Лишенные ярких красок комнаты на картинах Рииса отличает аскетизм, граничащий с пустотой и заброшенностью. Перед нами предстает замкнутая вселенная, далекая и холодная, выписанная в узком диапазоне серых тонов, что современники художника неизбежно обосновывали влиянием на него относительно недавно изобретенной черно-белой фотографии. Эта практически монохромная палитра стала расцениваться как фирменный знак Рииса. Намеки на какие-либо другие цвета помимо черного, белого, коричневого или серого, когда они изредка появляются, не производят впечатления последних штрихов, а скорее выглядят как остатки цвета, который когда-то присутствовал в большей мере, но теперь постепенно отступает или совсем исчезает.
Понедельник, 13 ноября.
Наши комнаты не такие тихие, какими кажутся на картинах. Мы слышим шаги, а время от времени и приглушенные голоса из квартиры наверху, а также стук копыт по мостовой. И колокол церкви Спасителя. Ее высокий шпиль, вокруг которого вьется золотая лесенка, хорошо виден из наших окон в задней части дома. В комнатах, какими они предстают на полотнах, стекла выглядят мутными; сквозь такие ничего разглядеть нельзя.
Чтобы добиться того минимализма, к которому стремится Виктор, при подготовке сцены для рисования нам приходится переносить в другую комнату лампу, часы, подсвечник и даже несколько стульев. Фактически у нас мало мебели, но в глазах моего мужа посторонние объекты, не вписывающиеся в задуманную им композицию, нарушают геометрию пространства. Что касается меня, я понимаю: роль натурщицы заключается в том, чтобы не мешать ходу работы. Некоторым девушкам быстро надоедает позировать, и они начинают болтать и вертеться. Я научилась тихо сидеть и неподвижно стоять. Уверена, что при желании вполне могла бы освоить опыт восточного мистика, который способен удерживать мозг в состоянии покоя так же легко, как тело, сохраняя его ясным, словно воды озера в тихий день. Однако мой мозг никогда не бездействует. Разум находится в моем полном распоряжении, и рисованию нисколько не мешает, если, позируя, я обдумываю планы на день или о чем напишу в дневнике после наступления ночи.
Я слышу тихие звуки от мольберта, за которым работает Виктор: вот он отбрасывает смятый металлический тюбик с краской, вот выбирает из банки нужную кисть, пододвигает стул ближе к мольберту; то и дело у него вырываются короткие самокритичные и недовольные возгласы. Сперва они относятся к художественному решению картины в целом, построению линий. Но и в процессе последующей работы над полотнами, постепенно заполняя свободное пространство карандашного эскиза короткими легкими мазками, Виктор не бывает доволен. Он работает слишком напряженно, заставляя себя проводить за мольбертом почти все часы бодрствования. Остро и с беспокойством мой муж осознает, что его отец заболел и так никогда и не смог продолжить работу, достигнув возраста, в котором сейчас находится сам Виктор. Он опасается, что его трудоспособность прекратится подобным же образом, поэтому пытается отдалить свой конец, пожалуй лишь приближая его. Когда я уверяю мужа, что у него еще много лет впереди, он не слушает меня.
Хотя Виктор так подолгу смотрит на меня каждый день, я не уверена в том, что именно он видит. Знаю, мой темный силуэт резко контрастирует со стенами, окнами и дверями. В этом смысле я служу той же цели, что и мебель, темные очертания которой выделяются на серо-белом фоне. В качестве основных красок Виктор использует цинковые белила, черную слоновую кость и темно-желтую жженую сиену, смешивая их с самой малостью оливково-зеленой, неаполитанской желтой или розовой, но лишь для того, чтобы искусно подчеркнуть (как устрица — жемчужину) свою серую палитру. Он кладет более плотные слои краски в то место картины, куда падает свет, и постепенно снижает интенсивность цвета, тем самым подчеркивая участки наибольшей яркости. Виктор почти никогда не разговаривает, когда рисует, но позже показывает и объясняет мне, чего пытается добиться.
В скором времени мы ожидаем с визитом советника Алстеда, который уже приобрел четыре картины и, возможно, купит еще несколько. Виктор сказал, что торговцам он предпочитает коллекционеров, а этого Алстеда уже можно назвать меценатом. Его неизменно высокая оценка картин Виктора, выраженная всего в нескольких словах, так импонирующая моему мужу, всегда оставляет того чуть менее неудовлетворенным. Советник — учтивый мужчина с традиционными взглядами. Ему нравятся надлежащая обходительность и хорошие манеры. Когда он бывает у нас, я благодарю Бога за то, что получила соответствующее воспитание в дядином доме и знаю, как следует преподносить себя в обществе: дружелюбно, но не экспансивно. Хотя Виктор ничего не говорит и даже, возможно, не замечает этого, мне кажется, советник Алстед приходит в наш дом для того, чтобы увидеть не только картины, но и меня. Он смотрит на нас одинаковым одобряющим взглядом и иногда, в своей величественной манере, обращается ко мне как к музе.
Фру Эльна Моерх, экономка моего дяди, сказала бы, что ремесло натурщицы (даже если она полностью одета как я) может вести лишь к фривольным помыслам и непристойному поведению. И действительно, в голове у меня кружат удивительнейшие мысли. Повернувшись к миру спиной, я не вижу, как мой муж смотрит на меня, но думаю о его лице в период ухаживаний, вспоминаю его взгляд в нашу первую брачную ночь, в котором читалось, что он почти не смеет дотронуться до меня, и чувствую тепло, разливающееся по телу под одеждой. Желать своего мужа — прекрасно, поскольку это идеально соответствует воле Божьей относительно жен. И второе мое желание тоже согласуется с возвышенными и благими целями, хотя кого-то сила этой страсти могла бы привести в смятение. Действительность мира, в котором мы живем, вынуждает к осторожности, а иногда и молчанию. Я с раннего возраста училась жить в тени тех, от чьих наставлений зависела, в чьем одобрении нуждалась. Сначала я научилась не затмевать своего брата, а теперь веду себя так, как подобает жене.
Не привлекая внимания к своей персоне, я замечаю то, чего не видят другие. Иногда, когда мой дядя и его экономка оставались наедине в столовой или в его кабинете, обсуждая домашние дела или образование Свена, я видела из коридора или с лестничной площадки, как близко друг к другу они стоят, как его большая рука с золотым кольцом касается ее запястья. Однажды ночью я проснулась от страшного сна. Путаясь в подоле белой ночной рубашки с широким гофрированным воротником до подбородка, которая была мне велика, я вышла из своей комнаты. И увидела Мелькиора, стоявшего в коридоре возле спальни фру Моерх с горящими глазами и растерянным выражением на грубом покрасневшем лице. Выглядел дядюшка так, словно был в полусне. Долгое мгновение мы пялились друг на друга, пока он наконец не прошептал хрипло: «Быстро в кровать!» Испуганная, я молниеносно скрылась за дверью своей комнаты. Хоть я прислушивалась долго, как могла, мне так и не удалось услышать, как скрипнула половица или открылась дверь. Должно быть, он стоял там без движения, пока не уверился в том, что я заснула. Эти знаки были незаметными, но теперь, став замужней женщиной, имея собственный дом, я могу сказать, что не верю в их абсолютно непорочную жизнь под крышей его дома.
В этом свете ревностные проповеди фру Моерх о добродетели и приличиях производят совсем иное впечатление. Я вспоминаю, как она, смакуя подробности, рассказывала историю нашего сиротства, словно излагала библейскую притчу. Как описывала падение неблагополучной младшей сестры Мелькиора, соблазненной мужчиной неизвестного происхождения, который не хотел (или не мог) жениться на ней, и как вскоре после появления у Свена сестры (мое рождение еще больше усугубляло противозаконность этого союза) наши родители умерли, а незаконнорожденных сирот приютил дядя Мелькиор. Нас поощряли не зацикливаться на мыслях об отце и матери, мы никогда не видели фотографий ни одного из них, не держали в руках ни единой вещи, которая бы доказывала их существование на этой земле.
Четверг, 16 ноября.
Выходя из дома Шёнхайдера на обсаженную деревьями улицу (эта часть Копенгагена больше всего напоминает мне Париж), чувствуешь себя так, словно вернулся домой с какого-нибудь не отмеченного на карте материка. Моя дорогая Сусси Гутенберг стала женой дворянина, который был на несколько лет ее старше, а случилось это всего через пару месяцев после нашего возвращения из Парижа. Сусси всегда вращалась в аристократических кругах, а когда захотела продолжить изучение искусства в Париже, ее отец согласился оплачивать квартиру при условии, что она пригласит двух датских барышень из хороших семей сопровождать ее в качестве компаньонок.
Сусси руководствовалась тремя соображениями, когда из множества других желавших поехать с ней соучениц отдала предпочтение мне. Я откровенно мечтала сбежать из дядиного дома, не задумывалась пока о замужестве и, что самое главное, имела в своем распоряжении неоценимый ресурс, нечто такое, что Сусси Гутенберг не могла приобрести даже за деньги отца. Этим сокровищем был мой брат Свен, уже учившийся на тот момент в Париже, — совершеннолетний и респектабельный мужчина, который мог сопровождать нас в рестораны, парки и другие увеселительные места. Не имей мы такого провожатого, нам пришлось бы благопристойно сидеть дома из соображений приличия.
То время, как я уже говорила, сейчас кажется далеким прошлым. Дом, в котором Сусси живет со своим мужем, заполнен богато украшенными мольбертами, но теперь на них стоят в рамках пейзажи модных художников или дипломы и документы, подтверждающие почетные членства ее мужа. По большей части Сусси говорит о радостях и горестях своего величайшего сокровища, маленькой Матильды Эмилии в кружевном сарафанчике. Малышке нет еще и двух, но она уже избалована игрушками и развлечениями. Сусси снова беременна и выглядит округлившейся и цветущей.
Третья обитательница нашей парижской квартиры, Дорте (воспоминание о том, как, свернувшись калачиком на красном бархатном диване, она делала записи в своей новогодней книжице, посетило меня, когда я начала вести этот дневник), имела даже еще меньшее довольствие от своей многочисленной семьи, чем я получала от дяди, однако осталась в Париже после того, как мы с Сусси вернулись домой. Я не знаю, как наша подруга смогла себе это позволить — скорее всего, работала натурщицей для американских художниц или украшала японские веера для перепродажи. Мне известно, что, еще когда мы были в Париже вместе, она напряженно работала копиистом, делая репродукции работ Лувра для деревенских церквей. Полагаю, к настоящему времени Дорте уже сдалась, пустила с аукциона оставшиеся работы из своей крохотной студии и нашла место гувернантки. Как убеждаем друг друга мы с Сусси, если бы она вышла замуж, то обязательно написала бы нам об этом.
— В конце концов, все это лишь потому, что мы не мужчины, — весело говорит Сусси, но из ее уст эти слова звучат немного фальшиво.
Подруга гладит по голове свою дочь, играющую у ее ног с вырезанным из дерева попугаем, и продолжает:
— Ты только подумай о них, Северина, о наших землячках, которые остались верны искусству, вместо того чтобы выйти замуж; разве они не мужчины в душе? Подумай об их значимости, об их дерзновении. Та женщина, которая сделала скульптурный рельеф для нашей ратуши, — я видела, как ее во всеуслышание хвалили, и все же мне было ее жаль.
Причина, по которой дом Сусси напоминает мне джунгли, кроется в его декоре. Такой в наше время не редкость, но слишком уж он не соответствует аскетическому вкусу моего дорогого Виктора. Ниспадающие, как огромные кулисы из бархата и парчи, портьеры, с которых свисают кисточки бахромы, а в комнату втиснуто столько мебели, что она еле там помещается, и обходить ее — словно вести лодку вдоль опасных отмелей. Мало того что комнаты загромождены дорогой мебелью — каждая горизонтальная поверхность, включая крышку фортепиано, заставлена хрупкими декоративными предметами. Как-то после обеда у Шёнхайдеров Виктор сказал мне:
— Если бы только люди открыли глаза на то обстоятельство, что несколько хороших вещей могут придать комнате намного больше изысканности, чем огромное количество посредственных.
Неумеренность, по его мнению, уродует комнату. Восприятие моего мужа такое незамутненное по сравнению со вкусом большинства.
Не говоря об этом ни слова, я смотрела, как Сусси, чьи золотисто-каштановые волосы были искусно собраны на затылке, то и дело тянется к серебряной вазе за конфетой, иногда кладя ее в рот Матильде Эмилии, которая училась ходить среди своих игрушек, раскиданных по полу вокруг нас (Арлекин в шелковом костюме, лошадка с настоящей гривой, фарфоровая кукла в белом кружевном платье для крещения), а иногда — себе в рот; ее губы были в сахарной пудре. Я не могу сказать, счастлива ли она. Даже принимая во внимание ее беременность, я не могу отделаться от ощущения, что подруга стала более приземленной и флегматичной, чем прежняя резвая Сусси.
Сусси протянула мне вазу с конфетами.
— Северина, ты слишком во многом себе отказываешь, — произнесла она с тенью былого юмора в голосе. — Твои жертвы, твое отречение… ты очень сильно напоминаешь мне монахиню, дорогая. Никаких развлечений, ни мысли о праздном времяпрепровождении…
На этих словах Матильда Эмилия разревелась, требуя дать ей бьющуюся пастушку с этажерки, поскольку не могла до нее дотянуться. Сусси пришлось позвонить, чтобы пришла няня.
Когда ребенка унесли, я попыталась завести разговор о Париже.
— О! Преподаватели всегда обращали на тебя внимание, — сказала Сусси полушутливым, полусердитым тоном.
Я напомнила ей, как по крутой лестнице мы поднимались в студии академии, как локтями расчищали себе путь в душной, заставленной мольбертами комнате, где царил гул от разговоров на полудюжине языков, в то время как насыщенный парами воздух окутывал нас резкой смесью табачного дыма, масляной краски, стойких духов, сырой одежды и пота. Состязаясь за то, чтобы бросить взгляд на натурщицу в передней части комнаты, мы боролись за шанс стать известными единственно благодаря своим высококачественным работам, а не воле судьбы, поместившей нас в определенную семью, или среду, или даже страну. Сусси как будто ничего об этом не помнила, а может, ее воспоминания о тех временах были совсем другими.
— Ты… На что тебе жаловаться? В твоем доме нет… всего этого…
Она жестом указала на разбросанные по полу игрушки: разноцветную металлическую юлу, фарфоровую куклу, набор миниатюрных чайных чашечек.
— У тебя есть время… хотя… ты ведь постоянно позируешь для Виктора… Тиран! Пусть найдет себе какую-нибудь девушку и рисует ее. Везде есть девицы, которые не могут устроиться на работу прислугой. Найди ему такую девушку, и ты опять будешь свободна, Северина.
Теперь ее рука тянется к вазе с фруктами, но как будто сама по себе, словно Сусси этого даже не замечает.
— У моего мужа есть такая девушка, а ведь он даже не художник.
Она разражается удушливым, неестественным смехом. Вместо того чтобы взять фрукт, за которым тянулась, она хватается за ручку дивана. Потом закрывает лицо обеими руками и начинает плакать навзрыд. Тут я не знаю, что делать. Ее муж?.. Даже в своем горе Сусси проявляет осторожность, боясь испортить элегантную прическу.
Я оставила подругу со слезами на глазах, но успокоившуюся. Пробираясь сквозь непроходимый интерьер ее дома, я так и слышала голос Виктора, тихонько напевающего: «Кисти, кисточки кругом». Это он о тех маленьких пучках шерсти, связанных вместе с верхнего конца, которыми украшают портьеры, скатерти и мягкие стулья.
