Часть вторая Я люблю буги-вуги!

Глава 11 Шесть пулевых, улыбка енота и τρελά σκυλιά[30]

Уже на самом выезде из города нас перехватил жандармский офицер, оказавшийся курьером от полковника Васильева.

«Напрямую не идти ни в коем случае! Обратиться к фрейлине ЕИВ Анне Александровне Вырубовой, адрес в Царском: (…). Удачи, господа! В.В.», — гласило послание Валериана Павловича.

Балашов скорчил недовольную мину:

— Без него бы не догадались… Хотя да, не догадались бы, — со вздохом признался он через минуту. — Что-то я увлекся. — И, помявшись, спросил меняя вполголоса: — Григорий Павлович, пока едем, расскажите еще про будущее? Основные моменты внешней политики хотя бы.

— Будущего нет, — покачал я головой. — Мне понадобилось некоторое время, чтобы это понять, но теперь я точно знаю: будущего нет. И если то, что уже случилось со страной и всеми нами, случится снова, отличий все равно будет немало. Потому надо сделать так, чтобы этих отличий стало еще больше. Как можно больше.

— Что вы имеете в виду?

— Давайте будем непредсказуемы? — предложил я. — От нас — ладно, не от нас, от Васильева, к примеру, ожидают, что он всего-то очередного чижика съест, а он — рраз! И устраивает масштабное кровопролитие. Меня спрашивают страждущие: «О, святый старче Распутин, как мне, сирому и убогому, достичь благодати и вкусить манны небесной?» — а я отвечаю: «Сорок два!» — ну, и так далее, в том же роде. И самое главное, Алексей Алексеевич. Никакого уныния! Уныние — тяжкий грех, вовеки не отмолите, это я вам как Распутин говорю! — и, насладившись смятением и скепсисом на лице собеседника, я демонически заржал.

На мой ржач обернулся недоуменный Денисов, но подполковник махнул рукой, и его младший коллега успокоился. Остаток пути, впрочем, проделали молча. Только на въезде в Царское Село Балашов словно очнулся от дрёмы.

— Сейчас будут Египетские ворота. Вот возле них мы вас и высадим — едва ли кто нас заметит, а лучше избежать лишних кривотолков.

Впрочем, у тех самых ворот нас было кому заметить: толпа не толпа, но человек с тридцать там кучковалось. Тусили они там не просто так: перед собравшимися стоял и говорил… Вот это удача!

— Ну, давайте прощаться, — протянул руку контрразведчик. — На рожон не лезьте, помните: ваша основная задача — опередить и, в идеале, нейтрализовать фон Нойманна.

— А чего его опережать-то, — ответил я. — Если не ошибаюсь, вот он, ораторствует.

С площади послышался смех, и чей-то ехидный голос громко выкрикнул: «Что, Гришка, обрили тебя немцы?».

— Да ладно… — произнес Балашов с такой интонацией, что я почувствовал себя в родном XXI веке. — Впрочем, давайте посмотрим.

Тут громыхнула пара револьверных выстрелов, в толпе завизжали. Балашов и Денисов рванули вперед.


Из воспоминаний Николая Гумилева

…До отбытия оставалось немногим менее двух дней, и я решил провести их в Царском. Сентябрь — хорошее время для посещения Царского Села: шумные столичные дачники уже перебрались в город, а местные никогда не отличались ни шумностью, ни назойливостью. В тот день, проснувшись, по обыкновению, рано, я совершал утреннюю прогулку по аллеям и улицам, думая ностальгически о собратьях на войне, неизбежно — об Аннушке, со смущенной тоскою — о Лёвушке. Сами по себе в голове возникали стихотворные строки, чтобы, вспыхнув на миг, вновь раствориться без остатка в мировом эфире. Так и дошёл до самых Египетских ворот, где внезапно обнаружил целый митинг. Собравшиеся относились, скорее, к мелкой обслуге, было и несколько ремесленников — так, я узнал подмастерье сапожника Геворка, у которого недавно поправлял сапоги. Наибольшее удивление вызвал оратор на этом митинге, ибо это был Распутин. Облаченный в монашеский подрясник, с изрядным крестом на пузе. Длинные волосы расчесаны на прямой пробор и стянуты шнурком, борода клочковатая и неухоженная. Облик его был несколько нарочит и карикатурен, доверия у меня ни малейшего он не вызвал. Тем более, что с Распутиным я виделся за несколько дней до того при экстраординарных обстоятельствах, вот как это вышло <…>.

Таким образом, я никак не мог принять подлинность пытавшегося завести довольно, впрочем, индифферентную толпу «святого старца». Однако же, стоило послушать, что этот клоун вещает.

— …и тогда мы всем миром матушке-императрице челом ударим, и прекратит Государь по слову ее войну эту проклятую, и вернутся солдатушки с фронта, а матушка наша всех и кажинного землицей-то одарит! — ораторствовал «Распутин». Ему внимали не без интереса, но, с другой стороны, безо всякой присущей подобным сборищам ажитации.

Тем временем в облике Распутина я обнаружил одну презабавнейшую деталь, о которой, на беду свою, поспешил ему сообщить.

— Милостивый государь, — громко произнес я. — У вас, изволите знать, ус отклеился.

Ряженый вперил в меня тяжелый взгляд нарочито выкаченных глаз.

— Ага! Отродье офицерское, сатанинское! Русь святую кровушкой залить восхотел? — заорал он.

Но тем временем и второй ус последовал примеру первого, и в толпе послышались смешки, а после и дружный гогот — с хлесткими подначками, как исстари заведено в нашем народе. На псевдораспутина это оказало странное действие: он извлек откуда-то два револьвера, и, завывая проклятия, принялся с двух рук палить в меня. В секунду я был дважды ранен: в руку и в голень, и, уже падая, увидел, как от подъехавшего авто бегут два франтовато одетых господина с револьверами в руках.

* * *

— Нойманн, стоять! Брось оружие! — кричал Балашов. Остатки «толпы» стремительно разбегались во все стороны.

Фальшивый старец немедленно перенес огонь на подполковника. К счастью, промазал. Денисов припал на колено, ухватил «наган» обеими руками и максимально быстро разрядил весь барабан. Нойманн упал без движения. От ворот бежали двое караульных, срывая с плеч винтовки с примкнутыми штыками.

— Что-то нерасторопны вы, братцы, — покачал головой подполковник, предъявляя им документы.

— Виноват, ваше высокоблагородие! — хором гаркнули солдаты. — Но ничто же не предвещало… — жалобно добавил один из них.

— Да?! А стихийное сборище в двух шагах от царской резиденции — это вам фунт изюму?! Бегом марш на пост! О происшествии доложить по команде!

— Есть!

Контрразведчик подошел к валявшемуся «Распутину».

— Шесть пулевых. Изрядно стреляете, капитан, — произнес Балашов, сосчитав попадания, включая аккуратную дырку в виске шпиона. Парик с того свалился, стал виден ежик светлых волос. — Спасибо, Вадим Васильевич.

— Рад стараться, — привычно ответил Денисов и побежал к подстреленному офицеру. — Прапорщик, живой?

— Рука, нога. Остальное в норме, господин?..

— Штабс-капитан Денисов, регбюро Генштаба, — и крикнул водителю: — Ерофеев! Бинты тащи! Быстро!

Через полминуты подбежал водитель с бинтами, и с ним пришел еще один штатский.

— Григорий Павлович, — слабо ухмыльнулся Гумилев, — я был уверен, что это не вы в меня стреляли, — и потерял сознание.

* * *

Поэта перевязали, Денисов с водителем перенесли его в автомобиль.

— Откуда он вас знает? — спросил Балашов.

— Доводилось встречаться. Это Гумилев Николай Степанович, прапорщик Александрийских гусар, а ко всему — известный стихотворец.

— Да, знаю такого, то-то лицо знакомое. Но, постойте-ка, вам теперь ведь нет нужды идти туда? Нойманн-то всё…

— Нужды нет, но есть необходимость. Вспомните, что я вам говорил. Логика подсказывает, что мне здесь делать нечего? Отлично, значит именно тут я и останусь. Время не терпит — раненого нужно немедленно в госпиталь.

— Видите вот эти здания в нарочито старинном стиле? Это и есть госпиталь, — до указанного им комплекса оставалось метров двести. — Но вы правы, давайте прощаться. Да, как начнутся улицы — сворачивайте влево на любую. Потом в первую направо — и до конца.

Авто с трупом немецкого агента в багажнике и раненым гусаром на заднем диване укатило в госпиталь, прямо навстречу бегущему отряду вооруженных людей. А я с инструментом и саквояжем с минимальными пожитками пошел искать нужный мне дом. Никуда не торопясь, гулял по Царскому Селу, припоминая, что в далекой юности, году так в 1989, бывал здесь, причем без экскурсии, — но, конечно, наибольшее внимание уделял парадному Екатерининскому дворцу с регулярным парком, и в меньшей степени дворцу Александровскому, который в ту пору пребывал в крайне запущенном состоянии, равно как и парк вокруг него. Про саму жилую часть, понятно, тогда и не думал, а вот сегодня было просто приятно насладиться погожим деньком в этом провинциальном малолюдном городке.

Эту медитативную прогулку нарушил своим печальным видом мальчишка-папиросник, попавшийся навстречу. Парень брел с таким лицом, будто всю родню схоронил, что, по нынешним временам, увы, более чем вероятно.

— А что, дружок, высший сорт есть? — окликнул я его.

— «Дружка[31]» нет, «Иры» тоже. «Герцеговина Флор» по восемьдесят копеек за двадцать штук, — мрачно ответил разносчик.

— Ну, давай тогда «Герцеговину», всю, что есть.

— Есть на четыре рубля, — отозвался он, доставая из заплечного короба папиросы в коробке.

— Ну, тогда держи, — я протянул ему пятерку. — И сдачи не надо.

— Спасибо, дядь, — шмыгнул носом мальчишка.

— Э, брат, гляжу, не весел ты.

— То дела домашние, — окончательно, если такое только возможно, посуровел он.

— Дела-то, может, и домашние, но унывать нельзя, никак нельзя. Страшный грех это.

— Дядь, ты поп., что ли?

— Я?! — вот уж удивил! — Дружище, разве ж я похож на попа? Да и будь я попом, неужто папиросы б покупал?

— Отец Сергий покупает, — пожал плечами папиросник. — И отец Илларион тоже. Всё им «Иру» подавай, понимаешь.

— Ну, да не будем обсуждать нравы духовного сословия. Давай так. Ты местный сам-то?

— Ну да…

— Так вот. Предлагаю выгодный обмен. Я тебе пою песню, а ты рассказываешь мне, как найти нужный мне дом. Идёт?

— Идёт, — во взгляде паренька появились удивление и заинтересованность.

Я достал гитару. Бегло проверил строй, подкрутил пару колков.

От улыбки хмурый день светлей,

От улыбки в небе радуга проснётся…

Поделись улыбкою своей,

И она к тебе не раз еще вернется[32].

— Никогда не слышал! Вот это дааа!

— Дяденька, а ты есё споёсь? — оказывается, пока я пытался улыбнуть хмурого торговца никотином, к нам подошли еще два ребенка, мальчик лет восьми и девочка хорошо ели пяти.

— Хорошо! Слушайте! — и я спел про Африку, где, как известно, горы вооот такой вышины, а также непременно есть зеленый попугай.

Пока пел, аудитория снова прибавилась — и детишки подбежали, и пара взрослых полошла. Так что дал я целый концерт, где прозвучали, наверное, все невинные детские песни, сидевшие в моей голове — куда более обширное пионерское наследие по понятным причинам пришлось оставить за кадром. Главным хитом стала песня про Антошку со всеми его тилитилями и траливалями: в третий раз ее пели все без исключения, хором. А потом пришел городовой и, смущенно извиняясь, попросил балаган прекратить, потому как рядом госпиталь, где «господа раненые страдать изволят». Я подивился такой формулировке, но перечить не стал. Тем более, что детвора и так уже была вполне удоволена, перебирать не стоит.

— Ну, я свое обещание выполнил, — укладывая гитару в кофр, сказал я мальчишке с папиросами. Грусть его развеялась, лицо светилось радостью. — Теперь расскажи-ка мне, как пройти на угол Средней и Церковной?

— Ой, так вам тётенька Аннушка нужна? — удивился паренек. — Так это просто…

Дело кончилось тем, что к «тётеньке Аннушке», которая, оказывается, почиталась здесь как человек исключительной доброты, и дети, и взрослые проводили меня всей толпой. Но довести до конца свою миссию не сумели: я обратил внимание, что уже некоторое время нас сопровождает несколько казаков, довольно бурно дискутируя на ходу. У меня быстро появились нехорошие предчувствия относительно предмета их спора, и, когда они решительно подошли к нашему детсаду на прогулке, убедился в своей правоте.

— Эгей, детишки, а что это вы тут делаете?

— А мы дядю Гришу к тёте Аннушке ведём!

— Дядя Гриша хороший!

— Он песни поёт!

— Ну, ну, угомонитесь, пострелята. Бегите по домам, нам ваш дядя Гриша сначала в другом месте нужен. А потом мы его сами доведем.

— Вы тоже хотите песен послушать, дядя казак?

— Очень хотим, ребятушки, — подтвердил казак, и детишки передали меня царским охранителям.

— Молчать. Идти с нами. Сумки сюда, — сквозь зубы процедил «дядя казак», едва мы отошли подальше от моих провожатых.

— Закурить можно?

— Молчать, сказал.

Довольно скорым шагом, в полном молчании меня вывели из поселка. Пройдя по дороге между госпиталем и дворцом, в скором времени свернули влево и углубились в парк. Несколько раз по пути встречались посты охраны, но никто казакам вопросов не задавал. Наконец, в достаточно укромном и полностью безлюдном месте процессия остановилась. Старший развернулся ко мне и резко ударил под дых. Еще двое мгновенно повисли у меня на руках.

— Сейчас ты, падла, за все ответишь, — прошипел казак и еще дважды ударил меня. — И за шашни с немцами, и за брата моего, в Шушарах расстрелянного. За сколько серебренников Россию продал, иуда?!

— Прекратить! — хлестнул властный женский голос. — Что здесь происходит?!

К нам присоединилась… сестра милосердия. Не видел, откуда она появилась, но шла стремительно, и во всей ее фигуре, несмотря на одеяние, сквозила именно властность и привычка повелевать.

— Что сделал этот человек? Он мне, как будто, знаком.

— Матушка, не мешай, — попросил казак. — Он же немцу Россию продал ни за грош, министров своих повсюду распихал, брата моего убил… Нету у империи врага злее Гришки Распутина!

— Ну-ну, продолжай, продолжай. И Россию он продал со мной вместе, не так ли? И государя мы с ним погубить удумали, и править самовластно, так ведь? А про непотребное что ж не упомянули, раз начали грехи перебирать? Ну? Не слышу!

Императрица решительно встала рядом со мной.

— Казаки, если уж даже вы поверили в эту ахинею, то мне точно жить незачем. Давайте, стреляйте обоих.

— Но…

— Хорунжий, отставить! — на сцене появилось новое действующее лицо: к нам быстрым шагом приближался офицер. — Ваше императорское величество, сотрудниками армейской контрразведки у Египетских ворот при попытке вооруженного сопротивления застрелен агент немецкого генштаба гауптман Иоганн-Готлиб фон Нойманн, пытавшийся выдать себя за известного вашему величеству целителя Григория Распутина. При сем ранен оказавшися рядом случайно гусарский прапорщик Гумилев, он уже помещен в Михайловский госпиталь. По данным контрразведки, происшествие в Шушарах устроил именно немецкий офицер.

— Благодарю, Сергей Иванович, будет полезно узнать всё это дело целиком, — кивнула императрица и приказала, обращаясь к казакам: — Самовольные дознания прекратить. Гостя, — она выделила это слово, — бережно сопроводить во дворец и устроить в гостевых комнатах, — ей никто не возразил, и последнее она сказала лично мне: — Милостивый государь, жду вас сегодня к чаю.

И Александра Федоровна поспешила обратно в госпиталь.

* * *

Едва позавтракав, он вернулся к пианино, которое нещадно мучал добрых полночи. К исходу часа, по мнению музыканта, что-то всё-таки получилось, и тогда он поспешно вскочил, длинным прыжком переместился за стол, выбрал из нескольких исчирканных листков один. Перечитал внимательно, зачеркнул три строчки, написал еще несколько, вернулся к инструменту. Заиграл энергично.

Это стук. Это свет. Это тьма. Это крик.

Это сон без сна, это как привык.

Это как сумел — то ли здесь, то ли там,

Это стук колес по вискам, по костям.

Мы молимся боли, словно богине —

Раненый на морфии, сестра на кокаине.

Санитарный поезд, санитарный поезд…

Это взрыв. Это пуля. Это бег. Это грязь.

Это бред. Забытье. Это смерть через раз.

Шорохи под кожей, стук колес по костям —

Расскажи мне, Боже, где я — здесь или там?

Но лучше сдохнуть в поезде, чем на чужбине —

Раненый на морфии, сестра на кокаине.

Санитарный поезд, санитарный поезд, санитарный поезд, санитарный поезд[33]

— Саша, хорошо как! Но чудовищно натуралистично, — с некоторой укоризной произнес женский голос.

— Да, хорошо… наверное, — вздохнул Александр Николаевич. — Но всё же не то. Совсем не то.

— Смотри, твое объявление вышло в газете.

Вертинский взял в руки свежий номер «Русского инвалида», прочел вслух:

— Разыскиваются сведения относительно Летова Игоря Федоровича, возможно, поступившего в войска из Омска либо Томска либо соответственных губерний. Сведения просьба телеграфировать на московский почтамт г-ну Александру Вертинскому, до востребования, — сложил газету, снова вздохнул. — Да, скоро в Москву.

* * *

— То есть как это «сбежал»? — взъярился князь Юсупов. — Кто ему позволил?!

— Ээээ… Вы не распоряжались насчет держать под замком, ваше сиятельство. К тому же, он сколько раз отсутствовал в городе — и возвращался.

— На квартире его смотрели?

— Точно так-с, нет его там. Зато полиции у дома — хоть отбавляй, — пожаловался слуга. — Говорят, какой-то лиходей с утра хотел военных ограбить.

— Да ну? — не поверил князь.

— Именно что-с!

— И как?

— Проедсказуемо-с: из револьвера в лоб с пяти шагов…

— Мда. Но запомни: он нам крайне нужен. И, желательно, пока живым. Но если живым не получится — главное, чтоб не ушел никуда. Вечером, попозже навести квартиру еще раз.

— Будет сделано-с!

Пуришкевич встал из кресла, взял графин, разлил по бокалам коньяк.

— События становятся все страннее. Мои люди провели рискованную акцию, но своего не добились: Распутин от них ушёл. Но штука в том, что его там вообще не должно было быть, и, вроде бы, в это время он вообще у вас в саду сидел. Ничего не понимаю.

— Владимир Митрофанович, вся эта мистика у меня в печенках сидит, вместе с его предсказаниями и анархистскими разглагольствованиями про «социалистическую империю». Но план, слава богу, давно есть, и уже исполняется. Что там с вашим водевилем про ревнивую императрицу?

— Люди уже выехали в это, как его, Покровское, затруднений там не вижу.

— Отлично, сударь, отлично. Ну, за наш успех!

* * *

Скромная комнатка Коровьева на Крюковом решительно не предназначалась для такого количества посетителей. Но имевший в своем распоряжении несколько куда более комфортабельных конспиративных квартир полковник Васильев отчего-то решил проводить потайное совещание именно здесь. Сам Валериан Павлович снова оккупировал стул, того же ведомства подполковник Беклемишев демократично сел на тумбочку, а на кровати умудрились уместиться ротмистры Потоцкий и Басманов-второй, да двое представителей контрразведки: подполковник Балашов и штабс-капитан Денисов. Васильев, как старший по званию, председательствовал. Представив присутствующих друг другу, он начал:

— Итак, господа офицеры. Прежде всего, давайте определимся, на каком иностранном языке можем говорить мы все? Мы во внезапном месте, но давайте исходить из того, что уши есть у любых стен.

Посыпались доклады. В итоге выяснилось, что всем знакомы латынь и греческий. Подкинули монетку, и полковник продолжил значительно медленнее, вспоминая слова языка потомков Гомера и Эсхила. Непредусмотренные древним языком термины он озвучивал на испанском или английском.

— Итак, я разговаривал по отдельности с большинством из вас. То, о чем мы говорили, на деле оказалось явлением куда более серьезным. И времени, как оказалось, почти не осталось. Собственно, даже без «почти» — оно уже убегает в отрицательные величины. Все новые и новые данные подтверждают печальную картину: в привычном виде империя существовать более не может, и дни ее сочтены. Сразу несколько объединений разнонаправленных сил готовят мятежи. Эта разнонаправленность в сочетании с прочими факторами может привести к тому, что государство просто разорвет — что, конечно же, недопустимо и чего необходимо избежать, как я считаю, любой ценой. Господа офицеры, главное решение, организационное решение, тот импульс, который начнет всё — его надо принять здесь и сейчас. Отчизна, Родина, Империя — она превыше всего. И если для неё нужно отдать жизнь и поступиться дворянской честью — мы обязаны это сделать, господа.

— Осмелюсь напомнить, что для большей массы российского дворянства мы — парии, — встрял Беклемишев. — Они скорее пожмут лапу любому псу, кроме, разве, бешеного, нежели руку жандарму. Но на кону судьба России, и я согласен с тем, что ради нее необходимо отринуть любые условности и пойти на всё. Я безусловно с вами, Валериан Павлович.

Остальные вразнобой высказались в том же ключе.

— Отменно, — подытожил Васильев. — Тогда приступаем к разработке операции… операции «Бешеные псы». Поспешности стоит избегать, но и любое промедление гибельно, так что зазор невелик. Начнем сверху вниз. Итак, их высочества великие князья…

В дверь постучали.

— Да? — как ни в чем не бывало спросил полковник.

— Григорий Павлович, от князя Юсупова я! Их сиятельство беспокоиться изволят-с, просят непременно прибыть!

— Входи, мой дорогой! — бодро позвал жандарм.

Дверь отворилась, в комнату зашел невысокий невзрачный мужчина — и замер, зачарованно глядя на пять направленных на него револьверов.

— Любезный, — негромко произнес Балашов. — Закрой-ка дверь. И без резких движений.

Глава 12 Швыбзя, Тютя и другие удивительные существа

Чем занять себя дорогому другу Гришке Распутину в ожидании файв-о-клока у императрицы, имея в виду, что часы показывают два пополудни? О, было бы желание, а занятие сыщется.

Для начала постарался прояснить вопрос с провожатыми: чем это таким я успел насолить казакам, что они всерьез вознамерились отправить меня к Джимми Хендриксу, опередив в этом вопросе незабвенного Пуришкевича? Вопрос, сами понимаете, не праздный: жить отчего-то хочется, и чем дальше, тем больше. Здесь скучно и, будем честны, страшно, но… Знаете, мне отчего-то нравится быть тут — где Саше Вертинскому снится бесконечный санитарный поезд, а храбрый Коля Гумилев одинаково хорошо действует и добрым словом, и револьвером. Мне на первую юность досталось довольно поганое время, да и на нынешнюю — а стоит вспомнить, что «родился» я тут всего-то неделю назад! — и на нынешнюю «юность» время выпало как бы не еще хуже. Но рядом с такими ребятами, как два эти поэта, как Балашов, как жандармский полковник, хочется жить и делать что-то хорошее, а не бухать с перепугу четырнадцать лет кряду, как я после крушения страны.

— Господа, пока вы меня провожаете, давайте расставим точки над «и», «ё» и другими буквами, где зачем-то могут понадобиться точки, — предложил я казакам. — Возможно, я даже соглашусь с вами, что повинен смерти, но хорошо бы знать, за что именно.

— Давайте я отвечу на ваш вопрос, сударь, — начал офицер. — Полковник Оладьин, честь имею. Суть проста: наслушавшись газетных сплетен, казаки их императорских величеств лейб-конвоя самовольно, не ставя старших по команде в известность, решили, ни много ни мало, спасти Империю, расправившись с главным виновником всех бед — то есть вами. Для этой цели они приехали в Петроград… — и он изложил мне вполне ковбойскую историю про лихих казаков и пулеметную засаду в Шушарах. — Так что зуб на вас они наточили действительно огромный, не зная ровно две вещи: первое, что охотились они не на вас, а на немецкого офицера, и второе, что ничего из того мракобесия, что приписывают вам, милостивый государь, в реальности не происходило.

— Как же не происходило, господин полковник! — взвился хорунжий. — Все ж газеты пишут, и в обчестве все разговоры только об том и идут!

— Хорунжий Подобед, вы ведь постоянно несете службу при особах их императорских величеств?

— Так точно!

— Тогда ответьте мне на два вопроса. Первый: сколько раз и когда именно господин Распутин бывал в сем году в царском дворце?

— Один раз, господин полковник. В марте месяце, как цесаревич болел.

— И второй: уезжала ли государыня в Петроград так, чтобы вы не знали, где и с кем она встречается?

— Никак нет, господин полковник! — бодро отрапортовал казак, и тут в его глазах мелькнуло понимание. — Ваше высокоблагородие! Так это что же получается?!..

— А то и получается, господин хорунжий, что вместо того, чтобы просто минуту подумать, сложить, так сказать, два с двумя и ожидаемо получить четыре, вы угробили пять человек, да в итоге самой императрице угрожали! И что теперь с вами делать? — на редкость спокойно для такой ситуации спросил полковник, и повисла тишина, нарушаемая лишь шорохом наших шагов.

— На всё воля ее императорского величества, — упавшим голосом ответил казак.

— Вот именно, — подвел Оладьин итог беседе и открыл передо мной дверь во дворец. — Проходите, Григорий Ефимович. Сейчас передам вас по команде местным распорядителям. Отмечу лишь, что видел вас некогда, и вы с тех пор сильно изменились.

— Tempora mutantur, — пожал я плечами. — Et nos mutamur in illis[34].

— Мда-с, — протянул полковник, вероятно, припоминая прежнего Распутина.

«Местный распорядитель» определил меня в недурственные, хотя, наверное, скромные по местным меркам, апартаменты, принес легкий перекус, пепельницу и кофейник. Узнав, что свобода моя никоим образом не ограничена, я, перекусив, взял гитару и вновь отправился в парк, попросив дворцового человека предупредить меня, когда будет без четверти пять.

Вот странно. «Детский концерт» я отыграл — часа же еще не прошло, а руки тянутся к инструменту. Ну, а если тянутся, так чего б не сыграть? Скамейки в парке изредка встречались. Не так часто, как в мое время — ну так это и не общедоступная «рекреационная зона», а частное владение, поэтому «малые архитектурные формы» на каждом шагу здесь были бы излишни. Найдя лавку, сел и заиграл — без слов, просто для себя, вокруг никого, — не имея в виду ничего конкретного, перескакивая с Shine on you crazy diamond через Since I’ve been loving you на I put a spell on you[35] и обратно. Тут чьи-то нежные ладошки закрыли мне глаза.

— А спе-е-еть? — промурлыкал девичий голос.

— Это можно, — ответил я. — Желаете чего-нибудь романтического?

— Вот уж нет! — фыркнула невидимая девушка. — Оставьте сопли в сиропе для кисейных барышень с тонкой душевной организацией. Тютя[36]! Иди сюда, нам сейчас песню споют! — Тут я снова обрел способность видеть, хотя собеседница на глаза пока так и не показалась.

— Ну, без романтики, так без романтики, — согласился я, и, покопавшись в памяти, начал:

Верю я: ночь пройдет, сгинет страх.

Верю я: день придет — весь в лучах.

Он пропоет мне новую песню о главном,

Он не пройдет, нет — лучистый, зовущий, славный

Мой белый день![37]

— Прекрасная песня, наш дорогой друг! — воскликнула девушка и захлопала в ладоши. К ней присоединилась еще одна слушательница, тоже за моей спиной. — Но крамо-о-ольная…

— Чаще всего крамола не в устах певца, а в ушах слушателя, ваше императорское высочество. Ну, это если «Марсельезу» не иметь в виду.

— А чего так официально-то? — несколько обиженно произнесла девушка, выходя передо мной. — «Высочество»… Это ж я, Швыбзя[38]!

— Вы первая начали, милая Швыбзя. Ну, к чему этот пафос? «Наш дорогой друг!» — передразнил я ее.

— А как надо-то? — окончательно растерялась Швыбзя.

— «Дядя Гриша» — вполне достаточно, — заверил я принцессу.

— Но, дядя Гриша, — возразила вторая девушка, появляясь передо мной, — вы же поёте про «сгинет страх»! Это значит, что сейчас плохо и страшно, а будет хорошо, надо только верить…

— Безусловно, можно трактовать и так, дорогая Тютя, — согласился я. Убей не помню, как звали дочерей Николая, так что придется оперировать ставшими мне известными домашними прозвищами. — Но конкретно в тексте речь явно идёт о душевно расстроенном человеке, который просто боится ночной темноты и выдумывает себе всякое, уж не знаю, зачем. Поверьте, встречал таких людей, и не раз. А досужий слушатель любую историю в своей голове может повернуть как угодно — от посягательств на устои до чего-нибудь совершенно непристойного. К примеру, один мой приятель написал как-то песню про мо… парижское метро. Вы знаете, что такое метро?

— Да, конечно.

— Ну, так вот. Париж, как вы тем более знаете, нередко сравнивают с библейским Вавилоном. Так он и спел: «У нас, в Вавилоне, лучшее в мире метро!», имея в виду ровно то, что спел. А его обвинили в нагнетании панических настроений в ожидании налетов германских цеппелинов — вроде как, метро — наилучшее убежище от бомб[39].

— Вот ведь чушь какая, — передернула плечиками Швыбзя.

— Именно, что чушь. Так и я спел вам про то, что ночью спать надо, а не терзать голову придуманными ужасами, и, заметьте, никакой крамолы.

— Швыбзя, круг преследователей сужается, — предупредила Тютя, имея в виду, что к нам с разных сторон приближаются охранники и всякие положенные царевнам мамки-няньки.

— Вижу, — процедила та. — Дядя Гриша, а вы, верно, не сразу уедете?

— Не знаю, — честно ответил я. — Ваша матушка изволила пригласить меня на чай. А там — как прикажет.

— Тогда увидимся, — кивнула девушка, и, взяв сестру за руку, побежала навстречу свите.

А я, не обращая внимание на всю эту суету, вновь заиграл. Мне надо очень многое обдумать.

* * *

Девушки, взявшись за руки, шли ко дворцу. Сопровождающие держались на почтительном расстоянии.

— Швыбзя, я ничего не понимаю, — задумчиво проговорила Мария. — Это не наш друг. Но… это он!

— Я читала в газетах, что он сильно изменился, и, возможно, сошёл с ума, — задумчиво ответила Анастасия. — Но ты права: это будто и не он вовсе. Не поверишь: мне с ним совершенно не хочется шалить! И… я стесняюсь, — добавила она еле слышно.

— Ты?! Точно не поверю! Но да, разве похож он на сумасшедшего?

— В том и дело, что нет. И песня эта… Красивая, да. Но и бунтарская. А наш друг бунтарем никогда не был прежде. Ты как хочешь, Тютя, но здесь какая-то тайна. И я её раскрою! Ты со мной?

— Как всегда, — с улыбкой вздохнула старшая сестра. — Располагайте мною, ваше императорское высочество!

* * *

Едва казаки с чудесным дядькой-песенником отошли шагов на двадцать, Васька скинул короб, лоток, и, оставив двух пацанят сторожить все это богатство, что духу припустил к тому самому дому, что на углу Средней и Церковной. Вот и дверь.

— Тётя Аннушка, тётя Аннушка! — забарабанил в преграду мальчишка.

