— Соте, ты почему танцуешь с моей девушкой?
Тот самый парень с Красной поляны стоит перед нами и смотрит с чуть дерзкой, насмешливой улыбкой.
— Так я же не знал, Добри, — отвечает Сотир, и я почему-то решила, что сейчас Сотир уйдет, оставит меня одну с этим парнем. Но Сотир лишь делает шаг вперед и, усмехнувшись, продолжает:
— В другой раз ты меня обязательно предупреждай.
Через мгновение мы оказываемся в противоположном углу комнаты. На глазах у меня слезы.
— Второй раз его вижу… «Моя девушка»… Как он может так говорить?..
Сотир хмыкает:
— Такой уж наш Добри!
Впервые я увидела его в прошлое воскресенье на Красной поляне. Туда мы приехали вместе с Ненкой. Я никак не могла привыкнуть к этой компании, где девушки были с короткой стрижкой, с непокрытой головой и носили грубые башмаки. Мне казалось, что все смотрят на меня с насмешкой и удивлением: дескать, а этой-то что понадобилось у нас?
У меня сохранилась фотография тех лет: косы уложены по последней моде, шляпка с пером, высокие сапожки, на руке большая сумка из коричневой кожи. Из-под пальто с широким поясом выглядывает белая блузка и юбка клеш.
Я твердо решила: пусть мать сердится, но в первую же зарплату покупаю себе туристские ботинки, юбку из толстой материи и шерстяной пуловер. Не хочу ничем отличаться от других девушек.
Наступала осень. Листья с деревьев уже начали облетать и стелились внизу мягким ковром. По аллее шла группа юношей и девушек. Их смех, то громкий, то приглушенный, поднимался до верхушек деревьев и исчезал где-то вдалеке.
Многих из них я знала — текстильщики с Четвертого километра; незнакомые — с резиновой фабрики ППД. Но и тех и других я стеснялась и пряталась за спину подруги, размахивавшей руками и громко приветствовавшей своих знакомых.
И вот мы наконец на Красной поляне. Не знаю, кто и почему ее так назвал, — то ли рабочие, которые часто приходили сюда, то ли полиция, которая повсюду совала своих шпиков и агентов, стоило лишь людям собраться вместе.
Когда мы пришли на поляну, молодежь окружила одного парня, заигравшего на губной гармошке. Девушки образовали шумную стайку недалеко от них.
Наш Асен-Текстильный (был еще и Асен-Каучуковый с резиновой фабрики) вышел на середину, смешно поклонился и торжественно объявил:
— Начинаем танцы! Играет джазовый оркестр первого класса. Дирижер — Мите. Солист — Мите. Партии других инструментов — тот же Мите.
Все засмеялись. А я, испугавшись, что сейчас кто-нибудь из этих вихрастых парней пригласит меня танцевать, спряталась за спины подруг. Меня кто-то легонько ущипнул за руку. Я обернулась — Коцева Мара.
— Да ты не бойся, наши ребята не кусаются.
Что они не кусаются, я знала. Но если я останусь в первом ряду и никто меня не пригласит, потому что я такая разодетая барышня?..
Первым от группы парней отделился здоровяк в темно-синих морских брюках и пиджаке явно с чужого плеча. Он был острижен наголо. Остановился перед нами, подбоченясь, и быстро оглядел всех. Потом махнул рукой Миче:
— Ну, пошли!
Господи, да если бы меня пригласили таким образом, я бы шагу не смогла сделать!
Все опять засмеялись. А Асен — он был здесь вроде бы за распорядителя — схватился за голову:
— Добри! Да разве так приглашают даму?!
— Было бы весело!
И он начал так вертеть Миче, словно она была пушинкой.
Так целый день этот Добри все вертелся вокруг нас, но ко мне ни разу не подошел и не попытался заговорить. И вот теперь вдруг ни с того ни с сего: «Соте, почему ты танцуешь с моей девушкой?»
С тех пор, как мы собирались на Красной поляне, прошла ровно неделя. И вот мы опять вместе. Только погода совсем испортилась, и теперь мы не на поляне, а на квартире у Ненки и Невены, у Редута. Здесь были Мара, Мата, Топси, Ящерица, Генчо Садовая голова, Нанко и многие другие. И тот самый моряк. Глядя на его остриженную голову, я решила, что он недавно пришел с военной службы.
Когда танец кончился, я бросилась к своей Ненке. Она была мне как старшая сестра, и не только потому, что была действительно старше.
— Ненка, ну почему он так со мной?..
— Ничего, Лена. Добри — хороший парень.
— Хороший-то хороший, но…
В этот момент кто-то хлопнул в ладоши:
— Товарищи!
Все повернули головы в сторону говорившего.
— Сегодня в доме болгарских рабочих профсоюзов проводится пленум текстильщиков. Поскольку наши профсоюзные шефы не очень-то заботятся об интересах рабочих, предлагаю послать на пленум делегацию от подуянских текстильщиков, чтобы там предъявить наши требования. Согласны?
— Согласны! — пробасил кто-то. По голосу я узнала Добри.
«Чего он-то лезет, ведь он же не текстильщик?» — подумала я. Но тут вставила Топси:
— Я предлагаю послать Нанко. Он сумеет все сделать хорошо, и… — Топси быстро оглядела присутствующих, остановила взгляд на мне, кивнула ободряюще: — И Лену. Она выглядит так, что никто…
Как я выгляжу, Топси не стала объяснять, но, кажется, все хорошо ее поняли и одобрительно зашумели. И опять голос Добри:
— Правильно!
Из приличия я, вероятно, не должна была сразу соглашаться, но не знаю, почему у меня вдруг вырвалось:
— Хорошо, я пойду!
Как я раскаивалась уже через час за это необдуманное «пойду»!
В союзе нас принял председатель. Он внимательно выслушал наши требования, был предельно любезен, говорил ласково, все время улыбаясь. И не успели мы сообразить, что к чему, как дверь закрылась за нами, разумеется, после обещания, что все вопросы, которые мы поставили, будут рассмотрены.
Мы с Нанко остановились в коридоре, посмотрели друг на друга и разом поняли, что ничего сделать не сумели, что нас просто ловко обвели вокруг пальца. Мы вернулись к нашим друзьям в «Юндолу». Товарищи окружили нас. Конечно, отчитывался Нанко. У меня же хватило сил лишь пробормотать:
— Незачем было мне ходить…
А Добри все расспрашивал:
— Что он вам сказал? А что вы ответили? Почему же вы не потребовали как следует?
У меня было такое чувство, что я обманула доверие товарищей, подвела их. Мне хотелось разрыдаться. И только, когда отправились по домам, вздохнула с облегчением: наконец-то кончилось это мучение!
Пока я надевала пальто в коридоре, Добри напяливал на себя какую-то узкую гимназическую шинель. Он посмотрел на меня так, будто хотел что-то сказать, но я поспешила схватить Ненку под руку. Когда мы вышли на улицу, его «до свидания» относилось уже ко всей компании.
В 1935 году мировой кризис почувствовали и мы у себя в доме. У мамы была собственная прачечная и имелись постоянные солидные клиенты. Все они платили раз в месяц. Я, как инкассатор, всегда обходила их первого числа и собирала деньги.
Тогда я мало разбиралась в причинах экономических кризисов, но когда Коста Гецов, один из давнишних клиентов, начал сдавать в стирку рваные носки, я поняла, что происходит что-то неладное. Бай Коста не заплатил сначала за месяц, потом за второй, а на третий вообще отказался сдавать белье. Однажды я вернулась от него с пустой корзиной. Мать покачала головой:
— Вернись немедленно и возьми у человека белье. Заплатит, когда сможет.
И вот наступил день, когда мать приказала:
— Лена, собирай вещи. Переезжаем. Я нашла квартиру в Подуяне.
Мы покинули нашу квартиру тихонько, чтобы не услышал хозяин, простились навсегда с нашей прачечной, а на другой день стали работницами текстильной фабрики «Рила». Мать была старой опытной ткачихой. Стали ткачихами и мы с сестрой.
В нашем квартале при каждом доме был небольшой дворик. С ранней весны и до поздней осени здесь цвели цветы. И девушки любили украшать себя цветами.
Звонкий девичий смех раздавался утром по дороге на фабрику, он звенел и в огромных пыльных залах, наполненных ревом тысяч веретен.
Чтобы объясниться между собой, надо было перекричать машины, и потому мы пользовались жестами, как глухонемые. И таким способом рассказывали даже анекдоты. Однако смех моментально обрывался, когда в цех шерстяных тканей входил главный мастер Сараиванов, которого мы прозвали Зеленым страшилищем.
Я и до сих пор не знаю его имени и думаю, что никто из работниц его не знал. Этот мастер был не из тех, к кому можно обратиться с обычным человеческим «бай Иван», например.
Его зеленый фартук мелькал то тут то там, во всех уголках цеха, и горе было той, которая случайно отводила взгляд в сторону от станка. И потому, когда случалась какая-либо поломка, мы всегда звали Динко и Янко — мастеров, которые не забыли, что когда-то сами стояли у станка.
И вот однажды мы заметили, что с Зеленым страшилищем происходит что-то странное. Старый холостяк влюбился. Как только часы показывали без двенадцати шесть, мастер сбрасывал свой фартук и бежал к возлюбленной.
Первый раз это получилось случайно. Мастер уже направлялся к выходу, когда станок мой вдруг остановился. Я встретилась взглядом с Сараивановым и попросила:
— Господин Сараиванов, мой станок…
Мастер посмотрел с такой яростью, что меня сразу бросило и в жар и в холод. Но делать было нечего: станок стоял, нужно было устранить повреждение. На это у мастера ушло двадцать минут. Потом он сразу бросился к воротам, на ходу вытирая руки тряпкой. Фартук он второпях забыл снять.
Мы корчились от смеха, глядя, как он несется как угорелый.
Ко мне подошла Ненка:
— Браво, Лена! Как это тебе пришло в голову его задержать? Ох и достанется же сейчас ему на орехи от зазнобы!..
Со всех сторон я видела одобрительные улыбки и не смогла объяснить, что все это я сделала не нарочно, что так случилось само собой. Однако через два дня я постаралась повторить то же самое уже намеренно. С тех пор не проходило дня, чтобы кто-нибудь из девчат перед самым уходом мастера не говорил ему невинным голосом:
— Господин мастер, у меня в станке неисправность.
Так мы мстили нашему мастеру.
Однажды Ненка пригласила меня на экскурсию. Мы договорились встретиться на трамвайной остановке Подуяне. До сих пор мне еще не приходилось бывать на Витоше в компании, и я еще в четверг, за два дня до прогулки, стала готовиться к ней так тщательно, словно отправлялась в заморское путешествие.
На остановку я примчалась за четверть часа до назначенного срока и, к своей радости, застала там Ненку.
— Поехали! — сказала я, схватив ее за руку, как только подошел первый трамвай.
— Подождем. Сейчас должны подойти Мата, Мара и кое-кто из ребят.
На Витоше собралось больше трехсот человек. Боясь затеряться среди незнакомых людей, я не выпускала Ненкину руку. В другой руке у меня была огромная тяжелая сумка с продуктами.
— Ненка, — услышали мы голос. — Позаботьтесь о еде. Я обернулась. Это был Келифара, рабочий с нашей фабрики.
Девушки принялись «накрывать на стол»: расстелили на земле газеты и начали выкладывать из сумок снедь. Я тоже вывалила из своей сумки брынзу, сыр, колбасу.
Ребята усаживались, скрестив ноги по-турецки, девчата пристраивались рядом, прикрывая юбками колени, а Ненка все еще продолжала хлопотать. Наконец уселась и она. Я расположилась рядом, а по другую сторону от меня — какой-то вихрастый парень.
— Вот и мне наконец повезло, хоть раз поем до отвала.
Я искоса поглядела на него, а он, ловко разрезая помидоры, продолжал:
— Девушки, которые появляются у нас впервые, обычно ничего не едят. Стесняются. Я всегда сажусь рядом с такой.
Острая на язык Ненка сразу же схватилась с этим парнем, а я подумала: откуда он знает, что я здесь впервые? Однако, как бы то ни было, парень оказался прав: я почти ничего не ела. Потом стали петь. Я впервые услышала русскую народную песню о Стеньке Разине. Она мне очень понравилась. Затем мы играли в мяч и танцевали «Хоро».
Когда прощались, Ненка спросила:
— Ну как, понравилось тебе?
— Очень.
— Хочешь, в следующее воскресенье опять пойдем?
— Хочу.
Через неделю мы снова были на Витоше. Но на этот раз мы с Ненкой на некоторое время отделились от общего хоровода веселившейся молодежи и очутились на какой-то заросшей тропинке. Впереди нас шла пара — Здравка с нашей фабрики за руку с незнакомым мне мужчиной, который время от времени ласково обнимал ее за плечи.
— Кто это?
— Ее муж, Мите.
— И давно они женаты?
— Давно. — Ненка усмехнулась.
— Давно?
— Второй медовый месяц у них.
Я удивленно уставилась на нее.
— Он три недели как вышел из тюрьмы.
«Сидел в тюрьме!» — подумала я. Это было страшно слышать. А ведь на вид такой симпатичный… И как ему не стыдно показываться на людях?..
Ненка, видно, поняла мои мысли и сказала:
— Не думай, что это бандит с большой дороги. Он политический. Хороший наш товарищ.
Раз «наш», значит, и мой. Значит, не так уж страшно быть политическим заключенным, если ты товарищ Ненки, Топси, Гека, Келифара.
Мы собрались в лощине, окруженной со всех сторон горами. На этот раз песен не было. Мите говорил о задачах рабочего класса, рабочих-текстильщиков.
Я слушала с напряженным вниманием, хотя и не все понимала. Но мне было ясно одно: все эти люди — мои друзья, мой друг и тот, кто только что вышел из тюрьмы, человек, который не боится, что двери тюремной камеры вновь могут захлопнуться за ним.
Вечером, когда мы возвращались домой, Мата и Анче остановились у дома с зеленой калиткой:
— Вот наш дом. Заходи в гости, будем очень рады тебя видеть.
До этого Мата и Анче были для меня просто знакомыми. А сейчас я поняла, что непременно зайду к ним.
Через три дня у меня было какое-то дело в городе. На обратном пути я с волнением постучала в дверь новых подруг. Кто-то крикнул «Войдите!», и, отворив дверь, я увидела много народу.
Сначала я растерялась и хотела поскорее уйти, но Мата вскочила, схватила меня за руку и втащила в комнату.
— Это Леночка. Она теперь наша, от нее можно ничего не скрывать. Продолжим, товарищи!
Это было первое нелегальное собрание, на котором я присутствовала: оно, видимо, подходило к концу. Вскоре люди начали расходиться, в комнате остались только Мата, Нина, Топси и я. И хотя только что здесь велись разговоры о самых важных вещах на свете, Нина и Топси теперь шутили, рассказывали анекдоты о Гитлере. Я почувствовала себя как дома.
Прошло несколько месяцев. Однажды после обеда, когда мастера не было в цехе, ко мне подошла Ненка:
— Ты свободна сегодня вечером?
— А что?
— Хочу тебя свести в одно место.
— Куда?
— Увидишь.
С Ненкой я могла бы пойти куда угодно!
Мы долго шли по улицам. И вот мы у маленького кирпичного домика, каких на окраинах много. Нам отворила Мара, работница с нашей фабрики. В большой комнате с низким потолком сидели ее муж Коце, Гроздан из красильного цеха и Маня Енчева. Ее я видела впервые. Она ласково погладила меня по голове:
— Это и есть Лена?
— Да, самый молодой член нашей группы.
— Не рано ли ей?
— Она уже наша…
— А объяснила ли ты ей, что ее могут арестовать, посадить в тюрьму?..
Ненка махнула рукой:
— Все она знает.
Я, по правде говоря, толком ничего не знала. Но мне казалось, что я сумею сделать все, что потребуют от меня эти простые люди, добрые люди с открытыми сердцами, которые умеют так сильно и с такой теплотой пожимать руку, умеют говорить такие слова, самые важные слова, вселяющие уверенность, что ты живешь хорошо и правильно.
— Соте, почему ты танцуешь с моей девушкой?
Сотир делает шаг вперед и отвечает через плечо:
— Откуда мне было знать об этом, Добри? В другой раз ты меня обязательно предупреждай.
В глазах его прячется усмешка. А глаза девушки темнеют, между бровей пролегает морщинка.
Это та самая девушка с Красной поляны.
Впервые я увидел ее в прошлое воскресенье, когда мы устроили встречу вместе с рабочими резиновой фабрики ППД и текстильщиками из Подуяне. На Красной поляне я был в широких морских брюках и в чужом пиджаке. Однако всем, да и мне самому было наплевать на то, как я одет, пока не появилась она, высокая и стройная, словно сошла со страницы журнала мод.
Я посмотрел на нее — она почему-то пряталась за спины подруг. Поймав за руку одну из наших девчонок, я показал глазами на незнакомку:
— Кто такая?
— Она наша текстильщица.
— А чего это она так вырядилась?
— А сам-то на кого похож?
Я посмотрел на себя: хорош! Пиджачишко жмет в плечах. Штаны ширины необъятной. Голова — под нуль. За три дня, до того как нас выпустить, начальник тюрьмы приказал всех постричь наголо.
Я не стал навязываться. Приглашал танцевать ее подруг, а с ней и словом не обмолвился.
Ненка, видимо, заметила это. Улучив момент, подошла ко мне и спросила:
— Что, понравилась наша Лена?
— Кто она такая?
— Наша девушка. Хорошая…
В следующее воскресенье должен был собраться актив подуянских текстильщиков. Должны были присутствовать и наши представители. Собрание предполагалось провести в доме у Ненки и Невены на улице Юндола. Будто невзначай я спросил у Ненки:
— А что, Лена тоже придет?
— Конечно!
В субботу, получив недельную зарплату, я отправился прямо в магазин. Денег хватило только на гольфы и ботинки, но и это было уже кое-что.
На другой день я пришел на собрание одним из первых. Ребята и девчата стали уже собираться, а Лены все не было. Я уже подумал, что она не придет, но как раз в этот момент Лена явилась вместе с Ненкой, которая вела ее за руку, как маленькую. Сотир завел патефон и, пока я раздумывал, уже пригласил Лену танцевать. Тогда я встал перед ними и спросил:
— Соте, почему ты танцуешь с моей девушкой?
Разумеется, это не лучший способ знакомства, но мне почему-то хотелось, чтобы она с первого дня знала, что я думаю о ней, как о своей девушке.
Когда Лена и Нанко отправились вместе в совет профсоюза, Ненка схватила меня за руку:
— Слушай-ка, Добри! Лена совсем молодая, только что вступила в наши ряды. Смотри, не обижай ее, а то как бы нам не пришлось видеть ее здесь в последний раз!
Ненка строго смотрела на меня.
— Ты же сама сказала, что девушка она хорошая, что она наша?
— Ну сказала.
— Так какого дьявола… Ты что меня не знаешь?
Из сливенской тюрьмы я вышел 27 августа 1938 года. На прощание товарищи дали мне адрес, заставив повторить его несколько раз: портновская мастерская Ивана Бонева, улица Регентская.
— Придешь к Ивану — тот скажет, что надо делать…
Прибыв в Софию, я отправился по указанному адресу. Мастерскую нашел очень быстро и стал прохаживаться возле нее. В помещении работали две молодые женщины, там же находился какой-то мужчина, видимо клиент. Я решил подождать, пока он уйдет, отошел в сторону, достал газету и начал читать, время от времени поглядывая на дверь.
Потом я вошел в мастерскую. Одна из женщин подняла голову и вопросительно посмотрела на меня.
— Это мастерская Ивана Бонева?
— Она самая.
— А где хозяин?
— Нет его дома.
— А когда вернется?
— Не знаю. Он в провинции.
— Видите ли, я приехал из Сливена и хотел бы передать вашему хозяину большой привет от друзей.
«Из Сливена» в то время звучало как пароль. Там в тюрьме находились почти все политические заключенные.
Глаза женщины подобрели, но она по-прежнему строго спросила:
— А как тебя зовут?
— Добри Маринов…
— А мать?
Вопрос был неожиданным, но я ответил просто:
— Гана.
Тут женщина окончательно преобразилась, мягко улыбнулась, подала мне руку. Голос ее звучал ласково:
— Ну здравствуй, Добри! Милости просим! — Затем она обернулась к подруге: — Боянка, это сын тети Ганы — Добри. — И уже ко мне: — Это моя сестра Боянка, жена Ивана. А меня зовут Иванка.
Мне подали стул. Видя мое недоумение, женщины поспешили объяснить, что зимой по дороге ко мне здесь, у Ивана Бонева, останавливалась моя мать.
— Тетя Гана говорила, что тебя выпустят к первому сентября… А Иван действительно уехал в провинцию. Какой-то тип все крутился около нашего дома. И потому мы решили, что ему лучше уехать на несколько дней. Да и мы, честно говоря, когда увидели, что ты околачиваешься под окнами, решили, что и ты из этих…
Иванка улыбнулась виновато:
— Не сердись… Сам знаешь, какие времена…
Спустя некоторое время мы разговаривали так, будто знали друг друга всю жизнь.
— Что же ты теперь собираешься делать?
Что тут можно ответить? Ведь именно для того я и пришел сюда, чтобы узнать, что мне делать… Перед тем как попасть в тюрьму, работал в вулканизационной мастерской. Но теперь там, конечно, места для меня не было. Да и жить мне было негде.
В этот момент дверь с шумом отворилась, и в комнату вошел черноволосый худощавый парень с живыми проницательными глазами.
— Ты-то нам как раз и нужен! — воскликнула Иванка.
— Карачора всегда на посту, — засмеялся парень и посмотрел на меня.
— Это Добри. Он только что из тюрьмы. Надо ему помочь.
— Здорово! — протянул он мне руку. — Где работал раньше?
— В вулканизационной мастерской.
— Хорошо. А теперь будешь работать у нас на ППД. Хозяин получил большой заказ и сейчас ищет рабочих.
— А как с квартирой? — спросила Боянка.
— В Кантон Вуте.
Дело было улажено. Иван Карачора, по-видимому решив, что все в порядке, уселся на стул и спросил:
— Ну рассказывай, как «там»?
Я стал рассказывать. Говорил целый час. Наконец Иванка встала:
— Ладно, для рассказов еще будет время. Забирай-ка человека и веди устраивать.
Через полчаса мы с Карачорой вошли в большой фруктовый сад. Хозяин построил в саду маленький домик из двух комнат. Сам он жил в городе и одну комнату сдавал внаем: ему и деньги шли, и было кому присмотреть за садом и гонять ребятишек из соседнего квартала, охочих до ягод и яблок. Рядом с домиком стоял кантон — небольшая трансформаторная будка. На стене кто-то нацарапал углем: «Кантон Вуте». Отсюда получил название и домик.
Уже смеркалось, когда Карачора без стука отворил дверь. Мы вошли. В комнате была маленькая печь и две железные кровати. В дверях и стенах торчали большие гвозди вместо вешалки. За крошечным кухонным столиком сидел мужчина и что-то писал. Двое других, устроившись на кровати, ужинали хлебом с колбасой.
Карачора объявил:
— Ребята, привел вам нового квартиранта. Зовут его Добри. Только вчера вышел из сливенской тюрьмы. Будет работать у нас на ППД.
Все трое встали. Самый высокий, горбоносый, старательно вытер руки газетой, сделал шаг вперед, церемонно поклонился и произнес:
— Садовая голова.
— Генчо, не дури, а то товарищ бог знает что подумает.
— Ничего не подумаю, — сказал я.
— Сразу видно, что человек из тюрьмы.
— Все мы тут либо старые тюрьмаджии, либо кандидаты в бесплатное общежитие его величества царя. Это Васо Котлетка, — представил он мне своего товарища, с которым ужинал.
Коренастому, полноватому Васо это прозвище очень подходило.
— А вот Ящерица, — представил он мне второго товарища, — правда, он не любит, когда его так называют. Ему больше нравится, когда его зовут Митко. Деликатный человек. Поэт.
Поэт подошел ко мне, сжал мою руку обеими руками и усмехнулся, как бы говоря: «Да не слушай его, такой уж он шутник…»
— А я Генчо Стоев, — продолжал парень. — Известен во всем мире под именем Генчо Садовая голова.
Он снова поклонился и подал мне руку:
— Вот теперь здравствуй!
Так я стал членом коммуны Кантон Вуте.
В начале декабря районный комитет партии дал нам задание подготовить стачку на фабрике. То были годы массовых выступлений рабочих текстильной и табачной промышленности. Через тогдашний рабочий профсоюз мы добились права на забастовки и использовали это право как одно из важнейших средств нашей политической работы.
Причин и возможностей для забастовок имелось много: низкие расценки, тяжелые условия работы, достаточно многочисленные по составу партийные и ремсистские организации.
Фабрика гудела как потревоженный улей. Постоянно в часы работы и во время перерывов мы беседовали с рабочими, убеждали их бороться за свои интересы, вдохновляли их, уверяя, что непременно добьемся победы. Однако, по-видимому, мы несколько переоценили свои силы: когда делегация отправилась в дирекцию, чтобы предъявить свои требования, нас просто-напросто отказались выслушать.
Прежде чем попасть к директору, пришлось битый час вести переговоры с управляющим. Проникнув наконец в кабинет директора, мы передали ему требования рабочих. Они заканчивались ультиматумом: либо администрация удовлетворяет их, либо мы бросаем работу.
Директор обещал подумать. Он вежливо проводил нас до дверей. Мы решили, что наполовину, во всяком случае, победа за нами. Однако на другое утро на воротах фабрики увидели объявление: «Ввиду сокращения объема заказов подлежат увольнению следующие рабочие…»
Я быстро просмотрел список. Почти все уволенные — члены вчерашней делегации. В том числе я, Генчо, Васо и еще несколько коммунистов и ремсистов.
В проходной фабрики вахтер преградил мне путь:
— Вас пускать не велено. Директор приказал.
— Как это не велено? А расчет я должен получить?!
— За расчетом приходите в субботу после обеда.
Постепенно у ворот собрались все уволенные. А тем временем остальные рабочие уже запустили машины. На фабрике начался обычный рабочий день.
Так наша забастовка провалилась, не успев начаться.
В воскресенье утром наша компания опять собралась вместе. Решили отправиться к фотографу и сняться всей группой. Когда уже все разместились, я подсел к Лене. Не помню, что я ей сказал, но она встала и пересела на другое место. Все засмеялись. Я подождал, пока смешки стихнут, и снова встал у нее за спиной. Фотограф снял нас. А когда я вышел на улицу, Лена уже исчезла вместе со своей подругой.
Провалить с таким трудом готовившуюся стачку, оказаться без работы, а тут еще и девушка ушла… Это уж слишком!
Теперь у меня было много свободного времени, а поскольку уже два года мне не удавалось съездить к родным, я решил встретить Новый год с ними.
Поискал Лену, не нашел ее и решил: отправлюсь к матери, напишу Лене, а там будь что будет.
Паровоз загудел. Состав замедлил ход. Я выскочил на перрон на старом плевенском вокзале, находившемся в нескольких километрах от города. Размахивая тощим ученическим портфелем — в нем умещался весь мой багаж, — я направился к выходу. Вдруг чья-то тяжелая рука легла мне на плечо. «Полицейский!» — подумал я и резко обернулся.
— Что, испугался?
Передо мной стоял улыбающийся Васо Топальский, член окружного комитета РМС в Плевене.
Он взял меня под руку. Мы вышли из здания вокзала и двинулись по шоссе. Фаэтоны с прибывшими пассажирами мчались мимо, обдавая нас грязью. Мы пошли по обочине, где лежал снег.
— Куда же ты направился? — спросил Васо.
— Хочу несколько дней погостить у своих.
— Ясно. Оголодал, соскучился… Ну что ж, повидаешься с ними, отдохнешь там, а потом свяжешься со мной. Нужно будет обойти несколько сел, посмотреть, как дела в организациях, оживить работу. А сделать это больше некому. Договорились?
С Васо мы были знакомы еще со школьных лет. Пока мы дошли до города, он сообщил мне все новости, и городские и сельские, подробно ознакомил меня с положением дел на местах, куда мне предстояло отправиться. Когда дошли до рынка, где одна дорога сворачивала на Брышляницу, я стал прощаться.
— Куда же ты?
— Надо идти домой.
— Так поздно? Ты и до полуночи не дойдешь!
Я огляделся. Уже зажглись уличные фонари, за городом темнело заснеженное поле. Было действительно поздно. Но я решил идти, чтобы сегодня же добраться до дому. Попрощался с Васо и быстро зашагал по шоссе. Идти было легко. Но вскоре шоссе кончилось, я свернул на тропинку, а дальше пришлось пробираться по целине. Сапоги промокли, и, когда я добрался до села, ноги у меня окоченели.
И вот наконец я дома. Через несколько минут все домочадцы были на ногах. Пока я грелся у огня, мать накрыла на стол, внесла соленья и печенья, не зная, чем меня лучше угостить.
На другой день мы много говорили о моем будущем. Отец погиб на войне, и, как сирота, я по закону получил двадцать восемь декаров земли плодородного чернозема и мог стать хлеборобом. Мать сидела за прялкой, в ее ловких руках челнок сновал безостановочно. И так же, не давая мне ни секунды на ответ, лилась речь матери:
— Ты, Добри, по всему видно, так и останешься неучем. Столько школ переменил, училищ, в тюрьме насиделся. Пора бы и остепениться. Возьмешь хорошую девушку из нашего села — я сама тебе тут уже приглядела, — получишь в приданое декаров двадцать. Да твоих двадцать восемь. Парень ты работящий. Знаешь, как заживешь!
— Я уже нашел невесту, мама…
— Кто же она? Из Софии?
— Ткачиха. Хорошая девушка.
Мать поджала губы и долго ничего не говорила. Потом, когда у нее оборвалась нитка, она нагнулась, чтобы ее связать, и процедила сквозь зубы:
— Я женщина простая… А ты такой умный, других учишь, государство хочешь переделать… Куда мне учить тебя!
Я смолк. С мамой спорить трудно.
Десять дней, которые я наметил провести в Брышлянице, прошли как сон. Я беседовал со стариками, спорил с деревенскими богатеями и попом, а вечерами мы с парнями и девчатами собирались на сходки и посиделки.
Прошел Новый год. Однажды ранним утром я отправился в Плевен. Мать положила мне в мешок каравай хлеба, шмоток сала, добрый кусок мяса и банку с тыквенным повидлом.
— Ну, смотри возвращайся. И… приводи мне сноху…
Только теперь она вспомнила о моей девушке.
— Приведу, мама.
— А как звать-то ее?
— Елена.
По дороге сюда я десятки раз вспоминал свой разговор с мамой: «Приведи ее!», «Приведу!», «А как звать-то ее?», «Елена». И столько же раз спрашивал себя: а согласится ли Лена стать снохой бабы Ганы?
Перед отъездом в деревню я решил написать Лене, спросить, согласна ли она выйти за меня замуж. И не написал.
«По приезде в Плевен сразу же сделаю это!» — грозился я мысленно и ускорял шаг.
Но вышло так, что я написал ей не из Плевена, а из Згалево.
Васо подробно рассказал мне, как найти дом згалевского товарища, у которого мне надо было остановиться, и, когда смерклось, я уже стоял перед двухэтажным домом на краю села. Парень, встретивший меня, долго расспрашивал, кто и зачем меня направил сюда, и наконец отвел в комнатку на втором этаже. В ней стоял деревянный топчан, покрытый домотканым одеялом, жестяная печурка из тех, какие называют буржуйками, и стол, на котором лежала груда книг.
