КНИГА ВТОРАЯ


ГЛАВА ПЕРВАЯ. ГОРНЫЙ ПЕРЕВАЛ

1

Вблизи станции Лазоревой был построен аэродром. Транспортные самолеты и в дальнейшем должны были обслуживать Карчальское строительство. Начальник аэродрома, Капитон Романович, был бесхитростный прилежный работник, дело знал, к неудобствам жизни был привычен, и, как ему казалось, все у него было налажено и шло как надо.

В числе летчиков у него была молоденькая девушка, Ирина Кудрявцева, единственная женщина на аэродроме. Она храбро отстаивала свою самостоятельность, спокойно отвергала все ухаживания летчиков и беззаветно любила летное дело.

С приездом руководства Карчальской стройки на аэродроме ничего не изменилось, разве что прибавилось работы. Капитон Романович, явно неравнодушный к Ирине, тщательно скрывал от нее свои чувства и всегда старался давать ей наиболее легкие и выполнимые задания. Ирина замечала это и очень сердилась на Капитона Романовича.

Работы на стройке ширились и разрастались с каждым днем. Все новые и новые люди прибывали сюда со всех концов. А те, кто приехал раньше, считались уже старожилами. Карчальское строительство было одним из серьезнейших строительств послевоенного времени и, естественно, окружено было особенными заботами и попечением. Сюда направляли и наиболее опытных работников, и лучшее оборудование.

Немудрено, что это строительство привлекало внимание и за рубежом. В Восточном отделе Весенева и в кабинете полковника Патриджа частенько упоминали это название: «Карчальско-Тихоокеанская магистраль» — ис неприязнью следили за ходом работ на этой новостройке.

С большими трудностями через Владивостокский порт удалось им забросить на Дальний Восток Раскосова. Над одной только этой сравнительно мелкой задачей пришлось потрудиться немало. Нужно было через «своих» людей договориться с «некоей» державой, а «некоей» державе дать соответствующие распоряжения и указания... Одним словом, выполнить всю эту «работенку», как выразился Весенев, должен был определенный круг людей из экипажа корабля, которому предстояло посетить Владивосток.

Корабль стоял на рейде. Среди матросов, отпущенных на берег, находился и переодетый, снабженный соответствующими документами и даже подгримированный Раскосов.

Разумеется, они направились в ресторан, затем разбрелись по городу. Разумеется, Раскосов, прежде чем приступить к этой операции, подробно изучил карту Дальнего Востока и Сибири, всевозможные местные говоры и обычаи. Заранее была продумана и новая биография Раскосова, тоже подробная и такая, чтобы при проверке все сходилось. Нашли для него в Чите своевременно умерших «папу» и «маму», причем было известно, что у этих супругов был сын, это многие жители Читы могли подтвердить. Куда девался этот мальчик, никто толком не знал. Помнили только, что звать его Васюткой, Василием значит. Но ведь этот Василий мог бы внезапно обнаружиться? И Это учли. Установили точно, что его нет в живых, и превратили Раскосова в Василия Павловича Зимина, по профессии топографа, по происхождению сибиряка... Конечно, могли и не понадобиться все те сведения, которые Раскосов собрал об этом крае. Но ведь обычно на мелочах и попадаются. Раскосова выручала исключительная память. По мнению Весенева, это качество было решающим в опасной профессии разведчика. Тут не полагалось никаких шпаргалок, никаких записей, особенно записывания фамилий и адресов. Все помнить наизусть! И Раскосов помнил. Зачастую он знал даже то, чего мог бы не знать. Ну, зачем, например, ему помнить, какие реки протекают в Сибири и на Дальнем Востоке, среди равнин, возвышенностей и горных хребтов? О Владивостоке Раскосов знал даже, что этот город, расположенный на южной оконечности полуострова Муравьев-Амурский, на берегу бухты Золотой Рог, был основан в 1860 году, что главная улица Владивостока, идущая вдоль берега, в прежние времена именовалась Светлянской... что рога оленей — панты — полезны для здоровья... Топографом же Раскосов был настоящим.

Таким образом, имея исправные документы, справки, новоявленный топограф Зимин благополучно прибыл в Советский Союз, нашел Черепанова, использовал его для связи с Бережновым, успел и сам побывать в Ростове, а затем явился на Карчальское строительство. Там он был радостно встречен и охотно зачислен в состав геологоразведочной экспедиции.

Во всем этом мероприятии принимало участие немало людей, начиная с капитана корабля, доставившего Раскосова на советскую землю, и некоего жителя Владивостока, после произнесения пароля приютившего «иностранного» матросика и быстро превратившего матросика в топографа Зимина. Все это требовало определенного времени. Нужно было навести справки, согласовать, уточнить. Нужно было незримо наблюдать за продвижением своего ставленника по пути от Владивостока в глубь страны. Нужно было получить бесспорные сведения о том, что все удалось выполнить, что все сошло как нельзя лучше, что топограф Зимин не вызвал ничьих подозрений, что все оказалось вполне приемлемым при проверке на практике: и продуманная довольно правдоподобная биография, и покоящиеся на кладбище в Чите «родственники», пригодные на тот случай, если о топографе Зимине станут наводить справки, и документы. Документы удалось достать на имя Зорина, а не Зимина. Пришлось исправлять. Но Раскосов даже сам, без посторонней помощи, отлично умел обращаться с поддельными печатями, подписями и другими «исправлениями» подлинных документов. Он так артистически это делал, что и сам любовался своей работой.