Дверь открыла горничная.

— Что вам угодно, молодой человек?

— Там к тёте Аннушке дядя Гриша шёл, который с гитарой, он нам по дороге песни пел сказочные, а потом пришли казаки и увели его в сторону дворца! — выпалил Васька на одном дыхании.

— Соня, что там за шум? — послышался голос из глубины дома.

— Подожди-ка здесь, — велела Ваське горничная, прикрыв дверь. — Минуту, Анна Александровна!

Примерно через эту самую минуту горничная вернулась, погладила Ваську по голове и дала целый пятак.

— Спасибо тебе большое. Ступай.

Вырубова задумчиво смотрела в окно.

— Одеваться? — спросила Соня.

— Пожалуй, нет. Свари мне кофе, пожалуйста. Думаю, просто нужно немного подождать.

Она оказалась права: и часу не прошло, как прибыл посыльный от ее величества, принес по-английски написанную записку: «Дорогая Энн! Жду тебя нынче к чаю. А.».

* * *

Солнце било в глаза, слева то тут, то там блестела старица Туры. Копыта грохотали, пыль клубилась над трактом; кучер в коляске нахлестывал коней. Но, хотя у беглецов и было два часа форы, погоня приближалась: пятеро конных мчали галопом, неуклонно сокращая расстояние.

— Ваше… благородие… — задыхаясь, крикнул казак скакавшему впереди поручику. — Стреляй! Кони вот-вот падут!

Поручик понимал, что гонка не может длиться вечно. Остаться на проезжем тракте в полусотне вёрст от Тюмени — не та беда, но коней жалко. И, главное, не упустить бы убийц!

Вытащил револьвер. Первый выстрел — в «молоко», второй — туда же. Пассажир коляски ответил шестью выстрелами, все, по счастью, прошли мимо. Поручик попытался прицелиться, подловил момент, выстрелил. Попал в лошадь, животное вскрикнуло и сбилось с аллюра…

Уже почти настигнув беглецов, поручик выстрелил в руку тому, кто отстреливался — тот как раз перезарядил револьвер и собирался продолжить отстреливаться, но теперь шансов у него стало куда больше. Казачий урядник, догнав замедляющуюся коляску, вытянул нагайкой возницу по лицу.

— Вылазь… душегубы. Приехали!

* * *

Швейцар в доходном доме на Фонтанке, увидев, кто идёт, распахнул дверь, согнулся в поклоне:

— Доброго вам дня, Фёдор Иванович!

— Благодарствуй, братец! — одарил его гривенником Шаляпин и прошествовал в парадное.

— Сергей Васильевич дома, второй день петь изволят-с! На всю Фонтанку слыхать! — доложил ему вслед отставной унтер, ныне вполне безбедно служащий при дверях.

— Чего это Рахманинов у меня хлеб отнимать затеял? — недоуменно пробормотал Фёдор Иванович, поднимаясь по лестнице.

А в квартире у композитора дым стоял натуральным столбом — войдя в творческий раж, тот курил едва не со скоростью пулемета. И да, он пел! Раскатистым своим басом, слова, правда, сочинял на ходу, не иначе.

А нынче встал я спозаранок,

И мне с похмелья мир не люб.

У Розенштайнера в ломбарде

Я заложил последний зуб —

Всё это правда, мама, но я к иному не стремлюсь.

Как уважать себя заставлю — тебе останется мой блюз!

Далее последовало могучее крещендо, и Рахманинов бросил клавиши.

— Ага! — взревел интеллигентнейший композитор голодным людоедом. — Фёдор Иваныч! Вот вас-то мне и надо!

Шаляпин обомлел. Рахманинов слыл натурою, порой, увлекающейся, но таким он его ещё никогда не видывал.

— Сергей Васильевич, что это с вами?..

— Здравствуйте, дорогой мой! Сейчас всё расскажу.

— Только, умоляю вас, выпустите из комнаты этот дым — вечером в Мариинке царя Бориса давать, петь же нечем будет!

— А, да! — распахнул Рахманинов окно. — Идёмте-ка пока в гостиную. Так вот, позавчера выпал мне случай побывать у князя Юсупова в саду, где давали необычайный концерт. Гитарист — не слишком, впрочем, виртуозный, — никому прежде неизвестный, по дурацкой фамилии Коровьев, играл новую американскую музыку. «Блюз» называется. По сложности — ну, на уровне частушек, что мужики да бабы по деревням поют. Да, по сути, изначально-то это как раз частушки и есть, но на заморский манер. Если наши стараются что-нибудь такое позабористее сочинить, то там как-то всё больше убиваются по тоскливой жизни своей. «Ой, я родился нищим, кривым и косым, денег нет, хожу босиком, работы нет, жена дура, зато четырнадцать детей и все живем под мостом», как-то так, насколько я понял. Но так он — я про Коровьева — интересно и со вкусом подал эту простейшую музыку, что, веришь ли, я загорелся. Теперь думаю, как половчее вплести в наше, местное. Он, Коровьев, кстати, очень верно сказал: к нам в Россию какую скукотень ни занеси — мы ее непременно раскрасим, и чудо-вещь будет. Мы с полчаса, пожалуй, вдвоем с ним музицировали, а потом еще поговорить успели, пока не налетели литераторы и не утащили его водку пить.

— Любопытно, — Шаляпин заинтересовался. — А я-то здесь зачем?

— Да вот, Фёдор Иванович, хочу попробовать этот самый блюз исполнить в нашей классической традиции, да с голосом, но не абы каким, а настоящим, ставленным, академическим. Поможешь?

— Ну… наверное, можно попробовать.

— Пойдём, пойдём!

— Да там…

— Выветрилось уже, точно говорю! — Рахманинов ухватил Шаляпина за руку и буквально силком утащил за собой к роялю. Дышать и впрямь стало легче. — Я буду играть, а ты пой давай. Вот на такой примерно, — он наиграл, — мотив.

— Да что петь-то? Слова где, Сергей Васильевич?

— Слов нет пока, из головы сочиняй. Тут ведь главная идея какова: это песня про то, как хорошему человеку плохо. Ты, Фёдор Иванович, человек не просто хороший, а, без лести скажу, великий. Так что давай-ка пой про то, как тебе плохо.

Не сразу и небыстро, но втянулся певец, поймал кураж.

А у Рахманинова тучи

Клубятся в комнате его.

Дышать я дымом не приучен,

Да и не вижу ничего.

Теперь покой мне только снится, не подведу ли нынче хор?

Как я спою царя Бориса, словлю ли мордой помидор?..

И долго ещё над Фонтанкой разносились раскаты хохота двух гениальных хулиганов.

* * *

До бесконечности куковать в парке я не собирался, и потому вернулся в предоставленное мне жилище, по пути раздобыв газету. Оказался «Русский инвалид», и в ожидании высочайшей аудиенции я прочел его от корки до корки. Нашел там и Сашино объявление — он с упорством, достойным лучшего применения, всё искал человека, который родится еще только через половину столетия. Вот же подсел человек на Летова! Подумав, спросил письменные принадлежности, и записал еще несколько песен. Нотами — только мелодию. Чай, Вертинский сам себе молодец, аранжировку уж как-нибудь напишет. Покончив с этим делом, попросил лакея отправить это всё в Москву Вертинскому до востребования и решил сбегать на перекур, но тут приключилось пять часов, и за мной пришли. Подумав, пошёл с гитарой.

Императрица вышла из образа сестры милосердия, и принимала меня в «штатском», то есть в платье. Кроме нее в комнате находилась незнакомая мне женщина и — сюрприз! — та самая зрительница, что не сводила с меня глаз, будучи на концерте в инвалидной коляске. Теперь она сидела в обыкновенном кресле, но рядом стоял костыль. Сложив два и два, догадался, что, скорее всего, это к ней я шел от Египетских ворот, пока меня не повинтили не в меру инициативные казаки.

— Ваше императорское величество, — поклонился я. — Анна Александровна, сударыня…

— Меня зовут Юлия, Юлия Ден, Григорий Ефимович. Мы были представлены, — в ее голосе прозвучала укоризна.

— Лили… — тихонько произнесла Вырубова.

— Присаживайтесь, наш друг, — кивнула императрица. Лакей разлил чай. — Присаживайтесь и расскажите, кто вы и что с вами случилось?

— Благодарю, Ваше величество. Прежде всего, прошу прощения за, возможно, излишне вольное послание, что отправил вам пятого числа. Признаться, был не вполне в себе от стремительности перемен, произошедших со мною.

Императрица посмотрела на меня с крайним удивлением.

— Григорий Ефимович, вам писала я, — сказала Вырубова. — Я была тогда во дворце, и, когда позвонили с Гороховой и наплели про вас бог весть что, написала записку и отправила с курьером. Можете себе представить, что я испытала, получив в ответ пространное письмо на английском, причем курьер божился, что видел, как вы написали его самолично!

— Что за письмо? — спросила Александра Фёдоровна.

— Я думаю, мы до него дойдем, но не угодно ли вам узнать с самого начала, что же со мной произошло? — я понял, что Вырубову пора выручать: времена тяжелые, ещё подумает матушка-царица, что та за ее спиной интриги плетет…

— Да, МЫ слушаем. — Вот теперь передо мной точно императрица. Держись, Гриня.

— Я проснулся утром пятого сентября в состоянии полного непонимания, где я, и, главное, кто я. Слуги помогли определиться: я — Григорий Ефимович Распутин, нахожусь в Санкт-Петрограде, в квартире на Гороховой. Но и всё на этом. Кем я был, что делал, кого любил, с кем дружил, с кем враждовал — всё это навсегда исчезло из моей памяти. Зато я оказался музыкантом, умеющим играть песни на американский манер, и, к тому же, знающим немало таких песен. Вот, например, послушайте, ваше императорское величество.

Сотвори мысли мои из листьев,

Сделай одежды мои из дождя,

Уложи меня в быструю лодку,

Толкни на середину реки.

Пусть, я забуду названья предметов,

Пусть, я забуду имя своё,

Моя душа, подобно туману,

Пусть отлетит от воды[40]

Я, повторюсь, не имел представления о предыдущей жизни, но то, что я о себе узнал в течение первого полудня в этом новом качестве, повергло меня в ужас. Не стану пересказывать всю ту гадость, что пишут о Распутине газеты, скажу лишь, что мне отчаянно не хочется верить, что это всё было со мной. Но, коль скоро желание господина Пуришкевича убить меня выглядело совершенно искренним, пришлось принять за правду, что в газетах не очень-то и привирают. И поэтому, получив письмо с «тем самым», как его охарактеризовала прислуга, курьером, я был убежден, что оно от вас, ваше императорское величество, и ответил, что ноги моей больше во дворцах не будет, после чего пустился в бега. Мне хотелось одного: просто петь для людей. Да и сейчас хочется того же, честно говоря: всё равно я больше ничего не умею.

— Но почему по-английски? — вырвалось у Вырубовой.

— Очень просто, — посмотрел я на нее. — Не будучи искушен в современной орфографии, я боюсь перепутать «ер» с «ятем», совершенно не имею представления, в каком случае какую «и» нужно писать и так далее. Ненавижу писать безграмотно. С английским проще: его я знаю вполне прилично.

— С каких это пор? — быстро спросила императрица. Что характерно, по-английски.

— Понятия не имею, — ответил на том же языке. — Вероятно, с пятого сентября сего года.

— А что насчет ваших былых способностей?..

— Мне ничего не известно о них, ваше величество, — ответил я честно. — Вполне допускаю мысль, что в нужный момент они проявятся. Но не менее вероятно и то, что кроме как песни петь, я ничего больше действительно не умею. А обманывать вас, государя, да вообще кого угодно — считаю невозможным.

— Ступайте, пожалуй, — произнесла Александра Фёдоровна уже по-русски, держась обеими руками за голову. — Мне нужно как-то обдумать это всё. Только ещё один вопрос. Вы в бога-то верите?

Я встал, поклонился императрице и дамам.

— Нет, — ответил и вышел. О том, что нет никакой нужды верить в того, с кем знаком лично, я предпочел умолчать.

Глава 13 Блины, тарарам и четверть фунта с сыром по-петроградски

Проснулся я не то, чтобы зверски голодным, но так, вполне. Вообще, надо бы поответственнее относиться к вопросам собственного питания — а то пока все как-то через пень-колоду получается, а я ведь не мальчик, такие эксперименты над организмом устраивать. Так что, приведя себя в порядок, осведомился у лакея, где и чем я смогу позавтракать. Выделенный мне в услужение добрый малый по имени Тимофей вывалил список из французских терминов и выразил готовность принести все, что душа пожелает. Душа, однако ж, знакомиться со всякими бланманже и деволяями отказалась наотрез, но возжаждала блинов, потому я попросил просто проводить меня на кухню. Даже если это потрясает какие-нибудь основы — и хрен с ними.

Оказавшись на кухне, проникся, как тут все слаженно и увлеченно работают, изготавливая вот это самое французское на завтрак обитателям дворца, и принял решение обеспечить себя блинами самостоятельно. Я не фанат готовки и уж тем более не кулинарный блогер, просто всю сознательную жизнь живу один и готовить умею. Поэтому просто отловил поваренка и попросил принести мне сковородку, все потребное для выпекания блинов и обеспечить хоть на четверть часа доступ к плите — мне ж не на роту блинов напечь, а только для себя, любимого. Поваренок, подивившись господской прихоти, умёлся, а я завертел головой в поисках свободного передника: уделать костюм мукой и брызгами масла не хотелось. Тут что-то уткнулось в мою поясницу, а голос сзади прошипел:

— Очень медленно поворачивайся. Без резких движений!

Держа руки на виду, скрупулезно выполнил указание и обнаружил перед собой незнакомца в поварском переднике и колпаке. Только вместо шумовки или скалки он держал в руке небольшой пистолет, который теперь упирался мне в живот.

— Вот и амбец тебе, «святой старец»! — торжествующе изрек как бы повар.

Моё становление, как личности, прошло в эпоху видео. Сколько боевиков, детективов и триллеров я за свою юность пересмотрел — мама дорогая. И вынес из них четкое убеждение: в такой ситуации непременно надо поговорить. И чем дольше, тем лучше. В идеале — пусть злодей, истекая слюной, полчаса рассказывает, как он счастлив наконец-то добраться до такого беззащитного героя.

— Долго ловил-то? — спросил я.

— Долго, Гриша, долго! Все мы тебя искали и ловили, но удача улыбнулась мне — я знал, что ты под немкин подол вернешься, потому сюда и устроился. А ты… Ты, мразь, гнида, тварь! Ты… Я тебя…

Увидев, что эмоции перекрыли счастливому злодею остатки словарного запаса, я постарался вернуть инициативу.

— Долго, говоришь? Так и что с того? Вон, Илья Муромец, например, вообще тридцать лет и три года на печи сидел, все силу копил. Зато потом как слез с печи — тут уж никому мало не показалось. Кстати, ты знаешь, в чем отличие Ильи Муромца от Питера Пэна? Казалось бы — как много у них общего! Оба они наделены от природы волшебной силой, но оба живут в режиме ожидания. Не факт, что он продлится у них по-разному, — мы просто не знаем, начал ли Питер Пэн взрослеть через тридцать три года, — а вот Илья Муромец очень даже стал. Благодаря перехожим каликам — это русская разновидность феечек, если условно, — он мгновенно повзрослел ментально и духовно до своего реального возраста. Вполне возможно, что через тридцать три года после знакомства фея Диньдинь шепнет Питеру на ушко что-нибудь этакое, и он немедленно станет, например, адмиралом Ройал Нэви или, скажем, премьер-министром Британии, а? Но всё-таки, одно фундаментальное отличие между ними есть: Питер Пэн умеет летать, а Илья Муромец — нет, к сожалению! Да, к сожалению, потому что в парадигме рассматриваемого гипотетического катарсиса…

— Барин, вот ваша сковородка! — протянул мне подбежавший поваренок орудие приготовления завтрака. Повар-злодей очнулся от обалдения, в которое я успел его вогнать, и надавил на спусковой крючок своего «браунинга». За следующую секунду, пока он соображал, что перед стрельбой надо бы снять пистолет с предохранителя, я выхватил у поваренка сковородку и со всей дури пробил нападавшему по кумполу. Тот упал, выронив пистолет, который, разумеется, почему-то выстрелил. Вроде, никого не задело. Поваренок от неожиданности не удержал в руках все остальное, что принес мне, так что поверженного злодея засыпало мукой, поверх которых растеклись два разбитых куриных яйца. Надо отдать должное казакам: прибежали они быстро, фальшивый повар едва начал шевелиться. Вникнув в ситуацию, его они забрали с собой, не забыв про пистолет, а мне велели идти к себе и до особого распоряжения не высовываться. Я послушно поплелся обратно, по пути, правда, успел наскоро перекурить.

Хвала поварам — они не обрекли меня на голодную смерть! Едва полчаса прошло, а Тимофей принес мне стопку свежайших блинов, к ним прилагались плошки с красной икрой и медом, небольшой графинчик водки и кофейник. Водке, несмотря на утро, я обрадовался: кураж слетел, и уже ощутимо потряхивало, так что противошоковое — в самый раз. Едва успел подкрепиться и налил первую чашку кофе, как пришел давешний полковник.

— Присаживайтесь, ваше высокоблагородие. Доброго дня вам, господин полковник.

— Благодарю, — кивнул Оладьин, садясь на диван. — Позвольте поздравить вас с днём рождения.

— И вам не хворать. Только не кажется ли вам, что охрана исключительной важности объекта — обиталища августейшего семейства — как бы это сказать помягче… оставляет желать много лучшего? Я не о себе сейчас — застрелят — значит, так мне и надо. Но здесь же императрица, наследник, великие княжны, да и сам наш царь-батюшка. Насколько мне известно, предпочитает обитать именно тут. Как же так-то, а?

— По больному бьёте, — вздохнул Оладьин. — Но поделом, конечно. Нападал на вас участник небезызвестного «Союза Михаила Архангела». Охрана уже усилена, и будет усилена ещё сильнее. Из Петрограда выехали жандармы, будут проверять весь персонал теперь. Я, собственно, зачем пришёл-то… Не поверите — извиниться. Хоть и не я, между нами, отвечаю за местную охрану, но на душе, признаться, погано.

Я вздохнул и налил ему водки.

— Выпейте, полегчает. Мне вот полегчало. Ну, почти. А теперь послушайте один коротенький вальсок, а потом пойдём покурим.

На рассвете — огненный вал,

До полудня — случится атака,

Кто там в карты вчера проиграл,

До отбоя неважно, однако.

Нам японцы в маньчжурских степях

Приоткрыли иные миры,

Где смерть легче пера,

А долг тяжелее горы.

По колено в болотной воде,

По Мазовии, проклятой Богом,

От беды — сквозь победу — к беде,

По приказу, без сна, без дороги…

Но мы правила этой игры

Зазубрили ещё в юнкерах,

Где долг — тяжелее горы,

А смерть — куда легче пера…[41]

— Спасибо, — просто сказал полковник Оладьин.

— Идёмте курить, — ответил я.

А на перекуре нас настигли сногсшибательные известия. К полковнику подбежал молоденький подпоручик и, козырнув, молча вручил ему газету. Полковнику хватило секунд десять, после чего он затейливо выругался и передал «Петроградский листок» мне.

Династия князей Юсуповых пресеклась!

Ужасное несчастие произошло минувшей ночью. По неизвестной пока причине на набережной Мойки до тла сгорел дворец князей Юсуповых. В четвертом часу утра дежурный на каланче Адмиралтейской части увидел зарево в направлении Исаакиевского собора. Немедленно были высланы пожарные под общим командованием брандмейстера А. Сухаго. Прибыв на набережную Мойки, они, к ужасу своему, узрели Юсуповский дворец, объятый пламенем от края и до края. До глубокого утра продолжалась беспримерная борьба с огненной напастью, на помощь присоединились команды иных частей Петрограда. По завершении тушения, ко всеобщей скорби, были обнаружены тела нескольких погибших. Как рассказал корреспонденту нашего листка представитель Адмиралтейской полицейской части, пожелавший остаться неизвестным, среди прочих удалось опознать тела великого князя Дмитрия Павловича, княгини З.Н. Юсуповой, ее сына князя Ф.Ф. Юсупова, а также депутата Думы В.М. Пуришкевича. Богатейшая аристократическая династия Империи, увы, пресеклась теперь уже окончательно! Изо всех Юсуповых остались лишь старый князь, он же граф Сумароков-Эльстон, и супруга младшего князя, дочь великого князя Александра Михайловича, Ирина. Оба они пребывают в своих крымских имениях. Полиция проводит расследование этого ужаснейшего происшествия…

Я вернул газету Оладьину и прикурил новую папиросу от почти догоревшей. Говорить ничего не хотелось. Ему, видимо, тоже: молча козырнув, полковник меня покинул.

Кто бы они ни были на самом деле, что бы они ни готовили — лично мне и всей России — никто не заслуживает такой кошмарной смерти. И вообще, как-то много ее вокруг меня. Два трупа на моих глазах вчера, самого едва не убили вот только недавно… Но, как ни странно, появилась уверенность, чем я займусь уже сегодня. Раз вокруг пляшет смерть — значит, пора утверждать жизнь, каким бы школьным пафосом ни разило от этой мысли. И, приняв решение, я докурил и поспешил вернуться к себе, где немедленно взялся за гитару.

* * *

Балашов затушил очередную папиросу, устало посмотрел на штабс-капитана.

— Вадим Васильевич, сказать по правде, ты мне здесь очень нужен: сейчас, когда внезапно завертелась вся эта карусель, и в Петрограде стало чрезмерно весело, по нашей линии работы — ну просто непочатый край. А нас мало, слишком мало. Но кроме тебя, послать тоже некого: у наших жандармов тоже вопиющая нехватка людей, а фронт ещё шире. Так что собирайся-ка ты, и дуй с вещами на Гороховую. Самое главное — срочно увезти оттуда детей. Желательно, в Царское. Пока в гости к Вырубовой — она единственная, кто более-менее спокойно переживет такой сюрприз, но лучше снять там дом. Полковник обещал прислать своего человека для охраны, но сможет только завтра-послезавтра. В любом случае, оставайся с ними всеми и, главное, с Музыкантом, до особого распоряжения. Вот, держи деньги на оперативные расходы. Да, детей надо залегендировать, Коровьевы они все, никакие не Распутины. И то правда, люди-то взрослые, проблем не должно быть, но печальные новости им всё равно пока не сообщай. По крайней мере, до тех пор, как осядете в Царском. Всё ли понял?

— Так точно. Разрешите выполнять?

— Да не тянись ты, капитан. Удачи тебе. Ну, с Богом.

* * *

По Загородному проспекту от Витебского вокзала, ничуть не скрываясь, собирая удивленные взгляды прохожих, уверенной походкой шли десятка два молодых иудеев. Все одеты по местечковой моде: рубахи навыпуск, новые лапсердаки, широкополые шляпы, пейсы — словом, полный набор канонического еврейского образа. Половина в очках. Смелые сыны Израилевы бодро общались между собой.

— … тогда к ребе Боруху пришёл Нахамкес со 2-й Купеческой, и спросил совета, как ему лучше хранить деньги: зарыть в укромном уголке или таки положить в банк под проценты. И эту же секунду вбегает к нему Циля, дочка старого аптекаря Менделя: «Ребе! Я замуж выхожу! Как мне на первую ночь идти — в рубашке или без?» Ребе Борух погладил егозу по голове и говорит: «Дитя моё! Что в рубашке, что без рубашки — всё равно невинности не сохранить. К слову, Нахамкес, вас это таки да тоже касается!»

— …когда мой почтенный родитель покидал этот грёбанный мир, он говорил: «Мойша! Если ты хочешь заварить вкусный чай — таки сыпь побольше чая!»

— Так, братья, пришли. Шломо, постучись.

Дверь открылась. Выглянул здоровенный детина типа «кровь с молоком», увидев толпу хасидов, впал в ступор.

— Таки тётя Хая просила привет передать, — пояснил Шломо. — Всем вам, каждому по привету.

Онемевшего бугая втолкнули обратно, после чего визитеры быстренько втянулись внутрь. У дверей особняка задерживаться не стали, пошли тихонько вверх по лестнице — уже с револьверами и пистолетами в руках. Привратник, всё с тем же удивленным выражением на лице, остался молча сидеть неподалеку от двери. Из-под него медленно растекалась красная лужа…

В большой гостиной на втором этаже сидело руководство «Союза Михаила Архангела» в полном составе, сильно грустило по поводу безвременной кончины господина Пуришкевича и пыталось выработать хоть какой-то план действий на сколько-нибудь понятный срок. Они тоже несказанно удивились, когда распахнулись двери и ввалилась куча хасидов с оружием в руках.

— Таки здравствуйте! — грассируя, жизнерадостно произнес один из визитеров и открыл огонь.

В минуту всё было кончено. Еще через две в гостиную вернулись те, кому выпало обыскать дом на предмет укрывшихся фигурантов.

— Так что, господин ротмистр, разрешите доложить: всё чисто, никого нет, — вытянулся во фрунт молодой еврей в очках и с рыжими пейсами.

— Какой, в тухес, тебе тут ротмистр, щлемазл! — прошипел тот, к кому был обращен доклад, обвёл взглядом комнату, кивнул. — Уходим, быстро!

Прошло не меньше пяти минут, как стихли шаги на лестнице, когда дверца шкафа в углу гостиной открылась, и оттуда осторожно вылез бледный, как мел еще один представитель того же гонимого народа, только одетый, напротив, по самой что ни есть петроградской моде: черный костюм с кожаной жилеткой, кожаный же картуз. Стараясь не наступать в лужи крови, этот бледный нашёл путь к черному ходу и поспешил покинуть здание.

Изрядно попетляв по городу, этот везунчик — а как же ещё назвать человека, уцелевшего в бойне на Загородном? — пришел в большой жилой дом Азовско-Донского банка, что на Песочной. Его здесь определенно знали, потому как без каких-либо проволочек пропустили в святую святых — квартиру самого председателя совета банка.

А в квартире той с вечера загостились два примечательных господина. Первым из их был Павел Николаевич Милюков, — пожилой, представительный джентльмен, лидер Конституционно-демократической партии. Второй же гость возглавлял партию «Союз 17» октября, выглядел он чуть помоложе Милюкова, и звали его Александр Иванович Гучков. Гостеприимный хозяин их, Михаил Михайлович Фёдоров, тоже являлся не последней величиной на политическом небосклоне: начав карьеру у кадетов, теперь он обретался среди прогрессистов — партии, выражавшей интересы крупного капитала. В описываемый час господа политики, воздав должное умениям хозяйского повара, вернулись к обсуждению животрепещущего насущного вопроса — организации захвата власти. Не обошли вниманием и пожар на Мойке. Тут как раз звякнул звонок, и хозяина попросили в прихожую.

— Да, что здесь… А! Здравствуй, Яша. Что-то ты бледен, мой друг, — поприветствовал Фёдоров визитера.

— Михаил Михайлович. Только что. На Загородном. Перебили всё руководство «Союза Михаила», — задыхаясь от волнения и бега, сообщил визитер.

— Бог ты мой! И кто же это сделал?!

— Жандармы, переодетые евреями.

— Как такое может быть?!

— Не видел бы сам — не поверил бы. Ввалилась толпа в лапсердаках и с пейсами — и перестреляла всех.

— Но с чего ты решил, что это жандармы? — удивился Фёдоров.

— Дисциплина и организация. И один из них, забывшись, назвал другого ротмистром.

— Идём со мной, расскажешь это моим гостям, это очень важно, — и банкир пригласил вестника в гостиную. — Господа, позвольте представить вам моего сотрудника, это Яков Генин. У него есть известие, которое мы обязаны учесть.

— Здравствуйте, господа, — снял Яша картуз. — Сегодня жандармы…

Но тут дверь распахнулась, и вошли еще два господина — вальяжные, в безукоризненных английских костюмах. Обликом, манерами они совершенно не отличались от банкира и его гостей.

— Сидите, сидите, — успокаивающе замахал руками один из них: высокий, по-пушкински кудрявый, с бакенбардами, вышедшими из моды ещё в начале прошлого царствования. — Можете даже прилечь. Здравствуйте, господа. Простите, что без приглашения и доклада, но мы тут ненадолго, хотя, безусловно, по делу.

— Сударь, вы кто? — строго спросил Фёдоров.

— Ах, Михаил Михайлович, поверьте, это не имеет для вас — как и для всех присутствующих — ровно никакого значения! Точно так же совершенно неважно, от кого мы. Гораздо важнее — зачем мы здесь.

— И зачем же? — неприязненно спросил Гучков.

— Затем лишь, чтобы напомнить прописную истину: злоумышлять противу существующей власти — нехорошо-с! Ибо несть власти, аще не от Бога, и, злоумышляя на Помазанника, вы тем сами бунтуете супротив самого Создателя. А что Он по этому поводу говорит? А очень просто Он говорит. Открываем книгу пророка Иезекииля, и там читаем: «Когда Я скажу беззаконнику: „смертью умрешь!“, а ты не будешь вразумлять его и говорить, чтобы остеречь беззаконника от беззаконного пути его, чтобы он жив был, то беззаконник тот умрет в беззаконии своем, и Я взыщу кровь его от рук твоих. И совершится гнев Мой, и утолю ярость Мою над ними, и удовлетворюсь; и узнают, что Я, Господь, говорил в ревности Моей, когда совершится над ними ярость Моя!»

Толстые стены надёжно заглушили звуки выстрелов.

* * *

— Какие у вас дальнейшие планы? — спросила императрица. Она снова была в госпитальном облачении.

— Хотел бы посетить госпиталь, навестить знакомого, гусарского прапорщика Гумилёва. Если будет на то дозволение, хотел бы сыграть для раненых.

— Я как раз хотела просить вас об этом. В семь вас устроит?

— Да, ваше императорское величество, вполне. Как раз успею собрать репертуар.

— Благодарю вас, Григорий Ефимович.

— Только очень прошу, Ваше Императорское величество. Давайте всё же «Павлович» и «Коровьев»? У Распутина, стараниями газетчиков, всё-таки очень неоднозначная репутация…

— Хорошо, как вам будет угодно, сударь.


Остаток дня пролетел незаметно: когда увлеченно работаешь, время не ощущается. А я, стремясь выбросить из головы утреннее приключение и новости, нырнул в работу с головой, подбирая и вспоминая песни для вечернего концерта. Но вот пора. И, по случаю дождя одолжив у лакея зонт (мой остался у Юсуповых и, видимо, там же и сгорел), пошёл я в госпиталь.

Утреннее происшествие наконец-то встряхнуло сонное царскоселье. Пока дошел до госпиталя, меня остановили и проверили четырежды, но ни малейших возражений я по этому поводу не выказал.

Гумилева нашёл в относительно добром здравии и в совершенно бодром духе: он увлеченно покрывал листы бумаги явно стихотворными строчками. Мне он удивился и обрадовался.

— Какими судьбами, Григорий Павлович?

— Ну, Николай Степанович, я никак не мог не навестить вас тут. И в благодарность за всё вами сделанное, да и просто нельзя не оказать внимание симпатичному мне человеку.

— Ладно, — рассмеялся поэт, — политесы совершили, перейдем к насущному. Есть ли у вас папиросы?

— Как не быть — специально вам коробку «Герцеговины» принес.

— О, теперь вы — мой спаситель! — просиял Гумилёв. — Курить, срочно курить! Нужно только позвать сестру с креслом-каталкой — ходить мне пока не велено.

— Зачем впутывать женщин в сугубо мужской перекур? — ответил я. — Меня не затруднит, ждите.

