороводы вокруг дерев водят. И не только бабы, но и мужики. Чудно так! Одно слово — чудь! Но меня не обижают, соседи добрые, и куском помогут, если что. Не все и наши так помогают.

Петька, натрескавшись вонючей солонины, хлебнув кумышки, разомлел от непривычной усталости и захрапел. Брат Пимен ушел с бабкой Супрыкиной в ригу, и она долго и обстоятельно каялась ему в грехах, накопленных с прошлого его приезда. Чтобы какой грех не забыть, она клала камешек в особый берестяной короб, для этих целей ею предназначенный, а покаявшись, камешек вынимала.

Кричевский поначалу заснул быстро и проспал почти что до рассвета. Потом солонина дала о себе знать изнурительной жаждой и колотьем в подреберье. Поднявшись, он надел высохшее платье, вышел на подворье, напился у колодца, вышел из калитки и, чувствуя, что более не уснет, порешил пройтись. Петлистая тропинка завела его вглубь леса, где внимание сыщика привлекла странная сосна, увешанная вся разноцветными тряпочками. Он вспомнил рассказы брата Пимена о нравах язычников, и понял, что перед ним дерево желаний. Воровато оглядевшись, Кричевский твердо загадал про себя, чтобы Верочка родила ему в другой раз непременно сына, нашарил в кармане шелковый носовой платок, подошел к сосне и поспешно повязал его посереди прочих крестьянских онучек.

— Господи, прости меня, грешного! — прошептал он и перекрестился. — Верно говорит Васька, что каждый в душе, в детстве своем — язычник!

Вдруг послышались ему голоса неподалеку. Испугавшись, что застанут его перед деревом с глупым платком этим, Константин Афанасьевич спешно шарахнулся прочь с тропы в кусты и припал в траву, к сырой земле. Через несколько секунд зашаркало по тропе множество ног, замычал теленок. Боясь быть пойманным, Кричевский осторожно выглянул, и увидал шагающих мимо во множестве вотяков из близкой деревни. Одни из них несли какую-то утварь, другие — бутыли с знакомой уже мутной кумышкой. Рослый, рыжий, как викинг, вотяк волок на веревке упирающегося белолобого тельца. Вид у вотяков был торжественный, несколько угрюмый, одежды белые, нарядные. Вспомнились тотчас Кричевскому рассказы дедушки господина уездного начальника Новицкого, над которыми они с Петькой так неприлично смеялись.

Он выглянул еще раз, желая убедиться, что среди вотяков нет бледной, как смерть, связанной человеческой жертвы. Жертвы не оказалось, но другая странность бросилась сыщику в глаза, столь неожиданная, что он не сразу поверил в то, что увидел. Все вотяки, и молодые, и старые, были переодеты: мужчины в женское платье, а женщины — в мужское.

— Кто-то из нас рехнулся, и явно это не я, — сказал себе под нос Кричевский, внимательно созерцая странное это зрелище.

Раздираемый противоречивыми чувствами, он выбрался из своего укрытия и осторожно пошел по тропинке вслед вотякам, по-прежнему таясь за кустами и деревьями. Язычники шли медленно, несли груз, переговаривались на своем непонятном наречии. Мужчины путались в юбках, женщины с непривычки заплетались в штанах. Вскоре Кричевскому стало ясно, что уходят они глубоко в лес. После пяти-шести поворотов с тропинки на тропинку полковник окончательно потерял ориентировку и понял, что едва ли сможет самостоятельно вернуться назад. Еще и солнце, как нарочно, взошло в дымке, и непонятно где болталось на небе, не давая запомнить направление. Отдавая себе отчет в том, что друзья его хватятся, будут искать, поднимут тревогу, Кричевский все дальше и дальше уходил в непролазную чащу, следуя за странной процессией. Вотяки разговаривали, теленок мычал — и это позволяло Кричевскому двигаться в отдалении, не попадаясь язычникам на глаза.

