На улице всегда пахло либо цветами, либо трупами
Вертинский
Мой блюз начался совершенно классически: я проснулся утром. И, едва понял, что таки проснулся, и именно что утром, и, вроде как, живой, принялся за инвентаризацию окружающей действительности. И моментально осознал: да, это, вне всяких сомнений, блюз. И ещё какой! Вот такой, приблизительно:
Я проснулся рано утром — опять, похоже, с бодуна.
О, я таки проснулся утром — но, мать, с такого бодуна!
А в койке у меня подруга —
И, вероятно, не одна…
Откинув одеяло, убедился, что с последним утверждением несколько погорячился: подруга была одна. Но большая. По счастью, одетая в непрозрачную ночнушку, а то, боюсь, мой похмельный организм не вынес бы созерцания столь монументальных телес в естественном виде. Так… Сам я, впрочем, тоже одет в какую-то пижаму, чего не терпел категорически примерно с пятилетнего возраста. Мать моя женщина, это что — кальсоны?! На пуговках и с завязками?! Как это меня угораздило?!
Я вскочил (о, моя голова!) и сел на кровати. Интерьер оказался насквозь незнаком и напрочь архаичен. Так, и где это я? Как я умудрился нарезаться с одной бутылки пива до состояния полной амнезии и потери инстинкта самосохранения?
И вспомнил — и дождь, и свет, и Хендрикса с Джоном Ли Хукером. Значит?..
Ооо, моя голова!
Ладно, примем как данность: я умер, теперь воскрес и маюсь похмелюгой. С последней надо разобраться поскорее, и тогда уж понять, что делать дальше. Встал. Комната пошатнулась и закружилась, закрыл глаза. Вытянул вперёд руки и, зажмуренный, медленно пошёл вперёд. Упёрся в окно. Что у нас там?
А там у нас город. Большой и старинный, и дома старинные, и люди старинные, извозчик вон проехал, и даже целый автомобиль — что-то вроде незабвенной «Антилопы-Гну», на которой Остап Бендер в исполнении актёра Юрского ударял по бездорожью и разгильдяйству. Мда-с. Однако. Сдаётся мне, господа, что я в Питере. В самом что ни на есть его центре. И давненько, как бы не при царе ещё.
Уже взрячую пошёл исследовать место пробуждения. В комнате, кроме кровати с неизвестной крупной подругой (под кроватью — ночной горшок), ничего интересного. Дверь. Что за ней? Какой-то плюгавый хрен…
— Добрейшего утречка, Григорий свет Ефимыч! Чего желаете-с? Мадерцы-с?
При мысли об опохмелке мадерой я едва не умер ещё раз.
— Пива. Много. — Это мой голос, да? Ни фига себе… Плюгавый изобразил крайнюю степень удивления.
— Пива-с? Так это… Не держим-с… Вы ж всё мадерцу-с кушать изволите…
— Водка в доме есть?
— Есть, как не быть, грешен-с, батюшка Григорий…
— Давай. — Пропотевшего, с глазами на полвосьмого, плюгавого сдуло куда-то вправо, затопотали заполошные шаги по лестнице. А я продолжил осмотр. Кухню нашёл с третьей попытки. Там наличествовала жуткого вида мымра, которая ни с того ни с сего принялась строить мне глазки.
— Воды. Стакан, — прохрипел я.
— Кипяточку-с? — участливо спросила мымра.
— Холодной.
— Сей секунд.
Сзади уже знакомые торопливые шажки.
— Вот-с, водочка-с, Григорий свет Ефимыч! Откушайте, не побрезгуйте!
Оборачиваюсь. На серебряном подносе стоит стакан, полный почти до краёв. Рядом на тарелочке — здоровенный солёный огурец и порезанный дольками апельсин. Н-да. Ничего так у меня здесь репутация… Но — немедленно выпил, в полном соответствии с очередным классиком. Слегка получшело. Пора, пожалуй, определиться во времени и пространстве. И с семейным статусом разобраться, и со всем остальным.
— Друг мой, — спрашиваю как могу проникновенно своего плюгавого спасителя, — штой-то мне с перепою память отшибло малость. Та фемина, что украшает своей небесной статью моё скромное ложе, — она кто?
Слуга уставился на меня оторопело.
— Н-н-е понял…
— Твою мать! Бабища в моей постели — кто такова?!
— Ах, это… — на губах слуги заиграла сальная улыбочка. — Так это графиня Клейнмихель, батюшка. Как вечор приехала приобщиться вашей благодати-с, почтенный наш старец, так и…
— Благодати, значит. Вот что, друг мой. Как проснётся — в шею гони.
— Всенепременнейше-с! Чего ж теперь изволите? Может, дохтура кликнуть?
— Нафи… Ээээ… Зачем доктора?
— Вы сам не свой сегодня, батюшка, — доверительно шепнул плюгавый, — и говорите совершенно по-господски-с!
— Благодать снизошла, — бухнул я, не подумав. Но, вроде, проканало.
— Тогда конечно…
— Отведи-ка меня к зеркалу, голубчик. Благодать благодатью, а водочка ещё не дошла по назначению, и худо мне. — Сочетание имени-отчества, упоминание благодати, старца, мадеры и великосветская шлюха в постели навели меня на очень печальные мысли. Очень.
Да. Уж попал, так попал. Вот это то, что я называю, мать твою, настоящим блюзом! Из зеркала на меня смотрел крайне мрачный мужик с длинными руками, обладатель косматой шевелюры и не менее косматой бороды. Но это всё семечки. Между шевелюрой и бородою помещалась премерзкая харя — по-другому не назовёшь, — и, что всего хуже, я прекрасно знал, как зовут носителя всего вышеперечисленного. То есть теперь меня. Григорий. Ефимович. Распутин. Прониклись? Вот и я тоже.
Постояв немного с закрытыми глазами, я попытался вспомнить всё, что знаю о Распутине. Немного. Затворял кровь гемофиличному цесаревичу (как?), ежедневно надирался мадерой (бррр!), трахал всё, что шевелится (и царицу?), был убит в декабре 1916 года князем Юсуповым, Пуришкевичем и ещё кем-то из Романовых. Добротно же учили в советской школе! Тридцать лет прошло — а вон, сколько всего помню, хоть провёл эти тридцать лет тоже не в посте и молитве, а как бы не покруче, чем тот же Гришка Распутин… Стоп. Меня чего, убьют скоро? Хорошенькие же новости…
— Вот что, друг мой, — начал я, открыв глаза.
— Ещё водочки-с? — понятливо кивнул слуга.
— Нет, это позже. Сильно позже. Принеси-ка ты мне кувшин рассолу огуречного, да газету нынешнюю.
— Газету?! — Похоже, плюгавенький мой домовой, явно поклявшийся себе ничему более не удивляться, только что стал клятвопреступником. — Но какую?
— Любую. Но чтоб за сегодня! — отрезал я. — И рассолу мне!
Через пару минут кухонная мымра притащила кувшин рассолу и тарелку с солениями. Не успел я перейти к насыщению подкошенного пьянством организма солями, как вернулся мой дворецкий, победно размахивающей газетой.
— Вот-с, Григорий Ефимыч, нашёл-с! Как есть, сегодняшняя! Эвон, написано: Пятое септембера. Правда, аглицкая она, но вам же, поди, и так сойдёт?
Слегка офигев, я взял номер «Нью-Йорк таймс» от 5 сентября 1916 года, и буркнув «хрен с ним, сойдёт, отдыхай», погрузился в чтение. Минут через пять спохватился, что в комнате стоит мёртвая тишина. Дворецкий, кухарка, ещё пара не встреченных мной прежде слуг и даже пробудившаяся ото сна графиня Клейнмихель — как была, в одной ночнушке, — распахнув рты, в полном обалдении наблюдали, как Гришка Распутин, похмеляясь рассолом и солёными огурцами, вдумчиво изучает «Нью-Йорк таймс». Я могу их понять: зрелище, наверное, эпическое. Откуда им знать, что я, в отличие от Гришки, десять лет отучился в английской спецшколе, да и потом язык не запускал особенно… Наконец, плюгавый дворецкий не выдержал:
— Григорий Ефимыч, чего пишут-то?
— Да про войну всё пишут, — вздохнул я. — Про Грецию, в основном: и немцев оттуда гонят, кого не похватали ещё, и вообще, вступает она в войну на стороне Антанты…
— Свят-свят-свят! — закрестились присутствующие. Причём, скорее всего, не от содержания новостей, а от самого факта, что «старец Григорий» вдруг стал разуметь английский язык.
— Ещё про кайзера германского всякие гадости пишут, — сообщил я, — и про нашего царя-батюшку тоже, но я вам говорить не стану, дабы умы ваши не смущать… — тут я вперил распутинский тяжёлый взгляд в недавнюю соседку по кровати, и, решив схулиганить, произнёс нараспев, отбивая ритм босой ногой:
— А ты, распутная красотка, учись гимнастике скорей.
Как быть желаешь вечно юной, учись гимнастике скорей.
И, упаси Господь, не шляйся
Ты по постелям кобелей!
Короче, иди и не греши более, — строго добавил уже прозой, не снижая тяжести взгляда. Бабища мелко закивала, и, всхлипнув, кинулась одеваться. Я продолжал читать газету двухнедельной давности (вспомнил про зазор календарей!), когда она покинула моё жилище. Прикончил рассол и проверил организм: ничего, жить, кажется, можно. Осталось понять, как именно и что вообще дальше делать. Подумать, короче, надо. А лучше всего я соображаю, перебирая струны, как ни странно.
Прислуга всё ещё молча таращилась на меня.
— Значит, так, друзья мои, — я окончательно плюнул на поддержание образа «старца Григория», всё равно не моё оно, проколов уже наделал, и сколько ещё наделаю. Гори оно огнём, и далее по тексту! Просто буду самим собой! — Значит, так. Мне нужна гитара, скамейка и пустой деревянный ящик.
— Григорий Ефимыч, отец родной, так где ж яё взять-то, гитару-с? Разве, у дворника балалайка была… — похоже, дворецкий, во избежание нервного срыва, такими вопросами как «зачем» и «почему» решил более принципиально не задаваться. Похвально-с!
— Хрен с ней, тащи балалайку. Но гитару добыть, и чем скорее, тем лучше. И не на поиграть, а насовсем.
— Батюшка, да зачем она тебе нужна-то, гитара эта? — не выдержала кухарка. Я вперил в неё фирменный взгляд:
— Чтобы играть. Ещё вопросы?
Вопросов более не последовало. Зато в скором времени принесли скамейку, ящик и балалайку. Взяв это всё, я вышел на лестницу и начал спускаться.
— Григорий Ефимыч! Отец родной! Куда?! — заголосили слуги.
— На улицу, — пожал плечами.
— В исподнем?! — ахнули слуги хором, и пришлось согласиться, что вид не самый подходящий для блюзмена. Впрочем, весь вид Распутина слабо сочетался с моими представлениями о хорошем стиле, но над этим мы ещё поработаем.
Оделся, возобновил выход в люди. На пороге остановился, обернулся.
— Улица наша как называется, напомни-ка? — дворецкому.
— Так Гороховая же! — прошептал он, глядя на меня круглыми от ужаса глазами.
— Иди водку пей. И кухарке налей. — И вышел, придержав дверь.
Кажется, весь мир, включая Гороховую, замер, когда я вышел на улицу.
— Святый старче Григорий! — возопил сидящий у моих дверей нищий. — Благослови мя, многогрешнаго, и подай копеечку убогому!
Ухмыльнувшись, запустил руку в карман штанов: там, помнится, что-то брякало, а одна монета звука не даст. Точно, три: копейка, пятак и золотой червонец. От червонца у него репа нафиг треснет, копейка самому нужна, как медиатор, — так что держи-ка ты, бомжара, пятачок, и отойди подальше, а то пахнешь больно стрёмно. А благословения у попов проси, я-то тут с какого боку? Так-то вот. Поставил скамеечку, ящик — под правую ногу. Эх, давно не брал я в руки балалайку! Настроим родимую: первая струна — ля, все остальные будут ми, а слух у меня абсолютный по жизни. Готово дело. Ну, вот что они столпились? Идите, люди! У вас свои дела ведь есть, у меня свои…
Я слышал мнение, что играть двенадцатитактовую «дельту» на чём-либо, кроме «Нэшнла» — лютое кощунство. Окей, не станем расстраивать ортодоксов. У меня всего три струны, а тактов пусть будет шестнадцать. И косматый, с бодуна, Гришка Распутин заиграл посредь Гороховой блюз на балалайке, отстукивая подкованным каблуком по ящику — хоть здесь всё по канону. Оторопелый народ толпился вокруг. Вот распахнула рот простая баба в платке — не то торговка, не то прислуга; замер заинтересованно расхристанный гимназист, смывшийся с уроков, судя по времени; презрительно глядит на меня юная барышня из притормозившего авто… Похоже, на Гороховой сейчас будет некислая пробка, но это пока не мои проблемы. Когда ещё Гришка Распутин им настоящий блюз сыграет!
Я проснулся рано утром — опять, похоже, с бодуна.
О, я таки проснулся утром — но, мать, с такого бодуна!
А в койке у меня подруга —
И счастье, что всего одна…
Народ возмущённо заохал — экое непотребство! Пренебречь, вальсируем.
Я выпил полстакана водки, но мир не сделался светлей.
И я добил бутылку водки, но мир не сделался светлей.
Быть может, дело не в похмелье,
Но ты давай, ещё налей…
— Сударь, извольте прекратить это пошлейшее действо! — забрызгал меня слюной какой-то перезрелый ботан в штатском. — Здесь дамы и дети!
Но у меня как раз настало время третьего куплета:
Один потрепанный красавчик мне говорил, что я не прав.
Да, тот потасканный красавчик мне говорил, что я не прав.
Смотри, дружок: вот средний палец,
И мне плевать, хоть будь ты граф.
«Потрёпанный красавчик» задохнулся от возмущения:
— Да как смеешь ты, мужик, орясина, меня, столбового дворянина… Городовой! Городово-о-ой!
— Тише, сударь, тише! Это же сам Распутин!
— Я никому не позволю!..
— Ахти мне! Святого старца Григория сподобилась увидеть!
— Распутин!
Я вытеснил из головы весь этот гам, и просто продолжил играть, досадуя на собственные позёрские привычки: ну, вот кто мешал мне поблюзить дома? Нет, подать мне сюда свежий воздух и почтеннейшую публику, ага. Но ладно, это всё лирика, а вот делать-то мне что? Дано: через три месяца меня грохнут. Убивать, насколько помню, будут долго и тщательно, потому что я живучий. Но убьют. Князь Юсупов, некто Пуришкевич… Кстати, а кто это? Вот фамилию помню, и всё. Ни имени, ни кто он такой вообще… Ладно, надо будет — узнаю. Кстати, если правильно помню школьный курс истории, книгу Пикуля «Нечистая Сила» и фильм «Агония», мне всё равно деревянный сьют выпишут — не эти, так другие, желающих много. До поры спасали только отношения с царской семейкой, склонной ко всякой мистике. Кстати, а где у нас ныне царь-батюшка пребывает? Кажется, в ставке, где-то в Белоруссии — гуляет с сыном, что-то роет, питается исключительно картошкой с шашлыком и смотрит кино. Хорошо устроился, отец родной. Но далеко, не спасёт… Но царица и вся остальная светская шушера — здесь, в Питере. Вернее, наверное, в Царском Селе — папашка-то у них «Царскосельским сусликом» в народе числится. И что это значит? Только то, что донимать меня начнут уже сегодня. И что мне с ними делать, о чем говорить, да чтоб не убили? Распутина-то во мне, хвала Би Би Кингу, нет, одна рожа кошмарная и осталась…
Слышь, ты, блюзмен, слайдом деланый! Чего разнылся-то? Ну, убьют — велико горе… Будешь джемовать на небесах с Хукером, Хендриксом и Стивом Рэй Воном, всего и делов. Всё равно через ещё три месяца Империи кирдык. Который, кстати говоря, я предотвратить уже при всём желании не смогу — ни ноутбука с чертежом автомата Калашникова, ни формулы каталитического крекинга, ни ещё каких рояльных ништяков у меня нет.
Подведём итог. Как быть Распутиным — не знаю. Как выжить — ума не приложу. Как спасти Империю — вообще не в курсе. Вывод? Приводим внешний вид в соответствие с внутренним, разживаемся гитарой — и вперёд…Корявый у меня блюзец получился, но, думаю, тут всё дело в балалайке:
И пусть приходит Пуришкевич — его я вовсе не боюсь,
И князь Юсупов пусть приходит — его я тоже не боюсь.
Они меня, понятно, грохнут —
Но жить останется мой блюз!
Короткая кода, кивок: всем спасибо, все свободны. Опаньки, а это ещё кто? Толпа подалась назад, а передо мной стоял лысый бородатый дядька в пенсне и мундире типа генеральского. И этот скинхед держал в руке револьвер, направив его зачем-то на меня!
— Не боишься, значит? Думаешь, немка защитит, да? Шалишь, Гришка.
Я никаким местом не герой. Просто в данный конкретный момент, когда я только что решил, что небесный джем-сейшн — не самое худшее времяпровождение, а всё остальное — да любись оно лошадью, страшно мне не было совсем.
— Вы отменно невежливы, сударь, — процедил я, глядя в его холёное лицо. — Могли бы хоть представиться для начала. И не припомню, чтобы пил с вами брудершафт. — Дядька офигел секунд на десять, и пришлось продолжить: — Если вы имеете намерение застрелить меня — просто делайте это, хотя не поручусь, чтобы чем-нибудь обидел ваше превосходительство. Предупреждаю: я крайне живуч, поэтому имеет смысл весь барабан разрядить в голову. Если же вы достали револьвер так, попугать просто — идите своею дорогой, сударь, не в настроении я нынче — и на нормальном американском добавил затейливое ругательство, сделавшее бы честь гарлемскому ниггеру. Дядька отвис.
— Владимир Митрофанович Пуришкевич, депутат Государственной Думы, к вашим услугам. И, милостивый государь Григорий Ефимович — последние четыре слова он произнёс максимально ядовито, — я действительно имею намерение застрелить вас. Поскольку то, что вы изволили сделать с моим Отечеством, поставило его на край гибели.
— Отлично, Владимир Митрофанович, — кивнул я, уже представляя, как беру нормальный «лес пол» и втыкаю его в небесный комбик, — стреляйте же.
— А ну, стоять всем! — из-за угла, на бегу запихивая в рот свисток, выскочил званый давешним красавчиком городовой. Увидев Пуришкевича и меня, поперхнулся свистом и застыл, тяжело дыша, переводя взгляд с меня на револьвер и далее на моего убийцу. Досадно крякнув, Владимир Митрофанович опустил револьвер и полез в карман.
— Вам сказочно повезло, Распутин, — сказал он, одновременно протягивая городовому рубль. — Но, обещаю, мы ещё встретимся.
— И скоро, — отвечаю в тон ему. — Приглашаю вас на обед. Нынче же.
— Нынче?
— Именно. А чего затягивать?
— И то верно, Распутин, вы правы. Буду, ждите. Честь имею. — И тут Пуришкевич отмочил штуку, которую я от него совсем не ждал. Наверное, дядьке просто надо было срочно спустить пар. Он вскинул руку с револьвером, высадил в небо весь барабан и надсадно заорал:
— Русские люди! Как вам не стыдно?! В час, когда многострадальное Отечество ведёт тяжелейшую войну с коварным тевтоном, вы изволите прохлаждаться и отлынивать от боёв и от работы! А ну, по местам! Все по местам, суки! — И ушёл.
— Что это на него нашло? — растерянно спросил городового.
— А хрен его знат, — пожал плечами тот, грея в лапище свежесрубленный целковый. — Это ж Пуришкевич… Шёл бы ты домой, Григорий Ефимыч.
— Дело говоришь, — согласился я и ушёл в дом. Наконец-то поверив, что шоу окончено, толпа на Гороховой медленно рассасывалась.
— К обеду у нас ожидается господин Пуришкевич, — провозгласил я, поднимаясь по лестнице. — Он меня всё убить хочет, так что вы расстарайтесь уж.
— Мышьячку-с ему подсыпать, или там цианиду? — ляпнул мой плюгавец.
— Я-те подсыплю! Говорить с ним буду. И петь, коль гитару сыщем. А пока — позовите мне брадобрея.
— З-зачем?
Ответил матерно.
В ожидании цирюльника потребовал горячую ванну и хорошенько вымылся, чем в очередной раз поудивлял прислугу. Вообще, чуяло моё сердце, что надо быть готовым в одно мгновение вылететь вон из этого милого уголка с трогательными холуями: если вся та великосветская шушера, что крутилась вокруг настоящего Распутина, разберется в сути снизошедшей на него «благодати», пятки салом мазать придётся в темпе спид-метала. Поэтому, едва вымывшись и одевшись в чистое, решил привести дела свои в порядок. Одежды у меня оказалось не слишком много, и вся, по моим меркам, непотребная. Денег — гора. Что-то около пяти тысяч рублей, не считая всякой мелочи. Харчи в доме есть. Пива нет, одна мадера, которую я немедля подарил слугам: сам пить эту дрянь не стану ни за что. И не потому, что не блюзово, а просто не нравится она мне. Сыскались три бутылки Шустовского. Тоже не блюз, но это хоть пить можно. Одну велел поставить на обеденный стол, две сныкал в невесть как оказавшуюся среди домашней рухляди холщовую котомку. Деньги решил держать при себе — мало ли что. Тут и пришёл брадобрей — маскирующийся под обрусевшего итальянца выходец из-за черты оседлости[1]. В этом смысле мне очень повезло, потому как ближний родич брадобрея оказался, конечно же, портным, так что еще через час за чисто символические пятнадцать рублей удалось недурственно поправить ещё и свой гардероб, потому как у него таки нашлось немножко готовой одежды, которая мне даже подошла. Осталось дождаться Пуришкевича с его револьвером, и вот в таком виде уже и на небеса не слишком стыдно.
5 сентября 1916 года.
Третьего дня ненадолго вернулся в Петербург. Привезли целый поезд раненых и увечных. Сегодня хотел пойти в Таврический, и, как обычно, молчаливою тенью своей укорять суетных думских балагуров. Ибо убеждён, что в эти страшные дни, когда весь наш народ во главе с самим Государем ведёт невозможно страшную битву с безжалостным врагом, в это трудное время всякая внутриполитическая суета безусловно вредна для Империи. Мы должны сплотиться вокруг Государя, и всем миром раздавить тевтона — вовне, и Распутина — здесь, внутри. Словно мерзкий кракен, этот страшный мужик подчинил своей животной воле всех, на кого мог лишь бросить взгляд. И, прежде всего, императрицу и двор…
Думая эти невесёлые думы, совершал я нынче променад по Гороховой, когда внезапно увидел его. Этот чёртов спрут, проклятый Гришка, сидел на тротуаре и, подыгрывая себе на балалайке, орал что-то явно мерзкое и непотребное, как весь он сам. Буря негодования тотчас вскипела во мне, и я понял, что сам Господь послал меня на Гороховую, чтобы я наконец лишил Россию одной из самых гнусных её бед. Выхватив револьвер, встал я перед Распутиным, направив ствол прямо в его косматую голову. И с удивлением понял, что, пока в моей руке оружие, я не боюсь смотреть в его бездонные глаза! Мне не страшен его гипноз! И, что удивительно, Гришка в этот момент пропел «Я не боюсь Пуришкевича». Вот как! Ну-ка, посмотрим! Но дальше началось странное. Сей «старец Григорий» вдруг заговорил со мною таким языком, какой не то, что в Таврическом — в Царском не во всякий день услышишь! Вместо дремучего и почти безграмотного сибирского мужика со мной говорил человек с преотличным европейским образованием! Правильное построение фраз, безупречная логика… В конце концов, сложное и не до конца понятное английское ругательство, что он отпустил в мой адрес, никак не вязалось с этим бесом! Более того, он на полном серьёзе предложил мне застрелить его, и даже учтиво рекомендовал бить лишь в голову! К несчастью, городовой помешал мне тотчас осуществить моё намерение, и, дав служивому рубль на водку, я поспешил ретироваться, получив — и приняв! — перед тем приглашение Распутина на обед.
Выпив для храбрости бокал Шустовского, в назначенный час, не выпуская из руки в кармане револьвера, заявился я вновь на Гороховую. В гостиной, где уже был накрыт стол, меня встретил сам Распутин. Признаться, я едва узнал его — так разительно переменился он всего за несколько часов! Бороды и усов как не бывало, лицо гладко выбрито. Волосы зачёсаны назад и собраны в тугой хвост, как до сих пор носят потомки японских самураев. Из одежды — зауженные, едва шире кальсон, светло-синие брюки, матросская тельняшка да жидовский лапсердак. Холеные ногти. Признаться, я испытал шок.
«Владимир Митрофанович, вы желаете застрелить меня тотчас же, или сперва отобедаем?» — учтиво спросил Распутин. Я, коротко подумав, решил, что вот так, сходу палить даже в такое исчадие ада, каков есть Распутин, не слишком благородно, и согласился на трапезу. Под всё тот же Шустовский начался наш обед. Непременно выпили за Государя. Затем — за Россию-матушку. Я ожидал, что третий тост Распутин провозгласит за немку, и вот тогда я его точно застрелю, но он предложил выпить — я цитирую — «за блюз во всём мире, и чтоб больше не было войны». Я не знал, что такое этот «блюз», но прекращение беспощадной бойни как нельзя более отвечало моим чаяниям, потому тост я поддержал.
Потом же… Нет. Нет, нет и нет, господа. Всё дальнейшее настолько не уложилось в моей бедной голове, что бумаге доверить смогу это нескоро. Страшные, нечеловеческие впечатления от этого сверхъестественного обеда всё ещё бродят во мне вперемешку с Шустовским, так что потом, всё потом. Одно знаю: если не уберёг меня револьвер, и всё это — дьявольское наваждение гришкиного гипноза, в следующую минуту просветления я пущу себе пулю в лоб… (Начиная со слов «Потом же» в оригинале дневника весь абзац густо вымаран чернилами. Восстановлен в 21… году после кропотливых исследований с применением высокотехнологичного оборудования. Но, увы, к пониманию того, что же произошло на Гороховой вечером 5 сентября 1916 года он ничего не добавил…)
А хорошо мы с Пуришкевичем посидели! Ай, хорошо. Убивать меня милейший Владимир Митрофанович пока передумал — ну, и на том спасибо. Он явно испытывал диссонанс от разницы между тем Распутиным, которого так мечтал убить и тем, кого видел перед собой. После тоста за блюз и мир во всём мире я спросил его:
— Владимир Митрофанович, я, не буду врать, вполне отчётливо представляю, за что вы меня ненавидите. То, что Гришка Распутин натворил в верхах власти, «едино смертию бысть наказуемо», факт. Для меня — лично для меня, того меня, с кем в настоящую секунду вы сидите за столом, — все распутинские проделки — тёмный лес, потому что я помню жизнь этого тела начиная лишь с нынешнего утра. Уверен, что не поверите вы мне ни на ломаный грош, и не собираюсь убеждать вас, сознавая бессмысленность этого занятия. Именно поэтому ещё там, на улице, я просил вас меня пристрелить. И, кстати, до сих пор не отказываюсь от своих слов. Я отчётливо представляю себе, чем займусь в Царствии Небесном после того, как вы нашпигуете мою голову свинцом. Если же вам будет угодно оставить меня в живых — и тут у меня есть небольшой жизненный план на ближайшие полгода.
— А почему именно на полгода? — растерянно спросил Пуришкевич. Я едва удержался от вполне естественного «да накроется тут всё медным тазом» и вовремя прикусил язык: а вдруг, да и поверит Пуришкевич, что я из будущего, то есть грядущего, и с живого тогда не слезет.
— Да просто на больший срок не привык планировать, — пожал я плечами.
— И всё же…
— Да что там «всё же»? Что там, Владимир Митрофанович? Вот скажите: вы — умеете доить, простите, козу?
— Милостивый государь! Что вы себе позволяете! Я дворянин! — вскипел Пуришкевич.
— Прошу прощения, сударь. Так вот, я тоже не умею доить козу, хоть никаким боком не дворянин, а числюсь как раз в крестьянах. И я вам больше скажу: управление государством и прочая политика — всё это гораздо сложнее, чем доить козу, не правда ли? Так вот: как я могу лезть в управление государством, да ещё столь сложным, как наша Империя, если я не умею даже доить козу?!