— Здесь останешься, пока я не приведу товарищей. Лучше будет, если тебя никто не увидит, поэтому никуда не выходи. Еду и воду я принесу.
Парень исчез. Спустя немного он вернулся с расписным глиняным кувшином, полным воды, миской с фасолью и куском сала.
— Извини, я тебя оставлю одного. Сам понимаешь — дела. — И вышел.
Я перекусил, вынул бумагу и карандаш. Пора написать Лене.
«Здравствуй, Лена!»
И задумался. Ведь в этом письме я должен сделать ей предложение… Что и как написать? Может быть, надо рассказать о себе от рождения до сегодняшнего дня?..
Я взглянул на дрожащий огонек керосиновой лампы и задумался. Отца я не помню. Да и он-то меня видел всего лишь один раз, когда приехал в отпуск с фронта. О нем я знал со слов мамы.
Отец был огородник и, как рассказывали, хороший огородник. Это занятие позволило ему объехать полмира: сначала он работал в Румынии, затем в Венгрии, а после этого добрался до самой Америки. Он был первым в селе, кто надел городские брюки, прочел много книг и знал наизусть стихи Ботева. Только торговец из него вышел плохой: он покупал по той цене, какую запрашивали, а продавал за столько, сколько давали. Поэтому торговыми делами всегда занимался его младший брат Христо, впоследствии сделавшийся торговцем.
Когда началась Балканская война, отец находился в Венгрии. С первым же пароходом по Дунаю он возвратился домой, чтобы принять участие в освобождении порабощенных братьев.
Спустя неделю после окончания войны он снова был в родном селе. Вечером, отправившись на гулянку, заметил в хороводе стройную чернобровую девушку. Поглядел на нее, порасспросил, кто такая, и решил: «Возьму в жены!»
Возвратившись домой, сообщил отцу о своем решении, тот возмутился:
— Нашел невесту! Да беднее их нет никого в селе!
— И красивее тоже нет!
— Красота не кормит!
— Не кормит, но сердце веселит.
Кроткий человек был отец: букашки не обидит, но уж если что решил — спорить было бесполезно — обязательно сделает по-своему.
Сыграли свадьбу, и молодые зажили счастливо. Только недолго счастье длилось. Скоро началась мировая война, и отец опять отправился на фронт. А в это время родился я.
Нелегко жилось матери у свекра, который ее недолюбливал за то, что не принесла она богатства в дом.
Но вот наступил последний день войны. Он оказался самым черным для нашей семьи. Как раз в тот день, когда было подписано перемирие, над отступавшими войсками пролетел неприятельский самолет. Летчик сбросил несколько бомб. Одной из них убило моею отца…
Дед выгнал мать из дому, а меня хотел оставить у себя. Но мать посадила меня себе на спину, привязала, взяла в руки узелок и отправилась жить к соседке.
У меня сохранились смутные воспоминания о тех временах. Я и сейчас словно чувствую жесткую подстилку из козьей шерсти, на которой лежал, когда мать уходила на поденную работу. Приходило время жатвы, и мать вместе с другими женщинами и девушками отправлялась в чужие села на заработки, чтобы через месяц вернуться, привезя с собой несколько мешков дунайской пшеницы и немного денег, которых как раз хватало на керосин и другие мелкие покупки.
В то время к нам несколько раз приходили люди, желавшие меня усыновить. Когда начинался разговор об этом, меня выгоняли из комнаты. Но я всегда вертелся у двери или под окном и жадно прислушивался.
— Гана, — доносилось до меня, — ведь добра тебе хотят!
— Не хочу я вашего добра!
— Ты ведь еще молодая. Замуж без ребенка легче выйти.
— Если найдется хороший человек — возьмет и с ребенком.
— Так ведь и сыну будет лучше: поля у нас хорошие, и сливовый сад, скотина есть…
— Я не для других его рожала! — И чтобы закончить неприятный для нее разговор, звала меня:
— Добри!
Я вбегал в комнату, хватал мать за юбку и ждал, пока уйдут чужие.
Мать, твердая, суровая женщина, у которой редко на глазах появлялись слезы, становилась на колени, прижимала меня к себе и плакала.
Так шли месяцы, годы. Я подрастал быстро. По целым дням мы с мальчишками гоняли по лесам и полям, таскали огурцы и дыни из чужих огородов и раскрыв рот слушали сказки старых пастухов. На всю жизнь запомнил я одну из этих сказок — о Гяурбаире в горах над нашим селом.
«Когда-то во Врабеве было два махала: турецкий — большой и меньший — болгарский. Жила в болгарском махале красавица с косами до пят, с бровями, как ласточкины крылья, с голосом звонким, как у соловья. Многие парни просили ее руки, но она всем отказывала, ждала юнака — богатыря из богатырей, чтобы родить ему богатырских детей.
Жил в турецком махале молодой бей — стройный, сильный и богатый. У него были самые большие стада в горах, самые лучшие нивы, самые плодородные сады и бахчи. Попросил этот молодой богатый турок руки красавицы, но отказала она ему.
— Я тут господин, — сказал молодой бей. — Не пойдешь сама, по своей воле, пришлю за тобой сейменов[1], возьмут тебя силой.
— Власть твоя и сила твоя, — отвечала красавица. — Силой можешь ты меня взять, но насильно мил ты мне не будешь…
Поднял удивленно голову молодой бей. Не ожидал таких слов от гяурки[2]. Посмотрел на нее, и что-то дрогнуло у него в душе.
— Скажи, а что ты хочешь за свою любовь?
Встрепенулись ласточкины брови. И красавица не ожидала таких слов от властелина.
— Если возьмешь меня на руки и отнесешь на самую вершину горы, то и меня и мою любовь получишь.
Новость разнеслась по селу. Ради любви бей был готов поднять девушку на руках на самую вершину горы, где гуляет холодный северный ветер.
В воскресенье у подножия горы собралось все село. Седые турки, поглаживая бороду и покачивая головой, советовали бею отказаться от затеи: ради чего ломать себе шею?
— Ради любви, — с улыбкой отвечал молодой бей.
Пришла девушка в окружении подруг. Бей схватил ее, поднял на руки и помчался наверх по склону горы. Словно крылья выросли у него за спиной. Но чем выше он поднимался, тем тяжелее становилась драгоценная ноша в его руках.
Один, два, три раза хотел он остановиться отдохнуть, но ловил взгляд девушки, и силы его прибавлялись. Наконец достиг он вершины, поставил девушку на ноги и протянул к ней руки. И тут же свалился замертво. Душа покинула его и полетела в райские сады аллаха.
Неподвижно замерла девушка возле бея.
Люди поднялись на вершину. Увидев мертвого бея, молодые турки пришли в ярость и решили зарубить гяурку. Блеснули ятаганы, а в руках болгар оказались кинжалы и дубинки. Еще миг — и началась бы кровавая битва. Но тут поднял руку самый старый, самый мудрый и почитаемый турок.
— Человек погиб за любовь, — произнес он. — И мести тут не должно быть. Пусть в память о погибшем останется имя этой вершины — Гяурбаир, пусть она рассказывает нашим внукам и правнукам о красоте гяурской.
И стало так, как сказал старый турок… С тех пор вершина называется Гяурбаир — в честь красоты и гордости болгарки…»
Я посмотрел на чистый лист бумаги, где было написано лишь «Здравствуй, Лена!», и спросил себя: а если и она вот так же скажет: «Отнеси меня на руках на самую вершину…»
«Здравствуй, Лена!»
Я сжал карандаш, и опять воспоминания унесли меня на семнадцать лет назад…
Мой отчим Колё был чудесный человек. Как и отец, он скитался по свету, но богатство его, привезенное с чужбины, было невелико: фисгармония, несколько карманных часов, два будильника да шотландская волынка.
У отчима было трое детей — Марин, Миле и Цона, я с ними подружился. Особенно с Цонкой. Она была одного возраста со мной, и мы хорошо понимали друг друга.
Отчим никогда не забывал заводить все свои часы, и комната была наполнена разноголосыми «тик-так». Нас с Цонкой завораживали эти звуки, мы забирались на колченогий табурет и подолгу рассматривали часы. Как-то мы взяли один будильник и разобрали его. Нам понравились зубчатые колесики внутри.
— Может, возьмем по одному? — неуверенно предложила Цонка.
— Ага! Какой волчок выйдет из этого большого!..
Через минуту две шестеренки из будильника лежали в наших карманах. А будильник мы бережно поставили на место. Авось никто не обратит внимания на то, что он перестал тикать.
У меня был маленький ножик с кривым черенком, который я каждый день точил на каменной ступеньке. С помощью его я сделал тонкие палочки, надел на них колесики от часов. Получились чудесные волчки, которые подолгу кружились.
Мы играли этими волчками на улице, а соседские ребята нам завидовали и не верили, что дома у нас сколько хочешь таких колесиков.
Чтобы доказать им, что мы говорим правду, пришлось нам с Цонкой принести и остальные колесики. Теперь уже у всех ребят были волчки. В ход пошли и пружины и прочие части.
Наше ворованное счастье продолжалось три дня, пока отчим находился в отъезде. Вернувшись домой, он, как всегда, принялся заводить часы и, разумеется, с первого взгляда заметил произведенное опустошение.
— Цонка! Ты не трогала будильник? — спросил он.
— Не-ет…
— А ты, Добри?
— И я…
Папа Колё нахмурился — лжи он не выносил.
— Пойду отнесу сено корове, а когда вернусь, расскажете мне все, как было.
Цонка заплакала, а я втянул голову в плечи.
— Ну? — спросил вошедший отчим.
Мы признались во всем.
— И хорошие волчки получились? — поинтересовался он.
— Очень хорошие.
— Молодцы, что признались. Порки не будет.
Уже два года я жил вместе с моими новыми братьями и сестрами. Появился в доме и совсем маленький брат, которого назвали Георгием. Все шло своим чередом. Но однажды пришла беда. Заголосили женщины по селу. И наша мама тоже.
Село заполнили войска и полиция. Они увезли с собой, заковав в наручники и связав веревками, многих мужчин, а с ними и нашего отца.
— Мам, почему их увели? — спросил я.
— Потому что они большевики.
— А что, большевики — плохие?
— Нет, хорошие.
— А тогда почему же их увели?
Матери, видно, надоели мои вопросы, и она дала мне подзатыльник. Я взвыл и отлетел шага на три.
На другой день рано утром сельский глашатай ударил в свой барабан. Все мы завидовали ему. Какие красивые палочки носил он за поясом! А иногда даже давал нам подержать эти палочки. Сегодня глашатай был хмур и сердит. Пока он бил в свой барабан, возле него собралась целая куча детворы. У ворот появились женщины. Но никто из взрослых не приблизился к глашатаю. А он тем временем развернул листок, набрал в легкие побольше воздуха и начал нараспев:
— Слу-шайте, селяне-е-е! По распоряжению правительства, все, кто имеет оружие, в течение двадцати четырех часов должны доставить его на площадь перед зданием общины. Кто не выполнит этого распоряжения и не сдаст оружия, будет предан суду как разбойник и преступник!
Глашатай ударил еще несколько раз в барабан и потащился в другой конец села.
У отца имелось два пистолета. Они лежали в сундуке на самом дне. Я испугался, как бы мать не отнесла их в общину, но и разбойниками слыть тоже не хотелось.
Я кинулся в дом. Огляделся. В комнате был один маленький Гошо, который хоть и видел, что я делаю, не мог ничего никому рассказать, потому что умел только реветь. Я вытащил пистолеты, густо смазал их свиным салом — от отца я слышал не раз, что оружие надо смазывать, — завернул аккуратно в тряпку и закопал в саду под орехом.
Теперь бояться было нечего. Я опять вышел на площадь и стал смотреть, кто что принесет. Спустя немного появилась девчонка, которая притащила завязанный в платок старинный револьвер. Писарь, сидевший за столом, записал ее имя и швырнул оружие под стол.
Потом одна женщина принесла ружье, а несколько ребят — пистолеты. Больше до самого полудня никто не приходил. Мы вертелись вокруг писаря в надежде, что он отойдет хоть на минуту попить воды, а мы тем временем сумеем утащить что-нибудь из-под стола. Но писарь сидел как привязанный…
Вдруг мы услышали шум, доносившийся от верхнего края села. Вскоре на шоссе выросло облако пыли и появился автомобиль.
Мы с мальчишками бросились врассыпную и скрылись в подворотнях. Писарь быстро вскочил и побежал к автомобилю.
Шофер почтительно отворил заднюю дверцу, оттуда показалось несколько полицейских. На груди у одного были аксельбанты, на ногах — лаковые сапоги, в руках он держал нагайку.
Я во все глаза смотрел на красавца полицейского и в душе говорил: «Вот бы мне быть таким!»
Страх наш скоро прошел, и мы потихоньку стали приближаться к приехавшим. Полицейские ругали писаря. А он повел их к столу, отодвинул его в сторону и показал собранное оружие.
— Что ты мне показываешь это барахло? — спросил главный начальник.
— Это все, что принесли, господин начальник…
— Оружие! Я требую оружия! Карабины, револьверы, пистолеты, а не эти старинные пугачи! В этом разбойничьем селе наверняка столько оружия, что можно вооружить целый батальон.
— Ничего другого не приносили, я с самого утра здесь жду, — оправдывался писарь.
— Не приносили, так принесут. Или…
Начальник не обращал на нас никакого внимания, и мы плотным кольцом окружили важных гостей. Но в это время он взмахнул нагайкой и стал стегать направо и налево. Мы с визгом бросились к своим спасительным подворотням.
Через несколько дней отчим вернулся. Он с трудом передвигался. На работу выходил все реже и реже. А потом в течение нескольких месяцев вообще не выходил из дому, все время лежал, укрытый самыми теплыми одеялами, и время от времени тяжело вздыхал. У него была чахотка.
…Карандаш быстро бежал по листку:
«…И вот, Лена, в 1923 году я вновь стал сиротой. А мать опять вдовой. Старшие братья мои подросли и сами начали заботиться о куске хлеба. Но за маленькими нужен был уход, нужна была мужская рука в доме. Мать снова вышла замуж за вдовца из села Брышляница, у которого было трое сыновей…»
Новый мой отчим Илья Штыркелов состоял в партии левых земледельцев. После переворота 9 июня[3] принимал участие в осаде Плевена с «оранжевой гвардией». Потом, после разгрома восстания, бежал в Сомолит и скрывался там, пока не вышла амнистия.
Штыркелов был трудолюбивый и добрый человек.
Шли годы. Над губой у меня появился пушок, и мои товарищи стали жаловаться, что я совсем покинул их компанию. В то время я нашел новых, гораздо более интересных друзей — книги.
В библиотеке было много исторических книг, которые я прочитал от корки до корки. Но настоящим открытием для меня явились «Записки болгарских повстанцев» Захария Стоянова. Книга была толстая, и библиотекарь сказал, что дает ее мне на две недели. А я держал ее целый месяц. По два-три раза перечитывал некоторые главы и все не хотел возвращать книгу, так она мне понравилась.
Потом мне в руки попал роман Джека Лондона «Железная пята». Эта книга понравилась мне не только как увлекательный роман, она была моим первым учебником политической экономии.
Но больше всего я любил книги о море и морских сражениях, страстно мечтал стать моряком и решил поступить в морское училище. Как сыну погибшего на войне, мне полагалась стипендия.
Когда окончился учебный год, я поехал в село Врабево к своему дядьке с весьма щекотливым делом. Для поступления в училище мне не хватало… всего одного года. Дело мог поправить только поп, выдав мне копию свидетельства о крещении, но при этом вместо года рождения «1916» он должен был написать «1915».
Мне казалось, что сделать это совсем просто, дядька мой был влиятельным в селе человеком.
Дядька пригласил попа домой. Они сидели за столом, пили подогретую ракию, закусывая луканкой[4] и горячим лавашом, а я маялся, глядя в окно, пока они вели бесконечные разговоры. Поп оказался упрямым человеком и, несмотря на то, что тетка принесла новый чайник с горячей ракией, все никак не соглашался подделать год рождения.
— Батюшка, — уговаривал его дядька, — ты же сам понимаешь, сирота он, никто о нем не позаботится… Ну что тебе стоит?.. Одну цифирку исправить. Доброе же дело для человека сделаешь… Ведь поступит в училище, там и кормить и одевать будут…
— Не могу, Христо. Не могу грех такой принять на душу. Если уж ему нужна стипендия, пусть поступает в семинарию, и образование получит, и профессию хорошую…
Так они ни о чем и не договорились. Когда поп ушел, дядька позвал меня в комнату:
— Видишь, ничего не выходит… А может, послушать его? Ведь добра тебе желает человек…
— Попом ни за что не стану! — отрезал я и стал собирать вещи в дорогу.
После этого я решил поступить в практическое электротехническое училище в Луковите. Явился на конкурсный экзамен, выдержал его, но… поступить в училище мне не удалось. Требовалось дать взятку, мои же «капиталы» не позволяли этого сделать.
В конце концов мне удалось поступить в торговое училище в Свищове. Я изо всех сил старался постичь премудрости торговой бухгалтерии и двойного счетоводства.
Прошло два месяца. Приближался праздник училища. За два дня до него рассыльный обошел все классы и зачитал распоряжение директора: для участия в манифестации и праздничном молебне все ученики должны быть в форме — куртках и фуражках с гербами и звездами.
У меня была синяя суконная куртка, которая при случае могла сойти за форменную. Брюки тоже были синие, правда, в мелкую полоску. Мать перешила мне их из отцовских. Не хватало только фуражки. Стоила она семьдесят пять левов. А у меня было только двадцать. Решил пойти в Драгомирово к дядьке Захарию и попросить у него денег. Рассказал дядьке о своих невзгодах, и он снабдил меня деньгами, а в придачу к ним — теплым лавашом с брынзой.
Рано утром, еще до открытия магазина головных уборов, я уже стоял перед его порогом: как первый покупатель, я получил фуражку не за семьдесят пять, а за семьдесят левов. Прикрепил к ней эмблему и пошел по улице, исполненный гордости: пусть все видят, что идет ученик первого курса торгового училища.
И вот наконец началась праздничная церемония. Нас выстроили рядами. Директор училища начал осмотр. Он внимательно оглядывал каждого. Время от времени останавливался против какого-нибудь ученика и делал движение лакированной палкой. По этому знаку ученик выходил из строя. Так набралось человек сорок — пятьдесят. Когда он проходил мимо нашего класса, то указал палкой на меня и еще на двоих. Потом подошел к группе выведенных из строя и заговорил:
— Вы ученики среднего учебного заведения, а встали в строй в таком виде! Как нищие! Что это на тебе за брюки? — спросил он меня.
— Батькины… — отвечал я смущенно.
— Батькины… батькины… Если твой батька хочет, чтобы ты был учеником торгового училища, пусть сошьет тебе новые. Ясно?
Я молчал. Мне было ясно.
— А сейчас — марш по домам! И чтобы я больше не видел таких разгильдяев в училище! Классные руководители, — повысил голос директор, — возьмите на заметку всех этих!..
Директор ушел. Рассыльный собрал нас и вывел за ворота. А все остальные ученики под музыку — впереди двигался оркестр — прошли торжественным маршем и направились к церкви, где должен был состояться молебен.
На другой день я не пошел в училище. Собрал свои вещички в узел и отправился в село.
«Так, Лена, шли мои дела…»
В этот год, как и раньше, я не смог продолжать учебу. Зиму прожил у матери в Брышлянице. Летом отправился опять во Врабево и три месяца вместе со своими двоюродными сестрами Надкой и Винкой пас коз у дядьки. Выбора у меня теперь не оставалось: я должен был либо идти в пахари, либо поступать в духовную семинарию.
Я поступил в семинарию. Вопрос со стипендией был улажен. Однако перед тем как отправиться в семинарию, я сказал дядьке:
— Пойти я пойду, а вот закончу ли?..
В Софию я приехал впервые. На вокзале меня встретила тетя Тотка. Мы сели в трамвай, мимо нас поплыли огромные четырех- и пятиэтажные дома. И я подумал, какая мука, должно быть, таскать уголь на пятый этаж. Два дня я гулял по Софии, рассматривал витрины магазинов, людей. На третий день утром явился на приемный экзамен. В большой комнате ректората за столом, покрытым зеленым сукном, сидели несколько священнослужителей.
— Что ты нам можешь спеть? — спросил один из них, делая знак приблизиться.
— «Буря ревет, стонет гора».
— Ну что ж, давай…
Я начал таким голосом, словно был в лесу или в поле. Один из экзаменаторов приподнялся из-за стола и сказал:
— Милый, а потише ты не можешь?
— Такую песню нельзя тихо!
Когда я кончил петь, комиссия стала меня расспрашивать про отца, про мать, про наше хозяйство. Потом один из священников спросил:
— Скажи, отрок, а ты действительно хочешь стать священником?
У нас в доме ложь всегда считалась самым большим преступлением. А тут нужно было сказать правду, но, если бы я сказал правду, меня не приняли бы.
— Сначала окончить надо… — промямлил я.
— Ну, из этого попа не выйдет, — сказал священник.
Меня попросили спеть «Отче наш», а потом сказали, что на другой день нужно явиться на экзамен по болгарскому языку.
Через несколько дней на стене вывесили список принятых в семинарию. Среди них значилась и моя фамилия.
В семинарии вставали в половине шестого, наскоро умывались и отправлялись в классные комнаты, где проходили самостоятельные занятия. Они продолжались час. После этого мы строем шли в церковь на утреннюю службу. Мы, первокурсники, хором читали «Отче наш», ученики старших классов пели молитвы и читали из священного писания. После утренней службы отправлялись к трапезе. Завтрак состоял из чая с брынзой или с кислым мармеладом. На заговенье и разговенье мы получали добавку: по две просвирки. Потом начинались занятия. После обеда снова классные занятия, затем вечерняя служба. На ужин нам давали постную похлебку и неизменный сливовый компот. После свободного часа колокольчик возвещал отход ко сну.
Стоять неподвижно по целым часам во время службы было утомительно, но возле нас постоянно находились надзиратели. Некоторые ученики старших классов ухитрялись занять такие места в церкви, что их не было видно надзирателям, и они усаживались на пол. Самые отважные умудрялись при этом даже вздремнуть.
В семинарии мы изучали и те предметы, которые преподавались в гимназиях. Помимо этого был целый комплекс предметов по богословию. Получалось так: по естественной истории мы учили теорию Дарвина, а час спустя заучивали место из священного писания, где говорилось, что на седьмой день творения бог создал человека из глины.
Скоро учитель закона божьего стал хвататься за голову. Он имел привычку в конце урока спрашивать: «Ясно вам?» Он не ожидал, что кто-нибудь будет задавать вопросы. Однако несколько человек, в том числе и я, поднимали руки.
— Батюшка, кто же прав? Вы, читая нам о том, что человек был сотворен на седьмой день, или учитель по естественной истории, который учит нас тому, что человек произошел от обезьяны?
— Возможно ли, что одни только звуки труб разрушили стены Иерихона?
— Почему археологи не обнаружили следы перехода израильтян через Красное море?
— Как объяснить, что в библии, писанной по вдохновению божьему, имеется более шестисот противоречий, которые доказал немецкий ученый Эрхард?
Сначала наш бедный учитель старался примирить библию с наукой. Потом он запретил задавать нам всякие вопросы и в конце концов пригрозил, что добьется нашего исключения.
Еще год назад в Свиштове я начал читать прогрессивную юмористическую газету «Жупел», иллюстрированный еженедельник «Поглед», в котором всегда писали правду о Советском Союзе, а также орган рабочей партии «Эхо». Когда мне удавалось перелезть через забор, я всегда покупал все три газеты и приносил их в семинарию. В один из осенних дней я забрался в сад и стал читать «Жупел». Вдруг послышались шаги. Я поднял глаза. Ко мне приближались два семинариста — один с нашего курса, другой постарше. Я неторопливо сложил газету и привалился к дереву. Мне были знакомы оба. Они казались мне неплохими ребятами, но осторожность никогда не мешает, тем более что в этом номере было много карикатур на софийского митрополита Стефана. Меня так и подмывало показать рисунки товарищам.
— Дай поглядеть, — протянул руку мой одноклассник Кирчо.
Он посмотрел на заголовок, пробежал глазами первую страницу и остановил свой взгляд на веселой карикатуре, которая изображала софийского владыку, весьма ласково благословлявшего богомолку с легкомысленно открытой грудью. Кирчо протянул газету своему товарищу Петру. Оба принялись хохотать.
— На тебе еще один грех, — заметил Петр, — читаешь запрещенные газеты.
— И еще один, — добавил Кирчо, посмеиваясь. — Покупаешь только один экземпляр, а о нас забываешь.
Тогда я молча подал ему «Эхо» и «Поглед».
— Браво! — хлопнул меня по плечу Кирчо. — Может, в следующий раз ты будешь покупать три-четыре экземпляра?
— А деньги мы тебе будем давать. Соберем со всех, — предложил Петр. Это было первое задание, которое я получил от нелегальной организации в семинарии.
Теперь каждый вечер я перемахивал через забор и в ближайшем газетном киоске брал свернутые в рулон газеты, оставленные для меня бай Колё. Для конспирации он заворачивал их сверху в газету «Слово», которая ни у кого не могла вызвать подозрений.
Газеты переходили из рук в руки и зачитывались до дыр. И только теперь я понял, что многие «невинные» вопросы на уроках богословия не были случайны и что бунтарское настроение в семинарии подогревалось определенной группой — нелегальной организацией ремсистов.
…Первый курс я окончил благополучно. Лето провел в родном селе, а в сентябре — снова учеба в семинарии, нелегальная покупка газет, собрания, споры.
Мне казалось, что я вел себя достаточно осторожно: старался никогда ни в классах, ни в спальных комнатах не держать ничего компрометирующего: ведь среди семинаристов были и подлизы и доносчики.
Однажды вечером, вернувшись из города, я спрятал нелегальную литературу в укромном месте под черепицей и пошел в спальную. В коридоре меня встретил один из товарищей:
— Тебя ищут!
Я спокойно вошел в комнату.
— Где ты был? — строго спросил меня надзиратель, он же учитель пения.
— Занимался гимнастикой в саду.
— Какой такой гимнастикой?
— Бегал. А что?
— А вот что! — взорвался надзиратель. — Бегать-то ты бегал, но не в саду, а по городу. Тебя видели, когда ты перемахивал через забор.
— Если видели, почему же не задержали? — пожал я плечами.
Надзиратель разозлился еще больше:
— Почему, почему… Конечно, не пойман — не вор. Но я тебя поймаю…
И он ушел разъяренный, а я понял, что за мной теперь будут следить. В течение целого месяца продолжался мой молчаливый поединок с надзирателем. Однажды вечером, вернувшись из города, я увидел в спальной этого же надзирателя в окружении учеников нашего класса.
— И сейчас идешь с гимнастики? — спросил он с насмешкой.
Я молча пожал плечами, так как был уверен, что меня никто не выследил ни когда я уходил, ни когда возвращался.
— Вот что я нашел у тебя, пока ты занимался гимнастикой!
С этими словами надзиратель вытащил из-под моей подушки три газеты и помахал ими у меня перед носом. Я прекрасно знал, что ничего не оставлял у себя, и потому спокойно ответил:
— Если я сейчас один пойду в вашу комнату, то также смогу там «найти» много чего.
— Как? Ты смеешь думать, что я…
— Под подушкой у меня вы ничего не могли найти, потому что там ничего не было. Это вы сами принесли. Газеты эти ваши.
Надзиратель густо покраснел. Казалось, он вот-вот бросится на меня с кулаками…
Через несколько дней мне вручили официальное уведомление, что меня исключают из семинарии без права поступления в духовные учебные заведения царства.
Я сложил вещички, взвалил свой сундучок на плечо и направился к тетке. Она сначала заплакала, но потом сердито сказала, что так дела не оставит, и действительно принялась обивать пороги священного синода, софийской епархии и всех духовных учреждений, куда только смогла проникнуть.
Я же тем временем каждый вечер перелезал по-прежнему через семинарский забор, где меня поджидали товарищи, передавал им газеты и рассказывал последние политические новости. Видимо, надзиратель пронюхал об этом, потому что однажды, когда я разговаривал с ребятами, он неожиданно появился откуда-то и схватил меня за шиворот. Деваться было некуда, и я смиренно дал отвести себя в кабинет ректора.
— Вот он, бунтовщик! — показал на меня надзиратель епископу Антиму. — Он нам всех учеников развратит!
Ректор поправил очки и стал меня рассматривать с нескрываемым любопытством. Потом позвонил по телефону начальнику 8-го полицейского участка. Пока мы ждали представителя власти, велась душеспасительная проповедь.
Вскоре в дверь постучали. Вошел высокий офицер полиции в сопровождении усатого стражника. Офицер подошел к епископу под благословение. Совершив эту церемонию, полицейский встал по стойке «смирно».
— Что прикажете, ваше преосвященство?
— Одна паршивая овца может испортить все стадо. Этот отрок исключен, но продолжает являться сюда и разносить крамолу. Потому я передаю его вам.
— Слушаюсь, — офицер щелкнул каблуками и, кивнув стражнику, приказал: — Отвести его!
Стражник схватил меня за локоть и потащил в участок. Там мне хорошенько всыпали и отпустили с предупреждением:
— Еще раз поймаем — от тюрьмы не отвертишься!
Тетушка все-таки добилась, чтобы меня приняли в пловдивскую семинарию. Я благополучно окончил очередной класс, а в конце учебного года мне было выдано свидетельство, на котором значилось: «Без права поступления в духовное учебное заведение».
«Так, Лена, кончился первый этап моей жизни. Я не стал попом и не мог учиться дальше за государственный счет.
Это было летом 1933 года…»
Ключ от квартиры мы всегда вешали над входной дверью. Это хорошо знали наши друзья, и часто бывало так, что, когда мы приходили домой, гости уже ждали нас, растопив печку. В этот день, вернувшись домой, я нашла ключ на месте. Из-под него на пол выпал синий конверт. Я сразу поняла, что это письмо от Добри. Оно было такое длинное…
«Здравствуй, Лена!»
Я быстро читала страницу за страницей… Он старше меня на четыре года. У него, как и у меня, нет отца. Так день за днем шли годы жизни моего Добри. Я сказала: «моего»? И стала читать дальше.
«…Дорогая Лена!
Ну вот, я продолжаю. Меня разбудило стадо, проходящее мимо дома. Уже рассвело, и я тороплюсь закончить письмо. В любую минуту может появиться мой хозяин.
Лето 1933 года я провел в Брышлянице. Там еще не создали ремсистской организации, но был дружный коллектив молодежи. Боян, Цвета, Панайот, Лунко, Дечо и другие стали потом активными ремсистами.
Осенью в Плевене я сдал экзамен за пятый класс гимназии и поступил в шестой.
В гимназии я сразу же включился в работу марксистско-ленинских кружков. А в члены РМС я был принят в Маньова Махала.
В то время и рабочая партия и РМС были легальными организациями. Однако полиция знала, что за ними стоят запрещенные Коммунистическая партия и комсомол, и поэтому зорко следила за их деятельностью.
Каждый новый ремсист должен был делом доказать преданность нашим идеям и свою готовность выполнять все решения организации. Мне поручили распространять в гимназии прокламации с требованием снизить плату за обучение. В то время в стране часто вспыхивали стачки гимназистов. Они обыкновенно кончались тем, что наиболее активных ремсистов и комсомольцев исключали из гимназии.