Дождь совсем разошёлся, поэтому курили мы под навесом в компании нескольких «ходячих» пациентов госпиталя. Поговорить поэтому толком не вышло, да и не знал я, честно говоря, о чем говорить с этим действительно интересным человеком. Об Африке его расспросить, разве? Вроде, он туда когда-то ездил. Но на концерт его я пригласил, и сам же отвез на той же каталке.

Блюз господам офицерам зашёл, что называется, как к себе домой. Русский рок — тоже. Аплодировали мне бурно, кричали «Браво!» — всё, как я люблю.

— Господин артист, — спросил стоящий у «сцены» офицер лет сорока. — Как бывает, когда хорошему человеку плохо, мы поняли. А как тогда, когда ему хорошо?

— Отличный вопрос, сударь! — ответил я, отпивая воду из заботливо принесенного кем-то стакана. — Обратимся, с вашего позволения, к опыту тех же самых североамериканских негров. Как ни удивительно, но и в их жизни, судя по всему, случаются радостные дни, и тогда они поют и танцуют в стиле, который сами же назвали «буги-вуги». Я имею приблизительное понимание, как это танцуют, но прошу меня извинить: некоторые движения этого танца могут показаться вульгарными или даже вовсе непристойными, поэтому постараемся обойтись пока без них. Если вам станет настолько весело, что ноги сами тянут в пляс — раскачивайтесь из стороны в сторону согласно ритму песни. И ещё один момент. Тут у меня за спиной я вижу пианино, оно могло бы нам пригодиться. Есть в зале храбрец, искушенный в игре на этом инструменте?

— Готова вам помочь, милостивый государь, — подошла молодая сестра милосердия.

— О, благодарю, сударыня. Садитесь к инструменту, — и я за пару минут объяснил ей, что нужно делать. — Господа, боюсь, мне придется петь довольно громко, ибо фортепьяно кроет мою тихую гитару, как… э-э-э… как полковой оркестр — старого шарманщика. Поэтому, скорее всего, это будет завершающий номер нашего концерта: не мне тягаться в мощи голоса с Фёдором Ивановичем Шаляпиным, например. Ну, начали!

Субботний вечер, и вот опять

Я собираюсь пойти потанцевать.

Я надеваю штиблеты и галстук-шнурок.

Я запираю свою дверь на висячий замок.

На улице стоит ужасная жара.

Но я буду танцевать буги-вуги до утра.

Ведь я люблю буги-вуги,

я люблю буги-вуги,

Я люблю буги-вуги, я танцую буги-вуги каждый день.

Но тут что-то не так — сегодня я одинок!

И вот я совершаю телефонный звонок.

Я звоню тебе, я говорю тебе: — Привет!

Я не видел тебя сорок тысяч лет.

И если ты не знаешь, чем вечер занять,

То почему бы нам с тобой не пойти потанцевать?

Ведь ты же любишь буги-вуги,

ты любишь буги-вуги,

Ты любишь буги-вуги, ты танцуешь буги-вуги каждый день.

В старом парке темно, мерцают огни.

Танцуем мы, и танцуют они.

И если ты устала, то присядь, но ненадолго:

В сиденьи на скамейке, право, нету толка.

Снова гитарист берет первый аккорд —

Погнали танцевать, пока не кончился завод!

Ведь мы любим буги-вуги,

мы любим буги-вуги,

Мы любим буги-вуги, мы танцуем буги-вуги каждый день.

… буги-вуги каждый день…[42]

Зал стоял на ушах! Раскачивались и приплясывали все, включая неходячих. Это, бесспорно, был триумф. Не потому, что они все хлопали и кричали, какой я молодец, но потому, что лица их светились радостью, горели жизнью. Финальный аккорд потонул в овации. Я поклонился, подал руку пианистке.

— Благодарю, мадемуазель. Вы очень мне помогли.

— Это вам спасибо! — счастливо улыбнулась сестра милосердия, и только сейчас я обнаружил в лице ее несомненное сходство с императрицей, Швыбзей и Тютей. — Надеюсь, мы ещё поиграем такое вместе?

— Разумеется, ваше императорское высочество.

А Швыбзя невзначай повстречалась мне в коридоре дворца, когда я шел к себе в комнату на заслуженный отдых.

— Завтра в десять, в парке, на той же лавке, — заговорщицким полушёпотом произнесла младшая принцесса. — Есть разговор.

— Договорились, — столь же тихо ответил я и мы разошлись.

Но в комнате меня ждала записка от Вырубовой.

«Григорий Ефимович!

Пришла страшная весть: в Покровском сгорел дом Распутиных, жену вашу убили. Дети все живы, их привез ко мне известный вам Вадим Денисов. Как позволят обстоятельства, приходите к нам — они остро в вас нуждаются. Анна».

Глава 14 О мохнатых шмелях, детях и разнообразии превратностей судьбы

Все формальности позади, и датский берег наконец-то тает за кормой. Впереди — тревожный путь до Эдинбурга. Остаётся лишь молиться, чтобы неизбежные на море случайности, военные неожиданности и прочие превратности судьбы всё же как-нибудь миновали пароход под нейтральным шведским флагом, на котором кружным путем из России домой возвращается благонадёжнейший с виду подданный Его Величества мистер Джереми Сатклифф. Мимолетного взгляда достаточно, чтобы понять национальную принадлежность холеного джентльмена — это ведь такие, как он, вставляли в британскую корону ее главную жемчужину, хозяйничали в Африке и гибли под Балаклавой во время «атаки лёгкой кавалерии». Но да не стоит о грустном. Бросив последний взгляд на удаляющуюся Данию, мистер Сатклифф прошёл к себе в каюту, по пути попросив стюарда принести шерри. В каюте же путешественник, отдохнув с четверть часа в кресле, дождался стюарда, после чего извлек из жесткого кофра настоящую испанскую гитару.

Как известно всем и каждому, любой джентльмен имеет полное и неотъемлемое право на причуду. Более того, джентльмен вовсе без причуд может прослыть скучным, а то и подозрительным. Но мистеру Сатклиффу это никоим образом не грозило, ибо он увлекался исполнением песен собственного сочинения на стихи уважаемых английских поэтов под аккомпанемент гитары. Неспеша настроив инструмент, англичанин пригубил шерри и начал:

The white moth to the closing bine,

The bee to the opened clover,

And the gipsy blood to the gipsy blood

Ever the wide world over.

Ever the wide world over, lass,

Ever the trail held true,

Over the world and under the world,

And back at the last to you.

Out of the dark of the gorgio camp,

Out of the grime and the gray

(Morning waits at the end of the world),

Gipsy, come away![43]

Он пел и думал, чем же, черт побери, было вызвано внезапное изменение задания. Миссия готовилась давно и уже началась, когда по экстренному каналу пришло дополнение. Существенное дополнение, надо сказать! Ну, да, что бы Отечество ни приказало, капитан регистрационного бюро Максим Андреевич Рюмин приказ выполнит. Любой ценой. Так что до Эдинбурга, оттуда — в Ливерпуль, уже под другой личиною, и, увы, без гитары — а инструмент очень недурён! А в Ливерпуле на трансатлантический пароход сядет мистер Реджинальд Баффет, ещё более респектабельный подданный империи, над которой никогда не заходит солнце, и в неге первого класса поплывёт потихоньку в Нью-Йорк. «И откуда в Бюро только деньги на всю эту роскошь?» — подумал капитан.

* * *

Никогда в жизни не видел трех взрослых людей, которые вполне обоснованно считались тут моими детьми. И не знал, что им сказать. Точно так же, та несчастная женщина, что погибла в Тюменской губернии, не имела ко мне ни малейшего отношения — я ее даже мысленно вообразить не мог. Но надо как-то утешить осиротевших людей, и при этом, очень желательно, не врать ни в малейшей детали. Обо всем этом я думал, шлёпая под зонтом по царскосельским лужам в сопровождении двух казаков.

Дело тут даже не в том, что никакой я не Распутин, — а я точно не он, спросите Хендрикса, в конце концов, он подтвердит! А в том, что у меня никогда за почти полвека жизни не было даже жены, чего уж говорить о детях. Нормальный музыкант — одиночка. Иначе ему не выжить, и рано или поздно он встанет перед душераздирающим выбором: или музыка, или всё остальное — семья, дети, ипотека, автокредит, отпуск в Турции, шашлык на даче. Я в свое время выбрал музыку. Жалел ли об этом выборе? Бывало, врать не буду. Иногда, особенно после сорока, накатывала такая специфическая хандра, не снимаемая ни подругами «без обязательств», ни, тем более, водкой: мол, скоро подыхать, а всё один. Но как-то удавалось выкручиваться — залабаешь три концерта подряд каверов похитовее в какую-нибудь пятницу, да ещё пару в субботу, потом три дня жизнь не мила настолько, что рефлексировать не тянет, зато при деньгах. Но всё же, всё же…

Впрочем, идти пришлось недалеко, так что времени на раздумья и самозапиливание особо не хватило — оно и к лучшему, пожалуй.

Дверь открыла горничная, та милая девушка, что возила на концерте Вырубову в коляске. Казаки сдали меня с рук на руки и ушли.

— Добрый вечер, мадемуазель?..

— Меня зовут Софья, — изобразила намёк на книксен девушка. — Добрый вечер, господин Распутин.

— Сонечка, простите за странный вопрос… Как зовут моих детей?

— Дмитрий, Варвара, младшая — Мария. Но вообще-то она Матрёна[44], — если Софья и удивилась вопросу, то виду не подала, молодец. — Проходите, холодно.

Дверь, комната. В кресле сидит Вырубова, на диване — трое. Младшая срывается и виснет у меня на шее:

— Тятя! Наконец-то!

— Привет, Матрёшка, — говорю. Вот ей-богу, само вырвалось. И обнял ребенка столь же машинально.

Двое старших смотрели на меня странно — впрочем, привыкать ли…

— Варя, Митя, здравствуйте.

— И вам здрассьте, — кивнул Дмитрий. — Мужик, а ты, вообще, кто?

— Вы что? — Матрёна оторвалась от меня, но вцепилась в руку. — Отца не признали?

— Матрён, а с чего ты взяла, что это наш отец? — спросила Варвара. — Ну да, лицом похож, но и только.

— А я говорил, говорил, что все эти бесконечные знакомства, мадера эта клятая, князья с графьями — не доведут до добра, — прорычал Дмитрий, вскакивая с дивана и глядя на меня вовсе уж враждебно. — И вот вам результат: исчез человек, исчез подвижник, целитель! И кто остался? Демон! Бес! Как мы жили! Как жили, пока ему в столицу не приспичило — как же, наследника лечить, с царями дружбу водить… Гордыня! Гордыня одолела! И что сталось? Во всей России нет газеты, чтобы наше имя с навозом не мешала! Пьянство беспробудное, разврат кромешный…

— Дима, это, в основном, газетные придумки, — тактично вставила слово хозяйка дома.

— «В основном»?! Пусть так, но не бывает же дыма без огня! Но и это полбеды ещё, оказывается! А теперь узнаём, что даже несчастную душу отца нашего уморили, а вместо него сидит бес!

— Сам ты бес! — окрысилась Матрёна. — Это тятя! Я так чувствую…

— Спокойно, девочка моя, — приобнял я ее за плечи. — Всем тихо!

— А что это ты мне рот затыкаешь?

— Ты задал вопрос, я хочу на него ответить, но ты же не даёшь, — пожал я плечами.

— А, ну давай, попробуй, бес.

— С чего ты взял, что я бес, Митя? Я что, душу твою бессмертную за бесценок выцыганиваю? Али договор на кровавое подписание подсовываю? Молчишь? Так вот молчи и слушай, все слушайте. Вашего отца — того Григория Распутина, которого вы знали и, возможно, любили… действительно больше нет. Я не знаю, почему вышло именно так. Просто шёл к метро по улице, и был вокруг ноябрь. Что-то сильно ударило по голове, и следующее, что увидел — свет и Бог. А потом просто проснулся пятого сентября в квартире на Гороховой в этом теле, и теперь пытаюсь в нем жить. И жить так, чтобы стыдиться было нечего. Мне не нужно от вас ничего — совсем. И не бес я никакой, Дмитрий Григорьевич. Я занял место вашего отца — от него мне ни малейших воспоминаний не осталось…

— И маму не помнишь? — почти прошептала Варвара.

— Увы, нет. Я в былой жизни был один, и думал, что и здесь ничего не изменилось, но потом узнал о вас. Понимаю, что звучит странно, но, ребята, я готов стать вашим отцом и быть с вами в горе и радости до скончания века.

— Нашу мать убили. Убили, понимаешь? — прошипел Дмитрий. — Наш дом сожгли. Мы никто и ничто теперь! Я, грешный, думал, что осиротел лишь наполовину, ан нет, шалишь! Что?! Ну, что, что нам теперь делать?!

— Жить, Митя. Просто жить, делая, что должно, и случится, чему суждено.

— Отец так говорил, — еле слышно сказала Варя. Она плакала.

— Ребята, мне нечего вам предложить, кроме как принять ситуацию, как есть, и жить дальше. Вместе прорвёмся. Вместе — оно всегда легче.

— Папа, я с тобой, — обняла меня Матрёна.

— Матрёна! Как ты не видишь! Это же чужой! Совсем чужой! Это не наш отец!

— Это ты не видишь. А я — знаю.

— Тётя Аня, простите меня, пожалуйста. Но я не могу с ним оставаться в одной комнате. Завтра с утра уеду в город, а там в Покровское, мне нужно дом наново строить, — Дмитрий, старательно не смотря на меня, порывисто вышел. Варвара, тоже пряча глаза — следом.

— Соня, — позвал я. Горничная Вырубовой материализовалась мгновенно. — Будьте так любезны, принесите мне стакан воды, пожалуйста.

— Вам плохо? — спросила Вырубова.

Я кивнул, с благодарностью принял воду, отпил, и без аккомпанемента:

Вы стояли в театре, в углу, за кулисами,

А за Вами, словами звеня,

Парикмахер, суфлер и актеры с актрисами

Потихоньку ругали меня.

Кто-то злобно шипел: «Молодой, да удаленький.

Вот кто за нос умеет водить».

И тогда Вы сказали: «Послушайте, маленький,

Можно мне Вас тихонько любить?»[45]

— Матрёшка, можно мне тебя тихонько любить?

Девочка ещё сильнее прижалась ко мне.

— Я тебя не брошу, папа. Никогда.

— Анна Александровна, тогда пойдём мы, пожалуй. Матрёнины вещи… их мы заберем завтра.

— Но куда же вы?.. Дождь, холод… Впрочем, понимаю.

— Нам недалеко. И спасибо вам большое.

На сей раз никто нас не провожал, но дорогу я запомнил.

— Тебя убили в Париже или Лондоне? — спросила Матрёна.

— Нет, в Москве, на Ордынке, — в голове все прокручивалась недавняя сцена.

— Папа, а как там, в будущем?

Оп-па. Оч-чень своевременный вопрос! Где спалился-то?

— А с чего ты взяла, что я оттуда?

— Очень просто. Тебя убили, когда ты шёл в метро. А метро — это такая подземная железная дорога, нам царевны рассказывали. Она есть в Париже и в Лондоне такая тоже есть. А в Москве нет, и даже в Петрограде ничего подобного. Значит, ты попал из той Москвы, где метро уже есть, да ещё ноябрь — а сейчас едва середина сентября.

— Да, ты права… Как там, говоришь? Ну, мне там было неплохо, но за те сто лет, что отделяют то время от этого, произошло столько бед, что страшно даже подумать.

— Расскажешь?

— Да, но, прошу тебя, давай не сегодня?

— Понимаю… Не держи зла на Митьку. Мы все очень любили маму…

— Какое зло, что ты. Я его очень хорошо понимаю. А можешь сказать, почему ты назвала меня отцом? Ведь я же действительно совсем другой человек….

— Это неважно, я просто увидела… не знаю, как сказать. Сердцем, наверное, — и Матрена покрепче сжала мою руку.

И тогда я прочел:

Один француз чудил когда-то знатно:

Носился над песками, над волнами,

И в шутку произнес он, вероятно:

«Ты главное увидишь не глазами».

Нам эту чушь талдычили с пеленок

На русском, на французском и на идиш,

Да так, что твердо знал любой ребенок:

«Ты главного глазами не увидишь!»

Смысл этой фразы ускользал мгновенно,

Едва в окно кричат: «Серёга, выйдешь?»

И на уроках, и на переменах

Мы знали: чем посмотришь — тем увидишь.

Росли мы. Лицемерие, кокетство

Осваивали — вместе с алкоголем,

И поспешили позабыть мы детство

В чулане темном, среди пыли, моли…

Несли нас поезда и самолеты,

И ждали нас везде — куда ни выйдешь…

Но мы о том забыли, идиоты,

Что главного глазами не увидишь.

Едва не спившись, чуть не став скотиной,

Сойдя с ума и ни во что не веря,

Земную жизнь пройдя до половины,

Пересчитав утраты и потери,

Я начал понимать — пусть понемногу:

Мы властны над своими чудесами!

И выхожу один я на дорогу,

Чтобы тебя увидеть. Не глазами…[46]

— А что за француз такое написал?

— Еще не написал, лет через тридцать напишет. Но эту историю я тебе непременно расскажу.

* * *

Едва Валериан Павлович переступил порог Управления, дежурный офицер, козырнув, доложил:

— Господин полковник, вам следует немедленно прибыть на совещание к его превосходительству командиру корпуса.

— Благодарю вас, капитан, прибуду без промедлений.

Оставив шинель в кабинете, полковник направился в зал для совещаний. Там уже присутствовали большинство высших чинов корпуса, отсутствовали только сам командир — генерал-майор граф Татищев, — и ещё несколько офицеров. Но вот и задержавшиеся, вот и командир.

— Господа офицеры, здравствуйте.

— Здравия желаем, ваше превосходительство!

— Прошу садиться. Удивлюсь, если кто-то из вас гадает о причинах внеочередного совещания. Да, всё верно. Столицу накрыла волна натурального террора. Господа революционеры, не иначе, вознамерились устроить нам крупномасштабный кризис власти. Начнем по хронологии. Предыдущей ночью сгорел дворец Юсуповых. При сём достоверно погибли великий князь Дмитрий Павлович, сам князь Юсупов, княгиня Зинаида Николаевна и господин Пуришкевич. В подвале дворца отчего-то был склад динамита, взрыв коего практически уничтожил левую часть здания…

«Ну, об этом покойники сами позаботились, — подумал Васильев. — Интересно, сами-то они кого взрывать планировали?»

— …При тушении пожара и особенно при взрыве пострадали шестеро пожарных Адмиралтейской части, один погиб. К слову, единственная зацепка в этом деле — пожарные. По многочисленным свидетельствам, их было очень много, гораздо больше, чем могли предоставить все ближайшие части…

«Да, тут нам свезло, — подумал полковник. — А вы попробуйте среди ночи раздобыть полсотни комплектов пожарной робы! Счастье, что ротмистр Зворыкин третьего дня прихватил одного интенданта на шашнях с большевиками. Интенданта того до второго пришествия не найдут, а если коллеги выйдут на склад, то к их услугам натуральная — там и была — типография со свежим тиражом газеты „Правда“. Приходи и радуйся…»

— …На Загородном проспекте в ходе натуральной бойни, устроенной, по показаниям очевидцев, бундовцами, погибло девятнадцать человек, входивших в небезызвестный «Русский народный союз имени Михаила Архангела». Здесь мотив предельно ясен, непонятно только одно: как столько боевиков запрещенной партии одновременно оказались в столице?

«Как-как… Единственный акт, который был без импровизации: грим и костюмы два месяца запасали».

— …Великий князь Кирилл Владимирович скончался в собственном дворце, захлебнувшись в пьяном виде рвотными массами. Нет никаких зацепок, что эта трагедия произошла с чьей-нибудь помощью, но согласитесь, господа: она укладывается в цепь чудовищных происшествий, случившихся одновременно либо подряд!

«Эх, проиграл я доктору Крассу ящик Шустовского, — подумал Васильев. — Но, ей-богу, за такой шедевр и десяти ящиков не жалко!»

— Далее. На аэродроме в Гатчине в результате взрыва на складе боеприпасов погиб великий князь Александр Михайлович и ещё три человека из интендантского управления ИВВФ. Имеющиеся улики однозначно указывают на работу немецких диверсантов, но, господа! Это все в одно и то же время!

«Алёши Балашова ребята работали. Эти шпионов да диверсантов как родную маму знают, хрен там кто чего найдет».

— …В следующем эпизоде жертвами двух оставшихся пока неизвестными стрелков стали видный прогрессист Фёдоров и его гости — небезызвестные господа Гучков и Милюков, а также один служащий банка, которым управлял покойный Фёдоров, причем последний — иудейского происхождения. На месте расправы обнаружена оброненная кем-то визитная карточка американского банка «Кун, Лееб и К», который, по нашим данным, является одним из основных источников финансирования партии большевиков. Один из визитеров Федорова, по показаниям швейцара, похож на известного большевистского боевика Красина…

«Мда-с! Большевикам нынче я точно не позавидую, в особенности, как бы отошедшему от дел Красину. Но ещё не вечер, товарищи ульяновцы, вас тоже ожидает немало интересного».

«Одновременно пришла весть из Тифлиса, где обезумевший ординарец зарубил шашкой великого князя Николая Николаевича, после чего был застрелен охраной…»

«Ну, там слегка наоборот произошло — сперва застрелили, потом зарубили, но вашему превосходительству знать это совсем не обязательно…»

— …Депутат, глава фракции «трудовиков» в Думе, скандально известный присяжный поверенный Александр Федорович Керенский по неизвестной причине упал в воды Обводного канала, в коих и утонул. Пока, слава богу, всё- генерал перекрестился.

В зал торопливо вошёл адъютант, положил перед Татищевым донесение.

— …А, нет, еще не всё, господа. Как только что стало известно, на своей квартире покончил жизнь самоубийством, застрелившись, председатель Думы господин Родзянко.

«А вот это точно не мы, — ошалело подумал Валериан Павлович. — Кто ж это его, болезного, под наш шумок? Или всё же действительно сам, с перепугу?..»

— Теперь, господа офицеры, извольте получить задания. Как видите, мы посреди ужасающего своим размахом кризиса, так что отдыхать придётся нескоро.

Последовало обсуждение некоторых эпизодов, раздача указаний, после чего генерал отправил руководство Отдельного корпуса жандармов на работу.

— Валериан Павлович, — сказал Татищев. — Задержитесь, пожалуйста.

Зал опустел, Васильев строевым шагом подошёл к начальственному столу, вытянулся.

— Присаживайтесь, полковник, — устало произнес Татищев. — Так вот, Валериан Павлович. Вы у нас адъютант штаба, своего фронта работ у вас как бы и нету, но вы же видите — столько всего приключилось, что людей не хватает просто катастрофически. К тому же, насколько я знаю, вы дружны с подполковником Балашовым из Регистрационного бюро?

— Так точно, ваше превосходительство.

— И потому расследование гатчинского взрыва я поручаю именно вам. Будете работать в тесном сотрудничестве с людьми регбюро — по первому виду, это их епархия, и головы тоже с них снимут за великого князя. Но мало ли? Очень уж странная вся эта волна — тут тебе разом и бунд, и социалисты, и немцы. Очень вас прошу — максимально ответственно. Будет просто чудесно, если хотя бы этот эпизод — не нашего с вами ума дело, но, вы же понимаете.

— Разумеется, ваше превосходительство. Приложу все усилия.

— Приказ подписан, вот он и предписание — это для полковника князя Туркестанова, начальника Регбюро. Вопросы?

— Никак нет, ваше превосходительство. Разрешите идти?

— Идите, полковник. С богом.

* * *

Неласковый день выдался в середине сентября в Москве: по стеклам окон весь день немилосердно хлестали то ветки мучимой сильнейшим ветром старой липы, то струи дождя, то всё вместе, и выйти на прогулку по бульвару не хотелось совершенно. И то сказать — как теперь выйти-то? Шагу ступить невозможно: «Ох! Ах! Сама Вера Холодная! Соблаговолите автограф!» — никакой жизни.

Вера куталась в шаль и смотрела на дочку Женечку, игравшую с плюшевым медведем:

— Мишка, не грусти. Дождик пройдёт, солнышко вернется. Будем петь и танцевать — красиво, как тётя Соня умеет. Мишка, ну! Давай, не грусти. Ты для того, чтобы мне было весело. А как мне будет весело, когда тебе грустно? Вот, звонок! Это кто-то пришёл! Пойдём, узнаем! Агааа! Тётя Соня!

Сестра едва разулась, оставила в прихожей мокрющие плащ и зонт, воровалась в комнату.

— Вера! Вера. Смотри, что у меня есть!

В руках она держала граммофонную пластинку.

— Это Вертинский, самое-самое новое! Только со склада привезли. Давай послушаем, а?

— Давай, — улыбнулась Вера.

Достали и завели граммофон, поставили свежее приобретение.

«Здравствуйте. Я Александр Вертинский, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов — и, конечно, для всех вас — я сыграю песню „Мишутка“ Игоря Летова…»

Плюшевый мишутка

Шёл по лесу, шишки собирал

Сразу терял всё, что находил

Превращался в дулю

Чтобы кто-то там…вспомнил

Чтобы кто-то там…глянул

Чтобы кто-то там понял

Плюшевый мишутка

Шёл войною прямо на Берлин

Смело ломал каждый мостик перед собой

Превращался в дуло

Чтобы поседел волос

Чтобы почернел палец

Чтобы опалил дождик

Чтобы кто-то там тронул

Чтобы кто-то там дунул

Чтобы кто-то там вздрогнул

Чтобы кто-то там…

…на стол накрыл

…машинку починил

…платочком махнул

…ветку нагнул…

Плюшевый мишутка

Лез на небо прямо по сосне

Грозно рычал, прутиком грозил

Превращался в точку

Значит, кто-то там знает

Значит, кто-то там верит

Значит, кто-то там помнит

Значит, кто-то там любит

Значит, кто-то там…

— Вера, ты плачешь?

— Да, Соня. И ты, я вижу, тоже.

— Мам, тёть Сонь, не плачьте! Это же про моего Мишку! И нет его сильнее! А он с нами, и нам ничего не страшно!

— Конечно, малыш.

Глава 15 Гроза разбойников и землетрясений

Устроив Матрёну спать на своей кровати, раздобыл чаю и, сев у окна, погрузился в мысли, а были они невеселые. Я по-прежнему не испытывал ровным счетом никаких эмоций в отношении Варвары и Дмитрия, как людей — ну, не знал их полвека, и ещё столько же не знать, — но сама ситуация царапала своей неправильностью. Как-то очень быстро они меня отфутболили. Помнится, в одном славном старом фильме была чудная фразочка: «Ничего не сделал! Только вошёл!». Вот и я едва вошёл, а мне с порога и выдали, что и демон я, и бес, и все такое. Подумаешь, волосы и усы с бородой сбрил — это что, обязательные атрибуты человека, что ли? Без них — всё, демон? Не смешно.

А сильно похоже на то, что все они были в курсе того, что папенька их теперь и не папенька вовсе, а совершенно другой человек. Кто их мог просветить? Слуги с Гороховой? Возможно, но не факт. А ещё кто? Впрочем, что гадать — завтра аккуратно расспрошу Матрёну, чтоб не терзаться лишними вопросами. Но вот смысла всей этой мизансцены я в упор не понял. Зачем было тащиться, да с вещами, из центра Питера в Царское село, что по нынешним временам — не самое простое дело, электрички-то еще не изобрели, а поезда ходят куда как реже и сильно медленнее. Вот зачем они приезжали? Ради трехминутной пафосной сцены? Но нет худа без добра: привыкай, брат Григорий, к семейной жизни. У тебя теперь, знаешь ли, есть дочь. Не то, чтоб ребенок — девица почти на выданье, а уж по-крестьянским меркам — так и безо всяких «почти», а ведь мы, зараза, как раз крестьяне… Собственно, появление этой трогательной, похожей на заморского зверя утконоса девушки и есть истинная причина моего неспанья — элементарно не знаю, как правильно надо быть отцом, представьте себе. Ощущения странные, по большей части незнакомые, но в целом мне, пожалуй, радостно. И ещё одно неведомое прежде, но очень четкое ощущение: за свою Матрёшку я кого угодно порву на флаг недружественного союзника… Так, план простейший: короткими перебежками под зонтиком — до беседки, там покурить на сон грядущий (и побренчать, как без того, душа просит), а потом тем же порядком обратно — и спать. Тот ещё денёк выдался, уж который подряд, сбился со счёта — но ведь не скучно, ей-Джимми.

Вылазка удалась: по холодку, да после дождя — он как раз перестал — курится изумительно. Сыграл самому себе пару песен, разогнал мысли и хандру, и отправился почивать. Но не тут-то было.

При входе во дворец, никоим образом не смущаясь четырех дюжих молодцов у дверей, меня караулили две женские фигуры.

— Наконец-то, вот и вы! — полушепотом произнесла одна из них. — Нам срочно требуется ваша помощь. Идёмте же! — и, не дожидаясь какого-либо ответа, они почти бесшумно заскользили по коридору. Мысленно чертыхнувшись, последовал за ними: за край сознания зацепилась благочестивая такая мысль «а вдруг действительно помочь надо?», хотя богатый жизненный опыт ухмылялся и подкручивал несуществующий гусарский ус.

Разумеется, жизненный опыт оказался прав на все проценты: комната, куда меня привели, а, скорее, небольшой зал, был отнюдь не монашеской кельей: наличествовал широкий диван с подушками, перед ним — стол, богато уставленный винами, сластями и фруктами.

— Я так понимаю, что помочь вам нужно съесть и выпить вот это вот всё? — хмыкнул я. Главное, что радовало: таинственные незнакомки точно не были старшими царевнами, ручаюсь, я их обеих знать не знаю.

— И это тоже, святой наш старец! — обе дамы скинули плащи, под ними оказались пеньюары — отнюдь не прозрачные, но в «неровном свете свечей» контуры под этими ночнушками угадывались вполне волнующие. — Приобщите нас свой благодати! — хохотнув, проказница провела язычком по губам, и именно этот проститутский элемент из дурной порнухи убил последние зачатки очарования, которое могло сулить подобное сомнительное приключение. Стало скучно. Просто скучно — я не ханжа, и, чего уж там, изрядный ценитель постельных забав. Да вот столько я на своем веку повидать успел, милые шлюшки, что…

— Благодати, говорите? Это можно, — доставая сигарбокс из кофра, сказал я. — Петь буду. А вы пляшите, пляшите. Приобщайтесь, так сказать. И, прикрыв глаза, запел:

Roxanne, you don't have to put on the red light,

Those days are over, you don't have to sell your body to the night.

Roxanne, you don't have to wear that dress tonight,

Walk the streets for money,

You don't care if it's wrong or if it's right.

Roxanne, you don't have to put on the red light,

Roxanne, you don't have to put on the red light[47].

— Так, — короткое слово, произнесенное не слишком громко, прозвучало, как выстрел. Я, не прекращая играть и петь, открыл глаза и, мягко говоря, удивился. Желавшие «приобщиться благодати» барышни, напрочь голые, жались, как нашкодившие школьницы, а перед ними стояла императрица в госпитальной форме. — Григорий Ефимович, можете прекращать: в обозримом будущем эти пташки едва ли полетят на красный свет. Обе вон! Как есть! Не одеваясь! — и, когда дурочки выскочили из зала, Александра Федоровна спросила: — И как вас угораздило на сей раз?

— Возвращался с перекура, у дверей меня поджидали вот эти барышни, попросили помочь. Я, движимый христианским сочувствием и прочими добродетелями, поспешил на помощь, но уже здесь понял, что речь идет о банальном соблазнении. Тогда я отказался, но, боюсь, в несколько излишне витиеватой форме — не учел, что они могут не знать английского.

— Зато я его знаю, — вздохнула императрица, — и понимаю, что превращать мой дом в вертеп вы точно не собирались — по крайней мере, сегодня.