Изумлённый Пуришкевич не нашёлся с ответом, зато я нашёлся с бокалом и тостом за всеобщее благоденствие. Выпили. Схватил балалайку, спел ему многое. Особо не блюзил, всё по советской пафосной классике отрывался: «Подмосковные вечера» там, «Широка страна моя родная» и так далее. Хрен его знает, с какого бодуна спел ему и секретовскую «Алису», что слегка захмелевшего Пуришкевича весьма развеселило: он усмотрел в песне сплошные скабрезные намёки на ЕИВ Александру Фёдоровну. Но я заверил, что имеется в виду вовсе даже не императрица, а героиня книжек Льюиса Кэррола…
После этих моих слов Пуришкевич как-то резко протрезвел, посерьёзнел, встал и принялся откланиваться.
— Теперь я вижу совершенно ясно, что вы кто угодно, только не Распутин, — сказал он на пороге. — Распутин, читающий Кэррола… Немыслимо! Не-мыс-ли-мо, господа!
А едва я, проводив Митрофаныча, вышел на балкон перекурить, прибежал мой плюгавчик (как же его звать-то?) с опять выпученными глазами.
— Григорий Ефимыч! Там к вам курьер. — И многозначительно добавил: — Тот самый.
А вот и тот самый звонок, после которого в зрительный зал уже не пускают. Жаль, рановато, — но ничего не поделаешь. Посмотрим, чего от меня хочет тот самый курьер.
— Зови, — коротко ответил я.
Курьер оказался обладателем неприметной внешности. Причём, похоже, Распутина он знал неплохо, потому как, увидев меня, сильно удивился.
— Добрейшего вечерочка, Григорий свет Ефимыч! Значит, правду молва глаголет, что на вас благодать божественная снизошла?
— Может, и снизошла, — пожал плечами. — Кстати, как здоровье её императорского величества? Бодра ли? Весела?
— Ух ты! — побледнев, сдавленным голосом пробормотал курьер. — Лицо то же, глаза, голос… А так — другой человек совсем! Её величество изволят пребывать в превеликом любопытстве относительно вашей персоны. Впрочем, у меня к вам письмо от неё. — курьер протянул мне незапечатанный конверт, после чего увидел на столе давешний «Нью-Йорк Таймс» и побледнел бы ещё сильнее, если б это было возможно.
— Присаживайтесь, друг мой, — махнул я ему рукой в сторону кресла и налил коньяку на два пальца, — и выпейте за здоровье Ея Величества, — а сам принялся читать письмо императрицы. Учитывая уровень грамотности прежнего владельца моего тела, написано оно было печатными буквами.
«Милый друг!
До Нас дошли сегодня удивительнейшие слухи: будто снизошла на Вас божья благодать, и открылись Вам все тайны этого мира и всех прочих. Поспешите же прибыть с подателем сего в известное место и рассказать Нам об всём».
Я дочитал, вздохнул и посмотрел на «подателя сего» — он одним глотком махнул прекрасный напиток от Шустова как косорыловку какую и продолжал пялиться на меня изумлённым взором. Пришлось набулькать ему ещё и потребовать письменный прибор. Понятно, что представать пред царицыны очи я вовсе не собирался, так что решил ограничиться ответным посланием.
Вот не люблю писать безграмотно. Понимаю, что натуральный Гришка карябал еле-еле что-нибудь вроде «ондрюшка друг памаги челавечку низабуду грегорий». Ещё понимаю, что ни фига не разбираюсь в ерах, ятях и прочих древних буквах. Поэтому принял решение написать по-английски. Этот язык императрица точно знает — у неё бабушка работала королевой Англии.
«Ваше Императорское Величество!
Сложно сказать, снизошло ли на меня что-нибудь, так как со стороны, несомненно, виднее. Но что-то нынче утром, определённо, приключилось, потому как ничего, что происходило до этого момента, я более не помню. Так что прошу простить то невольное разочарование, которое я могу вызвать у Вас этой странной вестью. Скажу так же, что, по моему скромному мнению, невместно простому сибирскому мужику вести столь светский образ жизни. Кроме того, с этого утра я ясно вижу свой путь, и, Ваше Императорское Величество, я точно знаю, что пролегает он мимо дворцов и салонов. Умоляю Вас не держать обиды на бедного раба Божия Григория и помнить, что менее всего на свете я желал бы причинить несчастье Вам, Вашему царственному Супругу или нашему богохранимому Отечеству.
Засим, остаюсь Вашим почтительным подданным,
Письмо императрицы я сжёг в камине, своё же положил в тот же конверт, а его, в свою очередь, отдал курьеру, пристально глядя ему в глаза.
— Письмо, не читая, отдать по назначению. Сам ныне прибыть не смогу, все объяснения — в письме. Ступай скорее, и да пребудет с тобою Сила! — произнёс я как мог внушительно. Трясясь, как осиновый лист на ноябрьском ветру, посланец императрицы пулей выскочил вон.
7 сентября, среда.
Потеплело еще, но день простоял серый. За завтраком играла музыка на дворе. Поехали по Бобруйскому шоссе к памятнику-часовне. Алексей остался в лесу, а я погулял по большой дороге. После чая принял Мамантова. Вести от Аликс: незабвенный Григорий сподобился Божественной Благодати и ушёл в юродство. Господи, храни его душу! Долго молился, потом читал до 11 ч.
Мне тоже нельзя было терять ни минуты. И едва за курьером закрылась дверь, я развил бурную деятельность. Выбрал из своих крайне немногочисленных пожитков те, что точно пригодятся, сложил в котомку. Добил последние сто граммов коньяка, собрал прислугу и выдал всем по сто рублей, включая дворника. Плюгавый получил двести.
— Значит, так, друзья мои. Спасибо за теплый приём, но пришла нам пора проститься.
— Григорий Ефимыч, отец родной! Куда ж вы?! На ночь-то глядя?
— А куда глаза глядят и дороги зовут. А вам советую как следует повеселиться этим вечером. Да и завтра тоже. К вам будут приходить разные важные люди, спрашивать про меня всякое — так вот лучше, чтобы все были пьяны до изумления. И чем дольше, тем прекраснее. А впрочем, что хотите, делайте, сюда я не вернусь уже. Ну, с Богом. Бывайте. И ведите себя прилично! Где у нас тут черный ход?
Вышел с черного хода и быстрым шагом поспешил прочь. Трижды заблуждался в легендарных питерских дворах, но это меня не сильно напрягало: мне главное — уйти как можно дальше от Гороховой, а так я никуда не опаздывал. Два раза подкатывали какие-то гопники, но Гришку мать-природа силушкой не обделила, а куда и как надо бить — это я и сам прекрасно знаю — «лихие девяностые» научили, так что двигался без потерь. Долго ли, коротко, добрался до трактира где-то на задворках Екатерининского канала. Завернул перекусить и остограммиться. Первый, кого я увидел в трактире, был медведь.
К медведю прилагались цыгане с гитарой и тамбурином, и вообще в заведении в полный рост кипело веселье. Я будто попал в фильм «Жестокий романс», действие которого происходило как бы не полувеком ранее. Главными веселящимися были два господинчика, явно средней руки торговцы, справившие выгодное дельце. Ну, да кому варьете, кому декаданс, а кому и цыгане с медведём милее. Заказал жаркого да кружку пива, присел в уголке, согрелся. Поел, шлифанул пивком давешний коньячишко, и наконец понял, почему не могу отвести глаз от бородатого цыгана. Гитара! У него она есть, а у меня — нет. А нужна. Дождавшись, когда вечные бродяги-конокрады присядут передохнуть, подошёл, и без лишних заходов предложил купить у них инструмент за весьма солидные по тем временам сто рублей. Цыган сильно удивился, но отказал и понёс какую-то ахинею про древний инструмент, сработанный маврами в Андалузии, про цыганскую удачу… И запросил пятьсот. Я возразил, что больше ста двадцати не дам. Пошёл было азартный торг, но тут…
— Проваливай, жид пархатый! Не мешай людям веселиться! — вскричал пьяный купец и попытался ударить меня в ухо. От удара ушёл, ему в ответ отвесил душевный такой под дых — просто, чтоб не мешался. Торг сразу прекратился, началась самозабвенная кабацкая драка всех против всех, как в голливудских салунах Дикого Запада… Короче, вывалился из кабака я почти целым, со всем своим шмотьём и с гитарой. Правда, разбитой в хлам. Но гриф остался целёхонек, как и струны, и бридж. А это уже кое-что, знаете ли. Завтра будет, чем заняться.
Ещё через час я нашёл дешевые нумера на набережной Крюкова канала, против Мариинского театра, где и снял себе комнатёнку, заплатив на месяц вперед. Где-то около полуночи, раздевшись донага (кальсоны, как и мадеру, отныне вычеркнул из своей жизни), забрался под одеяло и мгновенно уснул. Так насыщенно прошло пятое сентября 1916 года, первый день моей новой жизни.
Поутру блюз продолжился:
Я проснулся рано утром, и не скажу, чтоб был здоров.
Поскольку выспался я скверно, и весь в укусах от клопов.
А за окном не слишком хмуро,
Но ждать нет смысла ништяков…
А чего их ждать? Ещё старик Мичурин нас учил, что ништяков от природы ждать можно до морковкина заговенья, лучше их надыбать самостоятельно. Так что вперёд, Гриня, за керосином!
Помимо керосина — вернейшего средства от клопов, по воспоминаниям моей бабушки, — «список добрых дел» включал посещение табачной лавки (встреча с разносчиком папирос не устраивала, это я быстро понял) и поиск толкового краснодеревщика. По выполнении этих пунктов уже можно начинать строить какие-то планы на жизнь. Ещё надо где-то позавтракать. И постоянно пульсирует мысль, что соскочить-то я, вроде, соскочил, да вот надолго ли? Врагов у Распутина — хоть отбавляй, да и натворил он столько, что одним «дяденьки, я сто пудов больше не буду!» никак не отделаться. Дискредитация государственной власти и монархии, в частности, сама по себе тянет на вечный расстрел через повешенье над костром. Поэтому по выходе в город я купил не только три пирожка с капустой, но и свежую газету, из коей и узнал, что сошёл с ума и подался в бега. Газета ли, или полицейское управление — не разобрать — предполагает, что сумасшедший Распутин крайне опасен для честных петербуржцев, потому всякому, кто заметит сбрендившего «старца», надлежит сообщить в полицию… Плохо. Сегодня мне окончательно расхотелось возвращаться к Хендриксу, так что включил я в свой список новое посещение цирюльника. С него и начал.
Лысый и в пенсне, как Пуришкевич, только без усов и бороды, пришёл я в магазин элитного табака в Гостином Дворе. Сходу пополнил запас папирос — а хороших у мальчишки на улице не купишь, — потом разжился вожделенным сигарным ящиком и поспешил на поиски столяра. Останки давешней гитары нёс с собой. Краснодеревщика не нашёл, только гробовщика. Он минут десять нахваливал мне свой товар, и как-то остановить этот поток рекламы ритуальных товаров и услуг не представлялось возможным, пока не закончился текст «ролика». Ещё с четверть часа втолковывал раздосадованному гробовых дел мастеру, что мне от него всего-то и надо, что два болта, пара струбцин да две ложки столярного клея. И только обещание заплатить за всё это как за не самый дешёвый гроб вновь настроило его на деловой лад. Получив аванс, дядька совсем воспрял духом, и с интересом наблюдал, как я, прорезав в ящике небольшое отверстие-резонатор, прикидываю, как присоединить к нему гриф. Вникнув в суть проблемы, гробовщик принялся подавать толковые советы, дело пошло. К концу третьего часа, тщательно отмерив мензуру под стандартный строй, я приклеил бридж и оставил мою гитару — уже гитару! — в струбцинах до полного высыхания клея. Надо ещё придумать, чем занять себя эти два дня…
Бэнд собирать надо, вот что. Зачем — не знаю, но надо. Одному как-то не в кайф. Да ещё застарелый алкоголизм доставшегося мне тела даёт о себе знать — не спиться бы. Итак, мне нужно решить несколько задач. Во-первых, собрать блюз-бэнд. Крайне трудно, поскольку кроме меня здесь вообще никто не знает, что такое блюз и рок-н-ролл. Но придумаю что-нибудь… Уже придумал. Ну, почти. Дальше. Вторая, но куда более сложная и важная задача — остаться в живых. Пуришкевича я, вроде бы, разубедил в необходимости моего убийства, но остался ещё князь Юсупов, и с ним какой-то там великий князь ещё, а их тут как собак нерезаных. И при всём при этом нужно вообще избежать опознания и поимки — в дурдом же сдадут ни за грош, а туда мне точно не надо. Ну, и сверхзадача, куда уж без неё. Закончить войну и не допустить революции. Но это надо обладать распутинской манией величия, чтоб на такое замахиваться, а я не обладаю. Хоть и Распутин, чёрт бы меня побрал.
Есть ещё вариантец смыться в Америку. В славный город Нью-Орлин. Ну, или в Нэшвилл, на самый худой конец. Но это так себе история. Даже если я со своим знанием музыкальной движухи на сто лет вперед стану там этаким мессией, живой легендой, то очень быстро превращусь в легенду мёртвую — что белые, что, тем более, черные, без лишних сантиментов там не то, что за ломаный грош убьют, но даже и просто так. Безо всякого повода. А уж поводов я им предоставлю выше крыши — с собой знаком давненько.
И такой еще момент. Сексуальная революция тут еще вовсе не наступила. За закрытыми дверями, понятно, такое творится, что наша студенческая общага образца 1992 года скитом схимников покажется. Но то за закрытыми. А в открытую про этакое всякое даже и думать не моги — потому как мораль и во человецех благорастворение, если не перепутал сдуру. Так что сочиняй-ка ты покамест, друг Григорий, песенки благопристойнаго содержания… Одно плохо: с настоящей поэзией у меня и в прошлой жизни было весьма не того-с. Заподозрить же подлинного Распутина в приверженности изящной словесности — это уже за гранью адекватности. Но, кажется, я знаю, как выкрутиться. Сейчас же Серебряный век!
Тут ведь всяких поэтов, литературных течений, журналов и тому подобной кипучей деятельности — вагон и маленькая тележка в придачу. Плохо то, что я в этом ну вот совсем не разбираюсь, несколько имен помню, конечно — Гумилев, Пастернак, Блок, Есенин — да вот совершенно не припомню, они уже были, есть прямо сейчас или только будут после того, как через полгода примерно дедушка Ленин спляшет на броневичке. Я в литературе почти полный ноль, будем честны. Но это же поправимо! Чай, не высшая математика. Для начала надо что-нибудь найти почитать, а потом с кем-нибудь знающим поговорить и выйти на собственно творца.
С этими благими намерениями я наконец отлепился от заведения гробовщика, возле которого перекуривал, и отправился на поиски книжного магазина. К прохожим с соответствующими вопросами решил не приставать: я никуда не тороплюсь и не опаздываю, а книжный сам найдется.
По пути продолжал размышлять о себе, творчестве и судьбах мира. Первое. Мне необходимо инкогнито. Представляться всем и каждому «Здрассьте. Я — Гришка Распутин» — мило, но опасно для жизни. «Распутин» — это, конечно, могучий бренд, да вот только не того плана, как мне надо. И что делать? Использовать свое честное имя из вчера оборвавшейся жизни? Стоп! А… как меня звали-то? Офигеть, не помню! Едва больше суток прошло — а уже забыл.
Я стоял посреди какого-то пустынного переулка в некотором ступоре, как на меня налетел какой-то расхристанный тип самого пролетарского вида.
— Товарищ! — задыхаясь от бега возопил он, — Помогай! Там бичи тилигента бьют!
В долю мгновенья в моей голове пронеслась масса вопросов: с какого боку я ему товарищ? Мало того, с какого боку этому мастеровому товарищ некий «тилигент», которого бьют? Кстати, за что его? И тому подобное. Но спросил я не об этом:
— «Там» — это где?
— Там, — махнул он рукой, угол Прачечного и Мойки! Я за подмогой дальше!
— Городового зови! — крикнул ему вслед и запоздало прикусил язык: городовой — последний, кто мне в обозримое время нужен.
Подивившись пролетарско-интеллигентской солидарности, всё же поспешил в указанном направлении. Географию Питера один хрен пока не знаю, и если Мойку с Фонтанкой еще попробую не перепутать, то какой там переулок Прачечный — фиг его знает. На бегу снял пенсне, положил в карман лапсердака, заранее готовясь к потере.
Скоро я увидел, как трое самого босяцкого вида существ несколько неумело, но весьма агрессивно мутузили действительно вполне интеллигентного вида молодого, вроде бы, человека. Тот уже лежал и сопротивление оказывал слабое: один из нападавших как раз выхватил из кармана пиджака интеллигента портмоне, ради которого, понятно, всё и затевалось. Босяки успели свыкнуться с мыслью, что жизнь удалась, но тут на сцене появился ваш покорный. Ни в каких секциях, кроме музыкальной школы, я в жизни не занимался, а от армии благополучно откосил в психушке. Но дворовая школа московских окраин конца 80-х и школа жизни во всей столице в начале 90-х — это вам, друзья мои, не фунт изюму. Первым делом засветил с ноги в грудак тому, кто лапнул тилигентов лопатник. Дядька хекнул, отлетел на метр и как бы даже замер. Пока остальные двое пытались среагировать на изменение ситуации, тот, что стоял ко мне поближе, словил прямой в челюсть, от чего пришёл в некоторое изумление — в том значении, в каком слово в этом времени употребляют, а последнему я сперва сломал руку, в которой уже был нож, а потом с двух сторон отвесил по ушам, от чего и этот разбойник сомлел: как я уже говорил, силушкой мать-природа Гришу Распутина отнюдь не обидела, так что и к излету пятого десятка этот пропитанный мадерой и затраханный графинями организм всё ещё мог вполне себе немало.
Избитый интеллигент пытался сесть. Смотрел на меня он при этом с некоторым испугом. Первым делом я подобрал валявшееся в пыли портмоне и, не открывая, протянул владельцу. Следом я предложил ему руку и помог подняться, заодно хорошенько разглядев. М-да. Джимми Хендрикс любит меня, определенно. Ибо послать мне вместо книжного магазина человека, который отлично шарит в литературном процессе Петрограда — такой подгон дорогого стоит. Я узнал его сразу, хотя в книжках, которые читал в детстве, всегда публиковали его куда более поздние портреты — где он старый, маститый. Как же я его узнал, спросите? А по носу. Ибо, хоть из этого самого носа сейчас и капала кровь, которую относительно молодой литератор тщился унять носовым платком, такой нос — он один на все времена, фиг подделаешь.
— Доброго дня вам, Корней Иванович, — вежливо поздоровался я. — Как это вас угораздило, голубчик?
Чуковский уставился на меня совсем уж оторопело. Его можно понять: длиннорукий лысый мужик с необремененной интеллектом мордой, в узких штанах и лапсердаке из Бобруйска, в дурацком котелке (ну что поделать, Корней Иваныч, единственная шляпа, что пока удалось раздобыть — вот эта, а без головного убора нынче — что без штанов. Но спасибо, что напомнили). И, чтобы завершить образ, я вытащил из кармана пенсне и водрузил на нос. Естественно, одна половинка уже оказалась треснутой. «Хоть Булгакова зови», — пронеслась истеричная мысль, но тут же превратилась в спасительное решение вопроса самоидентификации.
— Мы разве знакомы? — выдавил Чуковский.
— Простите великодушно, не успел представиться, — как мог располагающе (распутинской харей, ага) улыбнулся я. — Меня зовут Коровьев. Григорий Коровьев, из мещан, к вашим услугам. Позвольте предложить вам помощь.
— Откуда… Откуда вы меня знаете? — невнятно пробормотал Корней. Еще бы, учитывая его побитость, удивительно, что он на ногах-то довольно устойчиво держался.
— Один мой знакомый из Думы рекомендовал вас как солидного литератора, а я совсем недавно в Петер… в Петрограде, и ищу литературных знакомств.
— Меня? В Думе?! — офонарел Чуковский. — А! Это, верно, после английской поездки… А зачем вам литератор?
— Корней Иванович, помилуйте, разве стоит разговаривать о литературе среди поверженных врагов, когда вдали уже заливаются полицейские свистки? Право слово, мы же с вами не японцы какие! Давайте пойдем отсюда куда-нибудь, вы там приведете себя в порядок — да и вообще, возможно, вам доктор нужен? Ну, а как-нибудь потом мы с вами благостно побеседуем о русской словесности… Куда вас проводить? И не спорьте, одного вас в таком виде по городу отпустить мне просто совесть не позволит, — поддерживая его под локоть, несколько медленнее, чем хотелось бы, я повел Чуковского вдоль набережной. Свист не слишком быстро, но приближался со стороны Прачечного переулка, а общаться с полицией мне вовсе не хотелось. Начать с того, что у меня нет документов. Вообще никаких. «Усы, лапы и хвост», конечно, в наличии, но предъявлять питерским ментам морду Распутина, пусть и почти лишенную растительности — та ещё лотерея. Идём же, Корней! Похоже, последние слова я произнес вслух.
— Да… — силы то ли не до конца вернулись к бедному Чуковскому, то ли вновь оставляли его. — Пожалуй, вы правы, господин… Коровин?
— Коровьев, Григорий Павлович.
— Простите, Григорий Павлович. Буду вам благодарен премного. Но я живу на Коломенской, в одиннадцатом номере, а это довольно далеко отсюда.
— Не беда, поймаем… — Я чуть не ляпнул «такси», а потом сообразил, что очень не факт, что таковые тут имеются, да в достаточном количестве. — …извозчика. Не знаете ли, где тут ближайшая э-э-э… стоянка?
— У Исаакия, тут недалеко.
— Идём же. — Я потихоньку начал мандражировать: свист слышался ближе и ближе.
Нам повезло: полиция степенно прибыла на место происшествия, когда мы еще более степенно пересекали Фонарный мост через Мойку. Судя по всему, мои недавние визави начали подавать признаки жизни, и стражи порядка активно принимали их в свои нежнейшие объятия. Вот, кстати, еще проблемка: на допросе в участке детинушки как один покажут, что увечья им причинил и мало живота не лишил какой-то бритый жид в котелке. Так что гардероб меняем срочно. Ух ты! А это ещё кто?!
— Вот же чёрт его принёс, — чуть слышно, с изрядной досадой пробормотал Чуковский. Но слух музыканта не обманешь.
Навстречу нам на мост величественно вступил — иначе не скажешь — дорого и безупречно одетый юноша с очень взрослым лицом, на которое он старательно натянул маску надменности. В правой руке этот юный властелин всего сущего держал недурную трость, с которой, впрочем, управлялся не слишком умело, что бросалось в глаза. В левой же руке помещался сачок для ловли бабочек на длинной рукояти. Пионер-король бережно и при этом насколько мог торжественно нёс себя по мосту навстречу нам. Образ получился донельзя гротескный — как если бы школьник, участвующий в театрализованной постановке в роли, скажем, лорда Керзона, к месту действа двигался из дома через пару кварталов в готовом для лицедействования виде…
— Бог мой, вот это персонаж! — вырвалось у меня, надеюсь, не слишком громко. Встретились, остановились. Юноша присоединил трость к сачку и вежливо приподнял шляпу.
— Здравствуйте, господин Чуковский, — холодно произнес он с непроницаемым лицом. — Что это с вами? Здравствуйте, сударь, — это уже мне.
— Добрый день, Владимир, — пробормотал Чуковский, стремительно краснея. — Я по рассеянности поскользнулся на арбузной корке и пребольно упал. Спасибо господину Коровьеву — он случился рядом и помогает мне теперь добраться до извозчика. А вы гуляете?
— Да, в Юсуповский сад, — юноша бросил мимолетный взгляд в ту сторону, откуда мы пришли, и меня прошиб холодный пот. Потому что вот пойдет он сейчас туда, а там дядя полицейский почтительно спросит его юное благородие, не встречал ли он кого подозрительного? И тот надменно-хололно ответит, что нет, не встречал, только литератор Чуковский побитый попался навстречу в компании какого-то бритого придурка из провинции. И даже если все, что писали в советских книгах про тупость царской полиции — правда, поверить, что им неизвестен адрес Корнея Ивановича с моей стороны было бы чрезмерно наивно… Чёрт! Его необходимо задержать! Но как?!
— Корней Иванович, — обращаюсь с полупоклоном к своему спутнику, — не представите ли меня молодому человеку?
— Да, конечно, — промямлил Чуковский. — Владимир Владимирович, это Григорий Павлович Коровьев, приезжий. Мой нечаянный знакомец и спаситель. Григорий Павлович, позвольте представить вам воспитанника Тенишевского училища Владимира Владимировича Набокова, будущую надежду русской энтомологии.
По лицу будущей надежды пробежала злобная тень. А я очень надеялся, что мои глаза не полезли на лоб. Я, конечно, мало разбирался в литературе, и читал в своей жизни не больше, чем средний советский школьник, но кто такой Владимир Набоков, представьте, знал. Хотя, будем честны, не читал ни строчки из того, что он за свою длительную заграничную жизнь понаписал, но о некоторых нюансах его биографии и творчества меня просветила одна моя подруга, истовая филологиня, после профильного факультета столичного педа окончившая еще и Литературный институт. Так вот, она фанатела от Набокова, цитировала и зачитывала избранные места из его прозы и целыми вечерами зудела, излагая уже собственную кандидатскую диссертацию, посвященную понятно кому. И рассказала она, в числе многого прочего, вот какую занимательную штуку. Помнится, в одной не самой плохой песне пелось: «Я — тот, чей разум прошлым лишь живёт». Так это ж как раз про него, про Набокова! Всё, что этот желчный тип испытывал в жизни, он потом годами переваривал в своей башке и в переваренном виде излагал (а то и не по разу) на бумаге. Зануда страшный, короче. За что его только на Нобелевку номинировали, да ещё несколько раз подряд? А всё равно ведь не дали, что ценно. А нефиг порнуху писать, потому что. Ух, пионер, как много я про тебя знаю-то… А что там полицейские? Суетятся, пытаются тех босяков в ум привести. Оплеухами, ага. Как бы насмерть не забили…
— Очень приятно, Владимир Владимирович, — раскланиваюсь вежливо. — Но, простите, не пишете ли вы рассказов? Боюсь показаться бестактным, но весь ваш облик — от блоковской утонченности до чайльдгарольдовской печали на челе (Джимми Хендрикс, что я несу?! Впрочем, пофиг) прямо-таки кричит о причастности к таинству сплетения слов! Молчите, прошу вас, не надо — если сочтете себя уязвленным, потом пришлёте вызов, — но мнится мне, что ждут вас таинственные и беспощадные дороги большой литературы! Рассказы, повести, романы — да, романы, иные и на английском. Вы не пробовали писать по-английски?[2] О! Уверяю вас, этот язык куда более приспособлен для литературы наступившего века, нежели любой иной! «Woke up early in the morning I found she left me with no tears» — согласитесь же, лаконично и предоставляет читателю нарисовать всё прочее! Английский язык — вот вестник новой эры! Оставим итальянский Ренессансу — да, тогда он был как глоток живительного нектара после всей этой беспросветной латыни, но теперь его напевная игривость кажется фальшивой. Оставим и французский — жеманство и разврат Просвещения давно позади, нам нужны иные словеса. Немецкий канул вместе с последними романтиками и превратился в свинскую брань. Наш любимый русский прекрасен и могуч, но, увы и увы, он вместе со всеми нами отстаёт от стремительного пульса нового века, века электричества и удивительнейших научных открытий. Учите английский! Америка — странная заокеанская страна непостижимых контрастов — она формирует язык нового времени и самое это время!
На мосту повисла тишина. Чуковский смотрел на меня с непередаваемым удивлением. С Набокова почти сползла маска и стал виден страшно неуверенный в себе себялюбец — жуткое, как по мне, сочетание. А, может, перевоспитать его блюзом? Судя по рассказам моей подруги, цинизма этому парню было не занимать.
— Ну, допустим… — неуверенно пробормотал Набоков, но тут самообладание стало к нему помаленьку возвращаться. — Но позвольте, сударь! Кто рассказал вам обо мне?
«Подруга», — мог бы честно сознаться я, но не стал этого делать, а просто развёл руками. Заодно разглядел, что к полицейским приехали телега и коляска, и вот-вот они покинут место моего знакомства с Корнеем.
— Поверьте, милейший Владимир Владимирович, я вижу вас впервые в жизни, и уж, конечно, никто мне про вас в нашей глубокой провинции рассказать не мог. — Просто я человек творческий, имею честь сочинять песни, но совершенно чужд поэзии, вот и ищу себе компаньона-поэта. У меня иногда возникает необъяснимое видение творческого потенциала человека, и именно в вас я разглядел…
— Поэта?.. — с надеждой прошелестел Набоков.
— Отнюдь, — пришлось его разочаровать. — Но, чую я, прозаик из вас получится великолепнейший. Особенно на английском языке. Но простите, что задержал вас, да и Корнея Ивановича проводить нужно.