Прокламации, которые нужно было распространить в этот раз, были направлены не только против высокой платы за обучение, но и против фашистских организаций «Ратник», «Отец Паисий», «Легион».
Помогать мне должен был гимназист Филипп Костов, по прозвищу Фико. Крупный парень, высокий, сильный, но не очень расторопный. Мы решили расклеить прокламации ночью на партах. Наш класс находился на первом этаже. Перед тем как уходить домой, мы оставили окно открытым наполовину. В полночь пробрались во двор гимназии. Прислушались. Убедившись, что сторож крепко спит, тихо подошли к окну своего класса. Фико подставил спину, я взобрался к нему на плечи, толкнул раму и через мгновение был уже в классной комнате. Но прошло немало времени, прежде чем мне удалось втащить в окно своего здоровенного товарища. За час мы расклеили прокламации на всех партах и, никем не замеченные, удалились.
Утром пришли перед самым звонком. В гимназии все ходило ходуном. Гимназисты читали прокламации. В одном из классов произошла даже драка между нашими ребятами и легионерами.
Первый урок оказался сорванным. Директор был в ярости и долго кричал на сторожа.
В районном комитете нас похвалили и сказали, что пора нанести новый удар — распространять прокламации и листовки на переменах.
Чтобы собрать побольше учеников, мы решили устроить во время перемены во дворе гимназии соревнования по борьбе. Был у нас второгодник по имени Гиммлер, отличавшийся необыкновенной физической силой. Он любил бороться. Нам не стоило особого труда подговорить его схватиться с другим известным борцом гимназии.
На большой перемене вся гимназия собралась смотреть поединок. Победителю обещали приз — бутылку ракии.
В самый разгар борьбы мы с Фико, окруженные плотным кольцом ребят, бросили высоко вверх пачки прокламаций. Они рассыпались в воздухе и стали медленно падать на землю. Гимназисты тут же забыли про борьбу и бросились хватать прокламации.
Через несколько дней появился рассыльный с черной тетрадкой. Он ходил из класса в класс и зачитывал распоряжение директора. Шестерых за распространение прокламаций исключили из гимназии, и среди них Гиммлера Карабойкова. Остальные пятеро были активными членами РМС, но не имели никакого отношения к нашей операции.
Я пришел домой мрачнее тучи — ведь из-за меня пострадали товарищи. Может быть, пойти к директору и заявить, что только я виноват во всем?
Вечером я встретился с одним из руководителей РМС нашего района.
— Как же так? Я виноват, а исключили других?
— Знаю.
— Я думаю… Может, пойти и рассказать?..
Товарищ из РМС подошел ко мне вплотную и внимательно посмотрел в глаза:
— Я-то думал, ты умнее, а ты…
— Что я?
— А если бы тебя исключили, хотя ты и не принимал участия в этом деле? Неужели ты бы пошел и заявил: «Я не виноват, исключайте других, кто это делал». И назвал имена. Так, что ли?
Я обиделся, сжал кулаки:
— Ты что, с ума сошел? Что я, предатель!
— Предатель! Хочешь попасть в руки полиции? Думаешь, там тебя по головке погладят? Придет время, и тебя исключат. Разве ты не готов к этому?
К «этому» — исключениям, арестам, тюрьмам — мы все были готовы. Готова была и мать. Она никогда не противилась моему участию в нелегальной работе. Только иногда говорила, не надеясь, что я ее послушаюсь:
— Делай, как знаешь, Добри. Но ты мир не переделаешь, только беду на себя накличешь. В душе я и сама коммунистка, придут коммунисты к власти, я первая выйду к ним навстречу.
— Хорошо, мама, — отвечал я. — Только ты скажи, с какого края села придут они: я тоже пойду их встречать вместе с тобой…
На этом разговор заканчивался, чтобы вновь повториться через месяц или два.
Впрочем, мое исключение не заставило себя ждать. В феврале в нашей гимназической организации произошел провал. Я был исключен с оговоркой, что навсегда лишаюсь права поступать в какие-либо учебные заведения царства.
Во время зимних каникул мы создали Рабочий молодежный союз в Брышлянице. После исключения из гимназии я возвратился в село и был избран секретарем РМС. Председателем молодежного общества земледельцев был мой сводный брат Митко. В обществе состояли и мои сводные братья Стефан и Петко. Таким образом, в доме «единый фронт» был создан, создали его и между обеими организациями.
В это время по стране прокатилась волна забастовок и стачек. Наступило 18 марта — день Парижской коммуны. По этому случаю из окружного комитета РМС в Плевене пришла инструкция, где говорилось, что по всему селу должны быть распространены прокламации и лозунги. Прокламации мы писали печатными буквами, чтобы полиция не смогла узнать нас по почерку, а лозунгами решили украсить стены школы, церкви, здание общины и дома сельских чорбаджиев.
Масляную краску взяли у кладовщика кооператива бай Киро, который слыл коммунистом. А для полной конспирации решили, что «художниками» будем только я и Давид.
Ночью мы потихоньку вышли из дома и, прячась в тени заборов, двинулись к церкви.
Скоро на стене красовался лозунг:
«Да здравствует 18 марта — день Парижской коммуны!»
После этого мы украсили лозунгами стены школы, общины, корчмы и магазинов. Исписали стены домов самых известных в селе чорбаджиев.
На рассвете работа была закончена. Мы возвратились домой и только теперь увидели: руки наши были перепачканы краской, словно мы красили пасхальные яйца. Пытались отмыться — бесполезно. Что делать? Власти наверняка уже утром начнут искать виновников по всему селу и к нам нагрянут… Я снял со стены керосиновую лампу и стал поливать из нее на руки Давиду. Керосином оттерли и пятна на одежде.
Я заснул на рассвете, а около девяти утра мать разбудила меня:
— Вставай. Требуют тебя в общину.
Сельский рассыльный стоял на кухне.
В общинном управлении меня провели прямо ко кмету. Рядом с ним сидел батюшка, нервно пощипывая бородку.
— Антихрист! — крикнул он, как только я появился в дверях. — Божий храм осквернил! А ведь священное писание учил?! Два года вкушал хлеб святой церкви!
— Батюшка! За что ругаешься? — сказал я, отступая на шаг, ибо отец святой взмахнул угрожающе посохом.
— Подождите, батюшка, — прервал его кмет. — Не надо кричать. Добри все нам расскажет. Может, и заблудился паренек, но он честный, правды не боится.
Из всего этого я сделал вывод, что они ничего толком не знают, и совсем спокойно сказал:
— Господин кмет совершенно прав. Я всегда говорю правду. Но что я могу сказать, если ничего не знаю?
Тут кмет не выдержал и раскрыл карты:
— А кто взял краску у бай Киро? Ты или Давид?!
Оказалось, что кладовщик еще на рассвете прибежал в управление и все рассказал. Испугался за свою шкуру.
Позвали его. Сделали очную ставку. Но я и в его присутствии от всего отказывался: никакой краски не брал, никаких лозунгов не писал! Я уже усвоил первое правило конспирации. Если рассказал одно, говори до конца, иначе спасения не будет.
Спустя полчаса меня везли на повозке в Плевен в управление общественной безопасности.
Там допрос продолжался. И этот допрос запомнился мне на всю жизнь. Привели меня в комнату дежурного.
— Как, признаешься?
— Да в чем признаваться-то?
— В чем скажем, в том и признаешься!
— Нет, ничего не скажу!
— Ну, как хочешь. Если надумаешь признаваться, кричи!
И меня стали бить. Били кулаками, нагайками, палками, пинали ногами. Били от полудня до полуночи. Наконец, устав, бросили в карцер.
— Убьем мы тебя, парень, — сказали под конец агенты. — Если себя не жалеешь, пожалей хоть мать. Каково будет ей видеть тебя в гробу?
В управлении общественной безопасности меня продержали несколько дней. Полиция решила разгромить нашу организацию РМС. Начали арестовывать ребят одного за другим. Видно, кто-то не выдержал допросов и выдал всех членов организации. Но при этом он допустил некоторое «джентльменство». В нашем селе было много девушек-ремсисток. Но ни одно из женских имен не стало известно полиции.
Через несколько дней меня вызвали к начальнику полиции. Он предложил мне сесть, показал список членов организации, стал рассказывать о ней, стараясь дать мне понять, что полиции все известно, а потом спросил, что я думаю делать. Признаюсь ли я, или следствие будет продолжено?
РМС тогда была легальной организацией. За участие в ней я не подлежал суду. И потому признался, что был секретарем организации и написал лозунги на стенах.
Во время обыска у нас дома нашли запрещенные советские книги. Против меня возбудили судебное дело, однако весомых улик у суда не нашлось, и я был оправдан.
Из Плевена я возвратился, опираясь на палку. Во время допросов мне сильно повредили ногу.
19 мая 1934 года в результате политического переворота была отменена тырновская конституция, а деятельность всех политических партий запрещена; участие в них грозило тюремным заключением сроком до трех лет. Это положение распространялось и на РМС. За принадлежность к нелегальной организации Компартии и комсомола могли осудить на пятнадцать лет тюрьмы и больше.
Когда нога зажила, я возобновил свою «художественную» деятельность. И снова на заборах и домах появились надписи: «Да здравствует СССР!», «Долой фашизм!»
Однажды мать со двора увидела, что по дороге к нашему дому идут двое полицейских. Она вбежала в комнату и испуганно крикнула:
— Добри, полиция!
Я выпрыгнул в окно на задний двор, оттуда ползком пробрался на кукурузное поле. Полицейские вошли в дом, расспросили мать, и, покрутившись во дворе, ушли. А я отправился в село Коприва к дяде Мильё и несколько дней жил у него. Когда полиция забыла про меня, я вновь возвратился в Брышляницу.
Наступила осень. Мы с матерью решили, что мне нужно отправляться в Тетевен и попытаться поступить в практическое столярное училище.
В свидетельстве, которое мне выдали в семинарии, говорилось, что я навсегда лишаюсь права поступать в какие-либо духовные учебные заведения. Но я мог поступить в другие. По счастливой случайности в свидетельстве не было упомянуто о моем пребывании в плевенской гимназии, из которой меня исключили без права учиться где-либо.
И вот осенью 1934 года, я поступил в практическое столярное училище в Тетевене.
Большинство преподавателей училища, в том числе и директор Влаевский, были честные, передовые люди, которые все свои силы отдавали тому, чтобы сделать из нас хороших мастеров и добрых граждан.
Почти все училище с молчаливого одобрения директора оказалось под нашим влиянием. Легионеров в училище было мало, и они побаивались нас.
В середине учебного года мы организовали стачку — объявили бойкот одному преподавателю, злобному легионеру, который постоянно доносил на нас в полицию. Кроме того, мы протестовали против высокой платы за обучение.
Стачку предполагали провести перед самыми пасхальными каникулами. Утром в день объявления стачки я должен был обойти стачечные посты. Не успел я одеться, как увидел в окно дома приближавшихся полицейских.
Тетевенские дома устроены таким образом, что всегда можно уйти незамеченным, даже если дом окружен со всех сторон. Мне удалось миновать засаду полицейских агентов, которые арестовывали членов стачечного комитета. Оказалось, что начальник полиции был опекуном одного из членов стачечного комитета. Накануне тот выдал своему опекуну все наши планы.
Аресты начались рано утром. Я обошел посты, а потом вместе с другими учениками вошел во двор училища. Меня тут же задержали и отвели в околийское управление полиции.
Нас всех собрали у начальника и потребовали обратиться к ученикам с воззванием немедленно прекратить стачку и разойтись по классным комнатам. Мы, разумеется, отказались это сделать. И нас пока оставили в покое.
В течение двух дней наши товарищи продолжали стачку, а потом прекратили. Напуганный единодушием учеников, учительский совет не исключил нас, а лишь решил выставить всем «двойки» за поведение.
Это был, наверное, самый хороший для меня учебный год. После уроков мы уходили за город большими группами, пели песни, читали стихи. Веселый смех сменялся горячими политическими диспутами. По ночам мы писали лозунги и расклеивали прокламации, читали нелегальные книги, журналы и марксистскую литературу.
Однажды в конце учебного года меня вызвали к директору. Влаевский приветливо улыбнулся, дружески пожал руку и сел рядом:
— Придется нам с тобой расстаться, Добри…
— Почему?
Я понимал, что для любого директора было бы счастьем избавиться от такого «бунтовщика», как я. Влаевский же сделал в свое время все, что мог, чтобы спасти меня. Но дело в том, что власть его имела границы. Я вновь получил свидетельство, в котором значилось:
«Добри Маринов Джуров успешно окончил первый курс практического столярного училища. Исключается из училища без права поступления в столярные училища царства Болгарии. По поведению имеет оценку «единица».
Итак, из меня не вышел ни священник, ни ученый, ни столяр-мебельщик. И опять передо мной встал вопрос: что же дальше? И опять я отправился в родное село, к родным полям, к матери, товарищам…
София, лето 1937 года. Мы вместе с Костой вышли из трамвая на площади Святой Недели и, по привычке оглянувшись — нет ли «хвоста», отправились к нашей мастерской. Провели чудесный день. Купались у золотых мостов, играли и только после заката вернулись в город.
В последнее время мы не замечали ничего подозрительного и даже подумывали найти приличную квартиру: хватит спать на голых досках. И в тот момент, когда мы подходили к мастерской, меньше всего думая о полиции, нас остановили двое:
— Документы!
Коста был сильным парнем, да и я тоже не из слабых. На миг я подумал, что стоит дать бой агентам, а потом бежать. Однако мы решили, что ничего не грозит, полезли в карманы и достали паспорта. В это время из-за угла вынырнули еще два агента, а из глубины двора вышел полицейский, вооруженный винтовкой с примкнутым штыком.
«Хорошо, что мы не стали драться. Нас бы тут перестреляли», — подумал я и легонько толкнул Косту: дескать, веди себя смирно.
Нас ввели в помещение мастерской, где лицом к стене стоял один из наших рабочих.
— Руки за спину! Не оборачиваться! — скомандовал полицейский и толкнул в спину Косту, который стал что-то возражать.
— Что все это значит, господа? — подал голос и я.
— Молчать! — крикнул агент, и мы замолчали. Разговаривать, действительно, было бесполезно. Так или иначе, нас схватили, а за что — узнаем потом.
Так мы простояли несколько часов, пока постепенно не подошли все обитатели мастерской. Последним подошел хозяин. По всему было видно, что полиция давно следила за нами, ибо на вопрос начальника «Еще будут?» — агент ответил:
— Все. Последняя птичка прилетела.
Один из агентов остался в мастерской ждать, не подойдет ли кто-нибудь еще из нашей организации, а нас посадили в черный автомобиль и доставили в управление полиции.
Пока никого не обыскивали. Коста, сидя в автомашине, вспомнил, что в кармане у него лежит нелегальная газета и одна из листовок, которые мы печатали. Он полез в карман, смял бумагу и незаметно бросил под лавку в автомобиле. Никто этого не заметил, но, когда машина остановилась, комок выкатился на середину, и один из агентов поднял его.
— А что это, в приданое нам оставляешь? — спросил агент и схватил Поэта за ворот рубашки. — Это ты бросил?
Поэтом звали нашего товарища, которого я знал еще по учебе в столярной мастерской. Он писал стихи. Был ремсистом, но понятия не имел о нашей работе.
Не успели нас посадить в камеру, как агент тут же принялся допрашивать Поэта, пуская в ход кулаки. Парень растерялся и стал твердить, что никогда не видел этих бумаг. Тогда Коста сделал шаг вперед:
— Оставьте его. Это я бросил.
— Ах, ты? — удивился агент. — А где ты это взял?
— Случайно нашел, на Витоше. Положил в карман, чтобы потом прочитать…
— Как это, Коста, у тебя все «случайно» получается? — подошел к нему агент и взял его за подбородок.
— Что все?
— А вот что: «случайно» находишь листовки, «случайно» их носишь в кармане, «случайно» тебя исключают из училища, «случайно» арестовывают, «случайно» ты работаешь в нелегальной типографии…
Тут агент понял, что сказал лишнее. Он осекся, толкнул Косту в грудь и добавил сердито:
— Мы еще с тобой поговорим.
Этого было достаточно, чтобы мы все поняли: полиция действительно напала на наш след. Еще осенью 1936 года я переехал в Софию, там мне было поручено работать в одной подпольной типографии, и это продолжалось до 13 августа, когда меня и Косту арестовали.
Утром состоялся обещанный разговор. Он начался с избиения и избиением закончился.
На второй же день я убедился в том, что полиция была осведомлена о моей работе в нелегальной типографии. Она захватила наш ротатор, арестовала и Коле Зеленого. Единственно, о чем полиция не знала, кто мне дал поручение связаться с ним.
Чтобы избежать излишних побоев, я признался, что действительно работал в типографии, ибо был в затруднительном финансовом положении и решил подрабатывать в типографии, где мне платили 50 левов в день.
Разумеется, это особенно никого не могло ввести в заблуждение, но было удобной версией, которую я мог отстаивать на суде.
— Раз так, то не скажешь ли, кто рекомендовал тебя для работы в типографии, кто у вас шеф?
— Пожалуйста, мог бы и сказать…
— Имя! Имя говори! — крикнул следователь и ударил кулаком по столу.
— Вот имени я его и не знаю. Все скажу вам, а имени не знаю…
— Откуда ты его знаешь?
— Встречался с ним на вечеринках…
— Как он тебе предложил работать в типографии?
— Спросил, не хочу ли я заработать немного…
— А ты сказал, что хочешь?
— Да. Кто же откажется…
— Слушай, парень, неужели ты считаешь нас всех идиотами? Незнакомый человек ни с того ни с сего предлагает тебе работу, и не где-нибудь, а в подпольной типографии?!
— Я правду вам говорю…
Этот разговор, сопровождаемый постоянными побоями, повторялся десятки раз, пока агенты не убедились или не сделали вид, что верят мне.
— Ну хорошо, — сказал следователь. — Ты узнаешь своего шефа по фотографии?
— Конечно, узнаю… Столько раз его видел…
Я действительно много раз виделся с Миткой Шофером, который меня связал с Коле Зеленым. Это было совершенно верно. Но я, конечно, не собирался опознавать кого бы то ни было по полицейским альбомам.
На каждом листе в альбоме были снимки в профиль и анфас. Одних людей я знал по имени, других просто в лицо — видел когда-то на собраниях. Но ни в одном из них я «не мог» опознать таинственного незнакомца, которого так упорно искала полиция.
Терпение следователей стало иссякать.
— Этот? — спрашивали они, показывая следующий снимок.
В некоторых случаях я долго всматривался, потом… отрицательно мотал головой. В других случаях отвечал сразу:
— Нет, не он.
Когда мне перелистали все альбомы, начальник сказал:
— А ну-ка опиши нам его!
И я стал описывать внешность человека. Чтобы не сбиваться на допросах, я описывал портрет реального человека — сына бай Симо, который держал закусочную на улице Раковского. Парень этот никогда не имел к нашей работе никакого отношения.
Я дал такие подробные приметы, что агенты даже поверили мне и в следующем своем бюллетене поместили подробное описание «опасного коммуниста».
Вскоре нас перевезли в центральную софийскую тюрьму. После издевательств во время следствия попасть в тюрьму, к своим товарищам, было настоящей радостью.
На следующий же вечер с нами связались товарищи из партийного руководства, расспросили подробно о допросах, о том, что мы говорили своим следователям. Потом мы обсудили линию поведения на предстоящем суде. Наши товарищи позаботились и о том, чтобы у нас был защитник.
Из тюрьмы в суд нас вели в наручниках, в сопровождении двух охранников. Я жадно вглядывался в лица прохожих с надеждой, что встречу кого-нибудь из знакомых. В суд я шел как на праздник.
— Признаете, ли себя виновным? — спросили меня на суде.
— В чем виновным?
— Вы что, не читали обвинительного заключения? Вас судят за преступные действия, — раздраженно сказал судья.
— Этой деятельностью я могу только гордиться!
Мой адвокат, старый коммунист, трогал меня за руку и шептал:
— Отвечай короче. Ты прав, но такими разговорами можешь схлопотать себе лишний год тюрьмы.
Я пожимал плечами. Разумеется, адвокат был прав. Но снова и снова вступал в пререкания с прокурором. Он прерывал меня, когда я начинал говорить об издевательствах в полиции, о побоях, о бесчеловечном режиме.
Когда предоставили слово Коле Зеленому и Косте, они также стали жаловаться на инквизиторский режим в полиции, и судья поспешил закончить допрос.
— Мы сейчас судим не полицию, а вас, — проговорил он.
К вечеру наше дело было окончено. Мы с Костой были осуждены на год тюремного заключения каждый. Коле Зеленый получил три.
Осужденных отвели обратно в центральную тюрьму. Для нас тюрьма была настоящим университетом. Там можно было встретить и молодых и пожилых людей, полуграмотных рабочих и профессоров — профессиональных революционеров с большим жизненным опытом и огромной эрудицией.
Нелегальная тюремная партийная организация старалась, чтобы заключенные изучали стенографию, иностранные языки, историю, философию, политическую экономию, социологию и учились плетению корзин.
Не прошло и двадцати дней нашего пребывания в тюрьме, как пополз слух, что среди нас — провокатор. Старший по нашей камере как-то отвел меня в сторону и кивком показал на одного из заключенных.
— Берегись его. Говорят, он работает на полицию.
Я посмотрел на этого человека и подумал, что вижу его впервые. Сейчас мне показалось, что у него маленькие бегающие глазки, злобные, подстерегающие; отвисшие уши, нижняя челюсть выдается, как у обезьяны.
Он редко смеялся, и это стало тяжелой уликой. Не смеется лишь тот, у кого совесть не чиста. В то тяжелое и страшное время наша главная сила была в единстве, во взаимном доверии, в уверенности, что за тобой стоит друг, на помощь которого можешь всегда рассчитывать.
И вот наше самое сильное оружие — вера в товарища — было выбито из рук.
Гангрену необходимо оперировать, провокатора — ликвидировать, если это невозможно — изолировать.
И мы его изолировали. Он остался один, совершенно один против сотен заключенных. С ним никто не разговаривал, никто не давал ему огня, чтобы прикурить, кружку воды, кусок хлеба… И маленькие его глазки расширялись от ужаса, он смотрел на нас с мольбой, ожидая, что мы скажем ему хоть слово — пусть даже слово гнева и осуждения, но мы молчали: ведь мы считали, что перед нами возможно — враг!
А потом нам сообщили: он действительно враг!
До этого момента мы только молчали. Теперь пришла пора действовать.
Несколько лет назад провокатор, вероятно, был бы сразу убит. Но сейчас мы заявили начальнику тюрьмы:
— Уберите своего человека!
— Вы ошибаетесь, господа, он ваш же товарищ, и, как и все вы, будет находиться в тюрьме до тех пор, пока не истечет срок наказания.
— Если вы не переведете вашего провокатора к уголовникам, мы объявляем голодовку.
— Это ваше дело, но я буду строго соблюдать тюремный режим.
Человек стоял в камере с побледневшим лицом, опустив плечи, и вопрошающе глядел на нас. Но мы молчали. Молчали до того момента, пока надзиратель не открыл дверь камеры и в нее не вошел один из уголовных, неся бак с похлебкой.
— Мы объявляем голодовку, — заявил наш староста. — Будем голодать до тех пор, пока начальство не уберет от нас своего провокатора.
Он вскинул руку и пальцем чуть не уперся в грудь нашего бывшего товарища. Тот стоял не шевелясь, с отрешенным взглядом.
— Наливай ему! — приказал надзиратель разносчику. Тот начал наполнять миску. Налил один черпак, потом второй, третий, пока похлебка не полилась через край. Провокатор молчал, словно не понимая, что происходит. Потом он медленно взял миску в руки и швырнул ее в бак.
— Убирайся!
Разносчик поспешно отступил назад.
— Но, но, полегче, — прикрикнул надзиратель, — не тронь! Они плюют на тебя, а ты еще подлизываешься.
Надзиратель и разносчик вышли. Дверь захлопнулась, и мы улеглись на нары. При голодовке силы нужно было беречь. Вскоре дверь камеры снова с шумом распахнулась. Сзади надзирателя маячила фигура солдата с винтовкой.
— Ты, ты и ты — все немедленно в карцер! Этот пусть остается.
Мы неторопливо начали вставать с нар, и, выходя из камеры, бросали презрительные взгляды на провокатора. Вероятно, они были словно пули.
Голодовка продолжалась и в карцере до тех пор, пока не стало известно, что провокатор переведен к уголовникам.
Там его и оставили. Начальник тюрьмы несколько раз вызывал его к себе, предлагал подписать просьбу о помиловании, обещая сразу же освободить его из тюрьмы. Однако на все уговоры заключенный неизменно отвечал «Нет!»
— Но почему же?! — не выдержал однажды директор. — Почему ты не хочешь свободы? Неужели ты думаешь, что они когда-нибудь простят тебя?
— Вы обманули моих друзей, вы смогли ввести их в заблуждение, но со мной этого вам сделать не удастся. Или вы, господин начальник, забыли, что я коммунист и поэтому сижу здесь?
Впоследствии он доказал на деле, что действительно коммунист, проявил твердую волю, веру в партию и вновь вернулся в ее ряды.
Оружием заключенных в борьбе против произвола администрации всегда была голодовка. О ней сразу узнавала общественность. В газетах — отечественных и зарубежных — начинали появляться соответствующие сообщения и отклики, правительству направляли гневные письма, в тюрьме появлялись различные делегации, в знак протеста проходили стачки на фабриках и заводах. И потому ничто не могло так испугать администрацию тюрьмы, как объявление голодовки.
В софийской тюрьме мы несколько раз объявляли голодовку. За участие в одной из них я был отправлен в карцер на десять дней. Нас вместе с бай Янко из Костенца направили в «жабий рай» — карцер. Он находился в левом крыле подвала и действительно представлял собой идеальный питомник для жаб и лягушек. Из лопнувшей канализационной трубы постоянно текла грязная вода и превращала в жидкое месиво глиняный пол. В воздухе стояло нестерпимое зловоние.
Не успел я выйти из «жабьего рая», как меня вызвали на свидание. Приехала из села мать. Увидев меня, бледного и худого, она заплакала и сказала:
— Ах, Донко, Донко, до чего же тебя довели…
В конце 1937 года большинство заключенных перевели в сливенскую тюрьму. Туда в феврале 1938 года отправили по этапу и меня. Политзаключенные здесь делились на две категории. На первом этаже помещались «зеленые» (новички), а на верхних этажах — люди, не раз сидевшие в тюрьмах. Дирекция опасалась их влияния на молодежь и потому содержала отдельно.
Каждый день на два часа нас выводили на прогулку. Однажды, когда мы возвращались с прогулки в камеры, я заметил своего товарища из Тетевена — Караибряма.
— Привет! — поднял я руку.
— Привет!
Таков был весь наш разговор. Но и этого было достаточно, чтобы начальство снова засадило меня на двадцать дней в карцер.
На пятый день пребывания в карцере меня посетил сам начальник тюрьмы.
— За что посадили? — спросил он.
— Встретился с земляком и поздоровался.
— И все?
— И все.
— Как можно за такой пустяк сажать в карцер?! — сердито сказал начальник сопровождавшему его главному надзирателю. — Проверьте, так ли это, и отправьте заключенного обратно в камеру!
Я стал ждать перевода. И ждал целых десять дней.
Однажды надзиратель открыл дверь карцера:
— Выходи! Пойдешь к начальнику.
Когда я шел по коридору, у меня закружилась голова: отвык от света и нормального воздуха.
Стол начальника был застлан белой скатертью и уставлен деликатесами. Было и вино. Начальник любезно пригласил меня сесть и угощаться. От вина я отказался, а вот ветчины и луканки с солеными огурцами поел.
— А ведь можно сократить срок пребывания в тюрьме! — сказал мне начальник.
— Это как же?
— Очень просто. Подпишешь заявление, что отказываешься от прежних убеждений, и все. Через неделю я собственноручно вручу тебе билет до Софии.
Я встал:
— Спасибо за вкусное угощение. А подписывать ничего не буду.
— Предпочитаешь карцер, да?
— Да.
Немного спустя, радуясь чувству сытости, я шагал с надзирателем к своей норе. Там мне предстояло пробыть еще пять дней…
В конце письма Добри приписал: «Теперь, после того как ты знаешь обо мне все, хочешь ли ты стать моей женой?»
За окном сгущался мрак, окутывая дома и деревья. Я была в комнате одна. И мне нужно было ответить на этот вопрос. Набравшись смелости, я прошептала:
— Хочу…
В конце 1944 года в окружное управление министерства внутренних дел поступила телеграмма:
«Нанко Перпелиев, бывший начальник полиции в Плевене, бежал в Югославию, где у него жили родственники по линии жены. Суд приговорил его к смертной казни. Примите меры к его розыску и выдаче болгарским властям. Управление милиции. Плевен».
Две недели спустя дежурный ввел ко мне в кабинет небритого человека с низко опущенной головой.
— Товарищ начальник! Нанко Перпелиев!
Неужели это действительно мой одноклассник Нанко? Жизнерадостный парень, неутомимый спорщик, первый запевала?
Нет, это не тот Нанко. Передо мной стоял полицейский, согнувшийся под тяжестью совершенных им преступлений и со страхом ожидавший возмездия.
— Добри, — начал он, потом осекся. — Господин начальник…
Правильно, Перпелиев. Здесь нет твоего одноклассника, земляка, товарища детства. И о чем нам, в сущности, говорить? О твоей вине? Она доказана судом. О преступлениях, которые ты совершил? Они раскрыты полностью. Может быть, о твоих соучастниках, которые успели скрыться, а быть может, даже перекраситься в «наших»? Только об этом можно с тобой говорить.
— Я вас слушаю.
— Господин начальник! Меня оклеветали… Все, что обо мне рассказывают, неверно… Я был просто исполнителем, добросовестно выполнял служебные обязанности… Это была ошибка, огромная ошибка, когда я поступил в полицию. Однако, Добри, ты знаешь… Разве ты не помнишь тридцать девятый год, когда мы встретились с тобой?.. Тогда я знал, что ты был коммунистом, мог тебя арестовать, а я ведь отпустил тебя. Скажи, помнишь ты это?..
И я вспомнил… Март 1939 года. Тогда у меня уже выработался рефлекс не только замечать, а просто чувствовать приближение полицейских агентов. Но на этот раз я сплоховал: то ли весна действовала, то ли предстоящая встреча с Леной, но я не услышал, не почувствовал быстрых шагов сзади. И когда чья-то тяжелая рука легла мне на плечо, удивленно обернулся.
Передо мной стоял полицейский офицер в аксельбантах и с тонкой, слегка изогнутой саблей. Лаковые сапоги сверкали, а фуражка была слегка заломлена.
— Иди впереди меня! И если надумаешь бежать… — Он многозначительно расстегнул кобуру пистолета.
— Зачем мне бежать?
— Ты сам знаешь.
Это был Нанко. Я не видел его много лет, но знал, что он работает инструктором в софийской полицейской школе.
Он шел в двух шагах за мной и резко подавал команды:
— Налево, руки назад, не оглядываться!.. Направо!..
У подъезда управления пожилой усатый полицейский растворил перед нами дверь. Мы прошли в кабинет Нанко. Он сел за стол, а я остался стоять, быстро соображая, за что мог быть арестован.
По лицу полицейского инструктора поползла довольная усмешка. Он стал листать какую-то папку, потом отбросил ее в сторону:
— Мы уже давно тебя ищем.
— Я этого не знал.