Вскоре уже и тропинок под ногами никаких не стало; только толстая подушка упругого зеленого мха скрадывала звуки шагов. Подлесок поредел, и сыщик осторожно переходил между огромных высоких сосен от одного медного пахучего ствола, напоенного липкой смолой, к другому, не отставая от шествия. «Красота!» — подумал он, глянув в небо, куда тянулись корабельные стволы деревьев.

Дорога шла все вверх да вверх, и неожиданно вотяки смолкли и куда-то пропали, точно сквозь землю провалились. Константин Афанасьевич, припадая к изумрудным мхам, взобрался на крутой склон — и замер, пораженный открывшимся зрелищем. Перед ним простирался весьма обширный и глубокий природный Котлован, может быть, высохшее болото или лесное озеро. В самом его центре посреди вырубленных молоденьких сосенок возвышался высоченный, грубо вытесанный из ствола дерева идол, окрашенный красно-коричневой краской, с огромным ртом, чертами лица угрожающими и страшными. Вокруг идола установлены были заостренные колья, на которых насажены были коровьи и лошадиные черепа с пустыми унылыми глазницами, с оскаленными желтыми зубами. На ближайших деревьях — во множестве чьи-то кости, весьма крупные.

Рядом с идолищем стояла небольшая прямоугольная постройка из неотесанных бревен, с крошечными сенями, над крышею которой поднимался дымок очага. Сердце Кричевского екнуло: «Вот оно, киреметище!».

Вся вотяцкая компания, обменявшаяся платьем, была там, внизу. Вотяки, часто кланяясь, расселись вокруг большого костра неподалеку от входа в постройку и принялись за приготовление пищи. Из постройки вышел маленький, бритый налысо человечек с большими оттопыренными ушами, судя по всему, в годах, осмотрел теленка и, видимо, остался доволен. Скрывшись ненадолго в убежище своем, он вновь вышел, уже засучив рукава, с большим жертвенным ножом из старого железа, ловко перерезал теленку горло и спустил кровь в специальное корыто, которое передал старейшему из пришедших вотяков, в широкой темной юбке и вышитом женском переднике. Пока тот проводил над кровью некие манипуляции, подносил идолу и давал пить каждому соплеменнику, главный «вэщащь» сноровисто извлек внутренности жертвенного животного и унес их в пристройку. Вскоре дымок из-под крыши побежал живее, запахло жареным.

Все это зрелище, столь непривычное для глаз Кричевского, хоть и привело к тому, что тухлая солонина в желудке сыщика вновь напомнила о себе, не содержало, однако, ничего предосудительного, с точки зрения закона. Более того, сам Кричевский чувствовал себя весьма неловко, будто забрался в алтарь, чтобы подсмотреть таинства, совершаемые священником над дарами перед обрядом причастия. Он оправдывал себя необходимостью разобраться в мултанской истории, да поскорее, пока не осудили невинных, а еще оставался на месте потому, что сам вряд ли смог бы сыскать дорогу назад.

Жертвенный пир продолжался. Кумышка лилась, голоса вотяков стали громче. Кое-кто уже пускался в ритуальные пляски с подпрыгиванием. Внезапно Кричевский заметил, что жрец, раздав пришедшим поджаренные внутренности, прихватив окровавленный мешок с вырезкой забитого и освежеванного теленка, уходит прочь. Сыщик поспешил за ним, не без основания полагая, что это и есть тот самый «знающий» колдун, о котором не желает им поведать бабка Марья.

Следить за «вэщащем», однако, оказалось весьма непросто. Шел он тихо и весьма проворно, часто петляя, меняя направление. Увидав его сутулую спину в простом крестьянском армяке совсем рядом, Кричевский решил затаиться, чтобы не быть замеченным. Обождав несколько секунд у ствола корабельной сосны, сыщик осторожно зашагал в ту сторону, в которую двигался жрец. Он шагал сначала несмело, потом все быстрее и быстрее, потом уже пошел вовсе открыто — а сутулой спины, обтянутой армяком, все не появлялось. Полковник резко повернул обратно, пробежал с полсотни шагов — никого. Он метнулся вправо, влево — никого!

— Отвел глаза, кудесник ушастый! — ругнулся озабоченно сыщик. — Закружил!