По пути домой, пересекая Ратушную площадь, я встретила шумную группу молодых матросов, которые смеялись и толкались. Я заметила, что они не обращали внимания ни на одну встречающуюся женщину, а, казалось, получали удовольствие от того, что пинали и шлепали жилистые тела друг друга. Мне вспомнился набросок обнаженной натуры, сделанный Виктором в студенческие дни, еще до нашей встречи. Тонкое и чуткое изображение юности было выполнено с такой точностью, которая не могла не пробуждать в зрителе чувственность. Мать Виктора застала меня за разглядыванием рисунка и забрала его.
— Ученическая работа, — бросила она пренебрежительно.
Я никогда не видела тот эскиз снова. И по моим сведениям, Виктор больше ни разу не рисовал обнаженного мужчину. Было ли это слишком сильным испытанием для него? Теперь я начинаю размышлять о том, каково это — сидеть обнаженной перед художником. Но если он мой муж, значит, всегда идти ему навстречу — мой высший долг, и это так же естественно, как цветам — неизменно поворачиваться к солнцу.
Понедельник, 20 ноября.
Сегодня к нам приходил советник Алстед, чтобы посмотреть картины. Это высокий мужчина, который сутулится, как бы заверяя тех, кого его рост напугал, что он по большому счету скорее мягкий по натуре, чем высокомерный. Думаю, такая осанка позволяет ему также проходить в низкие дверные проемы, не ударяясь головой. Советник — видный представитель местной общественности и уважаемый семьянин, хотя его жена известна своим слабым здоровьем. У него есть сын, о чьем дурном поведении он много говорит, и две младшие дочери, о которых, что совершенно правильно, из его уст не слышно ни слова. После сегодняшнего визита я могу засвидетельствовать, что советник превосходно одевается и является обладателем элегантных усов. Когда он вошел в нашу квартиру, я заметила, как огорчала его слегка забрызганная грязью правая штанина (сегодня на улице было мокро и немного слякотно). Но советник перестал хмуриться, как только взял мою руку и в старомодной манере низко над ней склонился.
— Ах, муза художника.
Его голос прозвучал низко и трепетно; затем, прочистив горло и заговорив более решительно, он приветствовал меня еще раз:
— Приятно видеть вас снова, фру Риис.
Советник пожал руку Виктору, который появился из-за мольберта, вытирая руки об одежду.
— Вы, конечно, бывали в Париже, — начал он, стоя перед двумя картинами, которые мы выставили для него. — Но то, чем они там занимаются, не особенно повлияло на вас. В ваших работах есть простота, непринужденность, что очень свойственно нашим людям и чего нет в парижанах. Ваше творчество величаво, но без намека на показушничество, как сама наша страна.
Виктор не ответил, возможно, не расслышал. С детства он страдает легкой глухотой, из-за которой некоторые люди несправедливо считают его грубым или рассеянным.
— Мой муж провел больше времени в Лувре, чем на выставках, — подтвердила я, беря Виктора за руку. — Его вдохновляют отнюдь не современники.
— За исключением вас, дорогая леди, — возразил советник Алстед.
Простояв перед картинами довольно долго, он объявил, что возьмет «Интерьер с фигурой». Отличная новость!
После того как дело было завершено, советник прошелся по комнате и неожиданно остановился перед новой, незаконченной картиной, изображавшей пустую комнату. Обычно его взгляд притягивала присутствовавшая в композиции фигура. Эта картина была важной проверкой, и я видела волнение Виктора, когда она оказалась в центре внимания. Я думала, муж даже, возможно, скажет что-то вроде: «Ах, это просто упражнение, не та работа, которую можно серьезно рассматривать», но советник с легкостью подогнал это новое полотно под то понимание творчества Виктора, которое у него уже сложилось.
— Рисуя вас, фру Риис, Виктор создает ощущение совершенной тайны, — говорил он, интонируя своим низким и сильным голосом. — Наполовину скрытая, фигура вызывает огромное любопытство и интерес. Впечатление восхитительное. Но даже когда вас нет в комнате, как на этой картине, ощущение тайны и заманчивой близости продолжает присутствовать.
Он не выразил желания купить ее, по крайней мере пока. Я не знаю, что подумал бы Виктор, если бы эти новые рисунки пустых комнат заслужили в один прекрасный день такое же уважение, как изображения его музы, которые он считает самыми совершенными работами. Все остальное для него — просто наброски, которые можно рассматривать лишь в качестве упражнений.
После того как советник ушел, я ждала, что Виктор отпустит какое-нибудь пренебрежительное замечание по поводу недостаточной проницательности своего мецената. Но он уже вернулся к работе и натягивал новое полотно на раму.
— Почему ты не рассказал ему о геометрии линий, о направлении света, о том, чему учил меня?
— Пусть человек видит то, что хочет, — ответил Виктор. — Благодаря его деньгам у нас на столе будет кусок хлеба. И должен сказать, Северина, я рад, что ты не позволяешь минутному лестному вниманию вскружить тебе голову.
Фрейя встала с кресла и посторонилась. Но молчаливым ответом на его оклик были разложенные в два ряда фотографии на столе. Из их расположения он не мог не увидеть, что она вычислила принцип.
— Все они Рииса? — попыталась спросить она так, словно это не имело значения.
Питер не спешил усаживаться за стол. С минуту он изучал ряды фотоизображений, и на щеках его играли желваки. Наконец он заговорил:
— Да. Других художников я держу в отдельной папке.
Фрейя видела: Питер ждет, когда она озвучит то, что ей теперь известно.
— До тысяча девятьсот пятого Северина есть на каждой. Начиная с тысяча девятьсот шестого он рисует только пустые комнаты. Правильно? Это твое открытие?
— Да, это, — подтвердил Питер, по-прежнему не глядя на нее.
— Но почему? Почему он перестал ее рисовать?
Когда Питер продолжил, в его голосе вместо гордых зазвучали оборонительные нотки:
— Я первый, кто это обнаружил. Ты не представляешь, сколько времени понадобилось, чтобы собрать изображения всех известных картин: достать копии распроданных журналов, попасть в библиотеки слайдов, закрытые для широкой публики, разыскать уйму старых каталогов. Почти все его работы находятся в частных коллекциях, гораздо меньше — в музеях, да и то преимущественно в Дании, но и те впервые за длительное время сданы в аренду для выставок где-то еще. Это была такая неразбериха. Последовательность…
Питер оборвал себя и начал собирать со стола изображения, в случайном порядке засовывая их в папку и даже не глядя на них.
— Знаешь что? Я был бы признателен, если бы ты ни с кем не делилась этой информацией.
— Тебе не кажется, что София могла слышать какую-нибудь фамильную историю о тысяча девятьсот шестом? Я могу спросить…
— Спасибо, не надо. Я пока не хочу ничего раскрывать. Я уже попросил ее дать мне всю информацию, которой она владеет, и мне не хочется особо распространяться по поводу того, что именно я ищу. Слушай, я говорил тебе, что собираюсь серьезно заняться своей карьерой этой осенью. Мне нужна публикация. Я уже подал заявку на участие в конференции. Для меня это большая…
— И что ты скажешь на конференции?
— Пока не знаю. Зависит от того, что выясню.
— Но тебе нужна какая-то значительная гипотеза, которая могла бы стать темой доклада. Что, по-твоему, за всем этим кроется?
Фрейе пришло в голову, что после обнаружения пограничного года она может увидеть на картинах нечто такое, чего не замечала раньше. Девушка пересекла кабинет и принялась рассматривать полотна. На трех из них, написанных до тысяча девятьсот шестого, была изображена Северина. На полотне «Комната с сидящей женщиной» она расположилась в кресле лицом к стене, на картине «Интерьер с фигурой» художник поместил свою музу в дальний конец комнаты, а «Дама в интерьере» показывала ее стоящей перед дверным проемом. За ними следовали три картины, написанные после тысяча девятьсот шестого года: «Солнечный свет в гостиной», «Три двери» и «Интерьер вечером». На всех были изображены пустые комнаты. Фрейя так и видела кончик кисти, наносивший слои масляной краски на полотно, меткий глаз, наблюдавший за рукой, которая смешивала эти спокойные, нежные цвета. Разум Виктора Рииса — его способность схватить тишину, его беспощадное фокусирование на деталях, его контроль сильного эмоционального напряжения — просматривался в каждом мазке и, возможно, даже сильнее на картинах с пустыми комнатами, чем в более ранних работах.
У нее за спиной Питер с неохотой начал отвечать; но, словно он возвращался к прежним временам, когда они с Фрейей вместе искали ответы на вопросы, голос его постепенно обретал силу.
— Больше всего я боюсь, что это может не иметь никакого скрытого смысла. Иногда художник просто вступает в новый период. Ему становится интереснее рисовать пустой интерьер, чем интерьер с фигурой. Но в данном случае я в это не верю. Готов спорить, в ранних работах Северина была подлинной музой, творчество Рииса основывалось на ней. Она появлялась на каждой его картине, за исключением тех двух, с обнаженными фигурами, которые ты сегодня видела; я не уверен, как их расценивать. Такое впечатление, будто на них оплачиваемые натурщицы. Как бы то ни было, на всех, кроме тех двух, изображена Северина. А потом она внезапно исчезает. Что-то случилось.
— Может быть, она умерла?
— Я сразу это проверил. Безусловно, все было бы ясно, если бы датой ее смерти значился тысяча девятьсот шестой. Но это не то, что я нашел в записях. Северина пережила Виктора почти на тридцать лет.
— А ты заметил другую перемену, которая произошла в то же время?
Теперь, когда ей удалось завоевать доверие Питера, она почувствовала, как у нее чуть сильнее забилось сердце. Фрейе было приятно, что он заинтересованно сузил глаза и впервые за все это время встретился с ней взглядом, внимательно ее изучая.
— Не уверен, — медленно начал он, — если только речь не идет о чем-то таком, что ты явно не могла увидеть на репродукциях. После того как он перестал ее изображать, наблюдается незначительное послабление в стиле, словно он сбавил обороты в своем противостоянии импрессионистам; его мазки…
— Нет, это кое-что другое.
Фрейя ощутила прилив торжества. Ей действительно было что предложить.
— Я говорю о комнатных растениях.
Не отвечая, Питер полез в папку и рванул оттуда пачку фотографий. Он начал быстро раскладывать их по порядку заново, чтобы увидеть то, о чем она говорила.
— На некоторых из тех, что написаны после тысяча девятьсот шестого, либо на подоконнике, либо на одном из столов есть цветочный горшок. Но ни на одной из ранних работ этого нет.
Питер уставился на выстроенные в ряд фотографии на столе, бессильный опровергнуть то, о чем говорила Фрейя. Он нахмурился и пять или шесть раз постучал по столу согнутым указательным пальцем. Она вспомнила, как стучал он подобным же образом, когда они работали вместе. Ему всегда требовалось какое-то время на то, чтобы признать ее превосходство.
— Ладно. Это дает мне дополнительную пищу для размышлений, — произнес он, и его серьезное лицо расплылось в улыбке. — Черт. Так и знал, надо было держать эту папку от тебя подальше. Сколько тебе понадобилось, чтобы все вычислить — минут десять? Да у тебя прямо соколиный глаз.
Фрейя испытала прилив надежды. Может быть, им удастся снова стать напарниками. Казалось, Питер чувствует облегчение оттого, что теперь, когда ей все известно, он может делиться с ней.
— Я скажу тебе еще одну вещь, если ты пообещаешь хранить ее в тайне. Я уже говорил, что брат Северины, Свен Нильсен, занимался в художественной школе вместе с Виктором. Тот, которого я заставил тебя изучать. Так вот, большинство своих картин Свен написал в поселке на крайнем севере Дании. У них там было что-то вроде колонии художников. Документы из архивов свидетельствуют о том, что он жил с женщиной младше себя, которая не была ни его женой, ни хозяйкой дома. Вот куда, я думаю, могла отправиться Северина после тысяча девятьсот шестого. В тот поселок, к своему старшему брату. На данный момент это мое лучшее предположение.
— Но что на самом деле… Ты ведь вроде нашел какие-то факты, способные повредить репутации Рииса?
— Да ладно тебе! Годами Риис полагается на нее как на музу, он абсолютно одержим ею, и тут вдруг она исчезает. Как знать? Может быть, он приревновал и выгнал ее из дома. Или запер в психиатрической лечебнице; в те дни так поступали с надоевшими женами. Какой-то скверный поступок определенно имел место. Если не с его стороны, то, вероятно, с ее.
— И об этом будет твой доклад?
— Да нет, — уверенно отозвался Питер, но Фрейя знала его достаточно хорошо и поняла, что он блефует. — Ко времени конференции я буду точно знать… о черт, где мой телефон? Кажется, я оставил его дома.
— Но ты ведь сейчас туда направляешься, так что ничего страшного?
— Нет. Я хочу, чтобы она могла со мной связаться.
Фрейе захотелось поддразнить его, спросив, связано ли его беспокойство с тем временем, которое они когда-то проводили вместе, но что-то в тоне Питера заставило ее передумать.
— До завтра.
Он снова закрылся. Чувство товарищества, восстановленное из прошлого, ощущение, что они вновь стали близки, как раньше, не продлилось долго. Был только один признак перемены. Даже проделав путь назад за своей особой папкой, он не потрудился положить ее в портфель.
В тот вечер, когда солнце опустилось за стену сада позади дома, София стояла в кухне и большой металлической ложкой отскребала клейкий переваренный рис от дна кастрюли, перекладывая его в красную пластмассовую миску, в которой уже находились остатки жира и корки сыра. Она дернула заднюю дверь и вышла с миской в сад. Сейчас Фрейя увидит, почему лиса регулярно появляется в сумерках.
— Смотри, — прошептала София.
В неосвещенной кухне Фрейя не могла разглядеть выражение лица Софии, но ощущала ее сдерживаемое волнение. Она повернулась и выглянула в сад, где только что появилась лиса. Пригнув голову, та кралась на согнутых лапах, готовая броситься наутек в любой момент. Лиса оказалась меньше, чем ожидала Фрейя. Ее рыжеватая шерсть кое-где на боках посерела от линьки, мех на грудке и тонких лапках был белым, а шерстка вдоль хвоста, а также на кончиках ушей и морды имела черный окрас.
Трудно было предугадать, насколько громкий шум и какие телодвижения могут спугнуть животное, если оно услышит их голоса или увидит жесты через стекло. Стоя у окна, они старались шевелиться как можно меньше, а говорить — как можно тише.
— Одним из первых, кто пришел в этот дом после… после смерти Йона, был человек из Общества охраны лис. Он появился на пороге с папкой-планшетом в руках, приятный такой бородатый мужчина в очках, представился как Мерл. Я всегда считала, что это женское имя, но такое ему дали родители. Не в моих привычках тратить время на всяких агентов. Но в той ситуации для меня было даже облегчением думать, что хоть кто-то пришел не для выражения соболезнований. Что я могу поговорить с ним о чем-то настолько обыденном, что это можно даже записать на планшете.
Навострив уши, не теряя бдительности, лиса принялась обнюхивать еду, и София замолкла на какое-то время.
— Я пригласила его пройти взглянуть на сад. Кто-то перерыл клумбы и перевернул баки с мусором у соседей. Те подозревали, что это лисы, и требовали каких-то мер. Мерл был добровольцем, который принял их вызов. Осмотрев все вокруг, он высказал предположение, что под нашим садом находится лисья нора. Видишь ли, для выведения потомства они роют яму в защищенном месте. Он так интересно об этом рассказывал. Мерл уже посоветовал соседям закрывать мусорные баки плотной крышкой и прекратить удобрять цветы костяной мукой. Он сказал мне, что если я увижу какие-нибудь признаки лис, то могу набить в ходы, которые они роют, старого тряпья, и это заставит их уйти. Разумеется, я не стала делать ничего подобного. Вместо этого я приношу им еду.
Рассказывая об этом по-прежнему тихим голосом, София выглядела довольной.