Володя кивнул, мы раскланялись и, глядя перед собой невидящими глазами, он пошел дальше. Сачок при этом он держал в правой руке, трость — в левой, и то, и другое — на весу.
— Вы действительно ищете себе поэта? — спросил Чуковский. Чем дальше от нас уходил юноша, тем ощутимее оживал избитый бомжами литератор.
— Истинная правда. С тем и планировал к вам обратиться — сам я со словом не очень-то.
— Ну, по вашей пламенной речи такого не скажешь, да и начитанность немалая видна, — возразил он. Но вот в чем бы, безусловно, правы, так это в том, что поэт из Набокова — никакой. В этом году он издал сборник стихов. Целых шестьдесят восемь стихотворений! И всё про любовь. И всё — сплошными штампами. Затасканные образы, слог прошлого века, «кровь-любовь», вот это всё. Тоска, словом — альбом томной барышни послепушкинских времён… Так что я бы поспорил насчет его литературного будущего. А вот с бабочками парень действительно молодец. Мы с его отцом недавно в Англию ездили, он мне много чего про него рассказывал… А ещё этот ребенок — миллионер, представляете? Крестный его преставился в этом году, так всё имение свое Владимиру завещал. Шальные деньги в юности — загубленная жизнь: не к чему стремиться… Но вот извозчик. Благодарю вас, Григорий Павлович. Ох, и заинтриговали ж вы меня — давно таких примечательных незнакомцев в моей жизни не было. Давайте встретимся завтра на Екатерининском канале у Итальянской, в два пополудни. Вам будет удобно?
— Да, Корней Иванович, вполне.
— Вот и договорились. Спасибо вам! Честь имею кланяться. Любезный, отвези-ка ты меня на Коломенскую, одиннадцатый дом.
…во мгновение ока этот богатырь поверг в knock-out всех троих — а одному, очень похоже, и руку успел сломать! — а сам при том даже не запыхался. Единственной его потерею стало треснутое стекло пенсне, которое он благоразумно перед дракой спрятал в карман, но до конца так и не уберёг. Незнакомец проявил ко мне всяческое участие и сопроводил на Исаакиевскую, где против института искусств всегда можно было рассчитывать взять извозчика. Мне показалось, что этот Григорий Павлович Коровьев — так он отрекомендовался, прибавив зачем-то «из мещан», — крайне желал избежать встречи с полицией. Как бы там ни было, ничего, кроме добра, от него я не видел, а с полицией связываться и мне нужды не было: omnia mea осталось при мне. Но куда как интереснее то, что было дальше!
Пока мы тащились по набережной Мойки, г-н Коровьев успел выказать себя как человека весьма начитанного, образованного и воспитанного — хоть и странно. Говорил он по-русски без акцента, но при этом как-то не по-нашему и, сказал бы я, чрезмерно быстро. Не так быстро, как торговка рыбою на одесском Привозе — у той речь подобна стрельбе из пулемёта, — но много быстрее, чем привычно моему уху. Вот: он быстро думает. И следующий эпизод это подтверждает. Угораздило нас встретиться на Фонарном мосту с молодым Набоковым, старшим сыном В.Д. Я после недавнего конфуза с письмом (проклятая рассеянность!) мечтал сквозь землю провалиться, а г-н Коровьев, очевидно, заметив мою неловкость, перехватил ситуацию и полностью завладел вниманием юноши. О! Он прочел ему целую вдохновенную речь о будущности литературы и главенстве в ней английского языка!
Он сделался очень интересен мне, этот Г.П. Коровьев. Видится, что он многослойнее, чем торт «Наполеон», и далеко не все слои на виду, но все, без сомнения, представляют интерес. Говорит, что провинциал, но он вообще нездешний — как может человек, живущий в наше время, быть столь чудовищно раскрепощён? Кажется, для него вовсе не существует никаких условностей — но при этом он держится вполне comme il fault, и это, конечно, интригует. Еще более интригует то, что я совершенно уверен в том, что лицо его мне знакомо и я видел его много раз. Тем не менее, клянусь, никогда не встречался с Коровьевым прежде. Условились с ним погулять завтра в районе Итальянской.
Распрощавшись с Чуковским, вернулся на набережную, где перешёл поперек Синий мост и, прислонившись к парапету, закурил и задумался — о многом сразу. Во-первых, я вспомнил, отчего Корней Иванович в присутствии юного Набокова мялся и прятал глазки. Дело в том, что упомянутый сборник стихов Володя отправил этому корифею на рецензию. И тот ее выдал — нейтрально-благожелательную, но «нечаянно» приложил к ней и «черновик», в котором не стеснялся ни в оценках, ни в выражениях. Это, безусловно, добавляет красок в портрет моего нового избыточно носатого знакомца. Впрочем, в моём положении ухо востро нужно держать со всеми, ничего не поделаешь.
А что до юного Набокова… Странно, но мне этот парень чем-то понравился, хотя по жизни (прошлой) снобствующих инфантильных мажоров на дух не переносил. Может, еще не все потеряно, и мне удастся сделать из него человека (спешите видеть! Гришка Распутин воспитывает сына депутата Госдумы!).
Во-вторых, моей новой гитаре необходим кофр. Заказывать его в той же мастерской я бы не решился. Оно, конечно, время сейчас лихое и мистическое, но даже теперь ходить по улицам столицы с детским гробиком — пожалуй, перебор. Ладно, подумаю, время есть.
С дел гитарных мысли неизбежно перетекли на музыку. Ну, хорошо, будет мне гитара через пару дней. Услада души, неотъемлемый атрибут жизни и все такое прочее. Но дальше-то что? Денег у меня не сказать, чтобы много, и нужен заработок. Все музыкальные стили, к которым я привык, здесь — немыслимо новаторские, и не факт, что «зайдут» почтеннейшей публике. Милые моему сердцу песни, по нынешним меркам, или на грани пристойности, или далеко за ней. Кроме того, ни на миг не забываем, что я не ноунейм с полтавского хутора, а сам, мать его, Григорий Распутин, и лишнее внимание публики мне совершенно ни к чему. Но без внимания публики я очень быстро сдохну с голода. Правда, в ином случае меня еще быстрее убьют или куда-нибудь законопатят. Задачка… И да, как собрать рок-группу там и тогда, где даже джаза еще не случалось? Согласитесь, есть над чем поразмыслить!
И вот еще некстати мысль: уж больно погода хороша! А ведь сентябрь в Питере — как правило, сезон дождей (а также октябрь и ноябрь… впрочем, не будем о грустном). Пока же небеса скупились на влагу, бабье лето создавало игривый настрой и даже вечные петербургские ветры определенно были теплыми. Подумалось, что такая погода невольно кого угодно расслабит, а вот расслабляться мне сейчас категорически не стоит.
И тут меня кто-то ухватил за рукав, и, обдав водочным перегаром, гаркнул прямо в ухо:
— Ага! Попался, шельма! Ужо не убежишь, хучь сто раз побрейся!
С самого начала своего посмертного приключения обратил внимание, что местные — почти без исключения — живут гораздо медленнее, чем я. Оно понятно: в конце XX — начале XXI веков, когда я проживал свою предыдущую жизнь, городского жителя окружало в разы большее количество информации, что, соответственно, требовало серьезного ускорения обработки этой самой информации и, как следствие — быстрого принятия решения. Поэтому того полицейского, что минуту назад вышел из арки и принялся ко мне подкрадываться, я срисовал сразу. И сразу же просчитал, что ударяться от него в бега более чем рисково — не факт, что удастся сбежать, а шуму в любом случае будет гораздо больше, чем надо. Так что доверимся импровизации, а там будь что будет. В качестве отправной точки этой импровизации я вновь выбрал того персонажа, фамилию которого беззастенчиво присвоил. Книжку я читал, но очень давно, а вот фильм пересматривал сравнительно недавно, и актёрская игра Абдулова в который раз произвела сильное впечатление. Кроме того, фон прочитанного и просмотренного за жизнь позволял выбрать и манеру, и язык. Я не специалист, мне ошибиться — как вступление к «Smoke on the water» сыграть, но другого не дано.
— Ба! Кого я вижу! — радостно заорал я, рывком оборачиваясь к схватившему меня городовому. — Федот Никитич! Какими судьбами? Верите ли — третьего дня тётка Татьяна Фёдоровна об вас напомнила, кланяться велела, как в Питербурх доберусь, да и почтенный родитель мой, Поликарп Аристархыч, кажинный обед вторую рюмку непременно за вас поднимает, отец-благодетель! Так что счастлив, счастлив столь скорой встрече! — с этими словами я порывисто обнял довольно объёмистого дядьку и троекратно облобызал.
Полицейский крепенько обалдел. Уж не знаю, чего он от меня хотел и чего ждал, но наверняка не такого. Тем не менее, первоначальный успех надо было развить, и я поспешил усилить напор:
— Э, Федот Никитич! Да вы не рады мне, что ли? Али не признали? И то сказать: три года, почитай, не видались. Это ж я! Серёжа Акимов, Поликарпов сын! Из Акимовки нашей, благослови ея Господь на многая лета! — я перекрестился, дядька машинально повторил жест. — Вы ж меня на коленях ещё, когда я пешком под стол!
Дядька, вроде, оттаивал. Но медленно.
— П-п-простите, милостивый г-государь, — выдавил он. — Обознался, попутал бес. И вы ошиблись — я Степан Парамонов из Березани. Честь имею.
Совершенно искренне извинившись, я поспешил откланяться и удалиться.
…городовым Степаном Парамоновым неизвестный был уверенно опознан как Распутин, Григорий Ефимов, из крестьян, накануне таинственно исчезнувший из места постоянного пребывания на ул. Гороховой. Со слов Парамонова, беглый Распутин значительно изменил внешность — в частности, удалил весь волосяной покров с головы и сменил гардероб. Парамонов предпринял попытку Григория Ефимова Распутина задержать. При этом задерживаемый Парамонову обрадовался, хотя определенно перепутал его с кем-то другим. В то же время, речь и вся манера поведения его отнюдь не соответствовали полученной от г-на Министра ориентировке. «Совершенно по-господски говорил, хоть и пытался лапотником прикинуться», — отмечает Парамонов. Тем не менее, теперь он не уверен, обознался ли на самом деле или же бы введен в заблуждение Распутиным, который известен как сильный гипнотизер и мистик. Отдельное замечание: перед выходом на это дежурство Парамонов выпил стакан водки, в чем самостоятельно чистосердечно покаялся.
Резолюция начальника полицейской части: «Парамонову за пьянство — фитиль. Новые приметы Распутина немедленно довести до сведения ВСЕХ!!!»
Не зная толком города, ретировался я с Мойки довольно бестолково и в целом хаотично. Два раза выносило меня на Гороховую, которая оказалась совсем рядом. Потом я вспомнил, что устройство Питера — квадратно-гнездовое, так что заблудиться, вообще-то, затруднительно. В подвернувшейся наконец книжной лавке, к тому же, купил план города, и принялся его вдумчиво изучать. Целью себе поставил добраться до апартаментов на Крюковом, и дело, кажется, пошло на лад.
На Средней Подьяческой наткнулся на лавку «Английские костюмы мадам Робинсон», и вовремя вспомнил, что мне туда надо. Звякнул дверной колокольчик, и дремавшая за прилавком мадам мгновенно воспряла и приготовила улыбку. Да, если она Робинсон, то зовут ее при этом Сара Соломоновна, не иначе. Тем не менее, я не удержался и пропел:
And here's to you, Mrs. Robinson
Jesus loves you more than you will know
God bless you please, Mrs. Robinson
Heaven holds a place for those who pray[3]
— И таки шо вам надо, молодой человек? — спокойно спросила меня миссис Робинсон, продавщица английских костюмов.
Терпеть не могу долгий шоппинг, и потому всего двадцать минут и триста рублей спустя из лавки вышел солидный джентльмен в темном твидовом костюме, неубиваемых ботинках и довольно стильной шляпе. Еще два сьюта Сара Соломоновна, или как ее там на самом деле, обещала прислать с мальчишкой на оставленный мной адрес. С лапсердаком и котелком я расстался без сожалений, а вот тельник и протоджинсы решил сохранить — удобные, да и нравятся.
Как со мной часто бывает, подумал ни к селу, ни к городу: случись мне еще встретиться с Пуришкевичем, ни при каких обстоятельствах не петь ему «Как упоительны в России вечера». Он же, язви его черносотенную душу, всерьез все воспримет! И, к слову: а не пора ли мне похрустеть французской булкой? А то проголодался что-то. И да, вспомнилось-то что: под этим самым хрустом в нынешние времена разумеется отнюдь не употребление хлебобулочной продукции, изготовленной по французской рецептуре, а внезапный конфуз дамы, излишне затянутой в корсет… Но жрать охота, факт. И, кстати, о дамах. Про прежнего обладателя моего тела не зря пели, что он «Russia’s famous love machine»: судя по всему, с гормонами в распутинском организме не всё ладно — под занавес пятого десятка лет тестостерон шкалит, как у десятиклассника, и только воспитание советского пионера и могучий инстинкт самосохранения позволяют пока воздерживаться от глупостей. И ещё, конечно, чувство прекрасного: за всё время, что я уже здесь, ни одной симпатичной женщины еще не встретил. А при воспоминании о графине Клейнмихель до сих пор дурно делается, несмотря на все гормоны. Но и этот голод хорошо бы как-нибудь унять, а то отвлекает и вообще, голова мне нужна исключительно холодная. В бордель пойти, что ли?..
Впрочем, играющему со мной в кошки-мышки провидению было угодно, чтобы сперва я утолил голод духовный, а уж потом едва не сошел с ума от плотских вожделений.
Не успев дойти до Екатерингофской перспективы, я был сражен наповал звуками живой музыки. Играли на фортепьяно. Умело, но несколько неуверенно, похоже, пианист впервые пробовал с листа сыграть незнакомую вещь. Остановившись, прислушался, стал искать источник звука. Ага, дом на противоположной стороне улицы. Так себе домишко, не дворец ни разу. Окно второго этажа по случаю теплой погоды открыто, музыка слышна оттуда. Ну да, я так и думал: игра становится всё увереннее. Вот музыка прекратилась, зашелестели ноты, начали заново. К музыке добавился высокий девичий голос и настала моя очередь выпадать в осадок. Похоже, я сильно переоценил целомудренность этих времён: песня, что не вполне уверенно пела неведомая девушка, сделала бы честь какой-нибудь «Агате Кристи».
Что Вы плачете здесь, одинокая глупая деточка
Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы?
Вашу тонкую шейку едва прикрывает горжеточка.
Облысевшая, мокрая вся и смешная, как Вы…
Вас уже отравила осенняя слякоть бульварная
И я знаю, что, крикнув, Вы можете спрыгнуть с ума.
И когда Вы умрете на этой скамейке, кошмарная
Ваш сиреневый трупик окутает саваном тьма…
Так не плачьте ж, не стоит, моя одинокая деточка.
Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы.
Лучше шейку свою затяните потуже горжеточкой
И ступайте туда, где никто Вас не спросит, кто Вы[4].
— Браво, мадемуазель! — крикнул я и зааплодировал.
После краткой паузы по дощатому, наверное, полу простучали каблучки, и в окно осторожно выглянула очаровательная девчонка лет семнадцати, одетая в простое серое платьице.
— Вам правда понравилось? — с подозрением спросила она.
— Честное слово, — не кривя душой, ответил я. — Вы замечательно играете и восхитительно поёте. Кроме того, я второй день в столице, но прежде не слышал таких… эээ… современных песен.
— Это совсем свежая, «Кокаинетка». Сочинение господина Вертинского.
— А! Вертинский! — Позор на мою лысую голову! Как я мог про него забыть?! — Слышал, слышал о таком, но вот с этой песней пока не знаком. А сыграйте ещё что-нибудь? А то без музыки тоскливо…
— Сыграть?.. но кто вы, сударь? — я видел, что девушке любопытно. Но о том, что с незнакомцами вряд ли стоит разговаривать, в России знали задолго до посиделки на Патриарших.
— Коровьев, Григорий Павлович, — приподнял шляпу и изобразил полупоклон. — Приезжий. Очень, знаете ли, люблю музыку, да и сам музыкант.
Девушка задумалась ненадолго.
— А знаете… Как-то невежливо держать вас на улице. Поднимайтесь. Седьмая квартира.
Я снова позволил себе сильно удивиться. Вот так — совершенно незнакомого мужика позвать к себе домой? Ну, времена-а… Ну, нравы! Тем не менее, приглашение я принял, так что не прошло и минуты, а я уже нажимал кнопку электрического звонка. Открыла сразу.
— Так скажите, что именно привлекло вас в песне господина Вертинского? — прямо с порога спросила певунья. Надо отметить, что несмотря на выбор репертуара, выглядела она отнюдь не чахоточной декаденткой. Нормальная такая барышня, чуть пухленькая, там, где надо — очень даже округлая. Лицо отнюдь не бледное, чуть вздёрнутый носик и, главное, глаза: живые, озорные.
— Непременно скажу, милая барышня, но только если вы соблаговолите представиться. В детстве мама учила меня, что, если уж приходишь в гости, надо хоть знать, к кому.
— Ой, простите! — засмеялась девушка. — Меня зовут Надя. Надя Садовникова.
— Григорий Коровьев, — повторил я легенду. — А песня заинтересовала тем, что нет в ней ни романсовой элегичности, ни пафоса, ни вычурности, ни морали. А есть лишь страшное горе и тихое этому горю сочувствие. Как-то очень по-человечески.
— Боже мой, как же вы правы! Вертинский потрясающ и человечен! Кроме него же совершенно же не за что уху зацепиться — эти пошлые романсы! «Бе-е-елой акации гроздья душистые-е-е» — проблеяла она, скорчив брезгливую гримаску. — Фу, мерзость. И это — «Блоха! Ха-ха!» — тоже гадость… Но проходите же и послушайте! Я вам сейчас ещё сыграю, эту разучила давно. — И она действительно уверенно сыграла «Ваши пальцы пахнут ладаном» того же Вертинского, а я сидел на уютном диванчике, смотрел мимо нее и понял, что ой, попал. И дело не в том, что девушка мила и очаровательна — а она, действительно, и то, и другое. Нет. Просто на стене висела ОНА. Гитара. О семи струнах, понятно, но какая мне разница? И вот на гитару я так засмотрелся, что едва не прохлопал момент, когда песня кончилась.
— Браво, Надя. Повторюсь, но вы чудесно играете и поёте.
— Благодарю вас, — чуть покраснев, ответила она. — А вы какую музыку играете? Покажете?
— Отчего б не показать. Но скажите, можно ли воспользоваться вашей гитарой?
— Конечно, можно. Только на ней редко кто играет, и она давно расстроена.
— Ну, если беда только в этом, то её-то мы поправим быстро. — Я снял гитару со стены и бегло осмотрел. Вроде, все нормально, играть можно. — Надя, будьте так любезны, возьмите ноту «ми» второй октавы…
Джимми, Джонни — мужики, кайф-то какой! Аааааа! Всё во мне запело, едва я взял первые аккорды. Пару минут просто играл, наслаждаясь каждой нотой, пока не спохватился, что гостеприимная хозяйка, наверное, ожидает от меня песню. Сейчас всё будет! — и в ритме блюза я заиграл всё того же Александра Николаевича:
Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?
Куда ушёл ваш китайчонок Ли?
Вы, кажется, потом любили португальца,
А, может быть, с малайцем вы ушли?
Я помню, вы тогда на съёмочной площадке
В конце такого непростого дня
Прилюдно подарили мне свою перчатку,
И тем сгубили навсегда меня.
За вами плёлся я чуть зримой тенью,
Мечтая вымолить хоть капельку любви.
Смеялись вы тогда, и скоро Провиденью
Угодно стало, чтоб исчезли вы.
В последний раз я видел вас так близко —
В пролёты улиц вас умчал авто.
Мне снилось, что теперь в притонах Сан-Франциско
Лиловый негр вам подаёт манто…[5]
— Божечки, какая прелесть! — захлопала Надя в ладошки. — И играете вы так необычно, но очень завораживающе. Но откуда взялись еще два куплета?
— Очень просто. Сидели мы как-то с моим добрым другом, пели эту песню и сожалели, что она коротка и не видно страданий героя. Решили исправить. Мой друг в полчаса сочинил два куплета, и песня стала слегка поподробнее. — Между прочим, я сказал Наде чистую правду. Умолчав, единственно, о том, что всё это происходило сто лет тому вперёд.
— Изумительно, — покачала головой девушка. — А ещё? Прошу вас, играйте же ещё!
И я сыграл ещё. «Полонез» Чижа вызвал бурный восторг, «Город золотой» Надин забраковала, вынеся вердикт, что гнилой поповщиной отдаёт. А вот «Снаружи всех измерений» Летова возымела нешуточный успех, и пришлось рассказывать, что это мой знакомый футурист из Омска. Под занавес рискнул сыграть сочиненную с тем же другом песню:
Эй, подруга, не дури! Мы же съели центнер соли,
и шептали «раз, два, три», вальс танцуя ночью в поле…
Ты, давай, не уходи: всё равно твой путь по кругу,
и магнитом, что в груди, нас опять прижмёт друг к другу…
Эй, родная, чёрт возьми, мы с тобой — одна монета.
Наша песня, ты пойми, до конца еще не спета.
Я заполню всю Москву шалашами и мостами,
и насыплю вновь листву, чтоб шуршала под ногами…
Мы с тобой — как два крыла высоко летящей птицы.
Мы — та сказка, что могла даже Гофману присниться.
Я узнал тебя тогда не по модным по обновам,
а по маленьким шагам в такт чуть слышной босса-новы…[6]
— А что такое «босса-нова»? — спросила Надя.
— Стиль такой музыкальный, в Бразилии появился, — тут же ответил я, опять забыв уточнить, что возникнет он только через полвека.
— Как же это всё свежо! Как же это всё прекрасно! А вы же напишете мне ноты, правда же?
— Обязательно напишу. Но в награду потребую… — я сделал драматическую паузу, но, видимо, в моём взгляде что-то такое распутинское было: на лице Нади стали появляться тени нехороших мыслей. — …потребую чашку чаю!
— Ох, простите меня, ради Бога, — схватилась Надя за голову. — Совершенно забыла об элементарном гостеприимстве!
— Не беда. Давайте нотную бумагу и карандаш, я вам основу песен накидаю и тексты, а остальную аранжировку для пианино сделаете уже сама. Вы умница, у вас непременно получится хорошо.
На самом деле, я бы предпочел, чтобы она заваривала чай бесконечно долго — мне требовалось успокоиться. Очень милая, совершенно очаровательная девушка затронула какие-то пресловутые струны в моей душе, а в распутинском организме вызвала натуральный гормональный шторм. А Надя, как назло, строила мне глазки и улыбалась загадочно и томно… Поэтому, чтобы унять многогрешные помыслы и железобетонный стояк в штанах, я сосредоточился на нотах и расписал партитуры максимально подробно.
Я собой доволен: не сорвался, хотя с каждой минутой чудная девушка Надя волновала меня всё сильнее. Но справился. Мы славно выпили чаю с печеньем «Юбилейное» (оказывается, его уж три года как выпускают, как раз с юбилея царствующего Дома), потом я сыграл Наде «Жил-да был Черный кот за углом», «Где-то на белом свете» — и ожидаемо был принужден записывать ноты… Короче, прошло еще добрых два часа, прежде чем мне удалось откланяться.
Главным чудом этого бесконечного дня стало то, что керосин я всё же не забыл раздобыть. Что интересно, со слов бабушки я помнил, что от клопов он помогает отменно, но как именно его использовать — никогда не знал за ненадобностью. У Нади спросить постеснялся, само собой. Логически помыслив, натёр всё тело керосином, и, безжалостно благоухая, лёг спать.
После нечаянного знакомства Надя засиделась заполночь: пока не подобрала и не выучила все-все песни, что любезно оставил ей этот в высшей степени таинственный господин Коровьев, девушка не ложилась. И ожидаемо проспала все на свете: приехавшие из Куоккалы, где который год снимали дачу, родители разбудили засоню.
— С днем рождения, Надюша! — обняла ее мама.
— Ой, мамочка… Смешно сказать, я совсем забыла об этом! Здравствуй, родная моя! Спасибо! Ох, вечером же гости придут, а у меня ничего не готово!
В это же самое время зрелый, но далеко не старый ещё мужчина, которому выпало проходить по Гороховой третьего дня и услышать престранные частушки, которые под балалайку исполнял «святой старец» Гришка Распутин, сидел в комнате доходного дома Пестржецкого на Тверской и в который раз пытался воссоздать необычную ритмику случайно услышанной песни. С ним все эти дни происходило творческое томление: незамысловатые, грубые слова частушек внезапно пленили его своею простотой, и все то возвышенное и местами даже напыщенное, что писал он прежде, казалось ему теперь шелухою, не заслуживающей вовсе ничего. Звали мученика слова Вадим Гарднер. Через месяц ему предстояло надолго уехать в Англию по служебным делам, и теперь представлялось исключительно важным успеть за оставшееся время найти и освоить новый поэтический язык. А язык давался тяжело: ни Вечности, ни Сиянию Духа, ни древним славянским богам в нем, определенно, места не было. Но, кажется, наконец что-то начало получаться. Стоило только вспомнить печальную песню, которую отец-американец пел ему в детстве. Он помнил ее смутно, пару-тройку слов и общее настроение. Но дело уверенно пошло.
Гадала цыганка мне раз по руке —
С тех пор пронеслось много лет —
Сказала: «Пройдёшь ты всю жизнь налегке,
А сгинешь там, где рассвет».
С ножом и «бульдогом» дальше
Я шёл, и бывал жесток.
И деньги текли сквозь пальцы,
И я не глядел на восток.
Но сколько веревке ни виться —
Отыщут конец и во тьме.
И вот арестован я и осужден
И дни коротаю в тюрьме.
Будь проклята, ведьма, вовеки:
Судьба! И спасения нет —
На здании старом тюремном
С торца нарисован рассвет…
Обязательно надо показать кому-нибудь. Может, Чуковскому? Говорят, он ныне в Петрограде…
Накануне среди дня встретил я депутата Думы Владимира Пуришкевича, и был он весьма не в себе. Я позволил поинтересоваться, что послужило причиной такого нервного состояния, и поначалу Владимир Митрофанович выдавил одно-единственное слово: «Распутин». Да, этот кошмар России способен вывести из себя кого угодно. За годы отирания у престола он совершенно развалил государственное управление, а в последние месяцы к тому шло, что под влиянием этого дремучего чудовища Отечество будет сдано тевтону.
В этом 1916 году, когда дела на фронте шли все хуже, а царь слабел от наркотических зелий, которыми ежедневно опаивали его по наущенью Распутина, «старец» стал всесилен. Мало того, что назначал и увольнял он министров и генералов, помыкал епископами и архиепископами, он вознамерился низложить государя, посадить на трон больного наследника, объявить императрицу регентшей и заключить сепаратный мир с Германией.
Надежд открыть глаза государям не осталось. Как в таком случае избавить Россию от злого ее гения? Тем же вопросом, что и я, задавались великий князь Дмитрий и думский депутат Пуришкевич. Не сговариваясь еще, каждый в одиночку, пришли мы к единому заключению: Распутина необходимо убрать, пусть даже ценой убийства[7].
— Что еще натворил этот мерзавец? — спросил я.
— Распутина больше нет, — ответил мне Владимир Митрофанович. — И нужно срочно спасать всё, что ещё можно спасти. Но, Господи, как?!
Пуришкевичу удалось заинтриговать меня. На Мойке я в ту пору не жил, квартировал у тестя, в.к. Александра Михайловича, но такие разговоры, от беды, лучше бы вести с глазу на глаз, и, заручившись согласием Пуришкевича, я тотчас повёз его к себе. Как ни любопытно было мне, дорогою мы о Распутине не говорили.
Но вот приехали. Вокруг дворца бродил ещё более потерянный, чем Пуришкевич, юный Набоков с сачком в руках. Бабочек он при этом отнюдь не ловил, но напряжённо думал о чём-то. Впрочем, насколько я знал, юноша был влюблён и сочинял по этому поводу дурные стихи — возможно, его как раз посетила муза. И вот мы с Пуришкевичем уединились у меня в кабинете.
— Владимир Митрофанович, рассказывайте, — попросил я. — Куда делся Распутин? Его наконец убили?
<…>
— …Распутин, конечно, зверь хитрый. Но поймите, ваше сиятельство, никакой хитростью не объяснить всё, чему я был свидетель! И гипноз его, насколько нам с вами известно, совершенно иного свойства. Кто бы это ни был, что бы это ни было, но нет больше того мерзкого спрута! И надо срочно думать, как теперь спасти Империю, — закончил свой рассказ Пуришкевич.