Поняв, что безвозвратно потерял жреца из виду, Константин Афанасьевич остановился и постарался взять себя в руки. Самым разумным решением было воротиться назад, к киреметищу, и дождаться окончания жертвенной церемонии, чтобы затем следовать к деревне в хвосте процессии. Кричевский так и сделал.

Он шел поспешно и уверенно, узнавая некоторые приметные деревья и камни, покрытые лишайниками, все шел, и шел, а знакомого холма с котлованом внутри все не появлялось перед глазами. Чувство времени подсказывало ему, что уже давно пора быть жертвенному месту, что он идет слишком долго — а он все отказывался верить в случившееся. И лишь когда внезапно выглянувшее солнце оказалось не слева, как он полагал, а справа, и гораздо ниже над горизонтом, понял Константин Афанасьевич, что далеко он ушел и от киреметища, и от деревни Люга, и даже не имеет верного представления о том, в какой стороне они находятся.

Полковник Кричевский окончательно и безнадежно заблудился.

V

Осознав сей печальный факт, Константин Афанасьевич перво-наперво подавил в себе страх и бессознательное желание немедленно бежать наобум, куда глаза глядят. Воображение живо подсказывало, что надо лишь подняться вон на тот пригорок, дойти вон до той приметной кривой сосны, а там уже, кажется, что-то виднеется, и знакомые места вот-вот покажутся.

Вместо отнимающей силы погони за химерами, и впрямь будто подсказываемыми и навеваемыми какой-то лесной нечистью, полковник выбрал место, удобное для отдыха, и со стоном облегчения повалился на сухой теплый песок под корнями старой сосны. Мох выглядел притягательнее, но был холоден, и внутри себя таил влагу.

Больное колено Кричевского уже давало себе знать, распухло и причиняло боль. Мучила жажда, забивая даже чувство голода. Близилась ночь, и следовало позаботиться о тепле, пище и безопасности.

Набросав по памяти сучком на песке план местности, Кричевский решился идти на восток, по возможности держась низины. С востока лес огибала огромною подковою речка Люга, и, выйдя к ней, можно было вдоль русла ее дойти до деревни. Кроме того, в низинах могли течь ручьи, впадающие в ту же Люгу, а ему нужна была вода. На запад, насколько помнил Кричевский, просторы леса были безграничны, без отмеченных на карте признаков жилья.

Из запасов и снаряжения оказалась у полковника пачка папирос, спички и один из револьверов, да еще заветный медальон с локонами жены и дочери, который Кричевский на время путешествия к вотякам переложил в нагрудный карман жилетки.

— Не так уж мало. Могло и хуже выйти, — рассудил Константин Афанасьевич и закурил, радостно ощущая, как с каждой затяжкой возвращается к нему трезвое сознание и чувство юмора.

Развалясь на отдыхе, он лениво жмурился и размышлял, какого зверя можно подстрелить себе на ужин, и как освежевать его без ножа, как вдруг ощутил легкое движение у самой головы. Приоткрыв глаза, Кричевский обнаружил, что не он один облюбовал для согрева и отдохновения этот песчаный пригорок, прогреваемый ласковым солнцем, и в ужасе вскочил.

Чуть выше по склону, как раз там, где преклонил он усталую, но бестолковую голову свою, извивалась и шипела огромная лесная гадюка, черная, блестящая и гладкая, только что скинувшая старую кожу. Промедли Кричевский хоть мгновение — и она укусила бы его в лицо или шею. Гадюка отважно бросилась вперед, почти на треть длины своего узкого тела, ткнулась мордой в грубый ботинок полковника, но прокусить не смогла, отпрянула, угрожающе шипя, высунув раздвоенный на конце тряский язык.

