Приехав по делам в Кемь, Самойлов решил переночевать у своего старого знакомого — Матвеева. В казарме ЧОНа он узнал, что Матвеев только что получил отдельную комнату, так как собирается привезти в Кемь свою семью.
Выпавший в конце октября снег растаял, но сразу же ударили морозы, и на улицах Кеми была гололедица. То и дело оскальзываясь в своих сапогах с кожаными подметками, Самойлов долго ходил по темным улицам, освещенным слабым желтоватым светом, с трудом пробивающимся из занавешенных окон, разыскивая двухэтажный бревенчатый дом, в котором жил Матвеев.
— Давно тебя не было видно, — буркнул Матвеев вместо приветствия и, наклонившись к плите, принялся опять расколачивать не желавшие догорать головешки.
Самойлов снял кожанку и, прежде чем повесить ее на гвоздь, повертел в руках. Кожанка была изношенная, локти потертые, обшлага рукавов почти белые…
— Опять пуговица еле держится! — чертыхнулся Самойлов. — У тебя иголка с ниткой найдется?
— Должна быть. — Матвеев полез в фанерный чемодан, стоявший в углу комнаты. — У меня, видишь, пока еще полный беспорядок.
— Ладно, не ищи. Авось еще не отлетит.
Самойлов повесил кожанку, причесал посеребренные ранней сединой волосы, критическим взглядом осмотрел большую неуютную комнату, в которой стояла оставшаяся от кого-то громоздкая мебель.
— Жить можно, — заключил он.
— Привезу семью, вот тогда и устроюсь.
Самойлову и Матвееву было неприятно вести бессодержательный, тягостный разговор о всяких пустяках. Холодок в их отношениях появился год назад. Все началось из-за Королева. Оба они тогда опростоволосились. Матвеев хорошо знал Королева, ездил вместе с ним по деревням и считал его как бы своим доверенным лицом. Теперь у Матвеева было такое чувство, словно Самойлов считает его главным виновником всей этой истории. «Сам он раззява», — оправдывался он про себя, хотя Самойлов и не думал обвинять Матвеева в потере бдительности. Прежде всего он винил себя и своих сотрудников, позволивших Королеву обвести их вокруг пальца.
— Жить тут, конечно, можно, — повторил Самойлов. — Но не рано ли перевозить сюда семью?
— Рано? — Матвеев наложил на чадящие головешки щепок, наломанных из сырых горбылей, и закрыл дверцу плиты. — Уже четвертый год я живу бобылем…
— Так ты хочешь обосноваться здесь, в Кеми?
— Я хочу? Пожалуй, ты тоже привык поступать так, как хочет партия.
— Я думаю, что, когда все более или менее наладится, партия спросит наше личное мнение. Меня тянет в Питер, там мои корни.
Самойлов задумчиво смотрел в черную тьму за окном. Матвеев искоса взглянул на него и понимающе хмыкнул. Его тоже тянуло домой, в родной город, в Екатеринбург.
— У меня есть ряпушка. Давай поджарим, чтобы повеселее стало… Устроим пир и отметим новоселье, — предложил Матвеев. — Кого-то еще бог послал…
На лестнице послышались шаги, кто-то в темноте нашаривал дверь. Матвеев машинально взглянул на свое пальто, висевшее возле двери: «Должно быть, опять за мной…» — подумал он. И не ошибся: за ним пришел посыльный из ревкома.
— Пир, как видно, придется отложить, — Самойлов улыбнулся.
Матвеев был уже в пальто.
— Посмотри за плитой. Ряпушка в коридоре, в шкафчике. Я, наверное, задержусь. Ну, пока.
«И поездку за семьей Матвееву тоже, пожалуй, придется отложить», — подумал Самойлов, оставшись один.
Самойлов и Матвеев по-разному оценивали обстановку в Карелии. Матвеев верил, что уже настали мирные времена, и собирался ехать за семьей. Да, здесь, в Поморье, действительно было спокойно. Но оба они, и Самойлов и Матвеев, знали, что в приграничных деревнях, расположенных в стороне от железной дороги, обстановка очень тревожная. Там орудуют белые агенты, в лесах скрываются вооруженные банды, случаются грабежи, убийства коммунистов, население запугано. Оба знали об этом, но опять-таки относились к этому по-разному. Матвеев считал, что это отголоски уже минувших событий. Так было и у них в Екатеринбурге после лета 1919 года, когда белых там окончательно разгромили. Еще долго было неспокойно, а потом понемногу все утихомирилось. Это вроде мертвой зыби: буря давно прошла, а море все волнуется. Матвеев полагал, что после того, как с Финляндией заключен договор о мире и сотрудничестве, финляндское правительство и армия не станут принимать участия в военных авантюрах, направленных против Советской Карелии. Отдельные организации и лица, конечно, могут бесноваться, они готовы и на террористические акты, могут создавать в пограничных деревнях тревожную обстановку. Для обуздания и ликвидации их надо предпринимать и крупные операции, но главное — улучшить условия жизни людей, укрепить в них чувство уверенности и спокойствия.
Самойлов тоже не думал, что обострение обстановки в приграничье чревато войной, но он был озабочен больше, чем Матвеев. Нет, это не просто волнение после бури. Действуют силы, которые могут вызвать новую бурю, если их не обуздать вовремя. Это — классовая борьба, которая не прекращается подобно утихшей буре. Эта борьба будет продолжаться еще долго, тем более что по другую сторону баррикад стоят внешние силы. Эта борьба не прекращается с заключением дипломатических соглашений. В ней надо силе противопоставлять силу, проискам класса эксплуататоров — власть рабочего класса, диктатуру пролетариата. Эти мысли Самойлова были не чисто теоретическими рассуждениями, он исходил из более подробной информации об обстановке в карельских волостях. Самойлов знал, что в деревнях есть не только запуганные, живущие в страхе люди, но также есть люди, которые готовы бороться и защищать Советскую власть. Они нуждаются в помощи, в оружии, в руководстве. Их нужно поддержать морально, а той широкой пропаганде, которую белые ведут весьма умело, спекулируя на идеях братства финнов и карел, свободы, не жалея на то ни средств, ни силы, прибегая к провокациям, угрозам, террору, насилию, — всей этой пропаганде надо противопоставить разъяснительную работу среди населения. Больше всего Самойлова тревожило то спокойствие, которое проявляли волостные Советы и ревкомы, местные коммунисты и командование расположенных в этих районах частей Красной Армии. В то же время Самойлов сомневался в своих выводах: может быть, он преувеличивает опасность. Ведь случались вылазки врага и раньше, но на удар отвечали еще более сокрушительным ударом. «Ну что ж, поживем — увидим, — успокаивал себя Самойлов, подкладывая в плиту щепки. — Ну, а что касается Матвеева… Конечно, у него полное право привезти сюда семью. Уже сколько лет живет бобылем! Семья там бедствует, дети растут без отца. Да и народ себя почувствует спокойнее, если руководители Советской власти на местах покажут пример и перейдут с казарменного положения к мирной семейной жизни». От этих мыслей у Самойлова на душе стало теплее, и он замечтался. Да, он останется в Карелии до тех пор, пока будет нужно, но как только появится возможность — уедет домой, в Петроград. Вернется на свой завод или… в общем, пойдет туда, куда партия направит. Вспомнилось, как Мишка любил качаться на отцовском колене. Теперь Миша большой, на колено не посадишь. Скоро парень тоже наденет красноармейскую форму и буденовку со звездой. Призовут его, наверное, уже этой осенью. Чем парень хуже отца? Пусть послужит — на пользу пойдет… Если признают негодным, даже обидно будет. Шура тоже, наверное, не будет против, чтобы парень пошел в Красную Армию. Хотя, конечно, женщины… они очень переживают за детей, тревожится. Шура-то все понимает: она сознательная, хотя в партии и не состоит. Впрочем, она тоже большевичка, только беспартийная. Ведь еще до революции Шурочка помогала большевикам в нелегальной работе, листовки распространяла. А сейчас она на заводе в женотделе. Активистка! Шура-Шурочка, сама маленькая, а шустрая, что воробей. Нет, Миша должен быть не хуже своих родителей…
Крышка на чайнике запрыгала, зазвенела. Самойлов развязал свой вещмешок, достал чай, хлеб, сахар. Потом вспомнил о ряпушке. В коридоре он нашел в шкафчике целую миску свежепросоленной ряпушки. Все последние годы Самойлову больше приходилось иметь дело с воблой, которая стала для него как бы символом этих тревожных времен, а ряпушка казалась ему рыбой мирного времени, в его сознании она не вязалась с войной. Самойлов налил в сковородку немного воды и поджарил ряпушку. О, если бы было масло! Но рыба все равно получилась вкусная, такая вкусная, что Самойлову стоило труда удержаться, чтобы не съесть всю. Но, заметив, что осталось уже полсковородки рыбы, он решительно накрыл сковородку крышкой.
Напившись чаю, Самойлов убрал за собой. В комнате Матвеева было чисто и прибрано. Посуда стояла на полке, застланной чистой бумагой. Но все-таки чувствовалось, что комната прибрана не женской, а мужской рукой. Стены голые, стол без скатерти, да и ведро с водой и метла стоят не так и не на том месте, куда бы их поставила хозяйка. Самойлов попытался вспомнить, как бы их поставила Шурочка, но не смог. Он стал опять думать о сыне. Если парня возьмут в армию, надо, чтобы он попал сюда, в Карелию. Нет, не для того, чтобы отец устроил ему какие-то поблажки. Пусть служит, как все. Просто хотелось, чтобы Сын был поближе.
Матвеев вернулся в первом часу ночи. Вид у него был усталый, озабоченный. Думая о чем-то своем, он молча взял сковородку с рыбой и стал рассеянно есть ее.
— Едешь? — спросил Самойлов.
— Еду.
— Когда?
— Утром.
— Да? Вот здорово! Ты же поедешь через Петроград… — Самойлов поднялся с кровати. — Может, зайдешь к моим?
— Не зайду. Я еду в Тунгуду.
— Вот как! Это меняет дело.
— Да, меняет. Многое меняет. Ты надолго в Кемь? Можешь хозяйничать тут.
— Задержусь на пару дней, — отвечал Самойлов. — С границы народ идет сюда. Вроде бегут от чего-то. Да ты знаешь. Надо побеседовать с ними.
— Знаю. Только, наверно, они преувеличивают. У страха-то глаза велики, — не очень уверенно сказал Матвеев. — Скорей всего, бегут от голода.
— Да, разумеется.. Но не только от голода, — заметил Самойлов.
…В Кесяйоки к Матвееву присоединился Липкин, и они вдвоем поехали по деревням. Липкин знал места и людей, знал карельский язык, да и вообще ездить вдвоем спокойнее. Матвеев придавал своей поездке большое значение. Приближалась четвертая годовщина Октябрьской революции, до праздника оставалось совсем мало, и надо было сделать все, чтобы праздник прошел как надо, чтобы он укрепил в людях веру в непоколебимость Советской власти. Матвеев хотел проследить, как идет подготовка к торжествам, помочь там, где нужна помощь, провести распределение продовольствия нуждающимся семьям и заодно ознакомиться с положением на местах; убедиться, настолько ли оно тревожное, как считают.
Они с Липкиным побывали уже в нескольких деревнях и собирались ехать обратно, когда их пригласили в небольшую деревеньку под Тунгудой посмотреть новый клуб. Впрочем, клуб был не такой уж новый: просто в большой избе, брошенной бежавшими хозяевами, убрали перегородки, соорудили сцену, а вместо разобранной русской печи поставили две круглые печки, занимающие немного места. Все это сделали сами жители деревни. Собирались по субботам, приглашали на помощь молодежь из соседних деревень и работали, а после работы устраивали танцы. Открытие клуба было приурочено к праздникам. К нему готовили программу, которая к приезду Матвеева еще была не совсем готова. Поэтому в честь приезда гостей из уездного центра устроили танцы.
Народу на танцы собралось много. Правда, больше было девушек, парней совсем мало. Да и те, что пришли, были лет пятнадцати, а то и моложе. Но и эти кавалеры были нарасхват. Не оставили девчата в покое и стариков — тоже тащили танцевать.
— Тут и мы, пожалуй, сойдем за молодых, — сказал, смеясь, Матвеев.
— Чего сидишь? Иди танцуй, — ответил Липкин.
На гармони играл молодой парнишка. Гармонист он был, видно, неважный и нередко сбивался, но старался вовсю. Липкин знал, что когда-то в этой деревне жил самый лучший во всей округе гармонист. Кажется, он был сыном хозяина этого дома. Потом он, куда-то исчез, то ли ушел в Финляндию, то ли скрывался в лесу. Каково же было удивление Липкина, когда вдруг в самый разгар танцев на пороге появился всем известный гармонист. Послышались удивленные возгласы, все перестали танцевать. Но гармонист улыбнулся, подошел к растерявшемуся парнишке и взял у него гармонь. Старая гармонь, словно почувствовавшая, что находится в умелых руках своего прежнего хозяина, заиграла так, что пары, подхваченные ее музыкой, вновь закружились по избе. Было весело, шумно, и никто не заметил, как в избу вошло несколько вооруженных людей. Позже других заметили появление бандитов Липкин и Матвеев, сидевшие в дальнем углу возле сцены.
Липкин хотел выхватить наган, но какой-то здоровенный мужчина, сидевший рядом с ним, словно тисками сжал его руку.
— Тихо!
Матвеева тоже схватили за руки. Весь красный от натуги, он вырывался, но его держали крепко.
Из-за вооруженных бандитов вышел вперед молодой финн в офицерской форме.
— Господа коммунисты, выходите! — крикнул он.
Липкин хотел вскочить, с отчаяния крикнуть что-то в ответ, но широкая ладонь соседа зажала ему рот… В избе поднялась паника, истошно завизжали девушки, бросившиеся к выходу; кто-то схватил полено и ударил по лампе. Стало темно. И тогда, перекрыв визг, шум, крики, в темноте прозвучал громкий голос человека, зажавшего рот Липкину:
— Их давно здесь нет. Уже час, как ушли. Дурачье! Бегите. Может, поймаете.
Офицер выругался, выскочил из избы. За ним последовали и остальные бандиты. Мужики тоже выбежали из клуба, кое-кто успел забежать домой за ружьем, и вскоре вслед бандитам загрохотали выстрелы из дробовиков. Бандиты на огонь не отвечали. Видимо, торопились догнать Липкина и Матвеева.
— А теперь, браток, дай табачку, — сказал сосед Липкина, показав пустой кисет. — И еще тебе скажу: надо знать, когда можно стрелять, а когда нельзя.
— Это не Таккинен был? — спросил Липкин.
— Точно не знаю, но думаю, что он, — ответил мужик. — Пойдем ко мне, поужинаем.
Тем временем, пока Матвеев и Липкин ужинали, их спаситель привел старика, взявшегося вывести Липкина и Матвеева из деревни по известным ему одному тропам к железной дороге. Но прежде чем уйти, Матвеев решил сообщить о случившемся коммунистам села Руоколахти, куда сам он уже не мог добраться.
— Поездку в Екатеринбург, видимо, придется отложить, — сказал он, написав это письмо.
Рано утром из деревни вышли два паренька с сетями на плече и направились в Руоколахти. У одного из них в шапке было спрятано письмо Матвеева.
Волостной Совет Руоколахти помещался в брошенном доме. В просторной избе часто проводились сельские собрания. Во время собраний обычно горели две керосиновые лампы: большая висела под потолком, а маленькая, пятилинейная, стояла на столе перед секретарем, который вел подробный протокол собраний, записывая выступления чуть ли не слово в слово.
В этот вечер в Совете собралось всего одиннадцать человек, все члены партийной ячейки села. Когда расселись, секретарь ячейки Ермолов, высокий худой мужчина с черными усами, поднялся, оглядел собравшихся и взял со стола листок бумаги.
— На прошлом собрании мы уже обсуждали вопрос о положении в волости. Вот еще одно сообщение. Пришло оно, правда, из Тунгуды. Но оно касается и нас.
И Ермолов медленно зачитал письмо Матвеева.
— Да, это был Таккинен, кто же еще мог быть, — сказал он, прочитав письмо. — Выходит, слухи, которые тут ходили, будто он в Финляндии, нарочно распустили, для отвода глаз, так сказать. Это во-первых. Во-вторых, тот факт, что Таккинен действует открыто, говорит о том, что они готовы совсем распоясаться. Судя по всему, товарищи, дело принимает серьезный оборот, и теперь весь вопрос в том, кто нанесет удар первым, они или мы… Давайте выберем председателя и секретаря и обсудим вопрос по-серьезному.
— Да веди сам собрание, — послышался голос.
— Если вы не будете против, лучше я буду вести протокол, — ответил Ермолов.
Подумал ли кто-нибудь из коммунистов Руоколахти, обсуждая тогда этот вопрос, как тщательно будут изучать найденный в архиве десятилетия спустя протокол их собрания? Выступление каждого коммуниста было наполнено тревогой. Один из них рассказал, как незадолго до собрания он встретил в лесу своего односельчанина, который, по слухам, должен был быть в Финляндии. Тот остановил его и с ехидной усмешкой спросил: разве коммунисту не страшно ходить одному? Потом посоветовал идти и не оборачиваться. За деревом стояли еще двое с оружием. Пришлось идти и не оборачиваться. И на том спасибо, что в спину не выстрелили. А могли, конечно… О появлении бандитов сообщили и другие члены ячейки. Одни видели их сами, другие слышали о них. Ермолов торопливо писал, стараясь не упустить ничего. Правда, временами приходилось поправлять огонь в лампе, и на бумаге оставались масляные пятна от запачканных пальцев. Потом он взял сам слово и подвел итоги.
Он отметил, что обстановка становится все напряженнее. В деревнях образовалось как бы три лагеря. Первый — коммунисты, советские активисты, красноармейцы. Их мало. Бедняки на их стороне, но запуганы бандитами и живут в постоянном страхе, понимая, что открытая поддержка Советской власти может стоить жизни. Второй лагерь — это те, кто, устав от войн и желая обрести покой, ушел из деревень и скрывается в лесных избушках, занимаясь охотой и рыбной ловлей. Но многие из них волей-неволей оказываются в бандитских отрядах, так как этих людей легко запугать и к тому же они таятся в тех же избушках, что и бандиты. Третий лагерь — бандиты. Они становятся все нахальнее, уже проводят свои собрания в деревнях чуть ли не в открытую, обманом и угрозами заставляют крестьян вступать в свои шайки. На их стороне целый ряд преимуществ: они вооружены и терроризируют население; они грабят склады продовольствия и в пропагандистских целях распределяют награбленные продукты среди населения; у них есть люди и в советских органах, потому что в глухих деревушках на выборах в органы власти выдвигали людей прежде всего грамотных, и зажиточные мужики часто навязывали свою волю, заставляя зависевших от них бедняков голосовать за угодных им людей.
— И еще вот это… — Ермолов показал кипу брошюр и листовок, выпущенных белыми. — Бумага хорошая, слова красивые: «Братство, свобода Карелии, райская жизнь…» Это они умеют. А мы? А нам частенько не хватает времени, а то и умения рассказать народу об идеях революции, партии, о Советской власти. Мы все надеемся, что идеи революции ясны и благородны, что они сами собой дойдут до сердца народа. А надо людям разъяснить, что это такое, почему совершилась революция, к чему стремится. Советская власть. Конечно, мы ведем пропаганду, но пока ведем ее мало и чаще в больших селах, забывая об отдаленных деревнях…
В оценке положения в волости разногласий не было. Ермолов набросал проект резолюции и зачитал его:
— Пункт первый: срочно известить через нарочного губком и Карельский обком партии о фактах, выявленных на данном собрании. Пункт второй: просить прислать в волость вооруженный отряд для поимки бандитов и обеспечения безопасности населения. Пункт третий: незамедлительно вооружить всех членов волостного Совета и партийной организации. Пункт четвертый: задерживать и доставлять для допроса в волостной Совет граждан, вызывающих подозрение своим поведением, а также дезертиров и бандитов, которых удастся поймать. Пункт пятый: организовать в волисполкоме постоянное дежурство, с привлечением к нему всех членов партячейки, волостного Совета и милиции. Пункт шестой: в окрестностях подозрительных деревень провести разведку для выявления белобандитов, для чего направить туда помощника начальника милиции и двух милиционеров. Пункт седьмой, — Ермолов, поднял глаза. — К исполнению пунктов четвертого и шестого приступить немедленно. Пункт восьмой. — Ермолов переложил листок в левую руку и, размахивая сжатой в кулак правой рукой, отчеканил последний пункт резолюции: — На основании вышеизложенного можно заключить, что на территории волости развертывается контрреволюционная агитация со стороны Финляндии и создается гнездо контрреволюции. С этим необходимо вести борьбу, и как волостные, так и областные органы власти должны принять решительные меры для того, чтобы вскрыть этот гнойник. Потакание врагу не приведет к добру. Необходима революционная твердость…
Слушая Ермолова, все подтянулись, выпрямились.
Резолюцию одобрили единогласно. Ермолов переписал ее набело, и в ту же ночь один из коммунистов села вскочил на коня и поскакал на станцию. В кармане у всадника был протокол собрания партийной ячейки села Руоколахти, который он должен был доставить в Петрозаводск.
Ранние морозы принарядили берега широкой реки: облетевший голый березняк опушился инеем, размякшая от осенних дождей земля затвердела и, чуть-чуть припорошенная снежком, предстала перед желтоватым солнцем чистой и обновленной; толстые сосновые бревна причалов обросли сосульками и, заледенев от брызг, стали скользкими и блестящими.
Рано утром от деревни Совтуниеми отправились вниз по реке три вместительные лодки, переполненные красноармейцами, которые, отслужив свой срок, возвращались домой. Ребята были сонные, невыспавшиеся. Вечером в деревне на танцах веселились допоздна. Деревенские девушки, пришедшие провожать красноармейцев, были в праздничных нарядах. Женщины постарше глядели вслед отплывшим лодкам со слезами на глазах, растроганные мыслью о том, как обрадуются матери, увидев скоро возвратившихся сыновей. Лодки, уходившие все дальше и дальше, были как бы мостом, связавшим этих простых карельских женщин-матерей с незнакомыми им далекими русскими женщинами. Кроме того, лодки казались предвестьем спокойной жизни: ведь если солдат отпускают домой, значит, войны не будет, хотя о ней и ходят слухи. Правда, на границу тоже ехали красноармейцы, но вновь призванных было все-таки меньше, чем уезжающих домой. Все было как в мирное время: одних отпускают, других призывают. Ребята вечером рассказывали, что демобилизация идет по всей Карелии. Они сказали, что где-то в Эстонии, в городе Юрьеве, Россия и Финляндия договорились больше не воевать и решили: пусть солдаты едут по домам, пусть возвращаются к своим невестам и женам. «Давно бы так!» — одобрительно говорили старики. А старухи, хоть и не положено им было вмешиваться в разговор мужчин, вслух благодарили бога за то, что он все же наконец образумил и большое начальство. Красноармейцы тут же разъяснили им, что не в боге дело, а в том, что мир всем народам потребовали большевики и их вождь Ленин. Ленин! В глухой Совтуниеми звучало имя далекого, великого, загадочного человека, о котором говорили с благоговением, так как это он потребовал мира для народов и поднял массы на защиту бедных против богатых.
В Совтуниеми теперь был мир и заботы были тоже обычные, мирные. Опять предстояла долгая зима. Люди вздыхали и молили бога, чтобы он помог пережить эту зиму. Так что забот и хлопот хватало. Но своими печалями они не стали делиться с вчерашними гостями. Тем более что вечером на танцах случилось такое, о чем разговоров, наверно, хватит надолго. А случилось вот что… В деревне, как и повсюду в Карелии, было принято, что после танца парни и девушки рассаживались по углам — парни в своем, красном углу, девушки — в противоположном. Красноармейцы, видимо, не знали здешних обычаев и в перерыве между танцами подсаживались к девушкам и вообще держались слишком свободно. Люди только посмеивались над ними: ребята молодые, настроение у них веселое, как-никак домой едут, вот, мол, и балуются.
Прощали ребятам даже то, что подсаживаясь к девушкам, они пытались обнимать их. Но потом один из русских, самый красивый и самый озорной кудрявый парень, позволил себе такое, что у всех дух перехватило; Весь вечер он танцевал с Верой Приваловой, самой красивой девушкой Совтуниеми, сидел с ней, то и дело пытаясь обнять ее, и что-то напевал ей на своем языке, а потом вдруг взял и поцеловал ее прямо в губы. Такого охальства свои ребята-карелы никогда не допускали. Они тоже, случалось, озорничали, могли обнять и даже носом потереться о нос девушки, а чтобы поцеловать при людях — такого позора никогда прежде не случалось. И хотя Вера ни в чем не была виновата, все равно стыда она теперь не оберется — долго еще будут помнить, как она опозорилась. Ведь вся деревня знала, что у Веры есть суженый, Рийко, сын Онтиппы из Тахкониеми. Он сейчас тоже служит в Красной Армии. Вера в слезах убежала с танцев и целый вечер людям на глаза не показывалась. Утром, когда она вышла на берег и стояла в стороне от остальных девушек, печально глядя на отплывающую лодку, бабы тотчас зашушукались: «Поди знай, о ком печалится… Может, не о Рийко, а о том кудрявом красавце». Никто не подошел к Вере, словом с ней не перекинулся. Пусть несет свой позор одна. А сам виновник Вериного позора сидел как ни в чем не бывало в лодке и играл на гармони веселую песню. Ему-то что! А бабы даже улыбались, глядя на этого ухаря: «Ай да молодец!»
Когда последняя лодка скрылась за мысом, народ пошел по домам. Начался опять обычный будничный день.
В тот же вечер в деревню откуда-то вернулся столяр Маркке. Его давно не было видно, где-то пропадал всю осень, а как только появился, сразу пошел по домам и начал расспрашивать, сколько у кого стояло красноармейцев, что они говорили, откуда и куда поехали. Некоторые ему обо всем подробно рассказывали, а кое-кто отвечал коротко: что ребята домой поехали, отслужили свое…
— А плохого они ничего не делали?
— А как же? Известное дело — большевики. Веру Привалову опозорили. При всем народе целовали.
