— Я приглашаю вас завтра отобедать со мной в одном кабачке. А после Оперы, куда мы отправимся для пищеварения, я поведу вас в один дом, где вы встретите некоторых особ, жаждущих с вами познакомиться.

Видам угостил Виктюрньена обедом в «Роше де Канкаль»; здесь, кроме него, оказалось лишь трое приглашенных: де Марсе, Растиньяк и Блонде. Эмиль Блонде, земляк молодого графа, был писателем; он получил доступ в высший свет благодаря связи с очаровательной молодой женщиной, родом из той же провинции, что и д'Эгриньоны, красавицей графиней де Монкорне, урожденной де Труавиль; муж ее, граф де Монкорне, принадлежал к числу наполеоновских генералов, перешедших на сторону Бурбонов. Де Памье терпеть не мог обедов, в которых участвовало больше шести человек. Он считал, что в таких случаях не может быть ни настоящего очарования беседы, ни подлинного смакования кушаний и вин, которое дано лишь знатокам.

— Я еще не сказал вам, дитя мое, куда собираюсь повести вас сегодня вечером, — сказал он Виктюрньену, беря его руку в свои и похлопывая по ней. — Мы направимся к мадемуазель де Туш, где соберется тесный кружок хорошеньких молодых женщин, претендующих на ум. Литература, искусство, поэзия, — словом, всякие таланты там в чести. Этот салон уже давно является одним из наших умственных центров; все идеи, которые там высказываются, отмечены налетом монархической морали; это — знамение нашего времени.

— Там порой скучаешь и устаешь, как будто надел новые сапоги, зато там бывают женщины, с которыми нигде больше нельзя поговорить, — заметил де Марсе.

— Если бы все поэты, которые приходят туда, чтобы обтесать свою музу, были такими, как наш приятель, — сказал Растиньяк, снисходительно похлопывая Блонде по плечу, — то еще можно было бы повеселиться. Но все эти оды и баллады, мелкотравчатые поэтические размышления и широковещательные романы слишком уж заполонили и умы и салоны.

— Лишь бы сочинители не избаловали нам женщин да развращали бы побольше молодых девиц, — сказал де Марсе, — и я ничего против них не имею.

— Господа, — отозвался, улыбаясь. Блонде, — это уж вы вторгаетесь в мою область.

— Молчи! Ты украл у нас самую очаровательную светскую женщину, плут, — воскликнул Растиньяк, а нам уж нельзя и украсть хоть некоторые твои идеи?

— Да, этому вертопраху здорово везет, — сказал видам, теребя Блонде за ухо. — Но, быть может, Виктюрньену сегодня повезет еще больше.

— Уже? — воскликнул де Марсе. — Да он здесь всего месяц, он едва успел стряхнуть с себя пыль своего древнего замка и смыть рассол, в котором его сохраняла тетка; он едва успел завести себе приличную английскую лошадь, модное тильбюри, грума...

— Нет у него никакого грума, — возразил Растиньяк, прерывая де Марсе, — он привез «из своих мест» какого-то деревенского простофилю; Бюиссон, портной, знающий толк в ливреях, уверяет, что этот увалень не умеет носить даже куртки.

— Мне думается, — важно заметил видам де Памье, — что вам следовало бы, дети мои, брать пример с Боденора, который имеет перед всеми вами то преимущество, что он завел себе настоящего английского грума — «тигра».

— Вот, господа, до чего дошли французские дворяне! — воскликнул Виктюрньен. — Для них самое важное иметь «тигра», английскую лошадь и всякие безделушки!..

— Однако, — сказал Блонде, обращаясь к Виктюрньену, — ваш здравый смысл меня приводит в ужас! Да, юный моралист, это все, что у вас осталось. Вы даже не можете похвалиться той расточительной щедростью, которой прославился пятьдесят лет назад наш дорогой видам! Теперь мы кутим на втором этаже какой-нибудь гостиницы на улице Монторгейль. Нет больше войны с кардиналом, не существует уже Лагеря золотой парчи. Наконец, вот вы, граф д'Эгриньон, ужинаете с каким-то господином Блонде, младшим сыном провинциального судьи, которому вы там, у себя, руки бы не подали, но который лет через десять преспокойно может занять место рядом с вами среди пэров Франции! Вот после этого и верьте, если можете, в свое превосходство.

— Ну и что же, — сказал Растиньяк, — мы перешли от факта к мысли, от грубой физической силы к духовной. Мы говорим о...

— Не будем говорить о наших бедствиях, — сказал видам, — я хочу умереть весело и спокойно. Если наш друг еще не завел себе «тигра», то сам он — из породы львов и поэтому ни в каком тигре не нуждается.

— Нет, он не обойдется без тигра, — сказал Блонде, — он ведь здесь новичок.

— Хотя лоск у него и недавний, мы принимаем графа в наш круг, — продолжал де Марсе. — Он достоин нас, он понимает дух времени, он умен, знатен, красив, мы его полюбим, мы его поддержим, мы его доведем...

— До чего? — спросил Блонде.

— Вот любопытный! — отозвался Растиньяк.

— С кем вы его собираетесь свести нынче вечером? — спросил де Марсе.

— С целым сералем, — ответил де Памье.

— Черт побери! — сказал де Марсе. — Что это за принцесса, ради которой любезный видам столь суров с нами? Я буду просто в отчаянии, если не узнаю, кто она...

— А ведь и я был когда-то таким же фатом, — сказал видам, указывая на де Марсе.

После обеда, который прошел весьма приятно, причем беседа велась в тоне пленительного злословья и изящного цинизма, Растиньяк и де Марсе поехали с видамом и Виктюрньеном в Оперу, чтобы направиться оттуда всем вместе к мадемуазель де Туш. Эти двое повес, точно высчитав время, прибыли туда, когда должно было окончиться чтение трагедии, ибо находили, что чрезвычайно вредно вкушать на ночь столь тяжелую пищу. Их главной целью было — шпионить за Виктюрньеном и смущать его своим присутствием: чисто мальчишеская шалость, к которой, однако, примешивалась желчная досада завистливых денди. В манерах Виктюрньена чувствовался тот дерзкий задор, с каким держатся пажи, и это придавало ему особую непринужденность. Наблюдая за поведением новичка в гостиной мадемуазель де Туш, Растиньяк удивился, с какой быстротой молодой человек успел усвоить манеры светского общества.

— А ведь этот маленький д'Эгриньон далеко пойдет, — шепнул он своему спутнику.

— Трудно сказать, — ответил де Марсе, — но начал он хорошо.

Видам представил молодого графа одной из самых любезных и самых ветреных герцогинь того времени, чьи любовные приключения вызвали скандал лишь лет пять спустя. Она была тогда в полном расцвете своей славы; уже ходили, правда еще ничем не подтвержденные, слухи о некоторых ее увлечениях, и это придавало ей тот особый блеск, который придает не только мужчине, но и женщине первое прикосновение парижской клеветы: ведь клевета равнодушна к ничтожествам, и это приводит их в бешенство. Женщина эта была герцогиня де Мофриньез, урожденная д'Юкзель. Ее свекор был в ту пору еще жив, и принцессой де Кадиньян она стала лишь позднее. Приятельница герцогини де Ланже и виконтессы де Босеан, двух блестящих красавиц, уже исчезнувших с парижского горизонта, она теперь близко сошлась с маркизой д'Эспар, у которой оспаривала недолговечный титул царицы великосветских салонов.

Долгое время ей покровительствовала многочисленная родня; но герцогиня принадлежала к тому типу женщин, которые, неведомо как, с непостижимой быстротой и легкостью способны промотать все богатства земного шара и даже луны, если бы только можно было их достать. Эта сторона ее натуры только еще начинала сказываться, и лишь один де Марсе сумел постичь ее. Увидев, что видам подвел Виктюрньена к этой прелестной женщине, опасный денди наклонился и прошептал на ухо Растиньяку:

— Мой друг, он будет проглочен — фьють, — как шкалик водки извозчиком.

Вульгарное сравнение де Марсе как нельзя лучше определило грядущую развязку этой еще только возникавшей страсти. Внимательно рассмотрев Виктюрньена, герцогиня де Мофриньез без памяти в него влюбилась. Ангельский взгляд, которым она поблагодарила видама де Памье, своей пылкостью, наверно, вызвал бы ревность влюбленного. Когда женщины находятся в обществе мужчин, подобных видаму, и чувствуют себя в безопасности, они напоминают лошадей, выпущенных в широкую степь: они тогда становятся естественными, им нравится даже приоткрывать свои нежные чувства. Герцогиня и видам посмотрели друг другу в глаза, и этот взгляд не отразился ни в одном из зеркал, его никто не перехватил.

— Как она старательно подготовилась! — сказал Растиньяк де Марсе. — Какой девический туалет, какая лебединая грация в этой белоснежной шее, какой взгляд непорочной мадонны; и это белое платье с кушаком, как у девочки! Кто бы поверил, что ты уже прошел через все это?

— Но она именно поэтому и имеет такой вид, — торжествующе отозвался де Марсе.

Молодые люди с улыбкой переглянулись. Г-жа де Мофриньез заметила эту улыбку и догадалась о ее причине. Она окинула обоих фатов таким холодным взглядом, каких француженки до заключения мира не знали; эти взгляды были ввезены во Францию англичанками вместе с английской серебряной посудой, упряжью, лошадьми и чисто британским ледяным выражением лица, замораживающим атмосферу в любой гостиной, где находятся несколько английских леди. Молодые люди сделались серьезными, как приказчики, которые получили нагоняй от хозяина и ждут, чтобы их простили.

Воспылав страстью к Виктюрньену, герцогиня задумала разыграть роль романтической Агнессы, которой, на беду нашей молодежи, увлекаются многие женщины; она с такой же легкостью задумала изобразить из себя небесного ангела, с какой решила, что в сорок лет обратится не к благочестию, а к литературе и наукам. Г-жа де Мофриньез во всем старалась быть оригинальной; она сама придумывала для себя наряды и роли, чепчики и мнения, туалеты и манеры. В первые годы после замужества, когда она еще походила на молодую девушку, она старалась прослыть женщиной многоопытной и даже испорченной, позволяла себе вести с людьми наивными разговоры на рискованные темы, показывавшие настоящим развратникам, сколь она еще на самом деле простодушна. Дата ее брака была всем хорошо известна, и она не могла убавить себе ни одного года; так как дело шло уже к двадцати шести, то она решила принять вид полной непорочности. Когда герцогиня шла, казалось, она вот-вот оторвется от земли, и широкие рукава ее платья трепетали, точно крылья. При каждом чуть нескромном слове, помысле, взгляде она сокрушенно возводила очи горé. Даже мадонна великого генуэзского живописца Пиолы, убитого из зависти как раз в то время, когда он собирался повторить великое создание Рафаэля, даже эта мадонна, самая целомудренная из всех мадонн, едва видная сквозь запыленное стекло ниши на одной генуэзской улице, — даже она показалась бы Мессалиной в сравнении с герцогиней де Мофриньез. И дамы только диву давались, каким чудом столь ветреная и легкомысленная особа с помощью одного лишь туалета вдруг превратилась в воздушное, небесное создание, чья чистая душа, пользуясь модным в ту пору выражением, была белее снега альпийских вершин. Как удалось ей так легко и быстро разрешить явно иезуитскую задачу и столь ловко показать свою грудь, которая была еще белоснежнее ее души, стыдливо прикрыв ее легкой дымкой газа? Как умела она выглядеть столь бесплотной и при этом метать столь смертоносные взгляды? Казалось, ее сладострастный, почти бесстыдный взор сулит бездну наслаждений, но слетавший вслед за тем с ее уст аскетический вздох о радостях нездешней жизни тотчас же отнимал всякую надежду. Наивные молодые люди — а в те времена они еще водились в рядах королевской гвардии — недоумевали, дозволено ли мужчине, даже в минуты самой интимной близости, говорить «ты» этой Белой Даме, этой звездной туманности, сошедшей на землю с Млечного Пути. «Ангельский» стиль, пользовавшийся успехом в обществе в течение нескольких лет, оказался особенно удобным для таких женщин, у которых пленительный бюст сочетался с весьма решительной философией и которые прикрывали благочестивыми ужимками непомерные вожделения. Эти небесные создания отлично знали, что естественное желание любого знатного мужчины вернуть их на землю сулит им немало земных благ. Однако эта мода позволяла им спокойно пребывать в полукатолических, полуоссиановских эмпиреях; благодаря ей они могли (а они именно этого желали) пренебрегать низменными сторонами повседневной жизни, что устраняло многие сложности. Де Марсе угадал, что герцогиня решила действовать именно в таком духе; видя, что Растиньяк едва ли не ревнует к Виктюрньену, он перед уходом шепнул ему:

— Не огорчайся, дружок, — хорошо там, где нас нет! Дельфина Нусинген поможет тебе нажить состояние, а герцогиня тебя бы разорила. Эта женщина слишком дорога.

Растиньяк ничего не ответил де Марсе: он знал, что такое Париж. И хорошо знал, что самая изысканная, самая знатная, самая бескорыстная светская женщина, которой ничего и поднести нельзя, кроме букета, не менее опасна для молодого человека, чем были некогда опасны оперные дивы. Но эти дивы уже давно отошли в область преданий. Нынешние театральные нравы превратили танцовщиц и актрис в довольно комическое явление: они — как бы олицетворенная «Декларация прав женщины»; это — куклы, которые по утрам выступают в роли добродетельных и почтенных матерей семейства, а вечером — в мужских ролях смело выставляют напоказ свои ноги, обтянутые узкими панталонами. В тиши провинциального кабинета добряк Шенель верно предугадал один из тех подводных рифов, о которых мог разбиться молодой граф. Сияние, излучаемое г-жой де Мофриньез, ослепило Виктюрньена, он с первой же минуты оказался в плену и не мог глаз отвести от детского кушака герцогини, от привороживших его кудрей, словно завитых рукою феи. Уже достаточно развращенный, юноша почему-то сразу же поверил этой мишурной, кисейной непорочности, этому неземному выражению лица, продуманному во всех тонкостях, подобно закону, подробно обсужденному в обеих палатах парламента. Но, видно, так тому и быть: кто обречен поверить женской лжи, тот обязательно поверит ей!