Содрогнувшись от первобытного ужаса и брезгливости перед пресмыкающимися гадами, сыщик достал револьвер и хотел было пристрелить змею, но счел за благо поберечь патроны и поспешил удалиться, оставив ползучую тварь торжествовать победу на отвоеванном пригорке. Он мысленно поблагодарил Бога за спасение от неминуемой погибели и решил быть впредь осмотрительнее. На ум ему пришли воспоминания о ядовитых пауках, об энцефалитных клещах, наиболее опасных именно в мае, и ему стало вовсе неуютно. Господин статский советник тщательно перешнуровал ботинки, заправив в них штанины брюк, на все пуговицы наглухо застегнул сюртук, рукава, карманы и поднял ворот, чтобы защитить себя от падения насекомого за шиворот. На этот раз ему потребовалось более времени для восстановления душевного равновесия.

— Уж лучше волк или медведь, чем эдакая пакость, — сказал он, потом припомнил встречу с лосем на дороге и порешил, что медведь, пожалуй, не лучше.

Блуждал он долго, несколько раз натыкался на лесные болотца с блюдцами открытой воды, но напиться из них так и не удалось. Вода была красно-ржавая и пахла тухло. Жажда томила полковника пуще всего, отнимая силы. Видя, что красное солнце клонится на закат, памятуя, что в лесу ночь всегда приходит внезапно, и раньше, чем на открытой местности, Константин Афанасьевич присмотрел себе убежище в корнях старой высокой сосны, рассудив, что сможет в случае опасности взобраться на дерево. Он тщательно исследовал место на предмет отсутствия других обитателей, после чего устроил себе лежбище, натащил запасы валежника, развел костер и повалился на подстилку из сухой травы без сил, сжимая в дрожащей руке револьвер.

Огромная лесная птица-филин бесшумно скользнула низко-низко над землей, так внезапно, что Кричевский не успел даже прицелиться, и сразу, как по волшебству, наступила ночь. Полковник подбросил валежнику в трескучее веселое пламя. Жажда мучила его пуще прежнего, язык распух, уголки рта кровоточили, и уже не только губы молили о желанной влаге, но и каждая клеточка на коже требовала неумолчно: «Пить! Пить!».

Филин издевательски захохотал, заухал прямо у него над головою, сверху посыпалась старая хвоя, шишки и кусочки коры. Кричевский поежился, вспомнил слова каторжника Головы о доле бродяги в вотских лесах да об оживающих вотяцких идолах.

— Станешь тут язычником поневоле, — сказал он вслух, стараясь сохранить ясный рассудок и мужество под натиском лесной жути.

А лес с наступлением темноты задвигался, зашевелился. Поднялся ветер, раскачивая скрипучие сосны, шумя и голося вокруг. Кричевского пробил озноб, он еще подкинул валежника и придвинулся поближе к костру.

Во тьме слышались недальние крики каких-то ночных зверей, раздался знакомый уже полковнику рев лося. Где-то поодаль заверещал отчаянно заяц, угодив в лапы удачливого ночного охотника — лисы или рыси. Поджав ноги, Константин Афанасьевич в полудреме сидел у костра, поворачиваясь то одним, то другим зябнущим боком к пламени. Пришло вдруг ему на ум, что сосна, под которой он обосновался, слишком толстая, ему с его больным коленом, никак на нее не влезть, и даже не обхватить, и он выбранил себя от души за крепость задним умом, сказав громко:

— Эх, тоже мне, Эпиметей[15] нашелся!

Между третьим и четвертым часом, или, как говорили римляне, «между волком и собакой», сморил его мимолетный чуткий сон, во время которого накрыла полковника волна безотчетного древнего ужаса. В буквальном смысле: волосы на его голове встали дыбом. Такого страха он не испытывал никогда прежде, хоть добрый десяток раз бывал ранее на волосок от смерти. Пробудившись с криком, с прыгающим у самого горла сердцем, покрытый холодной испариной, он подхватил с земли выпавший из слабых пальцев револьвер, и сквозь тихий жар, струящийся от красных углей угасающего костра, увидал, как совсем близко из темноты смотрит на него в упор пара пламенеющих немигающих глаз.

— Сгинь, дьявол! — крикнул Константин Афанасьевич, поспешно кидая на угли остатки валежника. — Верочка, не бойся, милая, со мною все будет хорошо!