Но Маркке эта новость не волновала. В Финляндии он всякого навидался. Этим его не удивишь. Бывали в Финляндии и другие мужики из деревни. Поэтому в Совтуниеми знали кое-что о тамошней жизни. Одежду там делают добротную, хлеб там родится лучше, чем в Карелии, и пьют там настоящий кофе, да еще с сахаром. И даже о таком диве слыхали в деревне, будто у финнов по железной проволоке бежит огонь и на конце той проволоки привязана стеклянная бутылка, в которой огонь останавливается и избу освещает. И воображают эти финны, даже по-людски говорить не хотят. Карел, конечно, понимает их, язык вроде тот же, только финны слова так коверкают, что просто смех берет. Маркке тоже прежде был человек как человек. Хоть не хвалили его, но и не хулили. А столяр он был отменный. За что ни возьмется, все из дерева сделать может. И тихий он был человек прежде, смирный, ничуть не задавался. Звали его и в другие деревни по столярному делу. Хоть и слыл он мастером, но богатства не нажил. И в будни и в праздник ходил в одной залатанной одежде. Взяли его на германскую войну, но скоро он вернулся, бог знает как все там было. Потом подался в Финляндию, год пробыл там. Приехал — не узнаешь. В костюме из дорогого сукна, на своей лошади, целый воз всякого добра привез. В деревне знали, что Маркке и финской и русской грамотой владеет, но этим не хвалился, а как приехал, сразу начал ходить по домам с книжками под мышкой и вслух всем читать. Назывались они книжками для селян, на обложке у них одна и та же картинка была: большая карельская изба под елями на берегу тихого озера. Говорил Маркке, что Карельское просветительное общество дало ему эти книжки бесплатно. Поди знай, что за общество такое, наверное, богатое, если даром книжки раздают? И стал Маркке какие-то непонятные речи говорить. Начинал с того, что вот, мол, русский царь нас угнетал. А бабы слушают, поддакивают, а сами удивляются: как же это царь нас угнетал, коли его в деревне и в глаза не видели? И еще говорил Маркке, что большевики хуже царя насилие творят. Большевиков, правда, видели: все больше проездом они были. Какое насилие, когда они творили, никто не знал. Когда проездом остановятся в деревне, чай пьют, молоко и рыбу покупают, а уезжая, на столе деньги оставят или кое-что посущественнее, чем деньги, — краюху хлеба, махорку, а то и банку консервов. Если это и есть насилие, так пусть побольше будет такого насилия. А Маркке, видно, просто из зависти ругает большевиков: его-то дом стоит в самом конце залива, в стороне от большой дороги, большевики к нему не заезжают, хлеб и консервы не оставляют. Вот он и завидует. А те, кто приезжали в деревню и у самого богатого мужика Степаны Евсеева в прошлом году хлеб забрали из амбара, были вовсе не большевики, а свои карелы из соседней деревни. И зерно то они взяли не себе, а беднякам в Совтуниеми роздали. А когда уехали они, то многие из тех, кому они зерно дали, принесли его обратно Степане: зачем чужое брать и со Степаной лучше не ссориться. Бывали у Маркке гости, только они приходили из Финляндии. Кто тайком, кто открыто при людях придет. Поди знай, какие гостинцы они приносят Маркке, но в деревне от них одно беспокойство. За три последних года народ уже привык к тому, что из Финляндии лишь беда да война приходят, и ничего хорошего не ждешь оттуда. Даже от тех книжек, что приносили оттуда, проку мало: жена Ваассилы Егорова оклеила этими книжками дверь в хлеву, да и тут пользы мало от них было: баран всю бумагу с двери съел. Чего эти финны ищут в бедной Карелии? Просто диву даешься. Чего им дома не сидится? Пили бы себе кофе с сахаром да глядели бы, как огонь в бутылке горит.
Так рассуждали в деревне. Кое-кто успокаивал себя тем, что раз большевики уходят, значит, войны не будет.
Услышав такое предположение, Маркке рассмеялся:
— Опять вас, глупых, обманывают. А вы верите.
И он стал просвещать темных односельчан. Он уверял, что большевики прекрасно понимают, что мир, заключенный в Тарту, не устраивает Финляндию и Карелию и что новая война неминуема. Потому большевики и решили вовремя сбежать. Только людям не хотят сказать, что они со страху удирают, вот и обманывают народ, что, мол, домой едут. Пусть убираются… Не будет их — и нам легче будет взять бразды в свои руки, когда время наступит… Слова Маркке тотчас же разлетались по всей деревне, и вспыхнувшая накануне надежда на то, что наконец-то настанут мирные времена, сразу померкла, словно ее заволокло черными тучами, которые нависли в этот осенний ненастный вечер над деревней.
А поздно вечером, когда во многих домах уже собирались ложиться спать, пролетела новая весть. Мол, нечего этому Маркке верить, говорит про большевиков бог весть что, а сам с большевиками якшается. Оказывается, кто-то видел, как вечером в деревню пришли два большевика. Один, правда, был в гражданской одежде, а другой — ясно, большевик — в красноармейской шинели и со звездой на фуражке. Хотя было темно, но звезду-то хорошо видно. Направились эти двое прямо к Маркке.
Этой ночью мало кто спал в деревне. Кто-то заметил, что, как только таинственные гости пришли к Маркке, в окнах его избы вспыхнул свет, а потом окна сразу занавесили чем-то. Люди смотрели на затемненные окна Маркке, за которыми происходило что-то загадочное и зловещее. В окутанной долгой осенней тьмой деревне всю ночь шло какое-то движение. Временами то здесь, то там вспыхивал слабый огонек: то, пробираясь в темноте к соседу, люди освещали спичкой крутые ступеньки чужого крыльца. Мужикам не сиделось дома. Одни, услышав осторожный стук в окно, выходили на улицу, и увидев сына Маркке, молча шли к затемненной избе столяра. Другие, одолеваемые тревогой, шли к соседу и, собравшись вместе, молчали и вздыхали. Третьи пошли за советом к единственному коммунисту деревни, к Ваассиле Егорову. Два года назад Ваассила вернулся из Красной Армии. Пришел он совсем больным, его мучил постоянный кашель, и, прежде чем сказать что-то, он всегда долго откашливался и харкал кровью.
— Да говорил я им там, в Юмюярви, — прерывисто дыша, рассказывал Ваассила. — Знают они, что по деревням шатаются всякие… Как их назвать-то? Да не курите же! От вашего дыма я совсем… — Откашлявшись, он продолжал: — Да, верно вы говорите, верно. Нечисто тут что-то: Нехорошие это гости, раз они крадучись прошли к Маркке. Контрабандисты какие-нибудь из-за кордона. А может, и агенты, которые ходят и мутят народ. Надо бы кому-то сходить в Юмюярви, сказать им… Я сам не могу.
— Я пойду! — вызвалась жена Ваассилы. — Мне все равно туда идти. Своих навестить.
Отказавшись от провожатого, жена Ваассилы отправилась одна ночью в неблизкий путь.
В избе Маркке собралось с десяток мужиков. Хозяин выставил довольно богатое по тем временам угощение: у него был припасен для этого вечера даже настоящий кофе, рыбник был испечен из чистой ржаной муки без всяких примесей, был даже сахар на столе. А гость, которого в деревне из-за красноармейской формы приняли за большевика, достал из своего заплечного мешка алюминиевую флягу. Правда, содержимое фляги он дал попробовать лишь Маркке и Степане Евсееву. Остальные не обиделись: фляжка маленькая, все равно всем бы не хватило. Хозяин представил своих гостей. О «большевичке-красноармейце» он сказал, что это свой человек, пришел он сюда издалека и по важному делу. Кое-кто из мужиков узнал этого человека. Он действительно был карел и совсем не из таких уж дальних мест — из Тахкониеми. И пришел он, конечно, из Финляндии. Прежде его звали Мийтреем. Мужики поглядывали на Мийтрея с некоторым удивлением и тайной завистью: даже не верилось, что этому шалопаю и пустомеле доверили такое важное дело. Они изумились бы еще больше, если бы Маркке сообщим им, что Мийтрей является прапорщиком финской армии, но Маркке об этом умолчал. Второго гостя совтуниемские богатеи тоже знали. Это был Оссиппа Борисов, или Поринен, из Тунгуды.
Мийтрей говорил больше всех. Говорил он по-фински, по-книжному:
— Я удивляюсь, какое у вас здесь сонное царство. Вся Карелия охвачена брожением, и настала самая благоприятная пора, чтобы действовать энергично, напористо, не жалея сил, а вы…
Мийтрей обвинял жителей Совтуниеми в лени, в том, что они не разбираются в премудростях большой политики. Мир в Тарту? Ну и что? Очень хорошо, что его заключили. Разве достопочтенные хозяева не в силах растолковать людям, что мирный договор не сулит народу ничего хорошего? Пусть большевики верят в его силу и уводят свои войска. Неужели здесь не понимают того, что хотя Финляндия и обязалась соблюдать мирное соглашение и не вмешиваться во внутренние дела Карелии, она все же остается свободной страной, где тот, кто хочет помочь Карелии, имеет право оказать эту помощь в любых необходимых размерах. Не надо забывать и о том, что в Финляндии живет много карел и есть общества и организации, пекущиеся об интересах Карелии. Они, эти общества, ждут не дождутся, когда отсюда им подадут сигнал, что пора действовать. В Финляндии есть целая армия, состоящая из карел и финских добровольцев. Командует армией свой человек, ухтинец Хеймо Парвиайнен. До каких же пор жители Совтуниеми будут сидеть сложа руки, обрекая эту армию на бездействие и выжидание? До каких пор уважаемые хозяева будут терпеть царящую вокруг нужду и большевистское иго?..
Навалившись на край стола всей тяжестью огромного тела и мрачно глядя на Мийтрея, Борисов слушал этот поток обвинений и упреков, потом грузно поднялся и оперся широкой ладонью о стол. Мийтрей замолчал и удивленно взглянул на Борисова.
— Конечно, оно и так, — произнес Борисов, — но дело это серьезное, и преувеличивать тут ничего не следует… Сам знаешь, что…
— Кто здесь преувеличивает? — вскипел Мийтрей. — Я знаю, что говорю. И меня послали сюда не для того, чтобы ты учил меня.
Борисов презрительно махнул рукой: для него Мийтрей оставался прежним Мийтреем. Откуда бы Мийтрей ни пришел и какие бы поручения у него важные ни были, для Борисова он всегда был и будет пустомелей из Тахкониеми.
— А я считаю так. Говорить надо все так, как есть. — Борисов сел — не выступать же ему стоя перед Мийтреем — и продолжил: — Что за помощь поступит из Финляндии и поступит ли — там видно будет. Сейчас главное — чем мы сами располагаем. Я пришел сюда не байки рассказывать. Буду говорить конкретно. Мы имеем около тысячи вооруженных бойцов. Это больше, чем твоему Парвиайнену удастся когда-либо наскрести в Финляндии. И наши силы возрастут троекратно, а может, даже, четырехкратно, хотя мы и не называем себя армией. Мы не хвастуны. Мы люди дела, и когда надо, мы действуем. Без лишних обещаний и громких слов.
— А сколько в Карелии красных? — спросил Маркке, чувствуя себя неловко из-за того, что его гости обмениваются колкостями.
— На границе и в деревнях примерно шестьсот штыков, — ответил Мийтрей. — Кроме того, еще сколько-то на железной дороге.
— Да, здорово работает разведка у финнов, — пробурчал Борисов. — Ничего не скажешь. Мы тоже подсчитывали. И не по бумагам в канцеляриях, а людей на месте. Получилось семьсот пятьдесят.
Назревала ссора. Маркке пытался предотвратить ее.
— А что поделывает сейчас правительство в Суомуссалми? — спросил он.
— Ждет, когда наступит время действовать, — заверил Мийтрей. — Часть членов правительства сейчас в Хельсинки, где они…
— …распродают наши леса и деньги складывают на банковские счета, — вставил Борисов. — Но я боюсь, что они сядут в лужу. Хозяевами Карелии являемся мы — те, кто что-то делает для нее. Или как, по-вашему, старики?
Те, кого он назвал стариками, были еще далеко не преклонного возраста мужики, слывшие совсем недавно заправилами в деревне, ее столпами. Правда, были среди собравшихся и мужики небогатые, но по-прежнему безропотно подчинявшиеся воле зажиточных хозяев и пользовавшиеся их доверием настолько, что могли присутствовать вместе с ними на тайном собрании.
— Какие мы теперь хозяева?! — посетовал Степана Евсеев. По возрасту он был из собравшихся самым старым: ему было уже за пятьдесят, лысый, с пышной бородой, которая покрывала грудь. Но широкое румяное лицо его было моложавым, без единой морщинки. — Хозяевами мы были в старые времена, когда на земле мир был и в Питере царь-батюшка сидел. А теперь…
— А теперь нам русские цари не нужны! — сердито перебил Маркке. — Цари не нужны, и большевики не нужны. У нас в Карелии своя должна быть власть. И царь тоже свой.
— А что, старики? — Борисов улыбнулся. — Может, поставим царем нашего Маркке, когда победим?
Степана Евсеев ответил совершенно серьезно:
— Почему бы и не Маркке? Мужик он начитанный, белый свет тоже повидал, с большими господами дружбу водит. Уж он-то власть большевикам не отдаст!
— Кому царем быть, не нам здесь решать! — заявил Маркке. Он воспринял предложение Борисова не как шутку и даже не удивился. В самом деле, чем он не царь?
Пожалуй, единственным, что стало известно всей деревне, а затем и всей Северной Карелии из вопросов, обсуждавшихся за затемненными окнами избы Маркке, был этот разговор о царе. В деревнях в те времена немного надо было, чтобы заслужить прозвище и стать Пуавилой Кривошеем, Петри Заикой или Никканой Козлодоем, и с этого вечера столяра Маркке до конца дней его в народе звали царем Маркке.
После того как на совещании у Маркке договорились созвать сельский сход и выбрать на нем делегата от деревни на собрание представителей волостей Средней и Северной Карелии, которое должно было состояться в Кевятсаари и решить вопрос о будущем Карелии, Борисов сообщил одну вещь, изумившую всех, а Мийтрея буквально лишившую дара речи. Борисов заявил, что, поскольку Временное правительство Карелии находится за пределами Карелии и вообще неспособно контролировать положение, карельские партизаны выбрали Временный Комитет, который должен в качестве полномочного органа власти управлять военными, экономическими и прочими делами на территории всей Карелии до тех пор, пока всекарельский съезд, который будет созван после достижения победы, не изберет постоянные органы власти. Своим решением мятежники лишали полномочий как Временное правительство Карелии, так и находившиеся в Петрозаводске органы власти Карельской Трудовой Коммуны, и, видимо, они считали свой комитет настолько прочным, что даже не соизволили сообщить о своем решении в Петрозаводск и Суомуссалми. Таким образом, ни красное, ни белое правительства даже не знали, что они уже низложены.
— Из кого этот комитет состоит? — встревожился будущий царь Маркке.
Борисов перечислил, загибая пальцы:
— Ялмари Таккинен из Финляндии, Васили Левонен из Койвуниеми, Оскари Кивинен из Тунгуды. Кроме того, Васили Кирьянов и Микко Артсунен, оба из Тунгуды, как запасные члены.
Вид у Маркке был удрученный.
— Кто такой Оскари Кивинен? — спросил он. — Остальных я знаю.
— Это я, — ответил Борисов, многозначительно взглянув на Мийтрея: мол, брат, не задавайся, другие тоже не лыком шиты. Потом Борисов, он же Поринен, он же Кивинен, добавил: — Комитет будет утверждаться на собрании представителей в Кевятсаари, но это вопрос формальный.
Мийтрей наконец обрел дар речи и презрительно протянул:
— Временный Комитет. Действительно, он, видно, лишь временный.
Борисов счел ниже своего достоинства вступать в спор с Мийтреем. Мийтрей также выразил свое отношение к Комитету без слов, но весьма откровенно: разливая из фляжки спиртное, он наполнил стакан Маркке, Степаны Евсеева и свой, оставив стакан члена Временного Комитета Оскари Кивинена пустым. Тогда Маркке так же молча подал свой стакан Борисову, который словно в благодарность утешил Маркке, сказав:
— В Комитет могут быть дополнительно введены новые члены. Все зависит от того, как пойдут дела на местах и кто как себя проявит.
Однако, несмотря на разногласия, Борисов и Мийтрей были едины в выполнении общего поручения, полученного ими свыше: через деревню Совтуниеми проходили стратегические водные пути и зимние дороги, поэтому с военной точки зрения она являлась важным пунктом, где в первую очередь должно было произойти взятие власти мятежниками. Правда, ни Борисов, ни Мийтрей не могли точно назвать время выступления. Это должен был решить сам Маркке.
Ночью гости Маркке ушли. Мийтрей направился на север, а Борисов — обратно в ставку Таккинена.
Как только начало светать, сын Маркке, мальчишка лет тринадцати, побежал по деревне звать народ на сходку.
— Какая сходка? С чего это ни свет ни заря ее созывают? — дивились люди.
— Не знаю. Отец велел сказать, — отвечал парнишка, кутаясь в отцовский полушубок.
Маркке не занимал в деревне никакого поста и не имел права созывать собрание: это-то и удивляло и тревожило людей больше всего.
— Бабам тоже идти? — спрашивали парнишку.
— Не знаю, — отвечал он. — Отец, велел заходить только в те дома, где есть мужики.
Ваассилу Егорова на собрание не позвали. Он один лежал в жарко натопленной избе. Его бил озноб, силы словно вдруг покинули его. «Видно, скоро конец мне, — думал он. — Жаль, что так и не увижу, как в этом мире дела повернутся». Ваассила верил, что жизнь станет и светлее и лучше. Для того рабочие и крестьяне и взяли власть. Но слишком уж медленно наступала эта новая жизнь. А пока что народ жил хуже, чем при царе. И все это, конечно, льет воду на мельницу Маркке и ему подобных.
Невеселые мысли были у Ваассилы. Жена из Юмюярви не вернулась: пришедшие оттуда два милиционера передали, что она осталась на пару дней у родственников.
Сходку созвали в самой большой во всей деревне избе — в доме Степаны Евсеева. Когда собрались все мужики, Маркке пришел, сел за стол, взглянул на икону, висевшую над его головой, помедлил, потом, видимо решив, что собрались тут не для молитв, кашлянул и, прочистив горло, приступил прямо к делу:
— Уважаемый народ! Я попрошу тишины. Дело у меня к вам. — Но тут на глаза Маркке попались два милиционера, каким-то образом тоже оказавшиеся на этой сходке. — А вы… вы зачем здесь?
— Что это за собрание, если нам нельзя быть на нем? — спокойно спросил старший из милиционеров.
— На нашем собрании вам делать нечего! — заявил Маркке и взглянул на хозяина дома.
Тот помедлил, потом сказал:
— Ладно. Пусть сидят и слушают.
— Хорошо, — смилостивился Маркке. — Коли хотите — сидите, коли нет — уходите. Но знайте: на Кемь дороги вам нет.
— Что? Кто дал тебе право распоряжаться тут? — возмутился милиционер помоложе, но товарищ дернул его за рукав. Они должны быть осторожными: кое-кто из мужиков, пришедших на сходку, был с оружием.
— Милиционеры пришли сюда грабить нас, отнимать последний кусок хлеба у наших детей, — громко сказал Маркке.
— Врешь! — выкрикнул молодой милиционер.
— Молчать! Или убирайтесь! — гаркнул Маркке. — Вашей власти пришел конец. Кто вас звал?
— Погоди, погоди… — Милиционер постарше старался сохранить спокойствие. — О чем здесь речь? Вы что, замышляете мятеж против Советской власти?
— Против вас встает вся Карелия.
— Ну, на таком собрании нам действительно нечего делать.
Милиционеры поднялись и вышли.
— Ну как, отпустим их? — спросил Маркке. — Кто их звал?
— Пусть идут себе, пока не стоит их… Лишь бы в Кемь не пошли… — замялся хозяин дома.
— В Кемь они не уйдут, — уверенно сказал Маркке.
Вскоре с восточного конца деревни донеслось два выстрела.
— Вы что, уже убивать начали? — спросил чей-то испуганный голос.
— Пока не начали, но скоро, — успокоил Маркке. — С большевиками пора кончать.
Собравшиеся на сходку мужики успокоились, увидев из окна, что милиционеры идут по берегу на запад, в сторону к Юмюярви. Предупредительные выстрелы, которыми их заставили вернуться обратно, дали им понять, что Маркке не собирается шутить.
Маркке не стал ничего скрывать.
— К нам приходили два человека, — сообщил он. — Один из правительства Карелии из Финляндии, другой от нового комитета, который образован здесь, в наших краях. Они удивлялись, почему мы сидим сложа руки в то время, как вся Карелия поднимается на борьбу с большевиками…
В деревне появились многие из тех, кто в эти годы где-то скрывался. Все они были с оружием. Кое-кто попытался уйти из деревни и отправиться на восток, но их встречали предупредительными выстрелами. Из деревни не выпускали никого, даже тех, кто пошел проверять силки.
На третий день из Юмюярви вернулась жена Ваассилы. Она вошла в свою избу и тут же выбежала и начала голосить на всю деревню:
— Люди добрые! Идите сюда! Ваассилу убили! Ваассила умер!
Ваассила лежал на полу нетопленной избы, скорчившись и держась окоченевшими руками за живот. Никаких ран на нем не обнаружили. Лишь на шее был небольшой синяк. «Может, он упал с лежанки и задел за что-то шеей. Но почему он держался за живот? — удивлялись люди. — Ведь живот у него не болел никогда. Грудной болезнью он хворал…»
Тайну своей смерти Ваассила унес с собой в могилу.
Советская власть в Совтуниеми пала. Правителем Совтуниеми стал Маркке, которого сперва прозвали царем деревни, а потом вскоре дали прозвище «карельский царь». Немалый чин получил Маркке и у белых: он был сразу же объявлен командиром роты, хотя в его подчинении не было по-настоящему и взвода.
Ледостав в ту осень затянулся. Капризная и беспокойная река покрывалась льдом, лед чуть засыпало снегом, и казалось, река уже манила попробовать свой ледяной покров. Сегодня можно идти пешком, а завтра, глядишь, уже и на лошади. Потом вдруг река опять ломала лед, словно насмехаясь. Льдины тянулись одна за другой, сбивались вместе и, дождавшись мороза, снова одолевали течение, но через неделю, с наступлением оттепели, река снова вырывалась на свободу. А между двумя оттепелями случилось просто чудо. Мимо деревни по неокрепшему льду реки промчались сани. Лошадью правил Теппи-Вилле, один из вуоккиниемских красных, а в санях сидели два красноармейца. Удивительно было, как лед выдержал их, — по нему даже ходить было опасно. А еще удивительнее, как им удалось проскочить мимо деревни, — ведь с обоих берегов по ним палили что есть мочи…
«Царская власть» в Совтуниеми кончилась без всяких революций. Достаточно было дозорным сообщить, что со стороны Юмюярви к деревне приближается группа красноармейцев, как «царь» поспешно покинул свой «престол». Когда красные разведчики вошли в деревню, в ней не оказалось ни одного взрослого мужчины, если не считать стариков. Кое-кому из мужиков, не признавших «Совтуниемскую монархию», удалось все же окружным путем уйти в Кемь, остальных своих «подданных» Маркке увел в тайгу. Правда, впопыхах он забыл у себя на столе список своей роты. Не окажись этот список в руках у красных, наверное, многие бы вернулись домой к мирной жизни. Но теперь было поздно. Теперь Маркке удалось убедить их, что того, кто вернется, большевики уже ищут. И правда: те, кто сомневался в словах Маркке, убедились сами в этом, побывав-ночью дома. Оказалось, что красноармейцы действительно ищут их.
Маркке сделал старый, но испытанный ход: он «забыл» список своих людей.
Борисов вернулся в лагерь усталый и промокший. Куда и зачем он ходил, его никто не спрашивал: не положено. Всех обрадовало то, что Борисов привел с собой корову. Удивительно, как ему удалось переправить ее живьем через топкое, покрытое мокрым снегом болото. Может быть, он тащил ее на себе? Роста Борисов был огромного, в плечах косая сажень. Широкое, скуластое лицо с густыми черными бровями и насупленный взгляд маленьких колючих глаз придавали ему мрачный вид. Ручной пулемет «льюис», который он, возвратившись, положил» на нары, не всякому мужичонке было под силу таскать с собой, но в руках Борисова эта тяжелая и довольно громоздкая штука выглядела игрушкой.
Три недели назад здесь, в лесной избушке, состоялось собрание «лесных партизан», как теперь называли себя мятежники на Тунгудском участке. На собрании было произнесено немало речей, партизаны дали присягу и одобрили длинное выспреннее обращение, адресованное народу Финляндии от народа Карелии, предназначенное прежде всего для правых газет. На собрании были лишены своих полномочий Временное правительство Карелии и правительство Карельской Трудовой Коммуны и образован «обладающий всей полнотой власти» Временный Комитет. Резиденцией нового правительства и была эта лесная избушка, окруженная со всех сторон топким, грязным болотом.
Военным руководителем был Таккинен, и он обладал высшей властью. Левонен оставался идейным и религиозным руководителем. Борисов, являвшийся также постоянным членом Комитета, был подручным для обоих. Он славился тем, что умел убивать без речей и молитв. «Партизаны» и население ближайших деревень боялись его больше, чем Таккинена и Левонена. Одно его имя вселяло ужас. Да и наружность у него была тоже устрашающая. Таккинен поручал Борисову такие дела, которые он считал для себя слишком грязными. Стоило Таккинену только кивнуть, как Борисов без разъяснений понимал, что́ он должен делать. Борисову было безразлично, кого и за что убивать. Ему было все равно, как убивать — застрелить или прикончить без шума. Когда он уходил приводить в исполнение вынесенный кому-то смертный приговор, на его широком лице было обычное выражение. И возвращался он с задания тоже спокойным, словно ходил за угол по своим обычным делам.
При виде Борисова Васселей тоже чувствовал внутреннюю неприязнь. И он невольно содрогался. Нет, не от страха — от отвращения. Борисов, наверное, уже заметил, что он неприятен Васселею, и их отношения были натянутыми. Иногда Васселей бросал язвительные замечания в адрес Борисова, но тот всегда отмалчивался.
Корова стояла на привязи под деревом и дрожала от холода. Кто-то должен был зарезать ее. Охотников не находилось, и Васселей сказал Борисову:
— Может, ты попробуешь? Может, не только людей ты умеешь убивать?
Ни один мускул на лице Борисова не дрогнул. Он лишь взглянул на Таккинена. Кивни ему Таккинен — и Васселею пришлось бы худо. Васселей знал это и втайне даже желал, чтобы Борисов бросился на него. Васселей был на голову ниже Борисова, но зато проворнее, и он, конечно, успел бы выхватить револьвер, и тогда этому извергу пришел бы конец. Но Таккинен, совсем молодой, худосочный, похожий больше на подростка, чем на мужчину, обладал такой властью, таким авторитетом, что Борисов робел перед ним.
— Наверно, в этом деле у вас обоих рука одинаково твердая, — заметил Таккинен миролюбиво.
Васселею пришлось молча проглотить пилюлю. Кириля попытался разрядить обстановку шуткой:
— Корову убивать не надо. Стоит Борисову взглянуть на нее — и она со страху околеет.
Подмигнув дружески Васселею, Таккинен взял Борисова под руку:
— Нам надо посовещаться. Где Левонен?
Когда начальство заперлось в своей каморке, все переглянулись: «Неужели начинается?»
На поляне перед избушкой пылал костер, окруженный с трех сторон стенками из хвойных веток. Привязанная к дереву корова, подрагивая от холода, смотрела большими печальными глазами на костер, пламя которого отсвечивалось в ее глазах, то вспыхивая, то угасая, и тихо мычала. Корова была совсем молодая. Ей бы стоять сейчас у себя к хлеву, в тепле да в спокойствии, а не дрожать, горемычной, под открытым небом в глухой тайге. «Чьи же это детишки остались без молока? — подумал Васселей, и сердце его сжалось. — А есть ли молоко у его Пекки?»
— Васселей! Может, зарежешь ее? — предложил повар.
— Кириля, помоги им, — сказал Васселей и, взяв ведра, пошел, не оглядываясь, к краю болота за водой.
— Ох-хой, буренка-то хорошая! — вздохнул Кириля и пошел за топором.
Васселей неторопливо шел по лесу, потом долго стоял у болота. Отправься он сейчас дальше через болото, караульному даже в голову не пришло бы остановить его. Но куда идти? В болоте было сооружено что-то вроде колодца: вокруг «окна» в трясину были утоплены сосновые чурки, образовавшие таким образом стенки колодца. «Окно» успело уже затянуть льдом, и пришлось взломать его колом, приготовленным для этой цели возле колодца. Васселей ударил слишком сильно, и, кол, пробив лед, ушел глубоко, взбаламутив воду. Васселей не стал дожидаться, когда осядет муть. «Какова скотина, таково и пойло!» — зло подумал он, не отделяя себя от других, и зачерпнул полные ведра мутной воды.