— Не знал, потому что забыл оставить свой адрес… — сострил он. — Вы, нелегальные, постоянно забываете оставить свой адрес в полиции. Но мы вас находим и без адресных карточек. От нас не спрячешься. Теперь ты, надеюсь, понял, в чем дело?
Я понял, что произошло какое-то недоразумение:
— В чем дело? У меня есть адрес, есть адресная карточка. Может быть, вы не знаете об этом? Так проверьте. Позвоните по телефону, вам скажут мой адрес.
— Позвоню. И если ты обманул меня…
Он нажал кнопку звонка. Через миг появился полицейский, щелкнул каблуками:
— Что прикажете, господин начальник?
— Отведите его в дежурное помещение. Он арестован.
Через три часа меня снова привели к Нанко. В руках у него был какой-то зеленый листок.
— Почему ты уклоняешься от военной службы?
Я собрал всю свою волю, чтобы выглядеть смущенным и сбитым с толку.
— Да что вы! Ничего подобного…
— Люди его разыскивают по всей стране, а он… «Ничего подобного»! Ты понимаешь, что за уклонение от воинской повинности ты подлежишь суду?
— Но я не получал никаких повесток!..
— Вот она! Завтра же явишься на призывной пункт… — И он подал мне листок, который держал в руке, и заставил расписаться в том, что я получил повестку. — Немедленно отправляйся в казарму. Знай, что досье твое уже там. Одно слово — и ты опять окажешься в тюрьме.
И вот сейчас эту историю просил меня вспомнить бывший полицейский инструктор, бывший плевенский околийский начальник полиции Нанко Перпелиев. Неужели он мог думать, что эта история в какой-то степени облегчит его участь?..
У главных ворот казарм 25-го драгоманского полка в Сливнице меня встретил часовой:
— Ты куда, приятель?
Я ему объяснил, что опоздал немного, так как мне вовремя не прислали повестку. Меня провели в полковую канцелярию, а уже через полчаса зачислили солдатом в противотанковый взвод специальной роты.
И вот я предстал перед ротным фельдфебелем. Первый его приказ был лаконичен:
— Шагом марш в парикмахерскую. Там тебе сбреют эту шевелюру и усы. У нас усы разрешается носить чинам от фельдфебеля и выше.
Шевелюры своей я не жалел. Меня два раза наголо уже обривали в тюрьме. А усов было жалко.
— Ну, — повысил голос фельдфебель, — чего мнешься? Марш!
Пришлось повиноваться. Парикмахер, пожилой солдат, без лишних слов придал мне уставной вид.
Постриженный и побритый, одетый по всей форме, явился я к взводному командиру подпоручику Христову. Он строго оглядел меня, спросил, почему я опоздал, а потом поспешил отправить во взвод.
Солдаты взвода уже прошли часть программы одиночной подготовки. Но я быстро их догнал.
Однажды во время отдыха прибежал связной командира полка:
— Новобранец Добри Добрев! К полковнику!
Взводный унтер Владов при этих словах встал, поправил ремень и подозвал меня к себе:
— Что ты натворил?
— Ничего не знаю, господин унтер-офицер…
— Натворил, братец! — сказал Владов безапелляционно. — Полковник не стал бы тебя приглашать на чашку кофе: ведь ты не брат министра. А? Дай-ка я на тебя посмотрю, все ли у тебя в порядке, чтобы он потом не потащил меня…
Меня ввели в просторный кабинет полковника. За большим черным письменным столом стоял небольшого роста коренастый человек в полковничьих погонах. Позади него в золотой раме на стене висел портрет царя.
— Господин полковник, явился по вашему приказанию!
Он сделал рукой знак приблизиться. И когда я подошел на расстояние трех шагов, также молча, жестом остановил меня. Потом сел в кожаное кресло и закурил сигару.
— Ты знаешь, зачем ты здесь?
— Никак нет, господин полковник.
— М-да, — промолвил он. — Видишь эту папку?
Полковник постучал по обложке папки, на которой типографскими буквами значилось «Дело № . . .», а дальше стояла моя фамилия.
— Так вот: это сочинение посвящено тебе. Я лично думаю, что этого вполне достаточно, чтобы отправить тебя за решетку. Но…
Полковник сделал длинную паузу:
— Ты сейчас находишься под покровительством военного закона. Исполняешь свой долг перед отечеством… Поэтому я буду снисходителен… Но…
И тут он стукнул кулаком по столу:
— Я не потерплю коммунистической заразы в моем полку! Понял?
— Так точно, господин полковник! — ответил я в тон ему.
— Что было, то было. Здесь ты солдат — и никакой политики. Иначе не сносить тебе головы. Я хочу от тебя одного — слушайся своих начальников, а обо всем другом — забудь!
Видимо, из полиции пришло досье, и полковник решил меня предупредить, что ему обо мне все известно. Это была «профилактика» против «большевистской заразы».
— Так и знай: о каждом твоем шаге мне будет известно. И если шагнешь не туда — пеняй на себя!
«Здравствуй, защитник Болгарии, храбрый воин его величества Бориса III, царя всех болгар!»
Письмо занимало целых восемь густо исписанных страниц. Такой плохой почерк и цветистый стиль был только у нашего поэта — Ящерицы. В начале письма шли рассуждения о долге солдата, в конце — здравицы в честь царя и великой Болгарии, наилучшие пожелания Гитлеру, Муссолини и микадо и обращения к всевышнему. В середине же письма Поэт пересказывал новости, касающиеся внутреннего положения Болгарии, и слово в слово переписывал передовую статью из последнего номера нелегальной газеты «Работническо дело».
Письмо Ящерицы было для меня как солнечный луч, чудом пробившийся через толстые стены каземата.
После крупных провалов в воинских конспиративных организациях в 1934—1935 годах партия решила не создавать больше подпольных ячеек в армейских частях. Но можно ли было долгие месяцы обойтись без того, чтобы не обменяться с кем-нибудь заветными мыслями? Хотелось иметь вокруг себя своих ребят. Найти их было нетрудно. Их легко можно было узнать по разговорам, книгам и песням.
Во время полковых поверок один маленький симпатичный солдатик изо всех сил старался перекричать самых горластых:
«Я, господин сержант, новобранец Борис Шаренволов, из села Пордим, Плевенской округи». Вот к нему-то я однажды и обратился:
— Не приходилось ли тебе бывать в Плевене?
— Три года учился там. А ты?
Оказалось, что у нас общие знакомые, мы бывали в одной и той же закусочной, брали книги в одной и той же библиотеке. После того как мы достаточно прощупали друг друга, солдатик как бы между прочим спросил:
— А Коцика знаешь?
Уже в те годы Коста Златарев — Коцик, — геройски погибший в 1941 году, был вожаком плевенской молодежи.
— Как же, это мой друг! У нас давняя дружба и с ним, и с его женой Саней. Очень хорошие товарищи…
— Действительно, настоящие товарищи, действительно — друзья.
Я хлопнул Бориса по плечу и засмеялся. После Борька признался: «Как сказал «товарищи», то я окончательно решил, что ты свой, а опасение все же не покидало: ну, а если провокатор? Тогда решил прибавить к слову «товарищи» еще и «друзья». В случае чего, скажу, что никакого «плохого» смысла я не вкладывал в это «страшное» слово».
Через несколько дней получил то самое письмо от Ящерицы. Положил его в карман, а оказавшись наедине с Борей, отдал ему.
— Прочтешь и вернешь мне. Смотри, чтобы никто ничего не видел.
И по тому, как он проворно спрятал письмо, даже не посмотрев, что ему дали, я понял, не впервой имеет дело с бумагами, которые не предназначаются для чужих глаз.
Возвращаясь в казарму, я весело насвистывал. Теперь уже я не один: рядом единомышленник и товарищ.
Два раза в неделю почтальон приносил мне по синему конверту со штемпелем военной почты. Это были письма от Добри.
Мы сидели с мамой и Матой на кухне, занятые шитьем, когда постучали в дверь:
— Почта!
Такой же синий конверт. Что это может значить? Я только вчера получила его письмо. Не случилось ли что-нибудь? Несколькими днями раньше Добри мне сообщил, что проведет в казарме не сокращенный, а полный срок.
Распечатала письмо.
«Милая Лена, у меня все хорошо…»
Слава богу, ничего худого нет. Но тут же все в глазах затуманилось, строчки расплылись, запрыгали. Что все это значит?
«…Прежде всего должен сообщить тебе новость. Ты теперь перестала быть моей невестой. По приказу командира с сегодняшнего дня моей невестой стала Манлихера. У нее тонкая талия и…»
Из глаз посыпались слезы, и я опустилась на кровать, словно подкошенная.
— Что случилось, Лена? — спросила мама, встревоженная моими рыданиями.
— В чем дело, Лена? — допытывалась, наклонившись надо мной, Мата.
— Добри… У Добри есть другая невеста…
— Что? — буквально вскрикнули обе женщины и одновременно кинулись к упавшему на пол письму.
«Ты теперь перестала быть моей невестой…» — прочитала мама.
— Разбойник! Обманул мою дочь…
Мата тихо всхлипывала, чувствуя себя виноватой: ведь это она твердила: «Добри хороший, Лена. Наш парень, настоящий человек, правдивый, отзывчивый…»
Без стука в комнату вошел Генчо. Увидев всех в слезах, он в смятении остановился.
— Не ожидала я такого от Добри, — набросилась на него Мата. — Как он мог с девушкой так поступить…
— В чем дело? — спросил Генчо, смущаясь под взглядами разгневанных, заплаканных женщин. — Что случилось?
— Возьми, прочитай, — подала ему письмо Мата. — Читай!
Генчо хмурился, читая только первую строчку. Затем на лице его заиграла веселая улыбка.
— Из-за кого, значит, тебя покинул Добри?
— Ну, как же, Махлихера или Маниера у него там нашлась, — отозвалась мама.
Никто не мог понять, почему Генчо вдруг схватился за живот, надрываясь от смеха.
— Ох, доконают меня эти женщины, — сквозь слезы проговорил он. — Из-за Манлихеры, значит, ревет Лена?
— Чего ты смеешься как сумасшедший? Говори толком! — не отступала Мата.
Генчо перестал наконец смеяться и в нескольких словах объяснил, что, раздав новобранцам оружие, фельдфебель сказал им: «Теперь у вас нет ни любимых, ни невест. Вашей девушкой будет Манлихера четвертого образца[5]. И если увижу, что кто-нибудь будет плохо ухаживать за своей нареченной — пусть пеняет на себя…»
Все облегченно вздохнули. Вытирая слезы, я проговорила:
— Все-таки… Так шутить нельзя.
1 сентября 1939 года радио принесло весть: немецкие войска вторглись в Польшу. Два дня спустя телеграфные агентства передали сообщение: «Англия и Франция вступили в войну против третьего рейха».
Началась вторая мировая война.
В те дни офицеры являлись в казармы рано утром и уходили поздно вечером. Настроение у них было приподнятое, походка гордая. А полк гудел как потревоженный улей.
Чем дело кончится?
Кто победит в войне?
Вмешается ли Советский Союз?
Эти вопросы не давали нам покоя.
В полку постепенно сформировался крепкий партийный актив, в который входили Иван Соколов, Борис Шаренволов, Иван Цачев, Никола Желявски и Александр Георгиев. Каждый из них поддерживал связь с нашими единомышленниками в ротах. Однако, когда мы собирались вместе, то вели разговор не как члены какого-то комитета, а как приятели: никому не хотелось, чтобы его обвинили по партийной линии в авантюризме или сектантстве. И все же партийная организация существовала. Спустя несколько дней после начала войны полковой актив собрался на одно из своих «заседаний». Сколько же надежных людей в полку? Подсчитали — двадцать шесть. Двадцать шесть коммунистов в одном полку — этого было вполне достаточно, чтобы в случае необходимости предпринять серьезные, решительные действия.
Разумеется, для таких действий требовались подходящие условия и разрешение партийного руководства. А пока мы поставили перед собой задачи: укреплять свою организацию, расширять влияние на молодежь, вести борьбу против грубого обращения командиров, добиться улучшения питания в армии, распространять правду о Советском Союзе, быть всегда начеку.
Как-то ночью в середине октября нас подняли по тревоге.
Тревога в полку! Она всегда несет тысячи неожиданностей. Что случилось? Может быть, командир решил провести еще одну проверку боевой готовности, или?.. Или, может быть, наступил наш черед?
Солдату в подобных случаях некогда раздумывать. За считанные секунды нужно намотать портянки, натянуть сапоги, скатать шинель и выскочить на плац.
Более часа мы стояли на плацу в тревожном ожидании. Наконец перед строем появился полковник Алексиев. Он обошел строй, строго вглядываясь в шеренги, по пути отчитал какого-то унтер-офицера, но, судя по всему, в общем остался доволен построением. Созвав офицеров, командир полка отдал им распоряжения.
Между тем поползли слухи, что нас отправляют к турецкой границе. Естественно, тут же возник вопрос: для чего? Возможно, туда стягивают войска?
Мы погрузились в вагоны с надписью «8 лошадей или 56 человек». Это был обыкновенный солдатский транспорт. Устроились кто как смог и вскоре заснули.
Ехали долго и прибыли в Любимец. Оттуда пешим строем должны были направиться к новому месту расположения.
На станции стояли долго. Я успел увидеться со всеми членами полкового актива и условиться с ними о пароле на случай, если потребуется срочно связаться друг с другом.
Полк расквартировали в селах Дервиш, Курган, Лисово и Крумово. Я решил прощупать настроение хозяев того дома, где нас разместили. По-видимому, им надоели такие квартиранты, как мы. А мы старались как-то расположить к себе этих людей. Шорники чинили им сбрую, сапожники — обувь, кладовщики умудрялись при случае передать женщинам кулек-другой рису или сахару.
Полевая страда уже закончилась, и по вечерам мужчины часто сидели в корчме или собирались около своих домов. И тогда начинались откровенные разговоры о том, какая тяжелая жизнь и когда только кончатся страдания людей. Мы рассказывали им о Советском Союзе, где на одной шестой земного шара сбылись мечты рабочих и крестьян.
Через две недели после нашего прибытия на турецкую границу офицеры начали подбирать наиболее грамотных солдат для отправки в школу младших унтер-офицеров. До этого мы, коммунисты, обычно старались не попадать в подобные школы, потому что отрицательно относились к службе в фашистской армии. Теперь же срочно собравшийся полковой актив решил, что ввиду назревающих военных событий будет полезно, если и наши люди попадут в такую школу. Туда направили Давида Маринова, Бочо Атанасова, Илию Снирова, Ивана Цачева, меня и других. В школе вокруг нас группировались те курсанты, которых возмущал произвол некоторых унтер-офицеров и издевательства офицеров.
Школа находилась в селе Любимец. Мы жили в помещении местной школы, дети же занимались в классах, разбросанных по сельским избам.
Располагались мы повзводно: в каждой комнате, застланной соломой, размещался взвод курсантов. Нам выдали по два одеяла: одно для подстилки, другое — для укрывания. И хотя стояла осень, по ночам мы не могли спать от духоты. Теснота была невыносимая.
Наш помкомвзвода прибегал к странным «педагогическим» приемам. Встанет, бывало, спиной к стене и командует:
— В затылок за мной становись!
А как станешь за ним, если там стена?
Но команду надо выполнять, а то под арест попадешь. И мы бросались в соседнюю комнату и там выстраивались.
Или пошлет кого-нибудь из нас вниз во двор и прикажет трубить. Парень вовсю старается, а он сделает знак рукой — возвращаться, дескать. Тот возвращается.
— Почему не трубил? — с возмущением кричит помкомвзвода.
— Трубил я, господин унтер-офицер.
— Ах, ты еще и врешь! Марш вниз! И так труби, чтобы в Свиленграде слышно было!
По вечерам после отбоя помкомвзвода имел обыкновение тихонечко подкрадываться к дверям; и чуть только услышит разговор, тут же врывается в помещение и начинает шуметь:
— Кто не хочет спать, может идти нужники чистить! Вы что тут — на базаре?..
И так орет, ругается, пока всех не разбудит.
Мы молчали и терпели сколько могли. Но однажды вечером после поверки, заметив, что унтер-офицер притаился за дверью, начали смеяться. А он только того и ждал. Распахнул дверь и засветил фонариком:
— Кто здесь смеется?
— А ты угадай, — отозвался из темного угла чей-то голос.
— Это что еще такое? Кто дерзит, встать сейчас же! — Унтер-офицер направил луч света в угол комнаты. Но там все лежали молча. И тогда в противоположной стороне раздался голос:
— Убирайся отсюда, свинья, не мешай спать.
Унтер-офицер был взбешен. Он ринулся искать обидчика. Но тут кто-то ловко подставил подножку, и он упал. На голову ему быстро набросили одеяло. Мы все дружно навалились и начали бить его кулаками. Под конец я, изменив голос, прошептал:
— Вались отсюда и помни: пожалуешься — утопим в Марице.
С того дня издевательства унтер-офицера прекратились.
Прошло несколько дней, и наш взводный поручик Кынчев вызвал меня к себе. Он сидел в учительской комнате, превращенной в канцелярию унтер-офицерской школы, и после того как я по всем правилам устава представился ему, с холодной любезностью предложил мне стул:
— Садитесь, Добрев.
Обычно ко мне обращались на «ты», а эта официальность, как и любезное приглашение сесть, не предвещали ничего хорошего.
— Вы грамотный человек, и я хотел бы услышать ваше мнение по некоторым вопросам, связанным с нашей службой и жизнью здесь.
Что же он хочет? Я насторожился и спокойно сказал:
— Я вас слушаю, господин поручик.
— Нам известно, что среди курсантов есть лица, которые подрывают авторитет своих командиров, склоняют к неповиновению и даже бунту других солдат. За это они могут крепко поплатиться.
«Ага, значит, унтер-офицер пожаловался!»
— Не понимаю вас, господин поручик…
— Среди солдат ведутся разговоры, что часть продуктов, предназначенных для них, идет на сторону. Верно ли это?
— Я не слышал таких разговоров, господин поручик. Но, возможно, они есть. Ведь нас кормят здесь почти как заключенных.
— Ах да, я и забыл, что вы имеете тюремный опыт, — съехидничал Кынчев.
— Я только сравниваю, господин поручик. Возможно, что по какой-то причине не доставлены были некоторые продукты, которые мы потом получим…
— Слушай, Добрев! — Кынчев неожиданно перешел на «ты». — Давай говорить прямо. Недавно вы избили своего помкомвзвода, а тот, дурак, забыл, что у него на боку висит пистолет. — Голос Кынчева сразу перешел на фальцет. Лицо его побагровело. — Этого болвана следовало бы посадить на месяц под арест. Позволить, чтобы собственные солдаты избили! Позор! Это не армия, а стадо свиней. Во время войны за такие вещи полагается расстрел. Понимаешь? Расстрел! А сейчас — война.
— Извините, господин поручик, а с кем воюет сейчас Болгария?
Офицер, сдерживая злобу, попытался даже улыбнуться:
— Мне ваша осведомленность известна, но она не спасет вас. За такие вещи можно схлопотать пятнадцать лет тюрьмы.
— В чем вы меня обвиняете, господин поручик?
— Пока ни в чем. Но предупреждаю тебя. При случае не сетуй на поручика Кынчева. Понял?
Я давно уже все понял. Поручик встал. Поднялся и я.
— Можешь быть свободным…
— Слушаюсь, господин поручик!
Я щелкнул каблуками, по всем правилам устава повернулся кругом и вышел из канцелярии.
…Наступил последний день нашей учебы. Начальник школы встал перед строем, раскрыл кожаную папку и прочитал:
— «Приказ номер…
За успехи и прилежание, проявленные в период учебы, всем курсантам присваивается чин кандидата в унтер-офицеры, за исключением рядового Добри Маринова Добрева…»
Так ускользнули от меня нашивки кандидата в унтер-офицеры.
На другой день я был уже в поезде и ехал в Сливницу, куда снова перевели наш полк.
Не очень завидна участь единственного солдата, не произведенного в кандидаты в унтер-офицеры.
По приезде в Сливницу меня вместо специальной роты, в которой я служил ранее, направили в хозяйственную, чтобы ее фельдфебель, по прозвищу Замбо, показал мне где раки зимуют.
Это был огромный, могучий верзила с длинными кабаньими зубами, пожелтевшими от табака. Когда он говорил, через них, как брызги водопада, летела на собеседника слюна. Поэтому офицеры, разговаривавшие с ним, не подпускали его к себе ближе чем на три шага. У нас такой привилегии не было, и когда кому-нибудь из вас случалось выслушивать его, то потом приходилось долго вытирать забрызганное лицо.
Замбо сказали, что я «опасный» и из меня надо сделать покорного ягненка, но вскоре после этого направили в огородную команду. Ее возглавлял дядя Даки, добрый, сердечный человек.
— Мотыгу держал в руках? — спросил он.
— Как же, держал.
— Тогда хорошо. Придираются к тебе там, но, если ты сумеешь исправно работать мотыгой, с дядей Даки худо тебе не будет.
Мы вставали с рассветом и копались на грядках перца, помидоров, пололи, поливали.
По вечерам после работы я обычно возвращался в расположение хозяйственной роты. На вечернюю поверку всегда приходил Замбо, выстраивал нас, отчитывал и наставлял. На меня он смотрел всегда косо, но так и не находил повода придраться.
Как-то на вечерней поверке Замбо был особенно свиреп: видимо, он решил во что бы то ни стало отыграться на мне. Войдя в казарму, он совсем разошелся, начал громко и грязно ругаться, то и дело поглядывая на меня. Я долго сдерживался, а потом взорвался:
— Вы не имеете права нас оскорблять, господин фельдфебель.
— Цыц, скотина!
— Я не скотина!
— Нет, скотина! Это я тебе говорю! И всегда останешься скотиной!
— Господин…
— Ах ты еще и ругаться? Я тебе сейчас покажу…
Он поднял руку и замахнулся, чтобы ударить меня. Солдаты оцепенели — дело приняло неожиданный поворот. Я схватил поднятый Замбой вверх кулак и повернул. Фельдфебель оказался стоящим ко мне спиной. А что делать дальше? Если его отпустить — он набросится на меня. Если ударить — я угожу на десять лет в тюрьму. Товарищи мои делали вид, что ничего не видят и не слышат, хотя Замбо ревел и ругался.
Но вот я резко толкнул фельдфебеля вперед, а сам напрягся пружиной и отскочил на два шага. Замбо быстро повернулся и ринулся на меня. Я решил не связываться с ним больше и отбежал за одну кровать, потом за другую. Он за мной. Так я обежал всю комнату, а фельдфебель кричал:
— Держите его, держите!
Никто не сдвинулся с места, но я понимал, что если кто-нибудь послушается фельдфебеля, то…
На бегу я заметил, что одно из окон открыто. Одним махом вскочил я на подоконник и спрыгнул вниз с трехметровой высоты.
Задыхающийся Замбо животом навалился на подоконник. Из груди его со свистом вырывался воздух.
— Под суд!.. В тюрьму!.. Сгниешь там!.. Скотина! Скотина! — неслись мне вслед ругательства.
— Предупреждаю вас, господин фельдфебель, что завтра же утром я пойду к командиру и пожалуюсь на вас. Вся рота слышала, как вы оскорбляли меня. Я болгарский солдат, и по уставу никто не имеет права издеваться надо мной.
Мой спокойный тон привел распалившегося фельдфебеля в чувство.
— Что-о-о?
— Я пожалуюсь полковнику, и тогда посмотрим, обойдется ли дело без суда!
Солдаты тоже подошли к окну.
— Марш по местам! Я еще проучу вас всех! — кричал фельдфебель.
Утром я ушел работать на огород и все время ждал, что вот-вот явится кто-нибудь из дежурных унтер-офицеров и отведет меня на гауптвахту. Но Замбо, видимо, решил не трогать меня. Одному из симпатизировавших нам унтер-офицеров он потом говорил:
— Ты с коммунистами не очень связывайся. Опасные люди…
Так до начальства ничего и не дошло. Досталось мне не от него, а от… Сокола. Пришел он после обеда на огород и долго молча глядел на меня.
— Ну, что?
— Да ничего, хочу только спросить…
Опять замолчал.
— О чем спросить?
— В своем ли ты уме, почему делаешь подобные глупости? Или соскучился по тюрьме?..
— Знаешь, братец, просто не сдержался…
— А ты держись! Какой же ты коммунист, если поддаешься на провокацию фельдфебеля!
Признаться, что дал маху, не очень приятно, да что поделаешь. Сокол испытующе смотрел на меня, и я пообещал больше таких случаев не допускать, хотя нечто подобное повторялось и позже. Видимо, характер трудно переменить…
После 9 сентября, уже будучи полковником, я по делам службы как-то заехал в 25 й полк. Помощником дежурного в тот день оказался Замбо.
Он стоял вытянувшись передо мной.
— Вы не узнаете меня?
— Никак нет, господин полковник.
— А я был вашим солдатом…
— Не могу припомнить…
Я напомнил ему. Он вытаращил глаза, побледнел, весь как-то ослаб. Мне показалось, что он вот вот рухнет на землю как подкошенный.
— Смирно! — скомандовал я ему, и команда эта подействовала моментально. Замбо вытянулся в струнку. Руки по швам. Голову выпрямил. Теперь можно было с ним разговаривать.
— Мы, коммунисты, люди не злопамятные. Если не совершил преступления, то бояться не следует.
— Благодарю вас… господин полковник…
Оружие в наших руках. Мы сможем использовать его, когда придет время. Такие мысли стали возникать у меня еще в самом начале войны. Но было совершенно очевидно, что обстановка для этого неподходящая. А теперь, спустя год, я только намекнул Борису, и тот сразу же ответил:
— Верно, Добри. Пора.
Он был кладовщиком во второй роте, а на складе пулеметной роты работал Сандо. И боеприпасы, и оружие, и обмундирование — все хранилось в ротных складах, а ключи от них были только у кладовщиков; двое из них — комсомольцы, надежные, смелые ребята. Незаметно из царских складов стало исчезать оружие.
Борис, как ротный кладовщик, был правой рукой фельдфебеля и пользовался в роте наибольшей свободой. Ни один солдат не имел права выйти за проходную без предъявления увольнительного удостоверения, а кладовщик проходил, едва кивнув часовому. Раз идет, — значит, надо. Может, фельдфебель зачем послал его в ближайшее село… Один только ротный кладовщик имел право куда-либо отлучиться после вечерней поверки, иногда отсутствовать на занятиях. Закончились, скажем, учения, а ему ведомости нужно составить, учесть израсходованные патроны, гранаты, прибрать на складе, заменить солдатам порванное обмундирование и обувь…
К тому времени у нас появились свои люди и в селе. Из них самыми надежными были комсомольцы Стефан Германов и его сестра Гинка, готовые взяться за любое дело.
Однажды после учения Борис подошел ко мне:
— Я тут составлял ведомость и написал, что израсходовано больше патронов и гранат, чем на самом деле.
— Значит, у тебя излишки?
— Да… Что с ними делать?
— Заверни все и отнеси к Германовым. Скажи, что это для меня, и я потом заберу.
Позже Борис рассказывал:
«Я пошел в склад и заперся там. Взял десять пачек патронов и три ручные гранаты и быстро стал запихивать их в вещевой мешок. Руки у меня дрожали.
В тот день фельдфебель велел мне отнести ему домой в село пакет рису и два куска кожи для подметок. Их я тоже положил в вещевой мешок.
В проходной меня остановил часовой:
— Куда идешь?
— По делам.
— Может, купишь мне пачку сигарет?
— Куплю!.. Две, если хочешь!
У Германовых меня встретила Гинка.
— Это вот вещички нашего Добри. На следующей неделе он получит увольнительную и придет за ними.
Девушка взяла тяжелый вещевой мешок и чуть его не уронила.
— Что здесь?
— Кое-какое белье для стирки, — спокойно ответил я.
— Может, я выстираю? — хитро улыбаясь, предложила Гинка.
— Нет, нет. Лучше припрячь мешок хорошенько. Белье для Добри стирает только Лена. Поняла?
Этим «поняла» я попытался объяснить ей все то, о чем не должен был говорить. Девушка ни о чем больше не спросила.
— Поняла, — ответила она».
Так началась переправка оружия и боеприпасов из 25-го полка. От Германовых они поступали к Лене.
— Добри опять прислал тебе белье в стирку. Ты что, всю роту обстирываешь?
Генчо положил на стол объемистый сверток, вытер пот с лица и сел на диван.
Лето 1940 года было особенно жарким, даже вечерами не наступала прохлада. Каждое воскресенье, если я не могла побывать в Сливнице, приходил кто-нибудь из товарищей Добри и с ними почти всегда Генчо. Через него я получала «белье».
Как-то, придя домой, Добри развязал пакет, в котором было несколько пачек патронов, две гранаты, кусок кожи для подметок и солдатские брюки.
— Гранаты и патроны отнесешь Тошке, брюки распорешь и перекрасишь, подметки прибереги.
Добри был серьезен и не просто говорил, а будто отдавал приказы.
— Не страшно было?
Он улыбнулся.
— А если страшно, так что?
— Ничего, просто спрашиваю.
Добри обнял меня.
Однажды он сказал мне, что я должна забрать из сапожной мастерской чемодан с «бельем». Пошла туда после обеда. Застала двоих: мужчину средних лет с множеством морщин под глазами и подростка-ученика.
— Из старой обуви делаете новую? — спросила я.
Мастер внимательно посмотрел на меня, потом сухо сказал ученику:
— Ступай купи немного колбасы и хлеба, что-то я проголодался. — Подал ему деньги и еще раз испытующе посмотрел на меня: — Для добрых людей все можем.
Затем он поднялся и достал из-под прилавка деревянный чемодан:
— Твой солдат тебе оставил.
Я взяла чемодан, попрощалась и ушла. Первые двадцать шагов груз казался мне не особенно тяжелым. Может быть, оттого, что еще не прошло волнение и беспокойство за успех дела. Но, не миновав и одного квартала, я поняла, что мне трудно будет донести чемодан до дому. Ведь нужно не просто дотащить тяжелую поклажу, но сделать это так, чтобы никто из встречных не заметил чего-либо.
Я хотела было сесть в трамвай, но тут же решила не делать этого. Что будет, если при посадке или при выходе из трамвая кто-нибудь из простой любезности решит мне помочь и возьмет чемодан? Не ожидая, что он такой тяжелый, человек может его уронить, крышка откроется — и на мостовую посыпятся гранаты и патроны… Мысль об этом привела меня в ужас, и я пошла пешком. Старалась идти спокойно, ровно.
От мастерской до дому было не менее пяти километров, но я прошла это расстояние меньше чем за час. К вечеру заглянул Тошко, а через два дня деревянный чемодан был возвращен в сапожную мастерскую.
В конце июля 1940 года сыграли свадьбу. По случаю женитьбы Добри получил на несколько дней отпуск и в среду после обеда был уже дома. Вечером мне предстояло пойти на одно заседание, где должен был присутствовать Дечо Стефанов, комсомольский секретарь нашего района. Мама в последнее время очень сердилась, если я где-то задерживалась, и теперь я просто не знала, как ей сказать, что мне нужно ненадолго уйти. Посоветовалась с Добри, и он сразу нашел выход:
— Мама, мы с Леной пойдем погуляем.
Добри надел гражданский костюм, и мы вышли на улицу. Прошли квартала три, когда нам встретился Дечо, тоже спешивший на заседание. Увидев нас, он остановился. Я познакомила его с Добри, и они крепко пожали друг другу руки.