И вот Николай Раскосов преспокойно принял личину Зимина и поступил на КТМ, примкнув к экспедиции Горицветова, отправившейся на Аргинский перевал для разрешения ряда вопросов, связанных с постройкой железнодорожной магистрали. А вскоре он вполне освоился со своим новым обликом, обжился и вошел в роль. Он только мысленно посмеивался над собой, что, ввиду создавшегося положения, он, охотно взорвавший бы все мосты и тоннели на этой стройке, вынужден был усерднейшим образом выполнять топографические работы, блистать, добиваться похвал, одобрения и делать все это на самом деле хорошо. Другими словами, там, на далеком Аргинском перевале, шпион и диверсант Раскосов не больше не меньше как участвовал в строительстве магистрали, трудился в поте лица. Правда, это только до поры до времени и с той только целью, чтобы войти в доверие и замешаться в толпе многочисленных строителей громадного сооружения.

Еще удалось Весеневу создать явочную квартиру на самой территории строительства, на аэродроме. Большого труда не составило принудить рецидивиста-уголовника Черепанова «помогать», «содействовать», «оказывать маленькие услуги», «давать кой-какие справки» некоей организации. Жора Черепанов, собственно, откололся от воровского мира, он уже несколько лет как забросил свое прежнее ремесло. Но одновременно он впутался в опасную игру и вскоре очутился в таком положении, что уже невозможно было идти на попятный.

Фактически ведал явкой не сам Черепанов, а тихий, незаметный заведующий клубом на аэродроме. Черепанов шумел, мозолил всем глаза, всюду бывал, со всеми встречался, а тихий зав, которого никто и не знал, который вечно был занят составлением месячных планов клубной работы, отчетов и программ, этот зав принимал посетителей наряду с таперами, театральными парикмахерами и участниками самодеятельности. Так они и орудовали вдвоем с Черепановым. Через их руки проходили и деньги, и распоряжения, исходившие из таинственных «центров».

Жора оказался очень на месте. Вся эта конспирация была ему по душе. Угрызений совести он не испытывал, высокими материями — вроде патриотизма или верности своей родине — не занимался. А деньги теперь у него не переводились. Ну и чего же еще надо? Все равно жизнь потеряна. Так и так погибать.

И Жора Черепанов, не задумываясь, пошел еще на одно преступление, которое имеет тесную связь с воздушной катастрофой, происшедшей над таежным бескрайним океаном.

2

Когда самолет ткнулся в землю, ломая кедрач и взрыхляя гравий, наступило огромное молчание, какая-то космическая тишина, необжитая, беспредельная, вероятно, такая же, какая была пятьдесят миллионов лет назад, в бытность здесь каких-нибудь бронтозавров.

Кудрявцева сделала все от нее зависящее. Уже одно то, что она была жива и самолет не разлетелся вдребезги, было чудом. Пойди найди в этой проклятой тайге хотя бы подобие посадочной площадки!

Правый трос жесткого управления лопнул, когда она летела на высоте трех тысяч метров над белесыми тучами. Внизу была гроза. Машина вышла из взятого курса. Осатаневший ветер вырвал из рук пилота управление и сам уселся на его место.

Затем Кудрявцева с заглушенным мотором стремительно летела вниз и все-таки ухитрилась выровнять машину и проползти десяток километров, выискивая какую-нибудь песчаную косу, лощину или на худой конец прогалину среди дремучего леса. Если самолет посадить на самый кончик косы, у кромки воды, то, может быть... Впрочем, выбора не было. Земля ринулась навстречу. Зеленое... и потом темно.

Удара Кудрявцева не слышала. А когда очнулась, на нее близко-близко смотрели желтые злые маленькие глаза мохнатого зверя. Кудрявцева никак не могла припомнить, где она и что с ней случилось. Может быть, это бред?

В ту же секунду раздался выстрел, мохнатая громадина рухнула, придавив Кудрявцевой ноги. Ирина вскрикнула от нестерпимой боли...

Пришла в сознание в брезентовой палатке. Что-то шипело, и запах поджаренного мяса вызывал сладкую слюну.

— Я очень хочу есть, — сказала решительно Кудрявцева.

— Ого! Моя пациентка заговорила! Порядочек! — раздался в ответ веселый молодой голос.

Кудрявцева удивленно разглядывала высокого стройного человека, охотничьим ножом переворачивавшего куски мяса на сковородке. И вдруг она все вспомнила: налетевшую бурю, оборвавшийся трос, стремительное падение...

— Где самолет? — строго произнесла Кудрявцева.

Хотела привычным броском спортсменки вскочить с постели и вместо того только беспомощно мотнула головой: ноги были как свинцовые, и в левой ноге стояла неотступная боль.

— Спокойно! — сказал юноша. — Вы отлично можете позавтракать и в лежачем положении. Например, древние римляне даже предпочитали эту позу.

— Значит, самолет...

— К сожалению, это уже бывший самолет. Я вам еще раз советую лежать спокойно. Могу похвастаться, что оказался недурным хирургом. Закрытый перелом. Сделал лубки. Уверяю вас, что через два-три месяца вы сможете даже совершить пешком путешествие в Мекку.

— А доктор Комаров?