Когда Васселей подошел к костру, с коровьей туши уже снимали шкуру. Над огнем висели два больших котла. Вылив воду в котлы, Васселей снова отправился за водой.
В тот вечер ни мяса, ни соли не жалели. Скоро у них будет и соли и мяса вдоволь.
— А едоков будет поменьше, — добавил Васселей.
— Что ты этим хочешь сказать? — как всегда, насторожился Паавола.
— А то, что на войне не одни буренки своей жизни лишаются, — охотно объяснил Васселей.
Настроение у всех было приподнятое, когда собрались в избе и сели за трапезу. Наелись до отвала, покурили, отдохнули и опять сели за стол. А в котлах уже варилась новая порция мяса.
Начальство все еще совещалось. Видно, речь шла не о какой-то небольшой вылазке, а о настоящем деле.
Наконец дверь каморки распахнулась. Первым вышел Таккинен, за ним остальные.
— Ну, ребята, начинаем! — радостно объявил Таккинен.
— Сейчас?
— Нет, не сейчас, — улыбнулся Таккинен. — Надо провести еще одно собрание.
Васселей залез на нары. Надо было подумать. В голове все перепуталось. Вот уже три года он занят одной мыслью — как бы уйти от этих людей, порвать с ними. Все эти годы жизнь казалась постыдной, преступной. Все эти годы они то скрывались, то нападали из-за угла. Теперь они будут солдатами. Начнется открытый честный бой, в котором можно или победить, или быть побежденным. Вести честный бой Васселей привык. Он может кому угодно открыто, откровенно сказать, что он служил в царской армии, воевал в ее рядах. Пусть нет ни царя, ни царской армии, все равно русскую армию, ее боевые пути, победы и поражения никто не имеет права осмеивать и охаивать… Теперь он — солдат… Какой армии? Они называют ее «освободительной» армией Карелии. Они — освободители Карелии? Васселей устал ломать голову над этим вопросом и, вспомнив когда-то услышанное изречение, что правой оказывается всегда та армия, которая побеждает, перестал терзать себя сомнениями. Но тут Левонен начал свою вечернюю проповедь, и Васселея больно кольнуло при мысли, что если они победят, то, значит, и Левонен ратует за правое дело. «Ну нет, дудки! — Васселей тихо чертыхнулся. — Хоть бы сегодня этот дьявол сидел и молчал!»
Молитва Левонена на сей раз оказалась короткой: Таккинен посоветовал старику не затягивать сегодня богослужение, чтобы люди могли лечь пораньше спать.
«Крестьянин пашет, а солдат воюет, — подумал про себя Васселей. — Крестьянин мечтает об урожае, а солдат — о победе. Так что лучше будет не думать, а повернуться на другой бок и заснуть». В избе было тепло, ветер шумел в высоких елях. После плотного ужина Васселей не заметил, как сон окончательно сморил его…
Ночью Борисов разбудил обитателей избушки:
— Подъем! Пора отправляться!
Натягивая сапоги, Васселей спросил:
— Куда же мы идем? На войну или на грабеж? Ты уж, верно, забыл, как в таких случаях командуют?
— Ничего я не забыл, — буркнул Борисов.
Небо было такое черное, что на его фоне верхушки деревьев почти невозможно было различить. Лишь внизу, где земля была припорошена осенним снежком, казалось чуть светлее. Первыми вышли в путь разведчики. Через некоторое время, когда разведчики уже должны были перейти болото, двинулись и остальные.
Переправившись со своим отрядом через болото, Таккинен устроил привал, чтобы люди могли отдохнуть и вылить из сапог холодную болотную жижу. Он подошел к группе Васселея и заговорил о том, что они должны овладеть как можно большей территорией, чтобы иметь право попросить помощь у Финляндии.
— Железную дорогу будем брать? — поинтересовался Васселей.
Таккинен заколебался:
— Мы сможем прервать железнодорожное сообщение лишь временно.
— Господин главнокомандующий! — заметил Васселей. — Но разве с военной точки зрения овладеть железной дорогой не первоочередная задача?
— С военной точки зрения! — усмехнулся Борисов. — Это у большевиков во всяких реввоенсоветах обсуждаются приказы, а у нас их получают и исполняют.
Но Таккинен подмигнул Васселею.
— Вилхо прав, — сказал он. — Железная дорога дает противнику большие преимущества. Имей и мы железнодорожное сообщение с Финляндией, мы были бы намного сильнее. Но наступление на железную дорогу нам придется отложить. Сил у нас маловато.
К утру вышли к деревне Кевятсаари.
Заняв деревню, Таккинен сказал со смешком:
— Вот и первая наша победа! Мы не потеряли ни одного солдата и не истратили ни одного патрона.
Кевятсаари значит по-карельски «весенний остров». Хотя деревня и называлась островом, никакого острова не было. Сама деревня была расположена на восточном берегу губы, на другой стороне которой выдавался широкий мыс. Но весной, когда таял снег, перешеек между мысом и берегом всегда заливало водой, и мыс на три-четыре недели превращался в остров. Потом вода спадала, и мыс становился опять мысом.
На мысе стоял большой дом Луки Ехронена. Дом был построен в финском стиле: изба, скотный двор и амбар, поставленные отдельно от жилой избы, образуют квадратный двор. Но этот дом и большие поля, принадлежавшие Ехронену до революции у себя на родине, — все это было мелочью по сравнению с состоянием, которым он владел в Финляндии. Начав с коробейничества, он вырос в крупного дельца, обладавшего магазинами в трех финских селах. Здесь, на родине, в отчем доме хозяйство вел старший сын Ехронена. В последнее время поговаривали, будто два младших сына Луки тоже обитают где-то поблизости от родного дома, но старший их брат утверждал, что все это лишь досужие вымыслы. С появлением в деревне отряда Таккинена чернобородому хозяину дома Ехронену уже не надо было опровергать эти слухи, так как его младшие братья открыто вернулись в родной дом.
Приказав своим людям занять боевые позиции на подступах к деревне, Таккинен со своими приближенными направился к дому Ехроненов. Хотя Васселей и не принадлежал к числу приближенных, Таккинен позвал и его с собой.
Но стоявший у дома Борисов остановил Васселея:
— Куда прешь? Чего тебе здесь?
— По тебе соскучился.
Васселей попытался оттолкнуть Борисова.
Но тут Таккинен обернулся и крикнул с крыльца:
— Иди, Вилхо, иди.
Просторная изба была полна народу. Одни были с оружием — с винтовками, с берданками, с дробовиками, другие — без оружия. Здесь собрались мужики чуть ли не изо всех деревень Северной Карелии. В углу избы стоял поп из Киймасярви в длинной черной рясе и о чем-то перешептывался с Таккиненом, который едва доставал попу до плеча. Переговорив с главнокомандующим, поп начал расхаживать по избе, словно выискивая своими злыми глазами кого-то среди собравшихся. Огромного роста, чуть сутулый, он расхаживал, согнув длинные руки в локтях, точно искал среди мужиков себе достойного противника, с которым можно было бы помериться силой.
Васселей оглядел собравшихся. Из Тахкониеми никого не было. Он подошел к Таккинену и на всякий случай поинтересовался, нет ли кого из его родной деревни.
— Ты будешь представлять Тахкониеми, — ответил Таккинен и подошел к столу.
Кашлянув, он начал торжественно:
— В эти исторические дни, когда мы начинаем вооруженную борьбу за свободу Карелии и за веру… помолимся господу, чтобы благословил он наше оружие и даровал нам победу в нашей благородной борьбе… Взойдем вместе с Моисеем на гору Синай, откуда всемогущий господь наш покажет нам землю Ханаанскую…
Оказалось, что главнокомандующий может проповедовать не хуже самого Левонена.
Какой-то старикашка внимательно слушал речь Таккинена, пытаясь вникнуть в смысл витиеватых фраз, и потом шепотом спросил у Васселея:
— И не расслышал. Где же эта гора Синайская находится? Далеко, говоришь? А в какую же это землю Кананскую нас, горемычных, поведут? Уж не под Каяни ли эта земля находится?
— Чуть подальше, — улыбнулся Васселей. — Ты слушай. Куда поведут, туда и пойдешь.
— А-а! А что он там про гору Синай еще говорил? Неужто синайцы без нас не обойдутся?
— Карелы должны всем помогать, — отшутился Васселей.
— Под защитой нашего оружия карелы могут свободно обратиться с молитвой к господу богу, — говорил Таккинен. — Большевики глумятся над верой и служителями культа, они убивают священников…
Васселей усмехнулся. Ему только что рассказали, как киймасярвский поп один справился с пятью вооруженными красноармейцами. «Чего же они его не убили?»
— …Под защитой нашего оружия вы услышите слово божие из уст своего земляка-карела. В этот великий час едины и согласны обе веры — и православная, и лютеранская, ибо господь бог един и всемогущ… Прошу вас, отец.
Киймасярвский поп прочистил горло и… у батюшки, оказался такой голосище, что посуда на воронце зазвенела, а лица слушателей, вместо того чтобы принять благочестивое и богобоязненное выражение, скривились от едва сдерживаемого смеха. Батюшка обладал таким басом, что впору было уши затыкать. Таккинен взглянул на задребезжавшее окно. Вид у него был испуганный: уж не подумал ли он, что красные услышат этот громкий бас и поднимут тревогу?
Со стороны озера к дому Ехронена подходили люди. Но их не надо было бояться: это были запоздалые представители из дальних волостей. В избе стало так тесно, что пришлось выпроводить любопытных, чтобы освободить место для делегатов.
Заняв место за столом, Таккинен вглядывался во вновь прибывших, нет ли среди них чужих, нежеланных людей.
— Братья карелы! Мы собрались здесь… Да, если никто не против, я будут вести собрание. В ваших сердцах горит пламя святой борьбы… Настало время взяться за оружие и говорить на языке огня и свинца.
Таккинен говорил рассеянно. Его тревожила мысль о том, что красные наверняка заметили такое большое скопление людей. Если придется принять бой, то на этом острове можно оказаться в ловушке.
— Я предлагаю: пусть представители волостей сделают краткие сообщения о положении на местах и о степени боевой готовности своей деревни…
Первым слово взял Маркке:
— Народ Северной Карелии единодушно решил…
«Ого! Размахнулся Маркке, — подумал Васселей. — Будто он один из Северной Карелии…»
— Ясно! — прервал Таккинен. — Обстановка в Совтуниеми? Степень вашей готовности?
— Мы больше чем готовы. Мы уже овладели деревней. Правда, под натиском превосходящих сил противника вынуждены были временно оставить деревню, но…
— Спасибо, — Таккинен кивнул. — А как в Юмюярви?
Обескураженный Маркке прошел на свое место.
Обстановку в Совтуниеми Таккинен знал и без сообщения Маркке. «Не поторопились ли они там с выступлением? — думал Таккинен. — Но дело сделано». Задумавшийся Таккинен забыл назвать следующего оратора, и к столу без вызова протискался крестьянин в овчинном полушубке. Васселей обомлел. Это был Юрки Лесонен, его старый знакомый. Да в уме ли он? Как он решился прийти сюда? Или, может быть, он переметнулся к белым?
— Я пришел из-за Вуоккиниеми. Меня послал сюда народ, что живет в деревеньках да на хуторах нашей дальней округи… — сказал Юрки.
— Интересно. — Таккинен с любопытством разглядывал этого крестьянского ходока. — Мы оттуда никого не ждали. Прошу вас, говорите.
— Вот что велели люди сказать мне, — неторопливо продолжал Юрки. Он обвел взглядом собравшихся в избе мужиков, словно пытался определить, поддержат ли они его. — Так вот. Велели они так передать, что карелы должны жить, как им хочется.
— Правильно! — поддержал Таккинен. — Карелия — карелам! Ну как там у вас — готовы?
— К чему готовы? — Юрки посмотрел в упор на Таккинена. — Нам больше ничего не надо, лишь бы люди в мире жили. Ведь столько уже было войн, что, больше воевать никому не хочется. Давайте старое поминать не будем, а… Погодите, погодите. Дайте мне сказать. Я насчет новой войны хочу сказать…
— Вы хотите жить под ярмом большевизма? — перебил Таккинен. — Ты кто такой?
— С большевиками мы договоримся по-хорошему, ежели нам…
— Ну, говори. Все выкладывай, — грозно сказал Таккинен. — У нас свобода слова.
— Хорошо, если у вас свобода. Народ велел мне сказать, что ни с большевиками, ни с финнами войны мы не хотим. Пусть финны по-хорошему уйдут. Мы их проводим, как добрых гостей, как положено, на границе руку пожмем на прощание, разойдемся как соседи. А как финны уйдут — и мир будет. Подумайте, люди добрые, как это было бы хорошо. Ведь жизнь бы сразу наладили…
— Ясно, — сказал Таккинен. — Речь комиссара мы выслушали.
— Никакой я не комиссар и не царь. Я сказал то, что мужики наказывали мне сказать.
По знаку Таккинена Борисов взял Юрки за руку и повел к выходу. Васселей встал перед ним и громко сказал:
— Я уведу его.
— Ты? — Таккинен удивился. — Поринен, веди собрание…
И он вышел с Васселеем в сени. Юрки оставили в избе.
— Ты понимаешь, куда его надо вести? — спросил Таккинен.
— Да, господин главнокомандующий.
— У тебя что с ним, свои счеты?
— Да, господин главнокомандующий.
— Но ведь выстрелы могут вызвать тревогу.
— Я отведу его подальше.
— Ладно, веди.
То ли Юрки слышал разговор Васселея и Таккинена, то ли догадался, о чем они говорили, но он побледнел. Чтобы у Юрки не осталось никаких сомнений в отношении своей участи, Васселей сунул ему в руки лопату и ткнул револьвером в спину.
— Каким же я буду по счету из людей, которых ты расстрелял? — спросил Юрки, когда они вышли на дорогу в лесу. Он понимал, что от такого матерого бандита, как Васселей, ему не убежать и пощады тоже просить бесполезно. Юрки решал умереть как мужчина. Конечно, отправляясь на собрание, он должен был знать, какая судьба ему уготована, но наказ односельчан надо было выполнить, и он выполнил его.
— Иди, иди… — Васселей угрюмо шагал следом.
Они вошли в лес, миновали передовой дозор.
Наконец Васселей велел остановиться и сел на пень. Юрки начал копать могилу. Ему хотелось кое-что сказать перед смертью Васселею. Он не собирался взывать к совести Васселея: такого бандита словами не проймешь. Просто хотел сказать то, что лежало на душе.
— Я умру, но из-за меня никому не будет стыдно, — говорил Юрки. — Если кто и вспомнит, так только добрым словом. Я знал, на что иду. На верную гибель я шел, но наказ людей надо было: выполнить. А ты… Из-за тебя всему Тахкониеми стыд и позор…
— Копай да помалкивай!
— Копаю, я копаю. Хотелось бы мне лежать на своем кладбище. Да ладно… все равно земля-то одна, своя, карельская. А ты подохнешь как собака.
— Копай, копай.
— Мне торопиться некуда. Дай уж сказать… Отец твой людям в глаза не может смотреть из-за тебя, бандита. Трех сыновей твоя мать родила. Двое людьми стали, а третий бандитом. И сыну твоему тоже… На весь век позор: сын бандита…
— Хватит! Брось лопату!
Не успел Юрки бросить лопату и выпрямиться, как хлопнул выстрел. Пуля просвистела над его головой. Юрки вылез из ямы и начал медленно расстегивать полушубок на широкой груди.
— Что? Рука дрожит? Попасть не можешь? — спросил он спокойно. — Неужто и у бандита рука может дрогнуть?
Грохнул второй выстрел. Снова — мимо.
— Подойди поближе, сволочь… — Юрки распахнул полушубок. Приготовившись умереть достойно, он не заметил горькой усмешки на лице Васселея.
— Перкеле! — прошипел Васселей. — Убирайся к черту, не то застрелю в самом деле! Не видишь, что ли?
Лишь теперь Юрки увидел, что дуло револьвера направлено на низкие серые тучи, медленно плывущие над лесом.
— Так ты… серьезно? — выдавил Юрки.
— Слушай, Юрки! Если хочешь жить, беги. Да так, будто за тобой три беса гонятся. И забудь о том, как живым остался. Если проболтаешься — я тебя хоть из-под земли достану и уж тогда в белый свет пулять не стану. Ну! Чтоб духу твоего не было!..
— Но послушай, а…
— Ты свое уже сказал. Ну?
Грохнул третий выстрел. Пятясь задом, Юрки начал отходить от могилы, словно все еще не верил в свое спасение, а хотел встретить смерть лицом к лицу. Потом, натолкнувшись спиной на дерево, круто повернулся и побежал.
Васселей забросал могилу землей. Если кому-то вздумается поглядеть, где Юрки лежит, — пожалуйста, могила как могила. Выстрелы, конечно, тоже слышали. Если не в деревне, так в передовом дозоре уж точно… Тремя выстрелами можно на тот свет отправить самого живучего человека. Так что сомневаться им нечего.
Когда Васселей увел Юрки, Таккинен занял свое место за столом и сказал:
— Мы даем высказаться и таким. Кто еще хочет взять слово?
Из окон было видно, как предыдущий оратор с лопатой в руке и в сопровождении Васселея направился к лесу. Какой-то мужичонка в таком же полушубке, как и Юрки, стоявший в первом ряду, попытался было втиснуться в толпу, но Борисов заметил и угадал его намерение.
— Ты куда? Иди сюда, скажи, какой наказ тебе народ дал?
— Да я не… — Мужичонке не хотелось с лопатой в руке идти в лес.
— Тебе сказать нечего? — грозно спросил Таккинен.
— Да я не… Самому мне нечего. Люди-то наказывали, да…
— Что они наказывали тебе сказать? Ну!
— Да я….. Пусть сами скажут.
— А ты сам за кого?
— Да я… Куда все, туда и я.
— Распишись вот тут.
Согнув палец, словно держа его на спусковом крючке, Таккинен ткнул им в бумагу и, поглядел в упор на мужичонку. Тот послушно подошел к столу и поставил крест на указанном ему месте…
Васселей вернулся на собрание. Он почувствовал, что на него смотрят осуждающе, со страхом. «А, один черт! Пусть думают что хотят…»
Желающих выступать больше не нашлось.
— Мы тут посоветовались, — сказал Борисов, — и пришли к мнению, что все ясно и речами дело не поправишь. Народ ждет не слов, а дела.
— Настало время действовать, — начал было Таккинен и замолчал, взглянув в окно. Там происходило что-то непонятное. Какой-то старикашка в рваной шубе, с берестяным кошелем за спиной пытался прорваться в избу, где шло собрание. — Впустить его! — крикнул Таккинен.
Старикашка вбежал в избу и, запыхавшись, не мог ничего сказать.
Таккинен подскочил к нему, схватил за плечи:
— Что? Что случилось?
— Бегите! Скорее! — выдохнул старик. — Красные…
— Их много?
— Много, много. Может, батальон. А может, полк…
— Сколько, сколько человек?
— Может, шестьсот, а может, вся тысяча. Не считал. Весь лес полон… Пушки у них, пулеметы всякие…
В избе начался переполох.
Лишь лет пятнадцать спустя по устным рассказам, сохранившимся в памяти молодого поколения, удалось установить, кто был виновником панического бегства мятежников из Кевятсаари. Оказалось, что в тот день два кевятсаарских старика глушили налимов на замерзшем лесном озерке верстах в двух от деревни. Это были те самые братья, которые год назад на тайной сходке в риге покойного Ярассимы предложили свой план сохранения мира в деревне. В последнее время, когда опять стало неспокойно, братья обитали в лесной избушке, неподалеку от деревни. В самой деревне, в огромном родовом доме, где все жили одной семьей, оставались лишь старушки жены, четыре невестки и десяток малолетних детей. Да и в остальных домах из мужчин дома жили лишь, совсем дряхлые старики да мальчишки. Ночами братья заходили домой, узнавали новости. Случалось, невестки приходили к ним в лес за рыбой и рассказывали, что делается в деревне. О собрании в избе Ехронена старики тоже узнали в тот же день. Они встревожились. Слишком опасными гостями были эти люди, собравшиеся в их деревне. Одна беда да всякая напасть от них… Но что могли поделать два старика перед такой силой? Лишь повздыхать да сокрушенно покачать головой. Видно, решение, принятое в риге покойного Ярассимы, на сей раз им не удастся исполнить. А тут еще они увидели, как из-за болота появились красноармейцы. Старики испуганно переглянулись. Без слов было ясно, что войны в деревне теперь не избежать. Вот беда-то… Сколько невинных людей, баб да детишек под пулями погибнет, сколько изб сгорит, если начнется бой. И за что бог наказал их деревню? Неужто в другом месте не могут красные и белые силами помериться… И тогда-то стариков осенило. Красных было совсем немного, человек пятнадцать, не больше. Надо быстренько предупредить их, сказать, что белых в деревне полным-полно, ходить туда нельзя. А белым надо сказать, что красных идет тьма-тьмущая. И ежели у красных и у белых хоть чуть есть ума, то они убегут и оставят деревню в покое. Красные, конечно, снова потом придут, уже с большей силой, но белых-то в деревне уже не будет… Старики поняли друг друга с полуслова. Один побежал в деревню, другой — навстречу красным…
В стане мятежников началась паника. Первыми о приближении несметных полчищ красных узнали в передовом дозоре. Пока старик бежал до избы Ехронена, весть об опасности обошла все посты боевого охранения. Уже смеркалось. С перепугу в темном осеннем лесу можно увидеть что угодно, и кто-то из мятежников выстрелил. Началась пальба. Когда в темноте гремят выстрелы, кажется, словно в лесу что-то шевелится, двигается, и чем сильнее страх, тем отчаяннее стрельба. Пулеметчик тоже не выдержал и начал строчить в темноту…
Остановленные стариком красноармейцы услышали впереди стрельбу, которая была лучшим подтверждением слов старика о том, что деревня занята крупными силами белых. Решив, что их обнаружили, красноармейцы повернули обратно. У них был приказ не вступать в бой с противником. Потому-то; они поспешно и отошли.
Белые тоже бежали из деревни. Услышав выстрелы, многие из находившихся в избе Ехроненов, бросились к озеру и пытались уйти по льду через губу, но лед не выдержал, и беглецов пришлось вытаскивать из воды. Таккинен и Борисов пытались собрать людей и организовать оборону. Но мало кому хотелось идти на огневые позиции, где все грохотало и гремело. Кое-кого пришлось огреть кулаком, чтобы заставить подчиниться. Вокруг раздавались крики и беспорядочные выстрелы. Наконец Таккинен дал приказ к отступлению. И стрельба понемногу затихла.
Таккинен решил, что противник также отступил, но на всякий случай послал в разведку Васселея и Кирилю.
Васселей и Кириля долго шли по ночному лесу. Затем, выйдя к болоту, нашли какие-то следы. Дальше они не пошли. Догнав отряд Таккинена в Ускеле, они доложили, что, судя по следам, красных было много и, по-видимому, они повернули обратно, чтобы ударить еще большими силами.
— Ничего, мы их встретим как положено, — хмуро сказал Таккинен. — Мы закрепимся в следующей деревне.
Следующая деревня оказалась на склоне холма, у подножия которого лежало небольшое озеро. Время было еще ночное, и ни в одном окошке не светился огонек. Разведчики сообщили, что в деревне нет ни красноармейцев, ни милиции. Можно спокойно входить в деревню и располагаться на отдых. Но Таккинен не торопился занимать деревню. Он был так взбешен случившимся, что не чувствовал усталости. Разве он для этого не жалея сил работал, сколачивал отряды, чтобы они разбежались при первом выстреле? Как он может теперь полагаться на этих трусов? Таккинен не знал, что ему делать. Построить отряд и расстрелять перед строем несколько трусов? Нет, этого нельзя делать. Во всяком случае, сейчас. Да и построить он может лишь три десятка бойцов, оставшихся с ним и отступивших более или менее организованно. Всего должно было быть человек полтораста. Точного числа Таккинен сам не знал, потому что многие из представителей деревень, собравшихся в доме Ехронена, поодиночке уходили выполнять полученные ими задания. Многих из людей Таккинена, не являвшихся делегатами собрания, тоже отправили на задания. А сколько, в панике разбежалось? Не мог же Таккинен срывать зло на этих усталых и угрюмых бойцах, оставшихся верными ему.
— Объявим построение или подождем еще? — спросил Борисов. — Остальные, может быть, совсем не придут.
— Черт с ними! — буркнул Таккинен. — Лучше уж пусть красные их прикончат, чтобы нам на них не тратить патроны. Пусть люди идут отдыхать. Только не забудь выставить дозоры. От этого сброда никакого толку. Только жрать мастера да пятки смазывать. Бандиты проклятые.
— Господин главнокомандующий, не следовало бы употреблять это слово, — осмелился заметить Борисов. — Идите и вы отдыхать.
Отряд расположился в деревне, выставив, дозоры на всех направлениях. Застать врасплох его теперь не могли.
Подложив под голову вещевой мешок, Васселей растянулся на полу чьей-то избы, втиснувшись между спавшими вповалку мужиками. На улице потрескивал мороз, но в избе было тепло и душно. По двору проскрипели шаги. Кто-то с кем-то обменялся несколькими словами, сказанными полушепотом, потом слышно было, как пришедшие искали дверь в темных сенях, наконец открыли ее и, войдя в избу, стали на ощупь подыскивать себе место среди спавших. Это был кто-то из отставших. «Пришлось-таки вернуться. Неужели им некуда было деваться?» — подумал Васселей. Ему вспомнились сказанные кем-то, кажется Кирилей, слова о том, что они похожи на несчастных, которых унесло на плету в открытое озеро. Если и упадешь с плота, все равно — хочешь не хочешь — вскарабкаешься на плот, хотя ветер и гонит его совсем не туда, куда бы тебе хотелось.
Одни и те же гнетущие мысли преследовали Васселея. Казалось, все это был один кошмарный сон, который никак не кончался. Вчера, уходя с заимки, он утешал себя надеждой, что теперь они станут солдатами и будут вести открытый бой. Сегодня Васселею было стыдно. Он понимал Таккинена, с которым у него было одинаковое понятие о воинской чести: ведь оба они чувствовали себя бывалыми солдатами. Еще больше Васселея угнетала вчерашняя встреча с Юрки Лесоненом. Да, пришлось ему опять вскарабкаться на плот. Пусть несет куда угодно. Впрочем, бывает, что в лодке хотя и гребешь изо всех сил, тебя уносит ветром в сторону.
…Давно это было, очень давно. Они с Анни поехали за сеном за озеро. Накосили сена, насушили и стали грузить его в лодку. Столько нагрузили, что Анни испугалась и стала умолять не ехать с таким грузом, тем более что на озере поднимался ветер. Но Васселею хотелось показать свою удаль. Чем дальше уходили от берега, тем сильнее становился ветер. Васселей тут и сам пожалел, что поехали. Да было уже поздно жалеть. Еще он сожалел о том, что посадил на весла жену, а сам сел править. Поменяться местами они уже не могли. Для этого им пришлось бы обоим перебираться через высокий воз сена, а лодку уже бросало из стороны в сторону. Стараясь перекричать ветер и грохот волн, Васселей кричал из-за сена Анни, чтобы она гребла сильнее. Анни плакала от страха и гребла, гребла. Васселей, налегая на гребок, изо всех сил помогал жене. Волны захлестывали лодку, били через край. Сено промокло, отяжелело. Лодка оседала все глубже.