— Эта лиса приходит на ужин каждый вечер, иногда бегает туда-сюда по нескольку раз, возможно, носит еду лисятам. Правда, я еще не видела ни одного детеныша. Все-таки их нора, должно быть, находится где-то в другом месте.
Хотя было трудно что-то разглядеть в темноте, лиса, казалось, уже вернулась в свою нору. Заросший сад выглядел пустым и тихим. София пересекла комнату и включила свет. Поскольку уже не было необходимости шептаться, она стала говорить громче, и из-за внезапного резкого усиления звука следующие ее слова прозвучали как-то особенно выразительно.
— Ну вот ты и увидела единственных живых существ, которые составляли мне здесь компанию, пока ты не приехала.
Фрейя тщательно обдумывала, как лучше продолжить разговор. Чтобы выяснить, о чем известно Софии, и не раскрыть карты Питера, ей нужно поговорить о картинах без упоминания идей и теорий, которые он развивал. Она заранее отрепетировала текст, который, по ее мнению, был достаточно близок к правде.
— Помните, вы посоветовали мне присматривать за Питером?
— Это никогда не помешает, — сухо ответила София. — Мы с мужем часто были слишком доверчивы.
— Так вот, сегодня утром я увидела, что он оставил в кабинете одну из своих папок. Я… я не смогла удержаться и заглянула внутрь. У него там много фотографий. Похоже, это снимки всех картин Рииса, которые ему удалось найти. И упорядоченные по датам. Даже не знаю, заметил ли Питер, но, похоже, в тысяча девятьсот шестом году Риис прекратил рисовать свою жену. Могло что-то случиться в тот год, как вы думаете?
Реакция Софии удивила Фрейю. Та долго и молча на нее смотрела с легкой снисходительной улыбкой на лице.
— Ах да. Это был самый важный год в их жизни, — сказала она наконец.
— Откуда вы знаете?
София поколебалась, но, кажется, приняла решение полностью удовлетворить любопытство Фрейи.
— Полагаю, что из всех моих знакомых я могу доверить это только тебе. Но только тебе, понимаешь? Это не то, чем можно делиться с питерами финчами всего мира.
По ее доверительному тону Фрейя могла сделать вывод: что бы София ни собиралась открыть, это должно их сблизить, как все еще хранимые ею в памяти книги старых любимых датских писателей, которые Алстеды читали ей вслух, когда она была девочкой: «Цветы маленькой Иды» Ханса Кристиана Андерсена, «Мальчик-моряк» Исака Динесена[26] и скандинавские мифы. София энергично двинулась по направлению к лестнице.
— Нет-нет, оставь пока эти тарелки и пойдем со мной, — бросила она Фрейе.
Вместе они поднялись в гостиную. Сквозь обрамленное раздвинутыми шторами окно Фрейя видела, как темные ветви и листья отбрасывают тень в свете уличных фонарей. Гостиная была заполнена лишь этим мрачным светом, пока София не щелкнула выключателем на стене, после чего интерьер комнаты залил яркий свет, отвлекающий внимание от ночных деревьев.
Два бледно-желтых кресла с высокими спинками стояли на своих местах прямо под люстрой. Повернутые друг к другу, они были обращены к аккуратно вычищенному камину. В прошлые свои приезды Фрейя брала стоящий у стенки стул с прямой спинкой и вышитым сиденьем и садилась между Алстедами. Но сегодня вечером София молча указала ей на второе кресло. Хотя Фрейе не хотелось садиться туда, она подумала, что должна подчиниться, поскольку так будет лучше, чем оставить кресло пустым.
Тем временем София копалась в низком шкафчике в дальнем конце комнаты, откуда вскоре извлекла небольшой томик. Уже успев вспомнить о любимых рассказах своего детства, Фрейя не удивилась, когда увидела его. Но эта книга выглядела даже еще более старой. Зеленая ткань переплета лоснилась, края и корешок были потрепаны.
— Конфиденциальность старомодна, — произнесла София и похлопала книгу кончиками своих наманикюренных пальцев. — Но мы, женщины, иногда храним тайны друг друга. Я хочу, чтобы ты это увидела. Но только между нами. Ты должна пообещать.
Так же аккуратно, как София, Фрейя взяла книгу и, медленно ее открыв, заглянула внутрь. Хрупкие страницы имели оттенок кофе с молоком, более темный по краям, и были исписаны старомодным витиеватым почерком. Чернила, изначально, возможно, черные, теперь выглядели темно-коричневыми.
«Á Paris, je n'ai jamais tenu de journal»,[27] — гласило первое предложение.
Фрейя силилась разобрать фразы, которыми были заполнены многочисленные страницы. Пока что ей удавалось понять лишь отдельные слова. Имена Виктора и Северины Риис время от времени встречались, начиная с первых страниц. Но все было на французском, а не на датском. Так кто же это писал? Где и когда?
— Это то, что искали Мартин с Питером? — спросила Фрейя.
София пристально на нее посмотрела.
— Возможно, — сказала она. — Но я долгое время хранила эту книгу здесь, среди своих вещей, а не в кабинете мужа.
— Но если она принадлежала Риису, разве им не нужно…
— Нет. Эта вещь более личного характера. Как только прочтешь более внимательно, ты поймешь.
Посол Дании сидит за печатной машинкой у себя в кабинете. Как и задумывалось, поднимая голову от работы, он наталкивается взглядом на свою коллекцию картин. Йон в доме один. В эти дни София, кажется, стала постепенно от него отдаляться. За границей его жена приобрела изящную худобу. Занята она в основном тем, что делает прически для бесконечных приемов по случаю национальных праздников и регулярно посещает дипломатический клуб, где плавает в бассейне и берет частные уроки тенниса. Хотя София и общается там с другими иностранками, она не водит дружбу с этими женщинами, которые целыми днями сидят на солнце возле бассейна в своих бикини, покрываясь бронзовым загаром, пьют коктейли и курят импортные сигареты за разговорами о своих чадах и сплетнями.
Тем временем Йон перечитывает подготовленный им доклад о текущей политической обстановке в Румынии. Факты, предоставляемые румынским правительством, свидетельствуют о всплеске экономического прогресса и изобилия. Золотой век их страны в полном разгаре! Румыния быстро выплачивает внешний долг, придерживаясь нейтрального курса в международных отношениях, независима как от Советского Союза, так и от Запада и демонстрирует миру успешную модель управляемой рабочим классом утопии, которую предвидели основатели социализма. Но более глубокое изучение предмета обнаруживает, что своих целей власти не достигают. Например, план погашения внешнего долга основывается на экспорте ради свободно конвертируемой валюты каждого мало-мальски пригодного продукта, но при этом румынским гражданам для внутреннего потребления доступны лишь испорченные и некачественные остатки.
Даже хваленую независимость во внешней политике можно истолковать как сложную игру главы государства (причем за счет своих же собственных граждан) с целью натравить Советский Союз и западные страны друг на друга. Помощник Йона, Хенрик Экерс, — по-настоящему грамотный политический чиновник, который мог бы управлять посольством в одиночку, — приводит убедительные аргументы в пользу того, что, даже собирая международные аплодисменты за свою восхваляемую независимую внешнюю политику, президент Чаушеску вполне может частным образом предложить Советскому Союзу поделиться какими угодно технологическими секретами, которые его особый торговый статус позволит румынским шпионам украсть у западных государств.
Чтобы дать полную картину, Йон старается описать своему руководству в Копенгагене культ личности, созданный Николае и Еленой Чаушеску. Преувеличенно моложавое лицо главы государства, украшенное партийными лозунгами и патриотическими призывами, улыбается в духе Оруэлла[28] с больших транспарантов и рекламных щитов, красующихся на каждом общественном здании. Книжные магазины забиты книгами в красных переплетах, бережно хранящими на своих страницах мысли горячо любимого руководителя по поводу национального характера, культурного наследия и новой социалистической семьи.
Именно сосредоточенность на семье вызывает у Йона наибольшие опасения: стремление правительства обеспечить рост «трудовых ресурсов» привело к бесчеловечной политике принудительного материнства. Одна из первых обязанностей Йона по прибытии заключалась в изучении подготовленного Экерсом отчета о речи Чаушеску, которую тот произнес перед Национальным советом женщин. Это была проповедь на тему: «Плодиться, товарищи женщины, — ваш патриотический долг». Президент многословно превозносил матерей-героинь, но правду об истинных мерах, поддерживающих его политику, в свою речь не включил. Работающие женщины репродуктивного возраста теперь подвергаются обязательным гинекологическим обследованиям по месту работы с целью обнаружения беременности на ранней стадии и дальнейшего контроля ее протекания. Женщин, которые уклоняются от выполнения своего гражданского долга и не могут забеременеть, допрашивают на предмет их сексуальной жизни и заставляют посещать лекции об оплодотворении.
Несмотря на это давление, перед лицом жесткого дефицита продовольствия, электроэнергии и жилплощади многие женщины считают невозможным взять на себя заботу о ребенке. Поскольку противозачаточные средства недоступны (а разрешение на прерывание беременности дается только женщинам старше сорока пяти лет или имеющим в настоящее время по крайней мере пятерых маленьких детей), количество отчаянных, рискованных абортов на текущий момент превышает общее число живорожденных. Каждая из этих противозаконных операций обходится в одну драгоценную пачку сигарет «Кент» — универсальную здешнюю валюту черного рынка.
Теперь в каждой больнице в отделении акушерства и гинекологии состоит на службе представитель государства или полиции. Работа этого официального лица заключается в том, чтобы допрашивать пациенток, поступивших с подозрением на осложнения после противозаконного аборта. Таким образом проводится в жизнь правительственное постановление о неоказании мер по спасению жизни пациентке, пока та не назовет имена всех вовлеченных в ее преступление. Из-за страха пострадавших обращаться в больницу, отказа выдавать тех, кто пытался им помочь, и задержек, вызванных необходимостью снимать с пациенток показания до предоставления помощи, женщины в больших количествах умирают.
Иногда, глядя на Софию, Йон испытывает непреодолимое желание облегчить душу и поделиться с ней своими переживаниями, но встает вопрос о ее эмоциональной устойчивости. Просить жену о сочувствии к женщинам, которые физически способны, но отказываются рожать, было бы слишком. Он не может рассказать ей о том, какой груз лежит у него на душе. Вместо этого Йон приходит домой и напоминает себе о спрятанных микрофонах. В конце долгого дня выходить на прогулку в парк слишком трудно, и, конечно, с его стороны было бы неблагоразумно еще больше огорчать или озлоблять Софию, которая и так уже перенесла тяжелую утрату в личной жизни. Она заслуживает того, чтобы ее окружали уют и покой. Поэтому Йон старается радоваться гостям, этой веренице знакомых лиц, новоприбывших и сезонных иностранцев, которых они каждую неделю приглашают к себе домой на портвейн со стилтоном[29] или чай с масляным печеньем из жестяных коробок ярко-синего цвета.
Сегодня днем, закончив печатать и подписав доклад об экономической и политической ситуации в Румынии, Йон расправляет углы документа и кладет его на стол перед собой. В доме даже еще тише, чем обычно. В тусклом свете кабинета его картины словно светятся. По непонятной причине прикосновение к старой монете, его особому талисману, больше не дает Йону четкого осознания того, как поступить. Чувствуя опустошенность в сердце, он не видит иной альтернативы, кроме как еще усердней выполнять свои обязанности.
Единственное его утешение в эти дни — визиты Муров. Йон ловит себя на том, что с нетерпением ждет их прихода, особенно Маргарет, с ее заразительным смехом и энергичной речью. Она одевает Фрейю в платья, которые представляют собой миниатюрные версии ее собственных нарядов, и не отпускает ребенка от себя ни на шаг, хотя иногда Йон задается вопросом, кто кого в этой парочке оберегает. Переступая порог их дома, Муры радуют Алстедов одним своим присутствием. Всем очевидно — и они подшучивают над этим, — как откровенно Йон хочет быть поближе к Маргарет, как стремится ощутить на себе теплоту ее взгляда и прикосновения. Естественность и непосредственность этой женщины чудесным образом успокаивают его. Но Йон в равной степени наслаждается, глядя, как суровый нрав Софии смягчается, когда она вступает в какое-нибудь дружеское соревнование с Фрейей, чтобы порадовать свою любимицу, или расхваливает девочку за то, что та выучила или узнала что-то новое с тех пор, как они виделись в последний раз, или же берет верх над Логаном — который в остальном сохраняет ироническую дистанцию, — первой сообщая политическую остроту дня.
Если Маргарет относится к Фрейе чуть ли не как к части своего физического тела, Логан воспринимает ее как продолжение своего живого ума. Девочка постоянно бьется над головоломками отца, над перечнем того, что нужно запомнить, над ответами, которые необходимо выяснить. Логан к тому же легче поддается переменам настроения, чем его жена, и менее предсказуем, особенно по отношению к хозяевам дома. Йону трудно понять, испытывает ли этот человек к нему какую-то личную неприязнь или же он культивирует свой саркастический тон повсюду и это своего рода реакция на обстановку, в которой они существуют. Логан имеет склонность подвести их с Йоном беседу к грани оскорбления, а потом в последний момент отступить, пустив в ход какую-нибудь остроумную игру слов, что приводит в восторг дам.
Софию больше всех забавляют шутки Логана, которые в основном разоблачают кумовство, жадность и корыстолюбие клана Чаушеску. Ей также доставляют удовольствие приводимые Логаном абсурдные примеры того, как его коллеги на факультете умудряются по абсолютно любой академической теме сослаться на президента Чаушеску, гарантируя тем самым публикацию своих работ. Йона начало раздражать, что его жена, кажется, воспринимает лишь комическую абсурдность этой культуры и не замечает лежащую под этим глубинную унизительную политику. Он также ощущает, что, когда они смеются над ним — а Йон часто выступает в роли дурачка, — в смехе Софии слышатся теперь горькие нотки, будто она в нем разочаровалась.
Йон знает, что несправедливо обвинять Софию в бездушии и поверхностности. В конце концов, ведь он-то каждый день получает детальную информацию о лишениях и ограничениях румынского народа; это знание становится его ношей. Только сверхчеловеческая интуиция позволила бы Софии разглядеть извилистый лабиринт, таящийся под бухарестскими проспектами. Возможно, Йон единственный, кто мог бы ее просветить, рассказать правду, но теперь есть множество причин, больше, чем когда-либо, которые делают это невозможным.
Пока взрослые разговаривают, Фрейя бредет в кабинет, или, что случается чаще, Йон поднимается и сам отводит девочку наверх, в это особенное место, где разрешает ей вскарабкаться на кресло, которое скрипит и кренится на своих металлических колесиках. Стол с множеством ящиков и полочек, по-видимому, чем-то напоминает ей матросский сундучок, поскольку она спрашивает, не капитан ли он корабля, и смеется, когда Йон говорит «нет».
Фрейя принимается за работу, делая замечательные вещи из всего, что ей удается обнаружить в выдвигающихся ящиках из полированного дерева. Стоя на коленях на сиденье кресла, она скручивает длинные полоски бумаги и закрепляет их с помощью клейкой ленты из тяжелого серого держателя. Сооружает протяженные цепи из скрепок для бумаг, тыкает по клавишам черной печатной машинки, отгибает копирку, чтобы посмотреть на копию цифр, напечатанных сверху, и складывает жизненно важные сообщения в конверты, заверенные печатью Королевского посольства Дании.
Эти действия имеют важную цель, которую Фрейя жаждет ему объяснить. В какой-то момент она даже поднимает на него взгляд и серьезным тоном сообщает: «Мой папа шпион. Он делает много всякого секретного». Йон собирается вернуться вниз к остальным, но Фрейя выглядит такой счастливой, что он остается. Возможно, девочку успокаивает понимание того, что ему от нее совершенно ничего не нужно, в отличие от других значимых взрослых в ее жизни. Послушав ее болтовню еще какое-то время, Йон начинает терять нить, его внимание переключается на любимые картины, которые теперь, когда он не сидит на своем обычном месте за столом, предстают перед ним под другим углом. Он созерцает тонкую спину натурщицы в черном платье и вспоминает, как однажды встретил Северину Риис в реальной жизни.