Некоторое время шли вместе, затем Добри остановился:
— Где тебя ждать?
— В скверике.
— А долго?
Дечо положил ему на плечо руку:
— Ради молодоженов внесу предложение, чтобы на этот раз заседание было самым коротким. Жди ее через два часа. А теперь до свидания.
Мы с Дечо ушли.
Венчались мы рано утром в церкви Святой Богородицы. Поп, видимо, не доспал и теперь был явно не в духе.
Одеты мы были просто. Добри — в сапогах, бриджах и клетчатой рубашке. Я — в ситцевом платье. Только роза в волосах напоминала о том, что я невеста. Увидев нас, поп наклонился к пономарю и прошептал:
— Бедняжка, такая молодая, а уже вдовушкой побыла.
Без специально сшитого платья и фаты в то время венчались только вдовы.
В церкви собралось человек двадцать наших друзей — парней и девушек.
Венчание закончилось очень быстро. Поп, наверное, понял, что мы не ахти как нуждаемся в этой церемония и не до конца выполнил ритуал. Пробормотал поспешно приличествующие случаю молитвы, поздравил нас и ушел за алтарь. А мы только того и ждали. Выбежали, словно школьники, на улицу, подхватили свои сумки и двинулись к скверу.
Поляну на берегу Искыра заполнили приглашенные нами гости. Угощались конфетами — их едва хватило на всех. Пели песни, и не одни только свадебные. Звучали тосты, а запивали их водой.
Когда вечером возвращались домой, Добри вдруг остановился перед самым домом и, сжимая мою руку, спросил:
— Ну-ка, как тебя звать?..
— Елена…
— А дальше?
Я поднялась на цыпочки и поцеловала его в уже немного колючую щеку.
— Елена Добрева Джурова!
Как-то ранним ноябрьским утром нас подняли по тревоге. Мы еще накануне прослышали, что наш полк вновь будет направлен на турецкую границу, и поэтому объявленная тревога особого беспокойства у нас не вызвала.
В пути мы, актив, договорились о действиях в различных ситуациях, о паролях. Через два дня прибыли к новому месту дислокации: в город Свиленград и близлежащие села — Лефка, Мустрак и Пестрогор.
К этому времени из хозяйственного подразделения меня снова перевели в роту специального назначения и даже поручили командовать отделением. Так я стал единственным, по крайней мере в полку, командиром, не имевшим даже ефрейторских нашивок.
Мое отделение заняло блиндаж на Рошавом кургане. Эту укрепленную точку только недавно построили, и вокруг нее валялось множество ржавых железных прутьев и мешков с затвердевшим цементом. Однажды вечером, вскоре после отбоя, к нам явился унтер-офицер и скомандовал:
— Подъем!
Прослышало наше начальство, что приедет комиссия проверять, не было ли злоупотреблений при строительстве укреплений, и решило солдатскими руками прикрыть свои преступления. Солдаты моего отделения всю ночь таскали на спинах мешки с окаменевшим цементом, сбрасывая их в овраг, находившийся метрах в пятистах от блиндажа. Едва к рассвету управились с этой работой, как нам дали лопаты и кирки, чтобы забросать цемент слоем земли.
В конце ноября 1940 года в Болгарию прибыл заместитель Народного комиссара иностранных дел СССР Соболев и предложил правительству заключить между двумя странами пакт о ненападении и взаимной помощи. Правящие круги попытались скрыть факт прибытия советского представителя, но это им не удалось. О его визите вскоре узнал весь болгарский народ. Партия организовала массовое движение за принятие предложения Советского Союза. В Народное собрание и правительство хлынул поток писем с требованием подписать пакт с великой Советской страной. Под этими письмами-обращениями подписались более трехсот тысяч человек, причем точно указывался адрес каждого подписавшегося.
В селе Пестрогор нас, как обычно, разместили по домам местных жителей. Взводные унтер-офицеры получили указания неусыпно следить за поведением солдат и не допускать никаких отлучек, особенно в вечернее время. Командир полка издал приказ о том, что за каждое опоздание на вечернюю поверку солдату будет на месяц продлен срок службы.
Наш взвод расположился в двух домах. Помкомвзвода был месяц назад призван в армию из резервистов. Держался он строго, требовал неукоснительного и точного исполнения приказов. Но я знал, что Стоян Хаджипенчев не только добрый человек, но и наш, коммунист. С ним я познакомился, когда работал в Подуянском районе Софии.
Когда начался сбор подписей, я выбрал момент и заговорил со Стояном:
— Мне надо вечером пройти по домам и поговорить с людьми.
— Эти дни после вечерней поверки я буду сразу же засыпать…
— Офицеры ничего не подозревают?
— Как будто нет. При первой же опасности я тебя предупрежу. И ты, если что заметишь, тоже мне дай знать.
Я вытянулся и козырнул:
— Слушаюсь, господин унтер-офицер!
…Все коммунисты получили по листу, на котором в нескольких словах было изложено наше отношение к советскому предложению. Поставив первыми свои подписи, мы затем, распределившись по взводам, начали разъяснять солдатам суть дела. Некоторые сразу же согласились подписаться. Другие подолгу слушали нас, настороженно оглядывались по сторонам и в конце концов, тяжело вздыхая, слюнявили черный карандаш и тоже ставили свою подпись.
Некоторые наотрез отказывались:
— Опасное дело! Я, конечно, с вами согласен, но не могу подписаться. Просто боюсь. Не дай бог начальство узнает!
Прошло несколько недель. Всех старослужащих полка возвратили в Сливницу для сдачи обмундирования и оружия. Наша срочная служба в армии закончилась.
Шел декабрь 1940 года.
Сразу же после увольнения в запас я занялся поисками работы. У меня теперь была семья, мы ждали ребенка.
В армии я познакомился с одним взводным командиром из резервистов, инженером по профессии — Генадиевым. Он тоже уволился в запас. В Софии у него была небольшая мастерская, вернее, что-то вроде химической лаборатории, и он предложил мне поработать у него. Я проработал лишь неделю — Генадиев вынужден был закрыть свою мастерскую: видимо, это дело не приносило дохода. Пришлось опять искать работу.
Несколько дней ходил по различным мастерским, фабрикам, стройкам, но работы нигде не находилось. Три дня в одном месте разбирал и складывал кирпичи из старого дома, а потом начались холода, и мне опять пришлось ходить от ворот до ворот и спрашивать:
— Нет ли нужды в работнике?
Как-то случайно я встретился с одним старым товарищем, которого знал по тюрьме, — Гено.
После обычных расспросов, как живешь и чем занимаешься, Гено испытующе посмотрел на меня:
— Ты что нос повесил?
— Есть причина. Работу ищу.
— Какую?
— Да любую, выбирать не приходится. Ждем ребенка, а я вот безработный.
Гено на мгновение задумался.
— Слушай, у меня есть прачечная у Подуянского моста, и мне нужен кочегар. Ищу такого человека. Ты не согласишься?
— Отчего же! Хоть сейчас готов начать работать.
— А ты не устроишь у меня стачку? — с улыбкой спросил он.
— Ну, если будешь меня слишком эксплуатировать, тогда, конечно, устрою.
И мы, смеясь, пошли к прачечной.
Бездельничать и до этого не приходилось — ведь у меня была партийная работа. Сразу же после того как я вернулся из армии, к нам в дом пришел Желязко Колев. Здороваясь, он мне шепнул:
— Нужно потолковать немного.
…Когда он уходил, я вышел его проводить.
— Что ты думаешь делать теперь?
— То, что поручат.
— Я секретарь Подуянского райкома комсомола. Есть решение, чтобы ты работал у нас. Будешь отвечать за промышленные предприятия. Дела на них плохи. Особенно на текстильных фабриках, где работает много молодежи, а ячеек почти нет. Что скажешь?
Что я мог сказать? Конечно, согласился. Партийную работу не выбирают, как девушку.
— Тогда жди меня завтра на мосту, в семь часов. Пойдем на заседание. Так скорее войдешь в курс дела и познакомишься с товарищами. Впрочем, большинство из них ты знаешь.
На промышленных предприятиях и в самом деле было неладно. На таких больших фабриках, как «Рила», «Глория», «Шабат», «Балканский шелк», совсем не было молодежных организаций, хотя на каждой из них работали одна-две наши девушки.
Я решил начать с фабрики «Рила». Там работала одна черноглазая девушка с коротко подстриженными волосами, которую все называли толстушкой Ленкой. Как-то я встретил ее после работы, чтобы поговорить с ней. Мы пошли вместе по темным грязным улочкам, незаметно оглядываясь — не увязался ли кто следом за нами. Со стороны нас можно было принять за влюбленную парочку.
— Сколько еще ваша фабрика будет оставаться без молодежной организации? — задал я вопрос.
Девушка замялась на миг и виновато спросила:
— Что же я могу одна сделать, Добри?
— Почему одна? Что, у тебя подружек нет? Ты будешь секретарем группы. Обдумай, кого можно привлечь, подыщи место и назначь день для собрания. Два дня на подготовку тебе хватит?
— Хватит… Только кого же привлечь?
— Сама решай. Безусловно, надежных девчат, тех, кто верит тебе и на кого ты можешь положиться.
Нам приходилось вести долгую и упорную борьбу за каждого нового человека, за каждого единомышленника. Приходилось подолгу спорить, убеждать, чтобы в конце концов человек тебе поверил и пошел вместе с тобой. Но надо было и внимательно следить за каждым шагом этого человека, чтобы он не наделал ошибок.
Встреча с девчатами с фабрики «Рила» была назначена на субботу сразу после работы в квартире Тодорки, в небольшом одноэтажном неоштукатуренном домишке.
В маленькой низкой комнате над кроватью висел коврик с изображением сказочного озера, по которому плавал белый лебедь с невероятно длинной шеей. Стол был покрыт вязаной скатертью, на стене висела керосиновая лампа.
Когда я вошел, в комнате были четыре подружки Тодорки: Борка, толстушка Ленка, Катя и Вера. Они застенчиво поздоровались со мной и уселись рядком на кровать, оставив для меня единственный стул с высокой спинкой, выкрашенный белой масляной краской. Неловкое молчание нарушила Ленка:
— Девчата, это Добри, муж нашей Лены. Он нам расскажет, зачем мы собрались здесь.
В первый раз я проводил собрание с девчатами. Будь на их месте парни с фабрики резиновых изделий или какие-то другие ребята, я знал бы, с чего начать.
— Приходилось ли вам голодать по нескольку дней? Оставаться без куска хлеба, без ложки супу? — задал я не совсем обычный вопрос.
Девчата удивленно переглянулись.
— Однажды я не ела целый день, ничего не было в доме, а вечером пошла к знакомым, и когда они сели ужинать, то и меня пригласили, — сказала Вера и вдруг совсем смутилась, а подружки ее весело засмеялись.
— А зачем ты об этом спрашиваешь? — обратилась ко мне Катя.
— Я знаю людей, которые по неделе голодали, причем добровольно, возвращали пищу, отказывались есть и пить.
— Почему?
— В тюрьме это называется голодовка. Так борются против несправедливости и произвола.
И стал им рассказывать о наших людях, осужденных пожизненно или на десять, двенадцать, пятнадцать лет тюремного заключения, о тех, кто попадал в тюрьму еще молодым, а выходил из нее седым стариком, но с непоколебленной верой в правоту своего дела.
Собственные воспоминания чередовались с прочитанным в книгах, и я не заметил, как наступил темный январский вечер. Девчата внимательно слушали меня.
— Хотите быть похожими на таких людей?
Наступила тишина, и я подумал, не слишком ли запугал девчат. Я беспокойно крутил пуговицу пиджака. Отвел взгляд в сторону, чтобы не мешать им признаться: «Страшно». И тогда услышал тихий голос: «Хотим».
Я обвел их всех взглядом. Кто это сказал? Они сидели, тесно сдвинув плечи, и это негромкое «хотим» было общим ответом пяти новых членов молодежной организации фабрики «Рила».
Первый шаг был сделан.
1 марта 1941 года на болгарскую территорию вступили немецкие войска, а еще через день было официально объявлено, что Болгария присоединилась к Тройственному союзу. Задолго до этого страну буквально наводнили немецкие «туристы», которых нацисты отправляли сюда на случай, если болгарское правительство попытается не подчиниться их приказам. В наших правящих кругах было немало англофилов, довольно обширными были деловые связи крупной буржуазии с Англией и Францией. Однако верх взяли германофилы. Заявление ТАСС о том, что Советский Союз не одобряет политики болгарского правительства, не было опубликовано в нашей печати, но передавалось из уст в уста.
Однажды публика, пришедшая на премьеру в Народный театр, с удивлением обнаружила на креслах листовки против вступления Болгарии в союз с гитлеровской Германией. Обнаружила их и полиция. Зал был на некоторое время закрыт, и представление началось с опозданием на час. Этот факт стал известен всей Софии. Тысяча двести зрителей стали невольными распространителями взглядов коммунистов на решение царского правительства Болгарии о присоединении к фашистскому Тройственному союзу.
В то время газеты много писали о судьбе Югославии. Присоединится ли она к Тройственному союзу? Нажим Германии был таким сильным, что югославское правительство капитулировало. Но в тот момент, когда в Берлине уже праздновали победу, в Белграде произошел переворот. Народ понял, что нельзя отдавать страну гитлеровцам. Улицы города заполнили манифестанты. Среди ораторов на стихийно возникавших митингах были и представители Коммунистической партии. В те напряженные часы новое югославское правительство заключило пакт о ненападении с Советским Союзом. Но этому правительству не хватило смелости заключить с Советским Союзом договор о взаимопомощи и таким образом обеспечить Югославии надежную защиту перед лицом нацистской опасности. Однако и того, что было сделано, оказалось достаточно, чтобы народные массы поняли: Советский Союз — решительный противник гитлеровской агрессии.
Несколько часов спустя немецкие войска вторглись в Югославию. Пламя войны охватило Балканский полуостров.
В те месяцы нашими главными задачами оставались работа по увеличению рядов партии и неустанная борьба за улучшение экономического положения трудящихся.
В конце февраля группа женщин примерно из ста человек, мужья которых были мобилизованы, направилась к реформистскому профсоюзному центру, чтобы потребовать помощи. Среди этой группы было несколько наших товарищей. Был там и я.
Но профсоюзные деятели выслали на «переговоры» с женщинами нескольких полицейских. Началась потасовка. В результате меня арестовали и доставили во второй полицейский участок. Правда, продержали меня там только два-три часа и после нескольких зуботычин отпустили.
Я поспешил домой, зная, что жена, недавно вышедшая из родильного дома, сильно волнуется.
Лена ждала меня около дома. Когда ей сообщили, что меня арестовали, она передала на хранение куму Тони все компрометирующие меня материалы. А вместе с ними и письма, которые я присылал ей из армии. Я успокоил жену, и мы вместе пошли к Тони.
— Когда тебя выпустили? — встревоженно спросил кум, когда мы подошли к его дому.
— Да вот только что.
— Ну и как?
— Да ничего. Подержали немного и отпустили. Кофием, сам понимаешь, не потчевали.
— Ну, входите же, кофием нас Невена угостит.
— Спасибо, в другой раз как-нибудь. Мы пришли за материалами.
— Поздно спохватились.
— Как поздно?
— Очень просто! Все в печке.
— И письма? — спросила Лена.
— И письма тоже. Конспирация прежде всего!
Лена повздыхала, и вскоре мы ушли. По дороге домой друг друга убедили, что Тони прав. Зачем нам хранить письма, когда мы оба живы и здоровы и не собираемся разлучаться.
13 апреля ко мне явился нарочный из военного округа и вручил повестку, в которой рядовому Добри Маринову Добреву предписывалось явиться 17 апреля в Сливницу для прохождения службы. Далее приводились выдержки из законов, в которых объяснялось, на сколько лет тюремного заключения я буду осужден, если не явлюсь вовремя.
В то время я был членом райкома комсомола. Одновременно со мной такие же повестки получили Желязко Колев, секретарь райкома, и Георгий Ковачки, член райкома. Таким образом, из состава комитета выбыла почти половина его членов. Надо было подумать о замене. С Желязко все было просто. Его всегда замещала Райнета Георгиева. Оставалось найти преемников мне и Георгию. Посоветовались и решили, что я оставлю вместо себя свою жену. Желязкова Недка также станет членом комитета. Так на смену нам пришли наши жены. Никто нас не упрекал в семейственности.
— Знаешь, а это ведь даже удобно, — пустился философствовать Георги. — Представь себе, а вдруг провал? Все вместе будем и в полиции, и в тюрьме. И не будешь, валяясь на нарах, беспокоиться, а как там твоя жена?..
На следующий день я встретился с Пешо Майной, который отвечал в районном комитете партии за работу комсомола. Сказал ему о назначении Лены моим преемником. Тот посмотрел на меня с явным недовольством.
— Опередил меня, братец. Я думал оставить ее вместо себя, когда меня мобилизуют. Ну что ж, ты — законный супруг, и у тебя явное преимущество передо мной.
17 апреля я выехал поездом в Сливницу.
Не знаю, как двадцать пять лет сохранялась у меня эта маленькая записная книжка. Обложка ее совсем истрепалась, бумага выцвела, но записи все еще можно прочесть.
Вот летопись моей военной службы. Воспроизвожу ее частью по записной книжке, частью по памяти.
18 апреля 1941 года. Снова надел военную форму.
19 апреля. В товарных вагонах едем к югу. Наверное, опять на турецкую границу.
20 апреля. Станция Раковская. Наш вагон получил подарок — одну пачку сигарет. На каждого вышло по полсигареты.
В Хасково приехали после обеда. Если бы шли пешком, то добрались бы скорее. По случаю пасхи нам всем дали по крашеному яйцу. Сразу после выгрузки из вагонов отправились пешим порядком в село Конуш.
28 апреля. Сегодня нам дали по четырнадцать сигарет из народных пожертвований для мобилизованных. Газета «Последняя почта» вчера писала, что каждый запасник получил из этих пожертвований минимум по три посылки.
Я всегда считал, что газеты пишут правду. Мы действительно получили по три посылки: полсигареты на станции Раковская, крашеное яйцо в Хасково и теперь опять сигареты.
1 мая. Получил два письма от Лены. Настроение хорошее. Нам выдали по сорок патронов.
5 мая. В шесть часов утра из Конуша в товарных вагонах отправились в Момчилград, а оттуда пешим строем в Маказу. Дорога туда — через горы. Воды нет. Идти очень тяжело. После продолжительного марша остановились на отдых у реки Сутлийка севернее села Чорбаджийско. Выкупались и почувствовали себя лучше.
В четыре часа пополудни снова тронулись в путь. Дорога шла по склонам Родопских вершин. Фляжки вскоре опустели — на обед давали пересоленную фасоль.
К вечеру пришли в Маказу. На ужин — рис и вода. Смертельно устали. Все завалились спать не раздеваясь.
6 мая. Юрьев день. Мы его проведем в Маказе. Нас сводили на богослужение. На обед дали жареную баранину. Порции мизерные, и никто, конечно, не наелся.
7 мая. В пять часов утра тронулись к Гюмюрджине. Через час пересекли старую границу. Встретили две свежие немецкие могилы.
Дорога вьется как змея. Красиво.
8 девятнадцати километрах от Гюмюрджины увидели еще одну немецкую могилу, а потом еще и еще.
Участок пути от семнадцатого до четырнадцатого километра был особенно трудным. В этом районе шли тяжелые бои, и в воздухе стоял густой трупный запах. Он исходил из бесчисленных безыменных могил. Жители окрестных сел, после того как фронт прошел, хоронили погибших в наскоро выкопанных ямах, кое-как присыпая землей. Кругом выстроены блиндажи. Местность опустошена и выжжена. Война!
Людей почти не видно. Новое шоссе спокойно переходят черепахи. Один солдат насобирал их целый мешок. Из них варят вкусный суп.
На повороте устроили привал. Отсюда как на ладони виден город Гюмюрджина.
Остановились на поляне севернее города. Разбили палатки. От усталости все буквально валились с ног. В этот день мы прошли по горам тридцать два километра.
8 мая. После завтрака пошел на реку искупаться. Ночью не спал от холода. Мы на юге, у самого Эгейского моря, а по ночам холодно, как в горах. В три часа дня нас отпустили в город. Вернуться нужно было к шести.
В городе запустение и нищета. Повсюду следы войны. Около нашего лагеря все время вертятся босые, оборванные ребятишки, выпрашивающие кусочек хлеба. В магазинах, кроме маслин и сушеного винограда, ничего нет. Хлеб считается роскошью. Жители получают в день по сто граммов какой-то запеченной на противне не очень густой каши. Этот «хлеб» приготовляют из кукурузы, перемолотой вместе с початками, отрубей и половы. Но и за ним выстраиваются длинные очереди у нескольких действующих пекарен.
На западной окраине города всегда стоят толпы людей, которые ждут своих родных и близких, бредущих из плена.
Однажды я видел, как на шоссе появилось несколько изможденных, едва волочивших ноги людей, которые возвращались из плена. Поджидавшие бросились им навстречу. Раздался пронзительный женский крик:
— Янис!
Женщина бросилась обнимать хромого мужчину. Тот ткнулся головой ей в плечо и зарыдал. Из его покрасневших, гноившихся глаз текли слезы.
Болгар в Гюмюрджине почти нет. Население относится к нам довольно настороженно. Только дети и старухи подходят, чтобы попросить чашку супу или кусочек хлеба.
10 мая. Нахожу у себя вшей. На улицах города началась оживленная торговля. Метр шерстяной материи идет за два куска хлеба, метр самого лучшего шелка — за буханку хлеба. Кто из военных чинов имеет доступ к хлебу, за две недели может сколотить состояние.
11 мая. Газеты приходят к нам с опозданием на два-три дня. В «Утре» прочел корреспонденцию о праздновании юрьева дня в Гюмюрджине: все дома были украшены флагами, а веселые, празднично одетые люди забрасывали солдат цветами. Раз так пишет «Утро», значит, так оно и было!
Нас подняли раньше обычного, и мы направились в Ксанти. В пути встретили несколько групп греков, возвращавшихся из плена домой. Они сражались на албанском фронте, сдерживая в течение нескольких месяцев натиск итальянской армии. Какой-то древнегреческий мудрец сказал, что когда улей защищается от медведя, то и одна-единственная последняя пчела может очень больно ужалить…
По обеим сторонам дороги — большие деревья инжира и миндаля, увитые старыми виноградными лозами. Все они буквально ломятся от плодов.
Неужели погибнет столько добра?
Совершив сорокакилометровый марш, мы остановились в двенадцати километрах от Ксанти. Позади осталось Боругольское болото. Здесь древние римляне воздвигли огромный оборонительный вал, чтобы защищаться от нападения «диких» родопских племен, не соглашавшихся отдавать свои стада завоевателям.
12 мая. Целый день отдыхаем в лагере у деревни Сахарка.
14 мая. Все утро через Ксанти и Гюмюрджину двигались немецкие части, отходившие из Западной Фракии.
На завтрак их солдаты получают бульон, шоколад, чай или кофе. На обед — мясо, кофе и шоколад. Еще фрукты. Вечером — то же.
Мы имеем все, что и они, кроме бульона, кофе, шоколада и мяса.
Получил письмо от Невены и Ящерицы. Когда человек находится вдали от родных и друзей, письма для него вроде окна, через которое он смотрит на происходящие в мире события.
18 мая. В Ксанти был Гошо и разыскивал меня. Жаль, что не смогли увидеться.
По железной дороге, проходящей мимо нашего лагеря, непрерывно мчатся в Германию товарные поезда. Вероятно, наши великие союзники начнут скоро вывозить отсюда даже камни.
22 мая. Ползут слухи, что все мобилизованные будут до конца мая отпущены по домам. А мне думается, что мы пробудем здесь еще не менее трех-четырех месяцев. Дай бог, чтобы я оказался не прав.
23 мая. Прибыли в Ксанти для участия в параде. Разместились в помещении склада американской табачной компании. И здесь так же холодно, как в Гюмюрджине. Стоит только где-нибудь расположиться военным, как возле них собираются оборванные дети, старухи и старики с мисками в руках. У нас появилась маленькая подружка, которую мы прозвали Эсмеральдой. Она почти ежедневно приходит к нашему лагерю и уже знает несколько болгарских слов. Когда мы ей что-нибудь даем, она делает нечто вроде реверанса и произносит:
— Благодарю вас, дяденьки.
Безусые ребята, большинству из которых нет еще и двадцати лет, бывают очень довольны.
Как-то после обеда возле склада собралась детвора. В тот день повар был щедрым, охотно наливал по второму черпаку, и многие солдаты отдавали эту добавку детям.
Я поднялся на второй этаж склада, в котором мы размещались, и открыл окно. Взгляд мой привлекла девушка, одетая во все черное. Она стояла в углу двора и смотрела на детей, которые бережно несли миски, наполненные супом.
Вдруг девушка приблизилась к ограде, там было несколько парней из нашей роты. Она подошла к ним, и до меня донеслись робкие слова:
— Господа, хлеба…
Она почти рыдала. Один солдат отдал ей свою пайку хлеба.
В это время во дворе появился незнакомый поручик. Девушка хотела было удалиться, но ее настиг властный окрик:
— Ахтунг! Стой!
Она остановилась, а потом неуверенными шагами опять приблизилась к ограде.
— Что вы здесь делаете? Торговлю устроили? — закричал поручик на солдат.
— Нет, господин поручик. Просто она хлеба попросила, — отозвался один из них.
— Ага, хлеба! Его величество не затем вам его дает, чтобы вы раздаривали этим греческим потаскухам! Я вас проучу!
Солдаты отошли подальше, а поручик крикнул девушке:
— Хлеб!
Девушка молча протянула кусок хлеба и повернулась, чтобы уйти. Но поручик опять остановил ее:
— Постой!
Хлеб он тут же бросил в глубину двора, где была большая куча мусора.
— Марш в помещение! — рявкнул поручик на солдат.
Затем он приблизился к девушке и быстро повел ее на противоположную сторону. Он уже не кричал, взгляд его стал даже любезным, хотя и теперь лицо сохраняло хищное выражение. Время от времени он брал девушку за плечо, наклонялся к ее уху и что-то горячо шептал. Та все время пятилась от него, пока не уперлась спиной в ограду. Тут поручик поднял вверх руку и, показывая два пальца, громко крикнул:
— Хлеб!
Девушка отрицательно покачала головой.
— Хлеб! — показал три пальца офицер.
Девушка опять покачала головой и попыталась убежать.
— Хлеб! — растопырил все пять пальцев поручик.
Одним рывком девушка высвободилась из его рук и что есть силы бросилась бежать по улице.
24 мая. Сегодня праздник![6] Можно гордиться тем, что наш народ дал славянским народам письменность.
28 мая. Стоит неимоверная жара. Ночами иногда идут ливневые дожди. Этой ночью на наши палатки с неба обрушился целый водопад. Мы думали, что все смоет. Желявский разделся догола, киркой и лопатой прорыл канаву возле палатки, чтобы ее не затопило. Вернулся весь посиневший от холода. А днем невозможно дышать от духоты.
3 июня. Нас подняли по тревоге в четыре часа утра. Построили на плацу, разбили на группы и отправили в Ксанти.
5 июня. «Душа у меня — душа черная» — так сказал один умный человек. А так как я Добри, то целый час простоял под ружьем…
Вскоре после прибытия в Ксанти нам приказали собрать трофейное оружие. Когда бои в Греции прекратились, солдаты, возвратившиеся с фронта, побросали оружие прямо на полях, в оврагах, под мостами и в канавах.
Часть его, главным образом пушки и пулеметы, собрали немецкие трофейные команды, а много винтовок, пистолетов, гранат и патронов припрятало в своих домах и огородах греческое население.
Болгарские власти решили провести повальный обыск у всех жителей городов и сел Фракии. Полиции это было не под силу, потому привлекли нас. На долю нашего полка выпало проведение обысков в Ксанти.
Узнав, что нам поставлена такая задача, я тут же собрал полковой актив. Было решено поговорить с солдатами, чтобы они не очень усердствовали и не выдавали полиции тех людей, у которых замечали что-нибудь недозволенное.
К обыскам командование подготовилось как к настоящей военной операции. Нас разделили на группы по пять человек. Группы должны были действовать следующим образом: один солдат стоял у входа, двое — по сторонам дома, наблюдая за окнами, чтобы никто через них не мог убежать, а старший группы вместе с одним из солдат производил обыск.
Самым надежным в моей группе был Желявский, и я взял его помогать в обысках.
В первых двух домах были только женщины. Мы наскоро прошли по комнатам, открывали шкафы, заглядывали под кровати. Конечно, нигде ничего не нашли.
В третьем доме нас встретил на ходу одевавший куртку высокий человек с курчавой шевелюрой и чуть горбатым носом.
На наше приветствие он ответил по-болгарски.
— Когда-то дружил с ребятами, жившими в болгарском квартале, и еще не забыл язык, — пояснил он, видя наше недоумение.
Мы разговорились. Оказалось, что хозяин работал на табачном складе, а сейчас безработный, как и большинство табачников. Немцы вывезли почти весь табак.
— Отдохните, — предложил Аргир (так звали этою человека) и указал нам на стулья.
Желявский захотел пить и вышел с хозяйкой в кухню. Я поддался обаянию, которое исходило от этого красивого человека, и присел на край большого, окованного медью сундука. В углу стояла этажерка с книгами, на столе светился радиоприемник. Тогда это было редкостью в доме рабочего, и так как Аргир понимал по-болгарски, я решил поговорить с ним.
— Какие новости передают? — спросил я, показывая на радиоприемник.
— Всякие.
— Ну о чем же все-таки сообщают?
— Англичане — о том, что спустили новый крейсер, немцы — что потопили два крейсера, а русские — что построили новый завод.
Когда он говорил о русских, то многозначительно посмотрел на меня.
— Да, они много строят… Ведь для себя работают.
— Вот именно для себя. Они понимают, что такое тяжелая индустрия.
Разговаривая, мы незаметно перешли на типично партийный жаргон, по которому всегда можно узнать коммуниста, где бы он ни жил — в Болгарии, Греции, Аргентине или Алжире. Под конец, чтобы показать, что мы не зря приходили, я встал, заглянул под кровать, а затем приподнял крышку сундука.
— Ну-ка давай посмотрим, сколько пулеметов у тебя припрятано здесь…
Аргир так и застыл на месте. Но я почувствовал: еще секунда — и он набросится на меня.
Сверху в сундуке лежала разная одежда, а под ней — несколько винтовочных обрезов, пистолеты, гранаты, патроны.
Я опустил крышку сундука, повернулся спиной к хозяину дома и как бы между прочим тихо сказал:
— Такие вещи в сундуке не держат.
Аргир молча, испытующе посмотрел на меня. Потом сказал:
— Правильно. Не ожидал я…
— Ладно. Только поскорее убери это из дому, потому что могут нагрянуть другие, и тогда беды не миновать.
Аргир тяжело, устало опустился на стул.
Тем временем вернулся Желявский.
— Пошли, Никола. В этом доме ничего подозрительного нет.
Хозяйка предложила нам перекусить, но мы спешили.
— Давай, Аргир, приходи как-нибудь к казарме, потолкуем, — сказал я, прощаясь.
Так я установил связь с Греческой коммунистической партией. Аргир оказался одним из партийных руководителей в области. Он часто приходил к нашему лагерю. Чтобы не вызывать подозрений, я всегда выносил ему несколько кусочков хлеба, затем мы быстро обменивались новостями и договаривались о времени новой встречи.