Для двух влюбленных окружающий их мир важен не более, чем рисунок на обоях. Герцогиня была, без преувеличения, одной из десяти первых и общепризнанных красавиц Парижа. Впрочем, все знают, что в мире влюбленных столько же «первых красавиц», сколько «самых лучших произведений» в современной литературе. В возрасте Виктюрньена разговор, который он вел с герцогиней, поддерживать нетрудно. Благодаря своей молодости и незнанию парижской жизни он мог не быть начеку, мог не обдумывать каждое слово и взгляд. Возвышенная религиозная сентиментальность, которая теперь в моде, обычно служит у собеседников прикрытием для весьма насмешливых и лукавых мыслей и совершенно исключает милую непринужденность и беспечное остроумие старинной французской беседы; в наше время влюбленные видят друг друга словно через плотный вуаль. Виктюрньен обладал именно той степенью провинциальной неискушенности, какая нужна, чтобы пребывать в почтительном и непритворном восторге; это и нравилось герцогине, ибо если мужчина разыгрывает комедию, ему так же трудно обмануть женщину, как и женщине — мужчину. Г-жа де Мофриньез с замиранием сердца подумала, что заблуждение на ее счет молодого графа обещает, по крайней мере, полгода чистой любви. Она была так прелестна, эта голубица, прикрывавшая жаркий пламень своих очей золотистой бахромой ресниц, что маркиза д'Эспар, подойдя к ней, чтобы проститься, шепнула: «Хорошо, душенька, очень хорошо». Затем прекрасная маркиза предоставила своей сопернице путешествовать по современной карте «страны нежности», которая вовсе не такая нелепость, как иные полагают. Карта этой страны покрывается из века в век новыми именами, но все ее дороги ведут в ту же столицу. За час интимной беседы на диване в уголке гостиной, на глазах всего общества, герцогиня довела юного д'Эгриньона до чисто сципионовского великодушия, до легендарной преданности Амадиса. До самоотречения в духе средних веков, которые, вместе с башнями, кинжалами, кольчугами, латами, длинноносыми башмаками и прочей романтической бутафорией, начали входить тогда в моду. Г-жа де Мофриньез превосходно владела оружием недомолвок и, точно иголки в подушечку, как бы нечаянно и незаметно вонзала их в сердце Виктюрньена. Она искусно роняла намеки, очаровательно лицемерила, щедро осыпала юношу туманными обещаниями, которые, едва зародив в нем надежду, тут же таяли, словно лед на солнце; наконец, она коварно будила в нем желания, искусно скрывая те, которые уже пробудились в ней самой. В конце этой сладостной встречи она ловко накинула на него петлю, пригласив побывать у нее, и сделала это с такой кошачьей грацией, которую невозможно передать словами.

— Ах, вы меня забудете! — лепетала она. — Столько женщин будут ухаживать за вами, вместо того чтобы вас просвещать... Но вы еще вернетесь ко мне, когда разочаруетесь в них. Придете ли вы до этого?.. Нет! Впрочем, поступайте, как вам захочется. Мне, скажу чистосердечно, ваши посещения доставили бы большую радость. Так редко встречаешь людей с душой, а я верю, что она у вас есть. Ну, прощайте: если мы будем говорить с вами дольше, пожалуй, другие о нас заговорят.

И она буквально упорхнула. После отъезда герцогини Виктюрньен просидел недолго; но этих минут было достаточно, чтобы окружающие угадали его состояние по особому, счастливому выражению лица, имеющему нечто общее со скрытым торжеством человека, проникшего в чужую заветную тайну, и с блаженной сосредоточенностью святоши, когда он, получив отпущение грехов, выходит из исповедальни.

— Нынче вечером госпожа де Мофриньез довольно ловко достигла цели, — заметила герцогиня де Гранлье, когда в гостиной мадемуазель де Туш осталось всего шесть человек — де Люпо, докладчик в государственном совете, пользовавшийся благосклонностью короля, Ванденес, виконтесса де Гранлье. Каналис и г-жа де Серизи.

Д'Эгри-ньон и Мофри-ньез — эти две фамилии так созвучны, что должны были бы слиться, — заметила г-жа де Серизи, претендовавшая на остроумие.

— Вот уже несколько дней, как она мечтает отдохнуть под сенью платонической любви, — сказал де Люпо.

— Она же погубит бедного малого, — вставил Шарль де Ванденес.

— В каком смысле? — спросила мадемуазель де Туш.

— О! И морально и материально, в этом не может быть сомнения! — подхватила виконтесса, вставая.

Эти жестокие слова вскоре стали для молодого графа д'Эгриньона жестокой действительностью. На другое же утро он написал тетке письмо, в котором изобразил свои первые успехи в гостиных Сен-Жерменского предместья теми радужными красками, какими бывает расцвечен мир, когда на него смотрят сквозь призму любви. Граф постарался так описать радушный прием, который ему всюду оказывали, чтобы польстить самолюбию отца. Маркиз заставил дважды прочитать ему это длинное письмо и потирал руки, слушая рассказ об обеде, который видам де Памье, его старинный знакомый, дал в честь молодого д'Эгриньона, и о том, как Виктюрньен был представлен герцогине; но он выказал крайнее недоумение по поводу присутствия на этом званом обеде младшего сына судьи Блонде, того самого Блонде, который состоял во время революции общественным обвинителем.

Этот вечер был для Музея древностей праздником: все обсуждали успехи молодого графа. О знакомстве юноши с герцогиней де Мофриньез хозяева едва упомянули, и шевалье был единственным, с кем об этом поговорили по душам. В письме отсутствовала неприятная приписка, которой обычно заканчиваются все послания молодых людей домой, — в нем не упоминалось о деньгах, этой основе всех основ. Мадемуазель Арманда сообщила содержание письма Шенелю. Он был совершенно счастлив и не высказал никаких сомнений или опасений. И шевалье и маркиз полагали, что молодой человек, заслуживший любовь герцогини, непременно станет одним из первых при дворе, где, как и в старину, всего добиваются с помощью женщин. Все решили, что выбор юноши недурен. Вдовствующие аристократки тут же перебрали все любовные похождения де Мофриньезов во время Людовика XIII и до Людовика XVI, к счастью, не коснувшись более давних времен; словом, они были в восторге. Г-жу де Мофриньез чрезвычайно хвалили за ее благосклонное внимание к Виктюрньену. Остается лишь пожалеть о том, что разговоров, которые велись в Музее древностей, не услышал какой-нибудь драматург, жаждущий написать правдивую комедию.

Виктюрньен получил нежнейшие письма от отца, тетки и шевалье, просившего напомнить о нем видаму, с которым они в 1778 году вместе ездили в Спа, сопровождая знаменитую венгерскую принцессу. Шенель тоже написал молодому д'Эгриньону. И каждая строка всех этих писем дышала той лестью, к которой был приучен с детства несчастный юноша. А мадемуазель Арманда чувствовала себя так, точно сама участвовала в радостях г-жи де Мофриньез.

Окрыленный одобрением семьи, молодой граф, уже не раздумывая, вступил на гибельный и разорительный путь дендизма. Он завел пять лошадей и считал, что это еще очень скромно, — у де Марсе их было четырнадцать. Он дал ответный обед видаму, пригласив на него де Марсе, Растиньяка и даже Блонде. Обед обошелся в пятьсот франков. Эти господа, в свою очередь, чествовали его с не меньшей пышностью. Он много и несчастливо играл в вист, бывший тогда в моде. Виктюрньен так распределил свое время, что, несмотря на полную праздность, был всегда занят. Каждый день с двенадцати до трех он бывал у герцогини; затем встречался с нею снова в Булонском лесу: граф ехал на своей английской лошади, герцогиня — в экипаже. В солнечные дни влюбленные вдвоем совершали прогулки верхом. А по вечерам молодого графа ждали светские приемы, балы, празднества, спектакли. Виктюрньен блистал повсюду, ибо он повсюду рассыпал жемчуг своего остроумия, верно и метко судил о людях, жизни и событиях: он был подобен плодовому дереву, дающему только цветы. Юный денди вел ту утомительную жизнь, при которой люди растрачивают душу еще больше, чем деньги, зарывают самые блестящие таланты, — жизнь, где гибнет самая неподкупная честность и ослабевает самая закаленная воля. Герцогиня — это чистое, хрупкое, ангельское создание — находила немалое удовольствие в рассеянной жизни молодых холостяков: она любила бывать на премьерах, ей нравились проказы и неожиданные забавы. Ей еще ни разу не довелось побывать в кабачке, и д'Эгриньон однажды повез ее ужинать в «Роше де Канкаль», и она восхитительно провела там время в обществе любезных светских кутил, которым читала нравоучения: остроты и веселье в тот вечер не уступали блеску самого ужина. За этим кутежом последовали другие. Тем не менее страсть Виктюрньена все еще сохраняла свои ангельский характер. Да, г-жа де Мофриньез оставалась ангелом, которого не могла коснуться земная скверна, ангелом — в театре Варьете, когда она смотрела непристойные и вульгарные фарсы, смешившие ее до упаду; ангелом — под перекрестным огнем вольных, но очаровательных шуток и скандальных сплетен, которыми развлекались участники изысканных увеселений; она оставалась томным ангелом в закрытой ложе театра Водевиль; ангелом — когда подмечала позы танцовщиц в Опере и разбирала их с опытностью старого волокиты; ангелом в театре «Порт-Сен-Мартен» и в маленьких театриках на Бульварах; ангелом на балах-маскарадах, где она резвилась, как школьник; ангелом, мечтающим о любви жертвенной, героической, самозабвенной и вместе с тем требующим от д'Эгриньона, чтобы он покупал еще одну лошадь, если ей не нравилась масть его прежней лошади, и чтобы у него были повадки английского лорда с миллионным доходом. Ангелом она была и за картами. И, уж конечно, ни одна буржуазка не могла бы со столь ангельским видом сказать д'Эгриньону: «Поставьте за меня». Совершая безумства, она так божественно безумствовала, что можно было душу продать дьяволу, лишь бы поддержать в этом ангеле вкус к земным радостям!

В первую зиму молодой граф взял у нотариуса Кардо, отнюдь не спешившего воспользоваться своим правом увещания, такой пустяк, как тридцать тысяч франков сверх суммы, высланной Шенелем. Изысканно вежливый, но решительный отказ нотариуса в ответ на новую просьбу о деньгах заставил Виктюрньена вспомнить об этом дефиците; отказ был тем более досаден и неприятен, что граф перед тем проиграл в клубе шесть тысяч франков и не мог туда показаться, не уплатив их сполна. Убедившись в непреклонности Кардо, который уже выдал ему в долг тридцать тысяч франков (тут же написав об этом Шенелю) и всячески похвалялся этим доверием, оказанным им любимцу прекрасной герцогини, — д'Эгриньон был вынужден посоветоваться с нотариусом о том, как же раздобыть денег, так как речь шла о долге чести.

— Напишите несколько переводных векселей на банкира вашего отца, отнесите их в парижский банк, с которым он связан, и там их, наверно, учтут, а потом напишите родным, чтобы они внесли банкиру эту сумму.

Виктюрньен был в отчаянии, и тут внутренний голос подсказал ему в качестве поручителя имя дю Круазье, о враждебных чувствах которого к аристократии молодой человек, видя подобострастие дю Круазье перед ней, даже не подозревал. Итак, он написал дю Круазье весьма непринужденное письмо, уведомляя его, что выдал на него переводный вексель на десять тысяч франков, которые и будут возвращены господином Шенелем и мадемуазель Армандой д'Эгриньон, как только они получат от графа извещение. Затем Виктюрньен отправил еще два трогательных письма тетке и Шенелю. Когда дело идет о том, чтобы броситься в пропасть, молодые люди проявляют необыкновенную ловкость и изобретательность, и все им удается. В то же утро Виктюрньен узнал фамилии и адреса парижских банкиров, имевших дела с дю Круазье, — это были братья Келлеры, указанные ему де Марсе, — этот молодой человек знал положительно весь Париж. Келлеры беспрекословно вручили д'Эгриньону под расписку сумму, указанную в векселе: они были должны дю Круазье. Но карточный долг оказался пустяком в сравнении с другими расходами графа. Счета дождем посыпались на Виктюрньена.

— Как? Ты занимаешься этой чепухой? — смеясь, спросил однажды утром д'Эгриньона Растиньяк. — Ты приводишь в порядок счета? Вот уж не ожидал от тебя такого мещанства.

— Поневоле приходится о них думать, милый мой.. У меня набралось долгу на двадцать тысяч с лишним.

Де Марсе, заехавший за д'Эгриньоном, чтобы повезти его на скачки, вытащил из кармана изящный бумажник, извлек оттуда двадцать тысяч франков и протянул молодому графу.

— Вот самый лучший способ их не проиграть! — воскликнул он. — Я сегодня рад вдвойне, что выиграл их вчера у своего уважаемого папаши, лорда Дэдлей.

Эта чисто французская любезность совершенно пленила д'Эгриньона, который тут же наивно поверил в дружбу де Марсе; он не стал платить долгов, а потратил эти деньги на развлечения. А де Марсе с несказанным удовольствием наблюдал за тем, как д'Эгриньон, по выражению, принятому среди денди, все глубже «вязнет» в долгах, и, прикидываясь его другом, даже с удовольствием подталкивал его, чтобы тот поскорее пошел ко дну: он завидовал Виктюрньену, так как герцогиня афишировала свои отношения с графом, тогда как от де Марсе она в свое время требовала сохранения глубочайшей тайны. Впрочем, этот щеголь принадлежал к числу тех жестоких, бездушных насмешников, которым зло доставляет такое же удовольствие, как турчанкам — баня. И вот, когда де Марсе взял на скачках приз и все участники пари собрались в загородной харчевне, где нашлось несколько бутылок хорошего вина, он, смеясь, сказал д'Эгриньону:

— А ведь эти счета, которые тебя так беспокоят, верно, даже и не твои?

— Но разве он стал бы тогда из-за них беспокоиться? — спросил Растиньяк.

— А чьи же они еще? — спросил д'Эгриньон.

— Тебе разве неизвестно положение герцогини? — заметил де Марсе, снова вскочив в седло.

— Нет, — отозвался заинтригованный д'Эгриньон.