Изложенная им фантасмагория в духе упомянутого Доджсона-Кэррола, в голове умещаться не желала.
— Я знаю вас, как человека чести, Владимир Митрофанович, — сказал я. — И потому не могу поставить ваши слова под сомнения. Но, простите меня, и поверить в сказанное вами никак не могу.
— Прекрасно вас понимаю, Феликс Феликсович. И уповаю на то. что рано или поздно он заявится к вам и споёт этот самый свой блюз.
— Но почему он бежал с Гороховой?
— Он от немки бежал, сдаётся мне. И от всего того, что наворотил. Я ночь не спал, много думал, и вот как я себе это представляю. Позволите реконструкцию, князь?
— Извольте, — кивнул я.
— Представьте себе, что просыпаетесь вы поутру в совершенно незнакомом месте и, как оказывается чуть позже, в чужом теле. Мысли — ваши, чувства, воспоминания — всё ваше, а вот тело — нет.
— Это, простите, как?
— Божьим попущением, — пожал плечами Пуришкевич. — Так вот. И в самом скором времени выясняется, что тело ваше принадлежит жуткому убийце, навроде приснопамятного «Джека-потрошителя» из Лондона. От самого этого Джека, кроме тела, ничего не осталось, напомню. Ни помыслов, ни эмоций, ни воспоминаний — одна только голая оболочка. Но отряду полиции осталось пять минут до вашего дома, а там — тюрьма, суд и веревка. Вот как-то так я вижу эту ситуацию.
— Занятно… Но доказуемо ли? И вот ещё что интригует: почему он упомянул меня в своей песне? Мне его представили семь лет назад, и с тех пор лично мы не встречались.
— Да вот как раз поэтому, — усмехнулся Владимир Митрофанович. — Тот, кто сидит в этом теле, представьте себе, знает, что убить его должны князь Юсупов и Пуришкевич. И, держу пари, даже знает, когда именно.
— Хватит меня мистифицировать! — взорвался я.
Пуришкевич как-то очень грустно на меня посмотрел и тихо произнёс:
— Ежели ваше сиятельство полагает себя оскорблённым, то я, как дворянин Российской Империи, всецело к вашим услугам.
До дуэли, однако же, не дошло, и я принес извинения за вспышку. Мы проговорили и проспорили весь вечер напролёт, и выпили при том немало, мешая кларет с арманьяком и столовое вино № 21 с бенедиктином. Пуришкевич заночевал у меня, а перед сном я предпринял кое-какие действия, и удача была на нашей стороне: уже утром доставили самого Распутина, которого второй день никак не могли найти ни полиция, ни люди императрицы. Мы к тому часу успели привести себя в надлежащий вид и плотно позавтракать.
Сегодня я изъясняюсь исключительно прозой, причем, по большей части, непечатной: от проклятого керосина я сам едва дуба не врезал. Голова тяжеленная, болит. Мысли в ней ворочаются едва. Но есть и хорошая новость: клопы, похоже, из филиала нефтебазы, в который превратилась моя комнатушка, благополучно эмигрировали в полном составе. Оставив открытым окно, я, прихватив с собой запасную одежду, отправился на поиски бани: вонять керосином — не мой стиль. Собственно, что её искать-то? Чуковского вчера как раз били неподалеку от здания с вывеской «Бани». Это не слишком далеко отсюда, с них и начну. Сейчас и девяти нет, вот интересно: когда бани открываются? Впрочем, практика — критерий истины, да и дышать здесь нечем, несмотря на открытое окно. На воздух! На воздух!
На воздухе и впрямь стремительно полегчало, так что к вожделенным баням я летел, будто на крыльях. И там, вроде бы, даже открыто. Но, едва взялся за дверную ручку, как меня неминуемо догнал блюз. Или вы полагаете, что плестись спозаранок невесть куда вслед за городовым, при этом со связанными руками, кляпом во рту и мешком на голове — это не блюз?! Ах, просто плохая примета? Ну, ладно, расскажите мне тогда о настоящем блюзе!
Спеленал меня все тот же служитель порядка, которого я вчера прилюдно лобызал у Исаакия. Даже после моего искрометного выступления он, похоже, безошибочно вычислил во мне Распутина, хотя едва ли был знаком с оригиналом. Однако притащил он меня отнюдь не в околоток, а в какой-то дворец. И, исходя из того, что шли мы совсем недолго, кажется, догадываюсь, чей же это чертог.
В гостиной, куда меня сопроводил щеголевато выглядевший дворецкий, меня ждал довольно молодой мужчина столь аристократичного облика, что сразу стало понятно, кого выбрал образцом для подражания пионер-миллионер Володя Набоков. Юсупов сделал возмущенный жест, и дворецкий сноровисто освободил меня от пут и кляпа.
— Доброе утро, ваше сиятельство, — разминая затекшие руки, — проявил неуместную вежливость я. — Чему обязан столь ковбойским приглашением в гости?
Чёрт, да что ж они все в осадок-то выпадают при виде меня? Вот и Юсупов тоже… Положение спас ещё один гость князя, и вот уж его-то я знал: чай, коньяк вместе пили на Гороховой.
— Здравствуйте, — Григорий Ефимович, — из дальнего угла зала к нам подошёл Пуришкевич. — Каюсь, рассказал о вас Феликсу Феликсовичу, и мы второй день с ним пытаемся придумать, как спасти Империю, имея в виду исчезновение вашего влияния при дворе. Но, видит Бог, я не предполагал, что вас позовут к нам присоединиться, да ещё так жёстко.
— И вам доброе утро, любезнейший Владимир Митрофанович. Мне казалось, я довольно недвусмысленно объяснил вам, милостивый государь, что не собираюсь более создавать государству российскому ни малейших проблем. Хотя, конечно, тешить себя иллюзиями, что меня не настигнет вполне справедливое возмездие за все кунштюки незабвенного «старца Григория» было бы с моей стороны чрезмерно наивно…
— Who are you then?! — резко спросил князь.
— I am part of that power which eternally wills evil and eternally works good[8], — ответил я быстрее, чем успел подумать. Спасибо всё той же филологической подруге, с которой мы пытались переводить Булгакова на английский. Эпиграф, правда, потырили из сети в готовом виде, но я запомнил. Вообще, память начинает пугать: похоже, я в любой момент могу вспомнить всё, что когда-либо попадало в мою голову.
— Твою мать! — вскричал князь Юсупов, шваркнул со всей дури хрустальный бокал об пол и упал в кресло. — Это решительно невозможно!
— Наука умеет много гитик, а у Господа Бога за пазухой — пригоршня чудес. И всё это совершенно непостижимо для нас, так что стоит ли рассуждать о невозможном, ваше сиятельство?
— Может, вы теперь ещё и стихи слагаете? — ядовито поинтересовался князь.
Я покачал головой:
— Я не люблю стихов, и не пишу их. Да и к чему слова, когда на небе звёзды?[9] Нет, драгоценный Феликс Феликсович, я слагаю не стихи, но песни. Как правило, на чужие стихи. Ибо сам литературного дара практически лишён. Но полноте устраивать драматические сцены. Рискну предположить, ваше сиятельство, что вы не просто так меня похитили от банных дверей? Задавайте свои вопросы, а я попытаюсь на них ответить, но молю чисто по-человечески: давайте поскорее, господа, а? Мне невыносимо надоело вонять керосином, а на два пополудни назначено рандеву с литератором Чуковским.
— Кстати, Григорий Ефимович, а что такое с вами приключилось, что вы пахнете керосином? — встрял Пуришкевич.
— Видите ли, Владмимр Митрофанович… Комната, которую удалось снять на Крюковом канале, вполне отвечает моим скромным потребностям. Но вот беда: клопы заедают немилосердно! Никогда прежде не имел дела с этими бестиями, верите ли — всего изгрызли! Когда-то очень давно моя бабушка подсказала, что от клопов надёжнейшее средство — керосин. Но она не соблаговолила пояснить, как именно его нужно применять. В итоге вчера перед сном я обильно натёрся керосином, и, когда бы не запах, был бы полностью доволен: клопы меня более не беспокоили. Но теперь мне срочно необходимо помыться.
В комнате повисла немая сцена. Князь Юсупов, не теряя, впрочем, аристократичности, походил на вытащенного из пруда карпа — такое изумление было написано на его лице. В глазах Пуришкевича, впрочем, плясали смешинки — но хорош он был, когда я ему про Кэррола намедни завернул! И тут Юсупов заржал высоким голоском, Пуришкевич немедленно к нему присоединился.
— Сударь, я понятия не имею, кто вы такой, но вы, безусловно, правы — вымыться вам совершенно необходимо. Моя ванная в вашем распоряжении, но после мы обязательно продолжим беседу, — и позвонил в колокольчик.
Немедленно явился все тот же дворецкий, Юсупов распорядился, и этот хлыщ повёл меня мыться.
Пожалуй, удалить Распутина из комнаты явилось со всех сторон верным решением: нам нужно было обсудить необъяснимое перерождение «старца» с учетом уже моих впечатлений, проветрить гостиную, ну и человеку помыться нужно — мучить и его, и нас я пока поводов не видел.
— Нуте-с, и как вам нынешний Гришка Распутин? — с некоторой ехидцей спросил Пуришкевич.
— Это невероятно! Просто в голове не укладывается, — честно ответил я. — Можно научиться менять манеры, выучить текст реплик — актёры живут этим, но так! Молниеносно ответить цитатой из Гёте, да ещё на английском! Просто невероятно. А этот бред с керосином? Бабушка ему подсказала! В глухой сибирской деревне лет сорок назад? Сколько ему лет, под пятьдесят?
— Да, около того.
— Да дело даже не в керосине. Клопы ему незнакомы, что окончательно выходит за мои представления о возможном. Простите за интимное, но от клопов не избавлен никто — ни мастеровой, ни архиерей, ни я, многогрешный, ни Государь Император. А у него — спешите видеть! — внезапная бытовая трагедия, а как с нею справляться — смутные воспоминания от той же бабушки. Одна эта сценка наводит на мысль, что ваша реконструкция верна, дорогой Владимир Митрофанович, и я прошу простить меня за скептицизм и еще раз за вспыльчивость.
— Это всё так, — вздохнул Пуришкевич, — но к главному ответу мы пока не приблизились.
Тут в гостиную вошла матушка.
— Доброе утро, господа. Невольно слышала последнюю реплику Владимира Митрофановича. О каком ответе речь? И чем у вас так ужасно пахнет?
Я рассказал ей удивительную историю Распутина. Владимир Митрофанович дополнял мою повесть.
— Вынуждена признать, звучит куда более фантастично, чем даже романы мсье Верна, которыми я зачитывалась в юности.
— Поверьте, матушка, выглядит ещё более… Но вот и он.
В гостиную вошёл чистый, гладко выбритый Распутин в новом костюме — прежний я распорядился немедля отдать в стирку.
— Здравствуйте, Ваше сиятельство, — поклонился он матушке.
— Здравствуйте, милостивый государь. Наслышана о вашем перерождении. И как прикажете вас теперь называть?
— Благодарю, ваше сиятельство. Вы верно угадали: само сродство с Распутиным крайне неприятно мне. Соблаговолите называть меня Коровьевым. Григорий Павлович Коровьев, к вашим услугам.
— Но почему Коровьев?! — не выдержал Пуришкевич.
— Вчера, избавив литератора Чуковского от общения с какими-то босяками, я на ходу придумал это имя. Представляться Распутиным было опрометчиво. Звучит не очень благозвучно, согласен, но теперь едва ли стоит плодить лишние сущности, да и представляться отпрыском известных фамилий было бы опасно, мне еще обвинений в самозванстве не хватало.
— Вы вежливо и местами выспренно говорите, Григорий… Павлович, — заметила матушка. — Но у меня сложилось впечатление, что, несмотря на вашу несомненную образованность, эта манера несвойственна вам. Я права?
— Отчасти. Хотя в былой жизни я чаще всего изъяснялся куда проще, тут всё верно, но мы с друзьями, чтобы не потонуть в этих потоках жаргона и мата, время от времени заставляли себя разговаривать красивым дореволюционным языком — со всеми этими милостивыми государями и прочими «чего изволите».
— Кто вы по ремеслу? — резко сменила тему княгиня.
— Музыкант, ваше сиятельство.
— Пожалуйте к роялю.
— Могу, но, ваше сиятельство, если сыщется гитара, получится убедительнее, — возразил Распутин.
— Феликсон, нам нужна гитара, — приказала матушка.
Мне оставалось позвонить в колокольчик и отдать соответствующее распоряжение. Пока несли инструмент, мучения Распутина продолжались.
— Прошу вас, скажите несколько фраз в той манере, которая вам более привычна.
— Что именно нужно сказать? — уточнил Распутин… То есть, наверное, всё-таки, Коровьев.
— Что угодно, сударь. Например, каким вы видите начало вашей истории?
— Эмм… Хм… Один момент. За три дня совершенно отвык… Короче, ща. Шёл я заполночь с репы по Малой Ордынке. Дождь, слякоть. Гитара в чехле за спиной. В одной руке батл пивчанского, в другой сигарета. И тут, как в дешёвом анекдоте, какой-то хрен роняет с крыши мне на голову кирпич. В полночь. В ноябре. Под дождём, ага. Черепундель всмятку. А я прямиком на небеса. Ну, перетер там с господом богом, он меня сюда прямиком и направил — аккурат в тушку Гришки Распутина, чтоб ему на том свете икалось…
— Довольно, благодарю вас. — Матушкиному хладнокровию могла позавидовать любая статуя в Летнем саду. Я же, услышав, вроде, русскую, но совершенно чуждую речь, отчего-то разволновался. Пуришкевич, смотрю, тоже. И я ещё порадовался, что батюшка мой сейчас в Крыму. — Вот и гитара, — продолжила матушка. — Сыграйте же нам, Григорий Павлович. И оставьте титулование, пожалуй. Меня зовут Зинаида Николаевна.
— Сей секунд, Зинаида Николаевна, — сказал наш гость, беря в руки гитару и настраивая ее на слух. — Музыка, которую я предпочитаю, называется «блюз». Изобрели её, простите, американские негры, но, поверьте, это её не портит. Если вкратце, то блюз — это когда хорошему человеку плохо. Не знаю, хорошие ли люди американские негры, но вот в «плохо» они понимают ничуть не меньше русских мужиков…
Обнаружив в комнате потрясающе красивую женщину своих примерно лет, не испытал ни малейшего сомнения в том, кто она — княгиня Юсупова, кто ж ещё? Почтенная родительница сидящего передо мной неврастеника… Отголоски ее славы продрались через коммунистический век и как-то осели в дебрях моей памяти. Но что бы такое ей спеть? А, ну да. Только не совсем ей, а как раз миляге Феликсу — песня-то про него. Если уж раскрываться, то по полной, и впечатлю-ка я этого балбеса по самые помидоры — ибо нефиг честных людей винтить посреди улицы, да еще вонючие тряпки в рот пихать.
— Эту песню мы сочинили вместе с моим другом, который, к сожалению, остался недосягаемо далеко. Она называется «Юсупов-блюз». — И начал в соль миноре.
Тучи, стелитесь пониже,
Лейте же во всю мощь —
В городе клятом Париже
Необходим этот дождь —
Дождь над Монмртром и Лувром,
Нотр Дам, Пляс Пигаль, Кэ д’Орсэ —
Он так же идет этим утром
В средней родной полосе.
Там над Архангельским тучи
Моют дождем старый парк.
Моют и крымские кручи,
Так всё. Да только не так —
— И при чём тут, позвольте поинтересоваться, я? — недоуменно спросил Юсупов.
— Всё очень просто, — пожал я плечами. — Когда одуревшие от крови и безнаказанности «революционные массы» швырнут Россию в пропасть, вашему семейству, насколько помню, посчастливится уцелеть. Но хлеб свой придется зарабатывать в полном соответствии с заветами Создателя, то есть в поте лица. Вам и вашему тестю уготовано быть парижскими таксистами[11].
Следующие два часа я, отвечая на вопросы княгини, читал лекцию по истории России в XX веке. К Чуковскому меня всё же отпустили, но под честное слово вечером вернуться с вещами и вообще съехать из клоповника на Крюковом. Вообще, приятно иметь дело с аристократами: никто не заламывает рук, не изводит пять пачек папирос за час и не пытается объять необъятное. Условились, что они обсудят услышанное и сформулируют новые вопросы, а я под их ненавязчивым присмотром продолжу заниматься любимым делом, то есть музыкой.
Сразу скажу, саммит с Корнеем Ивановичем прошел достаточно быстро, с толком и чувством: договорились мы с ним, что через три дня я дам небольшой закрытый концерт в саду у князя Феликса, а Чуковский придет лично и постарается прихватить с собой нескольких свободно мыслящих деятелей богемы, кого удастся найти. Расставшись с певцом крокодилов и тараканов, решил наудачу навестить Надю. И попал на вечеринку.
Тезисы разговора с Г. В Юсуповском дворце:
— Республиканство и либерализм для России не смертельны, но крайне пагубны. В какие «демократические» рамки страну ни загоняй, она все равно будет стремиться стать империей, потому как это ее естественное состояние. Экспериментировать, конечно, можно, но цена очень высока — миллионы жизней и огромная прореха в демографии.
— Оптимальная организация государства — максимально жесткая центральная власть, желательно, персонифицированная. По-другому пробовали, выходит плохо.
— Исходя из двух предыдущих тезисов, Россия обречена на монархию. Желательно, абсолютную (самодержавную).
— Дом Романовых полностью себя дискредитировал и выродился, при стремлении сохранить Империю необходима смена Династии.
— Воровство и кумовство чиновников непобедимо, ибо является частью человеческой природы. Можно лишь, сколько возможно, обуздать эти низменные стремления, для чего весь аппарат необходимо держать в животном страхе, что без сильной центральной власти возможным не представляется.
В завершении беседы Г. сказал нам:
«Ежели вы сумеете найти нелукавые ответы на эти вопросы — кто, как и с чьей помощью сожмёт расползающуюся Империю в кулак, — тогда шансы, возможно, есть. В противном случае я бы рекомендовал вам паковать всё, нажитое непосильным трудом, и немедленно бежать в САСШ или Аргентину, пока не началось. Лично у меня этих ответов нет — историю переписывали несколько раз, да и учил я ее спустя рукава. Я — музыкант, не более того».
Итак, вопросов стало еще больше, но хотя бы ясно, в каком направлении думать…
Но, надо сказать, до Нади добрался я далеко не сразу, хотя от Итальянской пошёл прямо к ней по набережной Екатерининского канала. Меня никто не приглашал, но хотелось верить, что и не погонят. Только цветов по пути купить надо — как правило хорошего тона. Хотя кто их тут сто лет назад разберёт — вдруг подумает, что я ей предложение делаю? А, была не была.
Я успешно пересек Невский, потом и Гороховую, будь она неладна. Но, едва я удалился от нее метров на полтораста, как из арки ничем не примечательного доходного дома выскочили двое, схватили меня и утащили в эту подворотню, где прижали к стене и продемонстрировали два ножа. Всё это случилось настолько стремительно, что, каюсь, даже подумать о сопротивлении не успел, не то, чтобы его оказать. Тут же, поигрывая опять-таки ножом, подошёл третий и сказал речь. От языка, на котором изъяснялся этот ярчайший представитель питерского преступного мира, до тех времен, когда я прожил свои 47 с хвостиком лет, дошла едва десятая часть, но интуитивно я его понял, и, хоть не сразу, но догадался, что причиной нашей встречи послужило вчерашнее избиение Корнея Ивановича на Мойке.
Итак, мне вменялось неуважение к представителям славной воровской профессии. При этом нанесение им телесных повреждений не осуждалось, а вот то, что они после этого оказались в полиции с мизерными шансами выбраться оттуда куда-либо, кроме каторги, бандитский спикер счёл весьма предосудительным. И, значит, в наказание за это я сейчас буду лишён жизни и имущества.
Как это ни странно, но в последние секунды жизни я с досадой подумал: «До чего ж меня легко вычислить! Просто удивительно, как до сих пор до „святого старца“ не добралась полиция и люди императрицы». Тут же выяснилось, что какое-то количество секунд в моей жизни ещё будет: оглушительно прозвучали три выстрела, и бандиты осели наземь.
— Контрольный в голову, — прохрипел я. — А то кто их знает.
— Пожалуй, вы правы, сударь, — пожал плечами незнакомый офицер и произвел еще три выстрела. — Вы целы? Я, к счастью, видел, как они затащили вас сюда и поспешил на помощь.
Тут он всмотрелся в меня, лицо его искривилось от отвращения, он вскинул револьвер и обнаружил, что тот напрочь разряжен.
— Ну и мразь же вы, Распутин, — вздохнул офицер, более не интересуясь целостностью моего организма.
Выглядел мой спаситель, как типичный белогвардеец из старых фильмов. Несмотря на скромные погоны — то ли поручика, то ли еще младше, если там есть куда, — чувствовались в нем достоинство и порода, и даже весьма неприятное, невзрачное, рыбье какое-то лицо не портило этой картины. Впрочем, чья бы корова мычала — моя рожа тоже не тянула на голливудский стандарт.
— Не желаете ли закурить? — достал я портсигар. Офицер на меня посмотрел странно, но от папиросы не отказался. Закурили. — Не стану спрашивать вас, сударь, чем конкретно вас достал Распутин, так как у немалого количества думающих жителей нашей несчастной страны претензии к нему примерно одни и те же. Но, может, хоть представитесь, пока будете заряжать свой наган? Чтобы знать, от чьей руки вновь отправлюсь черным тоннелем в чертоги великих музыкантов…
Он на меня посмотрел еще более заинтересованно. И совсем уж собрался было представиться, но тут нас накрыла прибежавшая на выстрелы полиция.
— Городовой Адмиралтейской части Сметанников. Что тут у нас? Кто стрелял? Ба! Знакомые всё лица! Штрумф, Рябой и Спиноза, настоящих фамилий не помню. Живы?
— Надеюсь, что нет. Упомянутые вами господа пытались зарезать вот этого господина, — кивнул офицер в мою сторону. — Я успел прийти на помощь. Их было много, поэтому пришлось делать по два выстрела, чтобы избежать беды.
— Охотно верю, ваше благородие, — согласился городовой. Он внимательно осмотрел место происшествия, после чего убедился, что все бандиты мертвы. — Ну, здесь, конечно, дело ясное. Самозащита от вооруженного нападения, всё видно. И, честно скажу, ваше благородие, спасибо вам преогромное за избавление нашего околотка от этих душегубов, давно их знаем, но, шельмы, следов не оставляли, ущучить никак не получалось. А вот все ваши адреса мне записать придётся, да, и протокол потом честь по чести оформить, да и у господина следователя вопросы могут возникнуть. Служба-с, понимаете. — И, достав блокнот с карандашом, он обратился ко мне. — Начнём с вас, господин потерпевший. Имя, фамилия, адрес?
— Коровьев Григорий Павлович, одна тысяча восемьсот шестьдесят девятого года рождения. Мещанин Тамбовской губернии. В Петрограде недавно, проживаю в съемной комнате на Крюковом канале, — я назвал адрес и изложил обстоятельства происшествия. — Когда б не господин офицер, ручаюсь, расстался бы с жизнью. На разговоры у него времени не было, решали малые доли секунды.
— Благодарю, Григорий Павлович, всё записал, — ответил городовой. — Теперь с вами, ваше благородие.
— Пятого гусарского Александрийского полка прапорщик Гумилёв, Николай Степанович. В Петербурге нахожусь проездом с фронта в Николаевское училище, где буду держать экзамен на чин корнета, вот предписание. Постоянно проживаю в Царском Селе, в Петербурге же квартирую на Литейном, в тридцать первом доме, квартира четырнадцать.
Нет, мне вот очень интересно: а каких-нибудь простых людей я тут встречать буду? То, что Гумилев — очень мощный поэт, я знал. Если покопаться в памяти, может, даже что-то из его текстов вспомню. А пока я пытался вспомнить хоть пару строк, поэт-гусар, но не Денис Давыдов, в двух словах повторил историю своего подвига.
Потом прибыли еще полицейские, нас с Гумилевым сопроводили в участок, откуда, после того, как мы изучили и подписали составленный в мозговыносящих фразах протокол, отпустили с миром. Меня потрясли ровно две вещи: никто не потребовал с меня никаких документов, и никто не узнал во мне Распутина, хотя приставучий, как репей, городовой Парамонов, если не путаю, как раз отсюда.
— У меня изрядная память на лица, — сообщил Гумилёв, когда мы вышли на улицу. — И я стопроцентно уверен в том, что никакой вы не Коровьев, а как раз Распутин, хотя, конечно, образ поменяли радикально. Не желаете ли объясниться?
— Что вам сказать, Николай Степанович… Я попробую ответить на вопрос и, клянусь, максимально честно. Но сперва скажите, вот это:
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!
Не ваши ли стихи?
Он посмотрел на меня совсем уже оторопело.
— Мои…
— Поздравляю, вы — большой поэт.
— Спасибо, я знаю, — ответил Гумилев. — Но не выпить ли нам под такие разговоры?
Не нашел причин отказать своему спасителю, и мы отменно посидели в кафе за коньяком и кофе. Я рассказал ему свою историю под честное слово, что он не станет пересказывать ее, и пригласил на концерт к Юсупову. Настала пора прощаться. Вышли из кафе и уже пожимали руки, когда прямо перед нами остановилась коляска и из нее выскочила дорого одетая барышня в шляпке с вуалью.
— Старец Григорий! Вот вы где! А мы вас совсем потеряли! Что же вы бросили чад своих? Третий день как пропали, а слухи о вас ходят самые удивительные…
Да что ж за день-то, мать вашу!
— I'm sorry, miss. It seems you've made a mistake and I'm the wrong one. I'm sorry about the misunderstanding and that I unwittingly disappointed you[12], — произнес я, виновато улыбаясь и участливо глядя барышне в глаза.
— Ох, простите… I am very sorry mister, I was wrong![13] — пунцовая девушка сделала книксен, пулей влетела в коляску и покинула нас.
— В удивительные времена живём, — покачал головой Гумилёв. — Честь имею.
За резным дворцом, в сосновой чаще,
Где ручей прохладою искрится,
Долго песни пел старик-обманщик
Жадной до чудесного девице.
И слова скакали в пляске кукол,
Вырвавшись от уст сего пророка.
Жемчугами снов её баюкал,
Норовя цветок сорвать до срока.
И поляне становилось горше,
И росли от врак и разговоров
Вместо роз колючки-расторопши,
И вставали рати мухоморов.
Но сверкнула молния. Другая,
Прогремели громы, как фанфары,
И упал обманщик, завывая,
И издох. И расточились чары.
А чудес избегнуть не случилось,
И из тела старца, чуть с улыбкой,
Вышел юноша — явили боги милость! —
Поклонился и ушёл. Со скрипкой.
Гости начали собираться к пяти. Пришёл друг семьи доктор Старцев, прекрасный врач, люто ненавидевший своего коллегу Антона Павловича Чехова, несмотря на то, что тот уж дюжину лет, как умер. Пришёл дядя Сергей с хохотушкой-женой Лидочкой, возрастом едва старше самой Нади, а там и молодёжь начала собираться на долгожданное торжество. Первой, конечно, пришла Варя — неразлейвода подруга, хранительница самых важных тайн. Следом — непременная Лиза Егорова, верная и прекрасная, с кем стойко оттрубили положенное во Втором Петроградском Мариинском училище, что на Съезжинской.
Пришёл, никак не мог не прийти, и милый Коля Геринг — такой же полунемец из скромной дворянской семьи, только, в отличие от Нади, стеснявшейся с начала войны отцовской фамилии Юргенс и представлявшейся девичьей фамилией матери, свое родовое имя потомок остзейских баронов скрывать не пожелал. Храбрый Коля пришёл не один: компанию ему составили стеснительный незнакомец, который, очаровательно грассируя, представился Александром, и огромный букет роз.
Но вот, наперебой поздравив хозяйку и с днем рождения, и с недавним выпуском из училища, гости расселись за столом и воздали должное угощению. Когда же отзвучали все положенные здравицы, когда закончились все перемены блюд (скромные по военной-то поре, но всё-таки), и осталось подождать немного до чая, к которому анонсировали настоящую роскошь — торт от кондитерской Абрикосова на Невском, настало время песен. Взрослые остались в гостиной, а молодёжь переместилась к Наде в комнату, где именинница намеревалась дать концерт с самыми удивительными и новыми песнями.
— Немалую часть этих песен я узнала лишь вчера, и у меня нет ещё привычки их играть, — смущённо начала Надя. — Поэтому не судите меня строго, друзья!