В тысяча девятьсот сорок четвертом году дедушка Йона был уже не так бодр, как тогда, когда они вместе ходили смотреть на спрятанные картины. Поэтому он послал одиннадцатилетнего Йона через весь город отнести маленький гостинец для фру Риис, «…которую я не видел много-много лет, но сейчас самое время ей посмотреть на тебя». Подарком был кусочек французского мыла, благоухающий лавандой и упакованный в нежно шелестящую оберточную бумагу. Кто знает, где дед мог его достать, ведь в то военное время все было дефицитом. Мать Йона часто раздраженно говорила, что их пайковые мыльные хлопья, наверное, смешаны с глиной, поэтому так плохо пенятся. Вообще-то первым побуждением мальчика было отнести мыло своей работящей матери, а не незнакомке на другом конце города. Но он был заинтригован возможностью увидеть даму с картин.
Она не пригласила его войти, и он просто стоял на пороге. По случайному совпадению спустя много лет Министерство иностранных дел Дании переместило свое протокольное бюро на улицу, где когда-то жил и писал Виктор Риис, в старейшей части Копенгагена. Много раз со времен тогдашнего поручения Йону доводилось возвращаться на эту улицу, где высокие откатные деревянные ворота по-прежнему заслоняют старый внутренний двор от прохожих. Он помнит изборожденное морщинами лицо и черный кружевной чепец ясноглазой дамы в двери, которая, кажется, была рада узнать, что он будущий владелец картин («…ведь у меня нет своих деток», — так вроде бы она сказала?). Йон не может доверять своей памяти на этот счет, ведь, когда она это говорила, ее голос не звучал грустно, как можно было бы ожидать при таком сообщении. Наоборот, она улыбалась ему — в этом он уверен, — и вполне умиротворенно.
Понедельник, 18 декабря.
Мы переживаем разгар зимы, которая уже к середине дня погружает Данию в сумерки, а вскоре после этого — во тьму. Поэтому прибытие Свена с длительным визитом словно принесло яркий — чуть ли не чересчур яркий! — солнечный свет в наши апартаменты. Свен приехал вскоре после визита советника Алстеда; он гостит у нас уже три недели. За все это время я не написала здесь ни строчки, а вместо этого открыто разговаривала обо всем со Свеном. Хоть из молчаливой страницы собеседник намного хуже, чем из моего брата, я решила не отказываться от дневника полностью. Мне действительно помогает, когда я признаюсь этим страницам в том, что, возможно, живу так, как этого ожидают от меня другие, и пытаюсь разобраться с их помощью в запутанных вопросах.
Начну с того, что, к нашему величайшему удивлению и явному неудовольствию Виктора, Свен приехал не один. Он привез с собой ту цыганку, хотя, как мы вскоре узнали, на самом деле она американка, мисс ван Дорен, которая однажды ночью сбежала от своей семьи, остановившейся в одном из отелей Парижа. Да, ни с того ни с сего она решила уйти от богатых родителей, которые повезли ее, вместе с двумя старшими сестрами и младшим братом, в большое путешествие по Европе. Сказала Свену, что больше не может выносить тиранию своего отца. Мне кажется, ей просто хотелось пожить богемной жизнью среди художников, занимаясь псевдогаданием и вплетая ленты с монетками в свои длинные волосы. Тогда она называла себя цыганским именем Грасиела, но сейчас представляется более скромно — Грейс. Я не знаю, настоящее это ее имя или нет.
Пока нежданная гостья стояла в прихожей, вглядываясь в комнаты, я обратила внимание на ее необычный рост и юность. Она несуразная, но ее нельзя назвать некрасивой, и ей, наверное, не больше шестнадцати. Ее наряд был довольно смешон и состоял из остатков от цыганских будней вперемешку с одеждой из чемодана, с которым она путешествовала по Европе. Все это дополняли какие-то самодельные вещи, сшитые без особого терпения или умения. Еще через плечо у нее висела черная коробочка на ремне, и это была, наверное, самая странная дамская сумочка из всех, которые я когда-либо видела. Мне оставалось лишь предположить, что в Америке это сейчас писк моды.
В то время как Грейс топталась на пороге, все еще не получив приглашения войти, Свен деловито направился прямо к мольберту, за которым работал Виктор. Несколько минут они разговаривали вполголоса, при этом Виктор сидел, а Свен склонился над ним. Пару раз Виктор, зловеще нахмурив брови, мрачно покачал головой, но в конце концов посмотрел Грейс прямо в глаза и неохотно пробормотал стандартное приветствие на датском, явно не заботясь о том, может она его понять или нет. Как я узнала той ночью от мужа, во время этого маленького тайного совещания Свен горячо поклялся, что с Грейс его связывают исключительно платонические отношения и он считает ее милым ребенком из приличной семьи, чье присутствие ни в коем случае не может опорочить наш дом; что нет ничего плохого в том, чтобы радушно принять ее в качестве нашей гостьи.
Хорошо зная о богемных наклонностях Свена и о том образе жизни, который он вел в Париже, мы с Виктором посчитали это утверждение вряд ли заслуживающим доверия. Но с другой стороны, Свен такой непостоянный человек, он так часто и ревностно принимает новую философию, что, возможно, подобное заявление, исходящее именно от него, может быть правдой. А узнав Грейс за время их визита, мы с Виктором были вынуждены признать, что ее естественная и открытая манера поведения, включая нескрываемую любовь к Свену, согласуется с отзывом моего брата о ней как о невинном ребенке. Тем не менее, само собой разумеется, мать Виктора не осчастливила нас ни единым визитом, пока наши гости оставались здесь.
Общаться было нелегко. Словно в противовес своему голосу, который несколько ниже и громче нормы, Грейс очень плохо говорит по-французски и практически ни слова по-датски. Как мы заметили, она неразлучна с черной квадратной коробкой, которую называет «мой кодак». Она машет руками, объясняя, что взяла из дома в Новой Англии практическое руководство по ландшафтной фотографии для тех, кто хочет подражать стилю картин из академии. Однако сейчас ее больше увлекает портретная съемка. Все это не располагает к девушке Виктора, не большого любителя фотосъемки. Не раз завистливый критик высмеивал его творчество за «излишнюю фотографичность» из-за черных и серых оттенков, а также точно переданных деталей. Виктору не польстила даже похвала, напечатанная в этом году в современном журнале. Писатель Адам Моллер — Свен его знает, ну конечно, он знает всех — настоятельно убеждает современных фотографов в том, что им есть чему поучиться у «искусства Рииса», как он это назвал: устранению лишних предметов с заднего плана и, прежде всего, пониманию, насколько важна геометрия света.
Мы узнали, что в рыбацком поселке, где они со Свеном живут, ей стоит больших усилий доставать пленку, а также устраивать темную комнату в сарае, но Грейс, несомненно, не единственный фотограф в поселении художников. Разумеется, вся эта информация доносилась до нас с помощью жестов и фраз, произносимых на помеси разных языков, с предварительным инструктажем и последующими поправками Свена. Мне кажется, за его наносным весельем скрывается больше уважения к этому своеобразному явлению женственности, чем он когда-нибудь проявлял по отношению к какой-либо девушке, грубой ли, утонченной ли, будь то в Париже или в Копенгагене. Естественно, неугомонная Грейс возжелала сделать наши портреты, и, естественно, Виктор наотрез отказался, продемонстрировав такое отвращение, которое не оставило ей возможности для спора даже на языке жестов.
Вторник, 19 декабря.
В эти дни Свен много говорит о какой-то разновидности витализма,[30] с которой он познакомился в кругу новых друзей. Человек должен вступать в контакт с энергией земли, заново открывая свою исходную связь с природой. На смену богемному разгулу, который последовал за смертью дяди и получением наследства, позволившего ему вести беспечную жизнь в Париже, пришло теперь поклонение силам природы. Мы слушаем о солнечных ваннах, ношении тог, плавании нагишом. Все это, как утверждает Свен, должно улучшить плодовитость, так сильно подавленную нашей городской средой. В продолжение его речей Грейс широко улыбается; мы с Виктором не знаем, насколько хорошо она понимает услышанное.
Четверг, 21 декабря.
Милый Свен… У него точно такое же лицо, рыжеватые брови и высокие скулы, какими я запомнила их с детства. И все же как он не похож на школьника, который сидел в соседней комнате при свете лампы, склонившись над тетрадью и делая уроки, пока его младшая сестра принимала водные процедуры под наблюдением фру Эльны Моерх. Мне вспомнился поток воды из медного котла, вскипяченной давно и уже остывшей, так что ванна была неприятно прохладной. Конечно, я подскочила, как только фру Моерх ослабила свою мыльную хватку. Я припоминаю легкость, с которой бежала, голая и мокрая, по направлению к комнате с ярким кругом искусственного света, где прыгнула в кресло, обитое каким-то грубым, но теплым и сухим материалом, и принялась раскачиваться на нем взад и вперед, в полной мере наслаждаясь свободой как от ванны, так и от одежды.
Свен тогда оторвался от своей тетради и сказал: «Ты слишком необузданная, Северина». Слово «необузданная» он произнес четким и высокомерным тоном. Я не поняла его смысла, но смутно почувствовала, что это какое-то отрицательное качество. В проеме показалась тень фру Моерх, а затем и она сама, размахивающая большим полотенцем. Экономка остановилась, опершись одной рукой на дверной косяк, чтобы перевести дух, а затем — и это было для меня самым странным — ее гнев, которого я вполне ожидала, сменился веселостью, никогда ранее не звучавшей в голосе этой женщины. Отказываясь от преследования, она ушла, бросив напоследок: «Просто послушай, что говорит тебе наш маленький джентльмен!»
Но Свен давно перешел от осуждения младшей сестры за ее невыдержанность к откровенному исследованию природы человеческих страстей. Я могу указать дату этой перемены с большой точностью. Когда мой брат приезжал домой из Парижа, получив известие о смерти дяди Мелькиора, его поведение во время похорон было безупречно выдержанным. Но потом он вернулся в Париж, а в свой следующий приезд осенью, на этот раз уже по случаю нашего с Виктором венчания, предстал перед нами совсем другим человеком. Освободившись от ответственности за младшую сестру, которая теперь переходила под опеку мужа, и не завися более от морального одобрения и финансовой поддержки нашего дяди, Свен не терял времени, исследуя свободы, которые открываются перед мужчиной, вступившим в права наследства. Мой брат осуществил желание (которое, возможно, вынашивал долгие годы) примерить на себя роль представителя богемы, отбросив всякие правила приличия, внушаемые нам с детства.
Я помню, как, приехав в Копенгаген на нашу свадьбу, Свен нанес визит мадам Гоген, благородной даме, которая когда-то давала ему (как и многим его товарищам-художникам) уроки французского языка, готовя молодых людей к обучению в Париже. Меня ей никогда официально не представляли. Сейчас она глава женской школы, но раньше проживала в Париже и поэтому имела возможность написать для Свена несколько рекомендательных писем, адресованных тамошним художникам, которые могли быть ему полезны. Так вот, прибыв к нам на свадьбу, Свен посетил мадам Гоген, чтобы передать привет от какого-то ее парижского знакомого. Но насколько я поняла, та приняла его с беспощадной холодностью. Я думаю, она заметила и не больше Виктора одобрила превращение моего брата из серьезного, вежливого датского ученика в беспутного и чванливого эготиста и любителя цыганок. Очень может быть, что этот новый богемный Свен слишком сильно напомнил мадам Гоген ее французского мужа, который, о чем осведомлен весь Копенгаген, больше десяти лет назад уплыл на Таити, оставив свою бедную жену в одиночку справляться со всеми делами их многочисленной семьи.
Пятница, 22 декабря.
Как человек, поклоняющийся нетронутой красоте природы, Свен теперь выступает против нашей неврастенической городской жизни, считая, будто в городе сам воздух разносит болезни. Они с Виктором допоздна не ложились спать несколько ночей подряд, разговаривая и выпивая, в то время как Грейс очень рано уходила на кухню, чтобы погрузиться в глубокий, довольно громкий сон на кушетке, застеленной для нее накрахмаленным бельем. (Интересно, ей известно, что это традиционное место прислуги? Если да, то она не выказала ни малейшего признака обиды.) В результате мне было трудно найти возможность делать записи в моем дневнике, оставаясь незамеченной.
Товарищи пускаются в спор о сравнительной ценности скандинавских и классических богов для сюжетов живописи. Виктор, конечно, отстаивает греческих и римских, а Свен выступает на стороне нашего местного наследия — и, как обычно, их дискуссия превращается в обсуждение стремления Виктора к безупречности и совершенствованию и веры Свена в творческое изобилие и мощь. Благоразумнее было бы решать этот вопрос посредством их творчества, а не диспутов. В связи с этим мне вспоминается «философская игрушка», которую принес нам давным-давно коллега дяди Мелькиора. Этот джентльмен, являвшийся обладателем самых пышных и роскошных усов из всех, виденных нами когда-либо, осторожно извлек из полированной деревянной коробки, обитой изнутри зеленым бархатом, цилиндрический прибор и очень торжественно разрешил каждому из нас понаблюдать в окуляр за тем, как меняются картинки, когда его вращаешь. Это было похоже на чудо. Я думаю, Виктор и Свен — двое самых дорогих для меня мужчин, каждый по-своему, — подсознательно понимают, что у них нет повода для спора: искусство, которое оба они любят, — это прекрасный калейдоскоп, предназначенный для того, чтобы переупорядочивать элементы наших жизней, создавая бесконечно разнообразное отражение узоров.
Так, например, Виктор, мастер точности и сдержанности, всегда начинает писать на полотне, размер которого значительно превышает тот, какой, по его предположениям, понадобится для законченного произведения. В процессе работы он иногда решает раздвинуть границы пространства картины. С помощью куска картона, к которому крепит свое полотно, Виктор может манипулировать площадью изображения — увеличивать или сокращать ее, менять соотношение между высотой и шириной, — даже если процесс идет уже полным ходом. А что касается Свена, так выставляющего напоказ свою спонтанность и свободу: нет человека более терпеливого, чем мой брат, если нужно, к примеру, дождаться полного высыхания нижних слоев краски. Он не прикоснется к ним кистью, пока не будет абсолютно уверен в том, что его драгоценные краски преждевременно не потрескаются и не осыплются после завершения картины.
И все же именно Свену, пока оба они продолжали пить, нужно было отклониться от темы, чтобы рассказать непристойную историю о прославленной парижской даме, чей кавалер хотел приколоть ей букетик к корсету, а вместо этого проколол одну из надувных подушечек, которые она засунула себе в декольте, дабы улучшить природные чары! К счастью, я в тот момент занималась шитьем в соседней комнате и, услышав подобное, могла просто покачать головой. Виктор попытался сделать какой-то глубокомысленный вывод из рассказанной ему истории, но хохот моего брата его заглушил. Через некоторое время я услышала, как Свен проворчал, что уже «слишком поздно и чертовски холодно выходить во двор, Риис… у тебя здесь где-нибудь не припрятан горшок?». Затем он пожаловался на то, что у него опухли ноги и ступни, из-за чего ему больно ходить. Объяснил это грязью и нечистотами Парижа, которые нашли способ проникнуть в его кровь, но поспешил выразить уверенность: чистый свежий воздух и солнечный свет нового места обитания помогут ему полностью восстановить здоровье, которым он мог похвастать ранее.
По мере того как ночь продолжается, Свен становится все более шумным и оживленным, а Виктор делается тихим и замкнутым, жалуется на неудовлетворительное к нему отношение в академии и презрительно отзывается о тех, кто выигрывает призы и стипендии на путешествие, в то время как ему не дают даже выставлять свои работы.