— Поверни лодку. По ветру держи! — слышал Васселей крик Анни, но опять не послушался. А надо было. Ветром лодку вынесло бы к берегу, пусть не к своему, но все же… Когда Васселей понял это, было уже поздно. Лодку залило водой, и она начала тонуть. До этого их качало, словно они были на качелях, бросая то вверх, то вниз. Вдруг качка прекратилась, волна хлестнула Васселея по плечам, накрыла его с головой…
— Анни!
Только теперь, в минуту опасности, он подумал об Анни. О себе он не думал. Волны начали размывать сено, а Васселей увидел, что над водой торчит лишь нос лодки. Держась за ушедшие под воду борта, он пытался добраться до того места, где должна была быть Анни. Анни держалась за борт, голова ее то уходила под воду, то опять появлялась из воды.
— Иди на нос, Анни, иди на нос!
Схватив одной рукой Анни, а другой цепляясь за борт, Васселей стал подтягивать жену к носу лодки.
— Держись, Анни. Крепче держись!
Анни вцепилась обеими руками в нос лодки. Ее голова то уходила в воду, то опять появлялась над водой. Волной с нее сорвало платок, и светлые волосы полоскались на волнах, словно кто-то вымачивал лен в быстрой струе. Вынырнув, Анни отфыркивала воду изо рта, и тогда казалось, что она смеется. Страшный то был смех…
На озере был малюсенький остров, на котором едва умещались две чахлые сосенки. Но около острова была мель. Затонувшую лодку пронесло бы мимо острова, если бы Васселей, задев ногами за дно, не сумел подтащить лодку с остатками сена на более мелкое место. Когда днище лодки стало задевать о камни, Васселей бросил ее и хотел перенести на берег лежавшую на носу лодки жену, но Анни была в полусознательном состоянии. Она вцепилась в лодку мертвой хваткой, и Васселею стоило труда оторвать ее руки от лодки. Разжимая ее сведенные судорогой пальцы, он больше всего боялся, что сломает их. На берегу он положил Анни ничком и начал трясти ее за плечи. Изо рта Анни пошла вода. А Васселей тормошил ее и плакал. Да, тогда он плакал, проклиная себя, взывая к богу и дьяволу, чтобы Анни, его любимая Анни, осталась жива. Он обнимал ее, целовал… Потом Анни открыла глаза и тихо сказала:
— Васселей.
Лишь тогда Васселей бросился в воду догонять лодку, которую уносило ветром. Подтащив ее к берегу, он, во власти радости и какой-то бешеной злобы, разбросал остатки сена. Он готов был швырнуть ко всем чертям и лодку, но она была нужна ему, нужна для того, чтобы спасти Анни. Волной унесло черпак. Васселей вытянул лодку на мелкое место, накренив ее, вылил часть воды, подтянул еще ближе к берегу, снова вылил из нее часть воды. Вытащив лодку на берег, он побежал к Анни…
— Анни!
Ему показалось, что Анни опять лишилась чувств. Но она просто спала. Жаркими, страстными поцелуями Васселей разбудил ее. Она улыбнулась. Она плакала и смеялась сквозь слезы.
Как давно, это было! И как далеко все это было! Словно где-то на другой земле…
— Помнишь, как на острове?..
Мало, очень мало им пришлось быть вместе. Мало у них было счастья. Но это «Помнишь, как на острове?…» стало для них чем-то заветным, сокровенным, словно волшебным словом, от которого все в мире становилось чудесным, и тогда снова возвращалась молодость, нежность, любовь…
В переполненной храпевшими мужиками избе было темно, и никто не видел, как на глаза человека, побывавшего во всяких переделках и испытавшего, кроме той далекой бури, еще более страшные крушения, навернулись слезы. Он не стал вытирать их с заросших щетиной щек. Он лежал, закинув руки под голову, и смотрел перед собой в черную ночь.
Засыпая, Васселей был мысленно на том далеком островке.
За ночь по одному и группами в отряд вернулись бежавшие из Кевятсаари во время переполоха мятежники, и когда Таккинен построил свое войско, в его рядах оказалось больше ста человек. Таккинен выступил перед строем с короткой речью. Он сказал, что по крайней мере половину личного состава отряда следовало бы расстрелять за трусость и впредь он так и будет поступать, если кто-то поведет себя так, как вело себя вчера все это стадо. Он говорил о воинской дисциплине, о том, что залогом победы в любой армии является дисциплина и что с этой минуты в его отряде тоже будет введена строгая дисциплина. «Есть ли вопросы?» — спросил Таккинен и, не дожидаясь вопросов, добавил, что «Полк лесных партизан», как отныне будет именоваться их отряд, должен теперь показать, на что он способен и способен ли вообще на что-нибудь.
В начале ноября в Руоколахти две тьмы нос к носу встречаются: не успеет рассеяться утренняя сутемь, как наступают вечерние сумерки. А день все еще уменьшается.
Стоял небольшой морозец, небо было в тяжелых низких тучах. Казалось, не подпирай их лес острыми вершинами, тучи обрушились бы прямо на землю. Не раз уже выпадал снег. Случались уже и морозы, за которыми наступала оттепель, но теплу так и не удалось вернуться. Тропинки и дороги обледенели, мшаник затвердел.
На склоне горы стояла привязанная к дереву лошадь. Разворошив брошенную ей охапку сена, она старалась отыскать в ней что-то повкуснее осоки. Разве уважающая себя лошадь станет жевать эту жесткую невкусную траву, пусть ее едят коровы — ведь им делать нечего, только жуй да жуй. А лошадь — скотина рабочая. Разбросав сено и не найдя, в нем ничего по вкусу себе, лошаденка попробовала смерзшийся ягель, но он ей тоже, не понравился.
В лесу раздавались удары топоров: молодые парни рубили еловый лапник. Лошадь оглянулась на поднимающийся на санях воз хвои, словно удивляясь, уж не собираются ли ее потчевать еловыми ветками, и опять принялась ворошить мордой сено.
Скоро на санях вырос огромный воз хвойных веток. Но поклажа была нетяжелой, сани легко скользили по обледенелой дороге, и лошаденка пошла резвым шагом. Ее никто не понукал, не дергал за вожжи, потому что дорогу она знала хорошо, тем более что путь вел к дому.
Смело, товарищи, в ногу.
Духом окрепнем в борьбе.
Пусть холодные, мрачные тучи нависают над самой землей! У парней на душе было все равно весело и тепло. И хотя только начало смеркаться, в селе за озером уже засветились огни; сегодня они зажглись раньше, чем обычно, и казались ярче, чем когда-либо. Было шестое ноября, канун большого праздника — четвертой годовщины Октябрьской революции. Поэтому ярко горели лампы, керосин в которых берегли для этого праздника. Цепочка огней, сверкающая впереди в быстро наступающей темноте осеннего вечера, казалось, звала к себе, поднимая настроение. Правда, ребятам предстояло еще поработать. Они уже прикрепили лозунги и транспаранты к волостному Совету, школе и библиотеке, украсили праздничную арку. Но надо было еще украсить село хвоей, принарядить его. Видимо, и лошаденка, резво тянувшая воз, была в праздничном настроении и не хотела выглядеть усталой, хотя она только что вернулась из дальней поездки в Повенец, доставив по трудным осенним дорогам тяжелый воз муки и соли. Муки, правда, было мало, но все же в праздничные дни никто в Руоколахти не будет голодным. А после праздников лошаденке предстояло опять отправиться в Повенец — за оружием. Время было тревожное, приходилось на всякий случай обзаводиться оружием, хотя ехать за ним надо было далеко. Но в праздничный вечер думать об этом не хотелось.
Все ближе и ближе мерцали спокойные, предпраздничные огни села.
Вперед, заре навстречу,
Товарищи, в борьбе
Штыками и картечью
Проложим путь себе, —
пели комсомольцы Руоколахти. Они не подозревали, что вскоре после того, как они покинули ельник, где рубили хвою, там появились люди. Сперва из чащи вышли двое, внимательно огляделись, дали кому-то знак, и тут же весь ельник наполнился усталыми, обросшими вооруженными людьми с белыми повязками на рукавах. Среди них выделялся молодой стройный офицер в подогнанной по фигуре шинели с большим маузером на поясе. Выйдя на полянку, офицер остановился и взглядом поискал, где бы ему присесть. Мрачный, огромного роста мужчина сгреб большими руками сено, разбросанное по земле лошаденкой, и разостлал на пне.
— Сюда, господин главнокомандующий. Тут будет удобно.
Таккинен кивнул в знак благодарности, и взяв рукой в белой перчатке травинку, стал рассматривать ее.
— Молодежь из села приезжала сюда за хвоей, — пояснил Борисов. — Видно, украшают село к празднику. А может, к встрече с нами готовятся или к похоронам, — со смешком добавил он. — А разведчиков они не заметили, хотя наши совсем рядом были.
— Удивительно, — усмехнулся Таккинен. — Как это наши без шума обошлись… Я уже боялся, что все сорвется. Наши иначе не умеют: обязательно надо, чтобы за версту их было слышно. Да, кстати, сделай так, чтобы Вилхо Тахконен вечером был не в селе, а где-нибудь на подступах к нему.
— Почему же не в селе? — помрачнел Борисов.
— Характер у него такой. Он ведь немножко того… Как бы опять не взбеленился. Помнишь, как летом из-за того старика?
— Он что, у нас в ангелах числится?
— Делай, как я сказал, И еще проверь, всем ли ясно задание.
Несколько групп получили задание перекрыть все дороги, ведущие в село. Если кто-то попытается выйти из села, того надо без шума задержать или уничтожить.
Начало темнеть. Поднялся ветерок, и лес зашумел. Растревоженные ветром тучи пришли в движение, и в появившихся между ними просветах замерцали одиночные звезды.
Из села вернулись разведчики. Правда, в село из них заходил лишь один, остальные залегли за околицей и вели наблюдение. Войдя в село, разведчик чуть ли не сразу нарвался на патруль красных. Те с подозрением смотрели на незнакомого человека, но разведчик сам направился к ним и спросил, где живет Останайнен. Это успокоило патрульных: они, по-видимому, решили, что незнакомец пришел из дальней деревни по делам в волостной Совет.
Останайнен велел передать Таккинену лишь обрывок папиросной пачки, на которой черкнул карандашом «7 час.». Таккинену этого было достаточно. Разведчики сообщили, что окопы, вырытые когда-то на подступах к селу, расчищены, но красных войск в селе нет. Улицы, правда, патрулируются местными активистами, но задами можно незамеченными пробраться к школе, где сегодня вечером состоится большое собрание.
Созвать людей на собрание в те времена было делом не простым. Обычно начало собрания не назначали на какой-то определенный час, так как часы в деревнях имелись далеко не в каждом доме, а если где и были, то полагаться на них особенно нельзя. Да и держали во многих избах часы больше для красы и, чтобы сберечь их, старались не заводить. Поэтому точного времени никто не знал, и, оповещая народ о собрании, просто говорили, что оно состоится после ужина. А так как ужинали в разных домах в разное время, то и на собрание народ сходился долго и медленно.
Но в этот вечер в Руоколахти собрание было назначено на семь часов. Это значило, что собрание не обычное, а торжественное, в честь праздника, и на это собрание опаздывать нехорошо. Поэтому, как только начало темнеть, люди потянулись к школе. Когда Ермолов пришел в школу, большая классная комната была полна людей. В коридоре также толпился народ. На торжественный вечер пришли не только жители села, но собралось и немало крестьян из дальних окрестных деревень, даже кое-кто из Тунгуды. Были среди них и мужики, о которых поговаривали, будто они сбежали в Финляндию. Мало ли что могут наболтать. Видно, свои это люди, если пришли издалека на праздник Советской власти. Оттого что народу собралось много, на душе у Ермолова было тепло и даже как-то спокойно.
Убедившись, что в классе уже яблоку негде упасть и незанятыми оставались только стулья за накрытым красным кумачом столом президиума, Ермолов вытащил из кармана часы с потертым ремешком вместо цепочки, посмотрел на них скорее формы ради, так как неизвестно было, чьи часы показывают правильное время, и дал рукой знак начать собрание. Коммунисты села и член волостного Совета с торжественным видом, причесанные и побритые, одетые в самую нарядную, какая только у них имелась, одежду, сели за стол президиума.
Ермолов погладил черные усы, оглядев собравшихся.
— Дорогие товарищи! Собрались мы на торжественный вечер, посвященный четвертой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции…
Президиум собрания встал. Следуя его примеру, поднялись все.
Ермолов запел:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Из коридора донесся какой-то шум, и стоявшие в первых рядах недовольно оглянулись на оставшуюся открытой дверь, видимо подумав, что это опоздавшие протискиваются в переполненный класс. «Если уж не сумели прийти вовремя, так постояли бы в коридоре и пели со всеми вместе…» — подумал Ермолов.
Но тут он увидел в дверях трех незнакомых мужчин. Один из них, совсем еще молодой, в финской офицерской шинели, поднял маузер и крикнул:
— Руки вверх!
Ермолов выхватил из кармана револьвер.
Испуганные женщины и дети отхлынули от дверей, подальше от человека в чужой шинели, подальше от его огромного маузера; раздались сдавленные, полные ужаса крики, плач. Лампа под потолком закачалась. Со звоном посыпались стекла. Из окон просунулись покрытые синеватым инеем вороненые стволы винтовок.
И тогда, перекрывая шум, прогремел бас Ермолова:
— Не стрелять! Слышите? Здесь женщины, дети!
Это был приказ и своим и чужим. Ермолов сам показал пример, сунув револьвер в карман. Этим жестом он спас жизнь многим женщинам и детям. Ермолов, конечно, успел бы выстрелить, своим первым выстрелом мог бы уложить появившегося в дверях финского офицера. Может быть, застрелив Таккинена, он изменил бы каким-то образом и ход начавшихся событий. Однако Ермолов не сделал этого выстрела.
Бывают в жизни моменты, когда в какую-то долю секунды раскрывается весь человек. Его мозг способен принимать мгновенные решения, но все же мысль человека не настолько быстра, чтобы он молниеносно мог взвесить и обдумать целесообразность и следствия своего шага. Ермолов был не стар, но успел прожить уже достаточно, чтобы в трудную минуту подумать не о себе, а о других. Решение пришло мгновенно, само собой. Впрочем, и не было у него времени размышлять о своей судьбе, подумать, что авось ему удастся, выпустив все пули из револьвера в бандитов, выскочить в окно или пробиться к запасному выходу. Но, убрав револьвер, он не собирался сдаваться и складывать оружие. Наоборот, по велению той же самой силы, заставившей его убрать револьвер, он, сжав кулаки, бросился на бандитов.
За столом президиума было девять коммунистов. Разные по характеру, образованию, по своему жизненному опыту и разными дорогами пришедшие на это праздничное собрание, в этот момент они поступили одинаково: зная, что идут на верную смерть, они все как один вступили в схватку с бандитами.
Ермолов успел схватить за горло Таккинена и повалить его на пол, но тут же на Ермолова навалилось не менее десятка бандитов. Не в лучшем положении оказались и товарищи Ермолова: на каждом повисло по нескольку мятежников.
— Руки вверх! — гаркнул Таккинен, вырвавшись из рук Ермолова.
Все то, что делал Таккинен сейчас, было не случайно: в его действиях проявилась выучка, которую он получил в Германии в финском егерском батальоне, жестокость, к которой он привык, чиня расправу над безоружными людьми в дни поражения рабочей революции в Финляндии и над теми карелами, которые не хотели подчиняться его власти и с которыми разговор был коротким: «Руки вверх и пулю в лоб!»
Таккинен размахивал маузером, но спокойный голос Борисова, привыкшего убивать хладнокровно, заставил его опомниться:
— Господин главнокомандующий, мы приступим к делу во дворе.
— Но надо бы допросить их и отобрать тех, кого нужно… — заметил Таккинен, уже овладевший собой.
— Вот он отберет, — Борисов показал на служащего Руоколахтинского волостного Совета Останайнена.
— Хорошо.
Более компетентного следователя и судьи они не собирались искать. Достаточно было того, на кого укажет Останайнен, о котором жители села только теперь узнали то, что давно было известно узкому кругу приближенных Таккинена. Этот предатель знал каждый шаг и поступок всех коммунистов и советских работников Руоколахти, настроения и убеждения каждого из них. Предатель знал заранее, что ему предстоит совершить сегодня. Сегодня он будет расстреливать своих товарищей по работе. Товарищей по работе? Нет, для него работой было другое. Шпионаж, подслушивание и подглядывание, ожидание изо дня в день этого момента — вот что было для него работой. А то, что он делал в Совете, было ложью и обманом.
Веки у Останайнена были припухшие, под глазами черные круги. Видимо, он не спал всю ночь, боялся, что его распознают. Только вряд ли его мучили угрызения совести. Ни разу не дрогнула его рука, когда он одного за другим отбирал тех, кого, по его мнению, надо было расстрелять. Узкие, словно покрытые тонкой коростой, губы были плотно сжаты и лишь чуть-чуть разжимались, бросая короткое:
— Того… и вот того…
После каждого «того» в сгрудившейся толпе женщин и детей раздавался горестный вскрик. Когда подошла, очередь Ехкими, его жена рванулась, вцепилась зубами в руку Борисова, пытавшегося остановить ее, и упала на колени перед Останайненом. Ехкимя поднял жену на ноги.
— Кланяться этой сволочи… Ну нет…
Он обнял жену, но ее тут же вырвали из его рук и отшвырнули в толпу.
Разозленный Борисов схватил малолетнего сына Ехкими и вытолкнул его в коридор, где собирали приговоренных к смерти. Но кто-то из бандитов взглянул на Таккинена и сказал: «Пусть подрастет… Детей не надо…» Плачущего мальчика вернули обратно в класс.
На Ермолова Останайнен не показал. То ли рука не поднялась, то ли посчитал, что и так все ясно. И даже Борисов не подталкивал Ермолова. Не тронули его и другие бандиты, на рукавах которых неожиданно появились белые повязки. Белые повязки оказались и у некоторых жителей села, — видимо, они пришли на собрание с повязками в кармане. С высоко поднятой головой, с сосредоточенным видом, словно направляясь к трибуне, чтобы сказать что-то важное, Ермолов прошел по проходу, образованному расступившимися перед ним бандитами. Перед Останайненом он на мгновение задержался, хотел посмотреть в глаза предателю, но глаз он не увидел. И, горько усмехнувшись, Ермолов шагнул за порог. На пороге он встал первым в шеренге. Из открытой двери на мерзлую землю падал сноп света… Ехкимя дотронулся до руки Ермолова и кивком указал на выстроившихся перед ними с винтовками в руках бандитов. Среди тех, кто готовился расстреливать их, стоял Останайнен. Были и другие, о которых никогда бы и в голову не пришло, что они способны на такое. Да, недоглядели, проморгали. Теперь поздно уже сожалеть.
— За ошибки надо расплачиваться, — тихо сказал Ермолов. — Но люди нас плохим поминать не станут.
Бандиты не торопились расстреливать их. Может быть, на этот раз удастся избежать смерти? Отсрочить ее? — мелькнула надежда.
Во двор вышел Таккинен. Он обратился к приговоренным к смерти с короткой речью:
— Вам тоже хочется жить. Верно?
Да, все они хотели жить. Им хотелось увидеть, как рассеются тучи, окутавшие небо, и взойдет солнце. Им хотелось увидеть ярким не только солнце на небе, но и жизнь, светлую и новую. Хотелось проснуться мирным утром в кругу своей семьи и отправиться на работу, а вечером, после работы, отдохнуть, а иногда и попраздновать.
— У вас есть возможность сохранить жизнь. Мы — гуманисты… — продолжал Таккинен.
Остаться в живых? Из всех инстинктов, присущих человеку, инстинкт самосохранения обладает наибольшей силой — он заставляет утопающего хвататься даже за соломинку.
— …Тот, кто сейчас публично отречется от идей коммунизма, останется в живых…
Но была в этих людях и новая, рожденная временем сила, более могучая, чем инстинкт самосохранения…
— Такой ценой мы жизнь не покупаем! — Это был ответ Ермолова.
Таккинен неторопливо прошел вдоль строя, останавливаясь перед каждым приговоренным к смерти. Ни один из коммунистов не захотел покупать жизнь ценой предательства.
Убедившись, что его товарищи выдержали испытание, Ермолов почувствовал облегчение, словно камень с души свалился. Ясным и звонким голосом он крикнул:
— Помните, товарищи, хотя мы умрем, коммунизм будет жить. Нет на свете такой силы, чтобы…
Борисов выстрелил. Он мог лишь оборвать последнюю фразу Ермолова. Да и то одной револьверной пули оказалось мало.
— …Нет, такой силы, чтобы… — повторил Ермолов. Но прогремел второй выстрел, и, не успев досказать то, что хотел, он умолк… Его жизнь оборвалась, как песня, которую начали, но не допели.
И песня эта не умерла. В здании школы, из которой бандиты вывели лишь приговоренных к смерти, вдруг, покрывая стоны, причитания и плач женщин и детей, грянуло:
Это есть наш последний…
Пели комсомольцы.
— Молчать! — Таккинен вбежал в класс.
и решительный бой…
На дворе прогремели еще два выстрела.
С Интернационалом
воспрянет
— Молчать! Стрелять будем! Тогда уж никто не воспрянет! — бесновался Таккинен, выхватив маузер.
…род людской…
На дворе трещали выстрелы. Расстреливали соплеменников во имя братства народов, во имя свободы, во имя демократии, во имя западной цивилизации, во имя бога, во имя миллиона телеграфных столбов, закупленных Британией…
Когда все затихло, Таккинен вышел во двор. На мерзшая, осенней земле лежали девять коммунистов. Они погибли, но они не отреклись!
— Все? — спросил Таккинен.
Засовывая в кобуру револьвер, Борисов посмотрел на Таккинена налившимися кровью глазами, и что-то похожее на горькую усмешку мелькнуло на его угрюмом лице. Все ли? Зачем спрашивать об этом? Всех все равно не перестреляешь. Ишь, господин главнокомандующий… Свои ручки не хочет пачкать. Хочет быть в сторонке, чтобы потом оправдаться и рассказывать в своих мемуарах: мол, он в расправах участия не принимал, это все другие…
— Вот еще один. На твою долю остался, — Борисов выхватил из толпы, вывалившейся на крыльцо, какого-то тщедушного старикашку и с такой силой толкнул его к Таккинену, что тот чуть было не свалился. Старик тоже с трудом удержался на ногах.
— Не убивайте, — завыл старик, дрожа. — Я не… я… не…
Старикашка сам не знал, что он хотел сказать; он не понимал, что от него надо этим убийцам.
Таккинен взглянул на Останайнена. Тот махнул, рукой: дескать, не стоит и руки марать.
— Задержите его, потом разберемся, — велел Таккинен.
Людей из школы выпускали но одному. Возле расстрелянных коммунистов стояли вооруженные бандиты, не подпуская к телам зверски убитых никого: ни родных, ни близких. Сломленных неожиданным горем жен и матерей расстрелянных коммунистов их соседи вели под руки, утешали. Ермолов и его товарищи хотели устроить седьмого ноября в селе демонстрацию. Но совсем иное, непредвиденное шествие состоялось в Руоколахти в этот праздник, и не праздничные колонны шли по улицам, а окруженные бандитами группы людей, которых разводили по селу и запирали в амбары, чтобы допросить ночью. Ведь для них эти люди были опасными преступниками, захваченными на «месте преступления» — на торжественном вечере, посвященном четвертой годовщине Октябрьской революции. А самых опасных участников этого преступления оставили в школе.
На следующий день Таккинен велел согнать на собрание всех мужчин села. Собрание было коротким. После того, что случилось предыдущим вечером, не нужны были ни разъяснения, ни уговоры. Демонстративно расстегнув кобуру маузера, Таккинен прошел к столу и, положив на стол чистый лист бумаги, объявил, что тот, кто готов добровольно вступить в отряд, может подойти и записаться.
— Ну, а если кто не хочет… — Таккинен посмотрел во двор, где лежали неубранные тела расстрелянных коммунистов. — Пусть посмотрят и подумают.
Поднялся ветер. Разогнанные им черные тучи плыли над селом, словно торопились убежать куда-то. Порывы ветра срывали еловые ветки, которыми были украшены избы. Все лозунги и транспаранты, вывешенные комсомольцами, сорвали еще утром незваные гости. Не удалось жителям Руоколахти отпраздновать четвертую годовщину Октября, к которой они так готовились. Но люди ждали и верили, что наступит пятая годовщина, а потом будет и пятидесятая. И еще знали они, что эту четвертую годовщину революции народ никогда не забудет.
Васселея оставили в дозоре на подступах к селу. В его группу включили Кирилю и Потапова, с которыми он и прежде ходил на задания.
Потапов был не в духе, и когда Кириля, по своему обыкновению, начал сетовать и охать, что же теперь с ними будет, Потапов сердито буркнул:
— Заткнись! За чем пошел, то и нашел.
— Что там в селе-то! Как там наши? — вздыхал Кириля.
— А ты не знаешь? — угрюмо ответил Потапов. — Кофий народу они там раздают, а люди кофий пьют да власть Советскую хвалят.
— Нет, добром это не кончится, — Кириля был настроен пессимистически. — Уж коли Таккинен да Борисов пошли, то хорошего ждать нечего.
— Да замолчите вы, черти! — приказал Васселей. — Заныли тут…
Васселей был старшим группы, и его положено было слушаться. Его группе строго-настрого было приказало не выпускать никого из села. Все вокруг словно вымерло. Голые деревья казались в темноте призрачными, а земля, местами покрытая белым снегом, местами еще обнаженная, черная, представлялась каким-то нагромождением камней, в расщелинах между которыми таилось что-то молчаливое и страшное. Этот таинственный, суеверный страх тревожил Васселея больше, чем мысли о реальной опасности.
— До железной дороги отсюда далеко? — спросил вдруг Потапов.
— Сколько верст, не знаю, — помедлив, ответил Васселей. — Зато знаю, что не одну смерть на том пути миновать надо.
— Смерть, смерть… — протянул Потапов. — А где от нее укроешься? Все одно она тебя найдет. И не все ли равно где. Хорошо было бы, хоть помирая, людям открыто в глаза смотреть.
— Ты у меня посмотришь, если не замолчишь.
Из села донеслись выстрелы, глухие, словно удары валька по мокрому белью.
Потапов встал и прислушался. Васселей снял затвор с предохранителя.
— Что? Что там? — испугался Кириля.
— Вроде красного войска в селе не должно быть, — недоумевал Васселей.
— Погоди, погоди, — сказал Потапов. — Если бы бой там шел, то стреляли бы из пулемета.
Но пулеметных очередей не было слышно. Зато затрещали винтовочные выстрелы…
— А знаете, они ведь невинных людей там убивают! — сказал Потапов и поглядел на Васселея.
— Коммунистов, — поправил Кириля.
— Тем хуже для нас, — сказал Потапов.
— Почему для нас? — спросил Васселей. — Ведь мы не там, а здесь.
— Послушай, Васселей. Вот я все эти дни думаю, голову ломаю. — Потапов насыпал на обрывок газеты столько махорки, что половина просыпалась на землю. — Говоришь, мы не там. А где мы? На печи лежим, что ли? Спрятались за баб да одним глазом поглядываем, что там на белом свете делается, так, что ли?
— Чего ты орешь на меня? — рассердился Васселей. — Я, что ли, тебе велел идти сюда? Сидел бы дома, на печи…
Потапов, замолчал. Они лежали, думая каждый о своем. Васселей думал о том, что было бы неплохо, если бы их забыли сменить с поста. Пусть там, в селе, происходит что угодно, они будут здесь, в стороне от всего, в тишине.