Юноша пожал плечами, и Кудрявцева больше не спрашивала. Она закрыла глаза и молчала некоторое время.

Еще одно видение всплыло в ее памяти. Но она не могла решить, было ли это в действительности или нет: злые маленькие глазки, косматая голова и горячее дыхание...

— Это был медведь? — нерешительным и слабым голосом произнесла она.

— Медведица. Когда я прибежал к месту катастрофы, я увидел поразительное зрелище: встречу новой, лучшей в мире, самой передовой представительницы человечества — советской женщины — с представительницей таежного мира — косолапой кровожадной потомственной самкой. Стрелял я с большой опаской. А бифштекс из этого создания вы получите через пять минут.

Кудрявцева опять долго молчала отдыхая. Тень ласковой благодарной улыбки скользнула по ее смуглому милому лицу.

— Вы кто? — спросила она наконец.

— Игорь! Подробности после того, как вы утолите голод. Вас зовут?

— Ирина.

— Самые распространенные имена. Как Иван да Марья. Соли достаточно?

— Достаточно.

— Хлеб заменяют галеты. Питательно и не отягощает желудок, как говорит наш начальник экспедиции.

— Какие у вас хорошие глаза. Синие.

— Честно говоря, не совсем синие, а так, что-то такое в духе Айвазовского.

О глазах — это уже после того, как был съеден изрядный кусок мяса. А когда совсем насытилась, мысли стали отчетливы, суждения последовательны. И тут ударило в сознание, как электрический ток: сломана нога... Сломана нога! Это значит, что все горделивые мечтания, все светлые планы рушились... Жизнь круто поворачивала на какой-то новый путь...

Но ведь жизнь продолжается? Чудом Кудрявцева спаслась от гибели. Жизнь продолжается, и в двадцать четыре года долго не плачут. И вместе с горечью, болью, почти отчаянием в сердце лучилось теплое чувство благодарности к этому веселому и простому человеку — ее спасителю.

Два противоположных ощущения сливались в одно. Так бывает в летний день — одновременно дождь и солнце.

Ирина Кудрявцева тихо и смирно произнесла:

— Спасибо.

— Спасибо погодите говорить, — гордо ответил гостеприимный хозяин. — Еще будет сладкий кофе. Галеты те же.

— Нет, я не за то. Спасибо вам... за все, что вы для меня сделали.

Ирина внезапно густо покраснела. Даже уши стали красные. Ведь он должен был ее раздеть, когда забинтовывал ногу, привязывал лубки... Глаза его были ясны, смелый взгляд искренен и чист. Он поступил так, как должен был поступить каждый порядочный человек. Разве она сама поступила бы иначе при таких обстоятельствах?

Игорь подсел к ней и, теребя уголок одеяла, подробно рассказал, как все было. Оказывается, он сразу же заметил самолет. И сразу же понял, что случилось неладное. Но самолет упал по ту сторону сопки, и он только к полудню добрался до этого места и, как оказалось, пришел вовремя.

— Вы очень много сил потеряли. Вот, у меня есть гематоген в таблетках. Будете принимать.

Ирина засмеялась. Она терпеть не может таблетки.

— Хороший признак, что вы засмеялись. И вообще все очень романтично. Сидит в тайге изыскатель. И вдруг к нему с неба сваливается девушка...

— А что вы тут разыскиваете, товарищ изыскатель?

— Как что! Вот это вопрос! Мы решаем судьбу таежной трущобы!

— Вот как!

— Вообще в наши дни все — сплошная фантастика. Вот, например, в данном случае. На сотни километров вокруг — ни души. Бурундуки да медведи. А между тем, я могу вам определенно сказать, что недалеко дни, когда здесь, загрохочут поезда, вспыхнут электрические лампочки, тысячи рабочих перевалят через непроходимые сопки, переправятся через горные реки, перелезут через непролазные болота и... одним словом, сами понимаете.

И опять они оба засмеялись. Застенчивым этим смехом Игорь смягчил запальчивость и пышность произнесенной речи.

Игорь не давал Кудрявцевой говорить ни о чем серьезном. Вскоре их беседа стала той милой, беспорядочной и простой; какая возникает между девушкой и двадцатипятилетним молодым человеком, когда они нравятся друг другу.

3

Начальник экспедиции Горицветов был крайне удивлен, увидев в палатке женщину.

— Ничего себе! Стоит отвернуться на минуту — как уже пожалуйте!

Однако, узнав подробности происшествия, он стал серьезным, похвалил Игоря, заботливо спросил Кудрявцеву, не надо ли ей чего, вызвал Котельникова — рабочего, помещавшегося в другой палатке, раскинутой у реки, — и попросил его побыть около девушки.

— Пошли, — сказал он Игорю.

И они отправились за сопку осмотреть обломки самолета, захватив с собой фотоаппарат.

Там, на склоне горы, была свежая могила — доктора Комарова.

— Все-таки отчего же это случилось? — бормотал начальник, стоя около вороха почерневшего металлического лома.

— Странно, Николай Иванович, как вы рассуждаете. Ведь была такая буря.

— Да, но самолет-то наш, отечественный. Наши самолеты не боятся бурь. Были какие-нибудь документы, вещи?