И начала, аккуратно аккомпанируя:
По моей незасохшей руке
Пробирается тихо память.
По моей незастывшей реке
Проплывает тихонько птица.
По моей неубитой душе
Плачет скорбно забытый разум…
Я летаю снаружи всех измерений…[14]
По окончании песни повисла звенящая тишина. Первым опомнился и зааплодировал Александр, остальные немедленно присоединились.
— Надя, это потрясающе! — воскликнул Александр. — Такая нечеловеческая глубина и многоплановость образов при кажущейся простоте… Но откуда это? В жизни подобного не слышал!
— Слова написал Игорь Летов, футурист из Сибири. То ли из Омска. То ли из Томска — не помню, признаться. А музыку — наверное, тот, кто мне вчера ее показал и любезно написал ноты. Вот, послушайте ещё — это сочинение некоего господина Чигракова, о котором я, признаться, доселе тоже не слышала.
Давай разроем снег
И найдем хоть одну мечту.
Ты сказала: «Ты знаешь, она живет там»
Принесем домой
И оставим с собой до весны.
А потом с балкона отпустим ее:
Пусть летит
Колокольчик в твоих волосах
Звучит соль диезом.
Колокольчик в твоих волосах…[15]
— Это невыносимо прекрасно! — захлопала Варя в ладоши. Надюш, а ещё есть?
— Есть ещё немножко, — рассмеялась Надя. — Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…
Когда все новинки отзвучали, восхищенные гости наперебой потребовали разоблачения загадки.
— Слушайте же, — начала Надя. — Вчера со мной случилась просто сказочная какая-то история. Я разучивала «Кокаинетку», новую песню Вертинского. Ой, я же совсем забыла вам сыграть её! Очень, очень замечательная песня, вот услышите — всё расскажу, и непременно сыграю. Так вот. Окно было открыто, и с улицы меня вдруг окликнул какой-то мужчина…
Когда рассказ был закончен и обсужден, Александр тихонько спросил:
— Надя, а вы позволите мне спеть «Кокаинетку» вместе с вами? Мне тоже очень нравится эта песня…
— Ой! — Надя прижала ладошки к щекам. — Как я сразу не поняла… Вы… а вы же сам Вертинский, да?
Уже идя по Средней Подьяческой с букетом гладиолусов, я сообразил, что вчера не запомнил номер дома. Но меня снова выручила музыка, даже испытал некое «дежа вю»: над Питером разносилась печальная песнь о московской наркоманке. Причем, как бы не в авторском исполнении. Но день выдался столь богатым на умопомрачительные зигзаги судьбы, что на удивление сил уже просто не осталось. И вот квартира номер семь. Звоню, на сей раз открывает горничная.
— Добрый вечер. Вы к кому-с?
— Здравствуйте. Так к хозяйке молодой вашей, Надежде Садовниковой.
— Как прикажете доложить?
Я представился.
— Сей секунд, сударь, — кивнула горничная. И, наклонившись ко мне, добавила: — Юргенсы они-с. Не вздумайте-с при Александре Оттовиче ошибиться.
Я обозначил поклон, приложил палец к губам, затем ладонь к сердцу, и горничная меня покинула. Но всего секунд через пять налетел ураган по имени Надежда.
— Божечки! Григорий Павлович! Это же настоящее чудо, что вы к нам пришли! — вскричал ураган. — Каюсь, за новыми впечатлениями вчера совершенно забыла пригласить вас — у меня же день рождения сегодня, мы отмечаем семейно и с друзьями, заодно и выпуск из училища…
— С днём рождения, Надежда Александровна! — я поклонился, сняв шляпу, и, вознеся мысленно хвалу Джимми Хендриксу за своевременное озарение, вручил ей букет.
— С ума сойти! Так вы знали?! Но откуда?! Но проходите, проходите же!
В следующие пять минут меня представили родителям, родственникам, друзьям — в том числе и Вертинскому, после чего налили бокал коньяку, который я и пригубил во здравие именинницы. Заверил всех присутствующих, что я не более, как случайный знакомый и почитатель несомненных музыкальных талантов Надежды, после чего был немилосердно утащен в музыкальный салон. Как оказалось, выступление хозяйки вечера, имевшее оглушительный успех, уже завершилось, и теперь у фортепьяно ее сменила подруга по имени Варвара, которая недурно играла вальс Шопена.
А пока она играла, я незаметно наблюдал за собравшимися, и, как мне кажется, прокачал ситуацию. Славного вида юноша по имени Коля, руку на отсечение даю, влюблён в Надежду, причем, похоже, взаимно (так тебе и надо, старый хрен, поищи себе личной жизни в другом месте). И очень похоже, что великий Вертинский здесь — подарок на день рождения его восторженной фанатки. Уж не знаю, как мальчик Коля уговорил певца, и сколько ему заплатил, но красиво, чёрт побери. Респект. Кто бы мне Мадди Уотерса на совершеннолетие подогнал в своё время…
— Григорий Павлович, милый, а вдруг вы нам что-нибудь сыграете, пожалуйста? — умильно попросила Надя, и, конечно, я не смог ей отказать и потянулся за гитарой.
— Сыграю непременно, Надежда Александровна. Но вот ведь незадача: большинство песен, что я знаю, печальны или хотя бы задумчивы. А мы же тут, кажется, веселимся?
— Не переживайте, — махнул рукой Вертинский. — Я и сам тот ещё весельчак.
— Вот-вот, — поддержала его Надежда. — Зато все ваши песни новые и интересные. Так что мы вам любой блюз простим!
— Как пожелаете, — и я начал.
В Москве десятых годов XXI века было великое множество талантливых музыкантов и интереснейших групп. Почти все они имели узкую известность в пределах своих тусовок или на просторах интернета, где успех измеряется количеством подписчиков страницы в социальной сети. У них огромное количество прекрасных песен, и вот что интересно: спой я их сто лет тому вперёд, в своём 2016, их бы тоже никто не знал. Поэтому я подряд спел пяток таких песен, преимущественно блюзов, и каждая песня стала откровением для слушавшей меня молодёжи.
— Это потрясающе, — выдохнул Вертинский.
И все немедленно с ним согласились.
— Благодарю вас, дамы и господа. Я, признаться, довольно курящий дядька, и покорнейше прошу отпустить меня на перекур.
— Всенепременно отпустим, — разрешила Надя.
— Только одна просьба, Григорий Павлович. Прежде, чем мы пойдем курить, не могли бы вы исполнить что-нибудь такое же необычное, как «снаружи всех измерений»? — попросил Александр Николаевич.
А я подвис. Нормально им Летов зашёл, однако! Но у меня день выдался не самый простой, и «по заказу» в голову лезли такие песни, как «Всё идёт по плану» или «Мы уйдём из зоопарка», а они едва ли сгодятся сейчас. А, хотя, вот же.
— Извольте.
Глупый мотылёк догорал на свечке.
Жаркий уголёк, дымные колечки.
Звёздочка упала в лужу у крыльца,
Отряд не заметил потери бойца…[16]
— Автор, несомненно, сейчас на фронте, — заметил Николай. — Рассказывают, там восприятие жизни, все чувства обостряются многократно. Очень военная песня, не находите?
— Вполне возможно, — не стал спорить я. — Ничего, признаться, не знаю об истории создания этой песни, но готов с вами согласиться, — и мы с Вертинским пошли курить: остальные, как ни странно, оказались зожниками. Гитару я прихватил с собой.
Хотя хозяин дома гостеприимно приглашал подымить в гостиной — тут это было в порядке вещей, — мы сослались на необходимость свежего воздуха и спустились во двор, благо дождя по-прежнему не было.
— Григорий Павлович, прошу, расскажите мне про блюз, — раскуривая сигару, попросил Вертинский.
— А зачем, Александр Николаевич? Ведь вы знаете о блюзе как бы не побольше меня.
— Простите, не понимаю вас?..
— Человеку, который написал вот это, нет нужды спрашивать про блюз, ибо блюз уже в нём, а сам он — в блюзе.
И, заменив привычный для этой песни лирический перебор на традиционный блюзовый ритм, я заиграл и запел:
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожащей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опускали их в вечный покой…[17]
Оборвал песню после первого куплета. Вертинский с застывшим лицом глядел куда-то мимо меня. Но он спросил, и надо бы ответить.
— Я играю блюз уже три десятка лет, и вот что для себя понял. Может быть, там, в закрытой от мира Америке, где забитые негры придумали себе такую вот музыку, она и останется чем-то незыблемым, догматическим — ну, к примеру, начинать нужно со слов «я проснулся утром», а потом жаловаться на судьбу: жена страшная и дура, друг пьяница и предатель, денег нет, кобыла сдохла и так далее. Вполне возможно, что там все эти нехитрые беды в разнообразных комбинациях проживут столетиями, не претерпевая никаких изменений. Но здесь у нас, в России, удивительнейшее дело: к нам чего ни занеси, рано или поздно оно непременно начнет видоизменяться и превращаться во что-то иное, что-то новое и почти всегда — во что-то большее, чем было изначально. Поэтому я давно решил для себя, что нужно оставить лишь формулу «Блюз — это когда хорошему человеку плохо», плюс «блюзовый квадрат». Это схема гармонии песни. В классическом блюзе последовательность аккордов умещается всего в двенадцать тактов, потом они просто повторяются. Вот смотрите — если желаете, позже напишу. Сперва играем четыре такта на тонике, потом два на субдоминанте, следующие два опять на тонике, один на доминанте, за ним на субдоминанте, хотя еще раз на доминанте тоже можно. А последние два такта, в принципе, без разницы, на чем играть, важно лишь, чтоб заканчивалось это всё доминантой. Ну, или тоникой в случае, если это конец песни. Но и это всё — не догма. Надо просто песни сердцем писать. У нас без сердца — никуда.
— Я вижу их до сих пор, — произнес Вертинский, не замечая, что курит сигару в суровый затяг. — Каждый вечер. Стоит чуть прикрыть глаза, и я вновь в санитарном поезде, и перевязываю, перевязываю, перевязываю раненых. И нет конца этим несчастным, и нет конца этому поезду. Господи, когда же?
— Боюсь, что еще нескоро, Александр Николаевич, — вздохнул я. Похоже, он пребывал в прострации и пропустил мой монолог мимо ушей. Но тут же выяснилось, что я ошибся.
— В детстве я жил в Киеве, — откликнулся он. — Рядом с нашим домом было цветочное хозяйство, а через дорогу — анатомический театр. И на улице всегда пахло либо цветами, либо трупами. Это ведь блюз?
— Блюзовее некуда, — заверил я. — Но, дорогой коллега, мы с вами сегодня развлекаем милых барышень, так что давайте-ка выдавим из себя что-нибудь веселое и, конечно же, не покажем вида?
— Так вас всё-таки тоже наняли? — удивился Вертинский.
— Ни в коем разе. За три дня, что я в Питере, не дал ещё ни единого платного концерта. К слову, через три дня в саду дворца Юсуповых на Мойке концерт таки будет. Бесплатный, но по приглашениям. Я вас приглашаю.
— Постараюсь быть, — кивнул он. — Вот моя визитка.
И мы вернулись, и по очереди сыграли и спели ещё немало, а финальный номер — «Бразильский крейсер» — исполнили дуэтом. Когда отгремели заслуженные овации, как раз подали чай и нас позвали за стол. Совершенно счастливая Надя задула свечи, и понеслось славное русское чаепитие без разделения по возрастам. Отлично посидели — каждый что-нибудь рассказывал, не устоял перед соблазном и я, стараясь лишь удалять из своих баек вопиющие анахронизмы — так, вместо слова «электричка» я в последнюю секунду ввернул «дачный поезд», и это не вызвало никакого удивления. А торт был неописуемо волшебен, даже в счастливом советском детстве не ел ничего похожего.
Но всё имеет свойство заканчиваться, вот и вечеринка подошла к концу. Первыми откланялись мы с Вертинским. Дымя на ходу, дошли до набережной, где ему повезло поймать извозчика. Принялись прощаться.
— Кто вы? — спросил Вертинский. — Вы знаете десятки чудесных песен, а кроме вас их не знает никто. И вот беда: они все настолько разные, что никак не могут быть сочинены одним человеком, даже стопроцентным гением.
— Музыкант, — развел руками я. — Всего лишь музыкант. Не мессия, не святой, не пророк, не воплощение Спасителя, прости меня, Господи. Просто музыкант, вихрем судьбы, извините за пафос, помещенный в это время и место. А времена, как известно, не выбирают — в них живут и умирают. Так что кучу песен в моей голове рассматриваю как своего рода награду. А откуда они — прошу, очень прошу, давайте, не будем об этом. Доброй ночи, Александр Николаевич. Увидимся, — и, так толком и не ответив на его прямой вопрос, я сбежал. Не хочу ему врать. А правду говорить — сами понимаете. Но как теперь петь, если каждый будет видеть эту несуразность? Вопрос.
Когда вдали на набережной Крюкова канала показался дом, где я снимал комнату, пришлось напрячь память и вспомнить, осталось ли в комнате что-нибудь, что мне дорого: у входа топтался полицейский. Наверняка по мою душу. А второй раз за сутки иметь дело с полицией что-то не хочется — едва ли мне сказочно повезет еще раз. Вспомнил: увы, осталось. Там лежат половина моих денег и очень удобные штаны, так напомнившие старые добрые джинсы. И что теперь делать?… О! Точно же! Слава керосину!
Я же оставил окно открытым, выбегая утром на поиски бани! А оно выходит во двор-«колодец». Осталось два вопроса. Нет, три. Первый: можно ли попасть в этот колодец, незаметно для полицейского? Второй: смогу ли я забраться на третий этаж и потом тем же путем спуститься обратно? Ну, и третий: не вызовет ли такое моё восхождение в довольно поздний вечерний час обоснованных подозрений у тех, кто может его увидеть? А городовой, если что — вот он, у подъезда мается. Мда-с. Но денег, откровенно говоря, жалко: я понимаю, что у Юсуповых их куры не клюют, но становиться нахлебником — пусть я даже буду за деньги консультировать господ спасителей империи — мне как-то претило. Да просто не позволит пионерская совесть. Так что будем есть этого слона кусочками. Надо обойти пару кварталов, и подойти к дому с другой стороны. Ага, сделано. Вот и двор, на третьем этаже открыто окно. Определенно, моё. Никого. Чудесно! Переходим ко второму пункту. Залезть можно. Рисково, конечно, но что делать… Полезли. Так, теперь думаем о том, чтобы не сорваться и, конечно же, о пункте третьем: дорогой Би Би Кинг, или кто ты там сегодня! Пожалуйста, сделай так, чтоб никто не заметил твоего верного друга Григория… Эх, чёрт, костюм же угроблю!
Я ухватился за подоконник, подтянулся, почти влез в комнату, и, подняв глаза, сделал несколько открытий сразу. Ну, во-первых, комната оказалась не моя, а совершенно незнакомая. Во-вторых, в свете горевших в бронзовом канделябре свечей (и как я его с улицы не заметил?) отчетливо была видна сидящая на постели дама в одном красном пеньюаре. Лицо её украшал макияж, который в моё время назвали бы готичным. А в руке у нее был револьвер, только смотрел он отнюдь не на меня, многогрешного, а в висок самой дамы. Тут самоубийца увидела меня, глаза её расширились.
«Сейчас завизжит или выстрелит», — подумал я. Но нет.
— Ох, ничего себе, — растерянно произнесла незнакомка лет примерно тридцати. — Вот это, чёрт побери, номер! А я, дура, стреляться собралась, — с этими словами она встала, положила револьвер на тумбочку и избавилась от пеньюара. — Понятия не имею, кто вы, но вам придётся провести со мной ночь!
Ой, меня мамка заругает, поставит в угол на горох!
Меня, седого старикана, она поставит на горох!
За что — на небе бог лишь знает,
Спаси-помилуй, добрый бог!
Что-то со мной не то творится — утренний блюз приобрел явственные фольклорно-православные черты. Никогда бы не подумал!
Но да, забегая вперед: такой шикарной выволочки, какую мне устроила ее сиятельство княгиня Юсупова, я за всю свою бурную жизнь не припомню. Впрочем, по порядку.
Время, когда я проснулся, утром можно назвать с некоторой натяжкой — барышня вымотала меня, за день испытавшего много чего, до последнего предела, так что продрых почти до полудня. Казалось бы, изнемогающий от патологического либидо, да еще подогретый алкоголем и обществом прелестных юных дев Распутин должен был совершать постельные подвиги сутки напролет, но нет, ребята. Устал-с! Затащившая меня в койку безумная кошка, по меркам привычного мне XXI века, умениями по постельной части похвастать никак не могла, но их отсутствие она с лихвой компенсировала отчаянным темпераментом и такой ненасытностью, что к исходу третьего часа начал всерьез опасаться за жизнь — мне ж под полтинник уже. Впрочем, кувыркания наши вскоре стихли к обоюдному удовлетворению, и под папиросы и лимонад мне досталась история жизни случайной пассии.
Моя внезапная подруга представилась Ариадной. К слову, я ей так и не сказал, как меня зовут. Окончив соответствующее училище, не без постельной протекции поступила она в кордебалет Мариинского театра, и почти сразу «вышла на содержание». Юную балерину подобрал и обогрел некий стареющий ловелас в чине действительного статского советника. Такой старт вполне устроил амбициозную барышню. Мечта, она же план, у нее имелась. Вернее, две мечты, вытекающие одна из другой: стать примой и содержанкой какого-нибудь великого князя. То, что сценарий совершенно реален, сомнений не вызывало: пример Малечки Кшесинской — вот он, перед глазами. Действительный же статский, хоть годами был слегка за пятьдесят, а в обществе имел репутацию человека набожного и примерного семьянина, на деле оказался жадным до утех сластолюбцем, к чему мгновенно приохотил Ариадну, для которой он снял пусть довольно скромный, но особнячок. «Ну, да лиха беда начало», — прагматично решила балерина, приступая к получению от жизни всего. Месяц за месяцем, год за годом ни в чем она не нуждалась, дважды в неделю общаясь с «благодетелем», но вот какого-то роста во всей этой истории заметно не было. Папик старел, из театра после второй беременности уволили. Трех рожденных детей — двух мальчиков и девочку — сразу после рождения она подкидывала в приют.
Но с год тому все окончательно пошло под откос. Переваливший на седьмой десяток действительный статский переоценил силы и отдал Богу душу, не вставая с Ариадны. На фронте тогда творился всякий ужас, кампания 1915 года вышла очень тяжелой, поэтому происшествие осталось незамеченным газетами. Но из особняка пришлось съехать — сперва в доходный дом на Вознесенском, оттуда в апартаменты попроще на Коломенской, а как с деньгами совсем уж плохо стало — так в эту комнатенку в Минском переулке. И вот к этому моменту кошмар бытия предстал перед Ариадной во всей полноте: чтобы жить, нужны деньги; ничего, кроме как танцевать, она не умела, а в возрасте 29 лет ни один театр брать ее не желал. С точки зрения найти себе нового сердечного друга перспективы были не лучше — молодых конкуренток хватало. Кроме того, сводила с ума привитая любовником страсть к постельным забавам. Ариадна попробовала потусить по богемным салонам, пару раз находила себе мальчиков на ночь. Затем устроилась танцовщицей в кабаре, но быстро бросила, не вынося вульгарности и нескольких приватных встреч с сальными типами из торгового сословия. Все эти встречи особой радости, да и денег, не приносили, «вулкан страстей» не тушили, зато какой-то гадостный привкус оставляли… Так что, дойдя до ручки, Ариадна честно приготовилась пустить пулю в висок, и тут меня угораздило ошибиться окном. Выговорившись, отставная балерина наконец заснула.
Я устал за этот день так, как не уставал в юности, когда мы, случалось, подрабатывали на железной дороге разгрузкой вагонов. Но последовать примеру Ариадны не мог. Сперва поражался причудливости извивов морали профессиональной кукушки, потом прикидывал дальнейшее развитие отношений с нею. И понял, что не хочу никакого развития. Просто в бордель ходить — оно как-то проще, безопаснее и, пожалуй, честнее. А там, глядишь, и влюблюсь в кого. В смысле, не в борделе, а вообще. Приняв это решение, я тихонько встал, оделся, и, оставив на комоде пару ассигнаций, вышел вон.
Вечером, стремясь избежать встречи с полицейским, я пытался зайти с другой стороны двора, и в итоге промахнулся домом. Наплевав на всё на свете и мечтая лишь о том, чтоб поспать, я добрался до своего дома и комнаты (полиция по ночам имеет обыкновение отдыхать, и перед парадным никто меня не караулил), и, застелив постель (от простыни все еще пахло керосином), не раздеваясь, упал и уснул.
Пробудившись, долго приводил в порядок костюм, и, доведя его до кондиции «ну, вроде, не стыдно в люди выйти», забрал всё, что собирался, и, подобно Элвису, покинул здание, не зная, вернусь ли сюда еще когда-нибудь. Надо идти сдаваться Юсуповым. Но, имея в виду, что хрен они меня теперь куда выпустят, сперва стоит навестить гробовщика и забрать гитару.
Повезло не промокнуть: как раз шёл галереей Гостиного двора, когда питерская погода вспомнила, что уже вовсю сентябрь, и пора хорошенько прополоскать этот город. Хлынул дождь. Сперва — ливневый заряд, совсем как в моей Москве, но очень быстро он превратился в монотонный такой дождик, который, не снижая темпа, может лить и день, и месяц. Найдя галантерейную лавку, купил зонт — здоровенный такой, ну да время складных «автоматов» настанет еще нескоро, так что и на том спасибо. Тем более, покупка выглядела вполне стильной. И, уже не боясь погоды, стал вспоминать, где тут под надзором гробовых дел мастера сохнет мой ненаглядный инструмент.
А гробовщик растрогал до слез. То ли дядька сидел без заказов, то ли совесть его загрызла, что за такую пустяковину содрал с меня немалые деньжищи, но он сделал для сигарбокса кофр. Не гробик, а нормальный такой прямоугольный ящик из лакированного дерева, с двумя замками и ручкой. Да еще внутри заполнил пробковым деревом (и где взял-то), вырезав углубление четко под гитару, а пробку обклеил черно-серебряным глазетом. Получилось шикарно. Поблагодарив доброго мастера и заверив, что как помру — за гробом приду к нему и ни к кому более, расплатился, откланялся и вышел вон.
У меня есть гитара! Своя собственная, с бою взятая! Все прочее сейчас не имело никакого значения. Душа пела, и потому далеко не сразу понял, что за мной следят. Случайно заметил, что в отдалении по пятам идут двое, с виду весьма похожие на ту публику, что едва не зарезала меня вчера в подворотне. На всякий случай, ускорил шаг и пошел не в ту сторону, куда собирался: на Невском надо было повернуть налево, к Мойке, я же пошел на Фонтанку, направо. Двое не отставали. Я, признаться, запаниковал: прапорщика Гумилёва с его револьвером рядом не наблюдалось, кто меня спасать-то будет? Ускорил шаг.
В какой-то момент возникла идиотская идея поискать спасения в Аничковом дворце. Но, во-первых, кто меня в него пустит? А даже если и да, то вдовствующая императрица Мария Федоровна действующую императрицу, по слухам, терпеть не может. Но кто сказал, что она хорошо относится к Распутину? Да меня там еще на пороге убьют. Так что получай свой блюз, Гриша. И дождь, как по заказу, — всё, как мы любим.
До набережной Фонтанки я добрался почти бегом. Чтобы увидеть, как небольшой пароходик с гордой надписью «Речной трамвай. Васильевский остров» отчалил прямо перед носом. Мне на том острове делать было нечего, но вот оказаться в недосягаемости от преследователей хотелось очень. Но тут я заметил пришвартованный к тому же причалу катер.
— Что, господин хороший, на трамвай опоздали? — окликнул меня владелец катера.
— Есть такое дело, — ответил я.
— Так садитесь, я вас на Васильевский куда быстрее того парохода отвезу, — предложил он.
— Благодарю. А на Мойку к Поцелуеву мосту сможете?
— Да запросто, сударь. Один рубль, четверть часа — и вы у Поцелуева.
— Поехали!
Он протянул руку, помог заскочить на катер. Отвязал суденышко от причала, завел мотор. Тут мои преследователи перешли на бег, но им не повезло: когда они вбежали на причал, между ним и катером было уже метров десять воды. Иных плавсредств поблизости не заметно.
— Кого-то вы сильно заинтересовали, сударь, — заметил катерник.
— Бандиты, — ответил я уверенно. — Вчера на меня напали трое, мимо шел офицер, перестрелял их. Но, возможно, кто-то там еще был, запомнил меня и теперь жаждет отомстить, хотя, видит Бог, я не понимаю, за что.
— Эвон, как бывает, — покачал головой водный извозчик. — Но, барин, за такое беспокойство доплатить бы не худо…
— Но тогда и поедем побыстрее, не так ли? — я достал из кармана купюру наудачу, оказалась трёшка. Протянул «таксисту» Сам при этом отметил, что, потерпев фиаско, преследователи отнюдь не стушевались, но побежали на набережную, где почти сразу остановили лихача. Так что преследование пока продолжалось.
— Со всем нашим пониманием, ваше благородие! Отставной кондуктор Степанов в вашем распоряжении! — бывший моряк спрятал трёху, за что-то дернул и катер прибавил ход.
Стоит отметить, что движение среди бела дня в пятницу что по самой Фонтанке, что по набережной было изрядным. То мы медленно расходились со встречными и попутными лодками и пароходиками, то наши преследователи на берегу попадали в затор. В итоге оторваться от них пока не получалось. Наконец, уже за Вознесенским проспектом, я увидел, как у преследовавшего нас экипажа отвалилось колесо. Мысленно выдохнул и позволил себе немного расслабиться.
Повернули в Крюков канал, в нем движение оказалось менее интенсивным, так что совсем скоро я распрощался со Степановым у Поцелуева моста, и под зонтом побрел ко дворцу — сдаваться.
С набережной Крюкова подлетел фаэтон, из него выскочили все те же мои преследователи. У одного в руке револьвер, у второго — воспетый революционными романтиками «Маузер».
— Стоять, Нойманн! — рявкнул тот, что с револьвером. — Руки вверх!
Я, конечно, никаким местом не Нойманн, но два ствола — не тот аргумент, который хотелось бы сейчас оспорить. Поэтому послушно остановился и поднял руки вверх: в левой — кофр с гитарой, в правой — зонтик.
— Что вам угодно, господа? — спросил, как мог, учтиво.
Один молча вырвал из моей руки кофр, второй охлопывал карманы.
— Оружия нет, — протянул рассеянно.
— В чемодане — гитара. Правда, странная, квадратная какая-то. Больше ничего, — севшим голосом произнес второй.
— Вы кто такой, сударь? — не отводя от меня револьвера, спросил первый. Немногочисленная публика, шедшая куда-то по своим делам, завидев эту мизансцену, спешила оказаться как можно дальше. Но вот городовой, наоборот, храбро мчался прямо к нам через Поцелуев мост.
— Распутин, Григорий Ефимович, — честно ответил я.
— Издеваетесь? — вскипел тот, что осматривал гитару.
— Молодой человек, поаккуратнее с инструментом, пожалуйста, — попросил я — мне он очень дорого обошелся.
Первый что-то резко сказал по-немецки, обращаясь ко мне.
— Простите, не понимаю, не знаю языка. Если вам не нравится русский, можем поговорить по-английски. — Я видел, что происходит какая-то глупость, но разозлился всерьез.
— А! — довольно воскликнул второй. — То есть вы не немецкий, а английский шпион?
— Молодой человек, — вздохнул я. — Вас в детстве по голове не били? Британская империя — наш союзник по Антанте, вообще-то.
— С такими союзниками никаких врагов не надо, — процедил первый, убирая револьвер. — Примите извинения, сударь. Ошибка вышла.
— Господин штабс-капитан, а если он все же шпион? — спросил юноша с маузером, возвращая мне кофр.
— Без вариантов, корнет, — стараясь не глядеть на меня, произнес штабс-капитан. — Идёмте.
— Господин корнет, позвольте дать вам совет, — сказал я. — Лет через двадцать, если будут затруднения со службой, езжайте в Москву. Там на Лубянской площади в доме страхового общества «Россия» найдете господина Ежова, Николая Ивановича. Без работы точно не останетесь.
Набирая в грудь воздух и вставляя в рот свисток, до нас домчался городовой. Знакомый такой.
— Не трудитесь, господин Парамонов, — сказал я. — Уже все разрешилось, и господа принесли извинения.
— Кто такие? — с подозрением спросил он. Штабс-капитан показал ему какую-то бумажку, Парамонов вытянулся и взял под козырек. Разошлись.
— Что вы за человек, Распутин? Кажинный день в какой переплет залетаете.