С другой стороны послышались отчетливые тяжелые шаги. Кто-то ходил вокруг костра, присматриваясь, примеряясь к нему.

— Пристрелю гада! — сколь можно более грозным голосом пообещал хрипло Кричевский.

В ответ раздались странные, ни на что непохожие звуки, никогда не слышанные полковником ранее. Будто кто-то переговаривался ворчливым шепотом, а потом мелко-мелко захихикал над ним, злорадствуя. Злые глаза вспыхнули зеленым, погасли — и тут же засветились в другой стороне, правее, и, как показалось сыщику, ближе. Он вытянул руку, прицелился и выстрелил. Все вокруг запрыгало, заухало — и стихло. И глаза вновь переместились на прежнее место.

Вжавшись спиною под узловатые корни сосны, Кричевский глядел с досадой на маленькую кучку валежника, убывающую с каждой минутой, и клял себя за неосмотрительность и лень, не позволившую собрать про запас побольше дров на ночь. Слабое пламя костерка, всего из одного язычка, мельтешило перед ним, а по ту сторону кто-то все ходил, все вздыхал тяжело и терпеливо в ожидании своего часа. Когда ночная нечисть приближалась слишком, Кричевский стрелял, всегда целясь, но так ни разу и не попал.

Он подкинул в умирающий костер последнюю ветку, сжал зубы и приготовился к драке. В револьвере у него оставалось три патрона, и Константин Афанасьевич решил стрелять теперь только в упор, когда набросятся. Валежник полыхнул как-то бледно, но вокруг почему стало светлее. Показались из серой мглы стволы ближайших сосен. Крикнула первая сойка, за ней еще одна — и сыщик понял, что наступило утро.

Он еще некоторое время сидел в своем убежище, готовый к последней схватке, но уже ничего подозрительного не видел более. Ночные страхи улетучились, точно их и не бывало, и полковник уже и сам не понимал ясно, было ли все это, или только пригрезилось его воспаленному жаждой воображению. Когда взошедшее светило окрасило в янтарно-желтые цвета стволы сосен, Константин Афанасьевич выпустил револьвер на песок, уронил усталую голову на грудь, и забылся крепким сном.

Пробуждение его было ужасным. Кто-то вонючий и тяжелый цепко ухватил его за горло и за грудь, тряс, душил и орал нечто угрожающее, нечленораздельное. Содрогнувшись всем телом, ощутив резкую боль в раненом колене, которое нападавший придавил к земле, Кричевский, едва разлепив тяжелые веки, наудачу ударил противника хуком с правой, приблизительно в то место, где должна была бы находиться его челюсть. Ощутив, что попал, он тотчас с победным выкриком добавил левый прямой — и коварный враг отлетел прочь, рухнув наземь, после чего взвыл дурным голосом и гнусаво произнес:

— Васька, я его сейчас придушу! Он мне нос сломал! Сволочь!

Заслышав в голосе нападавшего знакомые нотки, полковник поспешно продрал слипшиеся глаза, еще не веря своему счастью, и увидал склонившееся над ним заботливое одноглазое лицо брата Пимена.

— Хвала Господу! Нашелся! Хвала Господу! — повторял монах, часто крестясь.

— Братцы! — не своим голосом завопил Кричевский. — Вы нашли меня, братцы! Воды! Воды скорее дайте!

Он вцепился скрюченными пальцами в большую солдатскую флягу на поясе монаха, и только мешал ему отвязывать ее, торопя и дергая лихорадочно.

— Ты, мерзавец! — злобно, со слезами на глазах, сказал ему Петька Шевырев, сидя на песке напротив, запрокинув голову и унимая кровь, густо струящуюся из его разбитого и припухающего на глазах носа. — За что ты меня так двинул?! Я, как дурак, без сна, без роздыха, ищу его вторые сутки, а он на тебе! Драться лезет! Елки-палки! Очки треснули! Сейчас юшка уймется — я тебе покажу!

Утолив первую жажду, оторвавшись от горлышка, и не выпуская фляги из дрожащих рук, Кричевский сказал счастливо:

— Так чего же ты меня душить кинулся, балда?! Я тут таких страхов натерпелся! Скажи спасибо еще, что не застрелил тебя!