Игорь ответил, что все найденное отнес в палатку. Николай Иванович еще постоял перед обломками самолета, о чем-то размышляя. Гремела по камням речушка, глухо роптали высокие лиственницы. Игорь с нетерпением ждал, когда Николай Иванович решит вернуться: ему очень хотелось снова увидеть Ирину. Между тем Николай Иванович не спеша наводил объектив лейки то на почерневший остов, то на отпечатки шасси на гравии.

— Идем к могиле. Ты сам ее сделал?

— С Котельниковым. Он на выстрел пришел.

— Малость поспешили. Надо было произвести снимки. Жаль беднягу. Доктор? Слыхал я о нем.

И оба стояли некоторое время в горестном раздумье, прежде чем подняться по размытому рекой откосу.

— Куда ты так бежишь? — воскликнул Николай Иванович, запыхавшись и еле поспевая за молодым человеком. — А, понимаю, тебе не терпится поскорее справиться о здоровье этой летчицы... Эх, молодежь, молодежь!

— Все вы выдумываете, Николай Иванович, — с напускным равнодушием произнес Игорь и пошел медленнее, поднимая по дороге камешки и разглядывая их, будто бы изучая.

И вдруг они оба враз остановились, оба взяли по горсти странной сероватой породы... Затем переглянулись многозначительно, и Николай Иванович произнес:

— Молибден.

Игорь покраснел, как школьник, оскандалившийся перед любимым учителем. Как же это он раньше не заметил? Можно сказать, рыл могилу в этой самой сопке, провел здесь целый день и ничего не обнаружил! Это непростительно, это просто никуда не годится! Это провал и позор!

— Однако удачливая особа! — воскликнул Николай Иванович, весь сияя. — Я говорю о твоей летчице. Ведь надо же так угадать, чтобы свалиться на залежи молибдена, прямо на будущую железнодорожную магистраль, наконец прямо в объятия молодого человека!

Игорь ничего не ответил. В нем проснулся геолог. Он уже лазил по всему склону горы, выковыривал камни, щупал, совал что-то в карманы, вскрикивал, охал и ахал, поминутно требовал, чтобы и Николай Иванович посмотрел на какой-нибудь камешек или ком земли.

Когда они вечером рассказывали о своих удачах Кудрявцевой, они так захлебывались от восторга, так перебивали друг друга на каждом слове, что ничего нельзя было понять. Николай Иванович — пожилой, солидный, авторитетный Николай Иванович, начальник комплексной Аргинской экспедиции Желдорпроекта, Николай Иванович с его седыми висками и очень черными бровями — не отставал от Игоря и шумел и кричал, как мальчишка.

— И все это он, один он! — восклицал Игорь, влюбленно глядя на своего начальника. — Я провел на этом косогоре целый день и ничего, к стыду своему, не заметил, а он...

И снова Ирина должна была выслушать в мельчайших подробностях, как они шли, как их ели комары, как они стояли перед металлическими обломками, как стали затем подниматься к вершине сопки, и кто при этом что сказал... Только Игорь ловко пропустил то место, где речь шла об Ирине и его отношении к ней. Николай Иванович лукаво улыбался, заметив эту уловку, но тоже не выдал Игоря, полный великодушия по случаю замечательного открытия.

А Котельников больше всего заинтересовался медведицей, так как был страстный охотник и зверолов. Он заявил, что завтра же засолит мясо, и ушел в свою палатку, за выступ горы, чтобы приготовить все необходимое к утреннему походу.

— Молибден его меньше взволновал, чем медвежатина, — засмеялся Николай Иванович. — Каждому свое.

Затем они отлично поужинали втроем, и Кудрявцева не испытывала никакой неловкости, как будто была у себя дома. Ей все нравилось: и галеты, и Николай Иванович Горицветов с его седыми висками, и чай, пахнущий жестью, не говоря уж об Игоре Иванове.

Ирина очень убедительно доказывала, обращаясь к одному Николаю Ивановичу, а в сущности, стараясь доказать это самой себе, что в нашей стране вое профессии прекрасны, и не в том дело, чтобы быть непременно летчиком, врачом, или дояркой, или учительницей, а в Фом, чтобы быть человеком в высоком смысле этого слова и так, как понимают почетное звание человека в стране социализма. Ирина потребовала, чтобы ей подробнейшим образом было изложено, что это за экспедиция, которую представляют Николай Иванович и Игорь, зачем она, что здесь будет строиться и когда.

Николая Ивановича не пришлось упрашивать. О сооружении железной дороги, которая впервые по-настоящему откроет тайгу, которая совершит полный переворот в экономике Дальнего Востока, — на все эти темы Николай Иванович мог говорить ярко, увлекательно и долго.

— Впрочем, теперь, когда на многоводной изумрудной Тырме окончательно решено построить гидроэлектростанцию, по мощи превосходящую Днепровскую, когда в районе будущей магистрали обнаружен был уголь, а теперь найден еще и молибден, значение строительства еще больше возрастает. С этим не могут не согласиться и почтеннейшие Зимин и Кириченко, — добавил Николай Иванович, увидев, что в палатку лезут участники экспедиции, вернувшиеся с разведывательных работ.

Зимин, плечистый, сильный, красивый, но со странными, слишком близко поставленными глазами, как будто нисколько не удивился появлению женщины в палатке. Он рассеянно поздоровался с ней, пробормотав только: «Зимин», — и сразу же обратился к Николаю Ивановичу. Ему, видимо, не терпелось поскорее изложить соображения, которые он считал важными.