— Ну так вот, милый мой, — пояснил де Марсе, — имей в виду: тридцать тысяч она должна у Викторины, восемнадцать у Убигана, по одному счету у Эрбо, у Натье, у Нуртье, у Латур — у нее долгов на сто тысяч франков.

— У этого ангела? — сказал д'Эгриньон, устремляя глаза к небу.

— Вот тебе стоимость ее крылышек! — насмешливо воскликнул Растиньяк.

— Она и задолжала столько, милый мой, именно потому, что она ангел, — заявил де Марсе. — Но все мы, — продолжал он, переглянувшись с Растиньяком, — видали немало ангелов, попавших в подобное положение. Женщины, друг мой, просто восхитительны: ведь они ничего не смыслят в деньгах, они в такие дела не вмешиваются, это их не касается; они лишь гостьи «на пиршестве жизни», как выразился уж не помню какой поэт, умерший на больничной койке.

— Откуда вы узнали о ее долгах, если я ничего не знаю? — простодушно удивился д'Эгриньон.

— Ты узнаешь о них последний, так же как она последняя узнает о твоих долгах.

— А я полагал, что у нее сто тысяч ливров годового дохода, — сказал граф.

— Ее муж, — продолжал де Марсе, — разошелся с ней и живет из экономии в полку; у него тоже ведь есть кое-какие должишки, у нашего дорогого герцога! Да вы что, с неба свалились? Научитесь, как мы, знать долги своих друзей. Мадемуазель Диана (я полюбил ее за это имя), Диана д'Юкзель вышла замуж, имея в год шестьдесят тысяч франков личного дохода, а ее дом вот уже восемь лет поставлен на столь широкую ногу, что обходится ей теперь уже в двести тысяч франков; совершенно ясно, что все ее поместья заложены на сумму, намного превышающую их стоимость; в один прекрасный день ей придется подать сигнал бедствия, и ангел будет обращен в бегство... знаете кем? Судебным приставом, который не постесняется сцапать этого ангела, как он сцапал бы любого из нас.

— Бедный ангел!

— Да, голубчик! Жизнь в парижском раю — весьма дорогое удовольствие! Ведь ангелам приходится каждое утро белить себе щечки и крылышки, — добавил Растиньяк.

Так как д'Эгриньону уже не раз приходило на ум сознаться в денежных затруднениях своей дорогой Диане, то он даже содрогнулся, вспомнив, что успел задолжать шестьдесят тысяч франков и что вот-вот получит счета еще тысяч на десять. Он уехал опечаленный. Ему не удалось скрыть своей озабоченности от друзей, которые, сидя за обедом, говорили друг другу:

— Кажется, этот мальчишка д'Эгриньон уже завяз. Нет у него парижской закалки; еще, чего доброго, пустит себе пулю в лоб! Да он просто глуп... и т. д.

Однако молодой граф быстро утешился. Камердинер подал ему два письма. Первое было от Шенеля. Не вскрывая конверта, Виктюрньен почувствовал, как от него отдает ворчливой преданностью и прописными истинами; он оставил его в неприкосновенности до вечера. Взявшись за второе, он с глубоким удовлетворением прочел исполненные чисто цицероновского пафоса риторические периоды дю Круазье, который, как Сганарель перед Жеронтом[19], на коленях умолял молодого графа не оскорблять его в дальнейшем предварительным внесением денег под те векселя, которые молодой граф соблаговолит выдать на него. Письмо это заканчивалось фразой, до того напоминавшей кассу, полную золотых монет и открытую услугам знатного рода д'Эгриньонов, что Виктюрньен повторил жест Сганареля, Маскариля[20] и всех тех, кто считает, что деньги не пахнут. Убедившись, что отныне он может пользоваться неограниченным кредитом у братьев Келлер, граф весело распечатал письмо Шенеля; однако вместо ожидаемых им четырех мелко исписанных страниц, полных всевозможных назиданий (казалось, он уже видит слишком знакомые слова об осторожности, чести, достойном поведении и т. д., и т. д.), молодой человек нашел всего несколько строк. Он прочел их, и голова у него пошла кругом. Вот они:

«Ваше сиятельство!


От всего моего состояния осталось лишь двести тысяч франков; умоляю Вас не выходить за пределы этой суммы, если Вы соблаговолите принять ее от преданнейшего слуги Вашего семейства, каковым с почтением и остаюсь

Шенель».

— Этот старик — герой из Плутарха, — сказал себе Виктюрньен, бросая письмо на стол. Его охватила досада; перед лицом такого великодушия он почувствовал свое ничтожество.

— Да, пора исправиться, — решил он.

Вместо того чтобы пообедать в ресторане, где он тратил каждый раз от пятидесяти до шестидесяти франков, молодой человек решил сэкономить эти деньги, пообедав у герцогини де Мофриньез; он рассказал ей историю с письмом.

— Мне бы хотелось увидеть этого человека, — сказала она, и глаза ее при этом засверкали, как две неподвижные звезды.

— А зачем он вам?

— Я поручила бы ему вести мои дела.

Диана была восхитительно одета, ей захотелось оказать честь Виктюрньену, который был обворожен той легкостью, с какой она относилась к своим делам, вернее, к своим долгам.

Затем красивая парочка отправилась в Итальянскую оперу. Никогда еще эта обольстительная красавица не казалась столь воздушной, столь близкой к небесам. Никто из сидевших в зале не поверил бы, что ее долги достигли той цифры, которую де Марсе утром назвал молодому графу. Никакие земные заботы, казалось, не могли омрачить это прекрасное чело, дышавшее достоинством самых высоких и непоколебимых женских добродетелей. Ее томная мечтательность если и могла быть отблеском земной любви, то лишь той, какую она целомудренно в себе подавила. Большинство мужчин готово было держать пари, что Виктюрньена до сих пор водят за нос, тогда как женщины были уверены в падении их соперницы; они втайне восхищались ею, как Микеланджело втайне восхищался Рафаэлем. Одна уверяла, что Виктюрньен любит Диану за ее золотые волосы, ибо во всей Франции нет подобных; другая считала главным достоинством герцогини удивительную белизну кожи, ибо сложена она, как всем известно, отвратительно, только что одеться умеет; третьи находили, что д'Эгриньон любит Диану за восхитительные ножки — единственное, что в ней есть хорошего, так как фигура у нее плоская, как доска. Но, что особенно ярко рисует парижские нравы, — мужчины все наперебой утверждали, будто роскошную жизнь д'Эгриньона оплачивает герцогиня, а женщины весьма прозрачно намекали на то, что, как выразился Растиньяк, крылышки этого ангела оплачивает Виктюрньен. Когда влюбленные возвращались из театра, молодой человек, гораздо больше встревоженный долгами герцогини, чем своими собственными, раз двадцать чуть не заговорил на эту тему, но слова тут же замирали у него на устах, когда он в неверном свете каретных фонарей бросал взгляд на это неземное создание, вызывавшее в другом те чувственные соблазны, которые ею самой всегда овладевали как бы против воли и после тяжелой борьбы с чисто ангельской непорочностью. Герцогиня была настолько умна, что не твердила на каждом шагу о своей добродетели и чистоте, как это делали подражавшие ей провинциальные львицы; она действовала гораздо искуснее: она внушала это без слов тому, ради кого приносила столь великие жертвы. Спустя полгода она все еще делала вид, что почитает смертным грехом самый невинный поцелуй руки, и с такой ловкостью заставляла добиваться ее милостей, что казалась после грехопадения еще больше ангелом, чем до него. Только парижанки умеют придавать всегда новую прелесть лунному свету и романтичность — звездам, попадать в ту же трясину и выходить из нее все более очищенными и непорочными. В этом — высшая ступень утонченной парижской культуры. Женщины, живущие по ту сторону Рейна или Ла-Манша, сами верят в тот вздор, который несут; а парижанки заставляют верить в него своих любовников; они льстят их тщеславным чувствам и мыслям, чтобы сделать их счастливее. Некоторые лица пытались было умалить достоинства герцогини, уверяя, что она первая попадается в собственные сети. Но это низкая клевета! Герцогиня не верила никому и ничему, кроме самой себя!

В начале зимы 1823/24 года за Виктюрньеном в банке братьев Келлеров числилось двести тысяч франков долга, о котором ни Шенель, ни мадемуазель Арманда и не подозревали. Чтобы скрыть источник, откуда он черпал средства, Виктюрньен время от времени просил Шенеля выслать ему тысячи две экю; он писал лживые письма отцу и тетке, оба были счастливы и спокойны за него и, подобно большинству счастливых людей, не подозревали, что они обмануты. Только один человек знал тайну ужасной катастрофы, уготованной знатному и славному роду по вине его отпрыска, очарованного соблазнами парижской жизни: проходя вечером мимо Музея древностей, дю Круазье радостно потирал руки, предвкушая скорое достижение своей цели. Цель эта была уже не столько разорение, сколько бесчестье семьи д'Эгриньонов, и он инстинктом ненависти угадывал, что роковой час близится. Дю Круазье окончательно убедился в этом, когда узнал, что молодой граф наделал таких долгов, бремени которых ему не выдержать. И тут дю Круазье, перейдя в наступление, начал с того, что нанес смертоносный удар самому ненавистному своему врагу — достойному Шенелю. Добрый старик жил на улице Беркай в доме с островерхой крышей и мощеным двориком, вдоль стен которого росли кусты вьющихся роз, заглядывавшие в окна второго этажа. За домом лежал обыкновенный провинциальный садик, обнесенный сырой и мрачной оградой. Клумбы в нем были окружены бордюром из самшита. Серая аккуратная входная дверь с решетчатым окошечком и звонком не менее, чем вывеска, свидетельствовала о том, что «здесь проживает нотариус».

Было пять часов пополудни, старик отдыхал после обеда; он сидел перед камином в своем старом кресле, обитом черной кожей, натянув на ноги крашеные картонные сапоги, защищавшие его от жара. Шенель привык ставить ноги на каминную решетку и, помешивая угли, спокойно отдавался пищеварению после плотного обеда. Он любил хорошо покушать! Увы! Без этого маленького недостатка разве не был бы он более совершенным, чем дозволено быть человеку? Нотариус только что выпил чашечку кофе, и старушка домоправительница не спеша удалилась, унося поднос, на котором она уже больше двадцати лет подавала кофе; Шенель ожидал своих клерков, перед тем как отправиться играть в карты; он размышлял — не спрашивайте о ком и о чем: редкий день проходил без того, чтобы старик не говорил себе: «Где он? Что он делает?» — полагая, что Виктюрньен еще находится сейчас в Италии вместе с прекрасной герцогиней. Одной из самых больших радостей для людей, наживших себе состояние собственным трудом, а не получивших его по наследству, являются воспоминания о тех усилиях, которыми они его завоевали, и мечты о том, что они приобретут на скопленные ими денежки, причем глагол «иметь» спрягается тогда во всех временах. И этот человек, все чувства которого слились в одну-единственную привязанность, испытывал двойное наслаждение при мысли о том, что приобретенные им с такими трудами земли, столь тщательно выбранные и возделанные, когда-нибудь увеличат достояние рода д'Эгриньонов. Удобно устроившись в старом кресле, он предавался радостным надеждам и смотрел то на сооружение из раскаленных углей, воздвигнутое его щипцами, то на встающие перед его мысленным взором картины будущего благосостояния д'Эгриньонов, возрожденного с его помощью. Представляя себе молодого графа счастливым, он испытывал глубокое удовлетворение от того, что сделал это счастье целью своей жизни. Шенель был не лишен ума, и не одно только слепое чувство руководило его беспредельной преданностью, у него была своя гордость; он походил на тех аристократов, которые, восстанавливая колонны в старинных соборах, оставляют на них свои имена; так и он навеки вписывал свое имя в семейные предания д'Эгриньонов. Пусть в них говорится и о старике Шенеле.

Но тут его размышления прервала домоправительница, вошедшая с испуганным и растерянным видом.

— Где-нибудь горит, Бригитта? — шутливо осведомился Шенель.

— Вроде того, — ответила она. — Пришел господин дю Круазье, желает поговорить с вами.

— Господин дю Круазье! — повторил старик, и ледяное острие подозрения так мучительно кольнуло его в сердце, что он выронил из рук щипцы. «Господин дю Круазье, — подумал он, — наш главный враг — здесь!»

А дю Круазье уже входил, крадучись, словно кот, почуявший сливки. Он вежливо поклонился, сел в предложенное нотариусом кресло и предъявил счет на двести двадцать семь тысяч франков, включая проценты: это была сумма, выданная Виктюрньену по переводным векселям за его, дю Круазье, счет. Теперь он требовал уплаты, грозя немедленным преследованием будущего наследника д'Эгриньонов по всей строгости закона. Шенель, растерянно перебирая векселя, умолял врага прежде всего сохранить все это в тайне. И враг обещал молчать, если ему будет заплачено в течение сорока восьми часов. Он крайне стеснен в деньгах, ему пришлось выручить местных фабрикантов... Словом, дю Круазье пустил в ход все те выдумки, которыми, однако, нельзя обмануть ни людей, просящих взаймы, ни нотариусов. Старик смотрел на него потухшим взглядом, он едва сдерживал слезы: ведь заплатить этот долг он мог, только заложив свои земли за остаток их стоимости. Узнав, с какими трудностями связано для Шенеля возмещение денег, дю Круазье как будто забыл о своих стесненных обстоятельствах и вдруг предложил нотариусу купить у него имение. Продажа была оформлена в два дня. Не мог же бедняга Шенель допустить, чтобы его любимец угодил за долги на пять лет в тюрьму! Итак, через несколько дней у нотариуса уже не оставалось ничего, кроме его домика, конторы и поступлений от клиентов. И вот обобранный Шенель ходил по своему кабинету, обшитому мореным дубом, смотрел на балки из каштанового дерева с узорной нарезкой, на вьющиеся растения у окон, не думая уже ни о фермах, ни о своей любимой загородной усадьбе Жард.

— Что ожидает мальчика? Нужно вернуть его домой и женить на богатой наследнице, — говорил себе Шенель, шагая по комнате; глаза у него были тусклые, голова тяжелая.