— Я? — изумился побитый ни за понюх табаку журналист. — Душить тебя?! Да я на радостях тебя тряс! Чтобы разбудить! Чтобы узнать, живой ли ты! Сидел тут такой скрюченный, маленький! Мы тебя так искали, так искали! Я все ноги в кровь сбил, вон, посмотри, если не веришь!

— Не хочу твоих вонючих онуч видеть! — отшутился полковник, опять припадая к желанной фляге.

— Действительно, Костя! — укоризненно сказал брат Пимен, оглаживая заботливо сыщика по голове, стряхивая с плеч хвойные иголки. — Не дело так пропадать, не сказавшись! О нас бы хоть подумал! Встали утром — а тебя и след простыл! Что прикажешь делать?!

— Да-да! — подтвердил Петька, унимая вместе с кровью из носу и обиду свою на незаслуженную оплеуху. — Вот так и пошла бы новая легенда, как вотяки украли и замолили статского советника из Петербурга! Вот уж Малмыжская полиция тебя бы искала! Пол-уезда бы пересажали!

— Каюсь, братцы! — сказал Кричевский, поднимаясь на ноги, ощущая с питьем прилив новых сил. — Я и сам не ожидал, что так выйдет! Я тут такого нагляделся! Сейчас расскажу вам!

— Позже расскажешь, — предупредил его брат Пимен. — Мы тут не одни. — И он кивком головы указал в сторону.

Чуть поодаль на сером валуне сидел в спокойной и бесстрастной позе ушастый маленький «вэщащь» в темном армяке с подпояскою.

— Это Федор Васильев, здешний ведун и жрец, — сказал монах. — Он помог нам тебя сыскать.

— Вон оно что… — озадачился Кричевский, глаз не сводя с «вэщащя». — Поддалась, значит, бабка Мария вашим уговорам, указала, где колдуна сыскать!

— Как ей было не указать, коли ты пропал? — сказал брат Пимен. — Она, чай, божья душа…

— Да уж… И взяла за это немало! — съехидничал Петька. — С тебя, Костинька, расходы!

— Не злопыхай, раб божий Петр, — строго указал монах. — Она женщина пожилая, одинокая, ей о пропитании своем думать надобно, а вы, господа городские, не обеднеете. Ты как, Костя? Идти сам сможешь? Далеконько ты убрел! Верст на пятнадцать-двадцать от деревни! Мы к тебе всю ночь шли! Но, полагаю, при свете дорога быстрее будет.

Решено было устроить здесь же привал, перекусить и после краткого отдыха пуститься в обратный путь. Петька с братом Пименом развязали котомки, разложили провизию, пригласили и проводника Федора Васильева, все скромно сидевшего поодаль с ничего не выражающим лицом.

— Как же нашел он меня? — полюбопытствовал Кричевский, выяснив, что «вэщащь» не понимает по-русски.

— Жуть полная! — сказал Петька, осторожно кусая хлеб и кривясь при этом. — Ты мне, гад, зуб разбил! Шатается!

— Приедем — свезу тебя к доктору Бланку на Невский! — извинительно пожал плечами Кричевский. — Очень хороший доктор и друг нашей семьи. Рассказывай!

— Мы поначалу ждали, что ты сам вернешься, — начал Шевырев. — Бабка эта противная все зудела: «Чего всполошилися?! Тута заблудиться нельзя! Побродит в округе, да и на дорогу выйдет!». Потом уже, к обеду я сказал твердо: «Хватит! Видишь — пропал их превосходительство! Из твоей избы пропал, между прочим! Может, ты его выдала на жертву язычникам?! Отвечать за это перед самим министром хочешь, что ли?!»

— Да уж! — улыбнулся монах, неторопливо и обстоятельно вкушая трапезу. — Нагнал он на бабку Марью страху! Чуть жива осталась!