Новости, сообщаемые Аргиром, я передавал своим товарищам активистам, а те информировали остальных ребят в батальонах и ротах.
В нашем полку служил некий майор Сыбчев. Вряд ли римские патриции обращались так со своими рабами, как он с нами. Не существовало таких обидных слов, ругательств, оскорблений, которые бы он не пускал в ход при каждом удобном случае.
Однажды я дежурил по роте, был одет по всей форме, с повязкой на рукаве, так что издали можно было видеть, что я нахожусь при исполнении служебных обязанностей.
Сыбчев пришел в казарму и начал ругать солдат, а потом без всякого повода набросился на меня. Я не стерпел:
— Господин майор, вы не имеете права нас оскорблять.
— Молчать, идиот! — крикнул майор и, схватившись за саблю, быстро приблизился ко мне.
В военном уставе ясно сказано, что часовой, а также дежурный по роте или полку неприкосновенны. В случае же нападения или опасности они не только могут, но и обязаны применить оружие.
— Стойте, господин майор! — крикнул я и взялся за рукоятку висевшего у пояса ножа.
Все солдаты, находившиеся в помещении, собрались около нас.
Майор остановился с перекошенным от ярости лицом.
— Прошу, господин майор, не нарушать устав, или я буду действовать в соответствии с его требованиями.
Сыбчев в растерянности огляделся и увидел разгневанные лица солдат. Он понял, что, если дело дойдет до суда, все будут свидетельствовать против него. А я продолжал держать руку на рукоятке ножа. Офицер не сомневался, что я непременно воспользуюсь им, если хоть пальцем тронет меня. Он повернулся и быстро вышел из казармы.
Его проводили громким улюлюканьем, которое потом еще долго не затихало. И чтобы восстановить порядок, пришлось употребить власть, которая дана мне была как дежурному. Ребята умолкли и вскоре разошлись.
В то время я был зачислен в отделение при штабе батальона. По штату значился трубачом.
Командира батальона майора Стоянова только недавно назначили, и во время первого смотра он останавливался перед солдатами, узнавал их имена, должности, расспрашивал о семьях. Наконец остановился передо мной:
— Как твое имя?
— Добри Маринов Добрев.
— Два раза Добри. Браво. А службу несешь добре?
— Так точно, господин майор.
Моя подтянутость, наверное, ему понравилась, и он продолжал расспросы:
— Какую должность исполняешь?
— Трубач без трубы, господин майор.
По лицу его пробежала тень недовольства, и он пошел дальше, ничего мне больше не сказав. Потом, видимо, расспросил обо мне командира взвода и на следующее утро, проходя вдоль строя, снова остановился передо мной:
— Что ты хмурый, трубач? Как туча черная…
Накануне нам сделали противохолерные уколы, и я действительно чувствовал себя паршиво.
— Не может же человек всегда быть веселым!
— Душа у тебя черная, Добри. И чтобы она посветлела, тебя надо почаще ставить под ружье на солнце. Если это лекарство не подействует, тогда пропишем еще порцию.
Унтер-офицер и несколько солдат хихикнули, а Стоянов, довольный своим остроумием, пошел дальше.
6 июня. С утра были на реке, купались и стирали. Настроение у всех хорошее. Агентство «Портянка» передало «достоверную новость», что до пятнадцатого июня нас демобилизуют. Аминь!
8 июня. Сделали третий противохолерный укол. «Портянка» внесла поправку в позавчерашнее сообщение. Увольнение будет не до пятнадцатого, а с двадцать второго июня. Разламывается голова, чувствую, что свалюсь. Половина роты слегла. Все от уколов.
9 июня. От Лены пришло две посылки сразу. Созвал всех приятелей, и устроили царский пир.
14 июня. Валентина Гризодубова совершила беспосадочный перелет на расстояние 14 048 километров. Отец ее работает механиком на стройке. Самолет отечественного производства. Браво, Валя!
21 июня. Суббота. Я дневальный. Ничего не случилось.
22 июня 1941 года. Утром как смерч пронеслась весть: Германия напала на Советский Союз.
Что нам готовит будущее? Жизнь полна неожиданностей.
— Добри, война!
Сникший Илия Спиров стоял передо мной. А был всегда шустрый, бодрый парень.
— Какая война?
— Гитлер напал на Советский Союз.
Известие меня ошеломило. В первое мгновение я поддался испугу, охватившему большинство людей, но вскоре мною завладела одна мысль: вот «наш последний и решительный бой».
Все, что мы делали до сих пор в комсомольских и партийных ячейках — выпуск листовок и газет, вывешивание лозунгов на стенах, маевки на Витоше и Люлине, — было только подготовкой к этому моменту, когда каждый должен показать, чем он может помочь первому в мире пролетарскому отечеству.
— Передай активу, что сразу же после завтрака соберемся во дворе, — сказал я Илии Спирову.
— Слушаюсь, Добри.
Я взглянул на Илию. Он стоял по стойке «смирно»; растерянность исчезла.
После завтрака все высыпали во двор и горячо обсуждали события, спорили, волновались, так что наша группа ничем не выделялась. В тесном кругу стояли Борис Шаренволов, Стоян Хаджипенчев, Никола Желявский, Иван Соколов, Илия Спиров, Васил Пигов, Иван Цачев, Бочо Атанасов и я.
— Считаю, что мы должны создать в полку боевую организацию, — начал я.
— А разве у нас ее нет? — прервал меня Желявский.
Вопрос был законным. У нас действительно была организация, но теперь требуется что-то другое. Нужна строго законспирированная военная организация, которая сможет по первому сигналу выполнить любое указание, любой приказ партии. По правде говоря, мы пока не получали какой-либо партийной директивы о создании такой организации, но мне казалось, нам самим следует трезво оценить момент и принять такое решение. У меня на этот счет сомнений нет. А что скажут мои товарищи?
— Правильно, нужно это сделать! — отозвалось несколько человек одновременно. Остальные в знак согласия закивали головой.
— В таком случае, можно считать, что сегодня, двадцать второго июня сорок первого года, в двадцать пятом полку создана организация Болгарской коммунистической партии. Предлагаю следующую структуру: полковое руководство, батальонное и ротное. Ротные секретари войдут в батальонное руководство, а батальонные секретари — в полковое. Члены партийных групп будут знать только своего секретаря и связываться только с ним. Прием новых членов в организацию должен быть очень тщательным и строго индивидуальным. Надо утвердить полковое руководство. Что скажете?
Заговорил Соколов:
— Среди нас — представители всех батальонов и отдельных рот. Предлагаю тех, кто присутствует на этом собрании, ввести в состав полкового руководства. А если нужно будет, привлечем и других товарищей. Секретарем предлагаю тебя.
Не помню точно, сказал Соколов «секретарем» или «ответственным», но, в сущности, это означало одно и то же.
— Во-первых, — начал я, — надо в ближайшие два-три дня завершить оформление организации. Срок — неделя. Во-вторых, необходимо собрать как можно больше оружия и переправить его с отпускниками в Софию. Для этого нужно хорошенько осмотреть все укрепления линии Метаксаса, там найдется немало пистолетов, винтовок, патронов. Важно действовать осторожно, чтобы не напороться на провокатора. И в-третьих, мы должны неустанно разъяснять солдатам авантюристическую агрессивную политику Гитлера и антинародные действия болгарского правительства. Нашим лозунгом теперь станет: «Ни одной болгарской винтовки, ни одного болгарского солдата на восточный фронт!» Вот пока и все. Надо разобраться, что происходит на фронте, как развиваются события, и обстановка подскажет нам дальнейшие действия.
Все вопросы были решены, и мы разошлись по своим ротам и батальонам.
После обеда пришел Аргир. Я расспросил его о последних новостях, и мы условились в дальнейшем встречаться ежедневно, по возможности днем и вечером, чтобы получать информацию о событиях в мире.
Трудный, тяжелый это был день. Непрерывно гремело радио, оповещавшее о молниеносном продвижении механизированных немецких соединений, сбитых советских самолетах, уничтоженных орудиях и танках. Офицеры, видимо по приказу начальства, стали приходить в подразделения, славословить «немецких рыцарей» и обливать грязью Советский Союз. Как трудно было сдерживаться и сохранять спокойствие, чтобы не вскочить и не бросить таким офицерам в лицо: «Врешь, гад! На кого клевещешь?!»
26 июня. Получил письма от Лены, дяди, Нади и Григора.
27 июня. Переместились на новые квартиры, в бывшую греческую школу. Комнаты светлые и чистые.
Уже на шестой день после начала войны во всех частях нашего полка, переброшенного на побережье Эгейского моря, были созданы подпольные ячейки. На заседании руководства подвели итоги этой работы. Оказалось, что в полку более сорока коммунистов и комсомольцев и довольно много солдат, находящихся под нашим влиянием.
С Аргиром по-прежнему поддерживал регулярную связь, не рассказывая ему, однако, о наших делах. В первые же дни я сказал, что мы нуждаемся в оружии. Он пообещал помочь, и действительно вскоре я получил от него несколько пистолетов и гранат. Другие товарищи тоже сумели достать кое-что из оружия.
28 июня после обеда узнал, что ночью нас выведут на облаву и обыски. С Аргиром мы уже встречались утром, но я не был уверен, что он снова придет вечером. Кроме того, мне предстояло заступать в караул, а людей надо было во что бы то ни стало предупредить. Только как это сделать, если я никого не знаю? И тут как раз ко мне подошел Соколов, направлявшийся в увольнение. Я поручил ему сделать все возможное, чтобы предупредить наших людей в городе, а сам быстро побежал к плацу, где унтер-офицер уже строил караул.
После Соколов мне рассказал:
— Несколько часов я сновал по улицам города, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых, все напрасно. Тогда я зашел в первую попавшуюся парикмахерскую. Там ожидали своей очереди только греки. Парикмахер тоже был грек. Обращаясь ко всем сразу, я спросил:
— Можно ли побриться без очереди? Я очень спешу. Парикмахер, уже пожилой человек, указал мне на свободный стул, а один из очереди по-болгарски сказал:
— Все тут спешат.
А мне только того и надо: я понял, что этот человек знает болгарский язык.
— Я в самом деле спешу. Ночью предстоит облава, и надо еще многое сделать, но если вам тоже некогда, то могу остаться и небритым. Невелика беда.
И меня сразу же след простыл.
Вечером к ограде подошел Аргир:
— Верно ли, что ночью будет облава?
— Да, будьте готовы.
Очевидно, фраза, брошенная Соколовым в парикмахерской, сделала свое дело.
1 июля. Нас подняли в три часа. Обыски начали в шесть. Нет ничего более неприятного, чем врываться в чужой дом, рыться в чужих шкафах и сундуках со скудным скарбом. Наша группа в этот день не обнаружила ничего подозрительного.
2 июля. Получил письмо от Лены.
Разразившаяся война у многих вызвала испуг и растерянность. Этого нельзя сказать про моих друзей и товарищей — коммунистов. Они самостоятельно, без всяких указаний свыше, начали сплачивать вокруг себя солдат в разных полках, батальонах и ротах, отыскивали единомышленников и сочувствующих, создавали организации.
Возникли организации в прибрежных артиллерийских батареях, соседних полках, интендантской команде и саперном батальоне. Было создано и дивизионное руководство. Возглавил его Петр Вранчев, а его ближайшими помощниками стали Антон Попов и Желязко Колев.
Наше полковое руководство собиралось почти каждый вечер. Новости после этого разносились по всем батальонам и ротам. Аргир регулярно информировал нас о передачах московского радио, а также о всех решениях Греческой коммунистической партии.
В то время в Ксанти издавалась газета «Прибрежная Болгария». В ее типографии печатником работал Ицо Спиров. Он имел доступ к бюллетеням Болгарского телеграфного агентства, и мы с его помощью узнавали о положении на фронте.
Главной своей задачей в тот момент мы считали разоблачение лживой пропаганды противника.
19 июля. Пришел приказ представить список солдат, отправляющихся в отпуск во вторую очередь. Из нашей роты в этом списке 34 человека. Попаду ли я в него?
21 июля. Утром принесли отпускные удостоверения. Завтра отправляемся в Момчилград. Радуемся, словно дети на пасху.
Узнав, что еду, я сразу отправился к Аргиру. Взял у него пистолеты и гранаты, которые он приготовил для меня, познакомил его с товарищем, выбранным моим заместителем. Договорились, что, как только вернусь, тут же дам знать о себе.
Тридцать дней отпуска для солдата — это и много и мало. Много — когда думаешь о них, находясь на службе; мало — когда приедешь домой.
Переодевшись в гражданское, уже на второй день я почувствовал себя так, будто и не было за плечами трех месяцев службы в армии. Дома начались обычные встречи, заседания, митинги. И хотя я не входил в состав районного комитета комсомола, уже с первых дней включился в работу.
Передо мной стояла задача: установить связь с партийным центром, доложить о нашей работе в полку, посоветоваться, на верном ли мы пути, договориться о дальнейших действиях.
С районным комитетом партии я связался через Пешо Майну. Он был своим человеком в нашем доме и мог приходить в любое время.
Пешо был первым, кого я увидел по приезде в Софию. Поговорили о том о сем и, так как нам обоим было некогда, условились встретиться на следующий день в девять часов вечера. В этот час начиналась передача московского радио на болгарском языке, и мы собирались, чтобы послушать новости с фронта. А они были неутешительные и даже тяжелые. В конце сводки диктор обычно сообщал: «После тяжелых и упорных боев наши войска оставили…»
Газеты регулярно печатали карты с обозначением линии восточного фронта, и мы карандашом отмечали оставленные города. Но, хотя немцы заняли уже большие территории, никому из нас не приходило в голову, что это может решить исход войны, что мы, возможно, проиграем ее…
Пешо пришел, когда передача уже закончилась.
— Что сообщили?
— Сбито двадцать четыре самолета, уничтожено тринадцать танков, а один снайпер истребил сто фашистских офицеров и солдат.
— Хорошо. Если так пойдет дальше, скоро поредеют дивизии фюрера.
Я ему подробно рассказал о своей организационной работе в полку, о людях, которые нас поддерживали, о настроениях солдат, о положении греческого населения и наших связях с ним.
— Очень хорошо. Постараюсь завтра познакомить тебя с одним товарищем. Обо всем доложишь ему.
Встреча эта состоялась не на следующий день, а почти через неделю. Товарища звали Димо Дичев.
— Мы еще увидимся с тобой, а теперь, смотри, не очень влезай в комсомольскую работу. Ты нам понадобишься для другого, более важного дела, — сказал он в конце нашей беседы.
С Димо Дичевым мы встречались еще несколько раз. При последней встрече, перед моим возвращением в полк, договорились об условном сигнале, который будет дан из Софии, если Центральный Комитет решит начать восстание в районах, прилегающих к Эгейскому морю. Димо Дичев рассказал, как связаться, с другими товарищами из нашей дивизии, и дал подробные указания о дальнейших действиях. Обговорили мы и такой важный для нас вопрос: что предпринимать, если у нас в полку начнутся аресты.
— На сколько человек в полку вы можете рассчитывать?
Я прикинул в уме. С входившими в организацию товарищами, с людьми, которые находились под нашим влиянием, с друзьями, которые всегда вступятся за нас, можно рассчитывать на несколько сот человек. А они смогут повести за собой всю солдатскую массу.
Димо Дичев задумался. Нелегко принять правильное решение. Наконец произнес:
— Поднимайтесь! Если начнутся аресты, поднимайтесь на восстание.
И мы стали обсуждать положение в полку и дивизии, дислокацию немецких войск в районе Димотика. Софлу, Фере, говорили о связи с коммунистами в других болгарских частях, вырабатывали общий план действий на случай восстания.
— Когда вернешься в полк, — закончил Димо Дичев, — собери руководство. Вместе обсудите этот план во всех деталях. Постарайтесь не допускать ошибок. Один неверный шаг может погубить организацию, созданную с таким трудом, обречь на смерть сотни людей.
Кто-то постучал в дверь.
— Входи!
Никто не вошел, а снаружи снова постучали.
— Входи же!
И опять никто не появился. А к нам обычно входили без стука.
— Ну тогда, если нравится, стой за дверью.
Дверь открылась, и на пороге вырос Добри.
— Ты что, вернулся?
Я столько дней ждала его приезда в отпуск, ждала, что его демобилизуют, а вот теперь, когда он наконец пришел, так встретила его! Я бросилась обнимать Добри, а он вдруг отстранил меня.
— Погоди, на мне полно вшей. Сначала нужно переодеться.
Как он изменился за эти три месяца, пока я не видела его! Похудел, оброс. Я стояла в растерянности, не зная, что сказать. И тут раздался голос мамы:
— Здравствуй, Добри! А ты, Лена, собери человеку поесть.
Я пошла к буфету достать тарелки и вилки, а мама поставила большой котел в печку. «Человек» должен был вымыться хорошенько, чтобы снова приобрести человеческий вид.
Когда мы остались вдвоем, Добри вытащил несколько «одринок» — так мы называли тогда яйцевидные гранаты — и подал мне одну из них.
— Спрячь эту штуку где-нибудь в укромном месте. Остальные я передам товарищам из района.
Я уже давно приготовила под черепичной крышей надежный тайник для оружия, боеприпасов и нелегальной литературы. Гранату я быстро спрятала туда же. Когда я вернулась, Добри пригласил меня сесть рядом с ним на лавку.
— Докладывай, что вы сейчас делаете в районе.
Несмотря на то что в районном комитете я замещала Добри, несмотря на то что он был моим мужем, когда мы заговорили с ним об организационных вопросах, я смотрела на него, как на руководителя, послушно отвечая ему, словно ученица.
— В «Риле» наша группа уже насчитывает семь человек. Необходимо разбить ее на две. Секретарем у нас толстушка Ленче…
— А ты тоненькая Ленче, — перебил меня Добри и подвел к висящему на стене зеркалу. — Посмотри-ка на себя!
И в самом деле, я очень похудела за последнее время. Но поскольку мы вели серьезный разговор, я отошла от зеркала и стала продолжать:
— Группа в «Шабате» разрастается. Мы привлекли еще двух девушек. До этого мы поручили им вести работу в БРС…
Вместе с Добри в отпуск приехал и Георгий Ковачки. Районный комитет решил провести общее собрание с их участием. Они должны были рассказать нам об обстановке в Беломории и о том, что происходит в армии, а мы — ознакомить их с нашей работой в районе.
В ближайшее воскресенье было решено организовать «субботник» — так мы называли тогда те дни, когда работали в пользу политических заключенных. Вся районная молодежная организация вместе с теми, кто не являлись ее членами, а симпатизировали ей, отправилась в местность Чепински Искыр за ивовыми прутьями. Нарезанные прутья там же на месте, пока они еще не успели потерять эластичность, мы с помощью нехитрого приспособления отбеливали, а после этого относили корзинщикам. Полученные деньги передавали в организацию.
После работы было намечено провести заседание комитета.
В Чепински Искыр мы решили пойти в субботу вечером. К нам пришли Гошо и Пешка, мы приготовили ранцы и, как только стемнело, отправились в дорогу. Вскоре мы веселой компанией уже шагали по лугу. Вокруг не было ни одной живой души, и мы громко пели песню о танкистах, потом о комсомольце-буденновце, который перед смертью говорил своему коню:
Ты, конек вороной,
Передай, дорогой,
Что я честно
Погиб за рабочих.
Ночь стояла темная, луна должна была взойти только в одиннадцать часов, и мы быстро шагали прямо через поле. Нашим проводником был Гошо, который ходил уже по этой дороге «тысячу раз».
Неожиданно Пешка споткнулся, и Гошо остановился.
— Далеко еще? — спросила я, сняв с плеча ранец.
— Да вроде бы… недалеко, — не совсем уверенно ответил Гошо и выругался в адрес луны, которая явно запаздывала взойти.
— Я тоже думаю, что уже близко, — вмешался Добри. — Пахнет водой. Где-то рядом должен быть Искыр.
— А вы у нас единственные проводники, — шутливо заметил Пешка.
— Давайте отдохнем немного, — предложил Добри. — Подождем, пока взойдет луна, тогда и сориентируемся.
— Хотя бы какую-нибудь копну сена найти, — вздохнул Пешка. — А то так, на голой земле…
Мы расстелили на земле одеяла, которые взяли с собой, улеглись, поговорили немного и вскоре все замолчали. Вдруг до нас донеслись голоса людей. Нам показалось, что эти люди где-то далеко, но мы решили ничем не выдавать своего присутствия: еще неизвестно, кто это такие.
Восход луны все проспали. Зато, как только солнечные лучи коснулись наших глаз, мы вскочили словно по команде.
Я осмотрелась. Всего в каких-нибудь двадцати шагах от нас стояло несколько копен сена, о которых мы мечтали ночью.
— Эй вы, проводники! — крикнул, рассмеявшись, Пешка. — До Царьграда дошли, а святую Софию не заметили.
— А у тебя самого где глаза были, на затылке, что ли? Чего же ты-то ни одну копну не заметил? — начал оправдываться Гошо.
В этот момент в ближайшей копне что-то подозрительно зашевелилось. Через мгновение из нее показалась лохматая голова — это был наш новый районный секретарь — Неделчо Ганчовский. Следом за ним вылезли Стоян Дылгия, Трендафил Мартинский и Живко Василев, а из другой копны выбрались Недка Колева и еще одна девушка. Почти весь районный комитет был в сборе.
В этот день ракитник, росший на берегу Искыра, остался без веток. Ребята старались перегнать друг друга, соревновались, кто больше нарежет прутьев, и девушки отбеливали их и связывали в большие вязанки, которые вечером нужно было отнести в Софию.
Но вот солнце начало опускаться над Люлином, парни и девушки стали группами расходиться. Когда над полем воцарилась тишина, мы снова собрались у копен сена. Несколько наших ремсистов, не входивших в комитет, отправились в охранение — их расставили по местам наши воины, и заседание началось.
Мы рассказали о работе в районе, Добри и Гошо ознакомили нас с настроениями в армии, а под конец снова был поставлен вопрос о том, что всех членов комитета необходимо вооружить. В то время только Неделчо и Живко имели пистолеты.
Наши воины переглянулись.
— Да, в таком виде, как сейчас, на вас всех одного полицейского хватит. Переловят, как цыплят в курятнике.
— Пистолеты необходимы всем, и не только пистолеты…
— Само собой, что не только пистолеты. Я позабочусь, чтобы у каждого члена комитета было и по две гранаты.
Это отозвался Живко. Его голос я узнала бы из сотен — низкий, грудной, энергичный.
Утром после заседания Добри ушел, и, когда я вернулась с работы, его еще не было. Наступил вечер, и я уже начала беспокоиться, но вдруг дверь широко открылась и Добри поманил меня к себе пальцем.
— Иди-ка посмотри.
Он вынул из кармана маленький дамский пистолетик.
— Дай, — попросила я, протянув руку.
— Погоди немного. Такое без выкупа не дается.
— Проси что хочешь…
— Баницы, да чтобы брынзы было побольше.
— Сейчас приготовлю, давай пистолет.
Вместе с пистолетом Добри принес и коробку патронов. Я долго любовалась пистолетом, а потом Добри снова взял его у меня и стал объяснять:
— Вот это ствол. Это спусковой крючок. А это…
Когда на улице затихли шаги ночных прохожих, я спырятала пистолет в тайник, куда уже раньше положила гранату. Теперь я была вооружена…
Через два дня после моего возвращения в полк мы собрались, чтобы обсудить поставленные перед нами задачи. Я сообщил товарищам, что о нашей организации теперь знают в Софии, что, возможно, предстоит начать восстание.
Слово «восстание» оказало удивительное воздействие на моих товарищей. Глаза у всех так и загорелись. Некоторые даже решили, что восстание — это вопрос ближайших дней, если не часов, и стали спешить, обвинять меня в нерешительности и промедлении.
Пришлось вновь и вновь втолковывать, что восстание в полку можно начать только по сигналу свыше и лишь после того, как заручимся поддержкой остальных частей дивизии, или если произойдет провал организации и потребуется вызволить арестованных товарищей.
А потом началась та будничная организационная работа, без которой немыслимо ни одно большое дело. Надо было привлечь к работе как можно больше людей, в том числе и командиров. Мне удалось установить связь с одним офицером из резервистов. Родом он был из села Петерч и состоял там в комсомольской организации. Кроме того, я несколько раз беседовал с командиром нашего взвода. Этот честный и смелый человек откровенно говорил, что считает нападение Гитлера на Советский Союз авантюрой, которая дорого обойдется не только немцам, но и нашему народу.
Хотя мы покинули Ксанти, все же сумели опять связаться с Аргиром, а через него с бывшим рыбаком из города Дедеагача Барбой Ламбо, который в то время занимался продажей арбузов.
Связь с Барбой Ламбо поддерживал Иван Соколов. Когда ему удавалось побывать в Дедеагаче, он обязательно заглядывал на городской базар, где среди наваленных арбузов восседал продавец, расхваливавший свой товар. Стоило показаться Соколову, как Барба Ламбо громко провозглашал:
— Сладкие, медовые! Только у Барбы Ламбо! — И тут же предлагал: — Давай, солдат, выбирай. Тебе отдам по дешевке.
Соколов начинал перебирать арбузы, выстукивая и тиская их, пока продавец не «терял терпение».
— Подожди, я сам выберу. И если окажется несладким, в следующий раз не возьму с тебя денег.
Доставал арбузы из тех, которые были припрятаны у него под рогожкой, выстукивал один, другой и уверенно заявлял:
— Вот этот самый сладкий.
Возвратившись в казарму, Соколов в укромном уголке начинал разрезать арбуз. В нижней его части всегда имелось треугольное, тщательно замаскированное небольшое отверстие. А в нем — завернутый в пергаментную бумагу густо исписанный листок. Так Барба Ламбо сообщал нам последние новости.
Комитет специальным решением обязал всех членов организации самым добросовестным образом исполнять свой воинский долг, чтобы не было никаких недоразумений с офицерами и никто не оказался под арестом из-за какой-нибудь глупости или мелочи. Ведь арест товарища мог быть понят как сигнал к восстанию.
Мы готовы были начать действовать в любой момент. Но команды сверху не поступало.
Очевидно, военный центр не находил целесообразным начинать в тот момент восстание на побережье Эгейского моря. Однако он дал указание всячески укреплять организацию и быть в постоянной боевой готовности.
Снова пошли слухи о скорой демобилизации резервистов. В связи с этим в середине ноября состоялось заседание полкового комитета, обсуждался вопрос об изменении его состава.
Дело в том, что все без исключения члены комитета были резервистами. Да и среди рядовых членов организации самыми активными также были коммунисты, призванные на службу из резерва. Поэтому и было решено создать новый полковой комитет, назначить его представителей в батальоны и роты, чтобы в случае объявления демобилизации обеспечить бесперебойную работу партийной организации в полку.
Прошло еще две недели. Из смелых и преданных товарищей быстро создали комитет, образовали и новые партийные группы. Слухи о скорой демобилизации в первые дни декабря стали особенно упорными. Даже наши ротные командиры говорили о предстоящем расставании.
13 декабря после обеда ко мне прибежал товарищ, работавший в штабе полка. Задыхаясь, он сообщил:
— Отправляемся… завтра утром… в шесть часов.
— Это точно?
— Абсолютно… Сам читал… приказ…
В нашем распоряжении оставалось несколько часов. За это время надо было встретиться с товарищами из нового полкового комитета, переговорить с ними и, наконец, просто попрощаться. А затем собраться в дорогу.
У нас уже заранее многое было решено, обдумана каждая мелочь. Мы еще раз условились о паролях для связи, пожелали друг другу доброго пути, обменялись последними рукопожатиями и расстались.
Для некоторых это рукопожатие оказалось действительно последним. Такова уж логика борьбы. Говоришь «до свидания», назначаешь встречу, а она не может состояться: на пути встает смерть.
В первые дни января встретился с Петром Станевым. Он сообщил, что я переведен на работу по военной линии.
— Тебе надо ликвидировать все связи с районом и ограничить круг людей, навещающих твой дом.
Я молча кивнул.
Военный центр поручил мне поддерживать связь с партийной организацией, созданной в 25-м полку. Из этого полка мы получали оружие и боеприпасы. Кроме того, мне дали задание отыскать всех коммунистов, уволенных из армии в запас, наладить с ними связь, проинструктировать, как они должны будут действовать, если их опять призовут. Наконец, всех прошедших службу товарищей следовало ввести в создавшиеся в городах и районах партийные ячейки запасников.
Я часто думаю, как несправедлива судьба к биографии партийного работника в подполье. Что он делал в течение недель, месяцев, а иногда и целых лет? Встречи, собрания, явки… А еще? Кажется, ничего больше не было. Но сколько времени, энергии и сил тратилось на то, чтобы найти только одного человека, провести только одну встречу и при этом не вызвать подозрения полиции и окружающих!
Однажды меня вызвал Емил Марков:
— Собирайся в дорогу!
Я вопросительно посмотрел на него.
— Поедешь в Плевен. Встретишься с товарищами, которые демобилизовались из двадцать пятого полка, и поставишь перед ними задачу начать работу в четвертом пехотном полку. Там не хватает людей, а в Сливенском — более чем достаточно… Наши связи с Плевенским гарнизоном очень слабые. Все ясно?
— Ясно.
— Деньги на дорогу есть?
— Есть.
«Командировочные» тогда давали самые мизерные, и только в случае если человек не имел собственных денег, чтобы купить билет. Суточных и гостиничных не было. Предполагалось, что по прибытии на место товарищи не оставят тебя спать на улице и ты будешь есть то же самое, что и они.
В Плевене жил мой брат Миле, и я остановился у него. Вечером он неожиданно вошел в комнату и заметил, как я клал под подушку пистолет. Он пришел, видимо, о чем-то меня спросить, но слова у него застряли в горле. Указывая на пистолет, произнес:
— Не опасно ли?
— Не бойтесь. Он поставлен на предохранитель.
— Нет, я спрашиваю о другом. Тебя ищут?
Что можно было ответить на этот вопрос? В тот момент никакой опасности я не замечал, но меня предупредили, чтобы в Плевене я ни в коем случае не попадался на глаза полиции. При малейшей опасности нужно было хорошо укрыться, и поэтому следовало заранее подумать о надежных нелегальных квартирах.
Одной из таких квартир, по крайней мере в тот день, была квартира Миле.
— Тебя ищут? — повторил Миле свой вопрос, и в голосе его прозвучала тревога.
— Нет, но накрытое молоко кошки не вылакают.
— И для этого у тебя пистолет?
— Давайте спать.
— Разве вы не знаете, какое сейчас время?!
О «времени» тогда все были одинакового мнения.
На другой день вечером я устроил собрание в одном доме, на окраине города. Привел меня туда секретарь окружного комитета комсомола Васил Топалов. Там нас ожидало несколько молодых парней. Увидев нас, они тут же все встали.
— Знакомьтесь. Товарищ прибыл «свыше» по военной линии…
Суть дела я изложил коротко. Затем заговорили о войне.
Сейчас, может быть, кому-нибудь покажутся банальными слова: «Товарищи, исход войны зависит и от нас, от наших действий». А могут и сказать, что Советская Армия и без поджогов складов, разрушения телефонной связи, без наших партизанских отрядов и боевых групп разгромила бы гитлеровцев и освободила нашу родину. В таких рассуждениях есть и правда, и огромная ошибка. Если бы во всей Европе, во всех оккупированных областях не поднимался на борьбу народ, если бы десятки немецких дивизий и соединений стран-сателлитов не были заняты введением «нового порядка», какие крупные силы были бы брошены против Советской Армии!