Нотариус не знал, как приступить к разговору с мадемуазель Армандой, в каких выражениях сообщить ей ужасную новость. Человек, только что уплативший из своего кармана долги Виктюрньена, чтобы спасти честь дорогой ему семьи, страшился заговорить об этом деле. Направляясь с улицы Беркай в особняк д'Эгриньонов, бедный старик трепетал, как молодая девушка, которая убегает из родительского дома, предчувствуя, что она вернется туда в отчаянии, с ребенком на руках. А мадемуазель Арманда только что получила от племянника очаровательное и лицемерное письмо; судя по этому письму, можно было считать молодого графа счастливейшим человеком в мире. Побывав с герцогиней де Мофриньез на водах и в Италии, он прислал тетке дневник своего путешествия. Каждая фраза дышала любовью к г-же де Мофриньез. То он живописал Венецию, то восторженно рассказывал о шедеврах итальянского искусства, то восхищался Миланским собором или Флоренцией; тут он рисовал картины Апеннин, сравнивая их с Альпами, там — деревушку вроде Кьявари, где все создано для счастья. Бедная мадемуазель Арманда была так очарована, что ей виделось, как над этими местностями, где он любил, витает ангел, придающий своей нежностью этим красотам пламенный оттенок. Она упивалась письмом племянника, как должна упиваться такими письмами добронравная девица, созревшая в приглушенном зное подавленных страстей и с неизменной радостью приносящая в жертву все свои желания на алтарь семейной жизни. Нет, Арманда не была похожа на ангела, как герцогиня, она напоминала те пожелтевшие от времени прямые, тоненькие и стройные статуэтки, которые удивительные ваятели прошлого расставили некогда в сырых нишах соборов и у подножья которых вырастают вьюнки, распускаясь в один прекрасный день над их головой нежным голубым колокольчиком.

В эту минуту именно такой колокольчик распускался на глазах у непорочной девицы: мадемуазель Арманда лелеяла в своем воображении молодую пару, она не считала предосудительной любовь замужней женщины к Виктюрньену, хотя, будь это другой, при любых обстоятельствах осуждала бы ее; но Арманда сочла бы просто преступлением, если бы герцогиня не воспылала страстью к ее племяннику. Тетки, матери и сестры создают для своих племянников, сыновей и братьев особые законы.

Итак, Арманда мысленно перенеслась в Венецию, видела себя среди волшебных дворцов, которые высятся вдоль Большого канала и словно построены руками фей. Она плыла в гондоле с Виктюрньеном, и он рассказывал ей о том, какое счастье чувствовать в своей руке нежную руку герцогини, быть любимым ею и скользить по каналам этого города, этой царицы — возлюбленной итальянских морей. Но ее небесное блаженство было внезапно нарушено: в конце аллеи показался Шенель. Увы! Песок хрустел у него под ногами, как тот песок, который высыпает из своих роковых часов неумолимая смерть, попирая его босой костлявой пятой! Этот зловещий шорох и лицо Шенеля, полное безнадежного отчаянья, вызвали у старой девицы мучительное волнение, какое испытывает человек, вынужденный вдруг вернуться из царства грез к печальной действительности.

— Что случилось? — воскликнула она, словно пораженная прямо в сердце.

— Все погибло! — ответил Шенель. — Если мы не вмешаемся, молодой граф обесчестит семью.

Он показал ей векселя и описал те муки, которые пережил за последние четыре дня; его слова были скупы, но трогательны и решительны.

— Несчастный! Он нас обманывал! — воскликнула мадемуазель Арманда, сердце которой чуть не разрывалось от волнения.

— Скажем наше mea culpa[21], мадемуазель, — твердо продолжал старик, — это вы приучили его своевольничать; ему нужен был строгий наставник, которым не могли быть ни вы, ибо вы девица, ни я, которого он ни в грош не ставил. Увы — он рос без матери.

— Какой-то рок тяготеет над знатными семьями, приходящими в упадок, — прошептала мадемуазель Арманда, и глаза ее наполнились слезами.

В эту минуту они увидели маркиза. Старик возвращался с прогулки, держа в руках письмо сына, которое тот написал ему по возвращении из путешествия; граф рассказывал отцу о своих успехах в аристократическом обществе Италии. Виктюрньен был принят в лучших домах Генуи, Турина, Милана, Флоренции, Венеции, Рима. Неаполя; он, конечно, был обязан этим лестным приемом своему древнему имени, а отчасти и герцогине. Словом, он там появился во всем блеске, как и подобает настоящему д'Эгриньону.

— Могу тебя порадовать, Шенель, — обратился маркиз к нотариусу.

Мадемуазель Арманда сделала знак Шенелю — в нем были и ужас, и горячая мольба, — и старик нотариус все понял. Пусть этот несчастный отец — лучший образец рыцарской чести — умрет, сохранив свои иллюзии. Шенель молча склонил голову, и между великодушным нотариусом и благородной девушкой был заключен договор молчания и верности.

— Да, Шенель, — продолжал маркиз, — все-таки д'Эгриньоны не так путешествовали по Италии в пятнадцатом веке, когда маршал Тривульций служил Франции под началом одного из д'Эгриньонов, которому был подчинен также и Баярд[22]; другие времена, другие нравы. Впрочем, герцогиня де Мофриньез стоит маркизы де Спинола.

И маркиз, оседлав своего любимого конька, пустился в генеалогические изыскания с таким фатоватым видом, словно он сам был когда-то любовником маркизы де Спинола, а теперь обладал герцогиней де Мофриньез.

Когда удрученные союзники, сидевшие рядом на скамье и терзаемые теми же думами, остались одни, они долго не могли заговорить о том, что их мучило, и обменивались лишь отрывочными фразами, глядя вслед счастливому отцу, который удалялся, жестикулируя и, видимо, рассуждая сам с собой.

— Что будет с Виктюрньеном? — проговорила наконец мадемуазель Арманда.

— Дю Круазье отдал Келлерам распоряжение, чтобы они больше не выдавали ему денег без надлежащих документов, — ответил Шенель.

— У него, верно, есть еще долги, — продолжала мадемуазель Арманда.

— Боюсь, что да.

— Если ему неоткуда будет взять денег, что он сделает?

— Страшусь даже подумать...

— Необходимо вырвать его из этой среды, привезти сюда, иначе он бог знает до чего дойдет.

— Именно — бог знает до чего... — угрюмо повторил Шенель.

Мадемуазель Арманда не поняла, — она еще не могла понять зловещего смысла этих слов.

— Как спасти его от этой женщины, от герцогини, которая, может быть, и увлекает его на дурной путь?

— Чтобы не расставаться с ней, он пойдет даже па преступление, — сказал Шенель, ища менее жестоких слов для слишком жестокой мысли.

— Преступление! — повторила мадемуазель Арманда. — Ах, Шенель, только вам может прийти в голову такая мысль, — добавила она, метнув на него гневный и грозный взгляд, один из тех женских взглядов, которые, кажется, могут испепелить даже богов. — Дворяне способны только на одно преступление — и это государственная измена, за которую им, как и королям, отрубают голову на обтянутом черным сукном эшафоте.

— Теперь совсем другие времена, — сказал Шенель, покачав головой, которая, по милости Виктюрньена, окончательно облысела. — Наш король-мученик умер не так, как Карл Английский.

Это замечание успокоило гордый гнев аристократки; она содрогнулась, все еще не в силах поверить Шенелю.

— Завтра мы решим, что делать, — сказала она, — нужно все обдумать. На случай беды, у нас еще есть поместье.

— Да, — отозвался Шенель, — ведь вы с маркизом разделились, бóльшая часть принадлежит вам, и вы можете заложить ее, ничего ему не говоря.

В этот вечер мужчины и дамы, игравшие в гостиной маркиза в вист, реверси, бостон, триктрак, заметили на обычно спокойном и ясном лице мадемуазель Арманды какое-то волнение.

— Бедная великодушная девочка! — заметила старуха маркиза де Катеран. — Она, верно, все еще страдает. Женщина не может предвидеть заранее, на что она обрекает себя, жертвуя всем ради семьи.

На другой день, посоветовавшись с Шенелем, мадемуазель Арманда решила ехать в Париж спасать племянника от гибели. Кто, как не женщина, любящая Виктюрньена, словно родная мать, могла вырвать его оттуда? Мадемуазель Арманда решила повидать герцогиню де Мофриньез и открыть ей правду. Однако, чтобы оправдать эту поездку в глазах маркиза и всего города, нужен был предлог. Мадемуазель Арманда пренебрегла своей стыдливостью добродетельной девицы и дала понять, что она больна и нуждается в советах искусных и знаменитых врачей. Одному богу известно, какие сплетни пошли на этот счет. Но что могла значить для мадемуазель Арманды ее личная честь, когда на карту была поставлена честь семьи! Она уехала. Шенель принес ей свой последний кошелек с луидорами, она взяла его так же равнодушно, как взяла свою белую шляпку и ажурные митенки.

«Благородная душа! Сколько в ней мягкости!» — думал Шенель, усаживая ее в экипаж вместе с горничной в сером платье, похожей на монахиню.

Дю Круазье подготовил свое мщение с той расчетливостью, с какой истый провинциал рассчитывает все. Только дикари, крестьяне и жители провинции способны так хитро и всесторонне обдумать свои дела; поэтому, когда они от мысли переходят к делу, они действуют наверняка. Дипломаты — просто младенцы в сравнении с этими тремя классами «млекопитающих», у которых времени хоть отбавляй, тогда как его совершенно не хватает людям, вынужденным думать сразу о множестве вещей, все направлять и все предвидеть в великих деяниях человеческих. Трудно сказать, изучил ли дю Круазье сердце бедного Виктюрньена настолько, что предугадал, с какой легкостью тот попадется в расставленные сети, или он воспользовался случаем, которого терпеливо ожидал в течение многих лет. Но одна подробность свидетельствует о том, что удар был подготовлен довольно искусно. Кто держал дю Круазье в курсе денежных дел молодого графа? Братья Келлер? Или сын председателя дю Ронсере, изучавший право в Париже? Достоверно одно: как только дю Круазье убедился, что герцогиня де Мофриньез находится в крайности, а граф д'Эгриньон впал в безысходную нужду, хотя до сих пор еще искусно скрывает ее, он написал Виктюрньену письмо, уведомляя его о том, что запретил Келлерам отныне выдавать ему какие бы то ни было суммы. А несчастный молодой человек в это время всячески изощрялся, чтобы слыть живущим в роскоши! В письме, извещавшем жертву дю Круазье о том, что братья Келлеры отныне не будут выдавать денег без надежного обеспечения, между преувеличенно почтительными заверениями и подписью был оставлен довольно большой пробел. Отрезав эту часть письма, можно было без особого труда сделать из нее переводный вексель на любую сумму. Дьявольское послание дю Круазье кончалось на третьей странице, четвертая оставалась чистой. Оно пришло в ту минуту, когда Виктюрньена охватило глубочайшее отчаяние. После двух лет самой радостной, сладостной, самой беззаботной и роскошной жизни он стоял теперь перед угрозой неумолимой нужды и полной невозможности достать денег. Путешествие его закончилось не без денежных затруднений. Графу удалось с большим трудом и при помощи герцогини выжать кое-какие суммы из парижских банкиров. Теперь эти долги вставали перед ним в виде беспощадных векселей, неумолимых требований банков и угрозы коммерческого суда. Среди последних наслаждений несчастному юноше казалось, что его вот-вот коснется острием своей шпаги Командор. В разгаре кутежей он уже слышал, подобно Дон-Жуану, тяжкую поступь статуи, поднимавшейся по лестнице. Его пронизывало невыносимой дрожью зловещее сирокко неоплаченных долгов. Спасти его мог только случай. До сих пор он в лотерее жизни всегда выигрывал, и в течение пяти лет его кошелек был всегда полон. Виктюрньен утешал себя тем, что после Шенеля явился дю Круазье, а после дю Круазье откроется еще какая-нибудь золотая жила. Кроме того, он нередко выигрывал крупные суммы за зеленым столом. Игра уже не раз спасала его от рискованных шагов. Но часто, в пылу безрассудной надежды, он устремлялся в «Клуб иностранцев» и там спускал все, что выиграл в вист в своем клубе или в светской гостиной. Жизнь его, вот уже два месяца, напоминала бессмертный финал моцартовского «Дон-Жуана»! Этот финал должен вызывать содрогание у молодых людей, попавших в такие же тиски, как Виктюрньен. Ничто не может лучше раскрыть великую силу музыки, чем это вдохновенное воспроизведение ужаса и тревог, порождаемых жизнью, отданной сладострастью, чем эта страшная картина души, жаждущей забыться и забыть о своих долгах, о поединках, обманах, неудачах. Здесь Моцарт является счастливым соперником Мольера. Грозный финал, огненный, мощный, полный отчаянья и ликованья, ужасных призраков и манящих женских образов, в котором мы слышим трепет последних порывов страстей, воспламененных вином и яростным инстинктом самосохранения, весь этот демонический и вдохновенный спектакль разыгрывался сейчас в душе Виктюрньена! Он видел себя одиноким, покинутым, без друзей, а впереди ему мерещилась могильная плита, где, как в конце захватывающей книги, начертано было слово: «Конец». Да, да, все для него кончено! Он заранее представлял себе тот холодный и насмешливый взгляд, ту злорадную улыбку, с которой приятели встретят весть о его разорении! Теперь Виктюрньен отлично знал, что из всех тех, кто рисковал крупными суммами за карточными столами, которые в Париже найдешь повсюду — на бирже, в клубах, в гостиных, — никто не пожертвует хотя бы мелкой ассигнацией, чтобы спасти друга. Шенель, верно, уже ничего не имеет: он, Виктюрньен, сам разорил его. И в то время как граф улыбался герцогине, сидя рядом с нею в Итальянской опере в ее ложе, на виду у всего зала, завидовавшего счастью этой парочки, сердце юноши раздирали фурии. Чтобы понять, в какую пропасть сомнения, отчаяния и безнадежности он был ввергнут, достаточно сказать, что юноша, столь горячо любивший жизнь и готовый даже на низость, лишь бы сохранить ее, — ведь «ангел» делал эту жизнь такой прекрасной, — что этот сластолюбец и шалопай, недостойный имени д'Эгриньонов, поглядывал на свои пистолеты и подумывал о самоубийстве. Он, который не потерпел бы даже намека на оскорбление, осыпал себя самыми беспощадными упреками, которые человек может делать только самому себе.