Кириченко, протиснувшийся вслед за Зиминым, напротив, был маленький, круглый, мягкий, и говорил он округло, с украинской певучестью, и Кудрявцевой уделил много внимания, тотчас расспросив, и как ее зовут, и откуда она, и кто она, и как сюда попала.

— Нет, позвольте, — любезничал он, — Ира — это для меня недостаточно. Будьте добреньки, отчество. Ага, вот это другое дело. Ирина Сергеевна! Добре. Так и будем знать. И вы, значит, во что бы то ни стало захотели быть летчицей? Ай-ай-ай! Яка гарна дивчина — и вдруг все время находится в воздухе, вместо того чтобы радовать взоры всех живущих на земле!

И странно: Ирина, такая сдержанная в знакомствах, вдруг тут же, сразу, рассказала этому кругленькому человеку, которого даже еще не знала по имени, о себе, о своем семействе, о том, какие у нее хорошие папочка и мамочка, но «знаете, они люди со старыми понятиями, так что и сердиться на них нельзя». Они были решительно против. Они говорили: «не женское дело» и что «только сумасшедшие могут летать». Но она все равно, конечно, пошла в школу летчиков, а потом они и сами уже привыкли и притерпелись. Но теперь, к сожалению, мечта их сбудется: ведь она не может больше летать...

Тут в ее голосе послышались слезы, и Кириченко стал шумно каяться и ругать себя, что так неделикатно затронул эту тему.

— Вы знаете, я всегда такой: сунусь со своим сочувствием, думаю, как лучше сделать, а получается наоборот!

Затем стал уверять Кудрявцеву, что дел такая пропасть — не переделать и вообще здесь, на твердой почве под ногами, работы по горло.

— А как пассажир — сразу насмерть? — полуобернувшись, спросил Зимин. — Что это был за человек?

— Со мной летел доктор Комаров, — медленно, в раздумье, ответила Ирина. — Должен был лететь начальник строительства Агапов, а потом это отменилось.

— Как ужасно могло получиться! Мне искренне жаль доктора, но если бы это был Агапов... — пробормотал Игорь.

Зимин вздохнул.

— Каждого советского человека жалко. Мы привыкли дорожить каждым. Но Игорь прав: даже в смысле ответственности большая разница — просто доктор или сам генерал! Во всяком случае я от души рад, что Агапов не попал в крушение.

И Зимин подчеркнуто круто перешел опять к деловому разговору.

— Николай Иванович, — загремел он, покрывая все голоса и заполняя собой все пространство палатки, — Николай Иванович! Двух мнений не может быть. Я установил точно и бесповоротно, что никаких тоннелей. Только обходный путь через перевал.

— Напротив! — перекричал его тенорком Кириченко, проталкиваясь к Николаю Ивановичу. — Напротив, надо строить тоннель! Это ясно для каждого и может быть доказано цифрами!

— Цифрами? — подхватил Зимин. — Работа разведывательной экспедиции — не бухгалтерия. Это творчество, если хотите знать!

— И умение смотреть вперед!

— Но не можете же вы отрицать, что обходный путь дает все преимущества и сокращает сроки строительства?

— Старая песня! — закричал Игорь. — Мы спорим уже не один месяц и все остаемся каждый при своем мнении.

— Так ведь это упрямство. Впрочем, Байкалов ясно сказал, что вопрос решать будут высшие инстанции. Но мнение свое иметь — это уж мое право, вернее, моя прямая обязанность. Вы можете логически мыслить? Вот и считайте...

Зимин так смело защищал свою точку зрения не случайно. Ему-то самому было в высшей степени безразлично, где пройдет железнодорожный путь. Но он краешком уха слышал, будто начальник строительства одно время придерживался того мнения, что обходный путь будет выгоднее. Учитывая это обстоятельство, он храбро пускался в спор. Пусть даже ошибочная точка зрения! Когда-нибудь впоследствии он сможет ввернуть в разговоре, что и Агапов, и он, Зимин, придерживались одного и того же мнения. Разве это плохо прозвучит? Если же будет принят другой вариант, Зимин опять-таки использует имя Агапова. Он будет говорить о гибкости, о демократичности... «Даже сам Агапов может уступить, если убедится в правоте своих оппонентов!» «Истина нам всего дороже!» «Мы, советские люди...» и так далее и так далее....

Зимин умел говорить с пафосом. И никогда не боялся переборщить в своих славословиях и выспренных фразах. Пусть-ка попробуют возразить! Иногда он замечал чуть-чуть насмешливые улыбки слушателей. Это его не останавливало. Он говорил об «исторической миссии», призывал «не бояться трудностей», восхвалял руководителей стройки и, пользуясь своей безупречной памятью, иногда говорил прямо лозунгами и выдержками из газетных передовиц.

Очень осторожно, под видом чистейшего простодушия, Зимин-Раскосов опошлял, окарикатуривал самые, казалось бы, возвышенные чувства. Временами нельзя было понять, не пародирует ли он худшие образцы стандартных речей и трафаретных высказываний? Но голос у топографа был звонок, глаза его блестели... Ему снисходительно аплодировали, как аплодируют неопытному начинающему поэту, прощая ему невольные промахи и шероховатости.