Все мы чувствовали себя тогда красноармейцами, хотя не носили формы. И когда ребята наказали мне передать «наверх», что все поставленные задачи будут выполнены, я понял, что долг перед Красной Армией будет исполнен.
На другой день встретился еще с несколькими товарищами и после этого возвратился в Софию.
…Так чередой шли дни — встречи, собрания и опять явки, боевые задания…
А еще?
Кажется, ничего другого и не было.
3 апреля 1942 года. Это был счастливейший день в моей жизни: арестовали меня в шесть часов вечера, а могли бы арестовать на несколько часов раньше…
В два часа я встретился с Желязко Колевым. Перейдя улицу, он спросил меня шепотом:
— Пистолет с тобой?
Я ощупал карман.
— Дай мне.
Вошли в подъезд, я быстро передал ему оружие. Затем мы расстались, так как на половину четвертого была назначена встреча с Тодором Дачевым. Мы с ним «столкнулись» на перекрестке, завернули в первый же переулок, он мне молча передал черную ученическую сумку и сразу же ушел.
Сумка была наполнена взрывчаткой, которую нужно было отнести в швейную мастерскую Шаренволову. В мастерской меня уже ждали.
В шесть часов предстояло встретиться с Петром Вранчевым у него дома. Я шел не спеша, разглядывая витрины, в которых не было ничего интересного, и по привычке незаметно поглядывал назад, чтобы убедиться, не увязался ли кто-нибудь за мной. Я ничего не замечал, пока не дошел до пивного завода Прошека. Улица была безлюдна, и вдруг в пятидесяти шагах от меня появилась группа людей, одетых в серые плащи. Они быстро приближались. «Сыщики», — догадался я и прибавил шагу. До первого переулка оставалось метров двадцать, когда два агента догнали меня. Один из них приставил дуло пистолета к моей груди.
— В чем дело, господа?
— Не валяй дурака. Нам известно, что ты воруешь! Люди давно уже жалуются в участок, а он притворяется тут! Пошли с нами!
Пятый полицейский участок находился рядом, и через несколько минут мы были в дежурной комнате. Меня быстро обыскали и отвели в камеру. Через полчаса вошел агент.
— Где живешь?
— На улице Петрохана.
— Адресная карточка есть?
— Да.
— Только не ври, а то знаешь что будет?!
Агент вышел и через пятнадцать минут снова вернулся. По лицу его было видно, что он чем-то озадачен.
— Как тебя звать?
— Добри Маринов Джуров.
— А кто такой Добри Маринов Добрев?
— Опять же я.
— Почему это так?
Я объяснил, что Джуров — это мое домашнее имя, и, так как в документе нет места, чтобы написать все четыре имени, я сократил третье. Затем добавил:
— Надеюсь, вы поняли, что я не имею никакого отношения к кражам?
— О, мне уже все ясно! — криво усмехнулся он. — Конечно, в участок вы угодили случайно.
Тон его был явно издевательским, и я понял, что допрос далеко не окончен. Мной тут же овладело беспокойство: что нашли при обыске дома? В том, что обыск был, я не сомневался, а у меня хранились пистолет и две гранаты.
Часов в десять в камеру вошел тот же агент и с ухмылкой остановился у двери:
— Пошли, расстаемся с тобой.
«Неужели в самом деле меня освобождают?» — радостно подумал я, но тут же за спиной агента увидел полицейского с винтовкой. «Ага, значит, просто смена «квартиры».
На улице стояла крытая автомашина, и через десять минут меня доставили к знаменитому Гешеву, начальнику отдела по борьбе с коммунистами.
С ним мы уже были знакомы. Гешев обладал необыкновенной профессиональной памятью. Ему было достаточно раз увидеть человека, чтобы запомнить его на всю жизнь. Гешева называли ходячей энциклопедией по вопросам рабочего движения в Болгарии, да и не только в Болгарии. После победы стало известно, что он был резидентом одновременно нескольких иностранных разведок, не говоря уж о тесной связи с гестапо.
Всегда мрачный и насупленный, Гешев целыми днями и даже неделями не выходил из своего кабинета, кроме тех случаев, когда сам решал участвовать в каком-либо обыске или аресте. Даже любовница приходила к нему прямо в полицию.
Я был крайне удивлен, когда Гешев встретил меня в своем кабинете приветливой улыбкой и предложил сесть. Начался совсем обычный «мирный» разговор, и так как обстановка располагала к «откровенности», то я стал возмущаться поведением агентов, арестовавших меня по нелепому обвинению в воровстве.
— В самом деле, нехорошо поступили… Однако, к сожалению, я должен вам сообщить, что мы вынуждены вас задержать и выслать на новое местожительство.
— Но за что? В чем я провинился?
— Я не говорю, что вы в чем-то провинились сейчас, даже допускаю, что по отношению к вам эта мера неоправданна, но у меня есть распоряжение господина министра внутренних дел: всех лиц, бывших когда-либо под судом на основании закона о защите государства, выдворить в поселения общественной безопасности. А я — исполнитель, обязанный неукоснительно выполнять распоряжения своих начальников.
— Но, господин Гешев…
Он властно поднял руку:
— Это, по существу, забота о вас, о вашей семье. Оставаясь на свободе, вы, чего доброго, займетесь подпольной работой… Теперь времена другие, и вы вряд ли за это отделаетесь годом тюрьмы. А так завтра мы вас отправим в Еникёй, вы там несколько месяцев погреетесь под южным солнцем, война окончится — и вернетесь…
И он во второй раз улыбнулся за те двадцать минут, которые я провел у него.
— Можете написать письмо своей жене. Успокойте ее и попросите, чтобы она принесла вам белье, немного продуктов и одеяло в дорогу. Больше вам ничего не нужно. На побережье Эгейского моря тепло.
Дверь бесшумно открылась. В кабинет вошел агент.
— Отведите его. И дайте ему бумагу и карандаш.
Так счастливо закончился тот день: при обыске, как видно, ничего не нашли, ничего не знали и о моей работе в военной организации.
В нашем дворе на улице Петрохана стояли три небольших одноэтажных домика и несколько стогов сена. В глубине находился свинарник, рядом с ним сколоченный из десятка досок курятник, а полновластным хозяином всего двора был большой пес-овчарка, который меня очень любил. Каждый раз, когда я уходила на работу, он провожал до площади, а когда возвращалась, встречал веселым лаем.
Наш Мурджо имел изумительное чутье. На наших гостей он никогда не лаял, как будто чуя хороших людей.
С книгой в руках я ждала в этот вечер Добри. Иногда он возвращался очень поздно, но я все равно до его прихода не могла заснуть. Вдруг Мурджо яростно залаял. Послышался топот сапог, сердитые голоса. Люди отгоняли собаку. Я вскочила с постели и прильнула к окну. Во двор вошли несколько полицейских и шпиков. Они направились к среднему домику. Не успели замолкнуть первые удары в дверь, как показалась хозяйка в наброшенной на плечи большой черной шали.
— Кто здесь живет?
— Я, Гоша и Живка.
— А Добри Маринов?
Мне стало ясно, что пришли за Добри. Я быстро выбежала в кухню и опустила штору на окне. Кухонное окно выходило на улицу, и мы договорились с Добри и моим братом Стефаном, что опущенная штора означает опасность — входить в дом нельзя.
Встревоженная мама стояла посреди кухни, скрестив руки на груди.
— Полиция! За Добри!
— Я поняла. А как с тобой?..
— Скажи, что я больна и лежу в постели.
В это время раздался сильный стук в дверь. Мама пошла отворить, а я снова легла под одеяло. Спустя мгновение дверь в комнату распахнулась, и вошли три человека.
— Вы кто?
— Жена Добри Джурова.
— Почему лежите?
— Больна.
— Вставайте! Сделаем обыск.
Мама, которая тоже вошла в комнату, шагнула вперед:
— Что вы за люди! Не видите, что женщина беременна и больна. Если хотите, чтобы она встала, выйдите. Дайте ей одеться.
— А ты кто такая? — огрызнулся старший.
— Я мать.
— Ладно. Только пусть не копается! Немного спустя я оделась и открыла дверь.
— Входите!
В нашей спальне стояли кровать, кушетка, буфет, этажерка с книгами и радиоприемник. Его мы купили в рассрочку. В нем Добри спрятал две гранаты, а под стрехой над задней стеной дома были скрыты пистолет и три пачки патронов. На этажерке стояло несколько книг: «Спартак» Джованьоли, «Цемент» Гладкова, «Мать» Горького, «Хлеб» Алексея Толстого и десяток совсем безобидных романов из приложения к «Экономии и домоводству», которые никто не читал. На самом виду дли маскировки стояли три немецкие книжки.
Сыщики сразу же принялись за книги. Они швыряли на пол все, что не представляло для них интереса, а остальное складывали на радиоприемник.
— Кто читает «Мать»?
— Кто?.. Мы…
— Значит, вы из «товарищей», да?
— Горький — известный европейский писатель.
— Знаем мы вашего Горького!
Дошла очередь до немецких книг.
— А эти кто читает?
— Мой муж.
— Смотри-ка, он интересуется политикой. Уж не профессор ли он?
— Нет, рабочий.
После книг шпики принялись за буфет, кровать, коробки с разными мелочами. Все просмотренное они бросали на середину комнаты, но пока меня все это не волновало. Я думала только об одном: заглянут ли они внутрь приемника? Я встала так, чтобы загородить его. Наконец обыск закончился.
Составили протокол, что ничего «антигосударственного» в доме не найдено. Меня предупредили, что завтра, наверное, Добри вышлют и я должна собрать его вещи. Затем полицейские ушли.
Когда их шаги и лай разозлившегося Мурджо замолкли, я устало опустилась на кровать. Слава богу, ничего не нашли — ни гранат, ни пистолета, ни книг, спрятанных в стоге сена. И в то же время тревога за мужа охватила меня еще сильнее. Где он сейчас? Что делает? Не бьют ли его?
Мама начала печь пирог, а я собирала вещи Добри. Сложила в ранец парусиновую куртку, туристские ботинки, шаровары…
До самого рассвета не смогла сомкнуть глаз. Время подходило к восьми, когда во дворе послышались чьи-то шаги. Я подбежала к окну. Перед нашей дверью стоял и осматривался стражник. Что-нибудь еще случилось?.. Открыла дверь:
— В чем дело?
— Здесь живот Елена Джурова? — Стражник посмотрел на листок.
— Это я.
— Записка тебе от мужа. Его высылают. К двум часам принесешь его вещи к этапному коменданту на вокзал. Здесь написано, что надо взять.
Я наполнила ранец и пошла в ближайшую мастерскую:
— Прошу вас, пришейте к ранцу ремешки и застежки. Мне очень нужно… И поскорее…
— Не могу, сударыня. Приходите на следующей неделе.
Я ожидала такого ответа, но у меня не было сил сдвинуться с места. Глаза мои наполнились слезами.
— Не могу, сударыня, — повторил шорник. — Через день пасха, а работы у нас сейчас очень много.
Ребята в мастерской продолжали работать, не обращая на меня внимания. В шорную входили новые заказчики. Я закусила губу, голос у меня словно пропал. Наконец я выдавила:
— Муж арестован. Его высылают. Сегодня в полдень надо отнести ему вещи…
В мастерской сразу наступила тишина. Взгляды всех обратились ко мне. Мастер поднялся, взял из моих рук ранец, повертел его и повернулся к старшему подмастерью:
— На, сделай…
Сразу же поднялось несколько парней. Один вырезал ремешки, другой прилаживал застежки, и через пять минут ранец был готов. Я молча стояла у верстака, а пять пар глаз сочувственно смотрели на меня.
— Сколько с меня?
Парни уставились на мастера. А тот развел руками и, отступая назад, словно боясь обжечься, сказал:
— С таких людей денег не беру.
Слезы подступили у меня к горлу, я поклонилась и прошептала:
— Спасибо!
Через час с полным ранцем в руке я сидела на скамейке вблизи здания полицейской дирекции. Около полудня вывели Добри. Его сопровождал полицейский с винтовкой. Добри шел в двух шагах впереди, держа руки за спиной: на них были наручники. Я направилась было к нему, но стражник сразу же предупредил:
— Разговаривать с арестованным запрещается.
— Это мой муж.
— Муж не муж — все равно запрещается.
Я шла за ними следом до этапной комендатуры. Когда двери арестантской комнаты захлопнулись за Добри, пошла к начальнику попросить о свидании. Дежурил старший полицейский, толстый, усатый, с багровым от пьянства лицом.
— В чем дело?
— Принесла вещи мужу. У меня есть разрешение господина директора полиции. Очень прошу вас: позвольте повидаться с ним хоть две минутки.
— Дай вещи.
Старший вытряхнул все из ранца, осмотрел вещи и развернул пакет с продуктами. Там был пирог, приготовленный мамой, и полицейский, не долго думая, отломил от него половину и оставил себе.
— Сложи вещи в ранец и иди отсюда.
— Прошу вас, господин пристав, разрешите нам повидаться!
— Нельзя!
— Пожалуйста… Одну только минутку!
— Я кому сказал? Убирайся отсюда!
Делать было нечего.
После разговора с Гешевым меня заперли в камере на четвертом этаже, а через полчаса ко мне поместили еще одного заключенного, с растрепанными волосами и в рубашке навыпуск. Он испуганно огляделся, сел в угол и подождал, пока затихнут шаги часового, а затем приблизился ко мне:
— Тебя, товарищ, за что задержали?
— Сам не знаю.
— А меня поймали с прокламациями. Мы их лепили на стенах.
Я посмотрел на него исподлобья и понял, что ко мне подсадили шпика, чтобы выпытать что-нибудь, поэтому на вопросы отвечал односложно и все время внимательно наблюдал за ним.
Через полчаса я уже знал всю его «революционную биографию». Когда он замолчал, видимо считая, что настала моя очередь рассказывать о себе, я растянулся на полу и сделал вид, что хочу спать.
Шпик подождал с полчаса и, решив, что я заснул, тоже улегся на полу. Рано утром его вызвал тюремщик. Больше этот парень не появлялся.
К полудню за мной пришел полицейский, и в два часа дня я был уже в этапной комендатуре. Там мельком увиделся с Леной, а в комендатуре познакомился с двумя товарищами, действительно нашими людьми.
Около шести часов пришли за нами. Старший вручил мне принесенный Леной ранец, осмотрел всех троих и строго приказал конвойному:
— При малейшей попытке к бегству — стрелять!
Конвойные откозыряли и повели нас к поезду. Разместились в одном купе. Один из арестованных вынул из сумки хлеб и колбасу. Угостил и конвойных. Вскоре завязался разговор — хотелось внушить сопровождающим, что мы вполне приличные люди и только случайно попали в беду.
Под ритмичный стук колес я заснул и проснулся, когда поезд пришел в Горну Джумаю (ныне Благоевград). Нас отвели в какую-то комнату при местном полицейском участке, один из конвоиров остался дежурить перед дверью, а другой пошел немного вздремнуть. Я осмотрелся. Окно было расположено не очень высоко над землей, с него легко спрыгнуть во двор. Я сказал товарищам, что хочу бежать. Один из них схватил меня за плечо:
— Не вздумай этого делать! Ты убежишь, а мы за тебя будем отвечать! Сделай только шаг — сразу же закричу!
Видимо, этот «герой» решил, что лагерь не так уж страшен, во всяком случае, безопасен, и предпочитал жизнь в клетке опасностям вооруженной борьбы.
От Софии до Крсто Поле мы ехали девять дней. Останавливались на этапных дворах, спали на грязных нарах в мрачных, вонючих арестантских камерах, вели войну со вшами, клопами, тараканами.
Конвоиры уже привыкли к нам и не придирались, но возможности бежать не появилось ни разу. А мысль осуществить побег во что бы то ни стало все больше и больше овладевала мной. Одно утешало: по прибытии в лагерь найду кого-нибудь из старых товарищей — и тогда бежим вместе.
9 апреля прибыли в Ксанти. В городе было две тюрьмы — одна для уже осужденных, другая для подследственных. Эта другая тюрьма помещалась в здании околийского управления — старого дома с закоулками, хлевами и сараями, превращенными в арестантские камеры. Они были набиты контрабандистами, спекулянтами, не делившими свои барыши с полицией, карманными ворами, бродягами. Все эти люди то и дело ругались, кричали; время от времени к ним входил старший полицейский, хлестал кожаной плеткой правых и виноватых, восстанавливая тишину и порядок.
В соседней с нами камере сидело несколько молодых греческих коммунистов. Еще в первый вечер, когда нас выпустили во двор размяться, я приблизился к ним и начал расспрашивать об общих знакомых. Узнав, что я приятель Аргира, ребята приняли меня как своего и даже угостили куском кулича: по случаю пасхи им было разрешено получить передачу из дому.
Рано утром 12 апреля, после тяжелой ночи, проведенной в карцере этапной комендатуры на вокзале, нас повезли в Еникёй.
Не знаю, какое письмо было вручено конвоиру, но после короткой процедуры приемки меня определили в четвертую группу, которая была как бы лагерем в лагере. Возле здания бывшей греческой казармы находился небольшой, огороженный колючей проволокой дворик, перед которым днем и ночью стоял полицейский. Никто из старых лагерников не имел права с нами разговаривать, потому что, как выяснилось, нас считали подследственными, которых в любой момент могли вернуть обратно в полицейское управление. Только теперь я понял, что означал мягкий тон Гешева. Вероятно, полиция напала на след моей работы в подполье и теперь просто меня «законсервировала».
В лагере было много товарищей по революционной работе в Софии. В четвертой группе я встретил Георгия Даковского и Генчо Садовую голову — они в 1938 году принимали меня в партию.
Георгий отвел меня в одно из помещений, нашел свободные нары и наскоро проинформировал о положении в лагере, затем познакомил с партийным секретарем нашей лагерной группы товарищем Иорданом Ноевым.
— Ты можешь подготовить доклад о последних решениях партии? — спросил меня секретарь. — Мы здесь отрезаны от мира.
Мне дали бумагу и чернила, и я начал писать. Помню, говорил о решении ЦК: всем физически крепким товарищам надо бежать из тюрем, концлагерей и ссылок, развертывать партизанскую борьбу.
На следующий день я прочитал доклад и сразу попросил разрешения бежать из лагеря. Во-первых, существовало опасение, что меня вернут в Софию уже как подсудимого, а во-вторых, моя просьба полностью соответствовала решению ЦК.
Прошло несколько дней, а ответа все еще не было. Вечером, после поверки, я взглядом спросил Ноева, и он мне тоже взглядом ответил: «Нет».
На восьмой день, когда мы только что вернулись с обеда, Ноев отвел меня в сторону:
— Руководство категорически запрещает бегство из лагеря. За одного бежавшего полиция может репрессировать сотни людей. Выбрось из головы эту мысль.
Что же теперь делать? Я считал, что решения ЦК не могут отменяться низовыми организациями.
Спустя несколько дней, когда мы шли на речку за водой, я встретился с Тоне Периновским.
— Тоне, я решил бежать, а наше руководство мне не разрешает.
Он осмотрелся и понизил голос:
— Не слушай никого. Есть возможность — беги!
Я обрадовался. Периновский всегда был для меня авторитетом.
На следующий день мы с Георгием Даковским отошли в сторону, уселись на солнышке возле самой проволоки и повели разговор о том о сем, а потом я как будто невзначай произнес:
— Хорошо сейчас на воле!
— Да, хорошо, — вздохнул Георгий.
— А что ты скажешь, если я предложу тебе бежать отсюда?
Георгий взглянул на ворота, в которых показалась группа полицейских, на здание, где размещалось лагерное начальство, на два пулемета, скрытых за колючей проволокой, немного подумал, а потом решительно произнес:
— Согласен!
Как хорошо, что у меня теперь есть товарищ!
— Надо приготовить еды на дорогу.
Георгий кивнул головой.
— И обувь привести в порядок…
— Ладно.
Прошло несколько дней. Мы откладывали из наших порций все, что можно унести с собой, подлатали ботинки и одежду. И вот наступил вечер 20 апреля, наш последний вечер в лагере, если, конечно, не случится ничего непредвиденного…
На другое утро вся четвертая группа под конвоем нескольких полицейских отправилась на реку Месту мыться. На дне бачка, в котором я нес белье для стирки, лежал ранец с продуктами. В нескольких шагах позади меня шел Георгий. Мы даже не смотрели друг на друга, чтобы не выдать себя.
Подойдя к речке, я подозвал Генчо Садовую Голову и сунул ему в руку сто левов:
— Мы с Даковским решили бежать. Устрой так, чтобы один из конвойных пошел за ракией, а другого отвлеки разговором, чтобы он не смотрел на реку.
— А вам разрешили бежать? — спросил Генчо, пряча деньги в карман.
— Раз бежим…
Такой ответ не означал ни «да» ни «нет», но, видимо, удовлетворил моего старого друга. Он сильно сжал мне плечо и ленивой походкой направился к полицейскому.
В половине десятого, когда вся группа расположилась возле воды, а Генчо заговорил о чем-то с полицейским, мы с Георгием стали незаметно спускаться, как бы выбирая место для стирки. Добравшись до кустарника, вошли в реку прямо в одежде, и начали быстро двигаться вниз по течению. Над водой торчали только наши головы. За первым поворотом, скрывшим нас от глаз полицейского, схватили ранцы под мышку и бегом пустились к лесу, черневшему на холме в пяти километрах от реки.
Через полчаса мы добрались до леса, остановились, чтобы перевести дух. Отдохнув немного, переоделись и пошли в глубь леса, решив переждать там до вечера: побег обнаружат через несколько часов и будут искать значительно дальше этих мест.
Вскоре мы поняли, что допустили серьезную ошибку: забыли взять воду. Апрельское солнце пекло, как в августе, и мы обливались потом. Колючки терновника впивались в тело, мешали идти. Когда солнце скрылось за вершинами деревьев, пошли дальше. Обойдя село Курлар с запада, повернули на север, к Родопам. По нашим расчетам, через три-четыре дня мы должны были добраться до Софии.
22 апреля. Утро застало нас на гребне высоты севернее Еникёя. Мы спрятались в кустарнике и легли спать. Проснулся я от кошмарного сна: мне приснилось, что купаюсь в чистом горном озере, а, как только опущу голову в воду, чтобы напиться, вода превращается в песок.
Даковский сидел скрестив ноги по-турецки и рылся в ранце. Мы подкрепились сыром с сухарями. После этого захотелось пить еще больше. Я пошел осмотреть местность и поискать воды. Спустя час вернулся, изнемогая от усталости, так ничего и не найдя.
Еще не стемнело, когда снова тронулись в путь на север. Вскоре набрели на загон для овец. Георгий крикнул несколько раз, но никто не вышел нам навстречу. Только огромные псы, настоящие волкодавы, налетели на нас, и мы с трудом отогнали их палками, найденными на дороге.
Целую ночь блуждали по оврагам и склонам, пока к утру не добрались до высоты, с которой виднелось шоссе Ксанти — Смолян. Оказалось, что хотя мы и долго шли, но путь проделали не такой уж большой.
23 апреля. Хочется пить. Двое суток не видели воды. Может быть, в какой-нибудь сотне-двух метров от нас возле дороги струями бьет ключевая вода, но шоссе для нас — запретная зона. А терпеть жажду уже нет сил. Ноги отказываются повиноваться, перед глазами синие и красные круги.
У Георгия слабое сердце, и ему, конечно, тяжелее. А воды все нет и нет. На солнце блестят снежные шапки на Родопских вершинах, они манят нас, словно мираж в песчаной пустыне.
— Добри… — Губы Георгия потрескались, как кукурузный хлеб. — Добри, я больше не могу…
— Останься здесь, я поднимусь наверх и принесу…
Я усадил его под деревом, бросил возле него ранец и, взяв в руки куртку, пополз наверх, цепляясь за каждый выступ и корень, шаг за шагом добираясь до снега. Он был грязный, слежавшийся. Выше был слой снега почище, но у меня не было ни желания, ни сил ползти к нему. Я разбил ледяную корку и стал жадно глотать затвердевший снег. Он колол мои губы тысячью иголок. Потом, когда был утолен первый приступ жажды, я завязал рукава куртки и наполнил ее снегом.
Георгий поел снегу, почувствовал в себе силы, и мы решили, дождавшись ночи, спуститься в Ксанти. Там у меня были знакомые и друзья еще со времен военной службы в Беломории. Они помогли бы нам скорее добраться до дому.
24 апреля. Ночью прошел проливной дождь. Промокшие, усталые, мы, если бы вошли в таком виде в город, вызвали бы подозрение любого полицейского. Решили подождать рассвета, пообсохнуть немного и направиться к дому Аргира, чтобы там окончательно привести себя в порядок и тогда решить, что делать дальше.
Дворик Аргира утопал в цветах. Я громко постучал в дверь. На стук вышла незнакомая молодая женщина в ночной рубашке. Она удивленно посмотрела на нас и спросила на чистом болгарском языке:
— Кого ищете?
— Хозяев… бай Аргира.
— Грека? Его сослали со всей семьей на острова. А вы кто?
— Знакомые… Приехали из Болгарии и решили его навестить… А вы здешняя?
— Мы из Старой Болгарии. Мой муж работает в полицейском управлении. Заходите в дом… Отдохните.
Новая хозяйка была, по-видимому, довольно гостеприимная особа, раз так настойчиво приглашала незнакомых людей, это как раз нам с Георгием и не понравилось, особенно после того как мы узнали, где работает ее муж. Мы извинились, сказали, что торопимся, и, пообещав зайти вечером, вышли на улицу.
«Куда теперь?» — вопрошающе взглянул на меня Георгий.
— Тут еще живет подруга моей жены.
Мы зашли в кафе. Георгий с вещами остался, а я пошел искать Пенку Пиронкову. Мы нашли ее, и она встретила нас очень приветливо. У нее мы вымылись, побрились и выгладили свою одежду. К обеду она привела Илию, старого товарища, который здесь работал в типографии газеты «Велика Болгария». Пенка и Илия дали нам на дорогу продуктов. Денег у нас было немного, но, по нашим расчетам, достаточно, чтобы добраться до Софии.
25 апреля. Еще на заре Илия вывел нас на шоссе к Смолян. Мы простились с ним и пошли дальше. Вид у нас был ничем не примечательный.
На двенадцатом километре от города неожиданно натолкнулись на полицейский пост. За одним из поворотов шоссе увидели нескольких полицейских, которые проверяли документы у идущих впереди нас путников. Мы остановились, а потом решили спуститься к реке, которая узкой лентой извивалась в двадцати шагах от дороги. В это время со стороны Ксанти показался еще один полицейский на велосипеде. Мы сняли с плеч ранцы и принялись бросать камни в омут. Он окинул нас взглядом и, оставив без внимания, проехал мимо. Все обошлось благополучно, но мы решили больше не выходить на шоссе: другая такая встреча могла бы оказаться роковой. Выбрав укромное местечко, стали ждать вечера. Но после полудня хлынул дождь, и мы отправились в путь: в такую погоду вряд ли кто стал бы следить за дорогой.
Вечером снова вышли на шоссе. Дождь то утихал, то усиливался, пока к трем часам ночи небо не очистилось от туч и не покрылось крупными яркими звездами. Надо было торопиться, чтобы затемно пройти через село Шахин.
26 апреля. Село и мост были позади, когда нас остановил резкий голос:
— Стой! Кто идет?
В двадцати шагах в тени смоковницы стоял солдат. Бежать было невозможно — пуля настигла бы нас на мосту.
Мы подошли:
— Привет!
Парень неуверенно поднес руку к козырьку:
— Вы кто такие?
— Из Ксанти. Чиновники госбезопасности. Хотим осмотреть линию Метаксаса. Машину оставили в селе. И видимо, заблудились. Где укрепления?
В это время к нам подошел разводящий и попросил показать документы. Георгий показал удостоверение, я же тщетно рылся в карманах:
— Эх, забыл в другом костюме, когда переодевался. Давайте, ребята, так: сначала перекусим, мы еще не завтракали, потом осмотрим укрепления, а затем, если этого требует ваша служба, позвоним в Ксанти. Там вам скажут, кто мы и что.
Георгий вынул из ранца баночку с душистым мармеладом:
— Угощайтесь, ребята!
Караульный отведал мармеладу и махнул рукой на нас. Мы пошли к укреплениям, но, скрывшись из виду, сразу же свернули в лес. Час спустя, сделав большой круг, вышли к старому шоссе на Дардере, а потом направились в село Лыджа, известное своими минеральными водами.
Не прошли мы и трехсот метров, как перед нами появился какой-то полицейский чин с аксельбантами верхом на красивом коне золотистой масти. Мы с Георгием остолбенели. Что делать, если он потребует документы? Единственная надежда на то, что он не обратит на нас внимания. Бежать нельзя, это возбудило бы подозрение, поэтому мы спокойным шагом направились навстречу офицеру. Приблизившись на десяток шагов, отошли в сторонку, чтобы дать ему дорогу, и любезно поздоровались:
— Доброго здоровья!
— Здравствуйте!
Полицейский окинул нас рассеянным взглядом и проехал мимо, не сказав больше ни слова. И на этот раз пронесло! Мы облегченно вздохнули. И вдруг Георгий сжал мне локоть:
— Смотри…
Навстречу нам из-за поворота показался полицейский с винтовкой за спиной. Воротник его куртки был расстегнут, в одной руке он держал фуражку, а тыльной стороной другой руки вытирал пот, обильно струившийся по лбу. По-видимому, это была охрана начальника. Нельзя было позволить ему задуматься над тем, кто мы. Мы ускорили шаг, и я еще издалека спросил:
— Почему пешком?
Георгий не дал возможности ему ответить:
— Начальство только что проехало. Говорит, что не видел края красивее этого.
— Ему легко говорить, он на лошади, — пробормотал полицейский. — Закурить нет?
Мы угостили его сигаретой, пожелали успеха в службе и продолжили путь.
Центр села Лыджа обошли стороной. Нам хотелось есть, но останавливаться было нельзя: полицейские находились поблизости.
К вечеру подошли к Златограду. Там было несколько закусочных и две гостиницы. Мы выбрали ту, что находилась на окраине города. Георгий очень устал и настаивал, чтобы хоть эту ночь поспать по-человечески.
И мы решили разыграть сценку, чтобы как-то объяснить потерю документов. Я прикинулся пьяным, навалился Георгию на плечо, а он начал втаскивать меня по лестнице на второй этаж.
Немного спустя в комнату вошел хозяин. Я лежал поперек кровати в одежде и ботинках.
— Пожалуйста, господа, ваши документы.
Георгий подал свои и принялся меня тормошить:
— Дай твое удостоверение!
Я промычал что-то нечленораздельное. Георгий начал рыться в моих карманах. Не найдя там ничего, принялся меня ругать за то, что я нализался как свинья и что из-за меня он не может лечь и выспаться как следует.
— Может, переспим эту ночь, а завтра разберемся? — спросил он хозяина.
— Нельзя. Полиция категорически запрещает. Придут проверять — наложат на меня штраф.
— Но тогда мы сами заплатим. У его отца вальцовая мельница… — начал изворачиваться Георгий.
Однако хозяин оставался непреклонным, и Георгий принялся опять меня трясти:
— Вставай, пойдем в закусочную. Может, ты там потерял удостоверение, когда расплачивался?..
Нам тут больше нечего было делать. Георгий снова взял меня за талию, и так, в обнимку, мы вышли из гостиницы.