Письмо дю Круазье Виктюрньен бросил распечатанным на своей постели: когда Жозефен подал его, было девять часов утра и молодой граф еще спал. Накануне он был в Опере, хотя мебель была уже описана; Виктюрньен провел часть ночи в тайном убежище сладострастья, где обычно встречался с герцогиней после придворных праздников, после самых блестящих балов, после самых пышных приемов. Любовники ничем не нарушали приличий. Убежищем их любви служила простая и убогая с виду мансарда, входя в которую герцогиня де Мофриньез волей-неволей наклоняла голову, увенчанную перьями или цветами. Но внутреннее убранство, наверно, было создано руками индийских пери. Прежде чем погибнуть, графу хотелось проститься с этим прелестным гнездышком: он сам его украсил, желая окружить герцогиню достойной ее поэзией; но отныне из волшебных яиц, разбитых налетевшей бурей, уже не выпорхнут белые голубки, яркие колибри, розовые фламинго и тысячи причудливых птиц, которые еще летают у нас над головой в последние дни нашей жизни. Увы! Еще три дня, и ему придется бежать, ибо истекал последний срок взысканий по векселям, которые он выдал ростовщикам. Вдруг в голове у него мелькнула чудовищная мысль: бежать с герцогиней, поселиться с ней в каком-нибудь неведомом уголке Северной или Южной Америки; но бежать, захватив состояние, а кредиторам оставить неоплаченные векселя. Для того чтобы осуществить этот план, достаточно было отрезать от письма дю Круазье ту часть, где стояла его подпись, превратить ее в вексель и предъявить Келлерам. В душе Виктюрньена произошла тяжелая внутренняя борьба, во время которой он пролил немало слез; дворянская честь на этот раз восторжествовала, но очень относительно. Виктюрньен решил подвергнуть проверке чувство своей прекрасной Дианы и поставил осуществление своего плана в зависимость от ее согласия на бегство. Он направился к герцогине на улицу Фобур-Сент-Оноре; Диана была в одном из тех кокетливых неглиже, которые стоили немалых денег и забот, зато позволяли ей уже с одиннадцати часов изображать ангела.

Госпожа де Мофриньез была несколько задумчива: ее мучили те же заботы, что и Виктюрньена, но она переносила их мужественно. Среди многообразных женских характеров, описанных физиологами, один особенно опасен: женщинам этого типа присущи необычная душевная сила, беспощадная трезвость взгляда, дар быстрых решений и какая-то беззаботность, вернее способность с легкостью нарушить такие запреты, перед которыми остановился бы даже мужчина. Все это обычно бывает скрыто под личиной самой хрупкой и грациозной внешности. Этот тип женщин представляет собой сочетание, или, вернее, борьбу, двух начал, которые свойственны, по мнению Бюффона[23], только мужчине. Остальные представительницы слабого пола обычно лишены этой двойственности. Если они нежны, если они матери, если они верны — так уж всей душой, если скучны и ничтожны — так уж всецело; их нервная система находится в согласии с их темпераментом, а темперамент — с их образом мыслей; но женщины, подобные герцогине, способны и на самую благородную, возвышенную чувствительность, и на самую низкую, эгоистическую жестокость. Одна из заслуг Мольера в том, что он превосходно описал, — правда, с одной только стороны, — такой тип женщины в образе, наиболее удавшемся ему и словно высеченном из мрамора, а именно — в образе Селимены[24]. Селимена — воплощение аристократки, как Фигаро, это второе издание Панурга[25], олицетворяет народ. Итак, изнемогая под бременем чудовищных долгов, герцогиня, совершенно как Наполеон, который мог по своей воле забывать о мучивших его мыслях и снова возвращаться к ним, приказала себе посвятить лишь несколько минут обрушившейся на нее лавине забот, с тем чтобы принять окончательное решение. Она умела как бы со стороны созерцать собственное крушение, вместо того чтобы поддаться ему и похоронить себя под обломками. Черта, конечно, удивительная, но если ее видишь в женщине — она пугает.

Зато то время, которое прошло между ее пробуждением, когда она собралась с мыслями, и той минуты, когда она принялась за свой туалет, герцогиня успела охватить внутренним взором размеры грозившей ей опасности и все возможности грандиозной катастрофы. Она перебрала в уме оставшиеся ей выходы: бежать за границу; броситься на колени перед королем и признаться в своих долгах; соблазнить какого-нибудь дю Тийе или Нусингена и уплатить долги, играя на бирже. Банкир-буржуа, давая ей золото, должен быть настолько догадлив, чтобы говорить о прибыли, а об убытках не упоминать, — подобная тактичность способна скрасить все. И эти возможности, и самая катастрофа были продуманы ею холодно, спокойно, бестрепетно. Подобно натуралисту, который, взяв самый прекрасный экземпляр семейства бабочек и пронзив его булавкой, укладывает в вату, г-жа де Мофриньез, уступая требованиям минуты, выбросила из сердца любовь, чтобы потом вернуться к своей высокой страсти, покоившейся на непорочно-белой вате. Не испытывая ничего похожего на те колебания, которые Ришелье открывал лишь отцу Жозефу, а Наполеон вначале таил от всего света, она сказала себе: «Одно из двух». Когда вошел Виктюрньен, она сидела у камина и отдавала приказания относительно своего туалета: если погода позволит, она поедет в Булонский лес.

Несмотря на блестящие, хотя и неразвившиеся способности и острый ум, граф испытывал сейчас то, что надлежало бы испытывать этой женщине: сердце его отчаянно билось, нарядный денди покрылся испариной, он все еще не решался коснуться краеугольного камня своей жизни, ибо тогда рухнула бы пирамида их совместного существования. Он так боялся узнать правду! Самые смелые мужчины предпочитают обманывать себя в тех случаях, когда узнать правду — значит быть униженным и опозоренным, хотя бы только в собственных глазах! Наконец Виктюрньен, чтобы положить конец колебаниям, обронил фразу, содержавшую признание.

— Что с вами? — были первые слова Дианы де Мофриньез, которыми она встретила своего дорогого Виктюрньена.

— Дело в том, дорогая Диана, что я попал в ужасное положение; утопающий, который уже захлебывается и идет ко дну, и тот счастливее меня.

— Перестаньте! — воскликнула она. — Пустяки! Какой вы еще ребенок! Ну, что такое? Говорите!

— Я окончательно запутался в долгах и прижат к стене.

— Только и всего? — отозвалась она, улыбаясь. — Денежные дела всегда можно так или иначе уладить; непоправимы только сердечные катастрофы.

Несколько успокоенный тем, что герцогиня сразу поняла его положение, Виктюрньен развернул перед ней яркую картину своей жизни за два с половиной года, правда, с изнанки, но не без таланта, а главное — не без остроумия. Его рассказ был не лишен тех поэтических прикрас, на которые обычно пускаются люди в критические минуты, и он сумел придать ему блеск утонченного презрения к жизни и людям. Все это было в высшей степени аристократично. Герцогиня слушала, как она умела слушать. Одну ногу она поставила на скамеечку и оперлась локтем о колено; ее по-детски сплетенные пальчики охватили изящный подбородок. Диана не отрываясь смотрела графу в глаза, в лазури ее глаз вспыхивали мгновенно сменявшиеся чувства, как зарницы между двух туч. Чело герцогини было спокойно, рот не улыбался, — в знак серьезности, внимания и любви, — губы беззвучно шевелились, как будто она повторяла слова возлюбленного. А если вас так слушают, вы готовы поверить, что душа слушательницы полна глубочайшей любви к вам. И когда граф предложил этой женщине, чье сердце неразрывно было соединено с его сердцем, бежать вместе, он не мог не воскликнуть:

— Вы ангел!

Ибо красавица ответила уже до того, как заговорила.

— Хорошо, хорошо, — сказала герцогиня, которая, вместо того чтобы отдаться порыву любви, изображаемой ею, погрузилась в какие-то комбинации, которые она хранила про себя, — но дело не во мне, друг мой... — («Ангел» забыл о самом себе.) — Подумаем о вас. Да, мы уедем, и чем раньше, тем лучше. Устройте все: я последую за вами. Хорошо покинуть Париж и свет! Я буду незаметно готовиться к отъезду, чтобы не подать никакого повода для подозрений.

Слова «я последую за вами» были произнесены так, как их в те времена произнесла бы мадемуазель Марс[26], заставив вздрогнуть две тысячи зрителей. Когда герцогиня де Мофриньез предлагает торжественным тоном великую жертву любви, она уже уплатила все долги. Разве можно говорить с ней после этого о низменных подробностях? Виктюрньен мог тем легче утаить способы, к каким хотел прибегнуть для выполнения своего намерения, что Диана предусмотрительно его не расспрашивала: она продолжала оставаться, по выражению де Марсе, «гостьей на увенчанном розами пиру», который каждый мужчина должен был ей уготовить. Виктюрньен не желал уходить, пока она лаской не скрепит своего обещания: ему необходимо было почерпнуть в своем счастье мужество, чтобы дерзнуть на поступок, который будет, конечно, дурно истолкован; но он рассчитывал, — и это придало ему бодрости, — что тетка и отец так или иначе замнут «эту историю», он даже надеялся, что Шенель все-таки изобретет какой-нибудь выход. Впрочем, «эта история» являлась единственным способом занять денег под родовые поместья. Имея триста тысяч франков, любящая пара, скрывая от всех свое счастье, заживет в каком-нибудь венецианском дворце; там они позабудут весь мир! Они заранее рисовали себе эту романтическую жизнь вдвоем!

На другой день Виктюрньен написал чек на триста тысяч франков и явился с ним к Келлерам. Келлеры уплатили, так как у них в это время имелись деньги на счете дю Круазье; но одновременно предупредили его письмом, чтобы он впредь не давал денежных распоряжений, не известив банк заранее. Дю Круазье, весьма удивленный, затребовал свой счет, который и был ему послан. Счет этот все ему объяснил: час мести пробил.

Как только в руках у Виктюрньена оказались деньги, он отнес их г-же де Мофриньез, а та заперла их в секретер и пожелала сказать миру последнее «прости», побывав еще раз в Опере. Виктюрньен был задумчив, рассеян, озабочен; он начинал отдавать себе отчет в содеянном. Вечер в ложе герцогини мог обойтись ему слишком дорого. Не лучше ли было бы, подумал он, надежно припрятав эти триста тысяч франков, сесть в почтовую карету, примчаться к Шенелю и открыться ему во всем? Но, уходя из театра, герцогиня бросила Виктюрньену восхитительный взгляд, так и горевший желанием еще раз побывать в их гнездышке, которое она так любила! Граф был слишком молод: он уступил и потерял еще ночь. На другой день он был в три часа в особняке Мофриньезов, чтобы получить от герцогини последнее распоряжение и среди ночи уехать с нею.

— А зачем нам уезжать? — сказала она. — Я много думала о вашем плане. Виконтесса де Босеан и герцогиня де Ланже бежали. Поэтому мое бегство будет слишком банальным. Давайте смело встретим грозу. Это будет гораздо красивее. И я уверена, что мы победим!

Виктюрньен едва не потерял сознание, ему показалось, что он весь изранен и истекает кровью.

— Что это с вами? — воскликнула прекрасная Диана, подметив в нем колебание, которого женщины не прощают.

Умный мужчина должен отвечать согласием на все капризы женщины и затем незаметно подсказывать ей мотивы для противоположного решения, делая вид, что это ее право — без конца менять свой выбор, мнения и чувства. В душе Виктюрньена впервые вспыхнул гнев, какой охватывает натуры слабые и мечтательные: он подобен грозе с дождем и редкими вспышками молнии, но без раскатов грома. И граф обошелся весьма грубо с этим ангелом, которому верил и ради которого поставил на карту больше чем жизнь: честь своего рода.

Так вот к чему пришли мы после двух с половиной лет нежной любви! — воскликнула она. — Вы мне сделали больно, очень больно! Уходите прочь! Я больше не хочу вас видеть. Я-то думала, что вы меня любите, но теперь я вижу, что жестоко ошибалась.

Я вас не люблю?! — растерянно выговорил молодой человек, сраженный этим обвинением.

— Нет, не любите, сударь.

— Как вы можете это говорить! — воскликнул он. — Ах, если бы вы знали, что я совершил ради вас!

— А что такое вы совершили ради меня, сударь? — спросила она. — Как будто не ваш долг — сделать все для женщины, которая столько сделала для вас?

— Вы даже недостойны узнать это! — крикнул в бешенстве Виктюрньен.

— А!

После этого выразительного «А!» Диана опустила голову, подперла ее рукой и долго сидела так, холодная, неподвижная, неумолимая, как подобает ангелам, не разделяющим никаких человеческих чувств. Когда д'Эгриньон увидел зловещую позу своей возлюбленной, он позабыл о грозившей ему опасности. Разве он только что не оскорбил самое небесное создание в мире? Граф жаждал получить прощенье, он бросился к ногам Дианы де Мофриньез и, осыпая их поцелуями, плакал, умолял. Несчастный молодой человек пробыл у ног безмолвной герцогини два часа, но напрасно он безумствовал — лицо ее по-прежнему оставалось ледяным, и только время от времени по нему катились крупные слезы, которые она спешила тут же стереть, чтобы не дать осушить их недостойному любовнику. Герцогиня разыгрывала ту скорбь, которая придает женщинам величие и святость. За первыми двумя часами последовали еще два. Графу наконец удалось завладеть рукой Дианы, но рука была холодна и бездушна. Эта прекрасная рука, дарившая ему такие сокровища нежности, казалась теперь гибкой веткой дерева: она ничего не выражала; она не была ему дана, он сам схватил ее. Виктюрньен больше не ощущал в себе жизни, перестал мыслить. Он не заметил бы солнца в небе. Что делать? Как поступить? Какое принять решение? В таких случаях мужчина способен сохранить хладнокровие, только если обладает такой же выдержкой, как тот каторжник, который, выкрав ночью золотые медали из Королевской библиотеки, явился утром к своему честному брату, чтобы их переплавить; когда брат спросил его: «Что нужно сделать?» — каторжник ответил: «Свари мне кофе». Но Виктюрньен словно оцепенел, его мозг окутали волны мрака. Среди этой мглы, подобно образам Рафаэля, написанным на черном фоне, перед ним проплывали картины сладострастных ласк, с которыми он должен был теперь навеки распрощаться. А герцогиня, все с тем же презрительным и неумолимым выражением лица, играла концом своего шарфа и бросала гневные взгляды на Виктюрньена; она кокетничала своими светскими воспоминаниями, называла любовнику его соперников, словно в гневе решила заменить кем-нибудь из них этого неблагодарного человека, способного в одно мгновенье отречься от любви, продолжавшейся больше двух лет.