— Ничего с ней не сделается! — пренебрежительно сказал Петька. — Она еще нас с тобою переживет! Зато забегала, схватила узелок какой-то, помчалась в деревню к вотякам! Долго бегала, а мы все носились вдоль околицы, тебя, как дураки, аукали! Уже солнышко к закату, когда гляжу — идет бабка, и колдуна этого с собою ведет!

Петька боязливо покосился в сторону маленького ушастого проводника.

— Ты не смотри, что он такой ягненочек! Настоящий колдун, право слово! Вот, брат Пимен не даст соврать! Он ежели захочет — никто из нас из лесу вовек не выйдет! Так и будем тут плутать в трех соснах, пока не помрем!

— Да я верю, — согласился Кричевский, вспоминая события вчерашнего дня.

— Так вот, — продолжил Петька. — Взял этот проводник денег, из твоей сумы дорожной взял зачем-то твой платок носовой, и повел нас в чащу. Долго шли, а куда — хоть убей, не скажу. Я уже через полчаса перестал понимать, где он нас кружит. Свечерело. Встал он посередь поляны близ болота, и начал бормотать по-вотяцки, да скоро так, что даже Пимен не успевал понимать. Мы вроде как в оторопь какую-то впадать начали. Голова так кругом пошла, видения какие-то поплыли… Туман не туман, а дымка какая-то из лесу потянулась к нам. Тут вотяк шаманить бросил и говорит брату Пимену, что ты живой, но далеко, идти придется всю ночь. Ну, что нам оставалось делать? Мы и пошли вдоль этой дымки, точно как от костра! Так шли, шли — и на тебя прямо вышли!

Кричевский покачал головой.

— У вас хоть оружие было какое?

— Револьвер твой второй я захватил! — гордо сказал Петька. — Только проку от него в чащобе никакого. Страху натерпелись! А все через тебя, ирода!

— Господь нас оберег и на тебя вывел, — убедительным тоном сказал монах. — А вот тебя, должно, нечистый в такую даль занес! Не зная броду, не суйся в воду… Да и в лес тоже.

Кричевский кратко описал свои приключения, и причину, погнавшую его без предупреждения в чащу. Умолчал только про платок, на дереве желаний завязанный. Петька слушал, выпучив глаза. Монах кротко улыбался, а сам при этом достал из-за подкладки цыганскую иглу с суровою нитью и принялся обматывать треснувшую дужку оправы Петькиных очков. Пальцы его двигались ловко и споро.

— Что это было, брат Пимен? — спросил он, окончив рассказ. — Что это я видел? Почему вотяки и вотячки одеждами меж собою менялись?

— Это ты на редкий обряд попал, — сказал монах, крепкими зубами скусывая нить. — «Йыр пыд-сетон» называется. Свадьба мертвых, или свадьба на тот свет, если точно перевести. В язычестве ведь полагается, что умершие и за гробом живут, как на земле. Землю пашут, охотятся, воюют. Даже женятся. Вот через два-три года после смерти родственники собираются и празднуют усопшему свадьбу, полагая, что за это время он уже нашел себе суженую за гробом. Но так как по их понятиям, на том свете все наоборот, они и переодеваются — мужчины в женщин, а женщины — в мужчин, и сидят за общим столом не так, как всегда. Держи, Петька, свои очки. Как новые! Это хорошо, когда оба глаза мир божий зрят!

Шевырев скептически принялся осматривать и примерять обновку.

— Эх! — сказал он разочарованно про описание языческого обряда. — Как только узнаешь, что для чего происходило, так сразу становится совсем не так интересно! Вовсе даже примитивно и прозаически.

— Киреметище меня, конечно, поразило! — искренне признался сыщик. — Представляю, как должно оно действовать на людей темных! На того же каторжника Голову, например. Это, должно быть, главное мольбище в округе?

— Не думаю, — ответил монах. — Главное мольбище в Вотяцком крае — Чумойтло. Есть такое местечко за Можгой, верстах в полста отсюда по железной дороге. Там вотяки испокон веку молятся. Ямища шагов сто на сто, вся костями жертвенными набитая… Сказывают старики, что место это было мольбищем еще до того, как новгородцы сюда пришли. А орудия там еще каменные: ножи кремневые, посуда…

Кричевский, слушая вотяцкого крестителя, все присматривался к языческому жрецу, невозмутимо уплетавшему хлеб и сало, смешно шевеля ушами.