— И завтра не соберусь, — в тон ей ответил я. — Семьянин, потому что.

— Доброй ночи, Григорий…

— …Павлович, ваше императорское величество. К добру ли, к худу, но Распутин действительно умер, что мне сегодня наглядно продемонстрировали его старшие дети. Младшая, правда, наоборот — вцепилась, как клещ… Так что не в вертеп злопыхтящий я буду превращать ваш дворец, а в детский сад с музыкальным уклоном… Доброй ночи, ваше императорское величество, — поклонившись, взял гитару и кофр, вышел.

Утром снова столкнулся с Александрой Федоровной, только при этом был в компании Матрёны. Что ж, опять удалось удивить её величество, — хотя я вечером обрисовал ситуацию максимально верно, — но уже через полчаса мы переехали в двухкомнатные апартаменты, Матрёшку поставили на довольствие и теперь я любовался, с каким удовольствием ребенок поглощает завтрак. Сам я, как ни странно, особого голода не испытывал, так что поел скромно и теперь ждал дочь, потому что уже через четверть часа свидание с Анастасией Николаевной, она же Швыбзя, а до той лавки еще дойти надо. Оставлять же ребенка без пригляда в огромном дворце, где то и дело норовят то убить, то соблазнить, представлялось мне сомнительной затеей.

Пока Матрёна поедала круассаны, запивая чаем, и рассуждала, допустят ли ее до царевен (оказывается, они были знакомы), мне принесли кофе и газету. Едва взяв ее в руки, я порадовался, что избавился от волос — стоящая дыбом распутинская грива выглядела бы жутко, а у нас тут всё же не каникулы Бонифация, а честный блюз, хоть от него волосы и встают дыбом. Да-с, кому-то в Питере сейчас до крайности блюзово: на первой полосе крупными буквами перечислили всех значимых персон, не вполне добровольно расставшихся с жизнью за недавнее время. Не все были мне знакомы, некоторые смутно, на уровне «вроде, что-то про них говорили на уроке истории», но уж Сандро, «царь Кирюха», от которого пошли все нынешние клоуны, именующие себя Романовыми, и Керенский — такие имена я, конечно, помнил. Залпом выпил кружку горячего кофе, оторвал ребенка от трапезы и потащил в парк.

Для срочно образовавшейся цели пришлось отклониться от маршрута, но я запомнил инструкцию верно: по крайней мере. Описанный мне персонаж оказался на плюс-минус ожидаемом месте, где сметал с дорожек палую листву.

— Милейший, не вы ли садовник Силантий будете? — спросил я.

— Бог миловал, ваше благородие, — перекрестясь, ответил он. — Как батюшка Савелий с матушкой Пелагеей Кузьмою назвали, так по сей день и прозываюсь.

— Хорошего вам дня, Кузьма Савельевич. Не сочтите за труд, передайте Валериану Павловичу, что известный ему Григорий просит о срочной встрече.

— Что ж счесть, коли служба такая. Всё передам, ваше благородие, будьте покойны.

И мы поспешили к «той самой» скамейке, и успели вовремя, опередив великих княжон минут на пять.

— О, Мари снова с нами! — восхитилась Тютя. — И даже в таком же платье, что и Настя! Дядя Гриша, если не возражаете, мы её коварнейше у вас похитим!

— Никаких возражений, милые барышни. А это позволительно?..

— Мы повелеваем девице Марии быть нашей фрейлиной! — приосанившись, ледяным голосом отчеканила Анастасия, сделавшись удивительно похожей на мать. Но тут же рассмеялась и превратилась обратно в непоседу Швыбзю. — Дядя Гриша, вечером с фронта приедут папа с Алексеем. Но это полбеды. Примерно в это же время приедет бабушка, и вот ей на глаза точно лучше не показываться — она вас очень не любит.

— Спасибо, друзья мои, непременно приму к сведению, — совершенно серьезно кивнул я, мучительно пытаясь вспомнить, а кто у них бабушка и за что это она на меня, многогрешного, так взъелась.

— Всё, нам пора. Мари, иди с Тютей, я вас догоню — издали тебя и за меня принять могут.

Две Марии ушли, а Настя торопливо продолжила:

— Я вчера и сегодня слышала, что в столице тревожно, это правда?

— Да, к сожалению.

— Революция?

— Пока точно нет. Скорее, наоборот: кто-то устраняет тех, кто в этой самой революции заинтересован, но тревоги это не убавляет.

— Ясненько… Вот почему папа сорвался с фронта, значит. Ладно, дядь Гриш, я тоже пошла, Мари вернем вам к обеду — бабушке ее пока тоже лучше не показывать.

Мы попрощались, я неторопливо закурил, наблюдая, как фигурка в белом платье идет меж деревьев, игнорируя дорожки. Я успел задуматься о своем, когда мне показалось, что за Настей кто-то крадется. Да нет, не показалось — определенно по ее следам топает сомнительного вида незнакомец. Отшвырнув папиросу, как можно быстрее, но при этом стараясь не шуметь, я двинулся следом. Вот мне до него метров десять, ему до девочки — раза в два меньше. Царевна, не оглядываясь и ничего не замечая, медленно идет дальше, машинально уворачиваясь от веток редких кустов. В руке преследователя блеснул нож, он рванул вперёд.

— Get down[48]! — заорал я, от волнения перейдя на английский. Правнучка королевы Виктории послушно рухнула наземь. Не ожидавший такого, злодей, уже летевший в финальном прыжке, споткнулся о Настю и упал. Перепрыгнув через великую княжну, я навалился на него, но быстро убедился, что мои усилия не требуются: товарищ упал крайне неудачно, и нож торчал из его собственной груди.

— И что это было? — завозилась Швыбзя.

— Пока не знаю, но сюда тебе лучше пока не смотреть. Идти можешь, не ушиблась?

— Вроде, нет, — принцесса встала и теперь скептически себя рассматривала. — Но платье, конечно…

— Платье можно постирать, — безапелляционно отрезал я. — Вон на дорожке Тютя с моей Матрёшкой, и ваши мамки-няньки с охраной. Лети пулей к ним и пришли мне одного казака, пожалуйста.

— Слушаюсь, сэр! — ухмыльнулась Швыбзя. — Дядя Гриша, а чего это он не шевелится?

— Притворяется мёртвым, чтобы нас обмануть. Ну же, давай, бегом!

— А про платье-то что сказать?

— Чистейшую правду: шла по парку, задумалась, споткнулась, упала. Бывает…

— Ла-адно. Я пошла. Тютя! Тютя, я здесь!

Через минуту подошёл казак — тот самый хорунжий Подобед, что собирался лишить меня жизни. Смотрел по-прежнему недружелюбно.

— Что вам угодно, сударь? — холодно спросил он.

— Мне угодно, господин хорунжий, чтобы вы посмотрели вот сюда, — я указал на труп, — Потом сопоставили с тем, кто и в каком виде только что отсюда вышел и сделали соответствующий вывод.

— Мать твою!.. — судя по вылезшим на лоб глазам, вывод казак сделал единственно верный. — А… а это как оно так?

— Так уж вышло, — просветил я служивого. Потом сжалился и уточнил: — он перепутал царевну с моей дочерью — они одеты одинаково. Я увидел, что он крадется, пошёл следом. Он кинулся — я заорал, он упал с перепугу, да, вишь ты, неудачно — на нож прямо. Но обрати внимание: всего один раз, так что я тут точно ни в чём не виноватый, — меня уже ощутимо трясло и от нервов начинало заносить. — Короче, я буду или вон там на лавке, или у себя. Кому понадоблюсь — пусть обращаются.

Бегом, закуривая, вернулся на лавку, и добрых полчаса курил одну папиросу за другой, пока меня не отпустило хоть немного. Тогда встал и медленно пошёл к себе пить холодный кофе.

Удивительно, но больше в этот день не произошло вообще ничего примечательного. Так что, приняв к сведению рекомендацию не попадаться на глаза грозной бабушке, проторчал у себя в комнате, изведя огромное количество кофе, коньяка и папирос. Попросил было книгу, но мне принесли сочинения некоего господина Арцыбашева, и это оказалась такая унылая порнотень — куда там моему знакомцу Набокову с его возрастными фантазиями… Книжку выбросил в печку. Понимаю, что не моя, но нефиг смущать неокрепшие умы всякой похабщиной. А вот Распутина надо официально убить и всем местным втемяшить в головы, что я — не он, а то скоро опять начнут мадеру ведрами таскать и фальшивых графинь на благословение водить. Будь она проклята, такая лихая слава…

* * *

После завтрака благодаря любезности сестры милосердия Николай Степанович был доставлен в курилку, где выкурил две папиросы разом — первую в удовольствие, вторую впрок. Прапорщик с некоторой тоской думал, что на аттестацию непременно опоздает — хоть по команде рапорт наверняка подан, но когда выйдет следующая возможность? Дай Бог выздороветь — и в полк…

После его отвезли на перевязку, — фельдшер нашел раны чистыми, — и вернули в палату, где, как оказалось, Гумилева уже дожидался визитер, смутно знакомый офицер.

— Штабс-капитан Денисов, честь имею, — отрекомендовался он, и Николай Степанович вспомнил, что это он, только в щегольском костюме, тогда у ворот стрелял в фальшивого Распутина. — Господин корнет, соблаговолите получить приказ и предписание, — Денисов протянул ему бумаги.

— Осмелюсь доложить, я прапорщик… — начал было Гумилев, но Денисов лишь выразительно кивнул на переданные бумаги.

А в тех значились удивительные вещи. Во-первых, приказ, согласно которому прапорщик Гумилев безо всякой аттестации производился в чин корнета. А во-вторых — предписание, из коего следовало, что корнет Гумилев на время отрывается от могучей материнской груди славного Александрийского гусарского полка и прикомандировывается в Регистрационное бюро под начальствование подполковника Балашова.

— Господин капитан… Чему обязан такой честью?

— У нас жестокий кадровый голод, а работы никак не меньше, чем на фронте. Господину подполковнику очень понравилось, как вы держались у Египетских ворот. Набирайтесь сил, выздоравливайте — мы вас ждём, — сказал Денисов, пожал новоявленному корнету руку, козырнул и вышел.

— Случаются же выверты судьбы… — пробормотал Гумилёв и замер, глядя в одну точку. Потом дотянулся до бумаги с карандашом — и принялся быстро писать, строчку за строчкой.

* * *

Как прекрасен Цюрих в сентябре! Погода нередко балует солнечными деньками, осенние краски, запах опавших листьев — всё это даёт ощущение незыблемой красоты и основательного покоя, умиротворения. За одним этим можно приезжать в Швейцарию — не зря же прежде сюда рекомендовали ездить успокаивать нервы.

Надежда Константиновна, прогулявшись по городу, вскипятила чай, сделала пару бутербродов — Володя, увлекшись, мог забыть о самом насущном. Когда она вошла к нему в комнату, Владимир Ильич ничего не читал и не писал, просто задумчиво смотрел в окно.

— Володя? Что-нибудь случилось? — спросила Надежда Константиновна.

— Ещё как случилось, кивнул он. — В России чертовщина какая-то творится! В один день убили четырех великих князей, в том числе трёх самых одиозных. Кадеты, октябристы и прогрессисты лишились лидеров. Черносотенцев расстреляли. Юсуповы сгорели, и Пуришкевич вместе с ними. Родзянко застрелился, а Керенский утоп — скажи на милость, кто бы мог всё это провернуть? Эсеры? Анархисты? Причем каждый случай такой, что с другим не вяжется, но все одновременно!

— Но это же… контрреволюция какая-то!

— Именно, Наденька, именно! Основные фигуры, которые могли бы свергнуть Николашку и организовать буржуазный переворот, вышвырнуты с доски. Одним махом! Раз — и нету. Наступи сейчас мир — надо было бы вприпрыжку бежать на выборы и избираться в Думу максимальным числом!

— Но тогда, может, восстание? Свергаем царя — и здравствуй, революция? — с замиранием сердца спросила Крупская.

— Не потянем, — с сожалением и явным раздражением ответил Ленин. — У меньшевиков Мартова и Чхеидзе поддержки в разы больше, чем у нас. Да, можно было бы срочно разворачивать революционную агитацию, и где-нибудь в начале следующего года… Но нас там нет никого! Совсем нет. И знаешь ещё что…

— Что?

— Есть у меня странное ощущение, что это и хорошо, что нас там нет, — тихо произнес Владимир Ильич, не глядя жене в глаза. — Потому что тогда и нас вполне могли — вместе с Родзянкой и Керенским с Милюковым…

— Тогда только одно, — медленно произнесла Надежда Константиновна.

— Что? — не понял он.

— Это царь. Царь избавляется от влиятельных фигур.

— Николай?! Это даже не смешно. Не-воз-мож-но! Невозможно, Наденька! Решительно невозможно!

— Но кто тогда?

— Пока недостаточно сведений. Но необходимо написать товарищам, чтобы затаились. Затаились и ждали.

— Хорошо, Володя, я напишу.

— Гучков, Милюков, Федоров, Родзянко, Керенский, Пуришкевич. Но почему не Набоков? Вот кого надо бы в первую очередь — редкостный же умница, сволочь, — бормотал Ленин, снова глядя в окно.

* * *

Я проснулся рано утром. И блюзить не хотелось — ни всерьез, ни дурачиться: в голове и душе зияла какая-то серая мгла. Наверное, это называется «апатия». Но, скорее всего, это критическая масса новостей и событий превысила какое-то пороговое число, и психика сказала «командир, я пас, побудем за болвана». Матрёна, позавтракав, унеслась к великим княжнам, а я, механически съев что-то, пошёл — уже привычно — в парк, где почти сразу встретился с Кузьмой.

— Вас ждут нынче, в два часа пополудни, запоминайте адрес, барин: Малая, 11, — без всякого ёрничества сообщил садовник. — Пройти просто: по Церковной до следующей после известного вам дома улицы, там направо и через дом. Вход со двора, там вас и будут ждать.

— Спасибо, любезный.

— Спасибой сыт не будешь, — подмигнул вдруг Кузьма, чем настолько удивил, что пожаловал я ему двугривенный — к слову, единственную завалявшуюся в кармане монету, что я использовал в качестве медиатора.

Караулы вокруг дворца были усилены, по парку то и дело проходили патрули, что указывало либо на то, что вчерашнее происшествие не осталось незамеченным, либо на то, что император действительно приехал домой. А, скорее, и то и другое разом. По поводу любителя прыгнуть на нож меня допрашивали еще прошлым вечером, а на сегодня предоставили полную свободу, чем я и планировал воспользоваться. Вот только до двух как-то дотянуть надо — ненавижу ждать, догонять и то веселее.

Впрочем, дружище Хендрикс и руководимое им дорогое мироздание внесли свои коррективы в примитивный план мирно подремать пару-тройку часиков: к одиннадцати за мной пришёл целый полковник в парадном мундире.

— Господин Распутин, прошу следовать за мной, — тоном, намекающим, что возражать чревато, произнес он, и я подчинился. Только гитару прихватил — мне с ней как-то спокойнее. Убирал в кофр я ее на глазах провожатого, так что лишних вопросов не последовало.

В зале, куда меня привёл незнакомый полковник, было в меру торжественно. Мебели не сказать, чтобы много — пара кресел, за ними здоровенная статуя в египетском стиле; небольшой столик, на нем вода, фрукты. В одном кресле сидела пожилая дама… да какое там — настоящая Королева, столько величия и достоинства было в ней, второе оставалось пустым.

— Здравствуйте, Ваше Величество, — почтительно произнес я.

— Здравствуйте, сударь. Соблаговолите сесть, чтобы мне не пришлось смотреть на вас снизу вверх.

Я сделал шаг к креслу, в этот момент пол под ногами вздрогнул, по ногам статуи пробежали трещины, и она стала заваливаться вперед. Выронив кофр, вытянул руки и прыгнул на старушку. Энергии прыжка хватило, чтобы вытолкнуть ее вместе с не самым, наверное, легким креслом, но по ногам мне ударило ощутимо. Комната заполнилась пылью, ворвались какие-то люди.

— Ваше величество, вы в порядке? Землетрясение случилось!

— В полнейшем. Но моему гостю может потребоваться помощь, — невозмутимо ответила императрица и добавила вполголоса мне: — благодарю вас, сударь. И за внучку спасибо. Сейчас ступайте, поговорим вечером или завтра, через два дня я возвращаюсь в Киев.

Мне помогли подняться. Ноги болели, но, вроде, обошлось без переломов. Главное же чудо — что уцелела гитара, без нее тоскливо. Поддерживаемый с двух сторон казаками, я покинул место не состоявшейся, в общем-то, аудиенции.

Глава 16 Шашлык по-карски и фитиль по-царски

В Московскую контору «Русского акционерного общества граммофонов» стремительно вошёл примечательный посетитель. Был он высок ростом, наголо брит, а под темно-серый пиджак надел кофту вызывающе желтого цвета. Сняв широкополую шляпу, подошел к столику, за которым помещался с интересом рассматривающий визитера клерк — среднего возраста мужчина с залысинами и в черепаховых очках.

— Здрассьте! — сказал, как рубанул, посетитель. — Как я могу найти господина Григория Коровьева?

— Помилуйте-с! — всплеснул руками клерк. — Вам-то он зачем? Или ваша дражайшая супруга теперь грезит исключительно о нём-с? Сочувствую-с!

— Не понял… Какая с-супруга? О чём вы? — оторопел высокий.

— Да как же-с! Третий день, как продаются пластинки — все смели, к слову, новый тираж уже печатают-с, — и третий день дамочки валом: вынь да положь им этого самого Коровьева для немедленного обустройства личной жизни! За Вертинским так не бегали-с, а уж он-то известный любимец публики! И вот вам, пожалте-с: едва одна ушла, так вы теперь-с!

— Нет у меня никакой супруги! А вот вопросы к вашему Коровьеву — очень даже есть!

— Какие, позвольте-с полюбопытствовать? — страдальчески вздохнул обитатель конторы.

— Да простые! Морду набить ему хочу! — громыхнул посетитель, после чего несколько менее уверенно добавил: — а потом выпить.

— И что ж он вам такого причинил-с, что вы теперь к нему столь неласково-с?

— Да стихи мои взял, причем без спросу! И, шельмец, этак повернул, что я сам теперь слушаю и плачу — всю душу, ирод, наизнанку выворачивает!

— А! Так вы поэт-с, молодой человек? Это, знаете ли-с, очень хорошо!

— Я — Маяковский! — заносчиво ответил визитер.

— Ещё лучше, господин Маяковский! — с энтузиазмом откликнулся клерк. — Во-первых, пластинки господина Коровьева в Петрограде писаны-с, так что, полагаю, он и поныне там обретается, хоть его третий день ищут — чтоб новых песен записал, — да всё никак найти не могут. Но главное, всё же, в том, что вы — поэт. У нас, знаете ли, третий день полного ажиотажа! Всем срочно подавай блюз! Моднейшее веяние-с! Знаете ли, у нас тут есть композиторы, которые готовы-с подобное сочинять, да вот беда: поэтов нет таких, чтоб этот самый блю-юз, — он произнес новое слово, старательно вытягивая губы, — верно сложить могли-с. Двое пробовали — шалишь, не то совсем. А вы — смогли, и, между прочим, уже успешны. Дайте-ка… ага, вот она, ведомость. Пластинка с песнею «Себе, любимому» на ваши слова еще вчера-с кончилась во всех магазинах! Так что, господин Маяковский, получается, мне вас сам Бог послал!

Маяковский, обалдев, хлопал глазами.

— Вы это что… серьёзно?

— Серьёзней некуда-с! Ведь что есть первейшая заповедь добродетельного человека-с? «Куй железо, пока горячо», так-то! Вот и давайте-ка его ковать, аванс выдать я уполномочен-с. Надеюсь, стихи у вас с собой?

* * *

Субтильного сложения молодой человек в шикарном, но, увы, не слишком подходящем к прохладной уже погоде чесучовом костюме-тройке и модных штиблетах открыл дверь своим ключом и проскользнул в прихожую.

— Фифи! — позвал он.

— Я здесь, мой Масик! — донесся глубокий женский голос из дальней комнаты.

Вошедший плотоядно ухмыльнулся, снял шляпу-канотье, под которой обнаружились щедро напомаженные редкие волосы, расчесанные на прямой пробор. Прижимая к груди несколько граммофонных пластинок, Масик, крадучись, направился вглубь квартиры.

— Фифи! Я настроен игриво!

— Ах, Масик мой! Приди же! Я вся изнемогла!

— А угадай, что я принес тебе, о роза моих вожделений и упований!

— Неужто Варю Панину?

— Нет, душа моя!

— Тогда… Эмская?

— Нет, Фифи. Это Коровьев!

— Коровьев? Фууу…

— Ну, фу не фу, а расхватывали, как горячие пирожки! Так что давай разогреем огонь страсти нежной новомодной музыкой! Ты ж моя козочка!

— Озорничок ненаглядненькой!

Не без сожаления прервав поцелуй, Масик завёл граммофон, поставил пластинку…

— Доктор, скажите, что мне так грустно?

— Пустое, голубчик, это лишь осень.

Жизнь замирает, в головушке пусто —

В ней и гнездятся дурные вопросы.

— Доктор, я больше не верю в удачу,

В дружбу, любовь и семейное счастье.

— Батенька, лучше впадайте-ка в спячку —

Просто проспите любые ненастья.

— Я разуверился в томных красотках,

Друг был — да умер, один я на свете!

— Знаете, милый мой… выпейте водки,

Граммчиков сотню. И мне, что ль, налейте.

Выпьем, закусим, поспорим про счастье,

Снова нальём — и появятся темы…

Сами себе мы придумать горазды

Жизнь, и любовь, и успех, и проблемы[49].

Пластинка кончилась.

— Знаешь, Масик, — безо всякой нарочитой игривости задумчиво протянула Фифи. — Идём-ка на кухню. Да выпьем там водочки. Граммчиков по сто. Для начала.

Несколько часов спустя, когда совсем сомлевший Масик, он же Вольдемар Аристархович Заиюльский, на заплетающихся ногах убыл к опостылевшей супруге, Мария Арнольдовна Бергер, она же Фифи, бездумно смотрела сквозь заливаемое вечерним дождем окно и шёпотом подпевала давно уже наизусть выученной песне:

— Сами себе мы придумать горазды жизнь, и любовь, и успех, и проблемы…

* * *

Наш девиз — ни дня без приключений! И что-то их уже совсем много на мою дурную голову. Понимание перенасыщености происходящего фатальными событиями пришло вместе с мощным желанием надраться до забытья. Но вот этого мне теперь совсем нельзя — отец, как-никак, звание ответственное. А вот чуть снять стресс — самое то. Ладно, потерплю до рандеву с Васильевым — наверняка у него с собой будет, душевный же дядька, хоть и мент.

Пока слуги чистили мой многострадальный костюм, сидел в комнате, пил ледяной кофе и читал газеты. И очень быстро нашел там свежее упоминание Распутина, что не понравилось категорически. Впрочем, я и так достаточно заведён для предстоящей беседы.

Ноги мои слабонервным лучше не показывать: что левая, что правая ниже колена — сплошной синяк. Но ходить можно, хотя и неприятно. Получив обратно свой костюм, взял зонт на случай дождя, гитару и после перекура на ставшей уже родной скамейке в парке заковылял в поисках указанного садовником дома.

Дошёл медленно, но нашёл быстро. И, войдя в калитку нужного мне дома, залюбовался открывшейся картиной почти типичного подмосковного дачного пикника. В углу небольшого участка помещался мангал, над ним колдовал кавказского вида старичок — кажется, это называется «духанщик». Судя по умопомрачительному запаху, дело своё он знал прекрасно. Поближе ко мне за раскладным столиком сидели Васильев и Балашов, оба в штатском. Господа офицеры, чуть раскрасневшиеся, пили помаленьку красное вино, закусывая овечьим сыром и зеленью. Для привычной мне картины не хватало нескольких развязных мадамок в дырявых джинсах и какого-нибудь «Жигана-лимона», звучащего из стоящей рядом «Приоры»[50].

— О, а вот и наш дорогой гость! — воскликнул Васильев. — Здравствуйте, Григорий Павлович, здравствуйте, дорогой!

Я сердечно поприветствовал обоих офицеров. Разговор нам предстоял трудный, но мужики они очень располагающие, конечно.

— Примите-ка с дороги, настоятельно рекомендую — отличное красное от Кипиани из Хванчкары, — Валериан Павлович протянул мне бокал.

— Пейдодна, пейдодна, пейдодна! — внезапно закаркал дедок у мангала. Я, удивившись, осушил бокал.

— Доброе вино, спасибо. А дед у вас цыган, что ли?

— Зачем цыган? — удивился Балашов. — Почтенный Месроп — уроженец Карса, в коем и прожил значительную часть своей жизни. Он готовит шашлык по-карски — если не доводилось пробовать, то сегодня вас ожидает немало открытий чудных!

Я сопоставил запах с тем, что потреблял на пикниках и шашлычных в прошлой жизни и согласился: не доводилось.

— Догадываюсь, что у вас вопросы, сомнения, разговоры, но прошу: давайте немного просто тихо посидим на свежем воздухе, покурим, выпьем ещё по чуть? — вполголоса предложил жандарм.

— Да, вы правы, торопиться нам, кажется, некуда.

И мы славно посидели ещё с четверть часа, а потом почтенный Месроп довёл-таки шашлык до совершенства, и следующие полчаса мы воздавали должное искусству старого духанщика. Заявляю ответственно: ничего подобного я действительно никогда не пробовал.

Но вот и поели, и выпили, и анекдоты рассказали, и не по разу покурили — пора добраться до картечи, как было написано в школьном учебнике чтения за второй, что ли, класс.

Тот же самый Месроп к этому времени сварил три джезвы кофе по-турецки, унес в дом.

— Пора и нам, — вставая, сказал Васильев. — Идёмте, господа.

В доме мы расположились в небольшой уютной гостиной в викторианском стиле — этакая уютная кроличья нора, снова закурили.

— Итак, Григорий Павлович, — совершенно трезвым голосом произнес Васильев. — Я полагаю, вы нас вызвали не оттого, что изволили соскучиться? Кроме того, обо всех местных происшествиях, включая вчерашнее, мы уже осведомлены.

— Да, господа, вопросы есть, и немало, и глобальные. Хотя начнем всё-таки с местных. Глупо было бы полагать, что я приехал сюда как на курорт, но смею заметить, что количество смертей и смертельно опасных ситуаций здесь — в царской, на секундочку, резиденции, — превосходит самые смелые представления о возможном. На мой взгляд, охрана царской семьи налажена из рук вон плохо, и даже имея в виду недавнее усиление — простое количественное — проблемы не снимает. И я сейчас не о своей драгоценной тушке пекусь, и даже не о дочери, на мой не слишком просвещенный взгляд, всё куда печальнее. Потенциально здесь очень опасно для жены и детей государя. А мы все знаем, что значит семья для Николая Второго. Но, да и это не главное, о чем я хотел бы поговорить. Череда убийств — назовём уж вещи своими именами — потрясла верхушку российского общества. И мне не особо жаль Керенского там, «царя Кирюху» или всяких Родзянок — ну, замочили и замочили, дело житейское. Но два момента в этом всём наводят на печальные размышления, — я волновался, и от волнения сбивался на привычный язык грядущих времён. — Первый момент всё же личный: в газетах поднимается вой, что всех этих достойных людей убрали по наущению Распутина и императрицы. Это, с одной стороны, ещё сильнее угрожает моей личной безопасности, с другой же — усугубляет кризис, напрямую затрагивающий верховную власть в стране.

Но, ёлкин штепсель, и это второстепенно. А вот та резня, что вы устроили — ни в какие ворота не лезет.

— Почему это? — в голосе контрразведчика я, к удивлению, расслышал нотки обиды. — Ведь прямо по вашим заветам, один в один, да без подготовки, к тому же!

— По моим?!..

— Ну да… А кто советовал — ещё покойным Юсуповым и не менее покойному Пуришкевичу, между прочим! — извести под корень буржуазию и великих князей? А уж эта фраза… — Балашов прикрыл глаза и старательно воспроизвёл: «От Васильева, к примеру, ожидают, что он всего-то очередного чижика съест, а он — рраз! И устраивает масштабное кровопролитие» — что, как не руководство к действию? Или вы полагаете кровопролитие недостаточно масштабным? Ну и запросы у вас, в таком случае!

— Господи, боже мой, Джимми Хендрикс, твою маму негритянскую, — пробормотал я, трясущейся рукой хватая папиросу. — То есть это всё заварил я?

— Ну да, — синхронно кивнули мои собеседники. Кроличья нора с шашлыком и Хванчкарой стремительно превращалась в зелёную «Матрицу» с агентом Смитом во всех ролях. — Вы заварили, «Бешеные псы» воплотили.

— Кто?!

— «Бешеные псы», — любезно повторил Васильев. — Это, скажем так, анонимная офицерская организация, состоящая исключительно из людей, которым надоело наблюдать, как Родина летит в пропасть.

— Чуваки, да мы все охренели, — севшим голосом сказал я. — Но это же бред! Появляется невесть кто из хрен его знает откуда, что-то говорит, и тут же неглупые, в общем-то люди, не проверив, спешат воплощать его бредни?.. так не бывает!

— Конечно, не бывает, — кивнул жандарм и, прищурившись, спросил: — Ответственности боитесь?

— Да какой там… Мне отвечать только перед Богом, а вам ещё перед царём и народом. Недостаточно этого для спасения империи! Ну, слили вожаков — так мгновенно новые набегут же…

— Ну, во-первых, не мгновенно, а во-вторых, кто вам сказал, что этим дело ограничится? Это не решение вопроса, ни в коем разе. Это необходимая отсрочка, чтобы мы все смогли перегруппироваться и спасти империю уже по-настоящему. К слову, о «не проверив»: ваши сведения и были проверкой, еще одним подтверждением того, что мы и так знали. Организация формировалась более года, и цели были понятны с самого начала — это я на тот случай говорю, если ваша ранимая совесть все еще ужасается рекам крови. И по каждому фигуранту собрано сверхсекретное досье, хранимое в надежном месте — это говорю, чтоб было понятно, что никакой огульности нет. Работать пришлось спонтанно, есть такое дело. Но, если б не стечение обстоятельств… С другой стороны, один Бог ведает, кого б тогда взорвали Феликс с Пуришкевичем — динамита у них там с полвагона, наверное, было.

— Ладно, пусть так. Но, читая все эти газеты, я понял, в чём ваша… ладно, наша системная ошибка. Рассказать?

— Да уж, будьте так любезны!

— Пытаясь спасти самодержавие с помощью террора, мы рубим это самое самодержавие на корню! По одной элементарной, блин, причине: монополия на насилие должна быть исключительно у государства! Иначе это ещё более жуткий подрыв авторитета власти, вы понимаете? Более жуткий, чем все сказки про Распутина, вместе взятые! Вот и выходит, что благими намерениями вымощена дорога в ад!

— Отлично сказано, браво! — раздался голос от дверей. Офицеры побледнели и принялись вставать по стойке «смирно»: в дверях стоял сам государь император Николай Александрович, самодержец великия, и малыя, и белыя и прочия. — Полностью согласен с Григорием Ефимовичем, — произнес император, подходя к нам и садясь в кресло. — И про благие намерения, и про то, что лишь государство вольно карать заблудших. А раз уж так совпало, что государство в данном случае — это Мы, соблаговолите объясниться, господа конспираторы. Да вы садитесь, садитесь. И вот ещё о чем поведайте: кому из вас пришла в голову светлая идея вести подобные беседы в комнате, окнами выходящей на общедоступную улицу? Мы могли бы предложить вам более подходящие помещения — взять хоть Петропавловскую крепость или Новую Голландию. Да и в Шлиссельбурге достаточно надежно. Итак, я вас слушаю.