Ах, говорила она, уж конечно, этот прелестный молодой человек, Феликс де Ванденес, который так верен госпоже де Морсоф, не позволил бы себе подобной сцены: он-то в самом деле любит! А де Марсе, этот страшный де Марсе, которого все почитают таким жестоким, — он груб только с мужчинами, а всю свою утонченную нежность приберегает для женщин. Да, Монриво погубил герцогиню де Ланже, как Отелло — Дездемону, но в порыве бешенства, доказывающем его безумную любовь; это хоть не так пошло, как обыкновенная ссора! Такая гибель даже приятна! Всем известно, что хилым, тщедушным блондинам нравится мучить женщин, они способны властвовать только над бедными слабыми созданиями и любят-то только для того, чтобы хоть в этом почувствовать себя мужчинами. Тиранство в любви — для них единственная возможность показать свою силу. Она сама не понимает, как могла подчиниться блондину! У де Марсе, Монриво, Ванденеса, у этих красавцев брюнетов, в глазах играет солнце!

На Виктюрньена сыпался целый поток злых острот, и казалось, они проносятся со свистом, точно пули. Каждым своим словом Диана унижала, колола, ранила, как десять дикарей, когда они хотят хорошенько помучить привязанного к столбу врага.

Наконец граф, выведенный из терпения, воскликнул: «Да вы с ума сошли!» — и выбежал вон бог знает в каком состоянии! Он правил лошадью так, точно никогда не держал в руках вожжей. Он задевал встречные экипажи, проезжая через площадь Людовика XV, налетел на тумбу и мчался, сам не зная куда. Его лошадь, не чувствуя вожжей, неслась по набережной д'Орсе прямо в свою конюшню. На углу улицы Университета кабриолет остановил Жозефен.

— Граф, — сказал перепуганный старик, — не извольте возвращаться домой, там пришли вас арестовать...

Виктюрньен решил, что причина приказа об аресте — подложный чек, который, кстати сказать, еще не мог попасть в руки королевского прокурора, а не выданные им настоящие векселя. На самом деле они вот уже несколько дней переходили из рук в руки и теперь, благодаря стараниям коммерческого суда, выступили на сцену в сопровождении сыщиков, понятых, мировых судей, полицейских, жандармов и прочих представителей общественного порядка. Но, подобно большинству преступников, Виктюрньен только после совершенного преступления подумал об опасных его последствиях.

— Я пропал! — воскликнул он.

— Да нет же, ваше сиятельство, поезжайте дальше, в гостиницу Лафонтена, что на улице Гренель. Там вы найдете мадемуазель Арманду; они приехали; лошади запряжены в карету, и барышня вас тотчас увезут.

В полной растерянности Виктюрньен судорожно ухватился за эту возможность спасения, словно утопающий за соломинку; он помчался в гостиницу, застал там тетку и кинулся ей на шею. Она рыдала, точно кающаяся Магдалина, точно сама была соучастницей грехов, совершенных ее племянником. Они тотчас сели в карету и скоро очутились за Парижской заставой, на дороге, ведущей в Брест. Виктюрньен, удрученный, хранил молчание. Когда тетка и племянник наконец были в силах заговорить друг с другом, между ними продолжалось то роковое недоразумение, из-за которого Виктюрньен, забыв обо всем, бросился в объятья мадемуазель Арманды: он думал о своем подлоге, а тетка — о его долгах и векселях.

— Вы знаете все, тетушка, — сказал он.

— Да, бедное дитя мое, но мы здесь — и поможем тебе. Сейчас я не буду бранить тебя, ободрись.

— Меня нужно будет спрятать.

— Может быть... Да, это отличная мысль.

— Хорошо бы устроить так, чтобы мы приехали ночью и я мог незаметно войти в дом к Шенелю!

— Ты прав, нам тогда легче будет скрыть все от твоего отца. Бедный ангел, как он страдает! — промолвила она, лаская своего недостойного племянника.

— О, теперь я понимаю, что такое бесчестье! Оно охладило пыл моей любви.

— Несчастный мальчик! Столько счастья и столько страданий!

Мадемуазель Арманда прижимала пылающую голову Виктюрньена к своей груди, целовала его лоб, влажный от испарины, несмотря на холод, как некогда жены-мироносицы лобзали чело Иисуса, обвивая его тело пеленами.

Блудный сын был, как он того и хотел, глубокой ночью доставлен в мирный дом Шенеля на улицу Беркай, но случаю было угодно, чтобы, явившись туда, он, как говорится, попал прямо волку в пасть. Шенель только что закончил переговоры о продаже своей конторы старшему клерку г-на Лепрессуара, который считался нотариусом либералов, так же как сам Шенель считался нотариусом аристократов. Молодой клерк принадлежал к довольно богатой семье, которая могла внести Шенелю солидный задаток в сто тысяч франков.

«Имея сотню тысяч франков, — говорил себе в эту минуту Шенель, потирая руки, — можно погасить немало долгов. Молодой человек, наверно, связался с ростовщиками, мы запрем его здесь, я сам отправлюсь в Париж и угомоню этих псов».

Шенель, честный, добродетельный, достойный Шенель, называл псами кредиторов своего обожаемого дитятки, графа Виктюрньена!

Будущий владелец конторы на улице Беркай как раз выходил от Шенеля, когда коляска мадемуазель Арманды подъехала к дому. Вполне понятно, что в провинциальном городе появление коляски у дверей старика нотариуса, и притом в столь поздний час, не могло не вызвать любопытства молодого человека, который притаился в нише какой-то двери и увидел мадемуазель Арманду.

«Мадемуазель Арманда д'Эгриньон здесь? Глубокой ночью? Что же происходит у д'Эгриньонов?» — сказал он про себя.

Шенель встретил Арманду с довольно таинственным видом и прикрыл рукой ночник. Заметив Виктюрньена, старик с первых же слов, сказанных ему на ухо мадемуазель Армандой, понял все; он окинул взглядом улицу, которая была тиха и безлюдна, затем сделал знак графу; тот выскочил из коляски и вбежал во двор, но — на свою гибель: убежище его было теперь известно преемнику Шенеля.

— Ах, ваше сиятельство! — воскликнул бывший нотариус, когда Виктюрньен был водворен в комнату, дверь которой выходила в кабинет Шенеля и куда, следовательно, можно было проникнуть, только переступив через труп старика.

— Да, сударь, — отвечал молодой человек, поняв смысл этого восклицания своего старого и преданного друга, — я вас не послушался и скатился на дно пропасти, где мне, видно, придется погибнуть.

— Нет, нет, — сказал старик, торжествующе взглянув на мадемуазель Арманду и графа. — Я продал свою контору. Я достаточно поработал и давно подумываю об отдыхе. Завтра в полдень у меня будут сто тысяч франков, а с такими деньгами можно многое уладить. Мадемуазель, — продолжал он, — вы, наверное, утомлены, садитесь-ка в коляску, поезжайте домой и ложитесь спать. Делами займемся завтра.

— А он в безопасности? — спросила Арманда, указывая на Виктюрньена.

— Да, — ответил старик.

Тетка обняла племянника, уронив на его лоб несколько слезинок, и уехала.

— Добрый Шенель, что значат ваши сто тысяч франков в моем положении? — сказал граф старику нотариусу, когда они уселись и заговорили о делах. — Вы, видно, не знаете всей меры моих несчастий!

И Виктюрньен рассказал обо всем. Шенель был сражен. Если бы не его беспредельная преданность, он, может быть, не вынес бы этого удара. Казалось, старик уже давно утратил способность плакать, но теперь из его глаз в два ручья бежали слезы. На несколько мгновений он стал как бы ребенком, им овладело безумие; так теряет разум человек, увидев, как горит его дом, как пламя охватывает колыбель его детей, когда он слышит потрескиванье их пылающих волос. Затем Шенель встал, он словно вырос, — сказал бы Амио[27], — воздел старческие руки и потряс ими в отчаянии и безумии.

— Пусть ваш отец сойдет в могилу, ничего не узнав, молодой человек! Довольно того, что вы дошли до подлога, не будьте же еще отцеубийцей! Бежать? Нет! Вас приговорят заочно. Несчастный юноша, почему вы не подделали мою подпись? Я-то ведь уплатил бы и не передал вексель прокурору! А теперь я бессилен. Вы меня живьем упрятали в могилу. Дю Круазье!.. Что делать? Как быть? Если бы вы убили кого-нибудь, это еще иногда прощается, но подлог! Подлог! А время, время-то летит, — проговорил он с отчаянием, указывая на свои старые стенные часы. — Теперь вам нужен фальшивый паспорт. Одно преступление влечет за собой другое. Необходимо... — продолжал он после короткой паузы, — необходимо прежде всего спасти честь рода д'Эгриньонов.

— Но ведь деньги-то остались у госпожи де Мофриньез! — вдруг воскликнул Виктюрньен.

— А! — отозвался Шенель. — Тогда еще есть надежда, правда, очень слабая. Удастся ли нам смягчить дю Круазье, купить его? Он может получить, если захочет, все родовые земли д'Эгриньонов. Я пойду к нему, подниму его с постели, — предложу все, чего он захочет. Прежде всего скажу, что подлог совершил я, а не вы. Меня приговорят к каторжным работам, но я слишком стар, они могут только посадить меня в тюрьму.

— Но ведь вексель написан моей рукой, — сказал Виктюрньен, ничуть не удивленный этой безрассудной преданностью.

— Глупец!.. Простите, господин граф. Надо было заставить Жозефена написать вексель, — воскликнул старик в бешенстве. — Он славный малый и взял бы все на себя. А теперь — конец, все рухнуло, — продолжал Шенель и, обессилев, опустился на стул. — Дю Круазье жесток, как тигр, остережемся будить его. Который час? Где вексель? В Париже его можно было бы выкупить у Келлеров, они пошли бы на это. Ах, в таком деле каждый пустяк может погубить нас! Один неверный шаг, и мы пропали. Во всяком случае, нужны деньги. Слушайте, никто не знает, что вы здесь, спрячьтесь хоть в погреб, если надо. Я же еду в Париж, немедленно... Слышите, как раз подходит почтовая карета из Бреста.

В один миг к старику вернулись все силы молодости, живость, энергия: он быстро собрал в дорогу нужные вещи, взял деньги, затем схватил со стола шестифунтовый хлеб, отнес его в соседнюю каморку и, втолкнув туда своего приемного сына, запер дверь на ключ.

— Ни звука, — сказал он ему, — сидите тут до моего возвращения; по вечерам не зажигайте огня, или вас ждет каторга! Вы меня поняли, господин граф? Да, каторга, если кто-нибудь в городе проведает, что вы здесь.

Шенель вышел из дома, наказав домоправительнице говорить всем, что он болен, никого не принимает, всех выпроваживать и отложить все дела на три дня. Затем он отправился к почтмейстеру, наплел ему целую романтическую историю — у него в данном случае оказался даже дар романиста — и добился обещания, что, если в карете окажется место, его возьмут без подорожной и что его внезапный отъезд будет сохранен в тайне. К счастью, почтовая карета прибыла пустой.

Приехав в Париж следующей ночью, нотариус в девять часов утра уже был у Келлеров; там он узнал, что роковой чек три дня как возвращен дю Круазье; выясняя все это, он не обмолвился ни одним словом, которое могло бы скомпрометировать графа. Перед тем как уйти из банкирской конторы, он спросил, нельзя ли, возместив сумму долга, получить чек обратно. Франсуа Келлер ответил, что владельцем документа является дю Круазье и он волен оставить его у себя или вернуть. Тогда нотариус в отчаянии отправился к герцогине. В столь ранний час она никого не принимала. Но Шенелю была дорога каждая минута; он сел в прихожей, набросал несколько строк и, прибегая то к подкупу, то к строгости, то к уговорам, все-таки заставил наглых и неприступных слуг герцогини передать ей записку.

Хотя г-жа де Мофриньез еще лежала в постели, она, к удивлению всей челяди, приняла у себя в спальне чудного старика в черных коротких штанах, шерстяных чулках и башмаках с пряжками.

— Что случилось, сударь? — спросила она, привставая с подушек, в своем пленительном неглиже. — Чего он хочет от меня, этот неблагодарный?

— Случилось то, ваша светлость, — воскликнул добряк, — что у вас находятся наши сто тысяч экю!

— Да, — отозвалась она, — так в чем же дело?

— Эта сумма получена с помощью подлога, из-за которого наш граф может угодить на каторгу, а совершил он этот подлог из любви к вам, — торопливо говорил Шенель. — Как вы, столь умная женщина, не догадались? Вместо того чтобы бранить молодого человека, вам следовало расспросить его да вовремя удержать и спасти от беды. А теперь дай бог, чтобы несчастье оказалось поправимым! Нам понадобится все ваше влияние при дворе.

С первых же слов, объяснивших ей, в чем дело, герцогине стало стыдно за свое отношение к столь пылкому любовнику; она испугалась также, как бы ее не обвинили в соучастии. Желая показать, что она и не коснулась этих денег, Диана пренебрегла всеми приличиями, хотя, впрочем, не считала нотариуса за мужчину: резким движением сбросив с себя пуховую перинку, она кинулась к секретеру, мелькнув мимо Шенеля, точно ангел на виньетке к стихам Ламартина, и, протянув ему сто тысяч экю, сконфуженно юркнула опять в постель.

— Вы — ангел, сударыня, — сказал Шенель (видно, такова уж была ее судьба — всем казаться ангелом!). — Но это еще не все, — прибавил он, — я рассчитываю на вашу помощь, чтобы спасти нас.