На улице было темно. На первом же перекрестке я «протрезвел». Решили, что Георгий вернется в гостиницу и скажет, что я остался ночевать в корчме, где пил. Иначе поступить мы не могли. Наши вещи остались в гостинице, и, если за ними не вернуться, хозяин заподозрил бы неладное и известил полицию.
Всю ночь я провел под открытым небом, а рано утром мы с Георгием встретились в городской кондитерской.
27 апреля. Пока я дожидался Георгия, в кондитерскую вошло несколько парней. Они говорили громко, шумели. Я понял, что это новобранцы. Подошел к ним и незаметно вступил в разговор. Ребята должны были ехать на грузовике до Момчилграда в сопровождении подпоручика.
В это время в кондитерскую вошел Георгий. Я сказал ребятам, что мы работаем на руднике и хотим проехать в Пловдив, но у нас нет денег.
— Давайте с нами, — предложил один высокий паренек.
— А можно?
— С нами все можно!
Мы залезли на грузовик, и немного спустя подпоручик дал команду трогаться. До Момчилграда ехали без происшествий, около казармы простились с ребятами и направились в ближайшую корчму, где оставили свои ранцы. До вечера просидели в кондитерских и в парках, стараясь не попадаться никому на глаза, а когда стемнело, пошли на вокзал. Билеты взяли до Пловдива, и после полуночи перед нами засияли огоньки города.
28 апреля. В Пловдиве на станции поезд стоял около получаса. Мы слезли, чтобы поразмяться и купить билеты до Софии. В Момчилграде мы нарочно взяли билеты только до Пловдива, чтобы запутать следы, если полиция погонится за нами.
Встали в очередь за билетами и начали считать деньги. Оказалось, что нам хватит на билеты только до Вакарела.
Делать было нечего. Взяли билеты до Вакарела. А потом опять пошли пешком. В седловинах лежал густой туман, но мы шли быстро, гонимые желанием как можно скорее добраться до дому.
В сущности, домой никто из нас идти не собирался. Для нас дом был запретной зоной, так как шпики наверняка уже несколько дней наблюдали за нашими квартирами. Нам хотелось только добраться до Софии.
После нескольких часов усиленного марша мы подошли к окраинам столицы. Здесь нам с Георгием предстояло расстаться. Мы крепко пожали друг другу руку и разошлись.
28 апреля 1942 года. Пять часов вечера. Каждый месяц в этот день я ходила делать очередные взносы за радиоприемник. Вдруг на трамвайной остановке возле станции Подуяне я увидела маму и тетку Райну. Они махали мне руками. Когда я подошла, Райна обняла меня и прошептала на ухо:
— Добри бежал из лагеря. Передал, чтобы ты шла домой и ждала его.
В мое сердце вселились одновременно и страх и радость. Пришел! Бежал!
— Добри просил тебя приготовить ему одежду и оружие. Ты знаешь, где их взять.
Две ручные гранаты по-прежнему хранились в радиоприемнике, а пистолет — под стрехой. Вернувшись домой, я достала новый костюм Добри, выгладила его еще раз и стала ждать. Уже стемнело, когда во двор вошли Георгий Ковачки с женой Пешкой. Пешка была беременна, ступала тяжело, и Гошо держал ее под руку.
— Поздравляю!
Я поняла, что его прислал Добри.
— Где он?
— У нас.
Я стала надевать пальто.
— Погоди, — жестом остановил меня Гошо. — Стефан здесь?
— Здесь. В кухне.
— Добри сказал, чтобы ты оружие дала ему. Он отнесет.
— Куда?
— Я ему скажу, — уклончиво ответил Гошо.
Немного спустя Стефан вышел с пистолетом и гранатами в карманах.
— А теперь давай вещи Добри.
Я открыла гардероб.
— Его брюки я надену прямо на свои, а Пешка наденет пиджак под пальто. Она беременна, и это не будет бросаться в глаза.
— А когда я его увижу? — спросила я.
— Не спеши. Мы выйдем, а ты подожди немного и ступай за нами. Только иди осторожно, оглядывайся, смотри, чтобы не выследили.
Гошо с женой под ручку медленно пошли по темной улице. А я осталась ждать. Казалось, прошел целый час, но, взглянув на часы, я увидела, что не прошло и пяти минут.
Наконец и я пошла вслед за Гошо. Шла не торопясь, внимательно осматриваясь. Не скрывается ли кто позади меня в темноте? А так хотелось бежать, лететь птицей! Вот и дом Гошо. Я еще раз оглянулась и нажала на ручку двери. В темном коридоре меня обняли сильные руки.
Это был Добри.
— Руководство лагерной подпольной партийной организации сообщило, что вы исключены из партии. — Маленький Пешо растягивал слова и как-то насмешливо глядел на меня. — И ты, и Георгий, и еще некоторые…
Я поднялся со стула и снова сел. Такими словами не шутят, да и Петр Вранчев не такой человек, чтобы смеяться надо мной.
— За что?
— За неподчинение партийному решению, за недисциплинированность. Словом, за бегство из лагеря.
Что теперь делать?
Я бежал из лагеря, выполняя указание партии, а теперь меня исключают за это. Что делать? Зачем мне нужна свобода, если я окажусь вне партии?
Вскоре после возвращения в Софию мне удалось связаться с Пешо Майной и Желязко Колевым. Несколько дней спустя я встретился с Петром Вранчевым и теперь стоял перед ним, а он встретил меня такой страшной вестью: исключен из партии.
Я поймал его взгляд и, словно не веря этим словам, спросил:
— Это правда?
— Правда! — улыбнулся Пешо. — Верно, лагерное руководство исключило тебя, но мы считаем, что вы с Георгием, а также и другие товарищи, которым удалось вырваться из заключения, поступили правильно, и не признаем решения о вашем исключении.
Он подал мне руку, и я сжал ее изо всей силы.
— Что ты собираешься теперь делать?
— Если меня не оставят в Софии и не пошлют еще куда-нибудь, могу поехать в родные места — в Троянско. Горы знаю хорошо, они очень удобны для организации партизанской борьбы.
— Ладно. Это мы решим потом. А сейчас надо подумать о надежной квартире. Таких, как ты, с «партийными взысканиями», несколько человек. Можно вас объединить в одну группу.
Если человек находится на нелегальном положении, обычно нет труднее проблемы, чем подыскать надежное убежище. Большинство тех, к кому можно было бы обратиться, сами находились в таком же положении, как и мы. Самыми верными нашими помощниками в эти дни стали беспартийные товарищи. Будь по-моему, я бы считал их партийный стаж с того дня, когда они дали приют первому из наших людей, руководимые одной только человечностью, и поставили тем самым на карту свою жизнь и имущество, жизнь своих детей, свою безопасность и благополучие.
За все время жизни в подполье я старался строго придерживаться правила никогда не оставаться долго на одной и той же квартире. Еще до встречи с Петром Вранчевым я обеспечил себе верное убежище — дом Васо и Невены Пиговых.
С Васо Пиговым мы подружились на военной службе в Беломории. Это был один из самых активных членов нашей армейской ячейки. Прощаясь, он дал мне свой адрес:
— Непременно приходи, бай Добри, с Леной! Невена будет очень рада.
О Невене я знал, что она во всем похожа на мужа — такая же худощавая, такая же синеглазая, веселая и добродушная. У них было двое детей, и жили они в трехэтажном доме на улице Царя Симеона. Когда мы впервые пришли к ним, дверь открыла молодая женщина в кофте с засученными рукавами. Ее взгляд на секунду задержался на Лене, затем она посмотрела на мои усы, и сразу же ее лицо озарила улыбка:
— Ты Добри? А она Лена?
Она подала нам обе руки и звонким голосом позвала:
— Васо, Васо, посмотри, кто пришел!
Так началась дружба наших семей.
Поэтому сразу же после прибытия в Софию я пошел к Васо. Он работал в инспекции труда и ведал страхованием рабочих. Встретил он меня как брата:
— Когда тебя выпустили?
— Я сам себя выпустил.
— Убежал?
Я кивнул головой.
— Где же ты сейчас живешь?
— Где придется.
— Будешь жить здесь, — заявила Невена. — Здесь спокойно. Потом можешь пожить у брата Георгия, а потом у других наших родных.
— Верно, Добри. У нас тебе будет удобно. О твоем пребывании в лагере никто из соседей не знает. Сделаю тебе ключ, чтобы не звонить, когда запоздаешь…
Дверь легонько скрипнула. Я читал «Записки Захария Стоянова» и не поднял головы: подумал, что вошел Петко. И в тот же миг чья-то тяжелая рука опустилась мне на плечо.
— Ты что здесь делаешь?
Я поднял глаза. Передо мной стоял Тоне Периновский.
— Друг!..
Оказалось, что спустя несколько дней после нашего бегства из лагеря вырвался и он с Иваном Шоневым и Иваном Колчаковым. Добирались до Софии долго. Только Ивану Колчакову не повезло: его арестовали. А Тоне и Иван Шонев благополучно прибыли в столицу.
— Мне дали задание разыскать тебя. Ты, Иван и я будем действовать вместе. Таков приказ.
Как хорошо, что нас теперь трое! И один из этих троих не кто-нибудь, а Тоне Периновский! Я почувствовал себя так, как будто с моей спины свалился тяжелый груз.
Принято окончательное решение — мы уходим в партизаны. Уже установлена связь с двумя товарищами из окружного комитета партии — Борисом Нованским, которого я знал раньше, и Костой Чекеларовым.
Представители окружного комитета мне сообщили: «В Ихтиманском крае существует нелегальная группа. Можете присоединиться к ней, но, если у вас имеются другие соображения, скажите. Соберитесь вместе, обдумайте и решите».
И вот мы трое — Тоне, Иван и я — собрались в нашей штаб-квартире, в доме Петко, и думаем. Предложение присоединиться к ихтиманцам пока оставили в резерве: если не придумаем ничего более толкового, отправимся туда. Но мне что-то не очень хотелось идти в эти незнакомые края, и я предложил Троянские горы:
— Там есть такие места, что один человек целый полк может задержать. И лес кругом, и люди свободолюбивые — горцы.
Тоне и Иван слушали внимательно, расспрашивали о деталях плана.
— Можно, — сказал Тоне. — Можно, но лучше, если мы образуем отряд, который будет действовать вон там… — И он показал рукой на затянутую синей дымкой тумана гору Мургаш, хорошо видную из окна.
Идея заманчивая. Образовать партизанский отряд, база которого видна из окон военного министерства, из кабинета Гешева, из царского дворца… Да ведь это чудесно!
— Каждый выстрел будет слышен в Софии, — произнес я.
— А что, разве это плохо? — перебил меня Иван.
Мы с Тоне улыбаемся.
— Напротив! Правда, слишком близко к главным силам противника — армии и полиции…
— Волков бояться — в лес не ходить!
— Нет, Иван, — вмешивается Тоне. — Это серьезное возражение, но Добри не знает, что у нас за горы. Чтобы перетрясти мургашские леса, этим господам потребуется не одна, а две армии. Там есть такие укромные места, что в них и сам черт не найдет наши базы и землянки.
Я соглашаюсь, но тут же замечаю:
— У нас нет связи с местным населением.
— Ну, — возражают Тоне и Иван, — как раз это-то имеется.
Тоне из села Столник, Иван из Ботунца. Там у них и родные и знакомые.
— Так что же? — спрашивает Тоне. — Решено организовать отряд в Мургаше?
— Решено, — соглашаемся мы.
Этот вариант радует меня: буду близко от Лены, от нашего ребенка, который родится.
Однако такое решение должен утвердить окружной комитет партии, а возможно, и ЦК.
Через три дня получаем ответ: «Руководство одобряет предложение о создании партизанского отряда в районе Мургаша».
С Иваном Шоневым (партийная кличка Митре) я встречалась только один раз, но знала его по рассказам Иванки.
Двадцать пять лет дружбы связывали нас с того дня, когда я впервые увидела Иванку, до утра, когда мы проводили ее в последний путь. И за все эти двадцать пять лет мне ни разу не пришлось ее упрекнуть в том, что она поступила не так, как нужно.
В 1935 году Иванка, скромная, стеснительная девушка-портниха, полюбила Ивана, дерзкого, смелого парня, сапожника по профессии.
— А какой у тебя Митре? — спросила я однажды.
— Нежный, — тихо ответила Иванка.
— Неужели нежный?
В моем голосе прозвучала нотка удивления, и, возможно, поэтому, повторив слово «нежный», она добавила:
— Только раз был со мной суровым.
Было начало 1937 года. Иванка стояла, запахнув пальто, и ждала Митре на Подуянском мосту. Январский ветер поднимал снежную пыль и бросал ее в лица замерзших прохожих. А Митре все не было. Наконец он вышел совсем с другой стороны, откуда она не ждала его, взял ее под руку, и она молча пошла с ним.
— Получил разрешение…
— Получил?
— Через неделю уезжаю в Париж, а оттуда потайным путем в Испанию.
— А паспорт?
— Его я уже давно выправил.
С самого начала формирования интернациональных бригад Иван Шонев попросил партийное руководство разрешить ему отправиться в Испанию бороться за свободу испанского народа, бороться против фашизма, одинакового во всех странах. И это разрешение пришло.
— Я уезжаю на войну, — сурово сказал Иван. — Возможно, вернусь, а возможно… Не жди меня… Неизвестно, что со мной будет. Встретишь другого, кто тебе понравится…
— Я буду ждать тебя, Иван, — прошептала Иванка.
— С письмами будет трудно. Знаешь ведь — фронт, война…
— Буду ждать, пока не вернешься.
И стала Иванка ждать. Письма приходили, хотя и с большими перерывами, шли с фронта возле Толедо, из Мадрида, из концлагерей Франции, а Иванка все ждала.
Однажды в 1940 году я встретила ее красивой и помолодевшей. Лицо ее излучало счастье:
— Вернулся! Но еще в полиции.
Однако вышло не так, как она думала. Пока он лечился после боев и странствований, пока искал убежище, чтобы зажить семьей, его снова арестовали и отправили в лагерь. Затем крышей над ним стали буковые леса Мургаша, и только один раз мне удалось увидеть его запавшие от усталости глаза, полные той чудесной, благородной ненависти, без которой в мире невозможна красота.
Снова потянулись месяцы борьбы и ожидания. Иванка была связной в отряде «Чавдар», снабжала партизан продуктами, одеждой и оружием, устраивала подпольщикам жилье, работала днем и ночью, потому что заработанные ею деньги не были ее деньгами, а принадлежали тому большому, страшному и прекрасному, у которого много имен — борьба, свобода, счастье, и… Иван.
Помню ночь на 10 сентября 1944 года. В квартире Сотира собралось более двадцати человек. Все громко разговаривали, пели, снова заводили разговор, пока, устав, не заснули. Только нам с Иванкой не спалось. Мы сидели у окна и тихо беседовали. Сказать, что мы обе были счастливы, недостаточно. Трудно найти слова, чтобы выразить то, что мы чувствовали. В тот день нам сообщили, что никаких плохих известий о Лазаре и Митре нет.
Потом мы расстались. И встретила я Иванку спустя несколько дней. Радость померкла в ее глазах, но надежда не угасла.
— Как живешь, Иванка?
— Жду.
О Митре никто ничего не знал. Все надеялись, что, может быть, он попал в какой-нибудь дальний отряд, что, возможно, отправился в Югославию, и ждали его возвращения.
Ждала и Иванка.
А потом пришло известие, что Митре убит. Но Иванка продолжала ждать. Ждать до последнего дня своей жизни.
С тех пор прошло много лет. Иванка переселилась в новую квартиру, в ее комнате появились ореховая двуспальная кровать, ночные тумбочки и трехстворчатый гардероб. А на стене висел снимок. Подобная фотография была и у нас с Добри — воспоминание о нашей свадьбе.
— Когда ты ее сделала?
Улыбка не сходила с лица Иванки:
— Мы не успели сняться во время свадьбы. Так вот я дала карточки его и мою одному фотографу. Он искусно соединил их так, что выглядит как настоящая. Не правда ли, как настоящая?
— Правда, Иванка, как настоящая.
За несколько дней до ее смерти я навестила Иванку в больнице. Она тяжело дышала под кислородной маской. Слова с трудом выходили из ее разъеденной болезнью груди:
— Скажи… Лазару и Цветану… хочу их видеть.
Она хотела видеть Лазара и Цветана, Добри и Тоне, товарищей, с которыми Иван сколачивал отряд «Чавдар».
Когда мы все трое уселись вокруг ее кровати, она улыбнулась:
— Теперь мне лучше. Прошу только об одном вас, Лазар и Цветан, не можете ли вы мне устроить дыхательный аппарат? — Она собралась с силами и прошептала: — Много прошло, пройдет и это…
Сердца мужчин всегда суровее наших. Они заговорили почти веселым тоном о каком-то новом открытии, а я вышла из палаты — сказала, что хочу пить…
В наших партизанских правилах было несколько неписаных законов, первый из которых гласил: каждый партизан должен безропотно переносить холод и зной, голод и жажду.
Толкователем этого закона чаще всего был Митре. Случалось, придут в отряд новые товарищи, а как раз в этот момент мы без крошки хлеба и без горсти муки. Пройдет день, два, заведующий хозяйством раздает на завтрак по кусочку сахару, на обед опять по кусочку сахару, вечером снова сахар. Тогда наступала очередь Митре.
Сидим мы возле тлеющего костра, сосем сахар и пьем большими кружками воду. А он подбросит в огонь сухих веток, подождет, когда они вспыхнут ярким пламенем, и начнет:
— Это было на фронте под Толедо. Марокканцы целыми днями поливали нас огнем, но особенно высовываться из окопа не смели — наши снайперы только этого и ждали. Оружия и боеприпасов у нас было мало, приходилось беречь каждый патрон. Надо было ждать, когда они поднимутся в атаку, вот тогда мы и встречали их в штыки. Они рукопашной боялись больше всего.
Случалось, интенданты забывали о нас. Проходит день, два, три, никто не показывается. Впрочем, к этому мы привыкли. Поэтому в каждой роте пришлось образовать специальную группу по снабжению.
Самое близкое село было в десятке километров, да что толку, если и придешь туда? Глаза у крестьян ввалились от голода, а дети, завидев нас, подбегают и просят хлеба.
В окрестностях Толедо живет одна гигантская ящерица, достигающая весом несколько килограммов. У нас были специалисты по ловле этих ящериц. Пойдут на охоту и меньше чем с пятью штуками не возвращаются. Мы сдерем с них кожу, вычистим, и жаркое готово…
— Ну и как оно? — спросит кто-нибудь.
— Вкусное, похоже на рыбу.
Митре рассказывал об интернациональных бригадах. Перед нами оживали улицы Мадрида, бойцы с пятиконечными звездочками на пилотках, героические женщины и девушки, превратившие кварталы города в огромные баррикады.
— Бои были тяжелые, жестокие, рукопашные. Чаще всего наши ребята погибали от потери крови. Если бы удавалось вовремя сделать переливание и в лазаретах имелось достаточно крови, многие наши бойцы остались бы живы.
Однажды мы увидели на улицах Мадрида кое-где на стенах небольшие листки, напечатанные на тонкой цветной бумаге:
«Граждане Мадрида, раненым бойцам нужна кровь. Прием с девяти часов утра в центральном военном госпитале».
Перед листком, появившимся на перекрестке в нашем районе, в двухстах метрах от передовой, толпился народ. Люди читали и молча расходились.
«Ничего не даст этот листочек», — подумал я при виде истощенных, измученных, похудевших лиц горожан.
На другой день командир послал меня с пакетом в штаб. Еще не было и шести часов утра, когда я проходил мимо госпиталя, а там, построившись в очередь по двое, уже ждали сотни людей.
Через три дня на улицах появились новые объявления. Они сообщали, что в течение последующих семи дней кровь принимать не будут — не во что ее собирать.
О себе Митре не любил рассказывать. Но мы хорошо знали, что тот, кто вынес с поля боя раненого командира, кто трое суток без хлеба и воды просидел в засаде, был наш Иван.
— После окончания войны в Испании попал во Францию. В «прекрасной Франции — колыбели мировой демократии» мы сразу же очутились в лапах жандармов. От границы до лагерей, расположенных в песках на берегу Атлантического океана, шли пешком. По дороге население пыталось давать нам еду, но полиция получила строгие указания из Парижа не допускать никакого контакта между бывшими бойцами интернациональных бригад и французскими рабочими и крестьянами.
Наш лагерь был рассчитан на двадцать тысяч человек. С трех сторон его окружали ряды колючей проволоки, вдававшиеся на десятки метров в море. В первый же день я решил бежать. Обошел по суше весь лагерь в поисках удобного для побега места, но ничего не нашел. Тогда пришла мысль бежать морем. Однажды вечером я собрал свои вещи в ранец, туда же сложил костюм и ботинки, а когда ночь стерла границу между сушей и водой, добрался до берега. Волны скоро скрыли меня от людских глаз. Обогнув проволоку, поплыл вдоль берега. Вскоре одежда и ранец стали тянуть ко дну, но я продолжал плыть, так как знал, что вблизи лагеря находятся скрытые секретные посты. Затем вышел на берег, выжал одежду и оделся. Чтобы согреться, начал хлопать себя по плечам и бедрам. Добравшись до какого-то проселка, пустился бежать. Когда остановился, от меня валил пар.
В эту ночь я прошел более двадцати километров. Но наутро меня поймали: измученный, в мятой одежде, я бросался в глаза людям, словно во весь голос заявлял: «Смотрите, я беглец».
Меня вернули в лагерь и посадили в карцер. Но, как только выпустили, я убежал опять, на этот раз по суше. Снова поймали. Я бежал в третий раз. Потом в четвертый. Пятая попытка была удачнее. Я бежал с двумя нашими товарищами болгарами. Мы пересекли всю Францию, и нас поймали только у самой бельгийской границы. Но началась война, и французское правительство нуждалось в рабочих руках, чтобы укреплять свою северную границу с Германией. Там уже работало много товарищей из интербригад. Мы хотя и получали приличное питание и одежду, все же были на полутюремном режиме.
Когда немцы напали на Францию, нас эвакуировали на юг. Мне с двумя товарищами удалось ускользнуть, и мы попали в район Дюнкерка.
Начался штурм. Немецкие самолеты с воем обрушивали свой бомбовый груз на город и окопы, тяжелая артиллерия методически обстреливала намеченные цели метр за метром. Это был сущий ад. Чтобы укрыться, мы залезли в один заброшенный бункер. Когда возле укрытия рвался снаряд или мина, казалось, что кто-то втыкал нам в уши раскаленную иглу.
В нескольких метрах от бункера находился склад спиртных напитков. Мы почуяли это по запаху: один снаряд попал в огромную бочку с ромом — и запах спирта заглушал запах гари, запах крови. Мы доползли до этого склада, вооружились бутылками и пили без перерыва трое суток. А что нам оставалось делать?..
Много еще мытарств перенес Митре, пока пересек Бельгию, Германию, Чехословакию и Румынию и добрался до болгарской границы. Здесь его схватила полиция и несколько недель подряд расспрашивала бойца о «приключениях» в чужих краях. Наконец его выпустили, чтобы сразу же арестовать и выслать в лагерь Крсто Поле.
С Митре я встречался в городе, видел его в лагере, но все это были случайные встречи. И вот теперь с этим человеком, о котором в то время я знал еще мало, мы должны были сколотить партизанский отряд.
Командиром будущего отряда был назначен Тоне Периновский, его заместителем Иван Шонев, а политкомиссаром я.
Прошел почти год с того момента, когда на города были сброшены первые бомбы, когда загремели первые артиллерийские залпы, извещавшие о начале самой большой битвы в мировой истории.
Давно отшумели крики гитлеровцев о молниеносной войне, которая за пять недель поставит на колени восточного колосса. Давно прошло и время, когда мы думали, что советский народ быстро разгонит фашистский сброд.
Шла страшная, суровая война по всем законам военного искусства, и победить должен был тот, у кого больше танков и самолетов, лучше военачальники, крепче тыл и сильнее моральный дух народа.
Неприятель использовал все преимущества, которые ему давала внезапность нападения. Немцы заняли огромные территории с многомиллионным населением и мощной индустрией. Но советские люди в оккупированных районах не падали духом: возникшие повсюду партизанские отряды громили немецкие тылы, сковывали силы врага.
У нашего отряда была такая же задача, как и у всех советских партизанских отрядов, как у всех партизан в завоеванной, но не покоренной Европе.
На мой взгляд, в Болгарии в те годы положение с точки зрения развертывания партизанского движения было довольно сложным.
После успехов гитлеровцев в Европе границы болгарского государства раздвинулись почти до тех пределов, какие были определены Сан-Стефанским договором. Этот простой факт, как его ни истолковывай, не мог не нравиться нашим людям. Кроме того, германские войска в Болгарии вели себя довольно корректно. Вмешательство в наши внутренние дела было завуалировано дипломатическими маневрами. И трудно было объяснить народу, что в конечном счете гитлеровцы принесут Болгарии только зло.
Первыми вступили в борьбу против монархо-фашистской власти кадровые партийные и комсомольские работники. Именно из них сколачивались первые партизанские отряды. В те дни партизанская борьба еще не была так популярна, как в 1943—1944 годах.
И все же никто из нас даже на миг не мог представить себе другого выхода, чем суровая, тяжелая, исполненная смертельного риска борьба.
На первом же совещании было решено, что мы с Тоне осмотрим места будущих партизанских действий, а Митре останется в Софии. На него мы возложили ряд организационных задач, первой из которых было снабжение нас оружием и продовольствием.
Во второй половине мая Тоне и я, одетые как туристы, тронулись к Мургашу. Ноги мягко ступали, утопая в прошлогодней листве вековых буковых лесов, где было темно даже днем. На Злой Могиле нас встретил звон многочисленных колокольчиков. Неподалеку паслось более ста овец, а посредине стада, словно сойдя с картины, стоял, опершись на толстый посох, пожилой овчар.
— Бог в помощь, дедушка!
— Доброе здоровье! Куда направляетесь?
— На прогулку.
— Откуда вы?
— Из Софии.
— Так, так… Верно говорят, что у софиянцев нет других забот, — проворчал дед и замахнулся палкой на сбившихся в кучку овец.
Тоне открыл коробку с сигаретами:
— Закуривай!
— Спасибо…
Пастух взял сигарету, постучал ею о почерневший ноготь, затем вытащил трут и огниво и долго выбивал искру.
Дед Цветан, так звали старика, был из села Елешницы. Всю жизнь он провел здесь, в горах, и никто лучше него не мог рассказать нам о здешних местах и людях. Он оказался очень разговорчивым, хотя и держал себя вначале довольно неприветливо.
У деда Цветана нашелся хлеб трехдневной давности, вино семилетней выдержки, свежее молоко и брынза. Все это он предложил нам. Вечерами сидели мы у огня, курили, разговаривали.
Дед Цветан оказался русофилом, с удовольствием рассказывал про поход генерала Гурко, о котором знал от своего отца, описывал пути, по которым прошли разведчики генерала, показывал места, где когда-то находились окопы.
Нашей главной задачей было научиться ориентироваться среди моря хребтов во всякое время — днем и ночью, в дождь и туман, разведать, где проходят дороги и находятся колодцы, где расположены загоны для овец, где удобнее всего устроить место для засады, что представляют собой местные полицейские и сельские кметы, полевые сторожа и лесники. Все это мы постепенно узнавали от нашего пастуха.
Сначала запомнили названия хребтов, затем узнали все о дорогах и колодцах, а вечером возле костра повторяли маршруты и подробно расспрашивали старика обо всем виденном нами во время дневных скитаний.
Каждый день мы проходили по нескольку десятков километров по трудной, незнакомой местности. Вечером возвращались усталые, но довольные, потому что места эти действительно оказались пустынными, люди встречались редко.
Во все близкие и дальние загоны мы приходили с приветом от деда Цветана, и пастухи принимали нас как своих. Они угощали нас пенистым молоком, а мы их — сигаретами.
Партизаны в этом краю тогда вообще не появлялись, так что никому не казалось подозрительным наше долгое здесь пребывание.
Представление деда Цветана о софиянцах как о бездельниках, по-видимому, разделяли и остальные пастухи. До конца нашего пребывания на Злой Могиле дед Цветан верил, что мы лодыри, без дела шляющиеся по пустынным горам.
Позднее, будучи партизанами, мы несколько раз навещали старика, снова ели его черствый хлеб и пили молоко, но он так и не понял, кто были случайные его гости.
На седьмой день вечером, лежа возле костра, мы с Тоне решили, что пора возвращаться в Софию.
— Правда ведь, эти наши горы словно созданы для гайдуков?
— Да.
Тоне задумался.
— Много воевод знает Мургаш. Среди них была и Рада-воевода. Из своего ружья она сбивала сокола в небе, и турки боялись ночью ходить по этим горным тропам, так как никто не знал, где его настигнет гайдучья пуля…
Я закрыл глаза. После утомительного дня мне было не до разговоров. Да и сон одолевал. Тоне подумал, что я сплю, и, присев возле огня и обхватив колени руками, тихонько запел какую-то старую, очень старую песню. Я заслушался, и вот на моих ногах появились гайдучьи онучи, в руках — меткое кремневое ружье, а у пояса — острая сабля. Тут воевода вдруг вскочил на большой камень возле нас, развернул знамя, и в тишине зазвучал его голос:
— Вставай, Добри!..
Я открыл глаза и поднялся на локтях. Надо мной склонился улыбающийся Тоне:
— Пора в дорогу!
Солнечные лучи стрелами пронзили небо. Дед Цветан выгонял из загона свою отару.
1 июня 1942 года. Девять часов вечера. Мы вдвоем с Тоне сидим в комнате у Петко. Тетка Райна суетится вокруг нас, все время то выходит из комнаты, то возвращается и в десятый раз спрашивает:
— Закусить не хотите?
— Нет, тетя Райна. Теперь после твоего угощения трое суток будем сыты.
Сунув руки под фартук, она вздыхает:
— Ох, ребятки…
Снова осматриваем оружие. Когда ходили на разведку, у нас были только дамский пистолетик и две гранаты. Теперь же к этому прибавились маузер, парабеллум и охотничьи ножи. Для начала совсем неплохо. Имея три пистолета, сто двадцать патронов и четыре гранаты, можно вступить в бой с полицией.
С сегодняшнего вечера мы партизаны — Тоне, Иван и я. С сегодняшнего вечера мы должны забыть, как нас называли жены и друзья, и стать: Тоне — Цветаном, Иван — Митре, а я — Лазаром. Даже когда мы одни.
Слышатся чьи-то шаги. Входит Иван. Нет, теперь не Иван, а Митре. Он в шароварах и куртке, за спиной ранец, в карманах оружие.
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, Митре.
— Пошли.
— Погоди, сначала присядем на дорожку, — предложил Цветан.
Мы все садимся. И бай Петко и тетка Райна. Молчим. Таков обычай. Затем поднимаемся и выходим из дому.
Несколько шагов — и мы растворяемся в темноте. Идем полем один за другим. За спиной остается родной город, близкие сердцу люди, все наше прошлое. Но теперь не время об этом думать, у нас другие заботы. Мы идем. У моего пояса висит пистолет, принесенный Леной. Одежда тоже сшита Леной. Я шагаю, и мне кажется, что рядом идет она, моя Лена. Поле ровное, и мы идем с ней в ногу.
Сейчас бы запеть. Но партизанская дисциплина заставляет идти бесшумно. И я про себя пою старую советскую партизанскую песню:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье,
Белой армии оплот.
В путь мы пошли втроем. Станем ли мы когда-нибудь дивизией, нашей, болгарской красной дивизией? Была ночь 2 июня 1942 года.