«Ну что ж, — успокаивали себя слушатели, отбрасывая бессознательное ощущение какой-то фальши в речах Раскосова, — по сути-то парень верно говорит, если бы только говорил чуточку проще...».

Так Раскосов-Зимин вырабатывал, как он мысленно называл, «средний облик, среднее лицо» заурядного, но добросовестного работника. Когда будет подходящий момент, Раскосов-Зимин надеется, что сумеет говорить увлекательно, горячо, проявить себя «ценным, полезным, нужным» и сделать головокружительную карьеру. А пока — достаточно только убедить всех, с кем соприкасается по работе, что он не лыком шит, кое в чем разбирается и что болеет за каждую советскую копейку.

Приводя доказательства в пользу своего варианта, Зимин машинально взял с тарелки, поставленной перед Ириной, кусок жареного мяса и стал его уничтожать, заедая галетой.

Ирина с блестящими глазами слушала горячие споры, смелые предположения этих людей, пришедших в тайгу хозяевами, отчетливо знающих, что они могут и что хотят.

Зимин говорил о том, что сооружение тоннеля в глухой тайге, вдали от каких бы то ни было дорог, тоннеля длиной в четыре-пять километров, да еще в условиях вечной мерзлоты, — это потребует огромных средств, огромного количества строительных материалов, транспорта, рабочих рук.

— Откуда вы будете брать цемент?! — кричал Зимин. — Нет, вы не увиливайте от вопроса — откуда вы возьмете цемент? А электроэнергия? Ведь надо электростанцию ставить! Между тем как железнодорожное полотно — вы его спокойно потянете километр за километром, сами себя обеспечивая удобнейшим средством доставки строительных материалов: по тем самым рельсам, которые вы укладываете!

— А вы знаете, Зимин, что такое пятьдесят километров пути в гористой местности? — кипятился Кириченко. — Это значит — два лишних разъезда, это значит — огромные выемки, постоянная опасность оползней и размыва...

— Подумаешь — оползни!

— Двадцать поездов в сутки наездят по этому участку тысячу километров. Я имею в виду только эти объездные пути. В сутки! А стало быть — в год?! В десять лет?! Прикиньте износ рельс, осей, расход топлива... Через короткий срок все расходы на сооружение тоннеля окупятся. И тогда пойдет чистая экономия средств. Не забывайте, что тоннель — сооружение долговременное!

— И требующее постоянного ухода и ремонта.

Николай Иванович молча слушал, изредка давая справки о стоимости цемента, о прочности вагонных осей и сроке Их износа.

Игорь был всецело на стороне Кириченко.

А Кудрявцевой поочередно казался прав то тот, то другой.

«Я обязана этим людям жизнью, — думала она, загораясь общим возбуждением и начиная представлять грандиозность предприятия, которое здесь намечается, — и я даю торжественную клятву посвятить этому делу всю свою жизнь, если не смогу больше летать».

ГЛАВА ВТОРАЯ. ПОГОДА БЫЛА ЛЕТНАЯ

1

Ирина быстро поправлялась. Счастливая молодость! Как быстро зарубцовываются в эти годы всякие раны!

Но время не залечивало смутных сомнений относительно самолета. Погиб человек. Самолет вела Кудрявцева. Виновата она в аварии или не виновата? По ее вине погиб доктор Комаров, или это было неотвратимо?

Часами лежала она одна, перебирая в памяти все подробности происшедшего. Пока она не могла вставать, к ней в качестве сиделки приставили нанайку. Ее разыскали в нанайской деревне Ягдынье. Нанайка — маленькая, низкорослая, с коричневым старым лицом — была очень заботлива и ухаживала за Ириной. А Ирина все думала о своем…

Погода в тот день была летная, но можно было опасаться перемены. Барометр падал. Был небольшой ветерок... Нет, она имела право вылетать.

Накануне поступило распоряжение приготовиться к вылету. Ирина очень любила свою профессию, знала наизусть биографии знаменитых советских летчиков, и сама хотела на них походить. Никогда она не поднималась с аэродрома, лично не проверив машину. Так было и на этот раз. Говорили, что полетит сам начальник строительства. Ну что ж, Ирина не опозорится перед начальником.

Тщательно осмотрела машину. П-4 сверкал свежей краской, чистенький, аккуратный. Механик аэродрома Ярцев шевелил усищами, докладывая, что самолет им осмотрен и готов к вылету.

В это время пришел знаменитый Жора и крикнул:

— Приветствую вас категорически! Пассажир выехал из Лазоревой, с чем вас и поздравляю!

Тут он не совсем кстати запел:

Уж полночь близится,

А Германа все нет!

Ирина заметила ему, что слух у него не блестящий.

— У меня без гитары не получается, — ответил Жора и пошел от самолета.

А вот и пассажир. С чемоданчиком. Его сопровождает начальник аэродрома. Подошли, поздоровались.

— С вами полетит доктор, — сказал Капитон Романович. — Начальника строительства вызвали на трассу. Кудрявцева! Готова?

— Готова, товарищ начальник!

— Через два дня доставите обратно. Летите на Могду. Если увидите, инженеру Олейникову привет. Можете отправляться.