— Спасти вас? Я добьюсь этого или сама погибну! Как же сильно нужно любить, чтобы решиться на преступление! Ради какой женщины совершались подобные дела? Бедный мальчик! Спешите домой, не теряйте времени, милый господин Шенель. Положитесь на меня, как на самого себя.

— Ах, ваша светлость! Ваша светлость! — только и в силах был выговорить бедный старик, так он разволновался. Он плакал, он готов был плясать, но побоялся сойти с ума и взял себя в руки.

— Теперь мы еще посмотрим, чья возьмет! Мы спасем его! — сказал он, уходя.

Затем Шенель поспешил к Жозефену, который отпер ему секретер и письменный стол Виктюрньена, где хранились документы молодого графа; старик, к счастью, нашел там несколько писем от дю Круазье и от Келлеров, которые могли пригодиться. Затем он сел в дилижанс, уже готовый к отходу. Он щедро заплатил почтальонам, и тяжелая колымага помчалась со скоростью почтовой кареты, а так как с ним ехало двое пассажиров, спешивших не меньше, чем он, то они решили даже пообедать, не выходя из экипажа. Дорога словно неслась им навстречу, и нотариус, пробыв в отлучке три дня, снова очутился дома на улице Беркай. Хотя было еще только одиннадцать часов вечера, Шенель понял, что прибыл слишком поздно: у входа стояли жандармы, а когда нотариус подошел ближе, то увидел, что по двору ведут молодого графа, — он был арестован. Будь это в его власти, старик, конечно, убил бы всех представителей правосудия и солдат, но он мог только кинуться на шею Виктюрньену.

— Если мне не удастся замять дело, вам придется, не дожидаясь обвинительного заключения, покончить с собой, — прошептал Шенель ему на ухо.

Виктюрньен был так ошеломлен, что только посмотрел на старика, не понимая его.

— Покончить с собой? — переспросил он.

— Да! Если у вас не хватит храбрости, мой мальчик, рассчитывайте на меня, — сказал Шенель, сжимая ему руку.

Несмотря на боль, которую в нем вызывало это зрелище, он продолжал стоять среди двора, едва держась на дрожащих ногах, и смотрел, как его любимое дитя, графа д'Эгриньона, наследника столь славного рода, уводят жандармы в сопровождении полицейского комиссара, мирового судьи и судебного пристава. Решительность и самообладание вернулись к старику лишь тогда, когда эта группа скрылась из виду, смолк шум их шагов и на улице снова воцарилась тишина.

— Сударь, вы схватите насморк, — сказала Бригитта.

— Чтоб тебя черт побрал! — нетерпеливо крикнул старик.

Бригитта, которая за двадцать девять лет службы у Шенеля не слышала по своему адресу ничего подобного, выронила свечку; но, не обращая внимания на ужас домоправительницы, даже не расслышав ее возмущенного восклицания, нотариус пустился бежать на улицу Валь-Нобль.

«Спятил! — сказала себе Бригитта. — Да, признаться, и есть отчего. Куда его понесло? Разве его теперь догонишь? А что с ним будет? Уж не топиться ли побежал?»

Бригитта разбудила старшего клерка и послала его на берег реки, получивший печальную славу после самоубийства молодого человека, подававшего блестящие надежды, и недавней гибели соблазненной девушки. А Шенель спешил к дому дю Круазье. Там была его последняя надежда. Подлоги преследуются судом только по жалобе пострадавших лиц. Если бы дю Круазье согласился, жалобу можно было объяснить недоразумением; Шенель все еще надеялся купить этого человека.

В этот вечер у супругов дю Круазье собралось гораздо больше гостей, чем обычно. Хотя председатель суда дю Ронсере, первый помощник королевского прокурора Соваже и бывший хранитель ипотек дю Кудре, удаленный от должности потому, что голосовал не за того, за кого следовало, решили держать дело графа д'Эгриньона в тайне, но г-жа дю Ронсере и г-жа дю Кудре по секрету разболтали о нем одной или двум из своих ближайших приятельниц. И новость быстро распространилась среди того полудворянского-полубуржуазного общества, которое обычно собиралось у дю Круазье. Каждый сознавал серьезность этого дела и не решался заговорить о нем открыто. Кроме того, приверженность г-жи дю Круазье к высшей аристократии была настолько общеизвестна, что гости, горевшие желанием узнать подробности беды, обрушившейся на семью д'Эгриньонов, едва решались перекинуться вполголоса двумя-тремя словами. Лица, наиболее заинтересованные, ждали той минуты, когда г-жа дю Круазье удалится в свою спальню, чтобы там, вдали от критического ока мужа, предаться перед сном своим религиозным обязанностям. Едва хозяйка дома удалилась, как приверженцы дю Круазье, знавшие о тайных замыслах этого видного промышленника, окинули взором присутствующих, но, заметив в гостиной несколько лиц, чьи мнения и интересы внушали им подозрения, продолжали играть в карты. Около половины двенадцатого остались только ближайшие приятели дю Круазье — Соваже, судебный следователь Камюзо с женой, супруги Ронсере, их сын Фабиен, супруги дю Кудре и Жозеф Блонде, старший сын старика судьи — всего десять человек.

Рассказывают, что Талейран, сидя в некую роковую ночь за картами у герцогини де Люинь, в три часа утра прервал игру, положил на стол часы и обратился к остальным игрокам с вопросом, есть ли у принца де Конде еще дети, кроме герцога Энгиенского[28].

— Зачем вы спрашиваете о том, что вам и так хорошо известно? — отозвалась г-жа де Люинь.

— Затем, что если у принца больше нет детей, то род де Конде прекратился.

Воцарилось минутное молчание; затем игра продолжалась. Жест Талейрана повторил и дю Ронсере, — потому ли, что знал этот эпизод из современной истории, или потому, что люди мелкие в политической жизни невольно подражают великим. Он взглянул на свои часы и сказал, прервав игру в бостон:

— Сейчас арестован молодой граф д'Эгриньон, и это столь гордое семейство навсегда обесчещено.

— Значит, вам все-таки удалось поймать мальчишку? — радостно воскликнул дю Кудре.

Присутствующие, за исключением председателя суда, помощника прокурора и дю Круазье, выразили крайнее изумление.

— Граф только что арестован в доме Шенеля, где он скрывался, — веско произнес г-н Соваже, помощник прокурора. Он считал, что при своих способностях мог бы быть министром полиции, но что его недооценивают.

Соваже был тощий и долговязый курчавый брюнет лет двадцати пяти, с длинным оливковым лицом и ввалившимися глазами, окаймленными снизу широкой синеватой тенью, а сверху — морщинистыми, темно-бурыми веками. У него был хищный крючковатый нос, поджатые губы и дряблые щеки, впалые от чрезмерных занятий и честолюбивых томлений. Он принадлежал к числу тех посредственностей, которые ждут благоприятного случая и готовы пойти на все, лишь бы выдвинуться, не переходя при этом границ дозволенного и сохраняя видимость законности. При всей своей важности, он был подхалимом и краснобаем. Тайну убежища молодого графа он узнал от преемника Шенеля, однако приписывал это открытие своей прозорливости. Сообщенная им новость, видимо, сильно удивила Камюзо, но на основании следствия, произведенного Соваже, он дал приказ об аресте, выполненный с такой быстротой. Камюзо был белокурый коротышка лет тридцати, обрюзгший и уже успевший располнеть; у него был землистый цвет лица, как почти у всех чиновников, проводящих жизнь в своих кабинетах или залах для заседаний; его маленькие светло-желтые глазки смотрели на мир с недоверием, которое частенько принимают за хитрость.

Госпожа Камюзо кинула на мужа красноречивый взгляд, как бы говоривший: «Разве я не была права?»

— Значит, дело дойдет до суда? — спросил следователь.

— А вы сомневались? — ответил дю Кудре. — Все кончено: ведь граф попался.

— Важны присяжные, — заметил г-н Камюзо. — Для этого процесса префект сумеет подобрать подходящих людей, а если принять во внимание право прокуратуры и право защиты на отвод, то останутся только те, кто будет настроен в пользу оправдания. Мой вам совет пойти на мировую, — продолжал он, обращаясь к дю Круазье.

— На мировую? — вмешался председатель суда. — Но ведь делу уже дан ход?

— Оправдают графа д'Эгриньона или осудят, все равно он будет опозорен, — сказал помощник прокурора.

— Я — гражданский истец, — заявил дю Круазье, — с моей стороны выступит Дюпен-старший. Посмотрим, как д'Эгриньоны вырвутся из его когтей.

— Поверьте, они сумеют защититься, — сказала г-жа Камюзо, — и найдут в Париже хорошего адвоката; вашим противником может оказаться Берье. Вот и найдет коса на камень.

Дю Круазье, Соваже и председатель дю Ронсере посмотрели на следователя — и у всех троих мелькнула одна и та же мысль. Вызывающий тон, каким молодая женщина бросила эту пословицу в лицо заговорщикам, решившим погубить семью д'Эгриньонов, пробудил в них тревогу, хотя каждый скрыл ее, как умеют скрывать свои чувства только провинциалы, привыкшие быть постоянно па глазах друг у друга и хитрить, точно монахи, живущие в одном монастыре. Г-жа Камюзо сразу заметила, как вытянулись их лица, едва они почуяли, что следователь может выступить против планов дю Круазье.

Заметив, что муж высказал свои затаенные мысли, она решила выяснить силу и глубину ненависти дю Круазье и выведать, чем он купил поддержку Соваже, который действовал с такой поспешностью и в разрез с желанием властей.

— Во всяком случае, — сказала она, — если по этому делу из Парижа приедут знаменитые адвокаты, процесс обещает быть весьма интересным; но дело, вероятно, все же успеют замять, пока оно не перешло из камеры следователя в уголовный суд. Можно думать, что правительство втайне приложит все усилия к тому, чтобы спасти молодого человека, который принадлежит к старинному роду и имеет такую возлюбленную, как герцогиня де Мофриньез. Поэтому мы вряд ли будем свидетелями громкого скандала.

— Как вы, однако, смело судите, сударыня! — строго заявил председатель. — Или вы полагаете, что суд, который будет разбирать это дело и выносить приговор, способен действовать из соображений, чуждых справедливости?

— События доказывают обратное, — ответила она, лукаво посмотрев на помощника прокурора и председателя суда, ответивших ей холодным взглядом.

— Объяснитесь, сударыня, — сказал Соваже. — Можно подумать, что мы не выполняли своего долга.

— Не придавайте значения словам моей жены, — заметил Камюзо.

— Но разве то, что сказал господин председатель, не предрешило исход дела, который должен зависеть от судебного следствия? — продолжала она. — А ведь следствие еще только предстоит, и никакого решения вынесено еще не было?

— Мы сейчас не в суде, — язвительно заметил помощник прокурора, — к тому же все это мы отлично знаем.

— Королевский прокурор пока еще ничего не знает, — ответила она, глядя на него с насмешкой. — Он поспешил вернуться из палаты депутатов. Наделали вы ему хлопот! Он, вероятно, выступит сам.

Помощник прокурора нахмурил свои густые брови, и его сообщники прочли на его челе запоздалые сожаления. Затем воцарилось глубокое молчание, и слышался только шорох тасуемых и сбрасываемых карт. Супруги Камюзо, увидев в отношении себя такую холодность, поспешили удалиться, решив не мешать заговорщикам.

— Камюзо, — сказала жена уже на улице, — ты слишком поторопился. Зачем ты дал этим людям основание подозревать, что ты не сочувствуешь их планам? Как бы они не подложили тебе свинью.

— А что они могут? Я здесь единственный судебный следователь.

— Но кто им помешает исподтишка оклеветать тебя и добиться твоей отставки?

В это мгновение они столкнулись с Шенелем. Старик узнал следователя. Дальновидность многоопытного нотариуса подсказала ему, что судьба д'Эгриньонов находится в руках этого молодого человека.

— Ах, сударь, — воскликнул Шенель, — вы нам крайне нужны! Я хотел бы сказать вам только одно словечко. Извините меня, сударыня, — обратился он к г-же Камюзо, отводя в сторону ее мужа.

Как верная сообщница, супруга следователя осталась стоять на страже, не спуская глаз с дома дю Круазье, чтобы прервать разговор мужа с Шенелем, если кто-нибудь оттуда выйдет, однако г-жа Камюзо не без основания решила, что враги, вероятно, обсуждают те соображения, которые она только что выдвинула, и поэтому появятся не скоро.

Шенель увлек следователя в тень дома и зашептал ему на ухо:

— Вам обеспечена поддержка герцогини де Мофриньез, принца Кадиньяна, герцогов де Наваррена, де Ленонкура, хранителя государственной печати, канцлера, короля, — словом, всех, если вы захотите отстоять д'Эгриньонов. Я только что из Парижа, мне все было известно, и я поспешил объяснить дело двору. Мы рассчитываем на вас, это останется между нами. Если же вы примете сторону наших врагов, я завтра снова поеду в Париж и подам жалобу на лицеприятные действия местных судебных властей, ибо многие из них были нынче вечером у дю Круазье, ели и пили у него вопреки закону, и вообще они ему друзья-приятели.

Шенель, будь это в его власти, готов был привлечь к делу д'Эгриньонов самого господа бога. Не дожидаясь ответа, он помчался с быстротою молодого оленя к дому дю Круазье.

А г-жа Камюзо так настойчиво стала требовать от мужа, чтобы он открыл ей, о чем с ним говорил Шенель, что следователь не выдержал натиска и выполнил ее желание; слушая его рассказ, она повторяла каждую минуту: «Ну разве я не была права, мой друг?» — слова, которые женщины твердят даже тогда, когда они не правы, — в этом случае уже менее кротко. Пока Камюзо дошел до дома, он вполне успел признать превосходство своей супруги, а также счастье быть ее мужем; это признание, несомненно, предвещало супругам приятную ночь. Шенель же вскоре встретил своих врагов, как раз выходивших от дю Круазье, и с беспокойством решил, что тот, пожалуй, уже лег спать: это было бы для Шенеля несчастьем, ибо обстоятельства требовали быстрых и решительных действий.

— Именем короля, откройте! — крикнул он слуге, запиравшему входную дверь.

Он только что упомянул имя короля перед каким-то ничтожным, но честолюбивым следователем, и это слово опять сорвалось с его губ; он сам не знал, что говорит, он был почти в бреду. Дверь отворилась, и Шенель, словно вихрь, ворвался в прихожую.