— У тебя ведь две картины экспонируются в этом году, — прервал его Свен и потянулся, чтобы заново наполнить свой бокал. — Давай выпьем за успех.
— Мне следовало бы сейчас работать, — пробормотал Виктор и попытался отодвинуть свой стул от стола, чуть не опрокинув при этом лампу.
Свен засмеялся и опустил свою большую руку Виктору на плечо, толкая его обратно на стул.
— Ты не можешь сейчас работать, тут недостаточно света! — воскликнул он. — Северина наверняка уже спит. Подожди до завтра.
— У меня осталось так мало… времени…
— Ерунда. Такой молодой мужчина, как ты…
— Скоро п-придет тот день, когда я больше не смогу работать, — сказал Виктор, стараясь произносить слова быстрее, словно те могли опередить мышцы рта.
Следующие несколько фраз были несвязными, и, прежде чем он продолжил, я подумала, что мне лучше оставить шитье, пойти в соседнюю комнату и помочь мужу отправиться в постель.
Свен сидел, откинувшись на спинку стула, пил и смотрел на нас проницательным взглядом.
— Друг мой, тебе нужно научиться контролировать себя, чтобы привести в равновесие искусство и другие удовольствия, — наставлял он, тряся толстым пальцем и явно забавляясь происходящим. — Почему он говорит, что у него осталось мало времени? — спросил он, обращаясь ко мне.
— Это причуда, — осторожно ответила я, в то время как Виктор, опершись на меня, поднялся, а затем пошел шатаясь, уже без посторонней помощи, — потому что его отец заболел и прекратил работать в том самом возрасте, какого Виктор достигнет в следующем году.
— Серьезно? И что он думает делать?
— Он надеется усиленно поработать, чтобы создать запас картин. Тогда нам будет на что жить дальше.
— Никогда не думал о Викторе как о человеке, способном поставить творчество «на поток». Он, несомненно, был самым неторопливым и дотошным среди нас, — заметил Свен, глядя в темноту дверного проема, в котором скрылся мой муж.
— Если бы ты его видел, Свен; да, он работает медленно, но напряженно, на грани нервного срыва, — сказала я. — Мне кажется, он сам доведет себя до того состояния, которого опасается. Если бы он больше отдыхал, устраивал иногда выходные…
— Он никогда не отдыхал, даже когда был студентом.
— Только вспомни!.. — донесся из дальнего конца коридора голос Виктора, и мы с братом опасливо переглянулись. — Помнишь, как в Париже мы говорили о гениальности — и творческой искре? У кого она есть, а у кого нет.
— Ты сказал, что подходишь к своему творчеству как к науке, как к набору навыков, которым нужно обучать и учиться, а не как к дару, посланному Богом, — прогремел через длинный коридор голос Свена, говорившего в сторону смутно видневшихся полуоткрытых дверей.
— Или дьяволом! Правильное обучение… — раздался в ответ голос Виктора, сопровождаемый глухим стуком чего-то, возможно туфли, упавшей на пол. — Платон Афинский однажды заявил…
— Я пойду к нему, — быстро сказала я и, поспешно пожелав брату спокойной ночи, удалилась.
Мне нужно было помочь Виктору надеть ночное белье, а кроме того, помешать ему выглядеть смешным в глазах старого друга, который, даже пребывая в таком же состоянии, не смог бы постичь умозаключения этого нестандартного творческого разума.
Воскресенье, 31 декабря.
С улицы доносятся звуки ракет и китайских пистолетов, из которых уже палят вовсю в честь Нового года, хотя до полуночи остается еще час. После ужина Свен укутался в пальто и отправился на улицу, чтобы воочию увидеть празднество, — где бы ни имел место выброс жизненной энергии, мой брат не мог оставаться в стороне, — но свою американскую Грейс, как называет ее Виктор, с собой не взял. Она сидела в кабинете на диване с жесткой спинкой, грациозно подогнув под себя тонкие ноги и упершись ладонью в подбородок, а локтем — в подлокотник. Я думаю, ей хотелось бы пойти со Свеном. Со времени своего пребывания в Париже он был любителем поразвлечься с дамами сомнительной репутации, и это явно огорчает его маленькую подружку, богатую американскую девочку, корчащую из себя цыганку. Даже несмотря на их вроде бы невинные отношения.
Я пыталась объяснить, что сегодня ночью лучше оставаться дома, поскольку поведение людей на улицах может стать непредсказуемым или даже опасным. Они будут надевать свои пальто наизнанку, расхаживать в карнавальных костюмах, запускать ракеты, шутить над ничего не подозревающими прохожими и даже прыгать в общественные фонтаны с целью искупаться. Трудно поверить, что в городе всего-навсего царит праздничное настроение, если владельцам ресторанов приходится в эту ночь закрывать досками выходящие на улицу окна, иначе те будут разбиты.
Виктор сослался на боль в спине и рано ушел спать. Я развлекала Грейс, с помощью жестов рассказывая ей о традиционных способах украшения juleträ[31] позолоченными сосновыми шишками, марципаном и шоколадными конфетами, хотя у нас нет ни детей, ни денег для оправдания подобной расточительности. Я поймала себя на том, что говорю таким тоном, будто рассказываю ребенку сказку на ночь. Сначала Грейс смеялась, потом улыбалась и наконец, обернув шаль вокруг плеч, начала клевать носом. Убедившись в том, что она спит, я достала дневник и уже почти полчаса пишу.
Только что до меня донесся звонкий смех, прорезавший холодный ночной воздух двора. Я подошла к окну и увидела Свена, который стоял внизу, поддерживаемый высокой женщиной в грязном пальто и шляпе набекрень; еще одна, более хрупкая, дама в шляпе с цветочками, не соответствующей времени года, повисла на руке первой. Свен с грубым хохотом отмахивался от женщин. Проверяя, не разбудила ли эта суматоха бедную Грейс, я слышала тяжелые, неравномерные шаги Свена, поднимавшегося по лестнице.
Среда, 3 января.
Праздники добавили нам столько хлопот, что за прошедшие несколько дней я не прикасалась к дневнику, хотя Свен и Виктор прекратили вести ночные дискуссии. Мы гасим лампы и без промедления отправляемся в кровать, как только день подходит к концу.
По собственному выбору мы с Виктором живем, не принимая участия в fêtes,[32] банкетах и театральных торжествах. Просто отметить наступление нового года стоит нам некоторых усилий и времени. Ощипать гуся, чтобы запечь его с яблоками и черносливом к рождественскому ужину, приготовить что-нибудь вкусненькое накануне (на «малый сочельник»), украсить сосновыми ветками камин и стол, поставить вдоль веток зажженные свечи — мы бы не стали заходить так далеко, если бы у нас не было гостей из деревни. Свен пребывает в хорошем настроении, и сегодня я не жду его возвращения домой до поздней ночи. Но днем видно, насколько городской воздух и шум истощили его силы. Из высказываний, которые он обращает к Грейс, нам становится ясно, что мысленно он уже возвращается к рисованию и товарищам в поселении художников.
Пятница, 5 января.
Сегодня утром Свен и Грейс распрощались с нами и вернулись на север. Свен еще раз сказал, что настоящую Данию в городе не найти, а вот среди деревенских жителей… что наше здоровье пострадает здесь, как это случилось с ним, и поэтому нам нужно подумать о переменах. Он намекает (к неприкрытому раздражению моего мужа), что Виктор писал бы в более возвышенном и ярком стиле, если бы его жизнь не была ограничена этими городскими стенами.
Я пошла провожать Свена вниз. Я знала, что, когда они несколько минут назад раскланивались с Виктором, тот дал им денег, но не стала заговаривать об этом. Грейс уже ждала, взгромоздившись на сиденье повозки, которая должна была отвезти их вместе с чемоданами на железнодорожный вокзал. По улице, взявшись за руки, плелись два мальчика, одетые в пальто из грубой шерсти и вязаные шапки; один повыше, другой пониже. Вид этих двоих, по-видимому братьев, пробудил во мне воспоминания. В детстве у нас со Свеном был уговор защищать друг друга, но между нами также существовало соперничество, которое оставалось невидимым для окружающих нас взрослых.
Когда дядя Мелькиор работал над своими научными статьями, ему очень мешали наши игры, и в какой-то момент его осенила мысль сажать нас рисовать за столом в своем кабинете. Он велел нам делать рисунки ботанических образцов, привезенных ему коллегами-коллекционерами, которые плавали в экспедиции по всему миру. Наш дядя обнаружил, что это занятие заставляет нас сидеть тихо в течение продолжительного времени, и был этому необыкновенно рад, поскольку ему нравилось думать, будто он способен решить любую проблему, даже если она связана с такими юными созданиями, как мы.
Его обычной практикой было дать нам по образцу для рисования. В тот день, выбрав первый экземпляр, дядя, кажется, забавлялся, наблюдая, как мы затачиваем карандаши и немедленно приступаем к соревнованию. Комната с теплой печкой должна была погрузиться в тишину на час, чтобы Мелькиор мог хорошенько подумать и записать свои мысли. Но когда мы сползли со своих мест и стремительно помчались к нему с нашими рисунками, произошло нечто такое, о чем я помнила еще долго. Дядя быстро посмотрел на рисунок в моей руке, неопределенно хмыкнув, а затем взял листок Свена и закивал, явно довольный. Я до сих пор вижу его большую руку с кольцом на среднем пальце, указывающую на достоинства лучшего рисунка, и слышу, как он говорит моему брату, что у него «настоящее видение — определенно есть талант». Все время, пока он рассуждал в том же духе, мы кривлялись и корчили друг другу рожи, а когда уже больше не могли терпеть, то одновременно загалдели, один в одно дядино ухо, вторая — в другое, что мы подшутили над ним, поменявшись рисунками, и на самом деле он говорит сейчас о моем рисунке.
Дядя Мелькиор выглядел явно разгневанным тем, что его обманули. Ему нравилось, чтобы все было как положено.
— Обманывать недопустимо, — упрекнул он и строго на нас смотрел, пока мы не унялись.
Затем дядя еще раз взглянул на оба рисунка, теперь уже более внимательно.
— В конце концов, это неудивительно, — произнес он спустя какое-то время. — Способность к подражанию и видению мельчайших деталей — признаки женского дара. Недостаточная аккуратность должна была насторожить меня. Ладно, дети, прекрасно, вы меня обманули. Привычка, должен сказать, которая не доведет вас до добра, если будете продолжать в том же духе. А сейчас ступайте к фру Моерх. У нее для вас кое-что есть.
Я указала Свену на двух маленьких братьев, шагающих по улице, напомнила, как дядя разрешил нам обоим учиться, когда мы умоляли его об уроках рисования, и спросила, не знает ли он, часом, что стало с тем объемистым альбомом, над которым я склонила голову в тот день, фиксируя каждую деталь Epidendrum oerstedii[33] в яростном и нешуточном соревновании с братом. Но Свен засмеялся и рассказал, как однажды поздно ночью он бросил эту тетрадь с детскими упражнениями в камин. Это произошло во время ссоры с Мелькиором из-за карманных денег, которая, как мне теперь ясно, уже тогда могла бы внушить дяде совершенно обоснованные опасения относительно того, не повлияет ли дурно на Свена вступление в права наследника. Безусловно, всем нам жилось бы сейчас намного легче, если бы мой брат, в течение года или двух после дядиной смерти, был несколько менее великодушным, компанейским и гостеприимным по отношению к большому кругу своих неимущих друзей-художников.
— Ну что ж, я снова отдаю себя в руки природы.
Свен обхватил меня за талию своими ручищами и с необычайной напряженностью смотрел мне в лицо сверху вниз, будто хотел что-то на нем прочитать или убедиться в том, что я его поняла.
— Северина, что ты думаешь о моей маленькой Грейс? — спросил он.
— Она вернется в Америку, — ответила я мгновенно.
Увидев, как лицо брата исказила гримаса неприкрытой боли, я тут же пожалела, что не оставила эту догадку при себе, хоть и привыкла говорить с ним откровенно обо всем.
— Нет!
Голос его был глухим, как раскат грома, но мне он почему-то напомнил писклявые крики маленькой дочки Сусси в момент, когда не исполнялись какие-нибудь ее детские капризы.
— Разве ты не видишь, что мы связаны обещанием? Мой врач говорит, что в один прекрасный день я смогу жениться на ней, когда она станет достаточно взрослой и когда я… полностью восстановлю здоровье.
Но я знаю Свена лучше, чем кто-либо другой в мире. Я почувствовала, как по моему телу пробежала дрожь. Произнеся эти слова, он растянул губы в улыбке и заморгал своими рыжеватыми ресницами, как делал всегда, пытаясь убедить себя в том, во что и сам не верил.
— Почему бы тебе не поехать с нами прямо сейчас? — настаивал он, обхватив меня рукой. — Виктор держит тебя в этом лишенном жизненной энергии месте. Я знаю, о чем ты мечтаешь днем и ночью. Может быть, тебе суждено жить на новом месте… даже с новым мужем? Поехали с нами.
Но такую идею я бы даже рассматривать не стала.
— Придет время, — сказала я, — когда я буду готова, даже если Виктор — нет.
— Ты знаешь, он, может быть, никогда не будет готов.
— Тогда я сделаю все возможное, чтобы жизнь повернулась так, как нужно мне.
У меня есть такие мечты и планы, которых даже мой родной брат не понял бы или, возможно, не принял, не важно, как сильно он хочет, чтобы я нашла свое счастье.
Смирившись, Свен своей медвежьей походкой направился к повозке, где сидела Грейс. Я помахала им на прощание рукой. Когда повозка повернула за угол и скрылась из виду, меня посетила странная мысль: даже после первого знакомства Грейс стала мне более близкой подругой, чем те, которых я знала всю свою жизнь. Но, вернувшись в помещение, освободившееся от гостей, я почувствовала сильное желание приступить к нашим обычным занятиям. Мольберт установлен, и все готово для того, чтобы начать работу.
Волны дождя бились о крыши и потоками срывались с карнизов вниз. Опершись спиной на пуховые подушки, Фрейя сидела в постели и вот уже седьмой час пыталась читать дневник. Ее мучила пульсирующая головная боль, из-за которой еще труднее стало различать темно-коричневую вязь текста на светло-коричневых страницах, особенно после того, как небо потемнело. Осторожно закрыв старую книгу, она стала смотреть через окно на залитые водой улицы.
Единственная причина, по которой Фрейя тратила столько времени, разбирая паутинообразные каракули дневниковых записей, крылась в проснувшемся у нее интересе к личности, что стояла за этими строками. Фигура, которую она привыкла видеть грациозной моделью, стала теперь реальным человеком. Когда Северина писала этот дневник, ей было меньше лет, чем Фрейе сейчас, но к тому времени она уже не один год состояла в браке, вела домашнее хозяйство, неделями принимала деревенских гостей, позировала для картин и навещала подруг с детьми.
Несколько раз по ходу чтения Фрейя испытала странное чувство дежавю, будто уже читала этот дневник раньше, но напомнила себе, что это невозможно. Даже если бы книга хранилась в кабинете Алстедов в ту пору, когда она проводила там часы в своих детских играх, ей бы не удалось расшифровать этот наклонный запутанный почерк — не говоря уже о том, что все было на французском! — в возрасте шести лет.
Гроза, бушевавшая над Лондоном, раньше времени погрузила город во тьму. Фрейя отложила дневник. Она считала, что к этому времени пропустила не только приготовление, но, возможно, и сам ужин, и была удивлена, обнаружив, как сильно просчиталась со временем. Проходя мимо кабинета, Фрейя поняла, что Питер все еще работает.
— Как ты? — спросил он из пятна света, заливавшего стол.
Его голос прозвучал обеспокоенно. Наверное, София сказала ему, что Фрейя не спускается сегодня, так как плохо себя чувствует.