Ирина взбежала по лесенке и заняла свое место в кабине. Она надела горлофон. Мотор сделал несколько выхлопов, пропеллер завертелся для прогрева мотора. Кудрявцева была в несколько приподнятом состоянии духа, как всегда, перед полетом. Доктор уселся на свое место. Он улыбался и, кажется, что-то говорил, но его некому было слушать. Все! Кудрявцева чуть улыбнулась. Хороший самолет! Звук мотора чистейший. Небо голубое. Кудрявцева убрала тормоз, и машина тронулась, набрала соответствующую скорость и плавно отделилась от земли. Кудрявцева сделала круг над аэродромом, а затем взяла курс...

Снова и снова восстанавливала Ирина в памяти все подробности вылета. Мотор отлично работал. Заправка была безукоризненна. В этом отношении Ярцев молодец...

Ирина не могла, конечно, знать, что катастрофа с самолетом была тщательно продумана и тщательно подготовлена. Черепанов был очень расстроен, когда ему дали это опасное поручение. Он даже подумывал, не лучше ли смотаться совсем со строительства и покончить с такой «работой». Но он понимал, что нельзя, что от расправы в таком случае никуда не спрячешься. Вообще-то ему не жалко, пусть хоть все самолеты попадают. Но ведь его-то первого за шкирку схватят — он слесарь. Механик сразу покажет на него...

Что можно сделать? Проткнуть трубку подачи смазочного? Смазочное во время полета вытечет, и мотор откажет... Но механик сам проверяет мотор, усатый черт! Что еще можно сделать, чтобы самолет кувырнулся?

И Жора Черепанов сразу ухватился за мысль: трос жесткого управления! Вот где находка для Черепанова! Вот где решение задачи! А за исправность отвечает механик... Но ведь подпиленный трос будет немедленно обнаружен при осмотре аварийной комиссии. Что тогда? Допросят механика. Ярцев скажет: «Да вот, вместе со мной производил осмотр Жорка Черепанов». И капут...

Идя такими рассуждениями, Черепанов разработал план. Первый пункт — бросить тень на механика Ярцева. Заранее подготовить ему характеристику. Так, чтобы всплыло в памяти, когда все произойдет: а помните, Ярцев еще тогда...

Один раз Черепанов напоил Ярцева до бесчувствия. Пьяный Ярцев шумел. Капитон Романович рассердился, обещал его выгнать.

— Выгоняйте! Не очень дорожу! Подумаешь — превеликое счастье с вами тут комаров кормить!

Все слышали? Все. Жора был доволен.

Подвернулся удобный случай — и Жора вылил бочку бензина. А ключ был у Ярцева. Потом сам же Жора выпустил номер местного «Крокодила»: Ярцев стоит около пустой бочки. Подпись: «Подумаешь, горе какое — бензин вылился! Вот если бы бочка спирта...».

Все очень смеялись над карикатурой:

— Усы-то, усы! В точности.

Все запомнили? Все. Жора был доволен.

Несколько раз как бы мимоходом спрашивал ребят:

— Что такое с Ярцевым? Ходит сам не свой, задумывается.

Очень кстати вышло, что Ярцев просил дать месячный отпуск. Ему отказали, и Ярцев бранил весь свет.

Написал Ярцев письмо жене, в письме была фраза: «С этими чертями кашу не сваришь, но я им еще устрою штуку, они у меня еще попляшут. Одним словом — скоро не жди». Черепанов как раз шел на станцию и предложил Ярцеву опустить это письмо. Ага! «Устрою штуку»! Хорошо. «Скоро не жди», — тоже подходящее место! Конечно, Ярцев имел в виду, что он пожалуется и разоблачит начальника аэродрома, зная некоторые нарушения и непорядки. Но можно эти слова истолковать и по-другому, особенно если Ярцев уже не сможет дать пояснений... И Черепанов задержал письмо у себя.

Накануне вылета самолета вечером известили, что Агапов вылетит утром, посетит постройку моста на Могде, а на обратном пути осмотрит Аргинский перевал.

Ярцев тотчас пошел подготовлять самолет к вылету.

— Пошли, — сказал он Жоре.

Но Жора резко отказался (и это слышали все!), он сказал, что ему надо выпустить стенгазету, а там и одному Ярцеву делать нечего.

— Тоже мне газетчик нашелся!

— А тебе, поди, не нравится «Крокодил»?

— Развели бездельников! — проворчал Ярцев и ушел под хохот ребят.

Жора некоторое время клеил газету, выбегал, советовался, не поместить ли фото Кудрявцевой под ее заметкой. Все видели и запомнили, что Жора делал стенгазету в то время, как Ярцев осматривал самолет.

Затем Жора незаметно вышел, обходным путем, лесом явился к Ярцеву, сунул в карман трехгранку-напильник. Униженно извинялся:

— Ты не сердись, Савельич! Я только дописал статью. Сам знаешь — требуют.

— Не нужон ты мне. Иди, сам справлюсь.

Для примирения Жора принес спирту.

— Иди, иди, не буду я пить.

Еле уломал. Доказал, что все равно вечер, и Капитон Романович ушел к себе, и выпьют они понемногу... Ну, как тут устоять? Выпили на мировую.

— Шалапут ты, Жорка, — уже добродушно распекал слесаря Ярцев. — Ей-богу, шалапут!

Затем пошли к самолету. Ярцев возился с мотором, а Жора проверял хвостовое управление. Было минутным делом подпилить на три четверти правый трое, так, чтобы только-только держался. Потом Жора принялся мыть машину. Ярцев его даже похвалил.