— Вот что, приятель, — обратился он к слуге, — если ты сейчас же разбудишь госпожу дю Круазье и вызовешь ее сюда, ты получишь сто экю. Можешь сказать ей все, что захочешь.

Когда Шенель очутился в роскошной гостиной дю Круазье, по которой тот ходил большими шагами, к нотариусу вернулись обычное спокойствие и хладнокровие. Несколько мгновений они мерили друг друга взглядом, и в нем отразились их двадцатилетняя взаимная вражда и ненависть. Один уже схватил за горло д'Эгриньонов, другой бросился, как лев, на их защиту.

— Сударь, — наконец заговорил Шенель, — смиренно кланяюсь вам. Вы уже подали жалобу?

— Да, сударь.

— А когда?

— Вчера.

— Никакого другого документа, кроме приказа об аресте, пока не составлено?

— Вероятно, — отозвался дю Круазье.

— Я пришел договориться с вами.

— Суд уже занялся этим делом, преследование пойдет в обычном порядке, приостановить уже ничего нельзя.

— Не будем говорить об этом... Я в вашей власти, у ваших ног.

Шенель упал на колени и с мольбой протянул руки к дю Круазье.

— Чего вы требуете? Хотите получить наши поместья? Наш замок? Берите все, но возьмите жалобу обратно, оставьте нам только жизнь и честь. Кроме всего этого, я готов быть вашим слугой. Можете мной располагать, как вам угодно!

Дю Круазье предоставил старику стоять на коленях, а сам опустился в кресло.

— Вы не будете мстить, вы добры, вы не настолько нас ненавидите, чтобы отказаться от полюбовного соглашения, — говорил нотариус. — От вас зависит, чтобы к утру юноша уже был на свободе.

— Весь город знает об его аресте, — ответил дю Круазье, наслаждаясь своей местью.

— Это большое несчастье; но, если не будет ни суда, ни вещественных доказательств, все можно уладить.

Дю Круазье погрузился в размышления, и Шенель решил, что им овладело корыстолюбие; в сердце старика ожила надежда, что он победит врага с помощью этого могущественного двигателя человеческих интересов. В эту решающую минуту вошла г-жа дю Круазье.

— Подите сюда, сударыня, помогите мне уговорить вашего любезного супруга, — обратился к ней Шенель, все еще стоя на коленях.

Госпожа дю Круазье, пораженная, поспешила поднять старика. Шенель рассказал ей суть дела. Когда эта достойная дочь управителей герцогов Алансонских узнала, о чем идет речь, она обернулась к дю Круазье, глаза ее были полны слез.

— Ах, сударь! — сказала она. — Неужели вы можете колебаться? Ведь д'Эгриньоны — гордость всего нашего края!

— Как будто в этом дело! — воскликнул дю Круазье и, вскочив, снова взволнованно зашагал по комнате.

— А тогда в чем же? — удивленно спросил Шенель.

— Дело, господин Шенель, идет о Франции, о нашем отечестве, о народе, о том, чтобы показать вашим господам аристократам, что существует правосудие, существуют законы, существуют буржуа и мелкие дворяне, которые не хуже их и наконец поймали их. Нельзя на охоте ради одного зайца истоптать десяток колосящихся полей, нельзя позорить семьи, совращая бедных девушек, нельзя презирать людей, которые не менее достойны, чем мы, нельзя безнаказанно издеваться над ними в течение десяти лет; все эти обиды растут и образуют лавины, а лавины в конце концов обрушиваются и засыпают господ аристократов. Вы же мечтаете о возврате старого порядка, вы хотите порвать общественное соглашение — Хартию, в которой записаны наши права.

— Что же из этого следует? — проговорил Шенель.

— Разве не наша священная обязанность открыть народу глаза? — воскликнул дю Круазье. — Он наконец поймет, каковы нравственные устои вашей партии, когда увидит, что дворянин сидит на скамье подсудимых, как любой проходимец. Он поймет, что простые люди, которые дорожат своей честью, стоят больше, чем знатные господа, которые позорят ее. Суд присяжных существует для всех. Я выступаю в этом деле как защитник народа, как друг законов. Вы сами дважды толкнули меня к народу — сначала отказавшись породниться со мной, а затем не допустив в свое общество. Теперь вы пожинаете то, что посеяли.

Эта речь испугала и Шенеля, и г-жу дю Круазье. К ее ужасу, характер мужа вдруг предстал перед ней в истинном свете, как будто внезапная вспышка осветила не только прошлое, но и представшее ей будущее. Казалось, ничто не может поколебать этого неумолимого человека. Однако Шенель не отступил даже перед невозможным.

— Как, сударь! Неужели вы не простите? Разве вы не христианин? — произнесла г-жа дю Круазье.

— Я прощаю, сударыня, так же, как прощает бог, — на определенных условиях.

— Какие же это условия? — спросил Шенель, в душе которого блеснул луч надежды.

— Скоро выборы, я желаю получить все голоса, которыми вы располагаете.

— Вы их получите, — сказал Шенель.

— Я желаю, — продолжал дю Круазье, — чтобы меня и мою жену каждый вечер, запросто, и хотя бы с видимостью дружелюбия, принимали у себя маркиз д'Эгриньон и его близкие.

— Я еще не знаю, как это сделать. Но вы будете приняты.

— Я желаю получить от вас в связи с этим делом закладную на четыреста тысяч франков, на основе письменного соглашения, чтобы всегда держать вас под угрозой.

— Мы согласны, — ответил Шенель, все еще не признаваясь в том, что у него при себе сто тысяч экю. — Но это соглашение будет находиться у третьего лица, а после уплаты долга и вашего избрания оно должно быть возвращено д'Эгриньонам.

— Нет, только после замужества моей внучатой племянницы мадемуазель Дюваль, у которой со временем будет, вероятно, четыре миллиона. При заключении брачного контракта я и моя жена назначим эту девицу нашей наследницей; она должна выйти за вашего молодого графа.

— Никогда! — сказал Шенель.

— Никогда? — переспросил дю Круазье, опьяненный сознанием своей власти. — В таком случае — спокойной ночи.

«Какой же я дурак! — сказал себя Шенель. — Ну что мне стоило соврать подобному человеку!»

Дю Круазье, довольный, что он пожертвовал выгодой ради своего оскорбленного самолюбия, вышел из комнаты; он насладился вдоволь тем, что унизил Шенеля, поиграл судьбами знатной семьи, этой надежды аристократии департамента, и взял д'Эгриньонов за горло. Затем он поднялся в спальню, оставив жену с Шенелем. Он упивался своим торжеством, он считал победу уже одержанной, ибо был убежден, что сто тысяч экю растрачены и д'Эгриньоны вынуждены будут для их уплаты продать или заложить свои поместья; судебный процесс казался ему неизбежным. Дела о подлоге улаживаются без труда, если полученная обманом сумма возмещается. Объектами подобного рода преступлений обычно бывают люди богатые, которые мало заинтересованы в том, чтобы стать причиной бесчестия неосторожного человека. Но дю Круазье не желал так просто отказаться от своих прав. Итак, он лег спать, предаваясь сладостным мечтам о скором осуществлении своих честолюбивых замыслов — либо с помощью судебного процесса, либо путем предложенного им брака, и с удовольствием прислушивался к доносившемуся до него из гостиной жалобному голосу Шенеля, изливавшего свои горести г-же дю Круазье.

Будучи глубоко верующей католичкой, роялисткой и горячей сторонницей аристократии, г-жа дю Круазье всецело разделяла благоговение нотариуса перед д'Эгриньонами. Только что разыгравшаяся сцена глубоко ее оскорбила. Правоверная роялистка услышала во всем этом злобные завывания либералов, которые, по словам ее духовника, жаждали уничтожения католицизма. Для г-жи дю Круазье «левые» олицетворяли 1793 год, с его мятежами и казнями.

— Что сказал бы ваш дядя, этот святой человек? Ведь он слышит нас! — воскликнул Шенель.

Госпожа дю Круазье не ответила, но по ее щекам скатились две крупные слезы.

— Вы послужили однажды причиной смерти бедного юноши и вечного горя его матери, — продолжал Шенель, видя, как метко он наносит удары, и готовый совсем разбить сердце этой женщины, лишь бы спасти Виктюрньена. — Неужели вы хотите смерти мадемуазель Арманды, которая недели не проживет, если семья будет опозорена? Или смерти бедного Шенеля, вашего старого нотариуса, который своими руками убьет молодого графа в тюрьме до того, как ему предъявят обвинительное заключение, а затем покончит с собой, чтобы самому не пойти под суд за убийство?

— Друг мой, довольно, довольно! Я готова сделать все, лишь бы замять это дело, но я по-настоящему узнала господина дю Круазье всего несколько минут назад... Вам я могу признаться... Выхода нет.

— А если он все-таки существует?

— Я полжизни отдала бы, чтобы он нашелся, — закончила она, решительно качнув головой, как бы подтверждая этим горячее желание найти выход.

Подобно первому консулу[29], который в битве при Маренго[30] до пяти часов вечера терпел поражение, а в шесть одержал победу, благодаря отчаянной атаке Дезе и грозному натиску Келлермана, — Шенель, несмотря на то, что все его надежды рухнули, вдруг увидел возможность победы. Надо было быть Шенелем, многоопытным нотариусом, бывшим управляющим, бывшим мелким клерком у мэтра Сорбье-старшего, нужны были те внезапные прозрения, которые рождает отчаяние, чтобы стать равным Наполеону и даже превзойти его: ибо это не было даже битвой при Маренго, это было Ватерлоо[31], и Шенель, увидев пруссаков, решил одержать над ними победу.

— Сударыня, вы, чьи дела я вел в течение двадцати лет, вы — гордость буржуазии, как д'Эгриньоны — гордость аристократии, знайте, что спасение этого семейства в ваших руках! А теперь ответьте мне: позволите ли вы опозорить прах вашего дяди, честь д'Эгриньонов, достоинство бедного Шенеля? Хотите ли вы погубить мадемуазель Арманду, которая плачет от горя? Или, наоборот, вы хотите искупить свои грехи, порадовать своих предков, управителей герцогов Алансонских, и успокоить душу вашего дяди-аббата? Если бы он мог восстать из могилы, он повелел бы вам сделать то, о чем я молю вас на коленях!

— Но что же? — воскликнула г-жа дю Круазье.

— Вот они, эти злосчастные сто тысяч экю, — сказал он, извлекая из кармана пачку банковых билетов. — Возьмите их, и все будет кончено.

— Если дело только в этом, — продолжала она, — и я не навлеку на мужа каких-нибудь неприятностей...

— Вы сделаете ему только добро, — сказал Шенель. — Вы спасете его от вечных мук ценой легкого разочарования здесь, на земле.

— Он не будет скомпрометирован? — спросила г-жа дю Круазье, глядя на Шенеля.

И тогда Шенель угадал затаенные мысли, мучившие несчастную женщину. Г-же дю Круазье приходилось выбирать между верностью заповедям религии, предписывающим жене ее обязанности по отношению к мужу, и верностью престолу и церкви: она видела, что ее муж заслуживает порицания, — и не смела его порицать; она очень хотела бы спасти д'Эгриньонов — и не решалась действовать вопреки интересам мужа.

— Нисколько, — сказал Шенель, — ваш старый нотариус клянется вам на святом Евангелии...

Шенель отдал все; ему осталось только пожертвовать д'Эгриньонам вечным спасением своей души, и он рискнул этим спасением, произнося кощунственную ложь; но надо было или ввести в заблуждение г-жу дю Круазье, или погибнуть. Он тут же составил и продиктовал расписку в получении ста тысяч экю, пометив ее пятью днями раньше, чем был предъявлен роковой чек, — он вспомнил, что дю Круазье именно в эти дни уезжал в именье жены, чтобы распорядиться относительно некоторых работ.

— Поклянитесь мне, — сказал Шенель, когда г-жа дю Круазье взяла деньги и когда расписка оказалась у него в руках, — подтвердить следователю, что вы действительно получили эту сумму в указанный день.

— А это не будет ложью?

— Только ложью во спасение.

— Я не могу пойти на нее, не поговорив с моим духовником, аббатом Кутюрье.

— Хорошо, — отозвался Шенель, — но руководствуйтесь в этом деле лишь его советами.

— Обещаю.

— Не возвращайте денег господину дю Круазье раньше, чем вы не дадите показаний следователю.

— Хорошо, — ответила она, — да ниспошлет господь мне силу предстать перед судом человеческим и поддержать там ложь.

Поцеловав руку г-жи дю Круазье, Шенель величаво выпрямился: он напоминал в эту минуту одного из пророков на картинах Рафаэля в Ватикане.

— Душа вашего усопшего дяди ликует; вы навеки искупили вину, которую некогда совершили, сочетавшись браком с врагом престола и церкви.

Эти слова произвели столь сильное впечатление на богобоязненную душу г-жи дю Круазье, что Шенелю пришло на ум заручиться поддержкой аббата Кутюрье, ее духовного наставника. Нотариус знал, с каким упорством люди благочестивые, поднявшись на защиту своих идей, добиваются их торжества, и он решил как можно скорее привлечь на свою сторону в этой борьбе церковь; он отправился в отель д'Эгриньон, разбудил мадемуазель Арманду и, рассказав о событиях этой ночи, попросил ее немедленно поехать в епископство, чтобы доставить прелата на поле боя.

«Боже, ты должен спасти род д'Эгриньонов! — воскликнул про себя Шенель, медленным шагом возвращаясь домой. — Теперь все сведется к юридическому поединку. Мы имеем дело с людьми, действиями которых руководят страсти и корыстные интересы, и мы можем всего от них добиться. Этот дю Круазье воспользовался отсутствием королевского прокурора, который нам предан, но находится сейчас в Париже, на сессии палаты... Все же непонятно, каким образом они забрали в руки его старшего помощника и тот, не посоветовавшись с начальством, передал жалобу в суд? Завтра утром нужно будет непременно проникнуть в эту тайну, нащупать почву, и, если у меня окажутся в руках все нити заговора, быть может, придется опять съездить в Париж и там, через госпожу де Мофриньез, прибегнуть к помощи высоких особ».

Загрузка...