Прошло часа два, и тишина нарушилась. Со стороны села кто-то шел. Слышалось потрескивание сучьев под ногами, приглушенные голоса. Между деревьями мелькнула фигура, другая… Шли четверо.
Васселей поднял руку, дал знак не стрелять. Пусть подойдут поближе.
— Сейс! — крикнул Васселей по-фински и повторил по-русски: — Стой! Бросай оружие!
Те четверо сразу бросились на землю.
— Нет у нас оружия, — ответил из-за куста мальчишеский голос.
— Кто такие?
— Мы… мы карелы.
— Мы тоже карелы, — крикнул Кириля.
— А вы какие?
Да, какие? На этот вопрос нелегко было ответить.
— Идите сюда! — велел Васселей.
С земли поднялись четыре паренька. Васселей, Кириля и Потапов пошли им навстречу.
— Куда и откуда идете? — спросил Васселей.
— Вы не бойтесь нас, — сказал Потапов. — Что там, в деревне-то? Чего-то стреляли. А?
— Людей безвинных убивали. Вот чего стреляли, — дерзко ответил самый высокий из парней, выйдя вперед и как бы заслонив собой своих товарищей.
— Но-но! — строго сказал Васселей. — Так уж и безвинных…
Парень стоял насупившись, молча.
— Куда путь держите? — снова спросил Васселей.
— Нельзя нам дома оставаться, — ответил робкий голос из-за спины высокого парня. — Убьют они нас.
— Направились мы, конечно, не к вам, — сказал высокий парень, выпрямившись еще больше. — Мы видим, кто вы такие. Из той же компании.
— Из той же, говоришь? Нет, мы не из той же, слышишь! — сердито выдохнул Потапов, глядя не на парня, а на Васселея. — Пошли, поговорим!
Он взял Васселея за рукав и потянул в сторону.
— Кириля, ты гляди, чтобы не сбежали, — приказал Васселей.
Потапов увел его в сторону. Остановившись за деревом, крепко сжал за плечо и спросил:
— Слышал? А мы что?
— Что — мы? Мы же там не были.
— Ах вот как! Мы, значит, чистенькие? Стала быть, теперь в Карелии две силы — красные и банда Таккинена, а мы третья сила, промеж них, так, что ли? Говори!
— Ну мы… мы, конечно… А что мы можем? — беспомощно пробормотал Васселей.
В его беспомощности было столько отчаяния и горечи, что у Потапова пропала злость.
— Что можем? Уйти-то мы можем.
— Куда?
— Куда? Я уже сказал. У нас в Карелии можно быть на стороне тех или иных. Остаться здесь или уйти. Другого выбора нет.
— А нас там… Сам знаешь.
— Знаю. Я тоже там не в ангелах хожу.
— Там нас… — Васселей помолчал. — Как собак бешеных… Чтобы не кусались больше. Или в лучшем случае — в Сибирь. На веки вечные. А здесь худо-хорошо, а мы живы.
— Теперь я вижу, кто ты. Трус.
— Я — трус?! — Васселей схватил винтовку.
— Ну, ну, не прыгай. Стрелять ты умеешь. На это у тебя храбрости хватает. Погоди, не стреляй…
— А здесь мы, — Васселей пытался взять себя в руки, — как-никак на своей земле, на карельской. Кто знает, как тут все получится.
— Думаешь, белые победят?
— Как знать.
— Да, здорово ты наслушался Левонена и Таккинена. Ничего не скажешь… «На своей земле, на карельской». Ты что, такой победы хочешь, как в Руоколахти?
— Тише. Услышат, — Васселей показал на пареньков, которые в самом деле прислушивались к их разговору.
— Пусть слышат. Я сам им скажу. Я пойду с ними. А ты как? А Кириля? Останетесь с бандитами?
— Так ты и уйдешь… Поглядим.
— Неужто застрелишь? Врешь. В меня ты стрелять не будешь. Я тебя знаю, — усмехнулся Потапов и, похлопав Васселея по плечу, вернулся к юношам.
— Пошли.
— Куда? — спросил высокий парень.
— Туда, куда вы идете.
— А они? — парень показал на Васселея и Кирилю.
— Нет, я не могу, — растерялся Кириля. — Я ведь… Нет, не могу я…
Васселей молчал.
— Стрелять вслед не станет? — спросил юноша.
Васселей ничего не ответил. Тогда Потапов молча пожал руку Васселею и Кириле и махнул ребятам.
Густая темнота осеннего леса тотчас же поглотила беглецов. Кириля вздохнул и растерянно пробормотал:
— А мы? Как же мы-то?
Васселей сел, опершись спиной о ель. Он не вздыхал, не проронил ни слова. Он тоже словно исчез, слившись с густой тенью ели и ночной тьмой.
— Что с нами-то будет? Мы же их отпустили, — испугался Кириля. — Ведь нас предупредили, что если хоть кто-то сбежит из дозора, то взыщут с тех, кто был вместе с ним.
Васселей долго молчал. Потом не спеша ответил:
— Что будет? Надо было стрелять. Чего ж ты? Стреляй, ну! Стреляй!
Кириля щелкнул затвором. Оглушительный выстрел прокатился по тихому лесу, отдавшись болью в ушах.
— Давай, давай еще! — сказал Васселей и вскинул винтовку.
Кириля не видел в темноте, ухмыляется Васселей или нет. Он выстрелил второй, третий раз, расстрелял всю обойму.
На выстрелы прибежала подмога. Ведь не могли же Васселей и Кириля вдвоем пуститься в погоню за беглецами, которых было вдвое больше. Они сделали все, что могли. Получив подкрепление, они долго ходили по ночному лесу, но так никого и не нашли.
День клонился к вечеру. Седьмое ноября оказалось таким же коротким и хмурым, как и все остальные дни поздней осени на севере Карелии. Издали казалось, словно село Руоколахти стало меньше, будто оно сжалось, стараясь укрыться от холодного ветра. Огни светились лишь в нескольких избах.
Со стороны леса к селу приближались двое. Один, сгорбившись, с понурым видом, едва тащился, устало переставляя ноги. Другой шел следом, зажав под мышкой винтовку. Он тоже устал, но показавшиеся впереди огоньки придавали ему силы. Там, в селе, он сдаст пленного бандита, напьется горячего чаю, перекусит, выспится. Не идти же ему в обратный путь на ночь глядя, тем более ходить в одиночку в последнее время стало небезопасно.
— Стой! Кто идет?
Из-за деревьев вышли трое с винтовками.
— Свои, свои! — обрадовался сопровождающий пленного бандита. Он узнал окликнувшего по голосу. — Останайнен?
— Да, я. Ты это, Калехмайнен?
— Кто же еще? Я, конечно. Вот бандита привел. Примете?
— Примем, примем…
Останайнен со своими спутниками пошел навстречу Калехмайнену. Милиционер переложил винтовку в левую руку, а правую протянул Останайнену. Тот пожал руку Калехмайнена и не выпустил ее. Тем временем один из спутников Останайнена выхватил из руки Калехмайнена винтовку.
— Бросьте. Не так уж я устал. Донесу как-нибудь, — Калехмайнен пытался отобрать свою винтовку. — Вы что, не знаете меня?
— Знаем, знаем…
Отобравший винтовку отдал ее бандиту, и тот сразу приставил дуло к груди милиционера.
— Что за дьявольщина? — Калехмайнен попытался вырваться, но ему тотчас заломили руки за спину.
— Не надо ругаться, товарищ Калехмайнен, — осклабился Останайнен. — Ведь и по учению коммунистов ругаться нехорошо.
— Кто вы такие? — спросил Калехмайнен, хотя уже понял, в чьи лапы он попал. — Предатели!
— Сам ты изменник родины.
Только теперь по голосу Калехмайнен узнал второго спутника Останайнена.
— Кажется, Паавола? — Калехмайнен помолчал и добавил: — Нет, я не изменник родины. Только напрасно с тобой об этом говорить. Нам не понять, друг друга.
— Конечно, — согласился Паавола, — мы с тобой глядим на мир с разных колоколен. А здорово получилось: все-таки встретились!
— Мы же договорились, что встретимся, — вспомнил Калехмайнен. — Хотя, конечно, не такой встречи я желал.
Действительно, почти четыре года назад они договорились встретиться. Оба они были родом из одних мест, из Северной Финляндии. В конце 1917 года Паавола со своими щюцкоровцами приходил к Калехмайнену с обыском. Калехмайнен был одним из руководителей рабочего движения в их округе. Паавола тогда арестовал Калехмайнена, но время было еще такое, что приходилось соблюдать кое-какие законы. И Калехмайнена выпустили. Выйдя из тюрьмы, Калехмайнен подался на юг. Сказал, что идет искать работу, потому что в ремонтных мастерских, где он работал, хозяин объявил локаут. Паавола, конечно, догадался, что не ради работы Калехмайнен уходит на юг. Он знал, что там, в южных провинциях Финляндии, готовились к выступлению отряды Красной гвардии. Но помешать Калехмайнену он не мог. Тогда Паавола сказал на прощание:
— Погоди, мы еще с тобой встретимся, Мы еще с тобой полюбуемся друг на друга через прорезь прицела.
— Пожалуйста, если вы этого так хотите! — ответил Калехмайнен. Он никогда не обращался к Пааволе на «вы», и это «вы» означало, что он имеет в виду не только Пааволу.
И вот они встретились. Правда, через прорезь прицела мог смотреть лишь Паавола, имевший винтовку. У Калехмайнена этой возможности теперь нет. Оттого-то и было так горько у него на душе. Четыре года он воюет, а так и не постиг всех военных хитростей. Опять его водят за нос. Недавно в Киймасярви его обвел вокруг пальца хитрый поп. А теперь он, как дурак, отдал винтовку. Так же они оплошали у себя в Финляндии. Все твердили о гуманных целях рабочего движения, а не о том, что если уж взялись за оружие, то надо его и применять, а не ради форсу носить с собой. Бандит, который ему попался, был птичкой немалой. Много черных дел на его совести! Если бы Калехмайнен поступил так, как поступали в таких случаях белые, то не надо было бы ему тащиться с этим пленным за десятки верст в волость. Просто к стенке его — раз, и готово. Но Калехмайнену это тогда даже в голову не пришло. И он повел бандита один: стоит ли еще кому-то тащиться, путь неблизкий, а справиться вполне можно и одному. Как же он прошляпил!
Калехмайнена повели к селу. Значит, Руоколахти они уже взяли. Может быть, там допустили ту же оплошность, что и он, Калехмайнен? Ему-то уже своей ошибки не исправить. Хоть бы другим это было наукой!
Горница была жарко натоплена. Жаром веяло и от пузатого самовара, за которым сидели Таккинен и Борисов. Таккинен рассуждал о планах дальнейших действий своего отряда, Борисов молча слушал, лишь изредка кивая головой.
В дверь постучали. В горницу вошел Паавола и радостно доложил, что они захватили пленного.
— Калехмайнен его фамилия.
— Знакомая фамилия, — сказал Таккинен и стал надевать китель.
— Мы с ним старые знакомые, — сообщил Паавола. — Он из наших краев. Батраков и служанок воспитывал в большевистском духе.
— Ну и как? Получилось что-нибудь? — благодушно поинтересовался Таккинен.
— Он-то старался вовсю, — ответил Паавола.
Застегнув китель и подпоясав его широким ремнем с маузером в деревянной кобуре, Таккинен велел ввести пленного.
— Давай поговорим как финн с финном, — предложил Таккинен Калехмайнену, налив ему стакан чаю и угостив папиросой.
— Да, финны-то мы финны… — задумчиво сказал Калехмайнен. Он охотно выпил стакан горячего чая. От папиросы тоже не отказался.
— По родной стороне не соскучился? — спросил Таккинен. — А я вот сильно скучаю.
— Да, конечно, — согласился Калехмайнен. — Я тоже частенько думаю о ней.
В его словах было столько теплоты, что Таккинен с любопытством взглянул на пленного и, помедлив, предложил:
— Ну если действительно тебе так хочется повидать родные края… Нет ничего невозможного. Нация мы небольшая, мы должны помогать друг другу.
— Что касается помощи в моем положении… — Калехмайнен хотел махнуть рукой, но, заметив, что пепел с его папиросы вот-вот упадет на пол, осторожно стряхнул его в пепельницу. — Боюсь я, что на цене мы не сойдемся.
— Да ну? — изумился Таккинен. — Выходит, и ваш брат коммунист может быть человеком дела. Сразу о цене речь повел. Нет! Сперва надо договориться кое о чем еще. Надо повиниться, покаяться, от всяких большевистских идей отречься. Потом помочь родине во всем, что мы потребуем. А лишь потом поговорим о цене…
— Я ведь о том же и говорю, неужели непонятно? Просить пощады, отрекаться. — это есть та цена, о которой нам не договориться. Родине своей я готов помочь. Только не так, как бы вы хотели. А по-другому, так, как мы хотим. Вот так-то!
— Ага! — холодно сказал Таккинен. — В таком случае родины вам не видать. Да и мечтать о ней вы скоро перестанете.
— Охотно верю. Уж столько мы друг друга знаем. С вашего разрешения, я возьму еще одну…
Калехмайнен сам взял пачку со стола и неторопливо вынул из нее папиросу. Задумчиво рассматривая пачку, проговорил:
— «Саймаа». Знавал я немало ребят с этой фабрики. Хорошие парни! Да и папиросы хорошие. — Он закурил и продолжал, словно говоря сам с собой: — Родина… В мире теперь все переменилось. Для нашего брата родина не только там, где мы родились.
— Может, хватит, господин главнокомандующий? — не выдержал Борисов. — Давай допросим его, выжмем что можно…
— Ну! — грозно сказал Таккинен. — Какие силы у красных в Киймасярви и в тех деревнях, где вы бывали? Врать не стоит, мы примерно знаем. Говоря правду, вы можете помочь себе. Я — финн, и если я дам слово, то сдержу его.
— Стоит ли говорить, где какие силы, — усмехнулся Калехмайнен. — Какие бы там ни были силы, все равно мне они не успеют помочь. А где и сколько красных, вы узнаете на собственной шкуре. Я тоже финн, и слово у меня твердое. Все. Больше вы ничего от меня не узнаете.
— Мы кого угодно заставим говорить! — Борисов положил на стол свой кулачище.
— Некогда нам возиться с ним, — буркнул Таккинен. — Все равно этот черт не скажет ничего. Да и что нового он может сказать? Пожалуй, и так все ясно.
— Ну что ж… — Борисов встал.
— Нет, ты сиди, — кивком головы Таккинен велел Борисову сесть. — Это дело касается нас, финнов. — И он кивнул Пааволе.
— У меня с этим товарищем старые счеты, — с готовностью отозвался Паавола. — Пошли прогуляемся немножко.
— Ну что ж, докурить не удалось. Ну ладно, — Калехмайнен погасил окурок о пепельницу. — Что поделаешь? Пошли.
— Погодите, — остановил его Таккинен. — Мы — гуманисты. Если у вас имеется последнее желание, то я постараюсь выполнить его.
— Ага, хорошо. — Калехмайнен задумался. — Сегодня седьмое ноября. Четвертая годовщина Октябрьской революции. Так вот. Передайте Финляндии, что в этот день Калехмайнен отдал во имя революции последнее, что он мог отдать, — жизнь…
Неизвестно, помнил ли Таккинен подобные обещания, но в данном случае он его выполнил, написав много лет спустя в своих мемуарах о расстреле седьмого ноября финского коммуниста, которого бандиты захватили при конвоировании им белого солдата.
Добравшись до озера Юмюярви, река, словно почувствовав свои силы, делилась на три рукава, каждый из которых был намного шире, чем сама их породившая река где-то в своем верховье. Два острова, образовавшиеся между протоками, считались частью села, стоявшего на берегу озера. Но дважды в год, осенью и весной, жители этих островов оказывались пленниками реки, так как порой к ним в течение многих дней нельзя было добраться ни на лодке, ни по льду.
Лед еще не окреп, но отчаянные мальчишки уже осмеливались перебегать на длинных лыжах через замерзший проток. Старший сын Варваны Романайнен тоже пошел в село узнать, не раздают ли муку. Вернувшись, сообщил — не дают, не привезли. Муку давно обещали привезти, но как же ее доставишь в распутицу? Да и не пропустили бы обоз с мукой совтуниемцы…
— Нет так нет. Проживем. А вечером я вам… — сказала Варвана.
Вечером дети получили то же, что и всегда, — рыбу да картошку. Только приготовлено все было по-праздничному. Варвана напекла картофельных оладий, подала их с вяленой рыбой, потом подала приготовленный из чаги чай с пареной репой.
После ужина все залезли на печь.
— Жили-были старик да старуха. Было у них три сына…
Варвана уже все сказки рассказала своим детям, некоторые даже по нескольку раз. Рассказывала она их по-своему. Порой присочиняла такое, чего в этих сказках прежде не было, и часто третий сын старика и старухи совершал в одной ее сказке столько подвигов, сколько не совершали Тухкимусы-Тяхкимусы в десяти сказках. Детям такая манера исполнения старых сказок нравилась, хотя деревенские сказительницы не одобряли ее: сказка есть сказка, какой она к тебе пришла, такой и передай ее.
Первому и второму сыновьям старика и старухи в сказках Варваны не везло.
— И тогда в путь-дорогу собрался Тухкимус-Тяхкимус…
Старшие братья Тухкимуса нашли свою гибель в схватке с трехглавым змеем, а он одолел и девятиглавого Змея-Горыныча. Из трех братьев он один выбрал на перепутье трех дорог единственный верный путь и, преодолев все преграды и опасности, достиг наконец Золотого озера, где было всего вдоволь. Но Тухкимус не хотел быть счастливым один, он хотел жить среди людей и хотел, чтобы всем жилось хорошо. Из одного зерна он вырастил стебель, по которому можно было взобраться на небо, где одноглазая колдунья крутила ручной жернов и сыпалось из-под тех жерновов всякое добро, все, что душе угодно. И Тухкимус наложил полный кошель всяких вкусных вещей и понес своей голодной сестре…
— А сестра-то откуда взялась? — удивлялись дети. — Ведь у старика и старухи было три сына.
— Сестра у них тоже была…
Все, что Тухкимус добывал, отдавал он людям, а сам опять оставался таким же бедным, каким и был. И если бы Тухкимус не добыл самомолку, что молола соль, так, наверное, вода в морях была бы несоленой и люди бы не знали, где взять соль. А теперь на земле соли много, всем ее хватит. Только надо дождаться, когда зимняя дорога установится.
Коснувшись забот нынешних дней, Варвана вновь возвращалась в стародавние времена, где все брало свое начало. Младшему сыну старика и старухи приходилось испытывать разные злоключения и вести сражения, и хотя его считали никудышным дурачком и презирали и обижали, он всегда выходил победителем. Во всех его делах ему помогали добрые люди, такие же униженные и бедные, как он сам. Эти люди обладали чудесными способностями: одни из них так метко стреляли, что могли за три версты попасть стрелой в колечко; другие так хорошо видели и слышали, что узнавали, что делается за тридевять земель; третьи плавали, как рыбы, и летали, как птицы. В народных сказках Тухкимус за свои подвиги часто брал в награду царевну, а у Варваны сколько бы царевен ему не предлагали, он от них отказывался. И не нужны были ему ни полцарства, ни целое государство. Он хотел быть не царем, а простым крестьянином на своей земле, а царей он сажал в волшебный котел, и они превращались в пастухов или топили людям бани…
Представляя, как царь топит баню, дети смеялись. Они слышали, что русского царя тоже прогнали, и предлагали, если царь-батюшка у себя в России работы не найдет, то пусть приходит к ним в Юмюярви и людям топит бани.
— Ишь чего захотели, — проворчала Варвана. — Когда царь-то у нас был, тогда войны не было и хлебушко водился. А нынешние большевики всё собрания проводят, и того и этого сулят, а самим есть нечего. Давайте-ка спать.
Дети замолчали. Путь мама спит. Хорошо было лежать на теплой печи, прислушиваясь к тишине. Где-то тявкнула собака, другая ответила ей… Одна словно спросила: «Ну как там?», другая пролаяла: «Да ничего… Холод только собачий». И опять стало так тихо, что в избе было слышно, как собака Романайненов выползла из-под крыльца, постояла, прислушиваясь, потом молча полезла обратно в свою нору. Чего же ей без дела лаять? Глухо зашумела старая ель возле бани: она всегда первая подавала знак, что поднимается ветер. Какое тихое, спокойное здесь место! А озеро называется Юмюярви — Гремучее…
Дети думали, что мать заснула, но Варване не спалось. Тревожные мысли не давали ей покоя…
Что же там у соседей, в Совтуниеми, творится?
Села Юмюярви и Совтуниеми были соседями, между ними не было и двадцати верст. У них были одни тони, из-за которых случались ссоры, одни покосы на болотах, поросших осокой, одни глухариные токовища. Конечно, и озер, и болот, и богатых дичью лесов вокруг хватало, из-за них можно было бы не ссориться. Но ссоры доходили даже до драки. Бедным вроде не из-за чего было и ссориться. У кого нет невода, тому и место для невода не нужно. А ерундовой сети или мереже везде место найдется. За покосы тяжбу вели тоже те, у кого скота было побольше, чем у других. Но бедным все равно не удавалось быть в стороне от этих ссор между жителями двух сел. Ведь если тебя взяли в чужую лодку невод тянуть, то изволь петь под дудочку своего хозяина и в угоду ему хулить тех, кто сидит в лодке его врага из соседней деревни. Жители двух сел наградили друг друга такими прозвищами, что, прежде чем женщина могла какое-либо из них выговорить, она должна была попросить прощения у господа. Кроме того, совтуниемцы еще до революции называли Юмюярви большевистским гнездом. Правда, своих большевиков в селе тогда не было, но было много ссыльных, которых доставляли под стражей откуда-то из России.
«Хорошие были люди», — Варвана всегда с теплотой говорила о них. У нее тоже одно время жили четверо ссыльных. Когда началась германская война, двоих увели, а остальные уехали сразу же, как узнали о свержении царя. Провожали их всем селом. Даже жалко было расставаться, до того привыкли к ним.
«А эти нынешние большевики…» В нынешних большевиках Варвана совсем разочаровалась. В Юмюярви был один русский большевик, несколько финнов и свои, карелы, тоже уже были. Но толку от них никакого… Те, прежние большевики, всё знали. «Вот возьмут рабочие да крестьяне власть…» — говорили они. Уж они-то знали бы, что и как делать. И войны бы, конечно, не было. И люди бы жили дома, работали и своим трудом кормились. Не нужно было бы ходить к богатеям в ноги кланяться. А при этих-то… Из дому люди бегут. Где им работать да своим трудом жить! И чего только эта нынешние не обещают! «Власть богатых кончилась», — говорят. Слава богу, что богатые еще не все вывелись (Варвана перекрестилась). Хоть власти у них и нет, а без них совсем бы пропали. Конечно, прежнего богатства у них нет уже, но кое-что осталось. Глядишь, и бедным с их стола какая-то кроха перепадет, ежели по-хорошему попросишь, в ножки покланяешься да пообещаешь отплатить добром. Раньше-то в богатые дома ходили просить и кланяться не таясь, а теперь это приходится делать украдкой.
На следующий день потеплело. Пороша, примерзшая к тонкому льду реки, растаяла. Пошел дождь со снегом. Не впервые осенняя погода подводила жителей островов. Может быть, кому-то было все равно, задержится приход зимы на день или два, а островитянам в Юмюярви такие капризы погоды были совсем некстати.
Опять начало темнеть. В камельке запылал огонь, варилась уха из вяленой рыбы. На этот день у Варваны было припасено для детей по куску сахара. После ужина ребятишки собрались в село: там в школе был праздничный вечер и, кроме того, свадьба.
— Не пущу! — заявила мать. — К водяному на ужин захотели…
— Так люди же ходят… — попытался перечить старший сын.
— Люди, люди… Люди нынче сами смерть ищут. Такой теперь народ пошел. А вы никуда не пойдете.
Варвана, разумеется, знала, что на лыжах перебраться через реку можно. Надо только знать, где идти. Не пустила она детей в село совсем по другой причине. И сама по той же причине не пошла, хотя очень уж любопытно ей самой было поглядеть и на праздник и на свадьбу. В школе отмечали четвертую годовщину Советской власти. Четыре года уже, а жизнь все хуже становится. И все опаснее. Поди знай, с кем теперь лучше не ссориться: то ли с теми, чей праздник, то ли с теми, для кого этот праздник что кость в горле. Пойдешь на праздник, а потом беды не оберешься. А свадьба? Ох уж эти безбожники! Попа не признают, в церковь венчаться не ходят. Накажет бог за грех и тех, кто свадьбу гуляет, и тех, кто в гости к ним пойдет.
Пришлось ребятишкам опять забраться на печь, хотя время было еще раннее.
Варвана помыла посуду, убрала ее, в раздумье остановилась перед окошком. За рекой, в школе, ярко светились окна. «Опять золотые горы сулят…»
Она бы с радостью пошла на свадьбу, если бы там все было как положено. Если бы там невесту выкупали, косу бы расплетали, если бы плакали по невесте вопленицы. Разве без всего этого свадьба — свадьба? Ну а праздник этот советский… В Совтуниеми уже не празднуют… Даже милицию прогнали…
Варвана залезла на печь.
— Жили-были старик и старуха. Была у них дочь. Бедно они жили, очень худо. Только дочь не пошла по белу свету, а дома осталась, в своей деревне, чтобы свою кукушку слушать, по своему бережку ходить, по своим тропинкам бродить. Живут они, маются. Есть-то им нечего. Дочь растет, а нарядить ее не во что. Не в чем ей людям показаться. Платье из мешка сшито, и то рваное. Пошла она в богатый дом, в ножки хозяйке поклонилась и говорит: «Возьмите меня, дайте мне работу, накормите да оденьте во что-нибудь».
— Мама, так ты же о себе рассказываешь, а не сказку. Ты расскажи, как в сказке было. Дочке дали золотые туфельки, шелковые платья, а царевич полюбил ее и…
— Погодите, погодите. Не полюбил ее царевич. И зря она в ноги хозяйке кланялась. Сказала ей хозяйка: «Мы нищих одевать да кормить не будем». Пошла девушка в другой дом, опять поклонилась…
В селе что-то грохнуло, будто гром ударил.
— Что? Что там?
Тут же ударил второй выстрел, третий. И пошла пальба по всему селу.
— Мама, не ходи. Убьют!
Варвана набросила на плечи рваную шубу, детям приказала:
— Живо оденьтесь и лезьте в подпол.
Небо было черное, сплошь затянуто тучами. Из-за реки доносились испуганные голоса, кто-то громко плакал, раздалась ругань, и опять грохнул выстрел. По злым чужим голосам Варвана догадалась, что в село пришли совтуниемские мужики.
— Совсем очумели, черти окаянные! — ругнулась Варвана. — В праздник вздумали драться.
Хотя Варвана только что сама осуждала тех, кто там в селе отмечал праздник, теперь она мысленно защищала их. Раз народ хочет, пусть празднует. И нечего ему мешать. Праздник-то народный. А эти бандиты из Совтуниеми — иначе их не назовешь — от Советской власти отказались. Других она устраивает, а им, вишь, не подходит. Небось мука подошла, хоть и была советская, — везли ее людям, чтоб с голоду не умерли, а они в Совтуниеми ее себе взяли. Бандиты и есть бандиты. Грабители несчастные. Какая же им власть нужна? Власть Маркке… Тоже царь выискался! Бандит безбородый… У финнов на побегушках, как казачок, бегает…
Варвана, конечно, знала, что в Совтуниеми тоже всякий народ живет. Не все там за Маркке держатся и не все под дудку финнов пляшут. Знала она и то, что многие из Совтуниеми подались в Кемь за помощью, чтобы прогнать бандитов.