— Слушай, брат Пимен! — осторожно шепнул сыщик монаху. — Спроси у Федора Васильева, не знает ли он жреца или колдуна, который клады умеет открывать? Ты не смотри на меня, как на помешанного! Я в колдовство языческое не верю. Мне это для дела нужно!

— Ну, коли для дела… — неуверенно пожал плечами под ряской брат Пимен, улыбнулся, и заговорил бегло на вотяцком наречии, обращаясь к «вэщащю».

Ушастый проводник, не переставая жевать, буркнул нечто весьма нелюбезное, так, что и без перевода было понятно, что он просит глупостями подобными его, серьезного человека, не беспокоить.

— Неудобно, конечно… — снова сказал Кричевский. — Он мне жизнь, можно сказать, спас… Но ты все же скажи ему, брат Пимен, что мне трюк его с пропавшей домашней скотиною понятен, и что крестьяне в округе уже болтают, что надо вора искать, а не колдуна кормить.

— Ты что! — вскочил на ноги Петька. — Ты что — сдурел?! Он же нас вокруг пальца обведет — и в болоте утопит! Не говори ни в коем случае! Иначе живыми мы из дебрей этих не выберемся!

— Скажи, брат Пимен, скажи, пожалуйста! — убедительно попросил сыщик. — Мне вот так это нужно! Иначе я не знаю, что нам далее здесь расследовать!

— Не говори! — кричал Шевырев.

— Скажи, прошу! — уговаривал Кричевский.

«Вэщащь» перестал жевать и двигать ушами, уставился на них умными хитрыми глазками.

— Хорошо! — решился, наконец, монах, мигая единственным зрячим глазом своим. — Я скажу, но постараюсь как-то помягче… Чтобы угроза не так уж выпирала!

— Да-да, помягче! — подхватил журналист.

Но чтобы чувствовалось! — настоятельно требовал сыщик.

— Да откуда ты мог разузнать за такой короткий срок про пропавшую скотину! — возмутился Петька. — Тебе самому впору бубенчик на шею вешать, чтобы не терялся более!

— Ниоткуда, конечно, — согласился Кричевский. — Я его на арапа хочу взять, так же, как он нас берет.

— Тихо! — остановил спорщиков монах, и, оборотясь к жрецу, заговорил на вотяцком ласково, но с хитринкою.

Вотяк отвечал нечто в близкой тональности, и слуги двух богов повели долгую дипломатическую беседу под величественными соснами, в огромном природном храме, распростершемся на сотни верст вокруг.

Константин Афанасьевич и Петр Васильевич только переглядывались, да смотрели в рты говорящим, точно пытаясь разглядеть в артикуляции губ смысл произносимых речей.

Дважды беседа приобретала черты угрожающие, но усилиями обоих прирожденных дипломатов быстро возвращалась в область взаимных уступок и торговли. Наконец монах и «вэщащь» заулыбались и раскланялись.

— Ух! — перевел дух брат Пимен, обернувшись, наконец, к нетерпеливо ожидающим результатов друзьям. — Пришлось пойти на нарушение долга своего миссионерского. Пообещал отцу Федору, ежели позволите такие аналогии, в этот приезд не проповедовать учение христово его пастве в Люге. Он же, в свой черед, просит передать тебе, что он кладами не занимается, потому что в этих местах их нет. Надобно нам проследовать подалее, в вотяцкое село Ныша, и там в округе мы, по его мнению, найдем, что ищем.

— А что именно мы найдем — он не сказывал? — спросил Кричевский. — И более ничего не сказывал?

— Отчего же! — лукаво усмехнулся монах. — Он просил передать тебе, что желание, тобою загаданное, непременно сбудется. Только для этого по возвращении в Петербург должен будешь ты отыскать старый дуб у Большой Воды и принести под ним жертвы кумышкою и птицей. Вот так!

Загрузка...