— Ваше императорское величество, — вновь поднялся жандарм. — Полковник Васильев, адъютант штаба Отдельного корпуса жандармов. Полностью вверяю себя вашему величеству и прошу учесть, что мною двигало исключительно желание спасти наше многострадальное отечество.

Доклал полковника занял около часа. Надо отдать ему должное, он вообще не врал ни в единой известной мне детали, всю ответственность при этом тянул на себя. Николай слушал его с кажущимся равнодушием, но я чувствовал, что царь в бешенстве. Когда Валериан Павлович умолк, выяснилось, что предчувствия не обманули.

Кем там последнего царя именовали? Сусликом? Шутники, блин. Таких свирепых хищных сусликов в природе не существует, иначе бы в зоопарках полукилометровые зоны безопасности огораживали. Его императорское величество изволил орать, причем исключительно по делу. Царственная речь была щедро снабжена идиоматическими конструкциями на немецком, английском и великом-могучем языках, причем таких загибов я никогда ранее не слышал. Излагал государь-император весьма толковые, по моему мнению, вещи, в целом повторяя мою мысль, что на терроре ничего прочного не построишь, а создавать Госужас — накладно во всех смыслах и вообще-то чревато много чем нехорошим. Но главное: хотя расфитилил он господ офицеров до молекулярного уровня, похоже, (что, конечно, удивительно), светит им не аннигиляция у стены той самой Петропавловки, а, в некотором роде, продолжение банкета.

— …за спасение ваших жизней на полном серьезе рекомендую в ближайшей церкви свечу святой Анастасии Узорешительнице поставить, — уже успокаиваясь, произнес император. — Когда бы вчера черносотенец не пытался зарезать мою дочь, в порошок обоих стер бы, не разбираясь. На сём разнос окончим, дозволяю сесть и курить, — сказал царь и громко хлопнул в ладоши.

Вновь открылась дверь, два казака втащили все тот же столик со двора, только вместо шашлыка, сулугуни и «Хванчкары» на нем теперь были коньяк и нарезанные лимоны.

— Григорий Ефимович, — обратился ко мне Николай, попыхивая папиросой. — Теперь ваша очередь. Расскажите мне ваше пророчество про гибель империи, как можно более детально.

Я, старательно подбирая слова, рассказал ему все, что помнил про Февральскую революцию и все последующие события, оставляя пока в тумане историю страны года после 1930-го.

— И вы считаете, что, кроме как жестоким насилием в отношении людей, многих из которых я долгие годы полагал надежной опорой трона, спастись больше нечем?

— Я не знаю, ваше величество, с какого места вы слышали нашу беседу, но я как раз напоминал господам офицерам, что насилие в нашем случае, хоть, увы, и необходимо, но является не более, чем отсрочкой. Проблема в том, что, если не решить основные проблемы, после всего, что уже устроили и всего, что сейчас накручивается в прессе, империя может накрыться ещё громче, чем в прошлый раз. В смысле, кровавее. Хотя, скорее всего, и чуть позже.

— Что бы вы посоветовали сделать?

— Ничего не стану больше советовать, ваше величество. Уже посоветовал на свою дурную голову, результат вам известен.

— Разумно, друг мой, хоть и запоздало. Как говорят мои лейб-конвойцы, «хорошо быть умным раньше, как моя жена потом». Так что, снявши эту самую упомянутую голову, по волосам плакать поздно, хоть вы их и сбрили заблаговременно.

— Что ж, государь, возможно, вы и правы, — на Балашова с Васильевым страшно смотреть было — после выволочки, которую они получили, моя манера беседовать с «хозяином земли русской» их, похоже, окончательно добила. Николай же на эту несообразность внимания не обратил, ну, или сделал вид. — Главное, что вам необходимо — это сплотить как можно больше верных вам людей. Верных до донышка, безоговорочно и безрассудно, как тот ссыльный жандарм, что застрелился, узнав о вашем отречении.

— Это какой же? — заинтересовался император.

— Увы, фамилию не помню. Он еще рабочие союзы организовывал в начале века.

— Зубатов?! Вот уж ничего себе новости… Но продолжайте, прошу вас.

— Люди эти нужны во всех сферах жизни и общества, но прежде всего — в силовых структурах.

— Простите?..

— Армия, флот, полиция, жандармерия, — пояснил я. — Но тут нужно быть особенно осторожным. Могу ошибаться, но, кажется, все генералы, что окружают вас в ставке, в моей истории убеждали вас отречься от престола, а такую позицию верноподданеческой я бы никак не назвал…

— Я бы тоже, — задумчиво пробормотал император. — Так, господа. Совещание на этом прекратим. Мне нужно многое обдумать. Григорий Ефимович, вас жду к себе завтра же, территорию дворца прошу не покидать. А вас, господа, причем обоих, — послезавтра к полудню. Только как бы нам замотивировать такую аудиенцию?

— Осмелюсь доложить, мы оба назначены расследовать гибель великого князя Александра Михайловича, — подал голос Балашов.

— Вот как? Что ж, быть по сему. Эх, Сандро, Сандро… Ладно, дела пока в сторону. Выпьем, господа.

Балашов разлил коньяк, царь взял бокал и встал.

— За Россию! — мы выпили до дна, закусили лимоном. Царь с прищуром посмотрел на меня. — Наслышан, наш дорогой друг, что вы теперь изрядно музицируете?

— Как умею, ваше императорское величество, — пожал я плечами и открыл кофр. Настроил, погнали. Настроение блестящим не назвать, поэтому что вспомнилось, то вспомнилось.

Ту собачку, что бежит за мной зовут «Последний шанс».

Звон гитары и немного слов — это все, что есть у нас.

Мы громко лаем и кричим, бросая на ветер слова,

Хотя я знаю о том, что все это все это зря.

На моих ботинках лежит пыль многих городов.

Я раньше знал, как пишутся буквы, я верил в силу слов.

Писал стихи, но не стал поэтом и слишком часто был слеп.

Мое грядущее — горстка пепла, мое прошлое — пьяный вертеп.

Но были дни, которые запомнятся мне навсегда —

Иная жизнь, иные времена[51]

Куплет про грязный подвал, женщин на стенах и рок-н-ролл я благоразумно опустил.

— Верно, Бог, — император перекрестился, — действительно решил дать последний шанс не только вам, но и нам, многогрешным. Не упустить бы. Григорий Ефимович, во дворе оставлю провожатых для вас, это не обсуждается. До встречи, господа, — Николай Второй встал и стремительно вышел вон.

Мы дружно закурили и с минуту сидели в тишине. Потом Васильев разлил коньяк и встал.

— Здоровье его императорского величества!

Мы встали и выпили.

— Не отпускает, признаться, мысль: ведь что обычно с бешеными псами делают? Пристреливают же, — вздохнул я.

— Авось прорвёмся, — махнул рукой полковник. — Меня сейчас куда сильнее заботит другое: его величество, к несчастью, весьма подвержен влиянию. Нехорошо так про государя, но он нередко бывает подобен флюгеру. А в нашем случае это смертельно опасно — как для нас самих, так и, в первую очередь, для России. Это сейчас он на нервах из-за нападения на Анастасию Николаевну…

— По этому поводу могу предложить свежую идею, — откликнулся я. — Правда, она куда безумнее той эскапады, что начали проворачивать вы, но должно сработать. Делать надо быстро, но нужна обширная подготовка, куча денег и еще каких-то людей привлечь придется. Слушайте…

Давно, со времен студенческих посиделок за литрушкой «Рояля», не слышал я такого количества отборного мата, как в этот день, ознаменованный превосходным шашлыком, общением с двумя венценосными особами и натуральным землетрясением.

* * *

О том, что Григорий нашёлся, Вертинский знал еще в поезде, найдя в газете короткую заметку о фуроре, который тот произвел в царскосельском госпитале. По словам корреспондента, там танцевали даже безногие. Что ж он им такое сыграл-то?

С вокзала он взял извозчика и поехал через почтамт. Там обнаружилась посылка с нотами как раз от Григория и телеграмма от некоего капитана с Галицийского фронта, в коей утверждалось, что вольноопределяющийся из Омска Летов, Игорь Федорович, пал смертью храбрых 7 июня во время взятия Луцка. Задумчивый, Александр поспешил домой.

Глава 17 Мадагаскар-буги

Остаток дня законопослушно планировал провести «дома» — то есть во дворце, куда меня отконвоировали выделенные царём казаки. И если любопытством они, определенно, некоторым страдали — еще бы, государь-император трех господ изволил крыть по матушке! — то врожденное или благоприобретенное воспитание не давало его проявить и спросить простым русским языком «а чё было-то?» Так что у любимой скамейки в парке мы с ними распрощались, и, не успел я в удовольствие выкурить папиросу, как прибежала Матрёшка с обеими подругами, и все трое незамедлительно потребовали от меня песен, что я им с радостью и предоставил: нужно было утрясти в голове весь этот непростой день, так что играл и пел много. В удовольствие, так что понравилось не только детям, но и взрослым, которые тоже подтянулись на веселье.

Но если я наивно полагал, что приключения мои на сегодня закончены, то Джимми Хендрикс располагал совершенно другой информацией. Потому как к заслушавшемуся меня, любимого, полковнику Оладьину подбежал нижний чин и довольно громко произнес:

— Так что, ваше высокоблагородие, осмелюсь доложить: там три господина предполагают брать госпиталь штурмом!

Всё стихло, даже я.

— И чего желают эти господа? — нахмурился Оладьин. — К свержению государя императора не призывали?

— Не могу знать! — бодро отрапортовал гонец. — А только требуют они указать, где ныне обретается некий господин Коровьев.

— Чушь какая! И что, сильно вооружены?

— Никак нет, ваше высокоблагородие! Как есть штатские!

— Позвольте, господин полковник, — вклинился я. — Сдаётся, сии господа меня для чего-то ищут. Идёмте, спасём госпиталь от баталии?

— Так точно, ваше благородие, — повернулся гонец уже ко мне, — а то там господин урядник терпение терять изволит, за нагайку хватается.

Я как-то иначе в детстве представлял себе звериный оскал самодержавия, вот честное слово. На классных часах перед ноябрьскими праздниками нам такие ужасы рассказывали, помнится… Причем, с каждым следующим классом в этих ужасах появлялись все новые леденящие душу подробности. И уж ни на какой политинформации не могли мне рассказать совершенно сюрреалистическую историю, которую я прямо сейчас наблюдал воочию. А посмотреть, поверьте, было на что: десятка полтора вооруженных до зубов солдат и офицеров, среди них — три сестры милосердия, причем с одной из них я пил чай, а вторая аккомпанировала мне на фортепиано. И три безрассудно храбрых дельца от музыкальной индустрии — двоих я узнал, — и тот, что торговался со мной тогда на Фонтанке, сейчас был бледен, как мел, но с позиций не отступал, хотя голос возвысил уже почти до визга:

— Умоляю, господа! Никаких посягательств на устои империи, покой Августейшей семьи и раненых защитников отечества! Скажите же нам наконец, где можно найти господина Коровьева, и мы тотчас оставим вас в этом самом покое!

— Господа, господа! — протолкался я вперед. — В свою очередь, предлагаю вам немедленно закончить это вавилонское цирковое представление и перестать возмущать общественный порядок! Вы искали меня? Я здесь, перед вами!

Все трое размашисто перекрестились (хотя как минимум двоим за такое могло прилететь от излишне ревнивого ребе, прознай он) и дружно рухнули на колени. В госпитальных вратах повисла тишина.

— Однако, — пробормотала Александра Федоровна.

— Григорий Павлович! Отец родной! — возопил магнат от звукозаписи. — Не губи, Христом-богом молю! — и, вызывая в присутствующих совсем уж лютую оторопь, пополз ко мне на коленях.

Что происходит, черт возьми?! Если я правильно помню школьные уроки истории, такое поведение при дворе уж лет триста, как не в моде! Но тут все разъяснилось. Как оказалось, весь этот дикий перфоманс возник на стыке бизнеса и искусства, а безрассудная храбрость исполнителей была продиктована, прежде всего, жаждой наживы в сочетании с непрошибаемой верой в успех своего безнадежного предприятия. Короче, пластинки мои «выстрелили», да ещё как! Тиражи сметались с прилавков быстрее, чем их успевали печатать, часть пластинок таинственным образом исчезла на полпути от завода в Апрелевке до Москвы, и теперь они продавались частным образом за какие-то несусветные деньги. Ноты тоже имели грандиозный успех, так что теперь все эти акулы шоу-бизнеса ничего так не желали, как «продолжения банкета», причем чем скорее и обильнее, тем лучше.

— Тысячу за песню! Три тысячи! — кричал граммофонщик, не вставая при этом с колен. Народ вокруг загудел удивленно.

— Господа, тихо! Тихо, говорю! — мне пришлось повысить голос. — Во-первых, встаньте с колен и вообще прекратите этот балаган. Во-вторых, я настаиваю, немедленно принесите извинения ее императорскому величеству, их императорским высочествам и вообще всем людям, которых вы тут, вольно или невольно, взбаламутили. Ну и, в-третьих, дела не любят шума.

— Их… величества?.. Высочества?.. — выпучил глаза делец.

— Ну да, а то вы не видели, куда ломились?

— Нам сказали, вы выступали в этом госпитале, и всё, что мы хотели, так это попытаться разузнать, куда вы направились далее…

— Мы не держим зла, — величественно и достаточно прохладно произнесла императрица. — Григорий Павлович, уймите их наконец и возвращайтесь. Господа, расходимся!

Опущу весь тот дурной лепет, который излился на меня после того, как эти бедолаги осознали, перед кем они тут комедию ломали. Предварительно договорившись с ними о записи аж двадцати песен по пяти тысяч рублей за каждую, условились встретиться на этом же месте завтра в полдень. Господа притащат всю свою аппаратуру, а я постараюсь за оставшееся время найти нам всем помещение.

Расставшись с ними, взял за руку Матрёну, и пошли мы в свои комнаты — отбирать репертуар на будущие пластинки. Надо бы обойтись без допускающих двойное толкование песен — а то подрыв и без того на соплях держащихся основ в мои планы не входит. Когда уже гении серебряного века понапишут мне блюзов и рок-н-роллов?!

Нашему шальному мирозданию главное вовремя и погромче задать правильный вопрос. Потому что два свежих текста от постояльца того самого госпиталя, который я только что защитил от вторжения алчущих прибылей продюсеров, обнаружились как раз на столе у меня в комнате. Крепко же я впечатлил Николая Степановича нетленкой Майка Науменко, мда-с! Ой-вэй, как говорят мои деловые партнеры, когда думают, что их никто не слышит, далеко пойдём!

Ты была, всего-то-навсего, дочкой вождя,

Ты явилась ко мне засветло в ризах дождя,

И в душе моей надломленной вспыхнул пожар,

И поднялся, околдованный, весь Мадагаскар!

Барабаны отбивают стуки,

Витые роги извергают звуки,

В этом месте больше нет скуки —

Весь Мадагаскар танцует буги!

Самозабвенно пляшут девы — по племенам, по родам.

И ты давно в костюме Евы, и я — нагой, как Адам.

Нет, это вовсе не проклятье — это радости дар,

И стонет в танцевальной страсти остров Мадагаскар!

Барабаны отбивают стуки,

Витые роги извергают звуки,

В этом месте больше нет скуки —

Весь Мадагаскар танцует буги![52]

«Ну ты и жжёшь, Николай Степанович, — подумал я, мысленно уже напевая этот несомненный хит. — Цензоры прибьют наши уши к Александрийскому столпу, или как там эта палка посреди Питера называется!»

* * *

Васька отчаянно завидовал закадычному приятелю Прокопу. Да, он, конечно, вкалывает в трактире у Коробейникова с утра до вечера, уматывается вусмерть, но и деньгу с того имеет, мамку с сёстрами кормит — батька-то как на войну ушёл, так и ни слуху, ни духу, сгинул давно, поди. А Ваське, что ни день — закон божий, естественная история, латынь эта проклятущая… Эх, тяжела и бессмысленна жизнь гимназиста с середины августа по начало июня! А ещё надзиратель с кондуитом, попадись ему только не в том месте не в том виде, света белого не взвидишь… Но вот если ближе к вечеру, да на любимом месте, где Пресня в Москву-реку впадает, против Дорогомиловской набережной, встретить дорогого дружка… Тут и поболтать, и похвастать, если есть чем, а то и затеять можно всякое. И надзиратель сюда никогда… впрочем, тьфу-тьфу-тьфу!

Когда Васька пришел в условленное место, Прокоп сидел на берегу и вид имел самый мечтательный.

— Хочу стать музыкантом, — поделился друг, не отрывая взгляда от реки, по которой ползли три лодки.

— Чего это ты вдруг? — спросил Васька, садясь рядом.

— У нас в трактире новые пластинки, заводят без перерыва — публика требует. Граммофон сломался уже, новый поставили, а им все давай и давай. Одно и то же, представляешь? Но оно того стоит!

— Да что ж там такое, говори толком!

— Там новая музыка, Васька. Совсем новая. «Блюз» называется. Печальная и простая. И понятная, хотя, кто-то говорил, что этот Коровьев и для господ песни сочиняет, со всякой заумью.

— Коровьев? Это кто? — не понял гимназист.

— Певец этот модный, которого пластинки. И я так хочу!

— Так это, поди, сколько лет учиться надо? На пианино играть хотя бы?

— Ништо! Коровьев вовсе на гитаре играет!

— Тю, гитара. Где взять-то её?

— Так я подумал — гитара, оно и хорошо, конечно. Но ведь и на балалайке ж сыграть можно? А на ней я немного умею — дед учил. Жаль, пропил батя ту балалайку…

— Вот ты завелся! — засмеялся Васька. — Ну, какой из тебя музыкант?

— Пока никакой, — честно признался Прокоп. — Но главное ведь — это хотеть!

За следующие два дня в васькиной жизни произошло огромное количество событий, и это не считая учебы и домашних нагоняев — как обычно, совершенно ни за что. Уже назавтра у себя во дворе на Проточном Васька услышал необычную песню — как оказалось, тот самый блюз того самого Коровьева. Он пел про мотылька. Сосед хвастался новыми пластинками, да так, что половине переулка слышно было. И всем рассказывал, что это такое, и как ему посчастливилось купить эту редкую редкость, за которую вся Москва давится. Музыка Ваське понравилась, но в смятение чувств отнюдь не привела. Однако Прокопа он одного не оставил, и весь вечер они обсуждали, где тому достать балалайку. А на другой день за тридевять земель, аж на Сухаревке, выследили пьяного балалаешника и, грешным делом, балалайку-то у него и украли. Теперь друзья обсуждали, где найти столяра, чтоб спереть у него морилку: Васька, как начитанный всяких умных книг, в том числе про сыщиков, порекомендовал трофей перекрасить, чтоб никто не узнал.

А на третий вечер Прокоп сидел опять на берегу реки с некрашеной пока балалайкой в руках, и, неуверенно брякая по струнам, пытался даже петь:

Гадала цыганка мне раз по руке —

С тех пор пронеслось много лет —

Сказала: «Пройдёшь ты всю жизнь налегке,

А сгинешь там, где рассвет».

* * *

Афиша в Петрограде.

Спешите видеть!

Проездом из Одессы в Монте-Карло! Известный певец Алексис Заворотный исполнит печальные романсы г-на Вертинского и новомодные блюзы г-на Коровьева! Представление единственное, 10 октября в заведении Кошмарова на Песочной набережной! Билет 10 руб.

* * *

А день все не кончался и не кончался. Двадцать песен — шутка ли! Причем две из них пришлось сочинить, и восемнадцать — вспомнить. Но, вынужден признаться, что представители грамофонного общества, или как оно там, напали на меня очень своевременно: в свете того, что мы сегодня обсуждали с господами офицерами под занавес пикника, деньги мне сейчас понадобятся и, крайне желательно, деньги огромные. Так что работаем, Матрёшка моя…

Дочь — а я, вот чудо, успел уже сродниться с моим утконосиком, будто всегда тут была, — помогала, и немало. Суждения ее были временами парадоксальные, но по-житейски верные. Так она вслед за Надей Юргенс забраковала «Город золотой», причем, мотивируя точно так же — усталостью общества от поповщины! Но Надя у нас вся из себя благородная девица из училища, а Матрёна — крестьянка из Сибири, вот в чем штука-то… Но это ладно. Когда я ей спел чайфовское «Ой, йо…», благоразумно заменив неведомый «телек» газетами, она мне указала, что песня эта безысходная, а надежду все же стоит людям давать, а не толкать к нехитрому набору из бутылки и веревки с мылом. Короче, папа, блюз — дело хорошее, но вот чтоб только не безнадёга, ладно?

А ведь она совершенно права — безнадёги тут и без моей помощи — ложкой ешь.

К полуночи всё же управились. У меня заплетались пальцы и язык, дочь клевала носом.

— Пап, а спой колыбельную вот прямо для меня, а? — вдруг попросила она.

Я подождал, пока она уляжется, сел рядом с кроватью на табуретку.

Ни дождика, ни снега, ни пасмурного ветра в полночный безоблачный час.

Распахивает небо сверкающие недра для зорких и радостных глаз.

Сокровища вселенной мерцают, словно дышат, звенит потихоньку зенит.

А есть такие люди, они прекрасно слышат, как звезда с звездою говорит:

— Здравствуй!

— Здравствуй!

— Сияешь?

— Сияю!

— Который час?

— Двенадцатый, примерно.

— Там, на Земле, в этот час лучше всего видно нас.

— А как же дети?

— Дети? Спят, наверно.

Как хорошо, от души, спят по ночам малыши —

Весело спят, кто в люльке, кто в коляске.

Пусть им приснится во сне, как на Луне, на Луне

Лунный медведь вслух читает сказки[53].

Как допел, как добрался до кровати, как разделся, как ложился и убрал ли гитару в кофр — простите, не помню. Устал. Но что ребенок отрубился еще на первом куплете — помню отчетливо.

Утро принесло понимание, что скоро прискачут ретивые представители рекорд-лейбла, а я, хоть музыкально и готов, помещение нам не то, что не сыскал, но даже не пытался. И плохо представлял, с какого конца вообще браться за это дело. Можно было бы напроситься к Вырубовой или даже на конспиративную дачу к жандармам, но высочайшим повелением покидать периметр мне противопоказано. Что ж, пойду-ка поброжу, может, на свежем воздухе и появится удачная мысль.

Но сперва нам принесли завтрак. Потом, едва я дернулся к первой папиросе, за мной снова пришел бабушкин адъютант, и оставалось только молиться всем умершим блюзменам, чтобы на сей раз обошлось без гигантских статуй и внезапных землетрясений. И ещё несколько угнетала мысль, что я так и не сподобился узнать, как же зовут вдовствующую императрицу. Ну не до того мне было. А спросить у моего провожатого — как-то неловко. Ну да ладно. На этот случай есть официальное титулование: очень удобно, не ошибёшься.

Статуй точно не было: пустой зал, на дальней от нас стены — две картины. Большие, но до нас разве в мощный ураган долетят. А так — стол (соки, фрукты), два кресла.

— Здравствуйте, ваше императорское величество.

— Здравствуйте, сударь. Надеюсь, сегодня нам дадут спокойно пообщаться?

— Я весь в вашей воле, но за высшие силы поручиться, понятно, не могу.

— А жаль, — ехидно заметила императрица.

В этот самый момент дверь распахнулась, в комнату бодро зашёл Николай Александрович.

— Доброе утро, мама! О, кого я вижу! Здравствуйте, наш дорогой друг.

— Ники, доброе утро. У тебя что-нибудь срочное?

— Да вот как раз разыскивал Григория, нам необходимо пообщаться.

— Охотно верю, но, Ники, — тут бабушка ненавязчиво перешла на английский, — мне тоже нужно с ним пообщаться, и заверяю тебя, как только я найду разговор исчерпанным, направлю этого незаурядного господина к тебе.

— Благодарю, мама, — на том же языке ответил государь император и, коротко кивнув, вышел. На меня даже не посмотрел — но где я, а где император…

— Итак, Григорий Ефимович, его императорское величество любезно согласился вас подождать, — я клянусь, она говорила без тени улыбки! — Начнем же наконец наш непростой разговор. Некоторым образом я в курсе ваших удивительных обстоятельств. Поверить в них весьма затруднительно, но как-то вот приходится… Скажите, вы ведь поняли мой разговор с сыном? — она вновь перешла на инглиш.

— До последнего слова, ваше величество, — подтвердил я по-английски же.

— Я так и думала. Прошу, скажите: что ждет империю:

— Крушение, — честно ответил я. — Революция.

— Моя личная судьба? Уцелею?

— Вы — да.

— А они? — императрица указала подбородком на дверь.

— А они — нет. Расстрел. Примерно через полтора года.

— Стоп! — резко сказала императрица и вернулась к русскому языку: — Продолжим все же в ином месте. Полковник! — возвысив голос, позвала она. Мгновенно возник все тот же адъютант. — Друг мой, я нахожу это помещение ужасно душным и желаю продолжить беседу с нашим гостем на свежем воздухе, благо сегодня не холодно и нет дождя. Распорядитесь, чтобы вот это всё через двадцать минут было в детском домике, — и уже мне добавила: — Там и продолжим нашу беседу. Да, не утруждайте себя более титулованием, обращайтесь по имени-отчеству.

— Как вам будет угодно, — поклонился я и вслед за нею вышел в коридор. Императрица прошла вперед, а мне пришлось срочно решать таки ставший архинасущным вопрос. К счастью, слуг вокруг было в достатке — не то пять, не то семь, не считал.

— Любезный, — светским тоном обратился я к одному из них. — Не подскажете, а как зовут ее величество вдовствующую императрицу? А то запамятовал что-то.

Мда. Не тем, не тем я в жизни занимаюсь — надо было идти в театральные режиссеры. Вон, за несколько секунд какую шикарную немую сцену поставил, как раз для финала «Ревизора». Станиславский, поди, обзавидовался бы.

— Так… Мария Фёдоровна же! — прохрипел спрашиваемый минуты так через полторы, едва очухавшись от шока.

— О, точно, как я мог забыть! Гран мерси! Богата, смотрю, старушка Европа Фёдорами, — последнюю фразу пробормотал уже на отходе, но, кажется, ею я добил несчастных окончательно. Но да бог с ними, меня бабушка Мария Фёдоровна ждёт в детском домике, а надо ещё успеть покурить наконец и выяснить, а где это, собственно.

Но всё прошло штатно. Итог — те же в милом павильончике на островке. Вокруг, вроде, совсем никого.

— Продолжим, — деловито изрекла императрица. — Опустим всякую мистику, «верю-не верю» и прочий вздор. Быстро, тезисно, по порядку: как оно было?

Я послушно изложил ей последовательность событий от февральской революции до расстрела царской семьи.

— Ники знает? — быстро спросила она.

— Еще далеко не все — сами знаете, Мария Фёдоровна, мне к нему после вас.

— Что со мной стало?

— Насколько помню, вас обворовали английские коллеги, после чего вы доживали век почему-то в Дании. Только почти через сто лет ваш гроб перевезли в Питер и похоронили рядом с мужем.

— Ну, с Данией как раз ничего удивительного, я всё же датчанка по происхождению. То, что сейчас происходит, в том числе с моими родственниками, — все эти смерти, ваших рук дело?

— Скорее, моего языка.

— Это поможет?

— Едва ли, в лучшем случае, отсрочит неизбежное. Причем оставшиеся с перепугу могут шарахнуть так, что и собирать нечего будет среди россыпи удельных княжеств…

— Даже так? Ладно… Скажите, что может нас спасти?

— Понятия не имею. Я не историк, Мария Федоровна, я всего лишь музыкант, а в школе — это как здесь гимназия — отнюдь не был усердным учеником.

— Но, зная, как было, предположить-то вы можете?

— Несбыточное-то? Отчего бы не предположить… Спасти империю, ваше величество, может только натуральное чудо. Простите за дерзость и прямоту речи, но вот представьте себе вашего сына Николая Александровича, нашего государя-императора, хозяина земли русской, решительным и бесстрашным сильным правителем, не боящимся ничего и никого? Ломающего вековые устои, льющего — увы! — такие реки крови, что Петр Алексеевич Первый и даже Иван Васильевич Четвертый нервно курят в сторонке, застенчиво краснея, как гимназистки на морозе? Представьте себе вереницы бывших дворян, купцов и фабрикантов, с чады и домочадцы уныло бредущие по шоссе Энту…по Владимирскому тракту, поднимать Сибирь-матушку. Представили?

— Да-а, образно, — оценила Мария Фёдоровна. — Скажите, а по-другому — никак?

— А как ещё, если империя рассыпается в пыль не оттого, что какие-нибудь социалисты, кадеты или анархисты мутят воду, а потому как прогнила насквозь. Так, как прежде, жить уже почти никто не хочет и не может, а те ребята, что сидят наверху — я имею в виду всяких министров и прочих чиновников — они понятия не имеют ни что нужно делать, ни как удержаться от этой страшной гибели.

— А теперь по пунктам, пожалуйста.

— Прямое правление императора — Думу распустить до лучших времен, то есть навсегда. Лютый контроль министерств и ведомств, сокращение громадного бюрократического аппарата. Ни в коем случае не проиграть войну. Непременно и в скорейшей перспективе решить крестьянский и рабочий вопросы, выбив табуретку из-под ног социалистов. А дальше — аграрная реформа, индустриализация, электрификация всей империи, всеобщее образование, развитие здравоохранения…

— И проблема с престолонаследием, — припечатала «бабушка».

— Поверьте, ваше величество, этого слона вот точно надо есть маленькими кусочками. Спасти страну, удержаться на краю пропасти — и, обонгув ее, идти дальше, вперед и вверх. Уберечь государя и его семью от жестокой расправы. И, уже утвердившись прочно на ногах, думать о династии и престолонаследии.

— А Михаил?..

— Не вариант. Это, примерно, как брат Николая Первого, который от короны бегал, как там его звали-то…

— Константин Павлович?

— Да, наверное. Так и тогда восстание декабристов случилось, а уж что сейчас шандарахнуть может — так мне на то фантазии не хватит. Ну, не историк я, Мария Федоровна. Так вот, насколько я помню учебник истории, ваш младшенький отрекся сразу же, как только технически получил такую возможность. Причем не только от короны за себя, но от монархии за всю Россию. Так что только Николай Александрович. Николай Кровавый, Николай Свирепый, Николай Лютый, наконец.

— Да, вы правы, это совершенно точно находится за гранью возможного. Причем очень далеко за этой гранью. Бежать?..

— Некуда. Цель Британии — остаться единственной в мире империей. Надолго их не хватит, конечно, но всех конкурентов, кроме самого очевидного, они похоронят. В Данию? Там вас найдут какие-нибудь «народные мстители за рухнувшую страну». В остальной Европе — тоже. В Китае бардак, и это ещё надолго. В Штатах — сами понимаете, да и кризис не за горами. Остаётся только на какой-нибудь экваториальный островок в Тихом океане, вести растительный образ жизни, потихоньку впадая в забвение и маразм…

— Давайте без дерзостей всё же.

— Простите, ваше величество.

— А вы простите мне минуту слабости. Конечно, только Россия. На как же быть?..

Тут я, вновь извинившись за дерзость, непочтение и всё такое, изложил ей ту самую идею, которая сподвигла вчера господ офицеров на матерные тирады. Старушка не подвела: тоже выругалась, но, кажется, по-датски. Пять минут мы молчали, она просто смотрела куда-то вдаль, потом подняла на меня удивленные глаза:

— Самое любопытное, что это даже может сработать. Мы еще вернемся к этому разговору, отъезд я отложу. Главное — больше никому не говорите ни ползвука. Вообще никому, включая моего сына. Это понятно?