Варвану бил озноб. Но не оттого, что холодный ветер проникал сквозь порванную под мышками шубу, — стужи она не замечала. Ее трясло от страха, от бессильного отчаяния. Так, как кричали за рекой, голосят лишь при пожаре, когда в горящем доме остаются дети.
Стрельба вдруг прекратилась, и в наступившей тишине отчетливо было слышно, как потрескивает лед на реке. Кто-то полз по льду к острову. Варвана увидела ползущего через реку человека. Он приближался к стремнине, где лед был тоньше, чем в других местах.
— Стой, неразумный. Утонешь! — закричала Варвана. — Прямо в пасть смерти идешь.
Она не знала, кто это ползет на остров, свой или кто-нибудь из бандитов. Не все ли равно. Человек ведь… Сколько человеческих жизней уже взяла река!
Но человек молча продолжал ползти. Варвана крестилась, моля бога не дать несчастному утонуть.
— Стой! Вернись! — закричал с другого берега грубый мужской голос. Кричавший был даже не из Совтуниеми, он кричал по-фински. Прогремел выстрел. Пуля скользнула по льду рядом с ползущим и, отскочив, со свистом улетела в камыши. Варвана в испуге метнулась за невод, развешанный на вешалах вдоль берега, словно ее мог защитить от пуль этот полусгнивший невод, висевший тут с тех пор, как его хозяин года полтора назад сбежал в Финляндию. Теперь Варвана узнала, кто ползет по льду и кто по нему стреляет. Она стала креститься еще усерднее: человеку, ползущему по льду, угрожали две смерти — он мог погибнуть и от пули, он мог и утонуть.
Грохнули еще два выстрела. Пули с визгом пронеслись мимо. За себя Варвана не боялась, она же была в укрытии — за неводом. Стрелять перестали. Видимо, с того берега человека уже не видели. Лед трещал все сильнее. И вдруг… Варвана едва не вскрикнула от ужаса — человек на реке поднялся на ноги. Он, конечно, сразу же провалился. К счастью, это случилось на мелком месте, где течение было несильное и воды по пояс, Варвана облегченно вздохнула.
Спотыкаясь о камни и порой проваливаясь по самую шею, человек, ломая лед, брел к берегу.
— Это ты, Кемппайнен? — Варвана узнала его.
— Да вроде я.
Кемппайнен был финн, но из своих, из красноармейцев. Ему было за тридцать, и хотя многих парней помоложе его уже демобилизовали, он продолжал служить. Все равно ему некуда было ехать: семья осталась в Финляндии. Слава богу, сам оттуда живым выбрался.
— Как же ты теперь! Ты же насквозь мокрый.
— Да, вроде промок немножко.
С шинели Кемппайнена вода бежала ручьем.
— Пошли в избу. А то замерзнешь…
— Ну если уж пуля миновала, то от мороза мы не умрем.
— Иди, иди, не бойся. — Варвана тянула Кемппайнена к себе. — Сюда никто не попадет. Бог не пустит. Видишь, лед-то размыло.
— Бог, стало быть, по выбору… Кого пустит, а кого нет, — пошутил Кемппайнен. Он за словом в карман никогда не лез. Однако богохульником он не был; в селе даже поговаривали, будто у него имеются библия и молитвенник, будто он их почитывает. Читает, конечно, он и свои, коммунистические, книжонки.
В избе было тепло и темно. В камельке чуть светились догоравшие угли. Лучину Варвана зажигать не стала.
Варвана открыла люк в подполье, велела детям выходить. Загнав детей на печь, приказала Кемппайнену:
— Живо скидавай свою одежду и лезь тоже на печь. Из Совтуниеми, что ли, гости пожаловали?
Кемппайнен сбросил с себя мокрую одежду. Хозяйка тем временем нашла рубашку и портки покойного мужа, бросила их своему гостю и стала выжимать и развешивать его одежду.
— Пожалуй, заваруха тут большая началась, — сказал Кемппайнен с печи. — Этот Маркке просто шавка. Им командует какой-то финский фельдфебель. Он-то меня чуть и не убил…
— Вот чудо-то. Из Финляндии, значит, гости?
Сердито бренча крышкой самовара, Варвана чертыхалась в темноте:
— Какого дьявола финны прутся сюда? Я бы их всех до единого…
Тут Варвана заметила свою оплошность и осеклась. Что-то проворчав господу, вовремя не образумившему ее, она опять обратилась к Кемппайнену:
— А ты… Отдохни, согрейся. Сейчас самовар закипит. Вот сахару-то не осталось. Последний кусок сегодня раздала детишкам.
Младший сын Варваны, услышав упоминание о сахаре, зашептал доверительно на ухо Кемппайнену:
— Раньше-то у нас сахар был. Много было. Целая, голова… Папка привез из Кеми. Большущий кусок. Вот такой!
В темноте не было видно, каких размеров голова сахара была, но, судя по всему, кусок был огромный.
— Будет у нас еще сахар, — заверил Кемппайнен мальчика. — Дай только срок.
— Знаю, что будет. — Мальчик не хотел показаться несознательным. — Учитель рассказывал. А я, когда вырасту, из Кеми привезу столько сахара, сколько лошадь потянет. А еще привезу маме шелковое платье и еще привезу… — Привезти мальчику хотелось так много, что он даже не знал, что именно он еще привезет из Кеми. И он тут же нашелся: — А еще привезу такой жернов, который все мелет. И у нас всего будет много.
Кемппайнен тихо вздохнул. Ему вспомнилось, как его сынишка тоже собирался вырасти и… Вслух он сказал мальчику серьезно, словно разговаривая с равным:
— Вот ты говоришь: я да я. А ведь одному такой жернов не сделать. Помнишь, сколько помощников было у Илмаринена, когда он ковал Сампо? А сколько людей поехало в Похьёлу, чтобы привезти Сампо?
— Помню.
Ночью неожиданно ударил мороз. Тучи куда-то поплыли, открыв высокое небо, с которого на тревожное село поглядывали безучастные звезды.
Варвана проснулась среди ночи от сильного стука в дверь. Перекрестясь, она набросила на себя платье и вышла с лучиной в сени.
— Открывай! — кричал грубый голос. — Чего дверь заперла?
— Дверь-то своя, — спокойно ответила Варвана, неторопливо отодвигая засовы.
В избу ворвались трое. Двое были из Совтуниеми, третий был в финском мундире и с таким ярким электрическим фонариком, что перепуганные ребятишки зажмурили глаза.
— Где красный?
Варвана недоуменно пожала плечами. «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» — шептала она, глядя, как бандиты мечутся по избе. Они осмотрели все чуланы, слазали на печь, посветили в щель за печкой. Один из совтуниемцев, сын Степаны Евсеева, спустился в подпол. Но никого нигде они не нашли.
— У вас был чужой дядя? — начал сын Степаны Евсеева допытываться у младшего мальчика.
— Нее… — потряс головой мальчик.
Бандиты выбежали из избы и бросились к соседнему дому. На острове было три дома. Бандиты обшарили их, но никого не нашли. Только напрасно растревожили людей…
Варвана с лучиной в зубах спустилась в подполье. Набирая картошку в корзину, она бормотала, словно разговаривая сама с собой:
— Носит их нечистый. Принес и обратно унес. Из-за перегородки, за которой хранился картофель, послышался голос Кемппайнена:
— Они ушли с острова?
— Унес их бес, унес. Только не знаю, далеко ли унес.
Осторожно раздвинув доски, Кемппайнен выбрался из своего укрытия.
— Надо и мне отправляться.
— Куда же ты? Погоди, пока все успокоится.
— Нет, хозяюшка. Теперь не скоро успокоится. И само по себе оно не успокоится. Вот черт, винтовки-то с собой не было…
Выбравшись из подпола, Кемппайнен пересчитал патроны в барабане револьвера.
— Ох, сынок, на гибель верную идешь.
«Сынок!» — Кемппайнен улыбнулся. Это было сказано по-матерински тепло, хотя не очень-то подходило к нему. Варвана была немногим старше его.
Варвана положила в маленькое лукошко вяленой рыбы и пареной репы. Кемппайнен не хотел брать еды в дорогу. У бедной вдовы у самой почти ничего нет. Но взять пришлось. Вряд ли в мире найдется щедрость, которую можно было бы сравнить с добротой этой женщины — подумалось Кемппайнену.
— Да поможет тебе бог!
Растроганный напутствием хозяйки, Кемппайнен тихо проговорил:
— Спасибо. Да вот еще… — он замялся, — у меня чемодан остался. Ничего особенного там нет, но все же. Есть там две книги. Одна поменьше, другая побольше. Черные. Но, пожалуй, ходить за ними не стоит. Чтоб беды не было…
— Слушай, скажи-ка мне… Как ты полагаешь? — спросила Варвана. — Вот Финляндия-то опять войной пошла… Устоит Советская власть?
Кемппайнену хотелось найти слова поубедительнее, чтобы хозяйка поверила ему, но в голову пришли самые обычные слова:
— Обязательно устоит. Должна устоять… Что бы они там ни делали.
— Дай я обниму тебя, как положено по нашему, по карельскому обычаю.
Впрочем, по карельскому обычаю обниматься вдове с чужим мужчиной, да к тому же наедине, было не положено, но большого греха Варвана в этом не видела, тем более что в последнее время старые добрые обычаи частенько нарушались.
Кемппайнен ушел в предрассветную тьму.
Варвана поднялась на печь и легла рядом с детьми. На душе у нее было так хорошо, что хотелось сказать детям что-то ласковое, теплое. Но дети спали сладким сном, и Варвана, бормоча ласковые слова, погладила сына по головке. Лицо дочки было мокрым от пота. Варвана осторожно сняла с нее одеяло, постелила его у самой стены, где было прохладнее, и поднесла девочку туда.
Едва Варвана успела задремать, как где-то далеко прогремело несколько выстрелов. Они донеслись не из села, а с другой стороны, из-за рукава, за которым начинался лес. Перепуганная Варвана начала молиться. Наконец стрельба прекратилась, но от наступившей тишины, в которой слышно было беспокойное лаяние собак в селе, на душе стало еще тревожнее.
Дверь распахнулась, и в избу ворвались те же три бандита с ослепительно ярким фонарем в руках.
— Слезай с печи, ведьма!
От злого крика проснулись дети. Мальчик заплакал, девочка судорожно хватала воздух.
— Попалась! — рявкнул сын Степаны Евсеева. — Нас за дураков считаешь. Где ты красного прятала?
— Никого я не прятала.
— Мама, вели им уйти, — прохныкал мальчик. Он думал, что стоит матери сказать этим злым людям, чтобы они уходили, и они ушли бы.
— А ну! Слезай…
Сын Степаны Евсеева начал стаскивать Варвану с печи. Дети заревели еще громче. В избу сбежались женщины из соседних домов. Сын Степаны Евсеева оставил Варвану и стал прикладом винтовки выталкивать соседок за дверь.
— Убирайтесь! Не то и вам достанется!
— Детей, заберите детей! — умоляла Варвана.
— Пусть уведут щенят, — смилостивился финский фельдфебель.
— Мама, мы не пойдем, — упирался мальчик. — Они убьют тебя.
— Идите, деточки, идите. Нам поговорить надо! — уговаривала Варвана, сдерживая слезы.
Когда перепуганных детей увели, сын Степаны Евсеева схватил Варвану за горло своими широкими ладонями и зловеще прошипел:
— Теперь мы поговорим! Ну, говори! Куда Кемппайнен ушел? Что он говорил?
— Никого я не видела, ничего я не знаю. Я с детьми была.
— Оставь ее. Откуда ей знать, — махнул рукой второй совтуниемец, уже немолодой мужчина. — С бабами тут еще валандаться…
— Заткнись ты… — рявкнул сын Степаны Евсеева. — А ну, признавайся. Муку, что Кемппайнен у нас награбил, он тебе приносил? Говори!
Сын Степаны Евсеева буквально трясся от бешенства. У него, сына самого богатого хозяина из Совтуниеми, было достаточно причин прийти в такую ярость: в прошлом году этот самый Кемппайнен, которого прятала Варвана, изъял у его отца излишки муки. Правда, делили эту муку в Совтуниеми между бедняками, но как знать, может быть, и сюда ее привезли и этой Варване тоже дали. Ведь не стала бы она ни с того ни с сего укрывать красных. Вспомнив о муке, сын Степаны Евсеева вне себя от злобы схватил полено.
— Стой! — остановил его фельдфебель. — Невежа! Разве можно так… Вот возьми эту штуку.
Фельдфебель вытащил из винтовки шомпол. Он был назначен военным советником при отряде Маркке и считал своим долгом учить невежественных карел не только военному делу, но и западной цивилизации. Бить женщину поленом? Это же не по-рыцарски! Надо по-современному — шомполом!
Сын Степаны Евсеева охотно учился западной культуре. Он так старался, что второй совтуниемец не выдержал и вышел из избы. Фельдфебель со стороны наблюдал за своим учеником, с одобрением замечая про себя, что теперь все идет, как должно идти в цивилизованном мире. Сын Степаны Евсеева бил с остервенением. Бил по лицу, по плечам, по груди. Он продолжал бить, хотя Варвана лежала уже без сознания. Он бил, словно приговаривал: вот тебе за муку… вот тебе за Кемппайнена… вот за то, что Юмюярви вздумали отмечать советский праздник… хочется ли еще тебе Советской власти?
— Ее надо доставить живой в Киймасярви, — предупредил фельдфебель. — Учти.
Был приказ Таккинена — наиболее опасных коммунистов доставлять в Киймасярви. Правда, сам Таккинен не соблюдал этот приказ, но от других он требовал его исполнения. Варвана в тот момент представлялась фельдфебелю очень опасным коммунистом. А разве она не была опасной? Разве она не учила своих детей, что Тухкимус, этот униженный и обиженный человек из народа, может совершать великие дела и приносить добро людям. Ведь расстреляли же на Ухутсаари, как коммунистов, всех советских учителей, попавших в лапы бандитам. Их расстреляли за то, что они пришли учить карельских детей грамоте.
Варвана пришла в себя в чьей-то конюшне, где были заперты и другие такие же опасные смутьяны, как и она. Среди арестованных был и брат убитого бандитами милиционера одноногий Мику. Он тоже был избит. И было за что: как это он посмел родиться на свет братом человека, который стал затем блюстителем порядка у Советской власти.
Мику был человек безобидный, никому никакого зла не делал. Впрочем, однажды он нанес ущерб чужому имуществу, да и то имущество принадлежало Советской власти. Дело было так. Мику еще в детстве лишился ноги, но на своей деревяшке он ковылял с такой скоростью, что не всякий человек с двумя здоровыми ногами мог угнаться за ним. Как-то он поехал по какому-то делу в Ухту и, поднимаясь по крутой лестнице в ревком, помещавшийся в двухэтажном доме на перешейке между рекой и озером, угодил деревяшкой в щель между ступенями и сломал свою деревянную ногу. Прыгая на одной ноге, Мику добрался до начальства и первым делом потребовал, чтобы ему дали подходящий материал для изготовления нового протеза.
— Нечего нам больше делать, как искать тебе деревяшку, — ответили ему в ревкоме. — Найди сам и сделай себе ногу.
— Где же я найду?
— Где хочешь.
Кое-как спустившись со второго этажа, Мику увидел стоявшие у крыльца выездные сани ревкома с покрытыми черным лаком оглоблями. Неподалеку возле поленницы к тому же оказался топор. Острый нож у Мику был, конечно, с собой. Одним словом, Мику снял оглоблю, добрался до чурбака, на котором кололи дрова, и приступил к работе. Руки у него были золотые, и полый протез вскоре был готов. Приладив деревяшку, Мику тут же пошел в ревком, чтобы показать свой новый протез и похвалиться.
В ревкоме только руками развели. Что с Мику возьмешь: он сделал лишь то, что ему велели.
На рассвете Мику снова увели на допрос. На этот раз его притащили к самому царю Маркке. Допрос вел финский фельдфебель.
Фельдфебель встретил Мику весьма приветливо. Он выразил свое огорчение, что у них в армии попадаются такие изверги, которые могут избить человека до полусмерти, и сказал, что такое противоречит духу освободительной армии. Мику мысленно согласился с ним, подумав про себя, что распределение обязанностей в этой армии происходит согласно пословице, которая гласит: «Одни убивают, а другие тела обмывают». Далее фельдфебель заявил, что, несмотря на различие в политических взглядах, он хотел бы найти взаимопонимание с человеком, пользующимся уважением в народе. «Освобождение Карелии должно происходить с наименьшим кровопролитием», — говорил фельдфебель. Он считал, что нельзя приговаривать людей к смерти лишь за то, что человек является коммунистом. Ведь даже в Финляндии в восемнадцатом году не всех коммунистов расстреляли. Правда, вначале, к сожалению, некоторые фанатики погорячились. А теперь, говорил фельдфебель, в Финляндии много коммунистов гуляет на свободе. Тем более этого принципа надо придерживаться в Карелии, где живет родственный народ. От Мику требовалось одно — он должен назвать имена коммунистов. Тогда он поможет этим людям, спасет их. Список коммунистов необходим командованию освободительной армии для того, чтобы взять их под свою защиту, так как могут, найтись горячие головы и расправиться с ними самосудом.
Мику готов был всей душой помочь фельдфебелю в этом благородном деле, но — увы — он не знал, кто коммунист, а кто нет. Коммунисты — народ хитрый, они не всех в свою ячейку пускают. Вот у него, у Мику, даже родной брат был коммунист, а небось ему, Мику, ни разу не предлагали вступить в партию.
— Ну, а сочувствующих коммунистам знаешь? — спросил фельдфебель.
— Знаю. Только вот с арифметикой у меня всегда неладно было, считаю я плохо. — Мику взял со стола тарелку, провел пальцем по ее краю. — Вот если вы сможете сказать, где начинается здесь круг и где кончается, то узнаете, сколько сочувствующих.
— Не понимаю.
— Конечно. Коли понимал бы, так не пришел бы сюда.
Мику смотрел прямо в глаза фельдфебелю таким доверчивым взглядом, что тот никак не мог сообразить, что Мику хочет сказать. Наконец до сознания фельдфебеля дошел смысл иносказания.
— Да ты сам, наверное, закоренелый коммунист?
— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Вот в чем загвоздка.
И Мику прищелкнул пальцами.
— Уведите его, не то и вторую ногу обломаю! — взревел царь Маркке.
В Юмюярви, как и везде, провели собрание и, как и в других деревнях, записывали добровольцев. На собрании даже вынесли решение, в котором было точно указано, что каждый дом должен пожертвовать во имя освобождения Карелии, причем не забыли указать, что каждый хозяин обязан сдать сноп соломы и корзину углей. Командиром Юмюярвской роты был назначен бывший унтер-офицер царской армии. Не хотелось бывшему унтеру отправляться на войну, да пришлось. И он начал готовиться к походу. Сперва надо было привести в порядок обутку. Чинил он ее основательно и старательно, так что, когда спустя недели две Таккинен приехал узнать, почему рота не выступила, оказалось, что ремонт обуви все еще идет полным ходом. Хотя не все валенки были еще подшиты, пришлось роте отправиться в поход.
Арестованных в Юмюярви повезли в Киймасярви сразу, как только наладился санный путь. Мику везли на лошади, и он во всеуслышание заявил:
— Сам карельский царь пешком топает, а я еду как барин. Кому же из нас почета больше?
Варвана тащилась, едва переставляя ноги. Болело избитое тело, ныло сердце, полное заботы и тревоги о детях. Как они там? Придется ли им еще слушать сказки матери?
Впервые в жизни Варвана покинула родное село. И кто знает, увидит ли она его еще. Уж лучше было бы умереть дома и лежать рядом с покойным мужем на своем кладбище.
«…Жили-были старик и старуха… Не хотелось их дочери уходить из дому. Но пришлось…»
Отряду Таккинена пришлось оставить Руоколахти. Бандиты ушли из села торопливо, словно убитые ими коммунисты, встав из могилы, гнались за ними вместе с пришедшими с востока красноармейцами. Вскоре после расправы в Руоколахти диверсионной группе белых удалось взорвать железнодорожный мост на реке Онде. Однако и это не остановило продвижения красных войск. Поэтому Таккинен решил пока отойти в глухие таежные деревушки и вступать в бой лишь с небольшими разведывательными группами красных.
Таккинен не мог не знать, что сегодня будет первая такая схватка. Разведка сообщила о приближении красных. Таккинен решил не ждать их на заранее подготовленных позициях, а идти навстречу и нанести внезапный удар. Разделив свой полк на два батальона, Таккинен дал приказ выступить. Совершив ночной марш-бросок, они вышли к небольшому озерку, по берегу которого проходила дорога.
Первому батальону Таккинен приказал занять позиции поперек дороги, а второй батальон он расположил на левом фланге, повернув его фронтом к дороге. Справа было озеро. Таким образом, получился прямоугольник, войдя в который красные должны были оказаться в мешке. Между озером и дорогой лес был вырублен, но на левом фланге и впереди, где расположились белые, начиналась густая чаща.
Глазом бывалого солдата Васселей сразу оценил выгодность занятых ими позиций.
— Молодец Таккинен! — сказал он командиру батальона. — Умеет выбрать позиции.
По цепи передали приказ не открывать огня, пока противник не окажется полностью в мешке. Лишь после того, как первый батальон, подпустив красных вплотную, откроет огонь, в бой должен вступить и второй батальон. И тогда патронов не надо жалеть.
Прошел час, другой. Кое-кто, не выдержав холода, начал похлопывать закоченевшими руками и постукивать застывшими ногами. Нигде время не кажется таким долгим, как в засаде, где помимо томительного ожидания человек испытывает, и напряжение, и страх, где его мучают всякие тревожные мысли, опасения, предчувствия, и прежде всего вопрос, как все это кончится и удастся ли самому еще увидеть, чем все это кончится.
Начало смеркаться. И тогда Васселей почувствовал, что сейчас все это и начнется. Нет, это было не просто предчувствие, а догадка, вернее, даже предположение человека, прошедшего войну. Красным выгоднее всего ударить по белым ночью, чтобы застать их врасплох. Поэтому колонна не должна выступать слишком рано. Красные должны быть здесь примерно в это время, так как отсюда до деревни часа три ходьбы, да еще часа два им потребуется, чтобы произвести разведку и развернуться для атаки.
В цепи было так тихо, что слышно было, как стучит сердце в груди. В верхушках деревьев шелестел ветер. Потом в шелест ветра вплелся новый звук, словно дерево поскрипывало. Звук был настолько естественным, что насторожились лишь те, кто ждал его. По напряженной позе командира батальона лежавшие рядом с ним поняли, что это значит.
На дороге появились два красноармейца. Еще двое шли в стороне от дороги перед залегшей в лесу цепью. Винтовки у красноармейцев были на ремне. «Ну и солдаты! — подумал Васселей. — Да разве это боевое охранение? У самой дороги идут».
Сердце Васселея вдруг сжалось. А что, если Рийко в этой колонне. Нет, кажется, его нет. Паренек-то, что идет вдоль цепи, наверное, одних лет с Рийко. Наверное, и брат у него есть. И отец и мать где-то ждут его. А может, и невеста…
Васселей стиснул зубы. На войне нельзя думать о таком. На войне такие мысли могут стоить жизни. Заметь сейчас этот парень Васселея, вряд ли он стал бы размышлять, есть ли у Васселея родные…
Васселей слышал от своих фронтовых друзей, будто солдат заранее предчувствует, когда его убьют. Он следил за молодым красноармейцем. Знает ли этот парень, что жить ему осталось считанные секунды? Нет, не похоже, чтобы предчувствовал что-то. Красноармеец постарше, устало тащившийся следом, смотрел вперед, туда, где скрылось зимнее солнце. Вряд ли он предполагал, что для него солнце уже никогда не взойдет.
Васселей подумал, что, почувствуй эти ребята опасность и вглядись повнимательней в кусты, они наверняка бы обнаружили засаду. Свою жизнь они бы уже не успели спасти, но спасли бы своих товарищей. Он только мельком подумал об этом, потому что внимание было приковано к дороге, на которой вот-вот должна была появиться колонна. Как только справа грохнет первый выстрел, надо начинать. Надо. Начинать Васселею было не впервые, хотя по-настоящему в бою он уже не был много лет.
Голова колонны шла на слишком незначительной дистанции от передового охранения. Васселей это сразу заметил. Почему они так уверены, что белые будут ждать их в деревне? Действительно — почему?
Красноармейцы, шедшие в голове колонны, были уже взяты на мушку. Они шли по двое, кое-кто по одному. По такой дороге строем не промаршируешь. Отряд Таккинена тоже пришел сюда примерно таким же строем. Теперь надо поглядеть, сколько же их идет. Таккинен говорил, что красных должно быть более пятидесяти человек. Но, видимо, разведчики ошиблись. Васселей не насчитал и тридцати. А в засаде их поджидало более ста солдат. Они лежали в укрытии, хорошо замаскировавшись…
Показался хвост колонны. Вот идет и тыловое охранение. Эти тоже идут, не соблюдая дистанции.
И тогда грохнул выстрел. Но раздался он не с позиции первого батальона, как было условлено, а с фланга. Стрелял молодой парнишка, лежавший неподалеку от Васселея. Когда занимали позиции, этот парнишка очень боялся, что, когда начнется стрельба, они перестреляют друг друга. Командир батальона рявкнул тогда на него и пригрозил: если парень не перестанет ныть, то получит сейчас пулю в лоб. Парень выстрелил просто со страха. Если бы он думал предупредить красных, то надо было бы стрелять раньше…
И тогда началось. Нет, это был не бой, это была бойня. Заранее продуманное хладнокровное убийство. Более ста палачей вели прицельный огонь с двух сторон по растерявшимся красноармейцам.
До этой минуты более года в Карелии был мир. Коммунистов, милиционеров, учителей убивали поодиночке. Теперь началась война, началось массовое убийство. Залпы разрывали тишину леса. Они разрывали и заключенный в Тарту договор о мире. У писарей в штабе красных будет работа. Пишите, писаря, отцам, матерям, братьям, сестрам, что им уже не надо ждать возвращения их солдата домой. Стучите, телеграфисты, передавайте в Петрозаводск, Петроград, Москву. Пусть узнают там, пусть узнает весь мир, что Карелия, которую удалось отстоять ценой многих жизней в 1918, 1919—1920 годах, опять в опасности. В Карелии снова началась война, снова гибнут люди. Карелия стонет, охваченная тревогой, но она жива, она будет бороться…
Васселей стрелял. Ему вспомнилась Анни. Анни просила: «Береги себя». Васселей стрелял. Но не потому, что защищал себя. Нет, происходило что-то более страшное. Когда из-за своего упрямства они с Анни чуть не погибли вместе с нагруженной сеном лодкой, он пожалел, что поехал в непогоду. Но сейчас у него не было времени сожалеть о чем-то. «Береги себя!» Так напутствовали и этих красноармейцев, падающих под пулями там, на берегу. Об этом их просили их Анни, их Марии… Васселей закусил губу: «Нет, нельзя думать сейчас об этом. Может быть, там на берегу и Мийтрей? Вот бежит один. Юркий, как Мийтрей. Бежит зигзагами. Вот он лег… Встал… Опять перебежал. Уж не Мийтрей ли?» Прижав приклад к щеке, тщательно прицелившись, Васселей спустил курок. Красноармеец выронил винтовку, выпрямился и повернулся лицом к Васселею, словно хотел показать, что он не Мийтрей, вместо которого ему пришлось принять смерть. Потом схватился обеими руками за грудь и рухнул на снег.