— Я в порядке.
Опасаясь расспросов о том, чем она занималась, Фрейя обрадовалась, увидев, что он начал складывать бумаги в портфель.
— Тебе понадобится зонтик, — добавила она.
Питер хотел что-то ответить, но тут зазвонил его телефон.
— Уже выхожу, — сказал он в трубку. — Нет. Ее нет дома или она болеет. Я ее не видел. Да. Иду. Давай.
Он закрыл телефон и спрятал его.
— Это ты меня имел в виду только что?
— Нет, — ответил он, роясь в портфеле в поисках зонтика.
— Твоя работа продвигается?
Питер нахмурился.
— Ты знаешь, оказывается, Риис уничтожил все свои бумаги. Его пугали дебаты, развернувшиеся вокруг писем Кьеркегора[34] после его смерти и сопровождавшиеся длительным некрасивым судебным процессом. Поэтому Риис решил оставить после себя как можно меньше. Посчитал, пусть его творчество говорит само за себя. И такое уж мое везение, что в Париже ему нужно было учиться именно в академии Коларосси.
Он посмотрел на Фрейю, оценивая, говорит ли ей это о чем-то, и пояснил:
— В двадцатые годы мадам Коларосси сожгла архивы школы своего мужа — месть за его распутство, как говорят.
Он печально улыбнулся Фрейе, которая не стала отвечать ему тем же. Ей не нравилась «распутная» сторона Питера, хотя, насколько она могла судить, он посвящал себя лишь одной женщине в определенный период времени и по крайней мере в этом был последователен.
— Так что все записи о его учебе в Париже тоже утрачены для потомства, — заключил Питер.
— Что тогда тебе удалось найти? — спросила Фрейя.
Подумав о дневнике, она почувствовала себя виноватой.
— Да так, мелочи. Даты и основные факты, касающиеся образования, нескольких наград, которые он выиграл в Париже, такая же скучная ерунда о его шурине Свене, пару абзацев из современных обзоров выставок, включавших его работы. Но они не имеют большого значения. Что действительно имело для него значение, что заставляло его творить, я…
Питер резко прервал свою речь. Он с полдюжины раз постучал по столу, будто обдумывая что-то про себя, а затем наклонился вперед и заговорил снова:
— Ты предлагала поговорить с миссис Алстед. Ну, разузнать, нет ли чего такого, о чем она не рассказала мне. Я… я хотел бы тебя попросить сделать это. Все, что тебе удастся выяснить, действительно помогло бы.
Фрейю так и подмывало рассказать о дневнике. Она представляла, как они с Питером могли бы работать бок о бок, документируя жизнь художника и строя хронологию его карьеры, если бы это было возможно. Ей уже удалось выяснить несколько фактов, о которых Питеру захотелось бы узнать, например, что молодой женщиной, жившей со Свеном Нильсеном в рыбацком поселке, была не Северина Риис, как он предполагал, а американка Грейс ван Дорен. Но как же можно было нарушить данное Софии обещание?
— Не думаю, что многое могу сделать, — пробормотала она наконец.
Застегнув портфель, Питер кивнул. Казалось, он понял: Фрейя только что объявила о своей преданности Софии, а не ему. Когда он заговорил, это был решительный тон побежденного спортсмена, поздравляющего соперника-победителя.
— В любом случае рад, что тебе лучше. А сейчас извини, но я немного спешу.
Фрейя отступила, пропуская его, и в объемистом дождевике, с портфелем и зонтом в руках он пересек прихожую. Локтем придерживая входную дверь открытой, Питер выставил зонт наружу и с шумом его раскрыл. Опустив голову и прикрываясь зонтом как щитом, он двинулся на улицу, где покрытые листьями ветви клонились под натиском дождя и ветра.
Из-под лестницы донесся звук, похожий на приглушенный крик.
— София? — позвала Фрейя и поспешила вниз, к кухне.
Когда она спустилась, София, если вскрикнула она — а больше в доме никого не было, — выглядела, как обычно, невозмутимой. Она убирала с обеденного стола третий набор столового серебра и третью тарелку, два других прибора пребывали на своих местах.
Питер собирался остаться? Между ними состоялся какой-то разговор? Фрейя вдруг подумала о том, с какой поспешностью он ушел. Тем временем София, повернувшись к ней спиной, продолжала методично раскладывать лишние льняные салфетки и столовые приборы по ящикам серванта. Медлительность ее телодвижений говорила сама за себя. Внезапно с горьким чувством Фрейя осознала, что хозяйка дома иногда забывается и по-прежнему машинально накрывает на стол и для своего мужа.
— Ну, что думаешь? — спросила София и сделала попытку улыбнуться, когда Фрейя вошла в кухню, чтобы предложить свою помощь. — Согласись, у нее был драматический темперамент — у Северины?
Вместе они отнесли горячие блюда — тарелку с тонкими ломтиками ростбифа, еще одну — с приготовленной на пару спаржей, а также корзинку с дрожжевыми булочками Маргарет — к обеденному столу. Фрейю мучила совесть из-за того, что она не помогла Софии приготовить всю эту еду, пусть даже та сама велела ей читать дневник. Под низким потолком комнаты без окон они сели ужинать.
— Я стараюсь изо всех сил, но у меня большие проблемы с языком. Я дошла только до приезда ее брата на Рождество.
Увидев на серванте початую бутылку вина, Фрейя направилась к ней и наполнила их с Софией бокалы, после чего снова села за стол. Она изучала французский в школе и колледже, но со времени ее последней попытки читать что-либо на этом языке прошли годы.
— Это может прозвучать глупо, — добавила она, — но мне кажется, есть что-то важное для нее, о чем она не говорит напрямую. Или все разъяснится к концу? Боюсь, я могла это пропустить.
— Нет, ты права. Она никогда полностью не объясняет.
София ловко положила кусочек мяса на тарелку, которую протянула Фрейе в обмен на бокал с вином.
— Но если собрать все ее намеки воедино, то становится ясно, что они указывают в определенном направлении. Когда дневник только попал к нам, я потратила много недель, расшифровывая все это.
— И когда он попал?
— Дневник оказался у нас через много лет после картин. Когда мы были в Бухаресте, он пришел по почте, без каких-либо сопроводительных бумаг. Нам всегда казалось, что должно было быть письмо, сообщающее, кто его послал и каким образом он попал в руки этого человека. Но ничего, кроме дневника, в посылке не было.
— Я думаю, — предположила Фрейя, — кто-то мог разыскать мистера Алстеда как потомка мецената, упоминающегося на его страницах. Возможно, этот человек решил, что владельцу картин должен принадлежать и дневник.
— Так считал и Йон.
Несколько минут они ели молча, слышалось лишь звяканье ножей и вилок о тарелки. Потом София спросила:
— Но неужели ты и вправду не смогла разгадать ее тайну?
— Мой французский недостаточно совершенен для этого. Или она слишком утонченная для меня.
— В общем-то, неудивительно, что ты не заметила. Я потратила много часов, перечитывая эти строки, пока не поняла. К тому же леди не всегда говорили прямо об… определенных вещах. Думаю, самый прозрачный намек — это когда она пишет о растущей внутри новой жизни. Образное выражение, которое, как мне кажется, становится вполне буквальным.
— Значит, хотя Виктор не собирался заводить детей…
— Думаю, в конце концов ей удалось его переубедить. Северина столько всего перенесла! Но с радостью меняет роль музы на роль матери. По предположению меценатов, она больше не появляется на картинах, потому что на нее наваливаются новые обязанности.
— Когда Северина пишет о том, что с трепетом готовится, или как-то так…
— Эти «приготовления», я думаю, могли быть самыми разными, — размышляла София, задумчиво глядя в тарелку. — Возможно, она шила детскую одежду и белье или использовала это время, чтобы вести с мужем разговоры о необходимости пополнения в их семье. Когда Северина писала о своем любимом времени суток, я полагаю, она могла даже иметь в виду…
— …то, что они называли супружескими отношениями? — пришла ей на помощь Фрейя.
София улыбнулась. Они чокнулись бокалами с вином.
— Но почему Виктор так неохотно продавал картины с пустыми комнатами?
— Его истинной страстью было рисовать жену. К изображениям пустых комнат он относился как к обыкновенным упражнениям. И значение для него имели лишь те картины, что изображали его музу, только их он рассматривал как высшее искусство. Но Северина убедила его в другом — ради их новой семьи и достатка.
София поставила свой бокал и взяла из корзины булочку.
— Если бы Риисы имели прямых потомков, это было бы хорошо известным историческим фактом, — произнесла Фрейя.
Откусывая нежный зеленый кончик от побега спаржи, она обдумывала, как можно использовать дневник наряду с другими источниками. Возможно, София сейчас дала ей ключ к тому, что искал Питер. Фрейя отложила вилку и, осторожно подбирая слова, сказала:
— Теперь я понимаю, почему вы хотите сохранить все это в тайне. Вы с мистером Алстедом единственные, кому об этом известно?
— Даже Йон не читал дневник полностью. Мой муж прекрасно говорил и писал по-английски, а вот романские языки ему давались не так легко. Мехико и Бухарест стали для него довольно проблематичными назначениями.
Фрейя поколебалась, прежде чем задала следующий вопрос:
— Вы уверены, что хотите держать это в тайне от Мартина и его персонала?
София выглядела искренне удивленной.
— А к ним это какое отношение имеет?
— Ну, это часть работы Питера. Ему поручили исследовать жизнь художника. Вот почему они интересуются личными документами.
— Хм!
София отломила кусок булки и посмотрела на него.
— Они то и дело спрашивают меня о бумагах Виктора, о письмах Виктора, о том Виктора, о сем Виктора. Задумайся об этом, Фрейя. Виктор мог даже не подозревать о существовании этого дневника! Нет никаких доказательств того, что он когда-либо его видел. Это был ее дневник. Я думаю о нем, как… как о личной комнате, почти спальне. Это не место для публичных посещений. И уж конечно, она писала его не для того, чтобы кто-то пользовался им как историческим источником. В те времена жизнь женщины не считалась чем-то значащим.
— С практической точки зрения, — упорствовала Фрейя, — дневник хотя бы доказывает, что Риис действительно продал свои работы дедушке вашего мужа. Насколько я понимаю, установить подлинность этой сделки — это целая проблема, для решения которой не хватает веских аргументов. Вы бы могли покончить с ней, показав им книжку. Там все сказано.
— А что случится потом, когда они подвергнут сомнению подлинность самого дневника? В конце концов, пока у нас есть только книга, которая появляется в один прекрасный день из ниоткуда и прислана даже не дипломатической — обычной почтой.
София продолжала разрывать булку на куски, затем потянулась и пододвинула к себе масленку. Ее рука с ножом, которым она подцепила масла, повисла над столом, затем женщина вздохнула и опустила нож на тарелку.
— Я просто не хочу превращать эти глубоко личные размышления в официальный документ. Сама мысль о том, что кто угодно — Питер, Мартин, все их друзья и коллеги — может обсуждать написанное на этих страницах… Я бы предпочла не выпускать дневник из рук.
— Но вы же показали его мне.
— Мне казалось, я могу поделиться этим с тобой. Не ожидала, что ты станешь на их сторону.
— Я не на их стороне. Честно! Я понимаю, о чем вы говорите. И мне бы хотелось прочитать его полностью. Дайте мне еще одну попытку. Я просто хотела убедиться, что вы обдумали…
Но София была непреклонна.
— Северина Риис не вела один из «блогов», или как там это называется у современной молодежи. Ее дневник — это личное, таковым он и останется. Он вернется обратно на полку. Таков мой выбор: Северину должны оставить в покое.
Витрина демонстрировала пешеходам Нью-Бонд-стрит живописную картину восемнадцатого века в изысканно украшенной раме: мачтовый военный корабль посреди бушующего моря. Малиновая вывеска над окном, на которой значилось: «Картинная галерея Мартина Дюфрена» — давно уже потускнела. Отчасти по привычке, отчасти из любопытства Фрейя воспользовалась моментом, чтобы рассмотреть живописную манеру, в которой были выполнены волны. Через месяц в Национальном морском музее открывалась экспозиция, посвященная Трафальгарскому сражению. Она была в списке Фрейи, но теперь едва ли вписывалась в ее планы.
Чтобы попасть в галерею, нужно было подняться по крутой лестнице на второй этаж. Минуя лестничный пролет, который вел к входу, Фрейя пару раз сжала и разжала кулаки. Она не думала когда-нибудь вернуться сюда снова, не говоря уже о том, что причиной тому будет еще одна попытка с ее стороны помочь Питеру. Взгляд сквозь просторные стеклянные двери живо воскресил в памяти ее последний день на работе. Тогда она сообщила Мартину, который находился в компании своего нью-йоркского гостя, что слайды с изображениями подготовленных к продаже редких произведений искусств из частной итальянской коллекции (ради того, чтобы их увидеть, этот человек специально пересек Атлантику в салоне первого класса) каким-то образом попали не в ту папку и накануне были уничтожены в бумагорезательной машине.
Молодой помощник с прилизанными волосами и в галстуке с ослабленным узлом — наверное, самый новенький из стажеров — впустил ее внутрь и нерешительно топтался на месте, как если бы было прохладное время года и он хотел принять у нее пальто и головной убор. Представившись, Фрейя принялась высматривать в его глубоко посаженных карих глазах признаки того, что о ее позорном поступке все еще помнят в галерее, но имя ему явно ни о чем не говорило. Она отказалась от предложенных чая или кофе, представив, как от волнения роняет чашку. Шагая по коридору в направлении кабинета Мартина, Фрейя так и видела ударную волну капель, хлынувшую в тот последний день на зеленые стены и бежевый ковер, после того как нью-йоркский клиент, очень состоятельный человек, потряс своим мокрым зонтом на этом самом месте, понося некомпетентных людей, которые отняли у него драгоценное время.
В глубокой тишине, развернувшись к двери вполоборота, владелец галереи восседал за столом в стиле ампир, заваленным бумагами. Фрейя сделала над собой усилие и посмотрела прямо на обрюзгший профиль; человек этот был так бледен, что возникали мысли о плохом здоровье, а выражением лица чем-то походил на корову, невозмутимо жующую жвачку. Грузный Мартин Дюфрен откинул назад свою огромную голову, чтобы взглянуть на посетителя.
— А! Мисс Фрейя Мур, — произнес Мартин, отчетливо проговаривая и растягивая, но как-то нетерпеливо обрывая каждое слово.
Его голос разнесся по галерее.
Волосы бывшего начальника Фрейи выглядели нечесаными и немытыми, но ткань шитого на заказ костюма имела сложные переплетения и демонстрировала мастерство портного, умудрившегося подогнать ее под эти несимметричные рыхлые плечи.
— Мне говорили о твоем возвращении. Надеюсь, хорошо проводишь время?
Казалось, ему было совсем не любопытно, зачем она пришла. Своими белыми руками Мартин проворно разбирал разбросанные по столу бумаги — стопки газет, черно-белые распечатки, глянцевые страницы, вырезанные из журналов, — в поисках чего-то. После небольшой паузы он заговорил снова:
— Должен сказать, Йона Алстеда нужно поблагодарить за как нельзя более удачное время смерти.
Фрейя пыталась обнаружить на широком лице владельца галереи хоть какой-то намек на юмор.
— Хотя, подозреваю, его вдова вряд ли с этим согласилась бы. По общим отзывам, идеальная была пара.
Мартин развернулся в своем кресле спиной к ней и посмотрел в окно на красочные баннеры и витрины Нью-Бонд-стрит.
— Я только хочу сказать, что более благоприятного момента для того, чтобы коллекция попала ко мне, и представить себе нельзя. Как тебе известно… — Сложив ладонь пригоршней, он протянул одну руку вперед, словно хотел зачерпнуть свет из окна. — Хотя ты, возможно, больше не следишь за тенденциями на рынке. Разреши.