— Так точно, ваше императорское величество.

— Вот и прекрасно. Я не могу сказать, что меня обрадовала наша беседа, но хорошо, что она состоялась. А теперь проводите меня.

— Еще вопрос, Мария Фёдоровна. С кем можно поговорить о помещении на территории дворца или парка? Дело в том, что государь запретил мне отлучаться, а нужно записать пластинки — кстати, это поможет хотя бы отчасти финансово обеспечить все то, про что я вам только что рассказал.

— Не забывайте, я не здешняя, — улыбнулась императрица. Вот в Аничковом или Гатчине — другое дело, а здесь нужно спросить Ники. Впрочем, кажется, этот домик — она указала на павильон, из которого мы только что вышли, — принадлежит моим младшим внучкам. Может, с ними поговорить?

Мы распрощались, и я поспешил к любимой скамейке, на ходу нащупывая портсигар. Не знаю, что будет дальше, но, черт побери, вся эта вполне дурацкая фантасмагория мне даже начинает нравиться! Я спешил на перекур, хищно улыбался и напевал:

В этом месте больше нет скуки —

Весь Мадагаскар танцует буги!

Глава 18 Сезон квартирников и удивлений

Этот сентябрь перевернул Володину жизнь, да не единожды. Сперва — грусть и разочарование из-за неудачи со сборником стихов. Потом — внезапное знакомство с удивительным Григорием Павловичем, поиск нового слова и первый робкий успех. Потом — исчезновение этого человека, а Володя уже почитал его учителем, странные слухи, что он и ужасный Распутин — одно лицо. Следом — пожар во дворце на Мойке и страшная гибель князя Феликса, которого Набоков долгое время полагал за образец для подражания. Тут же — череда всех этих убийств, и отец — великий отец, храбрый отец, стойкий, как неприступная крепость — схватив в охапку всех домашних, бежит в Финляндию, имея в виду добраться до любезной его сердцу Англии, пока до него не дотянулись неведомые злодеи, походя изводящие думцев и великих князей. Володя послушно поехал с семьей, но на вокзале вдруг увидел знакомый силуэт в английском костюме и с чемоданчиком — да и побежал за ним. Но это оказался не Коровьев, а вовсе незнакомый человек, а поезд в это время ушёл, так что остался Володя один в пустом доме. Зато сколько блюзов вылетело из-под его пера в эту бессонную дождливую ночь!

Поспал едва пару часов — и кинулся нарезать круги по городским улицам: оставаться дома одному сил не хватало. На Фонтанке внезапно купил у разносчика папиросы и спички, неумело прикурил, подавился. Закашлялся…

— Я вижу, милостивый государь, что курить вам невкусно, — пророкотал смутно знакомый бас. — Уж поверьте заядлому курильщику: если сразу не пошло — лучше б и не продолжать. А то удовольствия никакого, а привычка останется.

Володя поднял голову: перед ним стоял Рахманинов с неизменной папиросой во рту.

— Здравствуйте, Сергей Васильевич.

— Вы Владимир Набоков, верно? Я помню вас на том концерте.

— Да…

— Это очень хорошо, что я вас встретил, — улыбнулся композитор. — А то мы с Шаляпиным уже целую кучу блюзов сочинили, а слова писать как-то не горазды — музыканты мы. А вы, я помню, вполне интересный текст тогда представили… Владимир, а вдруг у вас еще стихи есть?

— Есть… — растерянно произнес Набоков, доставая из кармана тетрадку со свежими текстами.

— Позволите полюбопытствовать?

— Да, конечно, — протянул Володя собрание плодов бессонной ночи.

— Так… так, так-так… Ого! Изрядно, молодой человек. Весьма изрядно! Вы разрешите стать вашим соавтором?

— Почту за честь, Сергей Васильевич, — ответил Набоков.

— Тогда я самым злодейским образом разлучу вас с этой прекрасной тетрадкой. Приходите ко мне завтра после пяти — клянусь, отдам ваше сокровище в целости. Придёте? — спросил композитор.

— Приду, — ответил поэт.

Рахманинов сообщил свой адрес, раскланялись. Володя выбросил оставшиеся папиросы в первую попавшуюся плевательницу.

Вернувшись домой, Набоков завалился спать и счастливо проспал едва не сутки. Во всяком случае, проснувшись, он обнаружил, что времени как раз хватит для того, чтобы привести себя в порядок и что-нибудь съесть — а там и к Рахманинову пора идти, благо, недалеко.

Придя по адресу к половине шестого, к немалому удивлению Володя попал к началу настоящего домашнего концерта. У рояля, понятно, сидел Рахманинов, а рядом с ним стоял и весело общался с двумя незнакомыми дамами сам Шаляпин.

— О, а вот и наш драгоценный соавтор, — обрадовался хозяин новому гостю. — Друзья мои, позвольте вам представить поэта Владимира Набокова — именно на его стихи написаны блюзы, которые прозвучат сегодня на нашем маленьком нечаянном концерте.

Рахманинов затушил папиросу и подмигнул солисту:

— Начнем ли, Фёдор Иванович?

Певец кивнул, и они начали.

Как это странно — вслед смотреть себе:

Уехав в поезде, остался на перроне.

И, покорившись странной сей судьбе,

В пустом ночую доме.

Как это странно — вылетев с гнезда,

Начать полет, мечтая лишь о воле,

И в краткий миг вновь прилететь туда —

И никого в нем боле.

И, замерев под тяжестью мечты,

Всей кожей ощутить её — безбрежность,

Всемерность, неизбежность Пустоты —

И нет надежды[54]

Удивительное дело — За один лишь неполный день Рахманинов и Шаляпин превратили в песни все стихи, что написал он позапрошлой ночью, все семь! И все восемь зрителей, решительно незнакомых Володе, неподдельно аплодировали и выражали восторг!

Двумя часами позже, возвращаясь домой на извозчике, словно чуть хмельной от пережитого, Владимир самокритично подумал, что с Пустотой он, пожалуй, слегка погорячился. Но это же не он, а его лирический герой, верно?

* * *

Несмотря на висящий над Петроградом холодный моросящий дождь, что в сочетании с неизбывным ветром гарантировало, как минимум, весьма неприятные ощущения любому, рискнувшему выйти из дома, хоть с зонтом, хоть без оного, на Сенном рынке было и людно, и шумно. Продавали, покупали, торговались — порой до потери голоса, общались, сплетничали. И то правда: где ж еще самые что ни на есть верные новости узнать-то можно? Не в газетах же!

— А вот что скажу я тебе, Пелагея Матвеевна, — понизив голос, интригующе произнесла дородная, хоть и небогато одетая женщина неопределенного возраста — то есть, где-то между женитьбою детей и появлением внуков.

— Ась? Али нового чего спрознала? — Пелагея Матвеевна выглядела почти копией собеседницы, разве, одета была чуть иначе и, в отличие от товарки, могла похвастать ярким платком.

— Распутин велел Петроград голодом уморить, вот что! Из надежнейших источников сведения! Сноха моего шурина замужем за одним толковым человечком, он лично и слышал, как окаянный старец велел хлеб в столицу не пропускать ни под каким видом!

— Ахти мне! Страсть-то какая! Что ж делать-то, Кузьминична?!

— Молиться, разве. Сама, поди, знаешь: под его дудку и царь с царицею пляшут, и все правительство. Кто князей Юсуповых убил? Понятно, Распутин! Кто великих князей одного за другим, как курей, режет? Кто заступника народного, поверенного Керенского, в канале утопил, а? Вот те крест, сведет нас окаянец со свету, а кто останется — тех немцам и запродаст! Моя невестка третьего дня пасьянс гадальный раскладывала — так там и глад, и мор, и огонь, и скрежет зубовный уже опосля Рождества настанет!

— Свят-свят-свят!

Нелепые, но страшные слухи волной катились по стольному Петрограду, и глухое ворчание тех, кто слушал их и передавал дальше, все сильнее и сильнее превращались в гневный предштормовой ропот…

* * *

За последующие после расставания с Марией Федоровной полчаса мне пришлось вспомнить привычный по жизни сто лет тому вперед сумасшедший темп и осуществить, по местным меркам, невозможное: найти принцесс, договориться о кратковременной аренде их недвижимости (условием Тютя и Швыбзя поставили личное присутствие во время записи — им было интересно); разыскать их матушку и утвердить эту сделку; договориться о пропуске на особо охраняемую территорию трех экипажей со звукозаписывающим оборудованием и кучей людей, проводить их по павильона и запустить процесс подготовки к записи. Слегка взмыленный, не без помощи провожатых добрался до императорского кабинета и попросил доложить обо мне.

Разговор вышел долгий. Разговор вышел плавный и нудный, как три тысячи сто сорок девятая серия бразильской мыльной оперы о злоключениях незаконнорожденной дочери каучукового магната. Государь был спокоен, как дохлая лошадь, и, если бы я не видел и не слышал его вчера, ни за что бы не поверил, что этого человека реально расшевелить. Сперва я подробно расписал, как перестал быть Распутиным, с кем виделся и о чем говорил. Потом в стотыщпятисотый раз рассказал историю крушения и возрождения государства Российского. Потом мы прервались на помолиться. Помолившись, его величество снова терзал меня вопросами по истории, ответить я смог едва на половину их. Но лейтмотивом всего своего вялотекущего спича проталкивал простую, как мычание, мысль: если его императорское величество не соизволит сплотить вокруг себя всех реально верных и не заберет все бразды в собственные царские ручки — империи кирдык. Да, ваше императорское величество, кирдык. Это татарский термин, полноценный перевод в вашем августейшем присутствии озвучить не осмелюсь.

Нет, я никоим образом его не троллил. И не пытался завести, в смысле, вывести из себя — царь был непрошибаем, как удав, сожравший статую Будды. Да и рано пока его выбешивать-то — запала надолго не хватает, это видно. Оттого и обидно: тот вчерашний решительный дядька — и сегодняшний никакой. Голос тихий, ровный, в глаза не смотрит вообще, больше на иконы в углу косится. Сейчас возьмет винтовку и пойдет бить ворон, а потом запишет в дневнике «Весь день работал с документами. Дежурил генерал Д.». Тоска. Хоть блюз про него пиши, вот такой, например…

— Что, друг мой, скучно? — спросил вдруг император, улыбнувшись по-чеширски. — Управление государством, в особенности же, большим государством, — назидательно изрёк император, — дело скучнейшее и серьезнейшее, ответственное и не терпящее суеты и порывистости. Уж это-то бедный папа сумел вколотить в мою непутевую голову. Приходится учитывать огромнейшее количество самых разных фактов, интересов, влияний…

Нет, кажется, я всё-таки взорвусь. И меня расстреляют за оскорбление величества.

— То, о чем вы говорите, ваше императорское величество, напоминает партию в шахматы…

— Вот-вот, именно! — радостно закивал Николай Александрович.

— … только на доске не шестьдесят четыре клетки, а в сто, тысячу раз больше, и фигур — соответственно, и каждая ходит особым образом…

— Вы очень верно ухватили суть, мой друг! Всё так и есть.

— Это всё, конечно, замечательно. Но, чтобы держать в голове такую партию, нужно быть не гением даже, а богом (царь испуганно перекрестился), и уж точно не стоит продумывать ближайшие ходы, когда крыша павильона, где идет игра, уже вовсю горит и вот-вот обрушится на голову гроссмейстера.

— А… а что тогда делать? — растерялся он.

— Сбросить к чертовой матери с доски все лишние фигуры, позвать решёточных, взять брандспойт и мчаться тушить уже этот несчастный павильон, ваше императорское величество! — прорычал я, давая волю чувствам.

— А то… кирдык?

— Он самый, причем полный!

— Покурим, пожалуй, — император достал папиросы, предложил и мне. Помолчали. — И списка этих самых… решёточных у вас, конечно, нет?

— Я не рискну. У нас сто лет историю переписывали туда-сюда, что было на самом деле, кто был хорошим, кто гадом ползучим — ни за что не поручусь. Было бы обидно оклеветать доброго человека или, того хуже, пригреть иуду.

— Но это не помешало вам указывать нашим бравым патриотам, кого непременно пустить под нож?

— Я не называл им имен, государь. То, что именно тех людей, кого они… приговорили, я помню, как одних из виновников катастрофы, лишь подтверждает, что «бравые патриоты» всё делают верно.

— Допустим. Но я не понимаю, я отказываюсь понимать, почему должен опираться на мужичьё?!

— Потому, что прежняя опора никуда не годится. Да, в России еще много дворян, помнящих о чести, о служении Отечеству. Но они, как правило, далеки от того уровня, на котором принимаются решения. Аристократия же, как мне кажется, чем дальше, тем прочнее срастается с буржуазией. А той последнее, что нужно — это четкая и крепкая самодержавная власть. Капиталу нужна мутная вода. Хорошо, давайте уберем аристократию — неважно, как. Оставим одно служилое дворянство. Уверяю, многие немедленно начнут целеустремленно лезть на самый верх — на место тех самых аристократов, ибо свято место не должно быть пусто, не так ли? И лезть они будут по головам, без лишней щепетильности — просто слаб человек, и редко кто устоит перед искушением. А мужичье составляет основную массу населения России. Процентов семьдесят, что ли — не помню, простите. Но в любом случае Россию придется коренным образом переформатировать. Нужна идея. Даже так: Идея. Простая и ясная, за которой пойдут все — и служилые дворяне, и честные дельцы, и разночинцы всех мастей, и трудовой народ. Большевики победили только лишь потому, что смогли увлечь своей идеей. Их было слишком мало, чтобы качественно напугать огромную страну, следовательно — убедили, увлекли. И кто знает — вполне может статься, что в итоге у них все рухнуло по той же причине — слабости и нестойкости человеческой природы. Но у нас с вами сейчас нет времени на евгенику, нам страну спасти надо! Опережая вопрос: нет, Идеи у меня тоже нет. И у кого, кроме господ революционеров, она есть — тоже не знаю… И да, войну при всем при этом проиграть тоже никак нельзя.

Царь долго молчал, курил, потерянно глядя в окно. Потом произнес — он, наверное, думал, что веско, но в его нынешнем исполнении дробление фразы на слова прозвучало особенно жалко. Да, вчера он мне нравился гораздо больше! Царь спросил:

— Григорий. Мой дорогой друг. Я вас умоляю. Не надо всех этих рассуждений. Просто скажите мне. Скажите, наконец, простым русским языком: что я должен делать?!

Ох и рохля ж ты, царь-батюшка…

— Господь Бог, ваше императорское величество, уж простите скомороха на дерзком слове, вручил эту землю не мне. Вот единственно тот, кому он ее вверил, и может принять решение, — и ни кто другой. Я только напомню слова какого-то определенно мудрого человека, который сказал, что у России нет иных союзников, кроме ее армии и флота.

— Это папа сказал, — прошептал Николай.

Он как-то скуксился, сгорбился — кажется, вот-вот заплачет.

— Ступайте, друг мой, — ровным, безжизненным голосом произнес император, бездумно глядя на бесшабашно храбрую ворону за окном.


Из воспоминаний Александра Ханжонкова

Тот вечер запомнился мне навсегда именно потому, что посчастливилось увидеть, как из милой, трогательной, но порою странноватой куколки вылупляется потрясающей красоты бабочка. А всему виною Вертинский — о нём, собственно, и речь.

Из Петербурга он воротился сам не свой — такой же, даже ещё более погруженный внутрь себя, чем даже после службы в санитарном поезде — а уж она-то его изменила несказанно. Саша тут же согласился принять участие в съёмках, и сыграл воистину отменно, но это был словно уже и не он, а какой-то совсем новый, другой Вертинский. Разговаривая с ним, я даже обратил внимание, что он стал гораздо меньше грассировать!

Всё это неимоверно интриговало, конечно. Так что, когда Саша сказал, что у него готова новая программа и он сперва хотел бы показать ее исключительно своим, раздумий не было ни на секунду. Дела мои со здоровьем уже тогда были основательно плохи, но самому себя я поклялся, что умру, если не доползу на этот, как выразился сам Вертинский, «квартирник». Собраться решили у Веры: роялем она не обзавелась, но Саша заверил, что пианино вполне хватит, а оно у нее хорошее, немецкое.

Клятву удалось исполнить, и до квартиры Холодной я добрался. Нашел там множество знакомых и не очень лиц, общим числом под три десятка, но не нашел самого виновника переполоха! Заподозрил было неладное и уже начал придумывать страшные кары, которые призову на голову этого шутника, но тут он появился вместе с незнакомым мужчиной. Как оказалось, это его новый аккомпаниатор. Тот сразу проследовал к пианино и принялся пробовать инструмент. А Саша испросил десять минут на переодевание. Зная его довольно сложный сценический грим, я даже слегка удивился, что он запросил так мало, но сперва хозяйка дома обнесла нас всех напитками, потом я перекинулся несколькими фразами со знакомцами, и вот уже аккомпаниатор взял несколько аккордов и вышел Саша. Признаюсь честно: если бы не был уверен, что это он, не узнал бы нипочём. Куда девался миляга Пьеро?! Что трогательный белый, что саркастично черный — оба эти образа, похоже, ушли в былое. Вертинский был одет в длинное кожаное пальто, перехваченное по талии широким ремнем, кожаную же фуражку. На ногах — до блеска начищенные офицерские сапоги. Никакого грима на лице, лишь черные очки для слепых. Не успели мы как следует удивиться, как концерт рванул с места в карьер:

Кусок не по зубам, не по Сеньке вина

Не по росту потолок, не по карману цена

Не по вкусу пряник, не по чину мундир

Пуля виноватого найдёт.

Прятались вены — искала игла

Ликовали стрелы — порвалась тетива

Колесом в огонь — щекой в ладонь

Пуля виноватого найдёт.

Славный урок — не в глаз, а в бровь

Калачиком свернулась замурлыкала кровь

Стала кровь хитра — а только мы похитрей

Пуля виноватого найдёт.

Проверим чемоданы — всё ли в порядке

Пошарим по карманам — всё ли на месте

Покашляем покурим посидим на дорожку

Всё ли понарошку?[55]

Между песнями почти не было пауз — и стояла тишина. И лишь когда Саша допел щемящую песню про дурачка, который всё ищет того, кто глупее его самого, выяснилось, что концерт окончен — и вот тогда квартира взорвалась овацией. Уже чуть позже Вертинский пояснил, что все песни принадлежат перу одного, безвестного прежде автора, который сложил голову на войне, а потом снял очки, фуражку и снова превратился в того Сашу, которого мы все знали. И спросил, как всегда, застенчиво: понравилось ли нам? Уж не знаю, как примет его публика в театре, но мы ему устроили настоящее чествование, а я предложил снять несколько киносюжетов с участием этого нового образа и показывать их во время концертов — идеи обрушились на меня лавиною…

Вот так оно и было. И, когда нам с Сашей семнадцать лет спустя в Лос-Анжелесе вручали премию американской киноакадемии за лучший в мире музыкальный фильм, мы оба, не сговариваясь, вспомнили этот «квартирник» у Веры Холодной.

* * *

Это была, пожалуй, самая неординарная сессия звукозаписи в моей карьере. Оставим в стороне архаичность оборудования — где привычные мне усилители, педалборд с «примочками», где главный микшерский пульт — краса и гордость любой студии, наконец? Да нету, не придумали пока. Но это ладно. В крохотном павильончике кроме довольно громоздкой древней аппаратуры, техников и меня поместилась ещё уйма народу: две императрицы, четыре царевны, одна Матрёна, десять человек охраны, три фрейлины и даже один репортер, которого под шумок протащили граммофонщики. Царь грустил и прийти не соизволил, ну и фиг с ним. В отдельном углу сидели «нотники» и влёт писали по двадцать диктантов каждый: один записывал ноты, второй — слова.

Пока не началась запись, я провел краткий инструктаж среди публики, попросив во время записи, по возможности, не шуметь, а также рассказав, что все происходящее, за вычетом моей только что озвученной просьбы, лучше всего воспринимать просто как домашний концерт. «Продюсер» подхватил идею и предложил после каждой песни аплодировать, и как можно громче. И процесс пошел. «Интродукция» — песня — аплодисменты. И так двадцать раз. Удивительно, но для такого большого концерта, да в микроскопическом битком набитом помещении, да с неизбежными паузами между песнями, публика держалась стойко и желающих покинуть наш царскосельский квартирник не было ни одного. Но вот записана последняя песня.

— Спасибо за поддержку, дорогие друзья, — я встал и поклонился публике, как-то подзабыв с устатку, кто там самые главные «друзья». — Вы мне очень помогли!

— Дядя Гриша! — раздался знакомы голосок откуда-то из угла. — А вы можете записать пластинку специально для детей?

Это Швыбзя. Я чертовски устал, но расслабляться рано. Но какова умница, а?

— Разумеется, ваше императорское высочество. Если господа не против…

— Ни в коем случае! Работаем, господа! — воодушевлённо вскричал «продюсер».

— …то вам стоит лишь повелеть, — закончил я мысль. — Насколько я понимаю, монархия работает именно таким образом.

— Тогда Мы, великая княжна Анастасия Николаевна, повелеваем вам записать песню для детей!

— Слушаюсь и повинуюсь, ваше императорское высочество! А вот есть у меня такая еще мысль… — я озвучил идею, получил одобрение обеих императриц, Швыбзя подошла ко мне и запись началась:

— Здравствуйте! Я — великая княжна Анастасия Николаевна, и по моей личной просьбе дядя Гриша Коровьев сейчас споёт для всех юных слушателей пластинок «Русского акционерного общества граммофонов» песню о звёздах.

Я тронул струны:

Ни дождика, ни снега, ни пасмурного ветра…


— Григорий Павлович, тогда и на вторую сторону нужно что-то детское! — резонно заметил делец от звукозаписи.

— Да, разумеется. Сейчас соображу, что именно… А, вспомнил. Давайте-ка ещё одну колыбельную — как раз очень тематическая пластинка получится. Готовы? Начали!

Скажи, сова, ты что не спишь?

Скажи, сова, куда летишь?

И отвечала мне сова: «Я голодна, поем сперва,

Лечу, спешу туда, где мышь»[56].


Десять минут спустя, выжатый, как лимон, но весьма богатый, я выбрался в парк. Закурил, пальцы дрожали.

— Знаете, сударь, пожалуй, это было потрясающе, — задумчиво сказала, подойдя, Мария Фёдоровна. — Огромное вам спасибо.


Газета «Петроградский листок»

Сенсация: Распутин мёртв!

При проведении дежурных работ по расчистке русла реки Мойки против руин дворца кн. Юсуповых из воды был поднят труп мужчины лет 45–60. Хотя изрешеченное пулями тело, определенно, провело в воде несколько дней, его удалось опознать. Это оказался небезызвестный «старец» Григорий Распутин. Опознание проводил, в том числе, совершеннолетний сын убитого, о чем надлежащим образом составлен полицейский акт. Как пояснил нашей газете судебный следователь Адмиралтейской части г-н Д., всё свидетельствует о том, что Распутин был убит, а тело его утоплено в реке незадолго до пожара во дворце. Заверяем, что будем самым прилежным образом информировать читателей о ходе расследования.

Глава 19 Распутин-блюз

Не снимая шинели по причине некоторой прохдады, Блок сидел за столом в хате и писал. Писал отнюдь не стихи — они здесь, в Белоруссии, среди унылой рутины войны, прорывались не часто, — но всего лишь дневной отчет о выполненной 13-й инженерно-строительной дружиной Союза земств и городов работе по восстановлению окопов, траншей и прочей полевой фортификации. Писанина эта давно стала привычной, немалый по размерам документ рождался быстро, благо почти на каждый его пункт имелась запись в блокноте, сделанная самим Блоком либо кем-нибудь из коллег на других участках.

Скрипнула дверь, вошел добрый знакомец — прапорщик Штиллер.

— Ага, как знал, Александр Александрович, что здесь застану. Чаем не богаты ли?

— Ох, Виктор Рудольфович, и богат, и нищ! — оторвался Блок от отчета. — Заработался, верите ли — совершенно забыл не то, что про чай, но даже про обед!

— Ну, это мы поправим, — и Штиллер, не прибегая к помощи нижних чинов, не без труда раздул огонь в печке, подбросил еще сухих березовых дров и поставил на плиту котелок с водой.

Пока он проделывал все эти увлекательные процедуры, Блок продолжал трудиться над отчетом.

— Фух! — шумно выдохнул прапорщик. — Ну, теперь только кипятку дождаться. Бросьте вы этот чертов отчет, ради бога, идемте во двор, покурим.

Во дворе Блок в бессчетный раз удивился, насколько же в хате душно — и как тут свежо. Работая, погружаешься с головой во все эти цифры и неминуемые на фронте происшествия, и о личном комфорте как-то не думаешь. И каждый раз: Боже! Хорошо-то как! Хорошо-о!

С благодарностью приняв от Штиллера папиросу, он снова вдохнул полной грудью и, услышав в небе смутный звук, поднял глаза. Там, на приличной высоте, перекликаясь, клином летели журавли.

— И клином журавлиным в поднебесье, со всей своей размотанной душой, я покидаю стылое Полесье, и остаюсь на вечный век с тобой, — пробормотал Блок и смущенно добавил: — Сущий ужас, конечно. Кажется, я разучился слагать стихи.

— Да будет вам, — ухмыльнулся Штиллер. — Что единожды дано, никуда не денется, просто всему свое время. Верно говорю, Александр Александрович. Да вот же, что сообщить-то спешил: непременно будьте нынче в собрании! Привезли много нового, в том числе пластинки для граммофона — самые что ни есть недавние. Даже Коровьева умудрились раздобыть, верите ли!

— Коровьев? — удивился Блок. — А кто это?

— Ну, как же! Новоявленный кумир! Появился едва дней десять тому, а уж вся Россия… ну, Петроград с Москвой уж точно, по нему с ума сходят! Я сам, признаться, не слышал ещё. Но о личности сего исполнителя весьма наслышан — слухами-то земля полнится!

— Ах, Виктор Рудольфович, и откуда только вы все знаете?

— Так выходит, — развел руками прапорщик.

В собрании вечером было людно, пришли все, кто мог себе это позволить. Пластинок, и впрямь, привезли немало — и народных, и романсов, но два «главных блюда» оставили напоследок. Сперва Александра Александровича в самое сердце поразили новые песни Вертинского. Прежние-то он слышал — мило, трогательно, но очень как-то богемненько, что ли. Как говаривал некогда Андрей, который Борис[57], «наш уютненький декадансик». И вот вам, пожалуйста: каскады даже не символов, а каких-то суперсимволов, гиперсимволов! Мощнейшая поэзия, которая ну никак не вяжется с мягким фортепианным аккомпанементом и устало-грассирующим голосом певца — ну так и голос стал жестче и манера — куда резче, да и по роялю временами как бы не молотком били! Вот это да!

Коровьев же оказался чем-то вовсе неведомым, будто из иного, нездешнего мира пришедшим. Привычные, вроде бы, стихи — о, вот и старый добрый Белый, легок на помине, — вот еще стихи простые, ничего необычного, но в сочетании с незнакомой музыкой и ритмикой всё это бесконечно завораживало и затягивало в себя.

Напившись крепкого чаю до почти буддийского просветления, вместо чтоб закончить наконец отчет или хотя бы лечь спать, Блок полночи терзал бумагу, перья, душу, спеша зафиксировать хотя бы слепок этого откровения, а в голове упрямо крутился Вертинский:

Просто варежка потерялась,

Да одна нога за другую запиналась.

Просто всё уже было,

Просто всё уже было…

Просто лишь когда человече мрёт —

Лишь тогда он не врёт.[58]

* * *

Когда запыхавшийся Васька примчался в заветное место возле устья Пресни, Прокоп уже был там — а как же, издали слыхать балалаечный звон. Но вот что неприятно поразило гимназиста, так это что друг оказался не один. Три незнакомых парня и две девчонки сидели рядом и слушали певца. За несколько дней Прокоп изрядно продвинулся в постижении основ блюза, потому что все песни с коровьевских пластинок, звучавших в трактире, получались у него уже почти хорошо. Незнакомцы, во всяком случае, смотрели Прокопу в рот, развесив уши — вниманием публики он завладел безраздельно. Васька отметил осунувшееся лицо друга и черные круги вокруг глаз: похоже, отдавшись музыке, спать он вовсе перестал. А ведь ему еще и работать надо от зари до зари!

— Васька, привет! — устало улыбнулся Прокоп, закончив песню про большого и ненужного. — А я песню сложил!

— Ух ты! — в самом деле удивился Васька. — Сам?!

— Ага! Я что понял-то: песни у Коровьева — они грустные. Я попробовал что-то такое просто грустное придумать, но всякий раз сиротская песня выходила. А потом подумал еще, и решил сочинить про себя.

— А почему про себя-то? — не понял гимназист.

— Так легче, — пожал плечами друг. — Да и мою жизнь особо веселой не назовешь.

— Ну-ка, интересно!

— Только это, — шмыгнул носом Прокоп, — не мастер я вирши-то слагать. Так что просто спел как есть, не судите строго… почтеннейшая публика.

Это подай, то принеси,

Одна нога здесь — другая там.

Вымой полы. Возьми сельдь иваси —

И в нумер четвертый снеси господам.

Эй, где ты там?

Вот ужо я тебе-то задам!

А я три струны зажимаю.

На балалайке играю.

То плачу, а то и смеюсь —

И так получается блюз.

Грязных тарелок тащи со столов!

К зеленщику в лавку сгнояй!

Выгони прочь приблудных котов!

Подай-принеси! А ну, не зевай!

Эй, где ты там?

Вот ужо я тебе-то задам!

А я три струны зажимаю.

На балалайке играю.

То плачу, а то и смеюсь —

Вот такой получается блюз[59].

Девочки захлопали, парни серьезно покивали.

— Здорово, брат, — только и нашел, что сказать Васька. — Хоть самого тебя уже на пластинку пиши!

За Дорогомиловым садилось солнце, смутно догадываясь, что в Белокаменной с недавних пор зарождается что-то интересное.

* * *

Утренняя газета повергла меня в эйфорическое состояние. Вряд ли кого еще когда-нибудь так радовало вполне официальное сообщение о собственной смерти. Всё! Никакого больше Распутина! Коровьев, Григорий Павлович, прошу любить и жаловать!

Вообще, уже которая подряд газета была, в основном, «за упокой»: кроме Распутина, в мир иной отправилось немало личностей по всей Российской империи. К примеру, в Сибири при попытке завладеть оружием исправника и бежать из места ссылки, был застрелен опасный социалист Яков Свердлов. В Петрограде при разных обстоятельствах покинули юдоль скорби господа Красин и Скрябин, которых репортеры, впрочем, довольно обтекаемо и осторожно, также причислили к социалистам.

В Москве вспышка неизвестной пока болезни изрядно и одномоментно проредила сразу несколько кланов торговцев и промышленников, из них знакомой мне показалась фамилия Рябушинских. И еще некоторое количество имен и фамилий, которые, вероятно, были довольно громкими для здешних обывателей, но во мне не всколыхнули никаких воспоминаний.

На радостях от собственной достоверной кончины я залпом выпил чашку несладкого черного кофе и чуть не вприпрыжку помчался в парк курить. Матрёшка ещё спала. Стоп. Матрёна. Как ей-то объяснить, что я мёртвый, но живой? А, хотя, надо ли ей ещё что-то объяснять? Что гадать, проснётся — узнаем.

В курилке меня поймал знакомый лакей. Вид он имел довольно смущенный.

— Прошу простить-с, но есть вопрос.

— Слушаю вас, драгоценнейший!

— Газеты пишут-с, что вы мертвы-с! — доверительно сообщил мне этот несчастный.

— Экая незадача, — ответил я.

— Вот именно-с! И как быть-с?