Все эти годы, находясь в стане белых, Васселей колебался, искал выход, считал себя не таким, как остальные, чужим этим бандитам и их делу. Он презирал бандитов, считал себя лучше, чем они. Чем же ты, Васселей, отличаешься сейчас от других? Пожалуй, лишь тем, что ты обстреляннее их, стреляешь лучше. Ты считаешь, что во всем случившемся с тобой виноват Мийтрей, но ведь ты даже почти забыл уже, как выглядит Мийтрей. О чем ты думаешь сейчас? Ни о чем. Просто действуешь, как хладнокровный убийца. И хотя после каждого выстрела ты вздрагиваешь от отдачи, словно пуля попала в тебя, ты опять досылаешь патрон в казенник, прицеливаешься и стреляешь.
Только позднее, вспоминая эти минуты, ты почувствуешь раскаяние. Ведь ты не испытывал ненависти ни к одному из тех, кого убивал. И не ты один из-за какого-то рокового стечения обстоятельств оказался в белой банде. Вас было много таких, и все вы вот так с искаженными лицами расстреливали беспомощно метавшихся на берегу красноармейцев.
Красноармейцы, уцелевшие после первого шквала огня, залегли и пытались отстреливаться. Но они не видели противника, укрывавшегося в лесу, зато сами были на голом берегу озера как на ладони.
— Бейте их, перкеле! Всех до единого. Вот так! Перкеле! — кричал поп из Киймасярви. Только он, этот слуга божий, способен был своим басом перекричать грохот выстрелов и ругаться с такой яростью.
Пошел мокрый снег. Может быть, снегопад начался еще до боя, просто Васселей его не заметил. Ему казалось, что даже сумерки перестали сгущаться, потому что было видно, как несколько красноармейцев, видя, что другой дороги у них нет, ползли к озеру и пытались уйти по тонкому льду. Но лед крошился, и красноармейцы, провожаемые градом огня, один за другим проваливались под лед.
Наконец Васселей отложил винтовку. Только теперь у него появилось смутное ощущение того, что в этом бою с одной стороны были остервенелые палачи, а с другой — их жертвы, готовые скорее умереть, чем просить пощады. Впрочем, сдаваться им не предлагали.
Хотя ни один из красноармейцев уже не подавал признаков жизни, по ним продолжали вести огонь. Бандиты вышли из леса и, стреляя по убитым, начали цепью приближаться к дороге. Кто-то закричал «ура», несколько голосов недружно подхватили его.
— Чего же ты не орешь «ура»? — Кириля спросил с горькой усмешкой у Васселея. — Это же наша первая победа.
— Вот она и началась. — Васселей сумрачно смотрел на озеро. — Сегодня мы их, завтра они нас. Такова война. Я их знаю… вот этих ребят, что лежат там.
— Уж не знакомые ли твои?
— Я же с ними в одной армии воевал. Дорого обойдется нам эта победа.
Тем временем, пока другие собирали трофеи, выворачивая карманы убитых и забирая все вплоть до спичек, Васселей заглядывал в лица красноармейцев. Два чувства перемешивались в нем — надежда и страх. Он надеялся найти среди убитых Мийтрея и боялся, что найдет Рийко. Но так и не нашел — ни того, ни другого.
Таккинен велел всем построиться.
— Солдаты Карелии! — начал он выспренне. — Я поздравляю вас со славной победой и благодарю за героизм. Пусть осенний карельский лес и всевышний будут свидетелями…
Быстро наступила темнота, словно торопясь скрыть следы преступления, совершенного на берегу тихого карельского озера.
Малочисленный 379-й полк Красной Армии был рассредоточен небольшими гарнизонами вдоль Мурманской железной дороги. Кроме того, в наиболее важных населенных пунктах поблизости от железной дороги находились сторожевые посты. Силы пограничной охраны, расположенной по всей границе протяженностью более тысячи километров — от Ладожского озера до Ледовитого океана, насчитывали всего около 400 человек, то есть один пограничник на три километра границы. Пограничные заставы находились за несколько десятков километров друг от друга. И в полку, и в погранотрядах происходила смена личного состава, на место демобилизованных бойцов прибывали только что призванные новобранцы, не привыкшие к таежным условиям Карелии.
Наиболее сложная обстановка была на границе.
Отделенные от железной дороги сотнями километров глухой тайги, по которой с трудом удавалось доставлять продовольствие, снаряжение и боеприпасы, совершенно отрезанные от Большой земли, пограничные заставы чувствовали себя беспомощными и беззащитными перед надвигавшейся бедой. Даже связь была настолько непостоянной, что сообщения о нарушениях границы командование получало с большим опозданием.
В то время как банда Таккинена уже вела активные боевые действия, между Москвой и Хельсинки шла своего рода дипломатическая война: ноты с протестом, ответные ноты, расследования и свидетельства, повторные расследования и опять ноты следовали одна за другой. Была образована смешанная советско-финская комиссия по расследованию нарушений границы. Советские представители в комиссии требовали от финской стороны, чтобы финские власти закрыли границу, запретили вербовку так называемых добровольцев в Финляндии и сбор средств, проводимый различными организациями в Финляндии для поддержки авантюры в Карелии. Финская сторона утверждала, что никаких нарушений границы не происходит, граница закрыта и через нее проходят лишь карельские беженцы, возвращающиеся в родные места с разрешения Советского правительства. Правда, финские представители в комиссии не всегда успевали давать разъяснения и ответы на запросы советской стороны, так как многие из этих представителей сами были денно и нощно заняты тем, что отправляли в Советскую Карелию оружие и формировали банды наемников. Под видом карельских беженцев через границу потоком шли финские шюцкоровцы, русские белоэмигранты, участники кронштадского мятежа, даже польские, шведские и немецкие солдаты. Шли они с оружием, хотя карелы-беженцы должны были возвращаться без оружия.
Правительство Финляндии, занимавшее для видимости позицию невмешательства, обратилось в Лигу наций с просьбой рассмотреть «карельский вопрос», словно речь шла о территории, подвластной Финляндии.
В самой Финляндии вокруг «карельского вопроса» развернулась ожесточенная борьба. Буржуазная газета «Кауппалехти» призывала правительство начать открытую войну с целью захвата Карелии и Петрограда. Рабочие газеты осудили эту возню, заклеймив ее как новую авантюру белогвардейцев. Если террор, развязанный в 1918 году против рабочего класса, уже несколько ослаб, то теперь он вновь усилился и был направлен прежде всего против тех, кто осмеливался говорить правду о разбойничьем вторжении в Карелию. В городах, и в особенности в пограничных, шли массовые аресты. Однако террор не сломил волю рабочих. В Хельсинки, Тампере и других городах продолжались демонстрации под лозунгом: «Руки прочь от Советской Карелии!»
Обстановка в Карелии тем временем настолько ухудшилась, что части Красной Армии не могли ждать результатов дипломатической войны. Пришлось прибегнуть к силе оружия. Для перехода от мирной армейской жизни к боевым операциям потребовалось известное время. К тому же сообщение по Мурманской железной дороге было затруднено в связи с взрывом моста на Онде. Все вооружение приходилось на Онде выгружать из вагонов, самыми примитивными способами переправлять через реку и затем на другом берегу снова грузить в эшелон.
В районе Ребол границу перешла большая банда белых, не подчинявшаяся Таккинену. Вооруженные отряды, вторгшиеся в Северную Карелию, также не были подчинены Таккинену. Под его командованием остался лишь «Полк лесных партизан», действовавший на участке Тунгуда — Киймасярви. Но в то же время эти части белых, сражавшиеся на различных участках, действовали не разрозненно, каждый сам по себе, а их операциями руководил общий главнокомандующий, являвшийся главнокомандующим и всей финской армии. Это знали все. «Не знало» лишь правительство Финляндии!..
Стоявшая в Реболах рота красноармейцев начала отходить на юг в сторону Поросозера. Ей приходилось то и дело вступать в бой с противником, передвигавшимся на лыжах и пытавшимся окружить роту, однако красные каждый раз вырывались из окружения.
Население Ребол опять оказалось под властью белой Финляндии. Накануне отхода красных из села жители Ребол приняли на сходе резолюцию, в которой говорилось:
«Нарушив наш мир, на нас опять идут войной белофинны, карельские кулаки и кронштадтские мятежники! Они совершают самое вопиющее преступление, ибо под защитой Советской власти наша жизнь начала постепенно улучшаться. Совершаемые белофиннами грабежи, поджоги, убийства вызывают в наших сердцах чувство, будто они хуже зверей. Пора браться за оружие и изгнать бандитов. Да здравствует власть Советов, защищающая мир и свободу крестьян и рабочих!»
Свое обращение ребольцы передали группе пограничников, которая покинула село последней и направилась прямо на восток, чтобы сообщить о событиях на границе командованию 379-го полка. Перед пограничниками лежал путь в триста верст. Им предстояло идти по лесам, обходя занятые бандитами деревни.
Старшим в группе был Михаил Петрович. Весной прошлого года белобандит тяжело ранил его ножом в грудь. На лежавшего без сознания Михаила Петровича набрели шедшие по лесу карелки. Они кое-как перевязали его и доставили в больницу. Отлежав несколько месяцев в военном госпитале, Михаил Петрович вернулся опять на границу.
В группу Михаила Петровича входили четыре бойца, недавно прибывшие на заставу. Одним из них был Рийко. Его должны были демобилизовать, но не успели. Да и куда Рийко теперь ехать? Его родная деревня занята белыми. Старый друг и ровесник Рийко, Гриша Нифантьев, — тоже карел, из-под Олонца. А Саша и Евсей — русские. Саша когда-то служил в Кевятсаари, собирался уже ехать домой, но, как и предполагал старик Ярассима, пришлось Саше остаться в армии. Евсей Павлов только недавно прибыл в Карелию. Боец он был обстрелянный, но воевать ему до сих пор приходилось в других условиях, на просторах южных степей, где противника видишь за много километров. Скакать Евсей привык на коне и с острой шашкой в руке. В Карелию он тоже прибыл как кавалерист, но оказалось, что здесь от коня больше мороки, нежели пользы. Пришлось спешиться.
Впереди группы обычно шел Саша. За ним Михаил Петрович и Рийко, который выполнял при командире обязанности разведчика и готов был в любую минуту уйти вперед на задание. Он с детства привык ходить по лесам. Обязанности «тылового охранения», как его в шутку называли, поневоле нес Павлов, не привыкший ходить пешком, да к тому же по тайге. Ему приходилось труднее всех.
Пограничники знали, что неподалеку от деревни Кевятсаари опять находится тайное пристанище белых, В той избушке могли быть продовольственные запасы белых, и поэтому Рийко предложил сделать крюк, доказывая, что если они оставят этот склад продовольствия белым, то совершат и военную, и политическую, и историческую ошибку. По мнению Рийко, взять избушку не стоит большого труда: если там и есть небольшая охрана, то ее можно захватить врасплох. Михаил Петрович слушал Рийко, подмигивая догнавшему их Нифантьеву, но в душе он был согласен с Рийко. Избушку, пожалуй, можно было взять, но у группы свое задание, свой маршрут, от которого отклоняться они не имеют права.
В светлое время дня они обошли с севера деревню Хиетаярви и начали искать место, где можно было бы заночевать. Саша сказал, что на берегу речушки, впадающей в озеро Хиетаярви, есть охотничья избушка. Перейдя к открытым действиям, бандиты ночевали в деревнях, и лишь в избушках, расположенных на их тайных маршрутах, имелись посты. Рийко отправился в разведку. Избушка оказалась пустой. Правда, бандиты в ней недавно побывали, потому что перед каменкой не были запасены дрова и не оказалось спичек — такого нарушения неписаного закона тайги ни один добрый человек не допустит.
Саша и Нифантьев оказались удачливыми рыболовами и сумели из не успевшей замерзнуть быстрой речки наудить несколько окуней. Рийко, никогда не любивший удить — у него не хватало терпения, глядеть на поплавок, — нарубил дров и затопил каменку. Михаил Петрович пошел первым в дозор. От одного лишь Еврея не было никакого толку: добравшись до избушки, он, даже не сбросив вещмешка, свалился на нары и тут же захрапел.
Наконец ужин сварился и был съеден, дым из избушки вытянуло, и она наполнилась приятным теплом. Но спать еще было рано. Ветер гудел в верхушках деревьев. Иногда сквозь шум ветра слышались далекие глухие выстрелы. Но на них не обращали внимания, выстрелы в карельских лесах стали таким же привычным явлением, как шум ветра или плеск волн о прибрежные камни. Михаила Петровича на посту сменил Саша. Проспав часа два, проснулся и Евсей Павлов. Слушая шум ветра, он рассуждал вслух:
— О чем думали эти карелы, которые первыми поселились в здешних лесах? Неужели больше нигде им места не нашлось?
— Ума у них не хватило, — обидчиво буркнул Рийко. — Все потому, что тогда таких умных Евсеев на свете не было, чтобы дать совет карелам.
— Чего ты обиделся? — улыбнулся Евсей. — В самом деле, что здесь хорошего? Болото да лес, тьма-тьмущая да сырость вечная. Холод да голод. Как человеку жить в таких местах? Что ты скажешь, Михаил Петрович?
— Я-то? — Михаил Петрович закурил. — Я-то жил бы здесь, ежели бы моя матушка не родила меня на свет кержаком да ежели бы моя Екатерина. Ивановна была карелочка, а не уралочка.
— Не знаю, какая у тебя там Екатерина Ивановна, а здесь ты, пожалуй, никакой бы не нашел, — заметил Евсей. — Здесь и девчат-то не видно. Эх! А у нас-то… Одно слово — кавалерия! Возьмем село, беляков порубаем, командир и говорит нам: «Ну, хлопцы!» А сам он, командир наш, — орел. Такие танцы устроим, а наш командир так отплясывал, что девчата готовы были на шею броситься. А какие девчата, эх… Вот так мы воевали.
— Так вот чего ради вы там воевали! — усмехнулся Нифантьев. — А как беляки, тоже плясали?
— Ты мне тут агитпроп не устраивай! — огрызнулся Евсей. — Я уже и так дюже просвещенный. Врангеля бил! Деникина бил! Панов бил… А теперь финнов бить буду.
— Просвещенный ты, да не шибко, — ответил Нифантьев. — Финны всякие есть. На нашей стороне тоже финны воюют…
— Ну ладно, ладно, — отмахнулся Евсей. — Знаю. Буржуи и пролетарии. Классовая борьба. Ежели я плохо беляков бил, тогда бы и учил меня…
— Карелы тоже разные бывают, — заметил Рийко. — Уж я-то знаю. У самого брат в беляках.
— А что за классовые противоречия у тебя с братом? — усмехнулся Евсей.
— Будет вам, ребята! — строгим голосом сказал Михаил Петрович. Все замолчали.
Рийко с пасмурным видом разбивал в каменке пылающие угли.
Помолчав, Михаил Петрович сказал:
— Сцепись в этой самой классовой борьбе лишь бедные с богатыми, так мы давно бы уже были дома. А в ней, в этой борьбе, не все так просто.
— Вон прошлый год какой-то карел всадил финку под сердце Михаилу Петровичу, — сказал Нифантьев. — Как он, Михаил Петрович, на буржуя похож?
— Да вроде нет, — улыбнулся Михаил Петрович. — Пуза у него не было.
— А кто он был? Из какой деревни? Узнали? — спросил Евсей.
— Это мы у него узнали. Потом я его и повел.
— Да кто же он был? — спросил Рийко. — Знаешь, а не говоришь. Почему?
— Кто да кто? Завел опять, — проворчал Михаил Петрович. — Упомнишь их всех! Разве ты запомнил имена всех кадетов, которых в Питере в плен брал? А бабы, что меня нашли да спасли, тоже ведь, Гришенька, карелки были. Их имен я ведь совсем не знаю. Вот так-то. Одни зло творят, а другие добрые дела делают, а имен своих не говорят…
— Чего ради мы воюем… — вздохнул Евсей. — Это-то я знаю. Вот одно, братцы, непонятно мне. Почему мы удираем да прячемся? Идем так, чтоб люди не видели. А ведь по советской земле идем. Это мы, Красная Армия. Между нами, братцы, — уж не прохлопали ли мы чего? Как дошло вот до такого безобразия?
— «Как», да «что», да «между нами»… — Рийко возмутился. — Надо прямо всем сказать, как да что. Вот доберемся до своих, — наверное, собрание там будет, вот мы и скажем, что…
— Ну конечно, там никто ничего не знает, пока Рийко не придет, не растолкует, — похлопал Рийко по плечу Нифантьев.
— Знать-то там знают… — вступил в разговор Михаил Петрович. — Но, видно, грош цена этим договорам, подписанным буржуями. Ничего! Не будет Красная Армия прятаться да шептаться, что, мол, между нами… Скоро, ребята, увидим.
— Я тоже так думаю. По своей земле ходить, да крадучись? Нет, черт возьми! — Рийко встал. — Не пора ли сменить Сашу? Может, я пойду?
— Пойдет Евсей, — сказал Михаил Петрович. — Он уже покимарил час-другой.
— Есть! — вскочил Евсей.
Саша ввалился в избушку весь озябший.
— Мороз крепчает, братцы. До костей промерз.
Он налил в кружку из чайника кипятку, достал из мешка кусок хлеба, повертел его в руках и сунул обратно. Дорога еще длинная, пригодится… А спать и так можно.
Деревья перестали шуметь. Они словно застыли, вслушиваясь, как в лесу потрескивает мороз, и присматриваясь к новому часовому, который подпрыгивал на месте, пытаясь согреться. Мороз донимал его, будто хотел испытать этого парня с юга. Но когда насквозь продрогшего Евсея на посту сменил Рийко, вдруг началась метель и мороз уступил свое место пурге, которая быстро покрыла все вокруг белой пеленой.
Пограничники вышли в путь рано утром. Пурга была им на руку, она тут же заметала следы. Небо было непроницаемо-черным, но внизу, где белел снег, было чуть светлее, так что опытный глаз различал путь. Когда вышли к зимнику, который вел из Ровкулы в Челму, Рийко пошел вперед в разведку. Начало светать, но метель не унималась. Рийко с трудом различал занесенную снегом дорогу, петлявшую среди леса. Вдруг ему показалось, что кто-то недавно прошел по дороге. Вскоре он обнаружил следы, чуть выступающие из-под свежего снега. По следам трудно было определить, куда они вели. Рийко дал знак остальной группе, и они направились по зимнику на восток. Дальше следы неизвестных путников стали еще заметнее. Теперь видно было, что эти люди тоже направлялись на восток. Судя по следам, их было немного. Но все равно следовало соблюдать осторожность. Рийко и Саша шли впереди.
Вдруг следы оборвались. Саша и Рийко остановились в недоумении… Наконец они обнаружили, что неизвестные, путники свернули с дороги в лес и замели свои следы хвойными ветками. Рийко и Саша тоже свернули в чащу…
— Кто вы такие? — окликнули их из-за деревьев. По акценту чувствовалось, что крикнувший был карел.
Ребята залегли. Рийко крикнул по-русски:
— Выходите! Нас целая рота.
Ему не ответили. С дороги послышались шаги. Это бежали на помощь остальные пограничники.
— Вы настоящие красные? — спросил из чащи женский голос.
— Выходите. Мы вам ничего плохого не сделаем. Мы свои, — крикнул Саша.
Из-за деревьев вышла закутанная в толстый платок женщина. Саша встал и пошел ей навстречу. Женщина бросилась обнимать его.
— Свои здесь, совсем свои! — крикнула она по-карельски. — Выходите.
Неизвестных путников оказалось восемь человек. Семь мужчин и одна женщина. Но лишь двое из них имели оружие. Молодой мужчина в меховой шапке был с винтовкой, да у одного старика — старинное охотничье ружье, которое заряжалось с дула. Но они готовы были принять бой, если бы на месте пограничников оказались белые.
— Куда вы идете? — спросил Рийко.
Старик с ружьем объяснил на ломаном русском языке:
— Куда карелу теперь идти? Только туда, на Мурманку. За подмогой. Мы из-под Ребол. Из родных деревень. Ходоками нас народ послал. А где же ваша рота?
— Будут роты. И не одна, — обещал Михаил Петрович.
Он с подозрением смотрел на мужчину с винтовкой. Тот явно был не из мирного населения.
— Я бежал из банды. Потапов моя фамилия, — сказал тот и протянул свою винтовку: — Возьмите.
— Он свой. Наш он, поспешил заверить, старик с ружьем.
— Да вы не сумлевайтесь, — поддержала его женщина. — Мы знаем его. Он хороший человек.
— Кто же тут сумлевается? — сказал Михаил Петрович. — У своих мы оружие не отнимаем. Ему самому оно сгодится.
Первым делом устроили привал. Карелы-ходоки оказались богаче пограничников. У них нашлась и рыба, и вареный картофель, и пареная репа. Все вытащили свои припасы из кошелей. Они рады были поделиться с красноармейцами. Тем более что впереди у них была одна дорога.
Михаил Петрович сперва был против того, чтобы ходоки пошли с ними. Он хотел взять лишь парня с винтовкой, а остальным предложил вернуться домой или спрятаться в таежных избушках. Что касается протоколов деревенских сходок, которые ходоки несли органам Советской власти, их доставят куда нужно пограничники. И скоро придет помощь. Обязательно. Но ходоки не согласились. Они обещали вернуться к себе в деревни со своими — с Красной Армией. Пришлось Михаилу Петровичу уступить им, хотя невооруженные люди могли быть помехой его группе. Доведись встретиться с противником — бой-то смогут вести только шестеро, да к тому же им надо защищать и остальных. Но кое в чем ходоки могли быть и полезны. Уроженцы этих мест, они лучше знали дороги. А на привалах они могли стоять в дозоре.
Ходоки рассказали о расправе в Руоколахти. Пограничники были взволнованы. Рийко тут же предложил немедленно пойти в Руоколахти и отомстить белым.
— А не маловато нас? — спросил Михаил Петрович.
— Бьют не числом, а умением, — запальчиво возразил Рийко. — Главное — свалиться как снег на голову. К тому же не вся банда в селе, — наверное, только гарнизон оставили.
— Мы выполним то, что нам приказано, — отрезал Михаил Петрович. — Хватит мелких стычек. Пора воевать по-настоящему.
На следующий день к вечеру они вышли на дорогу. Метель прекратилась. На дороге были видны следы саней и людей. Все они вели в сторону Киймасярви. Следы эти могли оставить лишь белые. «Больше некому», — рассуждали Саша и Рийко, вышедшие первыми на дорогу. Вдруг они услышали скрип полозьев. Кто-то еще едет. Ребята залегли. Вскоре на дороге показались сани, за которыми неторопливо шли, переговариваясь, трое. Два в гражданской одежде, третий — в офицерской шинели. Саша привстал и прицелился с колена. Он держал на мушке офицера. Но стрелять еще было рано. Пусть подойдут поближе. Но, как назло, под снегом оказался обледенелый камень, нога Саши соскользнула с него, и он нечаянно нажал спусковой крючок раньше времени. Те трое бросились в лес. Саша успел еще раз выстрелить. Мимо! Рийко побежал следом за бандитами, стреляя на ходу. Лошадь, видимо привычная к выстрелам, как ни в чем не бывало продолжала идти. Саша выскочил на дорогу и схватил лошадь под уздцы.
Бандитов уже и след простыл. Подоспевший к дороге Михаил Петрович велел Рийко вернуться.
Пограничники увели лошадь в лес, тщательно заметая за собой следы, так чтобы нельзя было определить, в каком месте они свернули с дороги. Отойдя далеко в чащу, они остановились в густом ельнике под горой и устроили привал.
В санях оказались два рюкзака и кошель. В кошеле было много всякой провизии, в одном из рюкзаков нашелся кожаный портфель, набитый какими-то бумагами.
— Вот это добыча! — воскликнул Рийко и начал перебирать бумаги. Протоколы собраний. Списки, еще списки. Просматривая один из списков личного состава какой-то роты, Рийко обратил внимание на фамилию Тахконен. Рядом с этой фамилией, созвучной с названием родной деревни Рийко, было указано место, откуда был бандит, — Тахкониеми. Вилхо Тахконен из Тахкониеми? Кто же это мог быть? По сведениям Рийко, из жителей Тахкониеми в белой банде был лишь его брат. Неужели Васселей?
— А что это за штука?
Михаил Петрович вертел в руках круглую печать, вырезанную из ольхи.
При свете только что зажженного костра Рийко стал разглядывать, что написано на печати. В центре три большие буквы KMS. Что же это значит? По кругу мелкими буквами: Karjalan metsäsissit. Ага, «Лесные партизаны Карелии».
Все это оказалось имуществом самого Таккинена!
Узнав об этом, Саша схватился за голову. Он упустил Таккинена, с которым у него были особые счеты. Хоть за старого Ярассиму рассчитался бы… Эх!
Рийко долго не мог заснуть. И не потому, что ночевали у костра, где с одного боку мороз покусывает, а с другого огонь припекает. Спать у костра ему приходилось не впервые, да и в общем-то было не холодно. Погода вроде чуть потеплела. Тихо, успокаивающе шумел лес. Лошадь, накрытая попоной, похрустывала сеном, изредка поглядывая на своих новых хозяев. Ей, видимо, было безразлично, кому служить, лишь бы кормили. Спать Рийко не давали мысли о Васселее. Вилхо Тахконен из Тахкониеми… Кто бы это мог быть? Неужели… Заметив, что Потапов тоже не спит, ворочается и вздыхает, Рийко решил спросить у него, но тот опередил его:
— Как ты думаешь, что со мной будет?
— Ничего с тобой не будет, — ответил Рийко. — Расскажешь, как оказался в банде и что делал там, — и все.
Потапов вздохнул, помолчал и начал тихо рассказывать, как ушел из банды. О том, как он попал в банду и что делал там, Рийко говорить ему не хотелось: это длинная история, и Потапов понимал, что рассказывать ему придется еще не раз и самым обстоятельным образом тем, кто будет решать его судьбу. Словно оправдываясь, почему он так долго добирается до красных, Потапов поведал Рийко, как он сперва пошел с руоколахтинскими комсомольцами. Стали пробираться на восток. Потом кому-то из ребят пришло в голову, что они должны сперва походить по деревням, рассказать народу о кровавом преступлении белых в Руоколахти, собрать побольше людей, чтобы начать борьбу с мятежниками. А Потапову они велели одному пробираться к красным. Сперва он пошел, но потом испугался, а вдруг красные ему не поверят, кто подтвердит, как он ушел от белых. Решил пойти в свою деревню, там-то его знают. Пока бродил по лесам, встретился вот с этими попутчиками. Они тоже направлялись к красным. Ну и пристал к ним.
Рийко рассеянно слушал его рассказ, а когда Потапов замолчал, тихо спросил, не знает ли тот, кто такой Вилхо Тахконен.
— А почему ты спрашиваешь? — насторожился Потапов.
— Просто так. В списке такая фамилия значится.
— Вообще-то он и не Вилхо и не Тахконен, — вдруг зло проговорил Потапов. — Васселей его настоящее имя. Родом он из Тахкониеми.
Рийко долго молчал. Потом, стараясь не выдать своего волнения, спросил деланно равнодушным голосом:
— Ну и что за человек он?