— И не говорите, самому надоело. И Распутиным быть надоело пуще всего… Кстати, не удовлетворите любопытство? То я вас у Исаакия встречаю, то, наоборот, тут. А где ж участок-то ваш?
— А кудой начальство пошлет. Доброго дня, — козырнул Парамонов и поспешил меня оставить.
…таким образом, для наблюдения за агентом германского генерального штаба Иоганном-Готлибом фон Нойманном были выделены опытный сотрудник Бюро капитан Ярославцев, а также прикомандированные накануне офицеры: штабс-капитан Денисов и корнет Болоховитинов. Оба — офицеры военного времени, оказались в Петрограде в ожидании предписания по излечении от полученных на фронте ранений. Капитан Ярославцев успешно вёл фон Нойманна от вокзала до центра города, где тот предпринял попытку затеряться в Гостином дворе. Ярославцев, однако, след не потерял, тогда как Денисов и Болоховитинов переключились на слежку и последующее преследование сходно одетого человека, которого они в результате погони настигли близ Поцелуева моста и, угрожая оружием, произвели обыск. Детали оного оба изложили в прилагаемых рапортах. На мой взгляд, даже будь на месте неизвестного прохожего настоящий агент, они бы его упустили — настолько бездарно была осуществлена акция. Ярославцев же был вынужден продолжать наблюдение в одиночку, что привело к провалу: Нойманн быстро его раскрыл, после чего, подкараулив в безлюдном месте, ранил выстрелом в ногу и скрылся в неизвестном направлении…
(Резолюция начальника бюро содержит непечатные слова, посему публикации не подлежит).
— Милостивый государь! — начала великолепная Зинаида Николаевна. — Извольте знать, что мы вам поверили и возлагаем на вас определенные надежды. Вынуждена напомнить, сударь, что точность — вежливость королей, а благородного и порядочного человека отличает свойство держать свое слово.
И понеслось. Реально коротенько, минут в пять княгиня уложилась, но разносила до того качественно и, в принципе, за дело, что хотелось спрятаться.
— Я жду ваших объяснений, — закончила фитиль Юсупова.
— Оправдываться не стану, ибо виноват, хотя и далеко не во всем, — пожал плечами я. — Но о том, что со мною за эти сутки приключилось, расскажу… — и рассказал.
— Григорий Павлович, время обеденное, — уже куда более ласково произнесла княгиня, когда я изложил ей фарс у Поцелуева моста. — Предлагаю прерваться, продолжим после.
И тут я сообразил, что не ел толком как бы не те самые сутки — вечерний торт у Нади Юргенс уже давно не считается.
После обеда меня едва не разморило, так что я под самое честное слово отпросился покурить на ветру — чтобы хоть чуть сбить сонную одурь. Ну, а потом, под кофе, мы продолжили беседу.
— Вчерашняя беседа вышла несколько эмоциональной, оттого сумбурной и скомканной. Давайте попробуем сначала. Опишите, пожалуйста, что сейчас происходит в империи и какие есть способы к исправлению этого? Вчерашнее опустим, давайте еще раз.
«Слово из шести букв тут происходит, причем в терминальной стадии», — хотел сказать я, но, разумеется, пришлось выражаться более культурно.
— Тогда повторюсь, что все, что я скажу, есть лишь мое мнение, основанное на образовании и жизненном опыте, полученных в другие времена и в довольно-таки специфических условиях. Итак[18]. В настоящий момент, Зинаида Николаевна, страна идет вразнос, и, как мне представляется, этот процесс уже необратим. Пошел третий год войны. Войны крайне тяжелой, с огромными потерями и лишениями, и удачной ее при самой буйной фантазии не назовешь. Патриотический порыв давно угас. Народ — в массе своей — подавлен. Народ устал от войны. Кроме того, различные политические силы внутри страны рвут ее на части в разные стороны. Каждый тащит одеяло на себя.
У партии большевиков есть главарь, господин Ульянов. Когда я учился в школе, он заменял нам Господа Бога, простите за кощунство, поэтому его наследие, пусть очень фрагментарно и тенденциозно, вколачивалось в наши неокрепшие умы. Он, при всем прочем, неглупый человек. Так вот, этот господин сформулировал три признака революционной ситуации. Они просты. По Ульянову, революция имеет отличные шансы на успех, когда в государстве верхи не могут управлять по-старому, низы не желают жить по-старому, и при этом наблюдается революционная активность масс. К несчастью, мы имеем ужас видеть все три признака во всей их красе: во власти практически полный паралич (я не могу и не хочу отвечать за прежнего владельца этого тела, но да, его роль в этом переоценить трудно). Простой народ, или, как некоторые его называют, «чернь», категорически устал ото всего — войны, нищеты, безземелья, бесправия, и оттого охотно пойдет за любым, кто пообещает ему хоть немного лучшую жизнь. Из этого вытекает немалая революционная активность масс: распропагандированные агитаторами рабочие бастуют, крестьяне то там, то тут, начинают бунтовать, а армия, вследствие фронтовых неудач и, в немалой степени, работы тех же агитаторов, практически разложилась.
Как известно, большинство населения империи составляют крестьяне. И их в первую очередь интересует земельный вопрос. При этом крестьяне темны, консервативны, и им совершенно неинтересно ехать в восточные губернии, где земли куда больше, а за свою замшелую общину они держатся крепче, чем несмысленыш за мамкин подол. Зато рядом — помещичьи хозяйства, нередко обширные, и кого волнует, что они давно заложены-перезаложены, а барин то в Баден Бадене, то на Лазурном берегу. Ведь это так просто — взять, и все поделить. По справедливости. Зачем барину земля, у него и так денег куры не клюют. Черный передел владеет крестьянскими умами. А на фронте — те же крестьяне, им воевать давно неохота, а вот успеть домой, когда землю делить будут — необходимо.
Впавшие в ступор «верхи» роняют власть из парализованных рук. Она утекает к буржуазии — той власть нужна до зарезу, чтобы, с одной стороны, множить деньги и не делиться при этом с каким-то там государством, а с другой стороны — выжимать из трудящейся на них черни все соки, не сильно тратясь при этом. Всех к ногтю! Крестьянам, теоретически, еще можно обновить в уме сказку про доброго царя. Буржуям же — невозможно. Их интересует власть. Будет при этом декоративная кукла с короной, или обойдемся американской моделью — не суть.
Следующая сила — те самые рабочие, из которых тянет жилы буржуазия. В царя после «Кровавого воскресенья» они уже не верят, фабрикант же для них — враг номер один. И поэтому красивая сказка герра Маркса про коммунизм, когда работать не надо, а жрать в три горла — сколько хочешь, заходит им в мозги, как к себе домой. Ну и заодно пожар мировой революции, когда, опять-таки, работать не надо, зато грабить проклятых эксплуататоров — святое дело. То есть опять: взять и поделить. При этом додуматься, что ладно: взяли, поделили, прожрали. Дальше что делить будем, когда все эксплуататоры кончатся? — ни рабочие, ни, тем более, крестьяне как-то не могут, посему кукловоды лепят из них страшные силы.
В моей истории было так: в конце февраля уже следующего, 1917 года, буржуи и генералитет заставили Императора отказаться от престола. Он отрекся в пользу брата Михаила, который всю жизнь от царствования, как черт от ладана шарахался. И, когда он уже с превеликой радостью отрекался, какая-то хитрая тварь в Думе[19] так составила документы, что с юридической точки зрения восстановление монархии в России стало невозможным.
Дорвавшись до власти, господа «демократы» не сумели толком сделать ничего. Союзники требовали от них решительных действий на фронте, но армия погрузилась в революционный хаос. В конце октября буржуев сковырнули социалисты во главе с большевиками, и на несколько лет страна вообще на тонком волосе повисла: террор всех против всех, гражданская война, интервенция-оккупация, у крестьян хлеб отнимали насильно, отсюда бунты и террор-террор-террор. Дворянство практически перестало существовать. Кому повезло — убежали за границу. Ну, да это к теме пока не относится.
Подытожим картину на сейчас: армия держится на последней со… соломинке, крестьяне на пороге бунта, рабочие бастуют, дельцы и фабриканты жаждут власти, которая, кажется, сама плывет к ним в руки. Вопрос: что делать? Ответ: в общем виде задача не решается. По крайней мере, я этого решения не вижу. Очевидно, что решать, прежде всего, нужно низовые вопросы. То есть опираться на крестьянство и рабочих. Потому что это эпическая сила, которая, если вырвется на волю, разнесет все без остатка. Каким-то образом нужно решить земельный вопрос, причем без обмана — оружия на руках более, чем достаточно, и бунт по Пушкину — бессмысленный и беспощадный — еще долго будет оставаться реальной угрозой.
С рабочими немного проще. Введение восьмичасового рабочего дня со строгой тарифной сеткой оплаты переработок, социальная политика — лечение, образование, отдых, тому подобное. Люди должны видеть, что власть реально о них заботится.
Но у нас остается целых два класса, которым в нынешнем виде в этой схеме делать нечего. Это дворянство — точнее, та его немалая часть, которая проводит жизнь исключительно в праздности, и буржуазия.
Необходимо отменить указ Петра Третьего о вольностях дворянских и все проистекшие из него документы. Дворянство обязано служить Престолу, служить Стране — и ни как иначе. Учитывая количество праздношатающейся шляхты в империи, в нашей ситуации такие жесткие меры грозят дворцовым переворотом.
И это буржуазия. Частный капитал — это неплохо. Но весь этот бизнес-шимизнес нужно держать на пушечный выстрел от любого уровня власти, и, убей Бог, я не знаю, возможно ли это хотя бы в теории и, тем более, как. И, конечно, необходимо жесткое трудовое законодательство с гарантией его применения — чтобы все то, что я говорил про рабочих, выполнялось неукоснительно. Приемлемым выходом, на первый взгляд, кажется государственный капитализм — то есть полная национализация всех мало-мальски крупных и значимых предприятий, а также портов, железных и шоссейных дорог. Но тогда не вполне понятно, куда девать алчущую власти и денег буржуазию — то есть очень деятельных, богатых и весьма влиятельных людей, — кроме как под нож.
Если будем действовать по такой модели, и, допустим на миг, добьемся успеха, мы получим нечто, по сути, невиданное прежде: социалистическую империю. Но это даже мне представляется химерой, потому что нейтрализовать несколько тысяч имеющих реальные доступы к власти и рычаги, а, главное, высочайшую мотивацию, людей едва ли возможно.
И не забываем: страна воюет, а боевой дух армии высоким не назовешь… Ну, это я по кругу уже пошёл. Может, достаточно пока? Повторюсь в сотый раз, я всего лишь музыкант, и всю свою жизнь занимаюсь только музыкой. Я и в школе-то был не самым прилежным учеником, да вот учили нас, видно, хорошо, раз столько помню.
— Пожалуй, вы правы, Григорий Павлович. Еще вопрос. В прошлый раз вы настаивали на исключительно сильной центральной власти.
— И сейчас настаиваю, ибо в России ничто другое вообще не работает. Нам нужна крепкая, жесткая самодержавная монархия.
— И кого вы видите этим монархом?
— Из всех, с кем успел познакомиться здесь за это время, лучше всего на эту роль подходите вы.
— Изволите шутить? — изумилась княгиня.
— Нисколько. Скорее, показываю снова, что эта ситуация не имеет простого решения. И вообще. Для того, чтобы сделать революцию — снизу ли, сверху — недостаточно революционной ситуации. Нужна движущая сила. В моей истории у буржуазии ее не было, и временное правительство ожидаемо профукало всё, доведя страну до последнего края. У социалистов такая сила была — это партия большевиков. С трудом, со скрипом, через реки крови — но у них получилось, и они даже воссоздали великую державу. Нужна идея, Зинаида Николаевна. «За веру, царя и отечество», увы, больше не работает. «Православие, самодержавие, народность» — тем более. Нужна новая идея. И мощный проводник этой идеи в широкие, прежде всего, рабочие и крестьянские, массы. Есть у нас идея? Есть проводник? Пока не вижу. И времени у нас тоже нет — всё уже разваливается.
— Благодарю вас за этот тяжелый честный разговор, Григорий Павлович. О многом надо подумать. Ступайте, вам покажут ваши комнаты.
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
«Мы внезапно осознали
Все масштабы звездеца!»
Вот и я, как те самые детишки из виденного некогда в Интернете стишка-переделки, внезапно осознал. Выкурил две папиросы разом. Меня трясло. Трясло от того самого осознания масштабов и понимания, что в этих жерновах я даже не песчинка. Так, микроб, не во всякий микроскоп углядишь. Задача выжить усложнилась на несколько порядков разом. Собственно, она стала просто невыполнимой. Что ж, помирать — так с музыкой! Кстати, о музыке: пора наконец познакомиться с моей гитарой.
Я достал гитару из кофра, натянул струны. Настроил. Строит! Минус один страх. Голос у моего сигарбокса получился глуховатый, немного гулкий, но это ж то, что мне надо. Чай, не андалузские серенады со всякими фламенками играть буду. А вот что бы такое сыграть? Памятуя вчерашний вопрос Вертинского, ко всему тому громадному запасу песен, что сидит в моей голове, теперь надо относиться крайне осторожно. Значит, пора начинать писать что-то на местные стихи. Гумилева точно не читал толком никогда. Блок? «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, мировой пожар в крови. Господи, благослови!» — это нельзя, а иного не помню. Есенин? «Белая береза под моим окном…» — во поле березка стояла, ага… Ахматова и Цветаева? Кроме имен, не знаю ничего, бабской лирикой в жизни не интересовался. Ох, Маяковский же! Маяковского — раннего как раз, дореволюционного — я в юности весьма любил и читал, любил на пьянках после пятой-седьмой проникновенно декламировать «Послушайте! Ведь, если звезды зажигают…». Вспомнить бы что-нибудь из него — едва ли в юсуповской библиотеке отыщутся стихи отвешивателя пощечин общественному вкусу.
Я вышел в сад, курил, и, прикрыв глаза, пытался вспомнить. А вернувшись, взял гитару. А ведь это блюз, друзья мои. Самый настоящий русский блюз.
Четыре.
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю — богу богово».
А такому, как я, ткнуться куда?
Где мне уготовано логово?
Если бы я
был маленький, как океан, —
на цыпочки волн встал, приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
Такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное небо!
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе? Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи
бредовой, недужной
какими Голиафами я зачат —
такой большой и такой ненужный[20]?
— Изрядно и трогательно, — произнес Феликс Юсупов, стоя в дверях. — Простите за вторжение, услышал — не удержался. Это тоже ваш современник?
— Нет, Феликс Феликсович. Это наш с вами современник, живет и здравствует. Владимир Маяковский.
— Надо же! Я бы почитал. Хмурый день сегодня, не находите?
— Отличный день, ваше сиятельство. День рождения русского блюза.
Папиросный дым слоями затопил кабинет. Можно повесить не то, что топор, но даже орудие главного калибра линкора «Слава». Но линкор пребывал на базе в Гельсингфорсе, так что за пушкой бежать было бы далековато. Топора, впрочем, под рукой тоже не имелось, так что подполковник Балашов, в очередной раз закашлявшись, открыл окно. И, когда хотя бы подобие пригодного для дыхания воздуха заполнило помещение, прекратил проветривание и продолжил фитиль за вчерашнее.
Штабс-капитан Денисов слушал подполковника со все нарастающей тоской. Фронт, еще месяц назад казавшийся непрекращающимся кошмаром, теперь выглядел простым и понятным в сравнении с задачами контрразведки. Лицо вчерашнего объекта, чтоб он сдох, не давало покоя храброму пехотинцу. И тут… Японцы такое состояние благоговейно именуют «сатори», мы же обходимся более скромным словом «озарение». Денисов понял, что его так зацепило.
— Давайте все-таки ещё раз, — вздохнул подполковник. — Я просто никак не могу понять, господа офицеры, как вы могли сбиться со следа. Вот приметы немецкого агента фон Нойманна: одет в дорогой костюм английского кроя, волосы темные, длинные. На голове шляпа. Усы, борода. В одной руке — зонт, в другой — небольшой чемодан. И вы через половину города, совершенно в стиле бульварной писанины про Ната Пинкертона, гонитесь за незнакомцем в английском костюме, в шляпе, с зонтом и чемоданом, но без волос, усов и бороды! Но почему?!
— Избавиться от растительности на голове — дело недолгое, господин полковник, — устало ответил Денисов. — В особенности, если она накладная. У них обоих было совершенно одинаковое лицо. Лицо Гришки Распутина.
— Минуточку. О Распутине вы мне ничего не говорили!
— Я только сейчас понял, кого он мне напомнил. Пока за немцем ходили — было не до того: шпион же гарантированный, только что из-за границы. Второй был брит наголо, речь строил весьма грамотно, что выдает неплохое образование, и с гитарой в чемодане, путь она и странного вида. Но что-то меня царапало, и сообразил я вот только что. Один из них — Распутин, ваше высокоблагородие.
— Кто из вас видел гитару?
— Я, господин подполковник, — откликнулся корнет.
— Сможете нарисовать ее? Хоть приблизительно?
— Так точно, ваше высокоблагородие.
— Еще одна странная и ненужная деталь, — растерянно пробормотал Балашов, разглядывая рисунок корнета. Это же сигарная коробка — кажется, так в Североамериканских штатах называют такую поделку, благо она из оной и сделана.
— Разрешите спросить: а зачем делать гитару из сигарной коробки? — рискнул проявить любопытство Денисов.
— Мне кто-то рассказывал, что босяки в Америке, в особенности, негры, отличаются музыкальностью. Но инструменты стоят немалых денег, коих у них, конечно, нет. И потому они приноровились делать себе гитары, банджо и даже скрипки из коробок от сигар и прочего хлама. Но у меня вопрос: зачем Распутину, который не должен испытывать недостатка в деньгах, такая странная поделка?
Балашов, не говоря более ни слова, медленно опустился на стул. С полминуты он, все так же молча, смотрел перед собой, затем вытащил из кармана портсигар, достал папиросу и закурил, продолжая глядеть в какую-то неведомую даль. Наконец взгляд подполковника вернулся. Начальник отдела снял телефонную трубку.
— Третьего. Благодарю. Господин полковник, фон Нойманн загримирован под Распутина. Осмелюсь предложить, необходимо максимально усилить охрану Царского села. Так точно.
— Очень хотелось бы перенять этого фальшивого Распутина и к императрице ни в коем случае не пустить. Раз уж настоящий невесть где шляется… Впрочем… Капитан, куда пошел ваш вчерашний незнакомец от Поцелуева моста?
— По Мойке он пошёл, ваше высокоблагородие, в сторону Юсуповского дворца.
— Что бы ни случилось с Распутиным пятого сентября, весь этот бред, что наплели про него в газетах, идеально поможет Нойманну выдать себя за него. Написано же — сошел с ума, преисполнился благодати, ушел в юродство. Он вообще может делать что угодно, не стараясь вжиться в образ, вы это понимаете? Ладно. Вас в лицо он уже знает, надо кого другого направить патрулировать Мойку. Также вижу смысл отслеживать в городе проведение концертов американской музыки. Хотя бы один Распутин должен быть у нас в кулаке, а лучше оба. Безнадежная мера, конечно… Но зато теперь мы знаем: лохматого — берем, и лысого — тоже. Проникновение полноценного агента генштаба Германии на место этой сволочи Распутина совершенно недопустимо, господа.
— Ваше высокоблагородие, вы полагаете, что Распутин стал музыкантом американского толка? — спросил штабс-капитан.
— Я уже готов за что угодно цепляться, признаюсь вам честно, Вадим Васильевич.
— А что, если их больше, чем двое? — предположил корнет Болоховитинов.
— Будем уповать, что нет: мы пока и двух-то не поймали, — вздохнул Балашов, мысленно воспроизводя большой загиб Петра Великого, который выучил, ещё будучи в юнкерах. Не приведи Господь, если мальчишка прав…
Впервые в жизни удостоился трапезы с настоящим князем — после вчерашней спонтанной мини-пьянки Феликс счел нужным пригласить меня к завтраку. Тут я позволю себе отвлечься. В далекой уже моей юности, где-то на стыке XX и XXI веков, удалось мне заработать прилично денег — у одного из попсовых звездунов гитарист сломал руку, а под рукой каким-то чудом оказался я, так что прокатился с внезапной гастролью по половине страны. Ну, что сказать… При всей мерзотности материала, звездун хотя бы работал честно: никакой «фанеры», всё живьём. Так вот, заработал я денег, и решил пустить подруге пыль в глаза: пошли мы с ней питаться в ресторан писательского клуба на Поварской. Это стало моей грандиозной ошибкой: девочка была из «хорошей» семьи, я — из «плохой», то есть простой рабоче-крестьянской. Так что россыпь ножей и вилок на столе вызвала оторопь только у меня — барышня же великолепно умела пользоваться всеми этими излишествами. И в этом царстве вышколенных официантов, крахмальных скатертей и прочей роскоши я себя и чувствовал блюзово, и действовал коряво и невпопад, и такой стыд со всего этого поимел, что до сих краснею, как вспоминаю. По окончании пытки, часа через два, когда гардеробщик старательно помог нам одеться и мы вышли на февральскую Поварскую, испытал почти экстаз от накатившего облегчения и, не обращая внимания на барышню, выкурил три сигареты подряд.
Урок пошел впрок, и тогда же я нанял репетитора — бабушку системы «божий одуванчик», всю жизнь прослужившую в протокольном отделе МИДа, и обучился хотя бы основам этикета. В моей не слишком долгой, но богатой на события жизни эти знания выручали не раз. Пригодились и сейчас, так что перед голубейших кровей аристократом лицом в грязь я не ударил.
— И всё же, Григорий Павлович, я не до конца понимаю, зачем вам этот завтрашний концерт? Нет, я с удовольствием вас послушаю, и тесть мой изъявлял немалый интерес, но вам-то оно зачем? — спросил князь, едва мы покончили с завтраком.
— Всё очень просто, Феликс Феликсович, — ответил я. — В наше время, чтобы жить и удовлетворять свои материальные потребности — сколь бы скромными они ни были, — нужны деньги. Я не дворянин и не рантье, источника пассивного дохода у меня нет. Следовательно, я должен зарабатывать себе на жизнь. Ничего иного, кроме музыки, я не умею. Но есть нюанс: музыка, которую я играю, здесь никому неизвестна. Поэтому в моих интересах — как только можно популяризовать и блюз, и все сопредельные музыкальные течения. Пусть появится сто музыкантов или даже целых оркестров, пусть тысяча — я без куска хлеба не останусь. Главное, чтобы публика знала сей музыкальный продукт и была готова за него платить.
— Но, позвольте, — удивился Юсупов, — вы же видите, в каком положении наша страна? О какой музыке вообще может идти речь? Война, нищета, революция на пороге…
— А я могу это хоть как-нибудь изменить? — ответил я вопросом на вопрос, перебирая в памяти круассаны, бекон и все прочее, что мы только что изволили сожрать в разгар нищеты, о которой так волнуется мой собеседник. — Вчера имел долгую беседу с вашей почтенной матушкой, и уже в процессе этого разговора осознал, что я никто и ничто против объективных исторических процессов. Кроме того, важный нюанс, о котором мы вчера с ней не говорили. Я — человек совсем другой эпохи. Я мало, ничтожно мало знаю о том, что здесь на самом деле происходит. Точнее было бы сказать: не знаю ничего. И, более того, нас разделяют сто лет. Это только кажется, что сто лет — всего ничего, но представьте, что вас выдернуло с дивана вашего шикарного «Руссо-Балта» и забросило во времена Александра Благословенного, в 1816 год. Только что закончилась война с Наполеоном, угар крепостничества, Пушкин еще неизвестен, и так далее. Я не стану спрашивать, что вы там будете делать, но спрошу: как вы там себя будете чувствовать? А между 2016 и 1916 пропасть куда глубже, благодаря мощному техническому прогрессу и миллионам его последствий… Так что все мои знания и выкладки к реальной ситуации здесь едва ли применимы — у меня и вас — всех вас, от Государя Императора до последнего босяка в подворотне — просто разное мышление, и мы слабо стыкуемся. К тому же, массовая культура второй половины этого, XX века, привила нам изрядный цинизм и склонность к нерассуждающему насилию, до чего в эти страшные, но совершенно пока травоядные времена еще не дошли. К примеру, вчера я предложил вашей матушке физически уничтожить буржуазию, честно видя в этом один из путей по выправлению ситуации в России. Он в любом случае неправильный и, увы, недостижимый, этот путь, но это то решение, что первым пришло мне в голову…
— Вы страшный человек, Григорий Павлович! — князь Юсупов и в самом деле впечатлился.
— Ничуть, ваше сиятельство. Я просто совсем другой человек. О чем и говорю. И, будучи другим, я не вижу способов как-то деятельно помочь всем вам. И потому ещё, что у меня кроме воспоминаний из учебника по трижды переписанной истории иной информации об этом времени нет. Так что мне остается? Только петь песни на усладу почтеннейшей публики в ожидании момента, когда одуревший от «балтийского чая» матрос насадит меня на штык своей винтовки…
— А что такое «балтийский чай»?
— Коктейль такой. Спиртовой раствор кокаина. Говорят, среди господ революционеров пользовался немалым успехом…
Князя передернуло. Он загрустил, разговор скомкался, и я позволил себе удалиться, благо завтрак закончился.
Перекурил в саду, там меня и нашёл дворецкий.
— Доставили для вас от господина Чуковского, — с этими словами он мне передал вязанку книг и книжиц. Именно вязанку: помните, как при переезде с квартиры на квартиру увязывали книги? Сейчас-то книг никто не читает, потому и увязывать нечего, а вот прежде было. Короче, стопку книг, перетянутых бечевой крест-накрест, переслал мне незабвенный Корней Иванович. И это вовремя, так как пора готовиться к завтрашнему.
Поблагодарив, я оставил книги на столике в беседке, а сам сбегал в дом за гитарой. Вернулся, развязал бечевку и стал читать сперва все подряд, затем обращая внимание на многочисленные закладки, сделанные Чуковским.
В затхлой подворотне на задворках Лиговки притаились двое. Оба отнюдь не походили на местных обывателей — ни с ворами, ни с бродягами не имели они ничего общего, зато сильно смахивали на казаков, коими и являлись. Знающий человек дополнил бы, что казаки относились к лейб-гвардии. Местный же оборванец, на беду свою обнаруживший служивых, теперь отдыхал связанный и с кляпом во рту за сараем. Зато тревогу поднять не успел.
— А ну, как он той стороной пойдёть? — усомнился один из казаков.
— Нишкни! — зло шикнул второй. — Вот он! Работаем!
Дверь черного хода открылась, оттуда выскользнул еще один господин, которому решительно нечего было делать в таких декорациях. Одетый в отличный английский костюм, во всем остальном, однако ж, он более походил на московского купчину-старообрядца: волосы едва не до плеч, усы, окладистая борода. Он уже почти дошёл до выходящей в безымянный проулок арки, как сильный удар по голове вышиб из него дух, казаки слаженно подхватили обмякшего «товарища» и поспешили прочь.
— Средь бела дня нажралси, — осуждающе покачала головой случайно видевшая выход процессии из арки чья-то кухарка, возвращавшаяся с рынка.
Казаки почти дотащили обеспамятевшего до спасительной кареты, но тот вдруг очнулся и попытался вырваться.
— Пустите, ироды! — возопил он на всю округу. — Я Распутин! Прокляну на веки веков именем царицы небесной![21]
Ни вопли, ни попытка уничтожить конвоиров тяжелым гипнотическим взглядом успехом не увенчались: казаки закинули добычу в карету, сами следом, кучер тронул лошадей.
— Святого человека повязали, — покачала головой какая-то баба.
— В каком месте он святой-то? — ехидно осведомилась другая. — В уде, разве? Тот, говорят у него прям-таки чудеса творит!
А некий рабочего вида молодой человек, что шёл упругой походкой по делам, вдруг остановился как вкопанный — верно, вспомнил, что забыл что-то, и столь же стремительно пошёл обратно.
Миновав два квартала, он зашёл в неприметную контору, и сразу кинулся к секретарю.
— Миша, мне очень нужен телефон. Можно?..
— Можно, только тише — у Константина Васильевича совещание, едва началось, — вполголоса ответил худощавый юноша с прилизанными волосами.
Парень схватил трубку, продиктовал номер абонента.
— Алло? Василий, друг мой! Спешу обрадовать — дружище наш нашёлся. Верно, в запое был. Да тут, на Лиговке. Но теперь — шалишь, к мамке едет ужо. Да, скорее всего, поездом, я не провожал, не с руки было. Так что ты не волнуйся, всё хорошо. Ну, бывай, — и, выдохнув с видимым облегчением, положил трубку. — Спасибо, Миша. Выручил! Всё, убежал, увидимся!