— Газеты, вестимо, врать не могут, и пишут всегда одну лишь правду. Так что тут два варианта: либо они все-таки оскоромились и наврали, либо… Либо вы все принимаете меня за кого-то другого.

— То есть как-с? — удивился лакей. — Вы же персона давно нам всем известная, Григорий Распутин, разве, приоделись с шиком да куафера посетили-с…

— Вот тут, друг мой, и кроется ваша ошибка, — назидательно произнес я. — Дело в том, что я никакой не Распутин. Говорят, лицом я действительно похож на покойного — спаси, Господи, его грешную душу! Но я точно не Распутин. Коровьев, Григорий Павлович, музыкант из Тамбовской губернии. А что дочь моя похожа, как, опять же, говорят, на дочь сего старца — так ведь, ежели мы с ним обликом схожи, отчего б и детям оным сходством не обладать, а? Да и детей у Распутина, насколько я слышал, гораздо больше было, у меня же одна кровиночка — и всё.

— Так вы-с… Коровьев?! Тот самый?! — выпучил глаза лакей.

— Ну да, — скромно поклонился я. — Или вы не слышали, как я то тут, то там распеваю свои блюзы?

— Простите, сударь, обознался я! — твердым голосом, полным тщательно скрываемого восторга, произнес лакей. — и вот-с, извольте: из госпиталя передали для вас — их благородие корнет Гумилев просил, при возможности, навестить его, — и, поклонившись, он удалился.

Интересно, что от меня понадобилось Николаю Степановичу? А, впрочем, понятно: он тоже прочел газету, и теперь пребывает, верно, в некотором недоумении. Что ж, навестим бравого гусара, тем более, у меня перед ним возникло некое обязательство. Но не сразу: завтрак-то никто не отменял!

Гумилева я встретил перед входом в госпиталь. Поэт, хоть и с палочкой, прогуливался совершенно самостоятельно, без помощи механических средств и сестер милосердия.

— Рад видеть, что вы пошли на поправку, Николай Степанович.

— О, да, заживает быстро, просто диву даюсь!

— Пройдем в госпиталь или еще погуляем?

— Видите вон ту скамейку в тени? Ручаюсь, до нее я дойти смогу.

— Отлично, идёмте. Если понадобится моя помощь — не постесняйтесь ее принять, прошу вас.

Мы, болтая о всяких пустяках, потихоньку дошли до намеченной скамейки.

— Григорий Павлович, — серьезным тоном начал Гумилев. — Соблаговолите наконец объясниться — что это за чушь с убийством Распутина?

Я заверил поэта, что не имею ни малейшего повода усомниться в его порядочности, после чего рассказал полусекретную историю с немецким гауптманом, благодаря которому мы, собственно, и беседуем сейчас на территории госпиталя.

— …так что этого фон Нойманна, скорее всего, в Мойке и нашли. Как бы то ни было, это событие окончательно освобождает меня от необходимости считаться Распутиным, и теперь я только и исключительно музыкант Коровьев.

— И как вам ощущения? — поинтересовался Гумилёв.

— Непередаваемые! Как в третий раз родился — такая лёгкость на душе, что вот-вот взлечу! — честно ответил я.

— Занятно… — пробормотал он. — А теперь осмелюсь спросить про стихи, что послал вам намедни.

— О! ваши тексты замечательны, Николай Степанович. Я их, грешным делом, успел не только положить на музыку, но и записать на пластинки. Позвольте похвастаться: запись происходила в высочайшем присутствии, были обе императрицы и все их высочества, включая цесаревича.

— Ничего себе! Вот это скорость! — кажется, именно быстрота, с которой я делаю дела, впечатлила его сильнее всего.

— Как умеем-с! Но в связи с этим, мой дорогой соавтор, у меня перед вами возникла приятная обязанность, — я полез во внутренний карман. — Соблаговолите принять ваш гонорар, милостивый государь. Здесь пять тысяч рублей.

— За два стихотворения? — не поверил Гумилев.

— За два текста песен, которые уже через пару недель будут распевать Москва, Петроград и Нижний, — уточнил я. — А там и до остальных городов и весей докатится.

— Спасибо… Как-то не верится даже, — покачал он головой, зачарованно глядя на пачку «катеринок».

Поболтали ещё, потом Гумилев заверил, что чувствует в себе достаточно сил, чтобы добраться до палаты самостоятельно, и мы потихоньку пошли.

— Григорий Павлович, — спросил он, — скажите, а когда я смогу услышать, что у вас получилось с моими стихами?

— Когда?.. — задумался я. — А давайте сейчас. Гитару я, как видите, не взял, но там же есть фортепиано. Сто лет не играл, заодно и вспомню, как это делается.

Мы вновь очутились в холле, где я давал приснопамятный концерт для раненых, сейчас здесь было почти безлюдно. Я сел за пианино, вспомнил былые навыки, и довольно бодро исполнил обе гумилевские песни. По окончании «Мадагаскар-буги» послышались громкие аплодисменты: публика слетелась… ну, сползлась, моментально.

— Браво, сударь!

— Браво, господин Коровьев!

— Ещё! Ещё!

— Просим! Просим!

— Господа, прошу прощения, но сей концерт, увы, никак не согласован с госпитальным начальством, — с поклоном произнес я, оглядывая толпу человек в тридцать, и народ продолжал прибывать. Давайте, чтоб не вводить почтенных докторов в искушение сделать нам всем что-нибудь неприятное, я исполню ещё две песни, и все мы разойдемся?

— Любо!

— Три, давайте три песни!

— Григорий Павлович, можно три, — разрешила Александра Федоровна, вдруг обнаружившаяся в дверях.

— Слушаюсь, ваше императорское величество. Господа, спешу сообщить, что две песни, звучавшие только что, сочинены на слова вашего боевого товарища, корнета Александрийских гусар Николая Степановича Гумилёва, — я указал на соавтора. — Ну, и вот вам ещё три на слова иных авторов, как уговаривались.

Я снова сел за клавиши и сыграл им чайфовскую «Поплачь о нём», потом «Тёмную ночь» в блюзовом ритме, а под занавес снова из репертуара суровых уральских мужчин, разительно контрастирующую с первой:

А не спеши ты нас хоронить,

А у нас ещё здесь дела.

У нас дома детей мал-мала, да и просто хотелось пожить.

У нас дома детей мал-мала, да и просто хотелось пожить.

А не спеши ты нам в спину стрелять,

А это никогда не поздно успеть.

А лучше дай нам дотанцевать, а лучше дай нам песню допеть.

А лучше дай нам дотанцевать, а лучше дай нам песню допеть[60].

Под гром оваций, всё такой же легкий и счастливый, поспешил к дочери. Но не дошёл: на подходе к апартаментам был перехвачен давешним лакеем, при этом его коллега стремительно метнулся куда-то за угол.

— Прошу прощения, господин Коровьев, — обратился слуга, протягивая мне планшет с бумагой и держа в руке перо с чернильницей. — Очень прошу, Христом-богом молю: соблаговолите автограф!

— Хм… хорошо. Как же звать тебя?

— Тимофей я.

«Дорогому Тимофею на память о царскосельской осени. Григорий Коровьев», — написал я на листе. Тимофей рассыпался в благодарностях, но тут стало понятно, что его собрат по профессии за угол бегал не просто так: по одному, по двое оттуда стали прибывать люди обоего пола из обслуги дворца, включая поваров и каких-то уличного вида работяг, и всем позарез был нужен мой росчерк, так что внезапно получилась целая автограф-сессия. Она, конечно, немало потешила мое самолюбие, но, в то же время, оставила в некотором недоумении: как представляется, граммофон сейчас — удовольствие не из самых дешевых, а те мои пластинки, что уже вышли, по словам акул шоу-бизнеса, в перманентном жутком дефиците. И где, спрашивается, вся эта братия успела меня так наслушаться, что даже и зафанатеть? Загадка. Но приятно же, черт возьми!

* * *

Маяковский чертыхнулся, вскочил и отнес переполненную пепельницу на кухню, где опорожнил ее в мусорное ведро. Чуть не бегом вернулся за стол, закурил, продолжил.

Граммофонщики, как и многие другие подданные империи, газеты читали. И решили, что срочно записать блюз про убиенного Распутина — это очень выигрышная идея. И немедленно заказали Маяковскому текст, посулив немалый гонорар. Владимир давно приноровился обуздывать свое вдохновение. Или, вернее, талантлив он был настолько, что без особых творческих мук мог достаточно быстро написать требуемое. Но тут отчего-то не заладилось. Маяковский долго и без особого результата марал бумагу, прежде чем его осенило: он просто не знает, о ком пишет! Да, о Распутине без умолку трещали газеты вот уж несколько лет, но, но, но… было ли в той трескотне хоть одно правдивое слово?

«Так… — размышлял Маяковский. — А что о нем известно точно? Он из Сибири. Утоплен в Мойке. Двенадцать дыр от пуль. Погиб примерно во время пожара. Сам от сохи, но подвизался по духовной части. Всё? Наверное, да. Всё остальное может быть правдой, но может и не быть — стоит ли лить на чужие мельницы?.. Попробую так…».

Камнем — на дно сквозь осеннюю воду.

Окна дворцовые плавятся в мареве,

Души сгоревших летят на свободу,

Пули болят в тулове издырявленном —

Дюжина пуль, милосердных, как водка:

Раз — и забыл о промысле божием.

Я ль направлял в буйном поиске лодку?

Я ль сапоги убивал бездорожием?

В булошной барышни кушают слойки, —

На десять копеек дороже! Как жить?!

Я засыпаю под толщею Мойки —

Дюжина пуль придавила, не всплыть.

Эх, оказаться бы дома, в Сибири —

Сесть на крыльце, да продуть папиросу!

Рыбки гнездо в бороде моей свили,

И мечут икру в развалинах носа.

Что мне молва? Что мне ваши рыдания?

Топорщусь на дне, как бесформенный куль.

Меж человеком и всем мирозданием —

Дюжина пуль. Просто дюжина пуль[61].

Перечитал, кинулся было править, отнял руку. Нет. Пусть будет. Переписал набело, понес заказчику. Сегодня определенно нужно выпить с кем-нибудь хорошим.

* * *

Беседовать с Шиффом[62] — всё равно, что оказаться на пароходе посреди океана во время хорошего шторма. То взметает под самые облака, то швыряет в преисподнюю, потом обратно — и заработать морскую болезнь от этакой качки — легче легкого. И за полное бездействие партии попенял. И каких-то героических местечковых башибузуков, расстрелявших все руководство черносотенцев в центре Петрограда, в пример привел. И долго распинался, чего и каким именно образом нужно добиваться, чтобы скинуть наконец ярмо проклятых гоев. И… Много он и говорил, и даже орал. Но денег на продолжение борьбы обещал твердо, а у этого толстого поца слова с делом никогда не расходились, надо отдать должное.

Но вот встреча завершена. Откланявшись, он вышел в коридор. Отдышался. Достал носовой платок, тщательно протер очки. Потом вытер пот — беседы с такой глыбищей никогда не давались легко. Брезгливо выкинул платок в урну, и, надев пальто и шляпу, поспешил покинуть здание.

Жизнь определенно налаживалась, хотелось жить, дышать и бороться. Очень хотелось в Россию, самое время поднимать знамя. Но ехать туда, откровенно говоря, было просто страшно, ибо в Империи творилась какая-то чертовщина — если верить газетам, конечно. Невидимая безжалостная сила убирала с игрового поля всех без особого разбора, от членов правящей династии до кадетов, банкиров и присяжных поверенных. Словно некто, пока неизвестный, расчищал площадку… для кого? Для чего? Неужели, это Старик? Да нет, нет, быть того не может — и методы совсем не его, и, главное, возможности — у партии не было никаких шансов устроить хотя бы десятую часть такой вакханалии террора, да еще так, чтоб комар носа не подточил и интересант остался неизвестным! Но кто, кто же?

Он неспеша спустился по Уолл стрит до Южной улицы, пошел вдоль реки. Осень в Нью-Йорке — не самое прекрасное время. Положа руку на сердце, тут едва ли не хуже, чем даже в Петрограде — может, оттого, что воды больше, ветра больше и вообще чужая, как ни крути, земля-то. Но сегодня денек выдался просто на заглядение, так что не грех пройтись, подышать и размяться — весь вечер придется много писать.

Дойдя до середины Бруклинского моста, он остановился, привычно задумался, глядя на снующие по Ист-ривер кораблики.

— Что загрустили, Лев Давидович? — окликнул его на чистом русском языке прохожий самого американского вида. Вот никогда не подумаешь, что этот благообразный человек, статью и величественностью облика могущий поспорить с самим Шиффом, на самом деле чистокровный москвич, судя по выговору.

— Простите, мы разве знакомы? — несколько неприязненно спросил Троцкий.

— Увы, я-то вас знаю, а вот вы меня — пока нет, но это дело и поправить недолго, — все так же ровно ответил прохожий. — Регистрационного бюро генерального штаба капитан Максим Рюмин, честь имею!

— И чем обязан?..

— Да ничем, право слово. Иду себе из Манхэттена в Бруклин — променад, стало быть, совершаю. И смотрю — человек печальный. А надо вам сказать, сударь, что местечко это самоубийствами славится. Сколько народу вот тут как раз стояло — да и вниз сигануло — о, не перечесть! И что им всем этот мост дался? Красивое, между нами, сооружение, да и полезное весьма, согласитесь. Вы, кстати, не желаете ли покончить жизнь самоубийством?

— С чего бы это? — оторопел Троцкий.

— Да повод-то как раз самый что ни на есть подходящий: революция, понимаете ли, отменяется. И мировая, и конкретно русская. Ферштеен?

— Но, позвольте! — возмутился Лев Давидович. — Революционная ситуация — налицо, все три признака, а значит, революция неизбежна!

— В том-то и дело, что нет, — вздохнул Рюмин. — Первый пункт исчез. Верхи взялись за ум и принялись в меру скромных умений исправлять положение. Но вам, понятно, это совершенно неинтересно — вы же сводите счеты с жизнью.

— Но я не собирался…

— А придется, — скучным голосом произнес капитан, коротким тычком уколол Троцкого сапожным шилом в ухо и тут же перевалил тело через парапет, причем шило отправилось в воды Ист-ривер вместе с несостоявшимся демоном революции. Капитан же в секунду преобразился: заметался, забегал, стал в голос звать полицию. Констебль прибыл минут через десять, и почтенный джентльмен из Бостона Майк Теннисон в подробностях рассказал ему, как молодой человек в очках, заливаясь слезами, кинулся с моста.

Тело Троцкого нашли в паре миль ниже по течению через несколько дней. Никакого мистера Теннисона к тому времени, конечно, уже не существовало, а капитан Рюмин вновь плыл пароходом, на сей раз во втором классе, деля каюту с попутчиком, журналистом из Чикаго. У того, правда, была ценная повадка: он либо напивался и спал, либо, будучи относительно трезвым, мог пропадать едва не сутками в череде амурных приключений.

Капитан же Рюмин пребывал в приподнятом настроении. Полученная им шифровка предписывала по выполнении задания домой отнюдь не возвращаться, но, выбрав легенду самостоятельно, плыть в далекий город Танжер, где ждать дальнейших инструкций. И в это задание непременно надо взять гитару. Стоит ли говорить, что на борт Рюмин поднялся уже с инструментом в арборитовом кофре?!

* * *

— … как на Луне, на Луне лунный медведь вслух читает сказки… — рассеянно напевала Анастасия колыбельную, которую вот уже второй день полагала личной собственностью. Царевна смотрела в окно на привычный пейзаж дворцового парка.

— Я вижу, ваше императорское высочество изволит хандрить? — насмешливо спросила Мария, входя в комнату.

— Я не хандрю, Тютя. Я думаю.

— О! Редкое для тебя занятие! И о чем же, позволь спросить?

— Я думаю, что прошло уже несколько дней, а мы так и не приблизились к разгадке тайны Нашего Друга, он же дядя Гриша. Всё только еще сильнее запуталось.

— А что там ещё запуталось? Прости, я просто не знаю.

— На столе газета, стащила внизу. Посмотри, — мотнула Анастасия головой, не отрываясь от созерцания.

— Та-ак, «Петроградский листок».. Ого!

— Вот-вот.

— И что ты думаешь?

— А я уже не знаю, что и думать. Просто какой-то проклятый гений получается из романов.

— Это в каком романе ты прочла про проклятого гения, радость моя? — прищурилась Мария. — Я бы тоже такой почитала!

— Ах, Тютенька, это фигура речи. Не цепляйся к словам.

— Швыбзя, давай серьезно. Если его убили, и сын опознал, то…

В дверь постучали.

— Ваши императорские высочества, к вам госпожа Мария.

— О! Вот она-то нам и нужна! — сверкнула Швыбзя моментально загоревшимися жизнью и бесшабашностью глазами. — Входите!

Вошла Матрёна, присела в протокольном книксене.

— Доброго дня, ваши высочества.

— Привет, Мари! Оставь ты эти дурацкие церемонии, сколько раз говорить… Всё ли хорошо?

— Да, вполне. А вы что не гуляете? С погодой-то опять повезло?

— Папа запретил, — вздохнула Анастасия. Он и за вчерашнюю вылазку в павильон ругался сильно. Велел десять дней, не меньше, чтоб из дворца ни ногой.

— Это из-за того случая, да?

— Угу, из-за чего же ещё…

— Мне отец тоже велел никуда не ходить. Подозреваю, по тому же поводу. Чем займёмся?

— Придумаем. Слушай, Мари… Скажи, а с твоим отцом всё в порядке?

— В смысле?

— Ну, мы его знаем довольно давно. Видели редко, но все равно: он изменился слишком сильно. Такое бывает, но сегодня в газетах написали, что его вообще убили несколько дней назад, и твой брат это подтвердил в полиции.

— Ууу, Митька… Он поссорился с отцом, обиделся на него — хотя я, признаться, так толком и не поняла, из-за чего. Наверняка это он придумал и подстроил. Отец тут, я говорила с ним полчаса назад.

— Мари, но он же совсем другой, согласись! Как это объяснить?

Матрёна с полминуты кусала губы, комкая подол платья. Потом нервно оглянулась и, понизив голос, произнесла:

— Девочки, это страшная тайна! Поклянитесь, что никому не расскажете!

— Клянусь! — тут же хором ответили царские дочери.

* * *

Пока я раздавал автографы, Матрёшка успела не только позавтракать, но и узнать столичные новости, и с порога принялась терзать вопросами. Рассказал ей в красках историю с немецким шпионом и заверил, что лично мне пока нечего добавить к известной ей новейшей части биографии, и слава Богу: такого количества драматических коллизий и врагу желать совестно. Успокоившись, ребёнок ушёл тусоваться с царевнами, я же вернулся в парк: погода опять позволяет, что в стенах-то киснуть? Успеется ещё. И через пять минут уже плюхнулся на любимую скамейку. Всё та же радость будоражила душу: свободен! Свободен!

Впрочем, одиночеством наслаждался я ровно половину папиросы: на дорожке показались Васильев и Балашов, оба в мундирах при всех наградах, и оба такие серьезные, что дальше некуда. Небось, перед визитом к императору мандражируют, того не зная, что он опять суслик сусликом.

— Доброе утро, господа! — радостно приветствовал я офицеров. — Согласитесь, чудесный денек нынче!

— Здравствуйте, Григорий Павлович, — излишне сухо кивнул полковник. Руку, впрочем, подал. — Только, прошу вас, оставьте этот не в меру жизнерадостный тон: разговор серьезнейший, а времени у нас чрезвычайно мало.

— Как вам будет угодно, господин полковник, — столь же серьезно ответил я и мы сели на скамейку.

— Итак, — начал Васильев. — Не нужно быть Натом Пинкертоном или Шерлоком Холмсом, чтобы, глядя на ваше лучащееся счастием лицо, предположить, что вы решили, будто мы с подполковником подкинули в Мойку труп нашего общего знакомца Нойманна, которого теперь нашли и опознали как вас, так ведь?

— Ну, да, а… разве, нет? — растерянно спросил я.

— В том-то и дело, что нет, — тяжко вздохнул Балашов. — Гауптмана, который без парика и грима похож на Распутина не более, чем я — на Матильду Кшесинскую, давно прикопали в укромном уголке. Когда кончится война, так и быть, сообщим немцам, где именно. В Мойке нашли не его.

— А кого ж тогда?

— Отличный вопрос, — кивнул Васильев. — Выходит по всему, что Григория Ефимовича Распутина. Сын покойного, Дмитрий Григорьевич, по счастью, не успел покинуть столицу. Хотя труп, будем честны, немало обезображен разложением и рыбами, Распутин-младший уверенно опознал отца по ведомым ему приметам — зубам и сохранившимся родинкам. Далее. Указанная в газете примерная дата гибели Распутина — она там для публики указана. На самом деле наши сотрудники установили, что смерть Григория Ефимовича наступила в результате поражения двенадцатью револьверными пулями, причем никак не позже пятого-шестого сентября. Вы понимаете? — медленно спросил жандарм, глядя мне в глаза.

— Но… Как же тогда…

— И теперь у нас новый и очень важный отличный вопрос. Вы, милостивый государь, кто такой?

Вот тут-то мне и опаньки, дорогие товарищи. Доказать, что я всего лишь тот, кто есть — действительно, нечем. Вот совсем. О-фи-геть. Картина маслом. Ага, выглядит примерно так: некто поздним вечером, скажем, четвертого сентября, подкараулив где-то Распутина, убивает его из двух револьверов, после чего топит труп напротив Юсуповского дворца, чтобы, в случае чего, на них же и свалить. Затем другой некто, или даже тот же самый, в компании с мощной дамой, выдающей себя за графиню, которая на самом деле в два раза старше, пользуется очевидным внешним сходством с Распутиным, и, имитируя состояние сильного опьянения, проникает в квартиру на Гороховой, где немедленно ложится спать в компании означенной дамы. Утром же просыпается — и с чистого листа разыгрывает уже набившую оскомину всем посвященным комедию то с потерей памяти, то с нисхождением благодати, то и вовсе с переселением душ. Далее этот самый некто — заметьте, старательно изменив внешность! — ведет задушевные беседы сперва с Юсуповыми и Пуришкевичем, потом с не в меру патриотичными офицерами, а после и с самим «хозяином земли русской», и в этих беседах напирает на то, что нужно срочно перерезать как можно больше уважаемых и не очень людей, а не то кирдык, понимаете ли. И вот теперь, внимание, вопрос — отличный вопрос, как выражается господин полковник: как доказать, что я не верблюд, а вовсе даже просто я, без камней за пазухой, с простым человеческим желанием остаться в живых и всего-навсего играть музыку?

Глава 20 За блюз во всём мире!

Полковник Васильев смотрел мне в глаза, и зрачки его казались дулами даже не револьверов или хотя бы винтовок, а крупнокалиберных пулеметов с безлимитными патронами: миг — и такие клочки пойдут по всем закоулочкам, что опознавать будет нечего. Поэтому я не стал играть с этим мощным дядькой в гляделки, а, стараясь сделать вид, что вовсе и не волнуюсь ни разу, отвернулся, закурил и начал ровным голосом:

— Блю девилс. Это отнюдь не дьяволы с противоестественными наклонностями, а всего лишь американская идиома. Кстати, она имеет в русском языке близкий аналог: «тоска зеленая». Именно так самокритично обозвали свое бренчание на гитарообразных инструментах с соответствующим пением негры где-то в дельте полноводной речки Миссисипи, в процессе сократив идиому до короткого слова «блюз». Проводя аналогию, отмечу, что русский вариант аутентично мог бы называться «тоска-с». История вряд ли докопается, кому первому пришла в голову идея такого музицирования, но началось оно в середине прошлого века — где-то около тамошней Гражданской войны, и к настоящему времени уже совершенно сформировалось, в нем начали появляться собственные течения и стили, что, на мой взгляд, свидетельствует о зрелости и устойчивости жанра.

Когда какая-то тварь метко запустила мне в голову кирпич с крыши на Малой Ордынке в Москве, Господь Бог, пред коим я предстал, спросил, чего я теперь хочу. И черт ведь дёрнул на голубом глазу ответить ему: «Я хочу блюза». Лишь многим позже осознал ошибку: в своей тусовке… эээ… в своем круге общения мы называли «блюзом» любое музицирование — привычка такая откуда-то повелась. «Пойдем, поблюзим!» — и мы блюзили. Да, играли и настоящие блюзы. Но всю жизнь гнать хандру — невыносимо, и мы постоянно сбивались на что-то более заводное, ну, и славно. «Я хочу блюза!» — гордо ответил я, и Господь засмеялся. И ровно вот сейчас понятно, почему: через все эти странности, чудеса, небылицы и блудняки попал ваш покорный слуга в самый центр такого блюза, что корифеи уважительно снимают шляпы. И, насколько понимаю вас, господа офицеры, шансы выжить у меня стремятся к отрицательным величинам — что ж! «Я не проснулся нынче утром» — ультимативное начало для блюза, как по мне.

Но я рад, знаете ли — и есть веский повод. Рад тому, что, трактуя задачу по-своему, притащил в Россию не только тоску зеленую, но и куда более нежные и позитивные штуки. И все вместе, конечно, это уже никакой не блюз. Я бы назвал этот жанр «Русский рок». Само слово «рок» у нас куда глубже и значительнее, чем у тех же негров: «русская судьба», эге! Но это же верно, это правильно и как-то даже всеобъемлюще. Скорее всего, я излишне самоуверен и подвержен мании величия, но как же приятно умирать, веря, что, когда в 1961 году наш русский парень Юрий Гагарин станет первым человеком в мире, полетевшим в космос, на земле его вместо всякой официозной скучищи, симфонических оркестров и прочей фигни встретит хор-роший такой рок-фестиваль с кучей отвязных групп и певцов. Посеять я успел, были бы всходы…

А что до вашего вопроса, любезный господин полковник, то мне совсем нечего добавить ко всему тому, что уже имел честь не раз вам сообщать. Я не назову никаких имен, адресов, паролей и явок — просто потому, что их нет и никогда не было в моей памяти. Я простой рок-музыкант, волею провидения попавший в это тело. Заметьте, делаю акцент — коль скоро мы с вами теперь даже не очень уверены, кому же это тело на самом деле принадлежало. Так что я весь в вашей власти. Можете пристрелить прямо сейчас. Огорчают в таком варианте ровно три вещи: очень жаль Матрёну, жаль нашего плана… Ну и «Гибсон» на небесах мне теперь точно не дадут, не заслужил. Сунут в руки что-нибудь елово-фанерное, производства Ростовской баянной фабрики[63], и корячься, как хочешь… У меня всё.

Полковник отвратил от меня рентгено-пулеметный взор и встал, Балашов последовал его примеру.

— Всё это — занимательнейшая лирика, Григорий Павлович, — произнес Васильев. — И на необстрелянных барышень должна действовать убойно, да только я, уж простите, никак не барышня, и верю только фактам. А они, как назло, свидетельствуют против вас. Посему так: с этой территории отлучиться у вас не выйдет, охрана по запросу штаба Отдельного корпуса жандармов просто молча пристрелит вас при попытке к бегству…

— Господа офицеры! — на сцене появился ещё один старый знакомый. Мои собеседники немедля приняли строевой вид. — Полковник Оладьин, дежурный. Прошу следовать за мной. Государь ждёт.

Васильев быстро шагнул ко мне.

— Сейчас нам к Государю, после вас найдем. Сегодня ли, завтра — видно будет. И упаси вас Бог делать резкие движения! Честь имею!

Что-то курить больше не могу, выпить бы. А хрен получится: стремительно надвигаются следующие визитеры, и от них тоже не отмахнешься фразой типа «оставь меня, старушка, я в печали». Более того, конкретно в этом случае за подобную шутку можно угореть еще веселее, чем без лишних затей пасть от пуль вожаков «Бешеных псов»: пожизненная каторга за оскорбление величества куда как горше покажется. Так что, дабы не катать тачку во глубине сибирских руд, я поднялся и поклонился вдовствующей императрице и ее внучке и, протитуловав со всем старанием, осмелился спросить, за что мне такая честь, что члены императорской фамилии за мной в курилку бегают. Швыбзя не в счет — у нее еще шило не рассосалось с детской поры.

— Ох и дерзец же вы, — смерила меня Мария Федоровна ледяным взглядом. — Дерзец и бунтарь. Никакого пиетета перед правящей династией, надо же! А ещё монархист! Вот что, Григорий Павлович. Если у вас нет сиюминутных обязательств перед моим сыном, соблаговолите проследовать с нами и дать Татьяне Николаевне урок вашей заморской музыки.

— Почту за честь, ваше императорское величество, — глубоко поклонился я, стыдясь фривольности своей выходки — а всё нервишки, спасибо господам офицерам. И послушно пошёл за царственными дамами. Выпить точно надолго откладывается. Переживем, не впервой.

* * *

Бледнее непрокуренного потолка, Коля Геринг стоял навытяжку перед Александром Оттовичем Юргенсом.

— Господин статский советник! — голос юноши напряженно звенел, но фальши не давал. — Александр Оттович! Я прошу руки вашей дочери Надежды Александровны и приношу к ее ногам всё мое достояние и самоё жизнь!

— Внезапно… — пробормотал Юргенс. — Коля, прошу тебя, не тянись, я ж не фронтовой штабс-капитан, а всего лишь статский советник. Так что садись.

Коля послушно сел, но оставался предельно напряженным. Александр Оттович смерил его оценивающим взглядом, крякнул, достал початую бутылку коньяку и два бокала, разлил.

— Ну-с, примем по пятьдесят капель ради такого случая.

Геринг послушно пригубил отличный продукт от Шустова, а Юргенс продолжил:

— Николай, я, как отец, не имею ничего против. Скажу больше: я рад — ты давно зарекомендовал себя как здравомысленный человек, помнишь о своих корнях, достаточно обеспечен, чтобы я мог не беспокоиться о дочери. Словом, лучшего зятя я уж и не знаю, где взять. Говорю открытым текстом: я готов дать свое отеческое благословение. Но, сам понимаешь, времена за окном стоят эмансипированные, а дочь у меня одна, и против ее желания я пойти никак не смогу, если ей вдруг не захочется идти за тебя замуж. Так что допей, что там у тебя осталось, для пущей храбрости, и ступай к Надежде. Жду вас обоих.

Коля, кивнув, залпом махнул коньяк, порывисто встал и, коротко поклонившись, вышел. Александр Оттович проводил его взглядом, налил себе ещё, закурил и задумчиво посмотрел сквозь заоконный вид.

— Дети выросли, — вздохнул он. — Пора стареть. А не хочется.

Коля деликатно постучался.

— Да-а? — послышался Надин голос. — Войдите!

Всё такой же бледный, наследник славы остзейзких баронов вошел в давно до мелочей знакомую комнату любимой. Постояв несколько секунд, упал на колено перед Надей.

— Надежда Александровна! Я, Николай Карлович Геринг, на веки вечные вручаю вам руку и сердце и прошу быть моею женой!

Надя в неподдельном изумлении округлила глаза, не глядя отложила книгу, которую до того читала — «Черную стрелу» Стивенсона, — и одним прыжком бросилась Коле на шею, отчего тот, конечно же, утратил остатки равновесия и упал. Последовала веселая возня на полу, в ходе которой чопорному Коле внезапно досталась пара поцелуев, после чего влюбленные переместились на диван, где и уселись, трогательно взявшись за руки.

— Божечки, как давно я ждала, — счастливо улыбнулась Надя. — Разумеется, я согласна, мой любимый рыцарь, — и, выдержав паузу, ехидно добавила: — но с одним непременным условием!

— Я готов!

— Как ты знаешь, я очень увлечена музыкой. И, став твоей женой, я все равно не расстанусь с ней — пусть меня не манит публичность, но играть и петь для себя, для тебя и для друзей я буду непременно. И, конечно, внимательно следить за новинками музыкального мира. Ты сможешь это пережить?