Пока голос Мартина громко произносил вышесказанное, будто выигрывая время для движений его рук, пухлые пальцы, казалось, жили своей собственной жизнью, выискивая на полированном столе среди самых разнообразных бумаг то, что им нужно. Подобно щипцам, они извлекли одну за другой те шесть фотографий, сделанных, надо полагать, Питером, и разложили их в ряд параллельно краю стола.
— Вот, — сказал Мартин, в то время как его указательный палец провел линию в воздухе, прямо над изображениями.
Несмотря на решимость не проявлять никаких эмоций по поводу продажи картин, при виде этих миниатюрных копий, точно воспроизводящих полотна Виктора Рииса, Фрейя почувствовала знакомое тепло внутри. Мартин Дюфрен жестом указал ей на кресло, стоявшее по другую сторону стола.
— В других галереях можно услышать немало краснобайства по поводу их художественной ценности, — сообщил он.
Сидя с Мартином на одном уровне, Фрейя заметила, что его голос гремел теперь не так громко, как тогда, когда она стояла перед ним по стойке «смирно».
— Думаю, тебе известно, что я преследую прежде всего коммерческий интерес. Вот тут перед тобой прошлый летний сезон, — указал он на беспорядочную на первый взгляд груду бумаг, покрывающую стол.
Однако стоило Фрейе присмотреться повнимательней, она увидела, что разложены они систематизировано и каждый лист представляет собой вырезку из какого-либо источника или распечатку из интернет-ресурсов, сделанную Питером Финчем или кем-то из персонала. В свою бытность студенткой она сама собирала подобный материал, хотя не всегда улавливала контекст заданий, которые получала. Должно быть, вся эта груда представляла собой полный анализ продаж произведений искусства за предыдущий летний сезон на основании обзоров выставок и отчетов с аукционов. Для Мартина Дюфрена все эти бумаги были кусочками какого-то пазла, и, судя по самодовольному выражению его лица в данный момент, они явно сложились в нечто, доставлявшее ему большое удовлетворение.
На столе, разделявшем Фрейю и Мартина, фоном для ровного ряда фотографий служили разложенные веером куски газет. Вытянув шею, чтобы обозреть их, она пыталась соединить воедино фрагменты заголовков и текста: «Прекрасный портрет Модильяни не смог достичь своей цены 1990 года», «…за две картины Моне было выручено меньше, чем ожидалось по самым пессимистическим прогнозам», «…рынок для импрессионистов вступает в опасную фазу». (В этот момент Фрейя подняла голову, но Мартин следил за происходящим на улице, ожидая, пока она закончит изучать материалы.) «Возможно, вкусы меняются в связи с приходом на художественный рынок нового поколения банкиров и предпринимателей», «…кроме того, картины импрессионистов практически не вызвали интереса», «…продавец пейзажа Сислея, скорее всего, потеряет ориентировочно 200 000 фунтов». Некоторые журналисты пытались разобраться в ситуации, интервьюируя тех, кто должен был знать ответы: «…отказался сообщить, собирается ли галерея Кристи приобретать меньше работ импрессионистов в будущем», «„Никогда не видел такого кардинального изменения вкуса“, — заявляет глава аукционного дома», «…самое удивительное, что полотна импрессионистов с такими мировыми именами, как Ренуар и Моне, либо не нашли покупателей, либо ушли по более низким ценам, чем предсказывали эксперты».
Предоставив Фрейе достаточно времени для ознакомления с этими разочарованиями сезона, Мартин объяснил, что прошлым летом величайшим триумфом в мире искусства стала продажа картины «Молодая женщина, сидящая за клавесином», которую приписывают Вермееру. Полотно, изображающее благодушную девушку в белом платье и желтой шали, чьи руки застыли на полированной клавиатуре, привлекло внимание: Вермеер, пусть даже его авторство и было спорным, выставлялся на продажу впервые более чем за восемьдесят лет. Не последнее место в расчете Мартина занимал и тот факт, что каждый критик, когда-либо смотревший работы Виктора Рииса, испытывал сильное желание провести аналогии с Вермеером. Более того, Вермеер недавно достиг исключительной популярности в массах благодаря ряду романов и фильмов, посвященных его творчеству.
Наступающее лето, как сделала вывод Фрейя, будет идеальным временем для того, чтобы представить вниманию коллекционеров несколько отборных работ Виктора Рииса, нового на рынке мастера, чей жесткий гиперреализм предлагал свежую альтернативу размытым и передержанным импрессионистам. Художника, за чьи работы не требуют астрономических сумм, установленных на картины Ренуара и Моне. Живописца, которого можно воспринимать как прямого последователя Вермеера.
— При данных обстоятельствах, — монотонно произнес Мартин, из-за чего это новое предложение не казалось более важным, чем предыдущие, — конечно, будет интересно, когда шесть очень больших и сложных полотен, не известных прежде миру искусства, своевременно выйдут на сцену. При подобной конъюнктуре. Именно тогда, когда интерес покупателей к творчеству Виктора Рииса ощутимо растет. По моим прогнозам, как только будет установлена их подлинность, картины принесут по двести тысяч фунтов каждая. Вот увидишь.
Он посмотрел мимо Фрейи и сделал три глубоких вдоха и выдоха. Несомненно, наступила ее очередь говорить, и она наконец-то почувствовала, что может задать свой вопрос.
— Мне нужно знать, — произнесла девушка, — действительно ли есть какие-то сомнения по поводу… по поводу того, что Алстеды владеют ими на законных основаниях?
— Было бы желательно, — кивнул Мартин, принимая непроницаемый вид, — иметь чуть больше доказательств подлинности этого факта.
— Я тут подумала… — нерешительно начала Фрейя, — возможно, мне стоит осмотреть дом Алстедов немного более… немного более внимательно. Вдруг найдется какой-нибудь документ или рукопись — что-нибудь, что помогло бы в этом вопросе.
Неуверенная, как много может раскрыть, она осторожно продолжила:
— Я не знаю, имеет ли значение, какого рода вещь может обнаружиться. Что, если бы это оказался документ более личного, чем, скажем, официальная купчая, характера?
— Бывали случаи, когда в качестве доказательств предоставлялись письма художников. Как и личные бухгалтерские книги, которые хранили их семьи.
Мартин не изменил тон, но, как ей показалось, стал слушать чуть более внимательно. Возможно, догадался, что Фрейя что-то утаивает. Нужно было срочно менять тему, пока он не начал задавать вопросы.
— Я вот еще о чем подумала, — сказала она. — Вместо того чтобы Питеру сочинять новую статью, не легче ли просто переиздать написанное Холденом? Знаю, это было давно, но разве его исследование не является до сих пор классической работой по Риису?
Мартин начал ерзать из стороны в сторону всей своей массой. Его тело, только что находившееся в состоянии покоя, теперь откидывалось назад и одновременно кренилось набок в офисном кресле, которое, выдерживая подобную неспокойную качку, будто бы похвалялось своим усовершенствованным дизайном. В попытке подавить эти телодвижения Мартин крепко сжал оба подлокотника, прежде чем заговорил:
— Ты знаешь о статье?
— Питер показывал мне ее. Сказал, это решающее слово о Риисе. Вот что заставило меня задуматься.
— Не знаю, как много рассказал тебе Питер. Но ты только что затронула очень интересную тему.
Дыхание Мартина становилось затрудненным, по мере того как темп его речи ускорялся.
— Исследование Холдена создает убедительную альтернативу истории искусств конца девятнадцатого века. Оно, если так можно выразиться, децентрализует французских импрессионистов, оспаривает их доминирующее положение и уделяет повышенное внимание символистам, таким как Риис, которые работали в направлении четко прорисованной геометрической абстракции. Все это на самом деле вполне согласуется с тем, как мы хотим представить Рииса на рынке.
Фрейя посчитала молчаливое согласие самым подходящим ответом. Ведь Мартину явно нужно было время, чтобы перевести дух.
— Поначалу мы собирались перепечатать работу Холдена в каталоге аукциона. Однако, занимаясь коллекцией Алстедов, Финч выявил интересную аномалию, которая, как ему кажется, может пролить новый свет на творчество Рииса. Как Питер, возможно, тебе говорил, в этом году он собирается претендовать на новую должность и надеется что-то предпринять, чтобы сделать свое имя известным в этой сфере. Мне нужно выделить предложенный им аспект и посмотреть, может ли он привести к какому-нибудь открытию, которое привлекло бы свежее внимание к Риису перед аукционом.
Щурясь от напряжения в продолжение этого длинного объяснения, Мартин сделал теперь несколько свистящих вздохов.
— К тому же самому Холдену не хватило бы терпения на то, что пытается сделать Питер. Работа Холдена, ты же знаешь, имеет чисто формальный подход. Он вряд ли посчитал бы относящимися к делу эмоции или личные обстоятельства художника. Скорее, он рассматривает всю совокупность его картин как сложное единство, эстетические модели которого являются предметом для многоуровневого анализа. Вспомни хотя бы, как Холден использует метафору с калейдоскопом.
Слова Мартина натолкнули ее на совсем иную мысль. Она и в правду вспомнила метафору, но взялась та из дневника. Неожиданно Фрейю осенило: ее чувство дежавю при чтении дневника возникло потому, что она видела те же фразы в сочинении Холдена. Был ли способ разыскать этого человека и заставить его объяснить, как и зачем он воспользовался дневником? Или, может, этот дневник — фальшивка и, наоборот, статью Холдена использовали, пытаясь воссоздать жизнь во времена Рииса? Она с усилием оставалась сидеть на месте, дожидаясь паузы, чтобы задать Мартину новый вопрос:
— Кстати, о Холдене… Я так предполагаю, он еще жив? Как ему, интересно, понравится, когда объявится Питер с опровержением его статьи? Не спровоцирует ли это конфликт?
И снова белая рука пришла в движение, на этот раз для того, чтобы выдвинуть ящик картотечного шкафа, который Фрейя не заметила сразу в складках штор, доходивших до пола и частично закрывавших вид из окна. Должно быть, пространная речь утомила Мартина, и теперь он намеревался взаимодействовать по-другому. К этому времени Фрейя поняла, что любопытный эффект, который производили его руки, возникал из-за того, что глаза Мартина не следили за их движениями; вместо этого он имел привычку уставиться на собеседника, предоставив рукам полную свободу действий.
Теперь рука протягивала визитную карточку кремового цвета, которую Фрейя схватила и принялась рассматривать. Над адресом инвестиционной фирмы в Копенгагене было указано имя: М. Холден. Тут же имелся контактный телефон. Но пока, не желая признаваться в существовании дневника, она была вынуждена скрывать свое любопытство.
— Вряд ли это его озаботит. Как видишь, мистер Холден больше не работает в области искусствоведения. Он бросил научную деятельность ради более… выгодной карьеры в сфере финансов.
Мартин склонил голову вправо, прикрыв свои ничего не выражающие глаза. Он снова начал подаваться назад в кресле, но обуздал себя и продолжил:
— И еще по поводу Питера. Только после того, как ты уехала, стало ясно, в какой степени его… достижения здесь… зависели от твоей помощи. Питер не слишком одарен и дальновиден. Я сразу должен был догадаться, что не тебя нужно винить в порче слайдов Ренье.
Все это Мартин произнес прежним тоном, маскируя смену темы. Пораженная, Фрейя подняла глаза. Как он узнал? И почему позволил Питеру думать, что все прошло незамеченным?
— Спасибо, но я… вряд ли это теперь имеет значение, — сказала она.
Конечно, раньше знание того, что ее уже ни в чем не обвиняют, очень помогло бы. Устраиваясь на работу, Фрейя не осмеливалась просить рекомендацию у Мартина. При мысли об этом она внезапно разозлилась, но заставила себя сосредоточиться на том, ради чего пришла. Судя по ответам Мартина на ее предыдущие вопросы, для Софии было бы благоразумно обнародовать дневник.
Мартин барабанил пальцами по столу. Как и все исходящее от него, эти тупые глухие звуки были медленными и аритмичными. Он тяжело дышал, будто выбился из сил, и смотрел мимо нее с застывшим на лице выражением угрюмого безразличия. Это было самое большее, что Фрейя могла получить в качестве извинения за случившееся. Мартин просто давал ей понять: ему все известно. Аудиенция была окончена.
Теперь Фрейя была бы не прочь еще раз взглянуть на визитку, которую Мартин показывал ей минуту назад, но он уже выдернул карточку из ее рук и засунул обратно в ящик, решительно его захлопнув. К счастью, она успела запомнить большую часть копенгагенского почтового адреса, вытисненного в верхней части новой визитки мистера Холдена, прежде чем Мартин забрал ее.
— Софи говорит, вы не водили ее в Исторический музей!
Табита Вест, которую все знают как Тиб, откидывает голову назад, отчего ее медные волосы рассыпаются по спине, и смотрит на него снизу вверх. В ее глазах цвета амаретто читается вызов, а каждая черта забавного лица выражает предвкушение речи, которой она готова разразиться. Его жена, чью царственную элегантность, по мнению Йона, эксцентричность этой женщины лишь еще больше подчеркивает, мягко кладет руку на плечо Тиб и произносит:
— Дорогая, мое имя — София. И я никогда не просила его вести меня туда. Я даже не знала, что это там.
— Нет, правда, ты должна ее увидеть. Это лучше, чем все шутки Логана, вместе взятые. Вы там были, я уверена, — добавляет Тиб, обращаясь к Йону, — на какой-нибудь официальной экскурсии.
Он действительно был, с делегацией Организации Объединенных Наций. Иностранные гости мимоходом выполняли этот пункт своей программы, с большим интересом обсуждая между собой европейских политиков, чем выставленные экспонаты. Более того, несколько залов были тогда закрыты на техническое обслуживание или зарезервированы для школьных групп, включая, видимо, и те, расположенные в цокольном этаже, которые теперь хочет показать им Тиб.
— Экспозиция называется «Омаджиу».[35]
Тиб растягивает румынское слово и произносит его более низким тоном, добиваясь таинственной интонации. Повернувшись к Йону, она излагает ему свою просьбу:
— Так вы можете отвезти нас туда на своем автомобиле?
Он соглашается, хотя ему не хотелось бы обременять своего румынского водителя, чье широкое лицо приобрело в последние дни серую бледность. Облаченный в громоздкое пальто и укутанный шарфом, Георге отбрасывает сигарету и, приглушая рукавом непрекращающийся приступ кашля, идет вперед, чтобы распахнуть дверь черной машины.
Когда автомобиль останавливается на проспекте Победы перед Историческим музеем Социалистической Республики Румынии, Йон настаивает на том, чтобы женщины шли вперед, обещая вскоре последовать за ними. Оставшись с водителем наедине, он предпринимает попытку выразить свою тревогу по поводу его здоровья. Владение румынским у Йона в зачаточном состоянии, и Георге нервно рассматривает близлежащие тротуары, но им все же удается достичь взаимопонимания: Йон обещает снабдить мужчину несколькими пачками «Кента», благодаря которым тот сможет посетить врача.
Для Софии экспозиция «Омаджиу» оказывается именно такой невероятно отвратительной, как обещала Тиб. Четырнадцать комнат в цокольном этаже музея заполнены роскошными подношениями чете Чаушеску, выполненными из всех возможных материалов, от соломы и пергамента до фарфора и золота. На многих экспонатах красуются портреты президента и госпожи Чаушеску — темноволосых и улыбающихся ангелоподобных близнецов. На некоторых картинах они изображены в исторически неуместных королевских одеждах. Все эти образы воплотили в вышивке, инкрустациях по дереву, живописи и гобеленах неистово соперничающие между собой румынские ремесленники. Согласно этикеткам на выставочных стендах, тщательно изготовленные поделки были преподнесены прославленному вождю во время посещения им различных предприятий.