Несколько часов спустя по Царскосельской железной дороге сам по себе, безо всякого паровоза, но при этом довольно шустро, ехал один вагон. Порыкивал басовито, торопился вон из Петрограда. Внутри, кроме машиниста, находились четыре казака и господин в цивильном со связанными за спиной руками и кляпом во рту. Немного не доезжая до станции Шушары, машинист мотриссы, матерясь в голос, принялся отчаянно тормозить: в четверти версты впереди прямо поперек путей падала ни с того ни с сего высоченная сосна. Казаки, подавшись вперед, завороженно смотрели на неожиданное препятствие, тогда как цивильный, освободив от пут правую руку, избавился от веревки вовсе, но виду не подал и продолжал притворяться связанным.
Расстояния хватило, мотрисса встала метрах в тридцати от преграды.
— Эка напасть! — ругался машинист. — Робяты, а, мож, оттащим бревно-то?
…но тут…
— Смерть Распутину!
— Смерть мерзкому кракену! — раздалось из придорожного кювета, и по вагону в упор хлестнула пулеметная очередь.
Цивильный не потерял ни секунды. Едва машинист успел предложить расчистить путь, как он ногой толкнул боковую дверь и «рыбкой» сиганул прочь. Два казака дернулись за ним, но с другой стороны вагона в ту же секунду заработал пулемет, и погони не случилось. Перекатившись несколько раз, беглец смог подняться на ноги, и, пригнувшись, как мог быстро захромал в подступивший почти к путям лесок. А пулемет грохотал еще несколько секунд. Добравшись до спасительного леса, везунчик затаился.
Переждав, пока лихие налетчики убедились, что живых в мотриссе нет, как, впрочем, и объекта их охоты, после чего поспешили убраться прочь, цивильный господин рывком вернулся к вагону, собрал у мертвецов оружие и вновь исчез в лесу.
Нет, но как же богата земля русская блюзменами-то! Я как знал, что в верном направлении рою! Уже во втором по счету альманахе аж шестнадцатилетней давности я нашел прекрасный блюзец. И на музыку ложится просто идеально:
Окна запотели.
На дворе луна.
И стоишь без цели
у окна.
Ветер. Никнет, споря,
ряд седых берез.
Много было горя…
Много слез…
Тяжелеют вежды,
одури туман.
Умерли надежды,
всё — обман.
Дым от папиросы
глушит лунный свет.
Кончились вопросы —
есть ответ.
Я так порадовался, что музыку сочинил минут за десять. И увлеченно принялся читать дальше. О! А вот эту песню я знаю! В детстве моём дядя Юра на семейных застольях среди прочей бардятины непременно пел ее под гитару. Знать бы ещё, кто музыку написал[23]…
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света
И немедленно сыграл эту действительно достойную песню. С блюзом ничего общего, но хороша ведь, а? За следующие три часа появилось еще пять песен. Не то, чтоб я был гениальный композитор — вовсе нет. Но в чём прелесть настоящей поэзии: музыка в ней уже есть. Осталось ее увидеть и просто сыграть…
Близился вечер, и надо бы, наверное, прервать творческие штудии и наведаться на кухню — а то завтрак давненько уже был. Я выписал все песни в список и поочередно сыграл — вот тебе и генеральная репетиция. Которая оказалась, к тому же, открытой: уже на второй песне я заметил, что неподалеку стоит Володя Набоков со своим дурацким сачком и очень внимательно меня слушает. Когда отзвучала последняя песня из моего списка, будущий американский порнограф решительно вошёл в беседку.
— Добрый день, Григорий Павлович, — внезапно взволнованно начал он. — Прошу вас, примите мои извинения: каюсь, после нашей встречи подумал о вас дурно.
Да, если бы передо мной на мосту через Мойку махал руками незнакомый лысый мужик, изрекая при этом пафосные речи, я бы про него тоже подумал дурно.
— Здравствуйте, Владимир. Вам не в чем себя упрекать — я и в самом деле мог вести себя излишне экспрессивно. Так что не вижу причин для конфликта.
— Благодарю вас. А всё, что вы пели — это ваши песни?
— Не совсем. Мои они лишь отчасти — лишенный поэтического дара, я только сочиняю музыку к чужим стихам. Наш общий знакомый нынче прислал мне целую библиотеку, так что я весьма творчески провожу время.
— Это что-то необыкновенное, я заслушался.
— Спасибо, Володя. Рискну показаться грубым мужланом, но позволю дать один совет. Не нужно казаться взрослым, казаться серьезным — вообще казаться. Нужно просто быть. Быть самим собой — таким, каким сам себя ощущаешь там, глубоко внутри, под грузом условностей и прочего наносного хлама. Все эти викторианские чопорности — совершенно излишняя в жизни вещь. Просто прошу вас, подумайте об этом. Вот вам понравились песни. А секрет в том, что в них нет или почти нет ничего наносного, ничего лишнего. Они искренни. Скажите, вам доводилось читать сказки господина Андерсена?
— Да… — пионер-миллионер неподдельно удивился. Отлично, уже эмоции!
— Прекрасно. Напомню, у него есть сказка «Новое платье короля». Знакомо?
— Да, конечно. Читал в детстве в букваре графа Толстого.
— Совсем хорошо. Так вот, образ того самого несчастного монарха гораздо шире, чем принято трактовать. Послушайте песню.
Почтальон, припорошенный снегом, несет бандероль.
Приплясывает, дышит на пальцы — холод.
А в подворотне беззвучно танцует голый король:
Без повода, даже без водки — молод.
И, хоть с каждой секундой становится все холодней,
Мальчик, не стоит спешить звать побольше людей —
Тут надо подумать,
Ведь может быть так, что наш мудрый король все же прав!
(Хотя я считаю — он действует слишком прямо),
Но он выпьет настойки из пряных альпийских трав,
Станцует ещё, и станет звездою рекламы.
Но, пока всех с ума не свели эти странные танцы,
Мальчик, шепни королю: лучше быть, чем казаться —
Не говоря о простуде[24]…
— Как-то вот так, — подытожил я.
— Я тоже так хочу, — еле слышно выдохнул Набоков.
— Всё в ваших руках, друг мой. Только главное условие: творчество должно быть честным, а образы — своими. То есть, если вам кажется, что вот эта луна над нами похожа на, простите, свиное рыло — мы этот образ и берем, а не затасканную по миллиону альманахов лунную дорожку с неверным светом вкупе.
— Хм, смело!
— А иначе ничего не выйдет, — пожал я плечами. — Поэзия, к счастью, искусство вольное, а отнюдь не догматическое. Безусловно, стоит придерживаться правил хорошего тона и не злоупотреблять глагольными рифмами, например, или спонтанными изменениями ритма — этого вам никто не простит. А в остальном — творите!
— Я нечаянно наступил сегодня на бабочку, — вдруг признался он.
— Начало подходящее, — согласился я. — А может, наоборот, концовка. Теперь попытайтесь понять, что про это можно написать. Только без штампов, по возможности.
— Не знаю, получится ли? — усомнился надежда мировой энтомологии.
— Если постараться, непременно получится. А если получится до завтрашнего дня, то я успею сделать из этого песню до начала концерта.
— Концерта?..
— Да. Завтра здесь, в этом саду, в шесть вечера. Будем надеяться, что дождя не будет… Приходите, вам в любом случае будет интересно, полагаю.
Что может быть душевнее теплого полдня в первой половине сентября? Уже осень, но еще как бы не совсем, и дневное светило пока не ушло из Петрограда за свинцовые тучи, где иной раз имеет обыкновение почивать днями и неделями, пока дожди выводят на флейтах водосточных труб опостылевшие ноктюрны. Но солнце нынче светило мягко и ласково, отчего Алексей Алексеевич Балашов пробудился в превосходном настроении. Правду сказать, пробудился не сам, а стараниями супруги Татьяны Федоровны, только вернувшейся с воскресной службы.
Привычно пропустив по касательной еженедельный упрек в недостаточной православности, Алексей Алексеевич облачился в халат, подошёл к жене, молча обнял и ткнулся губами в щёку.
— Ой, усы твои колючие, Алёша, — вздохнула жена, прижавшись к нему на миг.
Этот своеобразный ритуал происходил меж ними каждое воскресенье. После подполковник принимал утренние процедуры и, одевшись, садился за стол, где его уже ждал горячий кофейник и все остальное. Но в этот раз Татьяна Федоровна нарушила привычный порядок.
— Мы лет пять не были в театре, — в этой констатации не было упрека, но Алексей Алексеевич всё равно насторожился. — Оперу и балет я не видела с девичества, и даже в синема мы не заглядывали больше года.
Балашов совсем напрягся. Не то, чтобы у него были какие-то особенные планы на этот день — как раз нет, ничего конкретного, — но тишайшая, в основном, супруга определенно собиралась взбунтоваться. Но да ладно. Внезапную тягу жены к прекрасному можно пережить, особенно если это прекрасное действительно является таковым, а не каким-нибудь «авангардом» пополам с декадансом.
— Вчера была у Чуковских — тебе поклон, кстати. — Так вот, сегодня в саду у Юсуповых на Мойке вечером будет какой-то совершенно необычайный концерт. Корней Иванович то ли сам толком не знает, то ли просто нагнал туману, но, вроде бы, ожидается вечер какой-то новой американской музыки. Солист, что будет там выступать, попросил Чуковского поназвать туда как можно больше поэтов и вообще творческих людей. Но мне удалось показать ему заинтересованность и раздобыть визитку князя Юсупова — она там заместо входного билета. Так что, Алёша, делай, что хочешь, но вечером мы идем в свет. Какие будут возражения?
— Ни малейших, — быстро ответил Алексей Алексеевич. — Я слышал краем уха, что в Америке придумали что-то в самом деле интересное, так что интересно будет послушать.
Татьяна Федоровна взвизгнула и повисла на мужниной шее.
— Спасибо, Алёша! Ты самый лучший!
«Отчего бы и не поработать в такой чудесный осенний вечерок?» — с некоторой игривостью размышлял подполковник, направляясь в ванную.
Володя, пребывая в нешуточном отчаянии, в десятый, наверное, раз перечитывал дело рук своих. Получилось ужасно. Как-то прямолинейно и грубо, что ли, без тени загадки, без тайны и возвышенности чувств. Но — строго по заветам этого странного Григория Павловича.
Я встал с утра разбитый, словно швед
Петром Великим в поле под Полтавой.
Скажи, испить еще мне сколько бед,
Пока моею станешь ты? Усталый,
Я ночь не спал, сомнений мучил бес,
Перебирал я всё, что с нами было.
И в ухо мне хихикала с небес
Луна дурная, как свиное рыло.
Мы бестолково проводили дни,
Я думал о тебе, как о невесте.
Оставь кокетство, на меня взгляни.
Иди сюда. И будем вечно вместе.
Нет? Я пойду, и пусть смеются вслед
Свинья-луна и звездочки-подсвинки.
Любви земной мне не увидеть, нет —
Я — мотылек, раздавленный ботинком[25].
Показать отцу? Совершенно невозможно! Такое только господин Коровьев, чуждый условностей, сможет верно и беспристрастно оценить. Что ж, вперед! Ведь мы же с ним уговаривались, верно?
«Уважаемая А. А.!
Достоверно известно, что ваш „Милый Друг“ нынче вечером, в семь, устраивает музыкальный концерт в саду дворца князей Юсуповых на набережной Мойки. Вход только по приглашениям, коими являются визитные карточки князя Феликса Феликсовича. Взял на себя труд приложить оную карточку к настоящему письму.
Сочувствующий Вам,
— Соня, кто и когда принес это письмо?
— Обычный мальчишка-посыльный четверть часа тому, Анна Александровна.
— Как интересно… Вот что, ангел мой. Нам до семи вечера нужно попасть к Юсуповым на Мойку. Распорядись, пожалуйста.
— Слушаюсь!
Проснулся с давно забытым ощущением — предвкушением концерта. Я так, наверное, лет двадцать с гаком не волновался — настолько привычное, в общем-то, дело, сколько я этих концертов за всю жизнь отлабал? Да не счесть. А вот поди ж ты. К завтраку сегодня меня не приглашали, однако ж, и голодом морить не стали: лакей принес в комнату яичницу с беконом, бутерброды и кофе. Насытившись, взял гитару, портсигар и пошел репетировать в сад. Там меня и нашёл Набоков. Всю рафинированность с него как корова слизала: теперь это был нормальный парень, не спавший по какой-то причине ночь.
— Доброе утро, Григорий Павлович! Я написал!
— Здравствуй, Володя. Давай посмотрим.
Мда, не шедевр, конечно. Но копает он в верную сторону, и надо бы парня подбодрить. Чем я и занялся, придумывая мотив на его опус. Володя сперва жадно ловил каждую ноту, потом принялся отчетливо клевать носом, но воспрял и едва не взлетел от счастья, когда я исполнил песню целиком.
— Молодец! Начало положено, теперь главное — продолжать. А сейчас, пока еще есть время, рекомендую поспать до обеда, если позволят, конечно. Муки творчества — дело святое, но в здоровом теле — здоровый дух. Буду рад увидеться вечером!
— Спасибо, Григорий Павлович. А… а вы исполните эту песню на концерте?
— Ну, конечно. Иначе, зачем бы я сейчас с ней возился?
Набоков отбыл отсыпаться. Будь он хоть трижды миллионер, энтомолог, наследник дворянского рода и так далее — сейчас это самый обыкновенный мальчишка. Ну так и славно же! И некстати подумал: мне что в прошлой жизни, что в этой — под полтос. А детей не было…
А я как-то незаметно перестал волноваться, и, прогнав всю намеченную программу, сам отправился вздремнуть. Но сон не шел. Вернулось волнение, правда, совсем иного рода: я вспомнил, что меня, вообще-то, собираются убить, а сегодня будет немало незнакомого народа, так что риск существенно возрастает. Да и царица непременно узнает обо мне. И еще чем дальше, тем больше грыз меня не червячок даже, а целый удав сомнения: как, интересно, мог Распутин проворачивать все то, в чем его обвиняют и за что, соответственно, собираются укокошить? Нет, я все понимаю: империя полностью разложилась (правда, пока, на взгляд обывателя, это в глаза никак не бросается), но, если сиволапый сибирский мистик мог ворочать всеми рычагами управления, почему при этаком бардаке кайзер еще не принял победный парад на Дворцовой площади?
И взглянем еще на моих убийц. С великим князем познакомиться пока не довелось, но с остальными двумя и сиживал, и выпивал, и мнение о них составить успел. Князь Юсупов — избалованный неврастеник, на грани истеричности и психопатии. Я не доктор, но видно же, что психика у парня весьма подвижная. По юности, как с гордостью признался Феликс, пока мы с ним пили простой шотландский виски четвертьвековой выдержки, он наряжался в женское платье и в таком виде выступал по кабакам в роли шансонетки, и при этом имел успех. Вы там как хотите, а в моем понимании такое поведение нормальным назвать сложно. Пуришкевич же — одиозная фигура, типа нашего Жириновского, склонный к эпатажу и возглавляющий, между прочим, банду черносотенцев под названием «Союз Михаила Архангела» — короче говоря, «бей жидов, спасай Россию», вот это вот всё. То есть либо он крайне циничная мразь (что очень даже не исключено), либо рехнувшийся на ультраправых лозунгах долбоёжик, что тоже не сахар. И, если принять за рабочую версию гипотезу, что Гриша Распутин весь белый и пушистый, а нехорошие люди хотят его погубить, чтобы сделать плохо царской семье, то эти два господина, как и подавляющее большинство в обществе, скушают такую тенденциозную инфодиверсию, не подавившись. Потому что тема, что где-то там наверху засели враги и влияют, отравляя жизню всем и каждому — давно откатанный шаблон, надо только указать, кто именно, где сидит и на что влияет, а там все сословия дружной толпой сами кинутся искать страшных сионских мудрецов или убивать демонического старца из Сибири. Не, я, конечно, не могу оправдывать Распутина, потому как про него так и не знаю ничего, — но жить-то хочется! А вся эта история чем дальше, тем больше представляется мне довольно неоднозначной.
Ещё штришок к портрету Феликса: он на полном серьезе уверен, что некие злодеи в Ставке обдалбывают царя Николая всякой наркотой, отчего он в постоянном неадеквате. Но я же в перестройку читал его дневники. Там тоска смертная, и жизнь, судя по тем дневникам, у «Хозяина Земли Русской» была — скучнее не придумаешь, да и сам он был человеком совершенно скучным. Но ни следа обдолбанности (а мы в семнадцать лет прямо-таки охотились на всякую «психоделичность», мимо бы не проскочило) не было в царских дневниках. Так что, кто тут не вполне адекватен, так это мой гостеприимный хозяин. И поэтому спасибо за кров, пора бы и честь знать. Но о чем, черт возьми, я тут думаю?! Концерт же на носу! Остальное — потом.
В сад вышел в половине седьмого. Покурил неторопливо, побродил по саду — публика уже собиралась, но ни одного знакомого лица пока не встретил. Потом прошел к месту, где предполагалось выступление, где с удивлением обнаружил, что бригада слуг уже заканчивает устанавливать практически в кустах натуральный концертный рояль!
— Уважаемые, — окликнул я их. — А рояль-то тут зачем?
— Так ведь, ваше благородие, концерт нынче у нас музыкальный. Ея сиятельство распорядились, чтоб всё по высшему разряду!
— Ну, раз по высшему — тогда никаких возражений, конечно.
Едва слуги ушли, потрафил любопытству и открыл крышку. Steinway and sons, однако. Ну, а что ты здесь надеялся увидеть, друг Григорий, «Красный Октябрь»?
Тут подошёл Чуковский в компании с незнакомцем. Вид его сказал мне только о несомненной принадлежности к цеху поэтов, было в нем что-то такое соответствующее: длинные волосы, высокий лоб, мечтательный взор. В лицо же не узнал, хотя, кого я обманываю — Блока от какого-нибудь Мандельштама в упор не отличу, потому как едва ли вспомню, как они должны выглядеть. Я поздоровался с будущим сказочником.
— Добрый вечер, Григорий Павлович. Позвольте представить Вадима Даниловича Гарднера. Я, признаться, не прислал вам его стихов, но он сам меня разыскал и принес свежайшее — возможно, вам подойдёт, — с этими словами Корней Иванович протянул мне лист с отпечатанным на машинке текстом. Я вчитался — и обалдел. Даже размер соблюдён — бери и пой[26].
— Рад знакомству, Вадим Данилович. Простите, но где вы слышали эту песню?!
— Когда я был ребенком, отец ее иногда пел. Правда, по-английски: он американец. А что, она и вам знакома? Я, признаться, краешком памяти едва что-то вспомнил.
— Да с оригиналом я знаком. И у вас получилось песню, в общих чертах, сохранить. Скажите, я могу ее исполнить сегодня?
— О, я почту за честь!
— Спасибо! Прошу прощения, господа: мне пора готовиться, но после концерта я к вашим услугам.
Но вот гости расселись на принесенных слугами стульях, всем подали напитки, и вышел сам хозяин дворца, взявший на себя роль конферансье.
— Дамы и господа, добрый вечер. Мы с матушкой благодарим всех, кто принял наше приглашение и пришёл сегодня в этот сад. Музыкальный вечер, который нам предстоит — особенный. Это не благотворительный прием, не бенефис заезжей знаменитости, нет. Цель концерта — познавательная: автор и исполнитель удивительных песен Григорий Павлович Коровьев расскажет нам сегодня о новом течении в музыке. Прошу любить и жаловать!
Под аплодисменты вышли мы с сигарбоксом.
— Здравствуйте. Я хочу рассказать вам о блюзе. Музыка эта пока мало кому известна. Родилась она в Америке, и в оригинале звучит примерно так, — тут я исполнил «No shoes» Джона Ли Хукера, благо она короткая, и в ней настолько все плохо и при этом понятно любому, мало-мальски знающему английский, что лучшего и не придумаешь.
Судя по реакции зала, инглиш разумели многие. Некоторые дамы даже всхлипывали — уж не знаю, искренне ли.
— Но я заметил, что наш русский язык, русская культура гораздо многограннее и богаче своих американских аналогов, — краем глаза заметил, как вытянулось лицо Набокова: он, вероятно, вспомнил мой пламенный спич на мосту. — Поэтому на русском языке блюз — а именно так называется эта музыка, — звучит немного иначе. Вот послушайте, например, блюз «Себе» на слова современного русского поэта Владимира Маяковского, — некоторые из присутствующих изволили скривиться, но меня это не остановило, и песню отыграл. Аплодисменты воспоследовали, некоторые, возможно, даже искренние. — Главная идея этой музыки формулируется так: «Блюз — это когда хорошему человеку плохо». Но едва ли стоит полагать, что по этому принципу нужно штамповать песни с сюжетами святочных рассказов, вовсе нет! Хороший человек может принадлежать к любому сословию, и плохо ему может быть по самым разным причинам, и одна из самых распространенных — конечно же, неразделенная любовь. Вот послушайте, пожалуйста, новейшую песню «Мотылёк» на стихи Владимира Владимировича Набокова, которого я, не покривя душой, назову надеждой русской литературы.
«Мотылек» зашёл уже совсем хорошо, и терзающийся автор текста едва в обморок не упал от счастья. А я продолжал.
— И вот какая удивительнейшая история произошла сегодня. Перед концертом ко мне подошел молодой человек, он принес свое прочтение американской народной песни «Дом восходящего солнца». В городе Новом Орлеане так называли городскую тюрьму. Можно, конечно, возмутиться: что это, мол, за кандальное творчество? Но не все так просто, на мой взгляд. Кандальные, арестантские песни, так или иначе, восхваляют, романтизируют воровской образ жизни. Здесь же все иначе: герой американской песни просто рассказывает, как же он дошел до жизни такой. А на русской почве эта история мгновенно приобрела еще и оттенок присущего нашему народу фатализма…
— О! Вы считаете, что все русские — фаталисты? — прозвучал вопрос из зала.
— Ну, не все, конечно, но вообще нам это свойственно. Согласитесь, трудно не стать фаталистом, если с пеленок слушаешь сказку про Колобка, главная мысль коей — «От судьбы не уйдёшь»? Но да вернемся к музыке…
House of the rising sun не подкачал. Как по мне, там такой драйв в этом несложном переборе, что слова уже вторичны. Зал горячо одобрил американо-русский фаталистический шансон.
— Этот текст написал Вадим Данилович Гарднер, — не забыл прокомментировать я по окончании песни. — Следующая песня очень короткая, но не менее яркая и теплая. Слова написал несколько лет тому Иннокентий Анненский, автор музыки мне, к несчастью, неизвестен, но и эту песню смело можно зачислить в блюзовые ряды.
И спел про звезду, с которой не надо света, сыграв ее в блюзовом ритме. Теперь эпическое изумление изобразил сидевший во втором ряду Вертинский, и я запоздало сообразил, что музыка-то, наверное, его. Но надо дальше. Весь концерт меня немного нервировала миловидная полноватая женщина средних лет в инвалидной коляске. Если все остальные общались между собой, комментировали песни и мои реплики, то эта дама, застыв в коляске, неотрывно смотрела на меня, и было в ее взгляде что-то, явно далекое от музыки.
Сыграв, в общей сложности, дюжину песен, я решил, что пора закругляться: а то перегруз получится.
— Вот что в общем и целом представляет собой блюз вообще и русский блюз в частности, дамы и господа. Вполне возможно, что кто-то из вас захочет сам попробовать силы в этом жанре. Классический блюз очень прост, — тут я изложил теорию блюзового квадрата, — а стихи вы сможете сочинить сами или же привлечь творчество какого-нибудь поэта, благо ими земля наша теперь обильна, и весьма.
— Скажите, а блюз можно только на гитаре играть? — спросила какая-то дама.
— Ну, те, кто этот жанр придумал, настолько бедны, что играют его на чем попало, лишь бы звук извлечь, — ответил я. — Мне же представляется, что играть его может хоть симфонический оркестр, хотя в таком радикальном случае, возможно, неизбежная монументальность пойдет во вред пронзительности и искренности. Но вот, например, фортепьяно, — я указал на стоящий за моей спиной рояль. — На нем вполне себе можно.
— А дайте-ка я попробую, — раздался густой бас, и из тени, где я весь концерт наблюдал огонек папиросы — товарищ курил, как паровоз — поднялся… Ой, мамочки, вот это да! С портретом этого человека я отлично знаком с первого класса музыкальной школы — он там на стенке висел. А в более зрелые годы я его польку играл на концертах десятки раз — уж больно она в виде рока бодро звучит.
— Прошу, Сергей Васильевич. Почту за великую честь играть с вами.
Рахманинов сел за «Стейнвей» и пробасил:
— Ну-с, попробуем ваш квадрат. Давайте начнем с до-минора, пожалуй, — и начал.
И начал так, как будто всю жизнь ничего, кроме блюза не играл. Очень быстро в рамках квадрата Сергею Васильевичу стало тесно, в ход пошли септаккорды. Я пилил трехминутную, наверное, солягу, пока гений осваивался в мире блюзовых гармоний. Наконец он кивнул мне, я перешел на ритм, а Рахманинов стал солировать.
— А петь-то будем? — спросил он еще минут через пять, переключаясь обратно на ритм.
— Будем! — ответил я, и спел стихотворение «Она ступает без усилья» некой Черубины де Габриак[27] из подборки Чуковского.
Зал неистовствовал. На радостях мы джеманули еще на четверть часа. Наконец, после четвертой по счету овации, Рахманинов поднялся и пожал мне руку:
— Благодарю вас. Очень познавательно. И увлекательно!
Я молча поклонился: слов не нашел.
— Концерт окончен, дамы и господа! Для вас в беседке накрыт чайный стол, прошу вас! — надо отдать должное князю Юсупову, правильный момент он отследил очень четко. Гости пошли в беседку, я убрал гитару в кофр и жадно затянулся папиросой. Подошёл безупречно одетый дядька моих примерно лет.
— Григорий Павлович, простите великодушно, что мешаю вам отдохнуть. Позвольте представиться: Балашов Алексей Алексеевич. От имени моей супруги и от себя лично премного благодарю вас за великолепный вечер. Очень интересно, право слово. Думается, что ждет ваш блюз увлекательнейшее будущее.
— Спасибо, — киваю в ответ.
— … а вот от лица моей службы позвольте принести вам неподдельные извинения за дурацкую погоню и еще более дурацкую сцену у Поцелуева моста. Новички-с, хоть и с фронта…
— О. Алексей Алексеевич, надо полагать, вы жандарм?
— Нет, что вы. Военная контрразведка. Подполковник Балашов, честь имею.
— Позвольте удивиться, господин подполковник: чем я перед вами-то успел провиниться?
— Не о вине речь, — покачал головой Балашов. — Но я очень прошу о встрече, и чем скорее, тем лучше. Нам необходимо поговорить.
— Что ж… — приплыли, Гриша. Сколь веревочке ни виться… Но это хоть не правоохренители, тут возможны варианты. — Сегодня, полагаю, это будет затруднительно — вижу князя, он определенно идет за мной. Завтра?
— Где и когда?
— Одиннадцать утра, у меня на Крюковом, — я назвал адрес.
— Подходяще, — кивнул Балашов. — Тогда позвольте откланяться?
— До завтра, Алексей Алексеевич. Поклон супруге!
Как раз успел докурить папиросу, когда пришел Юсупов. Извергающий восторги Феликс подхватил меня под руку и повлек в беседку к почтеннейшей публике. Под чай с кучей разных вкусностей наобщался чуть не до хрипоты с публикой, правда, дама в коляске исчезла, и вопрос, что это она так на меня смотрела, остался непроясненным. Потом поэты и примкнувший к ним Вертинский так в меня вцепились, что даже Зинаида Николаевна оказалась бессильна, но, прежде чем меня уволокли пьянствовать в другую беседку (у поэтов с собой было, ну, так на то они и поэты!), успел условиться с представителем «Русского акционерного общества граммофонов» о встрече завтра в час пополудни в студии на Фонтанке угадайте с трех раз, зачем. И с нотным издателем тоже успел сговориться на вечер. В итоге рухнул спать около полуночи ушатанный вдрызг, слегка пьяный и невероятно счастливый. О судьбах своей и страны, как и о грядущем разговоре с контрразведчиком, больше не думал.