Вместо ответа Коля поднялся, снял со стены гитару, наскоро подстроил — и заиграл тайком списанную из Надиной тетрадки песню.

Ты снимаешь вечернее платье, стоя лицом к стене,

И я вижу свежие шрамы на гладкой, как бархат, спине.

Мне хочется плакать от боли или забыться во сне —

Где твои крылья, которые так нравились мне?

Где твои крылья, которые нравились мне?

Где твои крылья, которые нравились мне?

Когда-то у нас было время, теперь у нас есть дела —

Доказывать, что сильный жрет слабых,

Доказывать, что сажа бела.

Мы все потеряли что-то на этой безумной войне…

Кстати, где твои крылья, которые нравились мне?[64]

Уже после первого куплета Надя села за пианино и аккуратно подыгрывала любимому.

Александр Оттович, услышав музыку, все понял верно, поэтому к тому времени, как дети, взявшись за руки, вошли в гостиную и опустились перед ним на колени, рядом не было ни пепельницы с окурками, ни коньяка, ни пустых бокалов — но непочатая бутылка «Клико» со льда и три фужера.

— Счастья вам, дети, — дрогнувшим голосом произнес статский советник и оглушительно открыл шампанское.

* * *

Валериан Павлович возвратился из Царского Села в, мягко говоря, крайне расстроенных чувствах. Усилием воли заставил ехать себя не домой, а на службу, потому что дома удержаться от искушения пить водку до забытья едва ли удастся. Мгновенная перемена — а для полковника она воспринималась именно так — произошедшая с императором, хоть и не была чем-то, выходящим за грань возможного, но все равно шокировала. Где тот разъяренный тиран, крывший их по матушке и угрожавший то Шлиссельбургом, то Петропавловкой? А нету. Исчез, развеялся — будто и не было никогда ничего такого, а все лишь морок, наваждение. Сгорбившийся, с потухшим взором немолодой человек что-то едва внятно лепетал, что, может, не стоит вот так вот резко, а? Люди-то, на самом деле, хорошие… Не виноватые… Слаб человек, вот и подвержен наущению бесовскому… Васильеву хватило сил сказать, что механизм запущен, и обратный ход дать, увы, не получится.

— Да? Ну, на всё воля Божья, — перекрестился император и столь же вяло и безучастно добавил: — ступайте, господа.

Васильеву невыносимо хотелось застрелиться. Вот прямо тут, на глазах у «самодержца». Просто потому, что так нельзя. Умри страшной смертью, но вот так — ни в коем случае не может позволить вести себя единоличный правитель огромной страны. «А то кирдык», — вспомнилось коровьевское присловье. Увы, но тут этот загадочный господин, кажется, прав. Жаль, револьверы сдали при входе, себе в голову пальнуть — и то не из чего. Балашов, кстати, позже сказал, что его одолевали те же мысли.

И вот уже четверть часа полковник сидел в своем кабинете, бессмысленно перебирал какие-то бумаги ни о чем и мучительно думал, что же, черт возьми, делать дальше и что теперь вообще делать.

В дверь постучали, вошел дежурный.

— Господин полковник, к вам ротмистр Потоцкий с докладом.

— Просите.

Немедленно вошёл Казимир Болеславович Потоцкий, яркий поляк, первейший щёголь во всем жандармском корпусе.

— Здравия желаю, господин полковник!

— Здравствуйте, господин ротмистр. Казимир Болеславович, служба службой, но прошу без чинов — устал.

— Есть без чинов, — согласился Потоцкий, садясь на стул.

— Что там у вас?

— Внезапная новость по делу Распутина.

— Вот как? Гм! Скажите, Казимир Болеславович, а довелось ли вам нынче обедать?

— Никак нет, Валериан Павлович. С допроса — бегом на телеграф, оттуда к себе, составил доклад — и немедля к вам.

— Похвально. Но насчет обеда я как-то тоже не сподобился, так что идемте-ка мы с вами в трактир на углу Литейного, там и продолжим.

Не прошло и трех минут, как оба офицера покинули здание, и, сев в дежурную коляску, проехали едва полверсты до Литейного.

— Нуте-с, Казимир Болеславович, вот теперь рассказывайте, — возобновил беседу полковник после того, как половой, расставив все заказанное, удалился из отдельного кабинета.

— Итак, Валериан Павлович, в рамках известных вам… гм… действий нынче утром находился я в некой конторе, имеющей самое прямое отношение к партии прогрессистов. Начало оперативных действий пришлось отложить, так как там обнаружилась непредусмотренная исходной информацией и, соответственно, планом операции дама. Дама весьма дородного облика изволила скандалить и требовать денег, утверждая, что свою роль отыграла и в том, что дело не окончено, как должно, вины ее нету. На мой вопрос, кто она такая и что у нее за печаль, она с пафосом заявила, что является графиней Клейнмихель, и не ея боярское дело общаться со всякой шушерой навроде нас, многогрешных. Вспомнив тот разговор с вами, я сообразил, насколько нам повезло, и, велев двум людям, по боевому расписанию числящимся в резерве, придержать «графиню», отдал приказ на начало акции. К тому времени, как последний из присутствовавших в конторе прогрессистов покинул юдоль скорби, дама, на удивление, оставалась в сознании, но была безоговорочно готова к самому откровенному общению. Итак, уроженка Одессы Марика Каролевна Попеску, примыкала к кругу общения небезызвестной Софьи Блювштейн, прославившейся как Сонька Золотая Ручка. Решимости на столь же громкую карьеру Марике не хватило, да и внешность не особо располагала. Перебивалась по мелочам, пока не засветилась в одной неприятной афере, так что пришлось ей из родной Одессы уносить ноги. Сменив несколько личин, она осела в тогда еще Петербурге, где наладила связи и продолжала чередовать шантаж с воровством на доверии, мошенничествами и прочими милыми шалостями. В конце августа сего года на нее вышли прогрессисты — она уверенно указала двоих своих знакомых среди тех, кого мы… сактировали. И предложили необременительную, но весьма денежную — аванс двадцать тысяч! — работу. Вечером четвертого сентября ее познакомили с мужиком, который как две капли воды был похож на Распутина. К тому времени он был расчесан и одет в точности, как «старец», и накачан мадерой до почти полного ризоположения. Марике велели выбрать себе какую-нибудь аристократическую фамилию, коей и представляться всем заинтересованным лицам, и старательно играть дворянку, не выпуская «Распутина» из виду, особенно не расставаясь с ним в постели. Она, на свою, в конечном итоге, голову, выбрала псевдоним, вспомнив отчего-то эпиграф к скандально известному стихотворению господина Некрасова: «Папаша, кто строил эту дорогу? — Граф Петр Андреич Клейнмихель, душечка». Получив инструкции, Марика на извозчике отправилась в известную квартиру на Гороховой, где, представившись графиней, принялась ждать напарника. Тот появился после полуночи, еще более пьяный, чем был, и, не добравшись даже до кровати, рухнул спать. Слуги его переодели и отнесли в кровать, Марика, переодевшись, легла с ним.

А утром случилась катастрофа. Вместо пьяного мужика проснулся очевидно совершенно другой человек. То ли он в действительности мужиком не был вообще никогда, то ли и впрямь какая-то благодать на него пролилась — но, кроме внешности, со вчерашним пьяным уродом, который беспрестанно матерился, отпускал сальные шуточки и все норовил ухватить Марику за грудь, его не роднило ничего. С легкостью необыкновенной читал он газету на английском языке, а речь его стала какой угодно, но вот только не мужицкой. Воспользовавшись ситуацией, Марика удрала оттуда и на добрый месяц залегла на дно — благо щедрый аванс позволял мало в чем себе отказывать. А тут ее заела уязвленная гордость, и, сдуру напридумывав себе невесть чего, отправилась требовать денег с нанимателя за несделанную работу. Полагаю, Валериан Павлович, если б не мы, живой бы она оттуда не вышла.

— Крайне увлекательно, — покачал головой Васильев. — В первый раз встречаю такое исключительное везение, дорогой Казимир Болеславович, примите искренние поздравления. Но мы наконец-то подошли к самому главному, и вот отличный вопрос: ее похожий на Распутина напарник — он-то кто такой? Удалось выяснить?

— Так точно, удалось — расплылся в кошачьей улыбке Потоцкий. — У этой одесской румынки ушки на макушке, и все, что нужно, она превосходно расслышала и старательно запомнила. Я при помощи телеграфа успел даже убедиться в правдивости ее показаний.

— И?!..

— Господин полковник, простите мне фамильярность, но я абсолютно убежден, что после следующего моего рассказа вам непременно захочется выпить. Позволите налить?

— Наливайте, — согласился заинтригованный Васильев. — Только, умоляю, не тяните паузу, как актер театра Станиславского!

— Так вот, — продолжил Потоцкий, разлив водку. — Мужика этого наниматели искали более трех лет, что свидетельствует о максимальной серьезности их намерений и надежд, которые они возлагали на эту операцию. Наконец, удача улыбнулась промышленникам: отыскался схожий летами человек, похожий на Распутина как брат-близнец. Семья его две дюжины лет как преставилась по болезни, жил он в родной деревне бобылем и репутацию имел самую скверную. На предложение нанимателя согласился сходу, хапнул аванс в пять тысяч, дал привезти себя в Петроград и с превеликим удовольствием употреблял мадеру, пока готовилось все, о чем я рассказал ранее. И теперь, Валериан Павлович, прозвучит ответ на ваш отличный вопрос. Этот человек — уроженец села Богословка Рассказовского уезда Тамбовской губернии. Данные достоверно проверены мною лично при помощи телеграфа — связался с Тамбовом по линии МВД. И зовут нашего героя Григорий Павлов Коровьев. Валериан Павлович! Вам плохо?

Добрые три секунды вечно невозмутимый полковник Васильев хватал воздух ртом, глядя на мир ничего не видящими выпученными глазами. Негласный шеф «Бешеных псов» сумел обуздать себя, едва пальцев коснулась ледяная рюмка, заботливо подвинутая ротмистром Потоцким.

— Не пьянства ради, но здоровья для, — подсказал везучий Казимир Болеславович.

— И за блюз во всем мире! — рявкнул полковник, выливая водку в рот.


Балашов тоже пренебрег возможностью отправиться домой: что там делать-то? Танечку, слава Богу, удалось сослать к сестре в шведский город Лунд — начиная опаснейшую игру, Алексей Алексеевич озаботился, прежде всего, об эвакуации своих тылов. Так что направился подполковник к себе в отдел, а там… Шум, гам, чай рекой и дым коромыслом — из дальних странствий возвратился штабс-капитан Муравьев, и сослуживцы радостно облепили щеголявшего обветренным загоревшим лицом коллегу. Тепло поприветствовав возвращенца, Балашов спросил чаю и ушел к себе. Бегло просмотрел текущие документы: ничего особенного, рутина. Попил чаю, погрустил с папиросой у окна. Решил дальше грустить под музыку, завел граммофон.

Гадала цыганка мне раз по руке —

С тех пор пронеслось много лет —

Сказала: «Пройдёшь ты всю жизнь налегке,

А сгинешь там, где рассвет».

В дверь стукнули, и, не дожидаясь разрешения, в кабинет буквально ворвался Муравьев. Лицо его выражало крайнюю степень удивления.

— Выше высокоблагородие… Прошу прощения за вторжение, но откуда? Откуда это у вас, откуда это вообще здесь?

— Что вы имеете в виду, капитан? — меланхолично, в царском стиле, спросил Балашов.

— Эта песня, откуда она в России? Я возвращался из Кадиса очень кружным путем, пришлось дважды пересечь Атлантику. И в Новом Орлеане услышал эту песню! Ее там поют не столь бодро — скорее, заунывно, и, разумеется, по-английски, но песня как раз эта, и слова примерно те же. И дом этот — действительно старую тюрьму, — снесли сравнительно недавно. Мне рассказывали, на ней восходящее солнце нарисовано было. Что это, ваше высокоблагородие?

— Это называется блюз, — ответил внезапно пробудившийся к жизни подполковник, в глазах его заплясали черти. — Теперь такое есть и у нас, привыкайте. И… спасибо, капитан. Вы нечаянно мне очень помогли.

Зазвонил телефон. Муравьев понимающе кивнул и вышел. Балашов снял трубку.

— Балашов, у аппарата!

— Вариант семь бис, срочно, — внятно произнес узнаваемый даже в телефоне голос Васильева.

— Согласен, ибо аналогично, — ответил Балашов и повесил трубку. Оделся, попрощался с офицерами, вышел и поймал извозчика. Предстояла внеплановая встреча на конспиративной квартире.

* * *

Секретарь имел вид одновременно растерянный и озадаченный.

— Ваше императорское величество, к вам дворянин Набоков с прошением на Высочайшее Имя. Прибыл лично, не назначено.

— Набоков? Это который думский юрист, из кадетов?

— Никак нет, это его старший сын, Владимир Владимирович.

— И чего от меня хочет молодой господин Набоков? — удивленно спросил Николай Второй.

— Испрашивает дозволения ловить бабочек в царскосельских парках.

— Что-о?! Вы смеётесь?!

— Ничуть, ваше императорское величество. Я бы не осмелился.

— Тогда, не иначе, господин Набоков изволит потешаться? Давайте сюда прошение, и через пять минут — его самого.


На Высочайшее Имя Набокова Владимира Владимировича прошение

Ваше Императорское Величество!

Являясь страстным энтомологом-любителем, я, возможно, обладаю одной из самых внушительных коллекций бабочек во всей Империи. В то же время, не желая ограничивать свое увлечение единственно пустым собирательством, провожу различные изыскания, описывая виды населяющих наше Отечество бабочек, а также пути, коими виды этих насекомых изменяются с течением времени. Принимая во внимание, что парки Царского Села долгое время являются заповедными и притом весьма обширными, предвижу, что смогу встретить здесь немало достойных экземпляров, в том числе, возможно, сохранивших свойства изначальной породы, не претерпевшей изменения под влиянием хозяйственной деятельности человека. Полагаю совершить такое исследование к вящей пользе Отечества, в связи с чем испрашиваю Вашего Высочайшего дозволения на поиск и отлов бабочек в парках Царского Села.

Верный Вашего Императорского Величества подданный Владимир Набоков.

Дочитав составленный явно болеющим за свое дело человеком документ, царь передумал общаться с ним лично, заскучал и вновь погрузился в привычную апатию. Начертав резолюцию «Дозволяю. Николай», звонком вызвал секретаря и молча вернул прошение ему. Секретарь, в свою очередь, передал документ Владимиру и объяснил, где и как получить постоянный пропуск.

* * *

Едва сбежав от поймавшей кураж Татьяны Николаевны с которой сталось бы и четвертый час подряд молотить по клавишам рояля, я таки остограммился и с известной целью утвердился все на той же скамейке все в том же парке. И меня немедленно настиг еще один посетитель. Сперва я увидел над линией высоких кустов знакомый сачок и подумал: «Да ну, нафиг». Но через полминуты из-за кустов действительно вышел Володя Набоков, и я обрадовался ему как родному. Да он и стал мне в каком-то роде родным — пафосно выражаясь, товарищ по оружию, как-никак.

— У вас бабочек в роду не было? — спросил Володя, когда мы тепло поздоровались.

— Да, вроде, не припомню, — так же серьезно ответил я. — А что?

— До сих пор удачно ловить мне удавалось лишь бабочек, с людьми вечно что-то шло не так. Но вас я вычислил, разработал план — и исполнил весь, до последней точки, — и он поведал мне ковбойскую историю своего проникновения в дворцовый парк.

Я так хохотал, как давно не случалось.

— То есть, бабочки в парке…

— Едва ли чем-нибудь отличаются от тех, что я наловлю, скажем, в Стрельне, Сестрорецке или Выборге, — пожал плечами Набоков. — Но ловить я их, понятное дело, буду, хотя в октябре в наших широтах это не самое простое дело. Но мне дорога возможность время от времени встречаться с вами, Григорий Павлович. Боюсь показаться сентиментальным, но мне вас не хватало. Особенно после того, как я остался один, — тут он поведал историю своего нечаянного одиночества и почему, собственно, так вышло.

А я в который уже раз подумал, какой же мощный вирус всадил в нас — тех, кто родился и жил уже после Великой Отечественной, — коварный летающий дядька Сент-Экзюпери с его двумя основными постулатами «зорко лишь сердце» и «мы в ответе за тех, кого приручили». Потому что, когда узнал, что мой собеседник отстал от поезда, погнавшись за человеком, которого принял за меня, захотелось обнять этого нескладёныша и плакать вместе с ним. Но, подозреваю, Володя провернул свой могучий бабочковый троллинг с несколько иными целями. И я не ошибся.

— Я написал несколько блюзов, — деловито продолжил Набоков, — но до вас не донес: перехватил Рахманинов, и они чуть не за сутки вдвоем с Шаляпиным умудрились сделать из этого программу, представляете? Без лишней скромности скажу, получилось со всех сторон необычно, интересно, и сегодня они, если не изменяет память, уже в третий раз дают эту программу, причем не на квартире, а в театре — увы, запамятовал, в каком, да и все равно не успеем уже. Тогда я написал еще. Удивительное дело: моя жизнь превратилась во что-то, прежде невиданное. Это нечаянное одиночество, эти недоступные прежде бытовые неурядицы и недоразумения — сплошной блюз, Григорий Павлович! Но, находясь в самом центре блюза, отчего-то творю наиболее эффективно. И вот те, что я «написал еще», вам как раз и принес, — достал Набоков исписанную тетрадку.

Да, предчувствия меня не обманули: под ударами «превратностей судьбы» Володя начал превращаться в изрядно едкого саркастичного циника. Что, вне всяких сомнений, гораздо лучше того производителя килотонн робких розовых соплей, коим он предстал в достаточно справедливо раскритикованном Чуковском первом сборнике. Теперь главное — не перегнуть, много цинизма — тоже нехорошо. Лорды, пэры, сэры — знайте чувство меры! — пелось в прекрасном мультике «Остров сокровищ» времен моего позднего детства.

— Замечательно, Володя, вы очень выросли как поэт, — честно ответил я. — Не обещаю, что займусь этими песнями сразу: дни выдались очень насыщенными, и я несколько устал. Но приходите завтра ловить бабочек, скажем, в час пополудни, и мы как минимум пообщаемся. Вам есть где остановиться?

— Да, снял домик тут неподалеку, — махнул он рукой, а я вспомнил, что финансовых проблем сей вьюнош не испытывает.

Мы еще немного поболтали и расстались, довольные друг другом. Пытался отобрать дочь у царевен, вышло не очень, в итоге до хрипоты рассказывал всем троим, а также неизбежной свите великих княжон, бесконечную сказку, в которой современник по прошлой жизни не без изумления опознал бы ядреную помесь «Пиратов Карибского моря», «Гарри Поттера» и «Властелина колец».

* * *

Наконец настало прекрасное холодное октябрьское утро, в которое Гумилева сочли достаточно излечившимся, с чем и выписали из госпиталя. На выходе его встретил Денисов — в форме, подтянутый, деловитый.

— Доброе утро, Николай Степанович. Рад вашему выздоровлению.

— Здравия жела…

— Оставьте пока, мы еще вне службы. Она начнется лишь завтра.

— Благодарю, Вадим Васильевич, доброе утро. Куда мне нужно будет явиться в Петрограде?

— А в Петроград вам как раз не нужно. Квартируйте здесь, дома, а на службу придется ходить вот прямо сюда, во дворец. Ваше первое задание — научить небезызвестного вам Григория Павловича Коровьева хотя бы сносно стрелять из револьвера.

— Коровьева? Он что, тоже в бюро?

— Ни в коем случае. Но человек этот, безо всякого сомнения, Империи и нужный, и полезный, постоять за себя может лишь на короткой дистанции — дерется он неплохо. А в остальном — ну, как ребенок, не скажешь, что к преклонным годам приближается. Приставлять к нему постоянную охрану было бы едва ли верно, проще уж обучить обороняться. Но, к слову, об охране: пока он не научится более-менее уверенно поражать цель, вам придется побыть и его охранником — в особенности, за пределами Царского Села. Задача ясна?

— Так точно, вполне.

— Вот и славно, — продолжил Денисов. — И потихоньку готовьтесь к дальней дороге. Николай Степанович, скажите, вы любите путешествовать?

— О, да, — улыбнулся поэт. — Мне доводилось жить в Париже, ну а Африка — земля моих грёз, вот куда бы вернуться.

— Ну, в ближайшее время Африку не обещаю, но к долгому пути в так или иначе теплые края готовьтесь. Все подробности позже — пресек Вадим Васильевич рвущиеся из корнета вопросы. — И тему путешествия не обсуждать вообще ни с кем. До дома дойдете?

— Да, тут недалеко, — ответил Гумилев.

— Тогда не смею задерживать. Увидимся завтра в девять… Да хоть на этом же месте.

— Будет исполнено.

Из воспоминаний Александра Ханжонкова

Мы работали как проклятые, и снимали фильм за фильмом (кажется, это слово наконец-то окончательно прописалось в мужском роде, спасибо американцам). И все они были свежи и хороши. И дьявольски не хватало в них звука! Привычный, любимый, традиционно немой кинематограф сделался мне тесен и неуютен. Хотелось большего. Хотелось звука. Мощных актерских реплик, грохота копыт атакующей кавалерии, шелеста дождя, музыки, песен наконец! Концерты Вертинского — при неизменном аншлаге! — шли теперь в электротеатре у Арбатских ворот в непременном сопровождении специально снятых фильмов, и я яснее ясного понимал, что за таким кинооформлением музыки, несомненно, великое будущее. Опыты со звуковым кино шли давно, но результат их был скромен, а публика привыкла к немоте этого вида искусства, так что общественного запроса до поры на кинозвук не было. Но тут совпало три случая.

В ноябре в «Музыкальном современнике» вышло начало большой статьи Григория Коровьева, в коей он на весь мир провозгласил о создании новой музыки и изложил основные ее принципы. Популярность его и Сашиных пластинок, и до того заоблачная, взлетела до самых звезд. Но главное не это, а то, что, как грибы после дождя, стали появляться новые носители этого самого нового жанра. Робкие неумехи и прожженные профессионалы, всех их объединяла новизна и незнакомость этого объявленного Коровьевым «Руского рока». Кто-то не тянул и быстро разочаровывался, кто-то закусывал губу и упрямо шел вперед — но это был натуральный культурный водоворот. Говорят, изготовители гитар, балалаек и прочих музыкальных инструментов сказочно обогатились и были вынуждены искать себе новых работников, не справляясь с валом заказов. Саша давал киноконцерты не менее четырех раз в неделю — и все при битком набитом зале. В московских, а позже и столичных газетах восхваляли наш с ним опыт и писали, что синтез Русского рока и киноряда как нельзя лучше доказывает необходимость появления звукового кино. И в этот момент еще пришла весть из Австро-Венгрии, где некий инженер изобрел кинопленку со звуковой дорожкой, решив, тем самым, проблему синхронизации изображения и звука — одну из двух главных. Второй оставалось, увы, качество звука, но наши инженеры-подвижники, неведомыми мне путями раздобыв в воюющей с нами стране эту венгерскую разработку, уже вовсю работали над этой задачей — а мы все снимали и снимали новые фильмы как по плану киностудии, так и по заказам от стремительно набиравших популярность исполнителей Русского рока. Наше ателье процветало настолько, что я не всякий день вспоминал о собственной немощи, настолько насыщенной стала жизнь. Пока царь лютовал то в Петрограде, то на фронте, у нас в Первопрестольной, а также в Нижнем, Одессе и Ялте, била гигантским фонтаном культурная жизнь…

* * *

Никогда. Слышите? Никогда при встрече с Богом не пытайтесь пошутить или просто выразиться неточно. Взвешивайте и выверяйте каждое слово, каждую мысль. Иначе с вами тоже могут пошутить — как Хендрикс и Ли Хукер со мной, например. Об этом я думал, узнав от Балашова и Васильева предысторию своих приключений. Господа офицеры, надо отдать им должное, по всей форме принесли извинения за подозрения в мой адрес. Мировую по причине светлого времени суток и службы отложили на потом, а остаток встречи посвятили планированию дальнейшего и моей легализации. Я получил аж два паспорта. Первый, самый настоящий, удостоверял меня как Григория Павловича Коровьева, почетного гражданина Москвы, между прочим (и когда успели? И, главное, за что? Не за песенки же?!). Второй же, тоже настоящий, но уже не очень, рассказывал всем желающим, что я есть гражданин Североамериканских Соединенных Штатов по имени Грегори Пол Булл. В случае заграничных выездов рекомендовалось применять исключительно его, а настоящий оставлять дома. Составив наметки плана, условились о следующей встрече, после чего меня похитили царевны и примкнувший к ним наследник. Я сперва сыграл им небольшой концерт, а потом добрый час рассказывал свой завиральный суперблокбастер про все чудеса сразу.

* * *

— Да что вы все куряки-то такие! — с неподдельным огорчением воскликнул Шаляпин, входя в квартиру Горького на Кронверкском и пытаясь разогнать руками густой дым. — Алёшка! Куда тебе с твоими болячками еще и курить? Загнешься же!

— Авось да не сдохну, Федя! — радостно облапил Буревестник гостя. Ну, проходи, проходи, да расскажи скорее, что вы там такое с Рахманиновым отчудили, что половина Петербурга на головах от возбуждения ходит?

— А! Слушай. Это такая новая музыка, где-то в американских трущобах любезные твоему сердцу босяки придумали, даром, что негры. Короче говоря, изначально это — горестные частушки, заплачки, под треньканье на чем-нибудь навроде нашей балалайки. Но тут этот Коровьев, который все это к нам привез, слегка переиначил, а после уж и мы с Сергеем Васильевичем добавили — и стало интересно. Дай-ка за рояль сяду.

Фёдор Иванович сел за рояль и запел, что посуда в серванте задрожала, да и стекла в оконных рамах. Он пел и про страдания юного студента, потом вторую — про помирающего от чахотки без копейки денег в подвале ночлежки босяка.

— Первую юный Набоков сочинил, стихи, то есть. А вторую, уж не суди строго, я сам, по рассказам твоим да пьесам. Давай, включайся, нам постоянный соавтор нужен!

— А ведь это очень стоящее дело, — приложив ладони к щекам, задумчиво проговорила гражданская жена Горького Мария Андреева. — Какой простор для агитации! Да еще в доступной форме… Надо срочно написать Ильичу!

* * *

Есть такое распространенное выражение: «жизнь вошла в колею». Я рад бы применить его к своему рассказу, но нет. Если моя жизнь в какую колею и вошла, то это оказалась колея бесконечно длинной бобслейной трассы с немыслимыми виражами, петлями, пируэтами и прочими загогулинами, понимаешь. Никто ни на меня, ни на близких, к счастью, более не покушался, и на том спасибо. Коля Гумилев и Вадим Денисов учили меня стрелять, одного никуда не пускали. С Гумилевым и Набоковым мы написали еще с десяток песен, так что удалось осчастливить «граммофонщиков» новым материалом. А эти два таких разных поэта, пожалуй, теперь надолго станут моими соавторами, но оно и прекрасно.

В начале ноября на фронте случилось какое-то обострение обстановки, и Николай, оставив на сей раз наследника дома, убыл в ставку — главнокомандовать. Едва стук колес царского поезда затих вдали, бабушка Мария Федоровна развила бурную деятельность и стала собирать ежевечерние посиделки — по официальной версии, для прослушивания новейших песен и сказок для детей. Поначалу там присутствовали обе императрицы, старшие царевны и я, потом к нам добавились младшие и наследник, к середине ноября круг расширился, и на этих собраниях стали бывать лейб-медик Боткин, моя Матрёшка, Гумилёв, Денисов и Набоков, умудрявшийся героически отлавливать каких-то мотыльков ещё долго после Покрова, дабы блюсти свою легенду.

Все это время я занимался физподготовкой и стрельбой, сочинял и записывал песни, писал письма знакомым и Саше Вертинскому, коего полагал уже другом. Еще в октябре отнес в журнал «Музыкальный Современник» статью о Русском роке, и теперь ежедневно наблюдал в газетах жесточайшую полемику вокруг первой части — вторая должна была выйти позже.

А потом… потом время вышло. Как и в прошлой версии истории, в Петроград потихоньку перестали пропускать эшелоны с хлебом и другим продовольствием. И успокоившаяся было столица заворчала, задвигалась и изготовилась к бунтам и беспорядкам. Вот тут и стало ясно, что время, в самом деле, вышло, и то, что должно было закончиться — закончилось. А то, что должно было начаться — началось. И мы сделали свой ход.

* * *

Вдовствующая императрица закончила писать письмо сыну и, довольная работой, перечитала свой труд, прежде чем запечатать и отправить адресату.

Мой дорогой Ники!

В сей тягостный час тебе, как хозяину земли Русской, непременно нужны все силы, вся воля, чтобы враги наши — и нашего Дома, и самой России, враги как внешние, так и внутренние, почувствовали на своих шеях беспощадную железную хватку Империи. Твой незабвенный papa говаривал, что у России есть лишь два союзника — армия и флот, и я искренне надеюсь, что ты наконец-то в полной мере это осознал.

В Петрограде волнения, по донесениям, полиция, жандармы и армия пока справляются. Признаю, идея отправить запасные полки на фронт, заменив их отдыхающими фронтовиками, была удачной: как сообщают, пока никто из армейских или казаков не примкнул к бунтовщикам. На флоте сложнее, но там, будь добр, наведи порядок сам.

Но даже если толпы черни всколыхнутся и пойдут брать приступом Царское Село, не держи в голове особого беспокойства. Единственная, кто встретит их здесь — твоя старая мама. Потому что Александра и дети по моему прямому приказанию таинственным образом покинули Царское, дав мне клятвенное обещание, что вернутся лишь после того, как ты победишь всех врагов и утвердишь свое царствование на троне великих предков твоих — Ивана Грозного, Петра Великого и Александра Миротворца.

Пойми, Ники: тебе больше не нужно оглядываться назад. Во всяком случае, что бы ни случилось с твоими детьми и моими внуками, никакие силы не смогут взять их заложниками, чтобы влиять на твою волю. Вполне возможно, их убьют, но, если оставить всё, как есть, их убьют совершенно точно, а так — на всё воля Божья.

В начале царствования тебя прозвали Николаем Кровавым? Что ж, не самое лучшее прозвище для властителя, но оно у тебя уже есть, так отчего бы ему не соответствовать?

Ничего не бойся. Делай все, что можешь и даже то, чего не можешь — но да свершится, чему суждено, лишь бы жила наша Империя.

А я остаюсь с тобой. Льщу себя надеждой, что удержу ситуацию в столице, а прозвище «Гневная» тоже заработала не просто так.

Люблю. Целую. Жду только с победой.

Твоя мама.

Удовлетворенно кивнув, Мария Федоровна запечатала письмо, поместила его в шкатулку с секретом и позвонила в колокольчик.

— Шкатулку с письмом — Его Императорскому Величеству лично в руки. Мне — много кофе и… и граммофон с песнями Коровьева.

За окном кружились весело снежинки, белый покров окончательно затягивал и Царское Село, и Петроград, и Москву и линию фронта.

А вдовствующая императрица Мария Гневная пила кофе и слушала музыку. Она пребывала в превосходном настроении. Когда делаешь самую большую ставку, в другом настроении пребывать просто преступно. Граммофон поскрипывал, похрипывал, но слова песни различались без труда.

А я всё возвращаюсь домой —

Жаль, что всем не крикнешь «Я свой».

И устал быть пулей патрон,

И устал быть честным поклон.

Он играл с кукушкой в минуты,

Проигрывал годы, выигрывал дни[65]

Загрузка...