— Человек как человек. Не лучше других таких же, как он. Словом, бандит. А воюет здорово.
Больше ни о чем Рийко спрашивать не стал. Да и разговаривать ему расхотелось.
— Давай попробуем вздремнуть, — предложил он. — Завтра большой переход предстоит.
Липкин пропадал целыми днями на железной дороге. Положение в волости чуточку выправилось. Во-первых, улучшилось снабжение продовольствием, так что непосредственной угрозы голода уже не стало, во всяком случае в тех деревнях, где действовали органы Советской власти. Трудовая повинность оказалась уже ненужной, так как люди сами приходили на железную дорогу просить работу. Началась зима, и хоронившимся в лесах также пришлось сделать выбор: либо вступить в белые банды, либо явиться к представителям Советской власти с повинной — мол, весь я тут, делайте со мной что хотите. А что с ними можно поделать, если никакой другой вины за ними не было — уклонялись лишь от мобилизации на работы. Известия о расправах, учиненных белыми в Руоколахти и в других деревнях, склонили большинство населения на сторону Советской власти.
Военные действия захватили весь север Карелии. Правда, части Красной Армии пока ограничивались оборонительными боями. Наиболее ожесточенные схватки шли в районах Тунгуды, Койвуниеми, Маасярви, Ускелы, где белые рвались к Мурманской железной дороге, стараясь перерезать ее. Белым противостоял уже не один 379-й полк. Подходили эшелоны с подкреплениями, и красных войск заметно прибавилось и в Кеми, и в Сороке, и севернее, на кестеньгском участке, где противник также подошел близко к железной дороге.
Расположенные у железной дороги поселки и деревни были переполнены беженцами. Из западных деревень народ все, прибывал. Люди, приходили по одному, группами, даже целыми семьями. Из карельских деревень приходили ходоки за помощью, приходили крестьяне, не желавшие вступать в белые банды. Народ бежал даже из тех деревень, где белых еще не было и близко. Так что на нехватку рабочей силы на дороге уже нельзя было жаловаться. Наоборот, назревала другая проблема — как обеспечить всех работой и жильем. Особенно трудно было с размещением людей, с обеспечением их продовольствием и одеждой. Ослабленные долгим недоеданием люди был подвержены различным инфекционным заболеваниям. Возникла угроза эпидемии. Всеми этими вопросами и были заняты ревкомы, являвшиеся органами власти на местах.
Липкина вызвали к Самойлову. Они только поздоровались, как в ЧК явилась группа пограничников, пришедшая из Ребол. С ними был какой-то человек в гражданской одежде, но тоже с винтовкой. Не успели еще пограничники ничего сказать, как следом за ними в комнатку втиснулась группа карел-крестьян во главе с голосистой женщиной. Это были ходоки из приграничных деревень. Они наперебой стали уверять, что Потапов, которого привели пограничники, ничего плохого не сделал, он свой…
— А вы-то что хотели? — спросил Самойлов, когда наконец ходоки замолчали.
— Это уж вы сами решайте, — спокойно сказал Потапов. — Я бы пошел в Красную Армию. Но это не так просто. Во мне хорошего тоже мало. Так что, пожалуй, вам сперва надо меня проверить в ЧК.
— Ну что ж, так и сделаем, как вы советуете, — улыбнулся Самойлов.
Тем временем ходоки вручили Липкину кипу протоколов и резолюций деревенских ходоков, в которых жители разных деревень требовали, чтобы именно их деревни защитили от международного империализма во имя мировой революции. Липкин принял все бумаги, пообещал, что это будет сделано. Для него более трудной проблемой в тот момент было, где ему разместить этих новых людей.
— У вас родственники или знакомые здесь имеются?
— Да не в гости к родственникам мы пришли! — заявила бойкая женщина. — А знакомые… Вот с вами мы теперь знакомые… Других у нас нет.
— Ну что ж, придется тогда нам придумать что-нибудь.
Липкин дал ходокам записку и направил в один из бараков.
Михаил Петрович протянул Самойлову кожаный портфель:
— Это подарок вам.
Липкин просмотрел бумаги, кое-что перевел Самойлову.
— Вот это да! — Самойлов не знал, как и отблагодарить пограничников за такой подарок. — Кого из вас следует представить к награде? Может, всех?
Михаил Петрович взглянул на Сашу.
— Лошадь надо наградить, — сказал Саша и рассказал, как бумаги попали к ним.
— Жаль, что Таккинен ушел, — сокрушался Самойлов. — Лошадь-то мы обязательно наградим. Двойную порцию овса дадим.
Пограничники ушли.
— У меня такое дело к тебе… — сказал Самойлов Липкину и взглянул в окно. — Опять пленного ведут.
В комнату ввели давно не бритого молодого мужчину в треухе. Он торопливо снял шапку, обнажив копну рыжих волос.
— Взят под Койвуниеми, — доложил конвоир.
— Сам сдался или оказал сопротивление? — спросил Самойлов.
— Где ему сопротивляться. Весь дрожал от страха.
— М-м-меня, м-м-м… — Бандит силился что-то сказать. — Меня взяли… заставили… я не сам…
Липкину показалось, что он где-то видел этого низкорослого, широкоплечего рыжего парня с маленькими бегающими глазами. Пленный взглянул на Липкина и оживился:
— Оссиппа! Не узнаешь разве? Я из Совтуниеми.
— Уж не сын ли ты Евсеева Степаны?
— Он самый. Меня Суавой зовут. А в деревне больше все называют по отцу да по деду. Ты скажи ему, — Суава показал на Самойлова, — что я ни в чем не виноват, я ничего плохого не делал. Меня силком в бандиты взяли. Я не хотел. А они хотели шомполами бить, вот я и пошел. Думал — сбегу к своим. Все думку такую таил, чтоб сбежать от них. Ты скажи ему… Я сам рад, что попал сюда. Не хотел я быть в банде… Самойлов велел увести пленного.
— Потом разберемся.
Но Суава еще хотел сказать что-то.
— Погодите. Ты скажи ему, Оссиппа, что я всегда был за Советскую власть. Отец последним с народом делился. А ежели отец в чем виноват, так я не ответчик за него. Ты скажи ему. Я ведь не раз говорил отцу: не обижай бедных, не гонись за добром. Ведь Советская власть-то родная нам, своя… А ежели кто обо мне плохое говорит — не верьте тому. Наговаривают со зла. Это все бандиты. От них люди врать учатся да друг на друга наговаривать.
— Скажи, ты был в том отряде, что приходил в Юмюярви? — спросил Липкин.
— Куда же денешься. Я не хотел идти, а меня они прикладом… Да шомполов грозились всыпать. А я ничего там плохого не делал. А-вой, что там бандиты творили! Я ничего…
Самойлов махнул рукой, и бандита увели.
— Я ни одному его слову не верю, — сказал Липкин. — Его отец — самый настоящий живодер. Советскую власть люто ненавидит, ох как ненавидит.
— Отец отцом. А сын тут ни при чем.
— Яблоко от яблони недалеко падает. Одна кровь… Да и воспитание…
— Одна кровь, говоришь? Вот Рийко Антипов приходил. А ты знаешь, что это его брат пырнул ножом Михаила Петровича?
— Знаю.
— Но разве может брат отвечать за брата? Нет, конечно. Рийко — славный парень. Только горяч немного.
Со всем, что Самойлов говорил о Рийко, Липкин был согласен. Ну, а что касается этого рыжего Суавы, пусть Самойлов разбирается, в отца или не в отца сынок Степаны Евсеева пошел.
— Рийко не знает, да и незачем ему знать, что, его брат чуть не зарезал Михаила Петровича, — сказал Самойлов. — А что касается пленных… Большинство из них оказалось в рядах белых не по своей воле. Так? Но есть среди них и отъявленные враги. С каждым надо тщательно разобраться. Это, конечно, наше дело, и не для этого я вызвал тебя. Пригласил я тебя вот почему. Эти люди не имеют ни малейшего представления о целях и задачах Советской власти и Карельской Трудовой Коммуны. Они напичканы одной белой пропагандой. Короче говоря, у тебя не найдется времени выступить перед ними и рассказать о Втором Всекарельском съезде Советов, о положении в Карелии?
— Дай-ка закурить. Время-то найдется, и рассказать, конечно, надо. Но… я вот все думаю, что надо бы больше бывать в деревнях, в глубинке. Ведь вовсю орудуют белые агитаторы. А мы что? Мы — молчим. Вот в чем главное упущение нашей пропаганды. Конечно, лекций и различных докладов мы устраиваем много. Но где? Все там, куда легче добраться. Вот и получается — друг дружку агитируем. Конечно, я преувеличиваю, но доля истины в этом имеется.
Липкин, разумеется, понимал, что коммунисты и советские активисты не только друг друга агитируют за Советскую власть, как он иногда говорил. Знал он, что в отдаленных деревнях проводятся еще и сходы, организованные агентами белых, но бывают и другие собрания. Правда, проходят они часто стихийно, и нет во многих местах коммунистов или беспартийных активистов, чтобы могли разъяснить людям обстановку. Народ в таежных деревнях еще смутно представляет, что такое социализм, но что такое капитализм, ему пришлось уже познать, да и еще приходится познавать на собственном опыте, потому люди и снаряжают ходоков к Советской власти, просят помочь, что бы там ни обещали им белые на своих собраниях. Липкин захватил с собой целую кипу резолюций и обращений, поступивших в ревком, чтобы показать их Самойлову.
«Мы выражаем протест против разбойничьего похода, предпринятого капиталистами Финляндии с целью захвата Карелии. Мы просим правительство революционной России и Карельской Трудовой Коммуны принять все необходимые меры для ликвидации бандитов и для сохранения мира и безопасности карельского народа…»
«…Мы хорошо знаем, чего хочет белая Финляндия: ей нужны лесные богатства Карелии, ей хочется превратить Карелию в свою колонию…»
«…Мы поддерживаем решения Второго Всекарельского съезда Советов остаться на вечные времена с социалистической Россией и готовы бороться за это. Просим дать нам оружие…»
Под письмами шли корявые подписи, многие расписывались крестиками.
Выйдя из ЧК, Липкин увидел Рийко.
— Ты не меня ждешь?
Рийко пошел с ним, начал рассказывать о событиях на границе.
— Ничего! Скоро все будет в порядке! — заверил его Липкин.
— Думаешь, скоро?
— Послушай, Рийко. Вечером я еду на Онду. Поедем со мной. Там я всем скажу, что и когда будет. Можешь захватить всю вашу группу. Тут недалеко. Где ваши сейчас?
— Михаил Петрович пошел в штаб; а мне велел разыскать Евсея. Может, заблудился где, говорит. Человек-то он новый.
— Разыскал?
— Разыскал. Я ведь старый разведчик. Кого угодно найду. А парень-то знал, где заблудиться. Неплохое место выбрал.
— Где же он был?
— Ясное дело, у девушек. Ну и парень! Неужто все они такие там на юге? Мне подсказали, загляни, мол, в один барак. Открываю дверь, гляжу — сидит, голубчик, девушки чай пьют, а он с одной в стороне и уже обнимает. Ну и хват! Когда сюда шли, чуть жив был. Думали — не дойдет, а пришли — сразу ожил. Резвый, что… что жеребчик. Увидел меня — смеется. Есть, говорит, девчата и у вас.
Рийко замолчал и вдруг спросил:
— Слушай, ты не знаешь, кто такой Вилхо Тахконен?
Липкин растерялся.
— Какой Тахконен? Где?
— Да в списках у белых.
Липкин засмеялся.
— У меня, понимаешь, с белыми отношения, не очень важные. Не докладывают они мне, где да что.
— А я знаю! Это наш Васселей.
— Васселей? Возможно, и он под каким-то именем у них числится. Поди знай. Только брось ты его к черту. Тебе-то что?
— Нет, все-таки… — Рийко остановился, взял Липкина за рукав. — А может, и Михайло Петровича тоже чуть было не убил Васселей? Самойлов ничего не говорил?
— Говорил. Только не о Васселее, а о тебе. О вашей группе. Молодцы, говорит, такие бумаги доставили. А насчет тебя сказал, что ты славный парень, но слишком горячий. Прав он… Война дело сложное. Тут надо иметь холодную голову, а сердце горячее. Ну, ладно. Значит, вечером встретимся. Дрезина поедет в шесть вечера. Мне надо бежать. Пока.
Похлопав Рийко по плечу, Липкин поспешил куда-то по своим делам. Рийко направился в казарму, так громко именовался обычный барак, где жили красноармейцы. Возле барака он встретил двух красноармейцев в новеньких, еще топорщившихся шинелях.
— Рийко!
Навстречу, широко улыбаясь, шел Юрки Лесонен.
Он представил своего товарища:
— Это — Сантери. Из нашей деревни. Ты откуда, Рийко?
Рийко стал рассказывать, но Юрки перебил его:
— А тебе привет… Знаешь, от кого? От Вас… — Заметив, что Рийко изменился в лице, Юрки осекся.
— От кого?
— Да от… ваших. От отца да матери, — вывернулся Юрки и начал оживленно рассказывать своему товарищу: — Знаешь, Сантери, какая мать у Рийко. Боевая!.. Схватила как-то ухват, говорит — разгоню я ваше Ухтинское правительство! Я тогда солдатом был у этого правительства. — И тут же Юрки обратился с деловым предложением к Рийко: — Слушай, Рийко, ты нам нужен. Понимаешь, мы собираем лыжный отряд. Будем воевать на севере. Кем ты служишь в армии?
— Когда, кем. — Рийко начал перечислять: — Разведчиком был, и в артиллерии, и в пехоте. Пограничником был. Переводчиком был. Даже кашеваром приходилось быть… Все могу.
— Пойдешь к нам в отряд?
— Я бы пошел, да я же не вольная птица. — Рийко знал, что их группу направляют к границе в составе части Красной Армии, которая должна наступать на Сорокском направлении.
На Онде работа шла круглые сутки. К разрушенному мосту с юга подходил один состав за другим, на северном берегу ждал порожняк. Грузы переносили через реку на себе, волокли на тросах, на длинных и широких сколоченных из бревен санях. Спешно строился новый мост. Тут же вручную пилили брусья и доски. Между бригадами шло соревнование, и там, где работа спорилась лучше, развевался красный флаг. Строительная площадка освещалась прожекторами.
Доклад Липкина собрались слушать сменившиеся с работы строители. Их пришло столько, что большой барак, не разделенный перегородками, был битком набит людьми.
Липкин, как всегда, тщательно подготовился к докладу, написал конспект выступления, сделал необходимые выписки, но выступал он не по бумажке, лишь приводя цитаты, обращался к тексту доклада.
— Мы, карелы…
Липкин обвел взглядом освещенное тусклым светом керосиновой лампы помещение, словно хотел увидеть, сколько здесь тех, от имени которых он говорит. — Мы, карелы, — небольшой народ, но когда речь идет о том, быть или не быть нашему краю свободным, быть или не быть нашей Трудовой Коммуне, быть или не быть Советской власти на нашей земле, — тогда за нами стоит великая сила, за нами — огромная семья всех братских народов… Здесь сидят русские, украинцы, чуваши. Здесь сидят и финны. Они тоже наши братья по оружию. У себя на родине они сражались за наше общее дело, за свободу трудового народа. Есть среди них и люди, недавно порвавшие с белыми и перешедшие на нашу сторону. Один из таких людей… Разрешите представить вас, товарищ?.. Вот товарищ Суоминен, бывший белый солдат, а теперь наш товарищ…
Рийко взглянул на Суоминена, сидевшего через человека от него. Молодой, подтянутый, аккуратный… Удовлетворив свое любопытство, Рийко опять стал внимательно слушать Липкина. Если бы он знал, что этот аккуратный молодой человек целых полгода, от весны до осени 1918 года, прожил в доме старого Онтиппы в Тахкониеми, что Суоминену было известно лучше, чем кому-либо, почему Васселей оказался у белых и что Васселей делал там, Рийко непременно подошел бы к нему, расспросил бы его обо всем. Суоминену тоже не могло прийти в голову, что совсем близко от него сидит сын Онтиппы и брат Васселея и слушает вместе с ним доклад Липкина.
Липкин рассказывал о Втором Всекарельском съезде Советов, собравшемся 2 октября 1921 года в Петрозаводске. В ответ на попытки нападения международного капитала съезд объявил, что рабочие и крестьяне Карелии связали свою судьбу с Республикой Советов и готовы вместе со всей Российской Федерацией защищать Советскую страну. На IX Всероссийском съезде Советов Ленин говорил:
«Мы идем на самые большие уступки и жертвы, идем, лишь бы сохранить мир, который был нами куплен такой дорогой ценой. Мы идем на самые большие уступки и жертвы, но не на всякие, но не на бесконечные, — пусть те, немногие, к счастью, представители военных партий и завоевательных клик Финляндии, Польши и Румынии, которые с этим играют, пусть они это себе хорошенечко заметят… Мы не допустим издевательства над мирными договорами, не допустим попыток нарушать нашу мирную работу. Мы не допустим этого ни в коем случае и станем, как один человек, чтобы отстоять свое существование».
Вся Карелия готовилась к бою. По всей Карелии началась запись добровольцев, желающих пойти на фронт, вступить в лыжные отряды. Более половины коммунистов Карелии, показывая пример, вступили в ряды Красной Армии. Карельская Трудовая Коммуна обратилась за помощью к трудящимся Петрограда. Петроградский Совет телеграфировал, что, хотя трудящиеся Петрограда желают жить в мире со своим соседом Финляндией, Карельская Трудовая Коммуна может рассчитывать на военную и всяческую другую помощь, которую Петроград, колыбель Революции, окажет ей в борьбе против белофинских грабителей в той мере, в какой она будет необходима для подавления бандитов.
В части Красной Армии, дислоцированные в Карелии, шли потоком письма от бывших красноармейцев. Они писали, что если правители Финляндии не образумятся, то будут иметь дело с Красной Армией, и тогда они, уже демобилизовавшиеся бойцы, готовы вернуться в строй защитников Карелии.
По всей Карелии образованы комитеты помощи фронту. Комитеты организовали сбор теплых вещей для армий, проводили концерты и вечера, сборы с которых шли на нужды фронта. Старые крестьяне добровольно идут со своими лошадьми в армейские обозы.
Улыбаясь, Липкин рассказал, как в одной деревне пришла ветхая старушка и принесла бог весть где завалявшееся допотопное ружье и сказала: ежели бандиты не угомонятся, так возьмите эту пищаль.
— Мы, карелы…
Липкин стал зачитывать выдержки из некоторых резолюций деревенских сходок, собраний рабочих, партизан, красноармейцев, школьников и учителей, из писем и воззваний… Этих писем и протоколов у него было с собой так много, что под конец он просто перечислял, от кого поступило письмо.
На обратном пути, дрезина мчалась сквозь снег, валивший густыми хлопьями с черного неба. Казалось страшным и странным, что колеса дрезины находили среди этой белизны дорогу.
А снег все шел и шел…
Наконец настал день, когда пограничники отправились обратно туда, откуда недавно пришли, — к границе. Но шли они уже не маленькой группой, а в составе крупного подразделения, и не по лесам, пробираясь таежными тропами, а по большаку, в рядах маршевой колонны.
А снег все валил и валил.
Евсей шагал рядом с Рийко. Вид у него был сонный. В Сороке он возвращался в казарму лишь для того, чтобы получить очередное увольнение, и опять исчезал.
— Видно, здорово погулял? — с усмешкой спросил Рийко.
— Еще как! — Евсей был доволен. — Я, конечно, перегнул. В Карелии тоже жить можно, если б только не надо было по тайге бродить. Скажи, Рийко… Неужели у вас в Карелии все девушки такие недотроги? Мне бы еще недельку-другую…
— Кончим войну — приезжай к ней, — предложил Рийко. — Или домой тянет?
Колонну догнал обоз с лыжами. Правда, лыж было маловато, всем не хватило.
Евсей внимательно смотрел, как Рийко прикрепил лыжи к сапогам и пошел по снегу. «Дело нехитрое!» — решил Евсей. Лыжи к ногам он тоже приладил довольно легко. Но стоило ему сойти с дороги, как сапоги соскользнули с лыж, и Евсей упал в снег. Самое трудное было выбраться из сугроба: ремни креплений поднялись к коленям, и Евсею пришлось долго возиться, пока он развязал их и освободился от лыж.
— На этих деревяшках только черти могут бегать, — проговорил Евсей, выбравшись на дорогу. — А в бою в них запутаешься, что в силках будешь — ни туды ни сюды. Нет, совсем не то у нас…
Все знали, что значит это «не то». Степь широкая вокруг, резвый конь да острая шашка в руке… Даешь!
— Мне и без лыж хорошо. Пешком потопаю. Нет такого глубокого снега, чтобы под ним твердой земли не было, — заключил Евсей.
Как только колонна прибыла в Руоколахти, уже освобожденную от белых, поступил приказ немедленно занять позиции вокруг села. Кое-кто из бойцов недоумевал. Зачем им окапываться у села, в котором давно стоят свои?
Но командование располагало сведениями, что Таккинен собирается вновь занять Руоколахти. Был даже известен день, на который Таккинен назначил штурм села. Белые должны были атаковать силами трех батальонов с трех разных сторон.
В назначенный день перед Руоколахти появился передовой дозор белых, затем подошли две роты и начали разворачиваться для атаки. Красноармейцы сидели в окопах и ждали. Белые дали сигнал ракетой и открыли огонь. Красные, занявшие позиции возле кладбища, ответили на огонь. На этом участке шла ожесточенная перестрелка, а на других почему-то стояла странная тишина.
Белые снова пустили ракету, словно запрашивая кого-то: чего вы там копаетесь, пора начинать… Но на флангах по-прежнему было тихо.
Командование красных уже решило, что, видимо, разведка ошиблась.
Белые постреливали и кого-то ждали. Красноармейцы отвечали нечастым ружейным огнем. Главные силы красных в бой не вступали, чтобы раньше времени не обнаружить своих огневых позиций. Начало темнеть. Не дождавшись атаки, красные обрушили на белых всю свою огневую мощь, открыв плотный пулеметный огонь. Они словно говорили белым: что же это за бой, уж коли пришли, так давайте воевать по-настоящему! Но белым воевать расхотелось. Бандиты вскочили на лыжи и пустились наутек. Они так торопились, что оставили своих раненых. От пленных удалось узнать, что напасть на село действительно должны были одновременно три батальона. К селу подошел лишь один первый батальон. Почему не подошли остальные два и куда они запропастились, этого пленные не знали.
Только много лет спустя Рийко довелось услышать рассказ, объяснявший загадочное отступление белых из-под Руоколахти. Оказывается, виновником всего опять-таки был один из кевятсаарских стариков миротворцев, тот самый Стахвей, который осенью поднял панику среди белых, сообщив им о приближении несметных полчищ красных. Вскоре сам Стахвей оказался в белом войске. Как-то он поехал на лошади в лес, там его и захватили белые, хотели забрать лошадь, но так как старик лошади не отдал, то его мобилизовали вместе с лошадью. Служил он при штабе и возил на своей лошадке высокое начальство. Старик был тихий и исполнительный, и когда надо было послать пакет куда-нибудь, то Таккинен нередко отправлял его с этим стариком. Все три батальона «Полка лесных партизан» были готовы к нападению на Руоколахти. Правда, время выступления им решено было сообщить в самый последний момент, чтобы красные не успели узнать о нем. Второй и третий батальоны, уже подтянутые к Руоколахти, стояли верстах в десяти от него. Когда первый батальон, направился к селу, Таккинен послал Стахвея с приказом. Старика предупредили, что пакет срочный, велели ехать побыстрее, разрешив ему остановиться в дороге лишь на два часа, чтобы дать лошади передохнуть и покормить ее. Пакет надо было доставить засветло.
Старик послушно отправился в путь; так как он ехал один, никто его не торопил, то он решил поберечь лошадь и не гнать ее. Пусть бежит, как ей нравится. А что до точного времени, то тут старик особенно не беспокоился: откуда ему знать время, если часов ему не дали? На полпути Стахвей, как было велено, остановился на отдых на заброшенном хуторе, распряг коня и дал ему хорошую охапку сена, затем развел огонь в печи, приготовил себе чай и, поев, забрался на печь. В последнее время старику пришлось спать мало, и он задремал. Конечно, он догадывался, что это за пакет, но, засыпая, думал, что невелика беда, если эти остальные батальоны вступят в бой после первого, ведь и в баню ходят по очереди. Выспавшись, Стахвей покормил коня, попил чаю, подправил гужи и поехал дальше. Старик доставил пакет, кому нужно было, в чужие руки пакет не попал и вручен был в светлое время, — правда, было уже утро следующего дня. Когда пакет вскрыли, в штабе батальона поднялся такой переполох, что о старике забыли. Он тоже не стал дожидаться, когда о нем спохватятся, хлестнул коня и так рванул с места, что чуть было из саней не вывалился. Въехав в лес, он свернул с дороги и поехал одному ему известным путем к дому, где уже находились красные.
Так это было или не так, никто не знал. Но второй и третий батальоны белых к Руоколахти не подошли. Бой не состоялся.
…В бою под Келлосалми Васселей находился на высоте, где залегли белые, и Рийко прорывался к ним, ползя по глубокому снегу. Васселей действовал в бою как бывалый солдат, хладнокровно выбирая цель, стреляя по наступавшим красноармейцам. Это был уже не первый бой за эту осень. Он уже не думал о том, что на мушке может оказаться его брат. Не искал он уже и Мийтрея. Просто стрелял по противнику, заставляя ползущих красноармейцев зарываться в снег.
А Рийко полз, зарывшись глубоко в снег, и тоже стрелял. Чуть приподнявшись из сугроба, чтобы прицелиться, он бил по высоте. Белых он не видел и целился по вспышкам выстрелов.
Вряд ли Маланиэ и Онтиппа думали в тот момент, как близко их сыновья были друг от друга под Келлосалми. Эта встреча не была случайной. И Васселея и Рийко привели к этой встрече те дороги, которые они выбрали и по которым долгие годы шли. Они оба находились одном участке фронта, обоих их судьба бросала в самое пекло. И оба они делали в бою то, что должен был делать солдат.
Рядом с Рийко, тоже зарываясь как можно глубже в снег, полз Евсей. Он тоже стрелял. «Молодец Евсей! — успел подумать Рийко. — Не трус. Быстро он освоился в наших сугробах».
Михаил Петрович полз за ними. Он не хотел отставать от своих ребят, но годы давали о себе знать, и он уже выбивался из сил.
— Черт бы побрал эти пулеметы! — ругнулся Рийко. Пулеметы противника били с фланга, откуда цепь красных была как на ладони. Очереди ложились совсем рядом. Казалось, вокруг, взметая снег, падают крупные капли дождя. — И какого черта наши пушки молчат? — Рийко не знал, что артиллеристы тоже находятся в цепи наступающих: от мороза заклинило замки орудий.
Огонь с высоты начал ослабевать. Подойдя к сопке, красные поднялись в атаку, но когда они, утопая по пояс в снегу, добрались до гребня сопки, последние защитники ее уже мчались на лыжах к подножию и исчезли в лесу. Преследовать их без лыж было бессмысленно.
Стали подбирать убитых и раненых.
— Столько ребят положили за какую-то паршивую деревеньку! — Рийко был угнетен.
Вид у Михаила Петровича был измученный, подавленный. Слишком большие потери! Но все-таки взяли!..
— Видишь ли, Гриша, — медленно ответил Михаил Петрович, — это пока еще война. Когда она кончится, начнут писать воспоминания о ней. На бумаге будут воевать. Вспоминать о войне куда легче, чем воевать.