Снился мне… нет, отнюдь не сад в подвенечном уборе, как пристало бы вжившемуся в это время человеку. Наоборот, в послеконцертном полупьяном видении посетил я рок-фестиваль как бы не в самом Вудстоке. Пьяные и укуренные хиппи, девушки с обнаженной грудью, атмосфера полнейшего раздолбайства и счастья и мощнейший музон на сцене: выступал сам Джимми Хендрикс. Волны его музыки обволакивали меня, заряжая какой-то сверхмощной, атомной энергией, и я видел, что все вокруг колбасились не меньше. Доиграв «Purple haze», Джимми обратился к зрителям:
— Ребята! Я вам сейчас новую песню сыграю! Она посвящена одному моему другу из России. Он был очень крут! Он был круче, чем сам Иисус Христос! Но он облажался. Облажался, ребята! И потому я сейчас играю эту песню.
И заиграл незабвенный дискотечный хит «Rasputin» группы BoneyM, под который мы лихо отплясывали в пионерском лагере в начале 80-х годов XX века… Я, разумеется, тут же проснулся и долгое время лежал, размышляя, что имел в виду пославший меня сюда, где я умудрился облажаться и есть ли у всей этой картинки хоть какой-нибудь смысл, или же бывают и просто сны. Так ни до чего и не додумавшись, уснул обратно и едва не проспал.
Позавчера, покидая это скромное пристанище, был уверен, что более сюда не вернусь. А вот поди ж ты — я снова в комнатке на третьем этаже доходного дома почти напротив Мариинки, и запах керосина, пусть ослабший, до сих пор витает в этих стенах.
С подполковником Балашовым мы встретились у парадного, и это явилось сущей удачей, потому как полицейский опять был тут, и он был полон решимости проводить меня к господину следователю для уточнения деталей стрельбы на Екатериниском канале. Балашов же мало того, что был в мундире, так ещё и некую бумагу продемонстрировал измаявшемуся в ожидании стражу порядка. А на словах объяснил, что господин Коровьев всенепременнейше нанесет визит господину следователю, но только после того, как Империя перестанет в нём нуждаться в совсем ином месте.
Кроме накеросиненной кровати, в комнатке наличествовал стул, который я предоставил в распоряжение Балашова. Сам же сел на кровать. Между нами помещалась тумбочка с пепельницей — согласитесь, удобно для серьезного разговора.
— Алексей Алексеевич, прошу прощения, что не могу угостить даже водой — я здесь лишь ночую, и то время от времени. Так что, если не возражаете, к делу, — начал я.
— Охотно, — кивнул подполковник. — И первый важнейший вопрос у меня такой. Григорий Павлович, скажите, какое отношение вы имеете к Распутину, на которого похожи, как брат-близнец?
— Самое прямое, — вздохнул я, возможно, совершая крупную ошибку. — Я и есть Распутин. Вернее, был им еще неделю назад.
— Простите, но не могу не усомниться. Дело в том, что всё, что я знаю о Распутине в всё, что я вижу своими глазами и слышу своими ушами, включая, разумеется, ваше вчерашнее выступление, не пересекается ни в единой точке. Как параллельные на плоскости.
— Хорошо. Насколько важен этот вопрос? — уточнил я.
— Исключительно важен.
— Тогда скажите мне, вы верующий или атеист?
— Какой внезапный поворот, — озадачился Балашов. — Ну, допустим, я агностик. И, разумеется, сугубый материалист. Столоверчения, камлания и прочие «эзотерические практики» — с этим точно не ко мне.
— Разумеется. Тогда вам придется нелегко — моя история в материалистическую концепцию мира не укладывается никак. Но, может быть, прежде скажете, зачем вам понадобился Распутин?
Подполковник долго внимательно смотрел на меня, потом, очевидно, приняв решение, вздохнул и потянулся за папиросой.
— В обществе давно циркулируют слухи, что Распутин и Государыня Императрица ничего так не желают, как скорейшим образом заключить сепаратный мир с Германией, тем самым, по сути, закрепить проигрыш в войне. Сразу скажу: это полная чушь. Этот, как и все ему подобные, слух продвигается агентурой противника.
— Информационно-психологическая операция, доводилось читать, — с умным видом кивнул я, а Балашов удивился:
— Мда-с? Как интересно. Я бы тоже с удовольствием такое почитал! Но продолжим. Всепоглощающее влияние Распутина на Августейшее семейство — вопрос весьма спорный, но какое-то влияние, безусловно, есть. И вот вечером 5 сентября разносится страннейшая весть, что на господина Распутина то ли Божественная Благодать снизошла, то ли он просто умом тронулся, но при том полностью переродился и стал юродивым, поклявшись не возвращаться во дворец. Германский генштаб отреагировал молниеносно. Они давно готовили своего агента для заброски в Петроград, и операция уже была в разгаре. Но означенный агент прибыл к нам 8 сентября, при этом загримированный под Распутина! Мы вели его с вокзала, но в Гостином дворе двое из трех филеров переключились на вас, а последнего агент ранил, отрываясь. И ушёл. Но это еще не всё. На другой день, девятого, на Лиговке казаки лейб-конвоя, по донесениям, задержали Распутина. Причины задержания неясны. Несколько часов спустя на Царскосельской железной дороге была устроена пулеметная засада, в которую угодила автомотрисса из собственного Их императорских величеств железнодорожного парка. Мотрисса повреждена, внутри — трупы машиниста и казаков лейб-конвоя. Холодное оружие при них, а вот револьверы куда-то исчезли. Догадываетесь, какой оборот принимает дело? В двух шагах от Царского села, где находится семья Государя-императора, достоверный германский агент, изображающий, к тому же, особу весьма влиятельную, устраивает натуральную бойню, сам же при этом исчезает. Поэтому вопрос, где сейчас настоящий Распутин, представляется лично мне исключительно важным!
— Он перед вами, — вздохнул я. — Вот только понятия не имею, чем и как я могу вам помочь при всем моем желании, потому как с того самого пятого сентября кроме тела от того самого «старца Григория» не осталось вообще ничего.
И я рассказал ему свою историю, ограничившись, правда, исключительно личными приключениями. Балашов время от времени задавал уточняющие вопросы и при этом курил папиросы одну за одной.
— Мда-с. Отставим в сторону неординарность и невероятность вашей версии, но хочу спросить: а что вы теперь с этим всем собираетесь делать?
— Признаться, не знаю, Алексей Алексеевич. Еще вчера думал, что единственное, что могу делать накануне гибели империи — это то, что умею, то есть играть и петь. А там — будь что будет. Теперь же просто не знаю.
— Империи суждено погибнуть? Как скоро? — резанул взглядом подполковник.
— Конец февраля семнадцатого.
— Подробности? Впрочем, стойте, пока не надо. А война? С войной-то что? Успеем?..
— Мы — нет, но Германия тоже рухнет. Как и Двуединая.
— А вот теперь…
— Подождите, Алексей Алексеевич. Давайте пока вернемся к текущей ситуации. Я так и не понял, какие у вас виды на Распутина.
— Вы правы, это сейчас важнее. А виды… Как вы думаете, будут у немца шансы, если натуральный старец окажется рядом с императрицей?
— Полагаю, что едва ли. Но проблема в том, что я-то не старец ни каким местом!
— Оно, конечно, так. Но это ваше мистическое перерождение мало того, что путает все расклады, так оно ещё даёт карт-бланш. Причем, как вам, так и фон Нойманну. Я всерьез опасаюсь, что ему удастся внедриться — тогда любые сплетни про Распутина и царицу могут стать правдой, а то и померкнут на фоне новых бед.
— Звучит апокалиптично, — признал я. — Впрочем, на фоне надвигающегося катаклизма, это так, мелочь. Но я вас понял. Прошу вас, давайте помолчим несколько минут.
Закурил и прикрыл глаза. В голове царил хаос. Я понимал резоны Балашова — судя по всему, не столько даже честного служаки, сколько истинного патриота, больного Россией. Но есть ли в этом смысл, хоть малейший? Меня ж верняком ухлопают, и Феликс с Митрофанычем не понадобятся. И Дмитрий Павлович, великий князь, которому, оказывается, я личную жизнь испортил — это меня Юсупов просветил — тоже не успеет… А потом меня накрыло.
Не помню, как докурил, как тушил окурок, как открывал кофр, доставал и настраивал свой сигарбокс. Просто гитара давно — часть меня, камертон и катализатор мыслительного процесса. Играю — думаю, думаю — играю. И понеслись перед глазами картины, одна другой ярче. Школа, класс примерно второй-третий, я еще не пионер. Начало ноября, учительница с важным видом рассказывает историю революции: «…и тогда помещики с фабрикантами свергли царя, и сами стали править страной. Но не стерпел рабочий класс, и всего через полгода скинул проклятых буржуев. И так возникла наша великая страна — земля рабочих и крестьян…». Демонстрация. Бумажные цветы, воздушные шарики, лозунги — потрясающий праздник. И опять демонстрация, только я уже постарше, вместе с отцом иду в колонне от электрозавода на Красную площадь. «…знач, так, мужики. Впереди через два квартала — два магазина подряд. Бери на всех. Беги на всех порах — успеешь, пока доплетемся. Ориентир запомни — транспарант про лампочку Ильича!» — и возбужденный мат, и звяканье бутылок, и «хорошо пошла!», и, уже у самой площади: «…а ты ващще меня уважжаишшь?!». Враньё в телевизоре, потом весенний гон перестройки — там тоже оказалось все враньё…Беспутная юность в девяностые: лабы в смрадных шалманах для бандитов — чем денег больше, тем меньше они пахнут! — стрельба сперва по вечерам в парках, потом в любое время суток где угодно, жуткая бурда с названием «Наполеон», спирт «Рояль» и финансовые пирамиды для тёмного народа, возжаждавшего халявы…
Я рос в одной стране, и был когда-то, наверное, тем мальчиком из песни Высоцкого, который нужные книги в детстве читал. Потом взрослел и напропалую бухал совсем в другой стране, умер же уже в третьей. Может, хватит? Я же никому ничего не должен, кроме как отвесить люлей тому китайцу, который обрек нас за что-то жить в эпоху перемен. Я никому! Ничего! Оставьте меня в покое!!! Какая Россия из тех, что я видел, настоящая? Брежневская? Ельцинская? Путинская? Николаевская? Да похер, если в одной из них меня уже убили, да и во второй собираются. С какого я…
«Ну и пафосный же ты червяк, дружище, — прозвучал в голове брезгливый, досадный голос Джимми Хендрикса, — И это, сопли подбери, да?».
Мысли исчезли, и стало настолько тихо, что я услышал, как играю Таривердиева — финальную песню из «Семнадцати мгновений», мурлыкая мелодию под нос. Доиграл. Открыл глаза. Да, я действительно пафосный придурок, аж стыдно.
— Чудный романс, — нарушил тишину подполковник. — А слова?
— Не помню, — соврал в ответ. — Когда и как я доберусь до Царского, имея в виду, что у меня два неисполненных обязательства сегодня? — и снова закурил.
— Проще всего, конечно, поездом, но лучше бы не надо, — принялся размышлять вслух Балашов. — Думаю, что транспорт я вам сумею организовать. Но тогда вот что, Григорий…
— Павлович, — твердо подсказал я.
— …Григорий Павлович, — кивнул подполковник. — Я осмелюсь просить вас еще об одной встрече, вечером. Тогда и обсудим детали, хорошо?
— Да, давайте в восемь вечера здесь же.
— Еще одна просьба. Я бы хотел пригласить на нашу беседу друга из отдельного корпуса жандармов. Всё же во внутренних делах он куда лучше меня разбирается.
— Не возражаю, у меня нет предубеждения против жандармов, — равнодушно согласился я, убирая гитару в кофр.
— Тогда до встречи. Честь имею! — Балашов надел фуражку, козырнул и вышел.
11 сентября, понедельник.
Я не помню, как милая Соня довезла меня до Царского, не помню, как ужинала, как спала, как просыпалась — я всё ещё была там, в Юсуповском саду, где Распутин пел удивительные песни. Это, несомненно, был он: его лицо, пусть и лишенное бороды и усов, его голос, но это никак не мог быть он — иные манеры, иная речь, музыкальность, наконец: они играли дуэтом с Рахманиновым! Я узнавала его и не могла узнать. И главное: он часто в упор смотрел на меня, явно ощущая мой взгляд, но я не видела в нём узнавания. Он будто никогда прежде не был знаком со мной.
Вечером за чаем отважилась рассказать об этом Лили Дэн.
«Странная история, — покачала она головой. — Очень странная. Но мне отчего-то кажется, что мы скоро его увидим».
Механически переставляя ноги, шел я по набережной Фонтанки, направляясь в студию звукозаписи. Настроение, можно сказать, отсутствовало, голова по-прежнему звенела пустотой. Кажется, миновал Гороховую (сто тыщ раз будь она неладна), и скоро уже Апраксин переулок, куда мне надо. Тут какой-то встречный парень лет двадцати с небольшим — по виду не то средней руки клерк, не то крутой работяга, не разбираюсь я во всех них пока, — выпучил глаза и схватил меня за грудки.
— Кракен! Мерзкий кракен! Спрут на теле Отечества! — брызгал в лицо слюной этот сумасшедший.
Я оттолкнул, он шлёпнулся на задницу, но тотчас вскочил и кинулся уже с кулаками, вопя нечленораздельно. Пришлось принять его на прямой в челюсть. На сей раз отлетел одержимый куда более неудачно: перевалившись через парапет набережной, он ухнул прямиком в реку.
— Охолоните, сударь, — крикнул ему вслед и поспешил продолжить путь, пока народ не набежал.
Кажется, повезло, и никто этой стычки не видел. У Распутина чёртов талант влипать в переделки на ровном месте — прошлая моя жизнь протекала куда спокойней. Но вот и студия, я вовремя.
— Доброго дня, Григорий Павлович, приветствовал меня вчерашний знакомец. — Но что это? У вас кровь?.. — Действительно, я, оказывается, раскровил костяшки о зубы внезапного противника. Но рука работает нормально, так что не страшно.
— Пустяки, право. Если у вас сыщется мокрая салфетка, уладим этот вопрос в минуту. Здравствуйте!
Пока я приводил в порядок руку, техники готовили аппаратуру, а мне принесли чай в подстаканнике и полную сахарницу.
— Вот-с, договорчик-с подпишем-с? — суетился управляющий.
— Подпишем, — согласился я. — Как вы полагаете, будут ли мои песни пользоваться успехом?
— Это совершенно несомненно-с! Осмелюсь сказать, что для образованной публики-с это будет наимоднейшее откровение-с!
— Вот и славно, — кивнул я. — Потому сделаем так: сейчас мы запишем восемь песен. И вы мне заплатите по сто рублей за песню. И всё. Ни на какие прочие отчисления я не претендую. Вы с каждой песни сделаете многие тысячи, не сомневаюсь, ну и пусть нам всем будет хорошо: мне прямо сейчас, а вам — всю оставшуюся жизнь. Идёт?
— Идёт-с, но отчего бы тогда не десять песен за те же восемьсот рубликов?
— Ставка твёрдая: одна песня — сто рублей. И деньги попрошу сразу. Дело здесь не в недоверии, а в том, что сразу по окончании записи мне будет нужно спешить.
— По рукам-с. Но всё равно десять-с! — и деляга проставил в договор количество песен и сумму гонорара. Договор, естественно, был в единственном экземпляре. Пока читал этот шедевр крючкотворного искусства, мой визави куда-то сходил и притащил десять сторублевок. Взяв деньги, я подписал договор, умудрившись не накляксить, и мы наконец занялись делом. Меня усадили перед здоровенным раструбом, и процесс пошёл.
— Здравствуйте. Я Григорий Коровьев, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов я сыграю блюз «Мотылёк» на стихи Владимира Набокова, — и сразу песня.
— Здравствуйте. Я Григорий Коровьев, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов я сыграю американский народный блюз «Дом рассвета» на стихи Вадима Гарднера…
— Здравствуйте. Я Григорий Коровьев, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов я сыграю блюз «Один» на стихи Андрея Белого…
Эта дурацкая «интродукция», как ее изволил обозвать управляющий студией, была нужна для недопущения пиратского копирования, что несколько развеселило: оказывается, музыкальная индустрия с первых дней существования была под пристальным флибустьерским вниманием.
Но вот всё записано, и, по заверению техников, получилось наилучшим образом. Так что осталось всех поблагодарить, убрать инструмент и отбыть.
На лестнице встретился с Вертинским, которого, оказывается, вчера тоже завербовала акула шоу-биза.
— О, удачно-то как! — обрадовался он. — Слушай, а можно я ту, что мы вчера записали, тоже сыграю?
— Можно, конечно, — чёрт, вспомнить бы ещё, что мы вчера с не вполне трезвых глаз записывали нотами, — хулиганства было хоть отбавляй, вон, даже на «ты» перешли!
— Спасибо! Я ее всё утро репетировал!
— Ну, давай. Удачи!
— Постой! Что у тебя с рукой?
— Гриша-Гриша, где ты был? На Фонтанке морду бил! — пропел я на понятно какой мотивчик.
— Вот же неугомонный, — покачал головой Вертинский, и мы распрощались.
Первым делом нашел в переулке трактир, где плотно поел. Организм укоризненно напомнил, что принимать пищу раз в сутки — моветон. Там пока и отдыхал за чаем, коротая время до следующего визита и стараясь хоть еще ненадолго сохранить пустоту в голове.
— Папа, милый…
— Да, Надюша?
— А правда же можно я твой граммофон разок послушаю? Всего разок!
— Ну… можно. А что случилось?
— Мне Коленька принес новейшую пластинку самого Вертинского! И там одна песня, которую я ещё вот совсем ни разу не слышала.
— Ну, давай, послушаем. Которую, егоза моя?
— Вот эту, «О любви»…
А не спеть ли мне песню о любви?
А не выдумать ли новый жанр?
Романс о вый мотив, и стихи —
И всю жизнь получать гонорар?[28] …
— Ой, папенька, ну это же просто чудо, что такое!
— Да-с. Свежо!
Надо сказать, что «диктовать» ноты мне понравилось куда больше. Я просто сидел, играл и пел, а два специально обученных молодых человека с абсолютным слухом вчерне записывали ноты. Потом я отдельно диктовал тексты. И так десять раз. Став ещё чуть-чуть богаче, я закупился пирожками и папиросами, и вернулся на Крюков к половине восьмого. Балашов с другом подъехали точно в восемь. Подполковник снова налегке, его друг — с саквояжем. Этот жандарм, обладатель открытого такого, доброго русского лица, зачем-то украсил его мощными усами и бородой лопатой, что в сочетании с неубиваемой офицерской выправкой даже в штатском выдавало в нем классического царского держиморду, как их рисовали в учебниках времен моего детства — и при том в немалом чине.
— Дорогой Григорий Павлович, позвольте представить вам моего друга. Полковник Валериан Павлович Васильев, старший адъютант штаба Отдельного корпуса жандармов.
— Коровьев Григорий Павлович, он же в недавнем прошлом Григорий Ефимович Распутин. Рад знакомству, господин полковник.
— Прошу вас, Григорий Павлович, — он выделил отчество интонацией, — давайте без чинов. Чай, это я у вас в гостях, а отнюдь не вы у нас в управлении, да я и не при мундире. Взаимно рад.
Полковника мы усадили на стул, Балашов сел рядом со мной на кровать.
— Получается так, что теперь вы снова не Павлович, а Ефимович, — напомнил Балашов. — Я всё устроил, завтра к восьми утра сюда за вами приедет мотор.
— Мотор?..
— Авто.
— О, спасибо. Алексей Алексеевич, а что мне еще нужно знать? Говорю специально еще раз для Валериана Павловича: я действительно не помню ничего до пятого сентября. Жизнь моя началась именно в этот день, когда я проснулся с лютого похмелья в постели с толстенной графиней Клейнмихель, простите за интимные подробности.
— С кем?! — неподдельно удивился Васильев.
Я в двух словах рассказал ему свой первый блюз шестнадцатого года.
— Дело в том, Григорий Павлович, что вдовствующая графиня Келлер-Клейнмихель отнюдь не отличается описанной вами статью. Поверьте, я виделся и общался с нею не раз. Это милейшая, весьма живая старушка, недавно отметила юбилей: в этом году ей сравнялось семьдесят лет…
— Но тогда кто и зачем оказался в моей постели?
— Отличный вопрос, на который мы пока не знаем ответа, — отозвался жандарм. — Крайне скверно, милостивый государь, что вам отшибло память, но уверяю: Григорий Ефимович Распутин — никоим образом не исчадие разврата. Напротив, это вполне примерный семьянин, любящий своих детей, что бы там ни придумывала юсуповская клика.
— Семьянин? Детей?! У меня что, дети есть? И… жена?!
— Ну, да, — ответно удивился Васильев. — А как вы полагали, друг мой: будучи в крестьянах, дожить почти до полувека без того, чтоб жениться и продолжить род? Решительно невозможно! Вы благополучно женаты с одна тысяча восемьсот восемьдесят девятого года на женщине по имени Прасковья Федоровна. Господь послал вам семерых детей. Четверых, увы, забрал обратно, — полковник перекрестился. — Но дочери Матрена, она же Мария, и Варвара, а также ваш единственный наследник Дмитрий Григорьевич, слава Богу, живы-здоровы, третьего дня вернулись от маменьки из родной деревни Покровское в вашу квартиру на Гороховой и, заставив прислугу наконец выйти из повального запоя, пытаются выяснить, куда же вы исчезли.
Ну что, Григорий, как тебе этакий блюзец? Еще пять минут назад ты был бродягой с крайне сомнительной репутацией, а сейчас — р-р-раз! — и семьянин, да ещё примерный! Вчера, глядя на Вовку Набокова, ведь на полном серьёзе испытывал к нему вполне отеческие чувства. А теперь, когда внезапно выяснилось, что у меня аж трое детей, причем, скорее всего, довольно взрослых… Ээээ… В общем, мысль поехать в Царское село ловить немецкого шпиона или ещё каким-нибудь способом возложить свою дурную башку на алтарь Отечества более не кажется мне дикой.
— Я, признаться, до последнего не верил в вашу амнезию, — тихо, как бы извиняясь, произнес Васильев. — Но теперь яснее ясного вижу, что так оно и есть. Такое не сыграть, уж поверь моему опыту, Алёша.
— Я поверил почти сразу, — отозвался Балашов.
— Предлагаю противошоковое, — с этими словами жандарм поднял с пола свой саквояж, добыл из его недр штоф смирновки, три серебряных стаканчика и банку с солеными огурцами. Я молча положил на тумбочку кулек с пирожками. Дорогое мироздание, в лице отдельных звезд мирового блюза и рока, ответствуй: ну, сколько можно пить?
Эта мысль, видимо, отчетливо читалась на моем лице, потому что Васильев назидательно произнес:
— Не пьянства окаянного ради, но исключительно душевного здоровья для, — и протянул стаканчик с водкой.
— Спаивание Распутина, а также появление в его постели неких особ, выдающих себя за кого-то иного, видится мне частью кампании по приведению действительности в соответствие со слухами, — как ни в чем не бывало, не замечая противоречия, продолжил Васильев после принятия противошокового. К слову, действительно слегка полегчало. — Точной информации нет и у нас, но выходит так, что с помощью дискредитации неуместного при августейших особах человека, — то есть вас, — какие-то силы пытаются скомпрометировать саму царскую семью. Этим совершенно точно занимаются немцы, и их интерес более чем понятен. И этим же почти стопроцентно достоверно занимаются Юсуповы и другая аристократия в интересах великих князей и, прежде всего, Александра Михайловича.
— Юсуповы? Позвольте, но я пробыл у них несколько дней, они знают всю мою историю и, более того, дальнейшую историю России!
— Простите, Григорий Павлович, вот отсюда давайте подробно. С кем и о чем именно вы говорили? — жандарм, что называется, «подобрался». Вместо располагающего к себе дядьки-балагура передо мной сидел очень жесткий профессионал-силовик.
Стараясь не упустить ничего, я пересказал ему все разговоры с княгиней, Феликсом и Пуришкевичем, попутно изложив тезисы грядущей истории. Едва я замолчал, Васильев молча разлил, и мы так же молча, не чокаясь, выпили.
— Что меня в этой истории особенно удивляет, — задумчиво произнес жандарм, — так это то, что вы до сих пор живы. По логике, вас должны были скинуть в Мойку вечером первого же дня. Удобнейший же момент… Значит, я чего-то не знаю или не понимаю. Но это не беда: узнаю и пойму. Вот что, Григорий Павлович, друг вы мой бесценный. Христом-богом молю, вспомните! Выпейте, покурите и вспомните: что на самом деле погубило Государя? Я не институтка с соплями в сиропе, я вижу всё, что вокруг происходит, и, в отличие от многих иных персон, не желаю России страшной погибели. Вспомните!
Я выпил. Выкурил папиросу. Вспомнил страшное кино про гибель царской семьи. И понял.
— Государь. Примерный. Семьянин. Это. Его. И сгубило, — вот так, медленно, по одному слову. — Если кто угодно будет иметь хотя бы тень власти над его семьёй, он будет иметь власть над Императором.
Агностик Балашов перекрестился и, налив лишь себе, долбанул сто граммов без закуски. Полковник выдохнул, вдохнул и разразился отборной матерщиной.
— Опасно вам там будет, — покачал головой Алексей Алексеевич. — Если Юсуповы сообразят, какой шанс они упустили… У вас есть револьвер?
— Я музыкант. Я не умею стрелять.
— Плохо. Хотя, если вас всерьез примутся убивать, одним револьвером не отобьетесь, тут и пулемета может не хватить.
— Господа офицеры, проблем чрезмерно много, в голове разом не помещаются. Давайте есть слона кусочками. Начнем с немца. Он вам нужен непременно живым?
— Вообще-то, конечно, желательно: гауптман много знает. Но если не получится, я плакать не буду, — ответил Балашов.
— Хорошо. Не имею представления, каким образом буду его нейтрализовывать, положусь на импровизацию. И мне будет нужна связь. Желательно, с вами обоими. Это можно устроить?
— Да, вполне, — кивнул Васильев. — Запоминайте, записывать не надо… — и мне продиктовали приметы людей, которые передадут весть моим нынешним собеседникам.
Полчаса спустя, когда все детали были согласованы, офицеры принялись прощаться.
— Валериан Павлович, не откажите в просьбе, — попросил я, доставая бумажник. — Вот деньги, около двух тысяч. Заработал сегодня музыкой. Прошу, найдите способ передать их моим… моим детям.
— Непременно исполню, поклонился полковник.
— Не забудьте: мотор в восемь утра, — напомнил Балашов.
В восемь утра и впрямь у парадного меня ждало авто зеленого цвета. Герб фирмы-производителя смахивал на православный крест, а шильдик гласил: Lorraine-Dietrich.
— Что ж, ударим автопробегом по бездорожью и разгильдяйству[29], — усмехнулся я вполголоса.
В машине, кроме шофёра, находился знакомый мне по Поцелуеву мосту штабс-капитан. На сей раз он был в кофейного цвета костюме, котелке и с подкрученными усами. А на заднем сидении сидел сам Балашов.
— Доброе утро, — приветствовал меня подполковник. — Что-то неспокойно мне, решил проводить. До Царского. Садитесь, Григорий Павлович.
Я примостился рядом с ним, кофр с гитарой — на колени. Тронуться не успели: из арки, пританцовывая, вышел то ли поддатый, то ли накокаиненный молодчик весьма лихого вида.
— Ух ты! — восхитился он. — Господа хорошие! На ахтымобиле! Да с утра пораньше! А позолотите ручку, господа, а? — он подходил все ближе. В паре шагов от Балашова с разбойника слетела вся игривость, а в руке блеснул нож.
— Лопатники гоните. Сюда. Быстро!
— Д-да-а-а… Сей-й-чаас… — заикаясь, заблеял Балашов и полез во внутренний карман.
Револьвер он выхватил моментально. Грохнул выстрел, налетчик повалился с дырой во лбу.
— Дворник! Дворник! — зычно крикнул подполковник.
— Я здесь, ваше превосходительство, — из дворницкой вылез перепуганный татарин.
— Падаль сдай в полицию, нам некогда. Будут спрашивать, кто шумел — все вопросы в штаб жандармов, к полковнику Васильеву. Ясно тебе?
— Так точно!
— Ну, поехали тогда.
В Петрограде самым загадочным способом исчез музыкант, исполнитель американских блюзов Г. П. Коровьев. Как рассказал нашему корреспонденту известный московский актёр и певец А. Н. Вертинский, в последний раз он видел друга на Фонтанке среди дня 11 сентября, после чего тот внезапно исчез. Самостоятельные поиски результата не дали, и тогда актер обратился в полицию. Но в Адмиралтейской полицейской части г-ну Вертинскому было сказано, чтобы он прекратил интересоваться судьбою своего друга во избежание пагубных последствий. Г-н Вертинский особенно сокрушался тем, что Коровьев не услышит собственных песен, которые выходят на следующей неделе на пластинках Русского акционерного общества граммофонов.