Иностранных гостей, за которыми следят охранники музея и, вероятно, дополнительные, менее заметные средства наблюдения, просят сдерживать свои эмоции, и все это становится частью развлечения. Тиб и София соревнуются, кто дольше продержится, изображая благоговейный интерес при созерцании красно-белого чайного сервиза из ста предметов, подаренного президентом Брежневым и его супругой, сине-золотых ваз из севрского фарфора (с портретами четы Чаушеску), которые с большим уважением преподнес народ Франции, а также сложной модели аппарата для посадки на Луну от НАСА, США.
Вручение подобных почетных даров — обычное дело во время поездок за рубеж. Как раз на этой неделе Чаушеску и его жена находятся с визитом в Западной Германии и, без сомнения, вернутся домой с новыми «трофеями». Тиб чуть не визжит, показывая Софии свой излюбленный экспонат, однако в последний момент ей удается понизить голос. Это заключенный в золотую рамку диплом, который удостоверяет, что Николае Чаушеску является почетным гражданином Диснейленда. Президент получил его во время пребывания в Соединенных Штатах.
Йон бредет вперед, в следующий зал. «Омаджиу» безвкусна, но ему не кажется, что это стоит превращать в повод для веселья. София явно чувствует неодобрение Йона, но предпочитает не замечать его, продолжая подыгрывать Тиб с ее фиглярством. Он лениво разглядывает витрину, заполненную орденскими лентами и медальонами, как вдруг на смену его унынию приходит ощущение полного потрясения. При виде одной из наград Йон застывает на месте. Правительство забыло проинформировать его о том факте, что Николае Чаушеску был удостоен высшей награды Дании. Тем не менее, как свидетельствует дата на этикетке, в тысяча девятьсот восьмидесятом году чета Чаушеску нанесла официальный визит в Данию, когда и состоялось награждение президента орденом Слона, если только это не какое-то жульничество.
— Взгляните сюда, он из Дании! — говорит Тиб, незамедлительно материализуясь позади него. — Но что символизирует этот слон, не говоря уже о маленьком черном парне с копьем?[36] Отнюдь не то, что ассоциируется с Данией! Это как-то связано с колонизацией?
Его растущее раздражение по поводу поведения обеих спутниц временно уступает место благодарности по отношению к Софии, которая выигрывает для него какое-то время, подробно описывая свои ощущения от каменных слонов, на которых она натолкнулась при первом посещении Копенгагена. Однако как только рассказ окончен, обе они поворачиваются к Йону, и тому приходится прикладывать усилия, сообщая интересующие Табиту факты. Он пытается унять сердцебиение, превозмогая чувство сильного оскорбления, которое поселилось глубоко у него в груди.
— Кавалерами ордена Слона чаще всего становятся главы государств, хотя изредка этой чести удостаивают других высокопоставленных иностранцев или особенно выдающихся датчан, как, например, ученого Нильса Бора.
Своим бесцеремонным замечанием Тиб словно опутала его страну паутиной расизма и империализма. Но отвращение он чувствует лишь оттого, что в этом грязном контексте появился образ, который его учили почитать, — символ ордена, учрежденного королевской властью Дании еще много веков назад: бело-золотая эмаль, голубая шелковая лента, золотое копье и бриллиантовый крест. Этот прекрасный орден надевают члены королевской семьи его страны на самые важные церемонии. Про себя Йон решает написать в Копенгаген письмо, с требованием отобрать у Чаушеску награду. В общем, он должен попытаться убедить свое правительство проявлять поменьше любезности по отношению к президенту Румынии.
— А он и вправду слон, вам не кажется? Растаптывающий все эти дома и церкви, чтобы расчистить место для своего большого проспекта. И этот «порядок», который он хочет навести здесь… хотя никто не осмеливается говорить об этом, — шепчет Тиб на ухо Алстедам и сопровождает свои слова жестом, относящимся к охранникам музея и спрятанным микрофонам. — Конечно, он не Гитлер или кто-то в этом роде, — быстро добавляет она по-прежнему шепотом.
Наверное, не получив ответа, Тиб испугалась, что чем-то их обидела. Но Йон может сделать только одно — развернуться и выйти из комнаты, снова с головой погрузившись в свое прошлое.
Ему было одиннадцать. Начистив туфли для прогулки в Тиволи,[37] он в приподнятом настроении кубарем скатился по лестнице. Но, увидев сестру, понял: что-то случилось. Она сидела в кресле за кухонным столом, хотя обычно устраивалась у окна, где больше света, и с угрюмым выражением лица пришивала оторвавшуюся пуговицу к отцовской рубашке. На ней была какая-то серая одежда, хотя сестра должна была быть разодета «на выход». Отец Йона, с растрепанными волосами и в кожаных перчатках, быстро просунул голову в открытую кухонную дверь и обратился к нему:
— Нужно сложить дрова. У стены дома. Это должно быть сделано до ужина. И как следует. Чтоб не было ни одного торчащего полена.
Не дожидаясь ответа, он опять исчез, и Йон повернулся к сестре:
— Мы что, не идем?
— Нет больше никакого Тиволи. Там был пожар.
Она раздраженно вздохнула, словно его озадаченный вид еще больше усиливал ее досаду.
— Да не из-за костра, простофиля. Бомбы! Они взорвали парк бутылками с зажигательной смесью.
— Диверсия?
Воображение тут же нарисовало Йону сгоревший участок железной дороги, который показывал ему сосед. Он словно ощутил запах едкого дыма, проникающего сквозь кухонную дверь.
— Не могу поверить, что ты настолько тупой.
Она уколола большой палец иглой и теперь сосала его.
— Они хотят, чтобы мы думали, будто это немцы, — произнесла сестра, понизив голос, так как отец не разрешил бы им разговаривать о подобных вещах. — Но все знают, кто это. «Корпус Шальбурга».[38]
— Я еще вчера знал, — выпалил Йон, как только эта мысль пришла ему в голову.
— Не будь дураком. Все случилось уже после того, как ты пошел спать.
— Они говорили. — Его дыхание участилось. — Солдаты. Я слышал, как они говорили: «Глассален».[39] Как в Тиволи. Я не слышал остального. Наверное, они планировали… но я же не знал!
Сестра дважды обмотала темно-синюю нить вокруг пальца, сделала петлю, затянула миниатюрный узел и откусила кончик. Снаружи донесся голос их отца, звавший Йона. Она посмотрела на брата, равнодушная к эмоциям, которые он изо всех сил пытался сдерживать.
— Значит, ты был первым, кто узнал. Тогда нужно было бежать прямиком к королю, чтобы предупредить его. Тебе так не кажется? — сердито спросила она.
Йон слышит, как в шаге от него София и Тиб приходят к соглашению, что они уже увидели достаточно. Его жена предлагает продолжить в отеле «Атенепалас», где грудастые официантки в белом возникают откуда-то из-за пальм в горшках, стоящих в вестибюле, чтобы преподнести каждому из гостей, расположившемуся в своем кресле, стакан минеральной воды, чашку теплого кофе со взбитыми сливками и вкуснейший шоколад на блюдечке.
Женщины обходят Йона и направляются к машине, весело и оживленно болтая.
— Ой, даже не утруждайся вести Фрейю в зоопарк, — говорит Тиб. — Все, что у них есть, так это заторможенный медведь и спятившая газель.
Затем в их разговоре всплывает имя Маргарет, и Тиб шепчет какую-то длинную и неразборчивую фразу, заканчивающуюся ликующим: «…в бутылочку!»
София смеется, и с виноватым видом они обе поворачиваются к Йону, словно хотят посмотреть на его реакцию.
— Вы хотите сообщить нам что-то о миссис Мур? — интересуется он.
Укоряя Тиб подобным образом, он даже сам себе кажется нелепо чопорным, но это как бы компенсация за его молчание в другом недавнем случае, когда о Маргарет распускали сплетни. По каналам иностранного сообщества поползли необоснованные, но основательно смакуемые слухи, передающиеся вполголоса в мужской компании, что Логан принял деловое предложение или (в мягком варианте истории) в шутку предложил обменять эротические фотографии с изображением жены на особенно дефицитные заграничные товары.
— Не совсем.
Тиб аккуратно наклоняет свою медноволосую голову, чтобы сесть в машину, но перед этим быстро корчит Йону недовольную гримасу, выражающую то ли досаду, то ли глумление. София, приторно улыбаясь, открывает дверь машины с другой стороны.
Окинув взором пустынный проспект и высокие каменные здания, нависшие над ним, Йон испытывает минутное головокружение. Он правда предпочел бы не думать о том, существуют ли эти фотографии и как бы Маргарет выглядела на них. Снова сосредоточившись, он с облегчением вспоминает, что в офисе у него осталась кое-какая незаконченная работа. Прежде чем сесть в машину, Йон сообщает угрюмому Георге о своем решении: они завезут дам в отель, после чего вернутся в посольство.
Амебообразная карта принимающей страны, висящая на стене его кабинета в посольстве напротив стола, будто бы слегка подергивается, а зеленые и коричневые цвета на ней меняют оттенки по мере того, как изменяется дневной свет.
В соответствии с постановлением правительства бульдозеры ровняют с землей исторические здания в старой части столицы. На месте руин планируется проложить огромный проспект, посвященный победе социализма, с восьмиэтажными многоквартирными домами, в которых будет предоставляться жилье партийным чиновникам. Апофеозом этого роскошного проспекта, обещающего превзойти по размерам Елисейские Поля, явится Дом народа. Щедро отделанный мрамором и позолотой, он должен стать чуть ли не самым большим административным зданием на земле, уступающим лишь Пентагону в Соединенных Штатах.
Именно этот грандиозный проект подразумевала Тиб во время их похода в Исторический музей несколько недель назад. То ли по случайному совпадению, то ли преднамеренно для строительства была выбрана территория площадью восемь квадратных километров в центре Бухареста, где в настоящее время располагается много исторических зданий, а также несколько древних церквей и монастырей, возведенных несколько столетий назад. Умница Хенрик Экерс подготовил подробный доклад, в котором описывает осуществляемое строительство и поддерживает зарождающийся в западной прессе международный протест против разрушения культурного наследия, принадлежащего всему миру. Этот акт разрушения вызовет за рубежом больше негодования, чем жуткие сведения о том, как попираются при режиме Чаушеску права человека. С ядовитой иронией (которую Йону приходится вычеркнуть из доклада, прежде чем послать в Копенгаген окончательный вариант) Экерс пишет, что если самих румын еще можно рассматривать как возобновляемые ресурсы, то об их архитектурных сокровищах этого сказать никак нельзя.
В дополнении к докладу атташе по политическим вопросам просит обратить внимание на тот факт, что совсем недавно некоторые члены кабинета министров Румынии были назначены на альтернативные должности, а это можно расценивать как понижение. Последовавшие за возвращением четы Чаушеску из Германии переводы по службе заставляют Экерса сделать предположение о том, что министры пытались совершить государственный переворот или какое-то другое мятежное действие, пока их глава отсутствовал. Доказательства вины этих лиц, должно быть, оказались незначительными, поскольку все они остались на официальных, хоть и менее выдающихся должностях. По прогнозам Экерса, теперь должно пройти немало времени, прежде чем можно будет организовать какое-либо новое движение внутреннего сопротивления и добиться смены режима.
Понимая, что не сможет сегодня сосредоточиться на работе, Йон отодвигает от себя бумаги. У него возникает мысль, что доклад будет представлять большую ценность, если посол лично нанесет визит в один из участков, занесенных в список для расчистки территории. Он обращается к своему персоналу, и вскоре ему предоставляют карту города. В соответствии с распространенной в странах советского блока картографической дезинформацией, которая призвана защитить государство от оккупационных сил, на нее нанесены вымышленные улицы, в то время как некоторые реально существующие — пропущены. Руководствуясь картой, которая подчас вводит его в заблуждение, а также указаниями, полученными от осторожных прохожих, Йон пробирается по лабиринтам улиц в старых районах Бухареста и выходит наконец к румынской православной церквушке, окруженной высокими современными зданиями.
Дверной проем так низок, что, входя, ему приходится наклоняться. Когда Йон оказывается внутри, его глаза начинают привыкать к темноте. В мерцающем тусклом свете он мало-помалу различает толстые драпировки, расписные фрески с плоскими стилизованными изображениями, которые оказываются византийскими, и отделанные золотом поверхности. Затененные ниши наполнены сильным запахом плавящегося воска и ладана. Сгорбленные фигуры, в основном женщины с покрытыми платком головами, присоединяют свои свечи к множеству других, стоящих на низких столиках перед ликами святых. Но большинство верующих выстроились в линию в центральном проходе и медленно продвигаются к иконе в алтаре. Из-за многолетнего непрерывного горения свечей все поверхности покрыты копотью, и даже сам воздух, кажется, затуманивается сажей.
София время от времени посещает церковную службу и утверждает, будто находит утешение в вере еще со времен своего детства в Британии. Но Йон не религиозный человек. Ему неуютно в присутствии лиц, чьей профессией является евангелистский пыл. Еще он не понимает, как люди, у которых нет сильной веры, могут получать удовлетворение от того, что для проформы совершают церковные ритуалы.
Йон не имеет ни малейшего понятия, что символизируют эти свечи в руках людей: дань уважения покойному, новое обращение к Всевышнему или же благодарность за исполнение ранее произнесенной молитвы. Он не в состоянии определить даже, какому святому они поклоняются. В этот момент к нему приходит осознание того, что если бы он был верующим и должен был поставить свечу, то не стал бы возрождать их с Софией давнюю мечту иметь ребенка. Йон не жаждет отцовства, хотя пока и не может принять эту невысказанную правду до конца, а поэтому ощущает ее как какой-то вид жестокости по отношению к Софии, которая тем временем воздвигает между ними непроницаемую стену. Вчера за ужином, когда они были наедине, его жена разразилась неестественным смехом, после того как сравнила себя с Маргарет и пришла к неприятному для себя выводу.
Приторно-сладкий дым ладана обжигает ему ноздри и горло. В ушах стоит жужжание гигантских машин, и перед мысленным взором предстает образ десяти бульдозеров — нет, танков — в ряд, которые синхронно движутся вперед, неумолимо приближаясь, чтобы раздавить эту крохотную коробку с ним и всеми остальными внутри, включая плоские изображения святых в окружении золотых ореолов, а также стоящую среди них белокурую Софию. Ее невеселый смех заглушается грохочущим шумом, который усиливается, как в потерявшей контроль толпе, и в этом гортанном реве он различает слоги слова «Глассален». Пытаясь вырваться из тисков боли, которая впилась в его плечо, подобно когтям хищной птицы, Йон замечает в дальнем углу церкви нишу, пятно абсолютной темноты, и чувствует глубокую убежденность, порожденную страхом, что если бы ему только удалось пошевелить конечностями и добраться дотуда, он бы ощутил присутствие Маргарет, заполняющее эту тень, жаркое ее тело, и смог бы снять нестерпимое напряжение, страстно и с трепетом овладев объектом своего вожделения.
Никогда в жизни у Йона не было такого яркого видения — или, скорее, галлюцинации, — и это практически сбивает его с ног. Слезы щиплют ему глаза, он закрывает лицо обеими руками и, отгородившись от мира на несколько долгих, тяжелых минут, собирает всю свою решимость. Наконец ему удается справиться с дыханием, убрать руки от глаз и заставить себя посмотреть на эту церковь просто как на место, где люди поклоняются тому, во что он не верит.
Тем не менее он остается внутри еще какое-то время. Подобно Йону, каждый входящий в эту низкую дверь наверняка приносит с собой потребность, которая слишком велика, чтобы можно было удовлетворить ее в таком маленьком пространстве, как это. И все же, кажется, нет конца очереди людей с опущенными головами, которые, с бесконечным терпением приноравливаясь к общему шагу, волочат ноги к алтарю, где каждый проситель может поцеловать покрытое бактериями стекло, защищающее далекое и утонченное лицо святого.