К себе Жора вернулся опять окружным путем, а Ярцев остался ночевать на складе.

— А то опять унюхают, что от меня спиртом пахнет.

Жора проскочил в свою комнату и стал бренчать на гитаре. Все слышали? Все. Что и требовалось доказать! У юристов это называется «алиби». Пусть теперь находят подпиленный трос! Пусть ищут виноватого! Авария обеспечена, и для каждого ясно, что преступление совершил Ярцев. А Ярцева-то и тю-тю...

Утром Жора узнал, что летит не Агапов, а какой-то доктор. Но поправить дело уже нельзя. Самолет вылетел.

«Эх, погибла Ирка Не за понюх табаку! Хоть бы приголубила на прощанье, все равно ведь прахом пойдет... А сунься к ней — отбрила бы!..».

Через двое суток по селектору, сообщили, что самолет на Могду не прибывал. Тотчас вылетели на поиски. А в ночь вылета бесследно исчез Ярцев. Куда он исчез, знали только Жора да тайга.

2

Первым увидел самолет Игорь. Он понял, что ищут Кудрявцеву. Все выбежали из палатки и стали махать платками, полотенцами. Игорь бросил в костер мох, чтобы костер дымил.

Наконец с самолета их заметили. Самолет сделал круг, затем пролетел низко-низко, едва не касаясь деревьев. После этого он скрылся в северном направлении.

— В Ягдынью полетел, — сказала Ирина. — Наверное, кто-нибудь прибыл сюда.

— Уж не начальник ли строительства? — подхватил Зимин. — Вот будет номер!

И все принялись расчищать площадку перед палаткой, мести и наводить порядок для приема начальства. Кириченко даже надел галстук, который обычно висел без употребления над койкой.

Но прибыл не Агапов. На другой день к вечеру пришли четверо, сопровождаемые охотником нанайцем: доктор, толстый, цветущего здоровья блондин; молодой человек с папкой, который отрекомендовался как представитель Министерства юстиции; начальник Лазоревского аэродрома с озабоченным лицом и инженер Львовский.

Молодой человек с папкой сказал:

— Как мы поняли по вашим сигналам, вы знаете о судьбе пропавшего самолета?

— Вы не ошиблись, — ответил Николай Иванович. — Мы не только знаем о его судьбе, но даже оказали помощь уцелевшей при этой катастрофе летчице Кудрявцевой.

Тут выступил вперед доктор.

— Вы не обижайтесь, — сказал он молодому человеку с папкой, — но первое слово принадлежит медицине.

Он попросил провести его в палатку, быстро поздоровался с Ириной, сказал, что она молодцом, измерил ей температуру, пощупал пульс, расспросил Игоря, как и что он делал с ногой Ирины, как накладывал лубки.

— Я окончил фельдшерские курсы перед войной.

— Отлично. Все-таки надо товарища летчицу переправить к нам в больницу.

— Что вы, доктор! Я уже совсем поправилась!

— У нас и сиделка к ней приставлена, — взмолился Игорь, испугавшись, что Ирину увезут.

Доктора удалось уговорить. Он согласился, что ей в основном нужен сейчас покой, питание.

— Остальное сделает молодость. А уход, — он покосился на Игоря умными веселыми глазами, — уход тут, по-видимому, неплохой.

— Да и нести ее по тайге до Ягдыньи, к самолету, — это тоже не очень было бы полезно, — поддержал Николай Иванович.

После этого доктор вышел из палатки, сел в тени на камешке, курил и любовался на сопки. Тут подошли Львовский и Капитон Романович. Они задержались у реки, умылись, облили холодной водой головы, даже разулись и походили босиком по песку. Их очень измучил переход от Ягдыньи, и только теперь они немного освежились.

Капитон Романович выражал свои нежные чувства к Ирине тем, что терял в ее присутствии дар речи. Теперь, когда выяснилось, что Ирина жива, но сломала ногу, Капитон Романович не решался сразу войти в палатку. Он боялся, что или расплачется или бросится к Ирине и поставит ее в неловкое положение: мало ли что могут подумать!

Все же он вошел. Ирина показалась ему такой бледной, такой несчастной.

— Ну что, доктор? — шепотом спросил он, отыскав доктора около сопки.

— Поправится. При крушениях и бомбежках всегда чудеса: одного наповал, а у сидевшего рядом — ни царапинки. Летать ей, конечно, больше не следует, а замуж выйти — пожалуйста, хоть сейчас.

Капитон Романович, к удивлению доктора, густо покраснел и отвернулся.

Настроение приезжих резко изменилось, когда они тщательно осмотрели самолет. Подпиленный трос ощупали поочередно.

— Так, — сказал инженер Львовский, обменявшись взглядом с молодым юристом. — Двух мнений не может быть.

— Все ясно. И надо скорее ехать туда, на аэродром.

Вернувшись в палатку, все были очень молчаливы и нехотя отвечали на расспросы.

— Кто у вас механик на аэродроме? — спросил молодой человек с папкой, обращаясь к Капитону Романовичу.

— Ярцев. Так как будто ничего, только выпить любит.

— М-да, — неопределенно промямлил Львовский и замолчал: от жары и усталости он даже стал, против обыкновения, некрасноречив.

— Что вы установили? — встревоженно спросила Ирина.

— Плохо, — сказал Капитон Романович.

— Установили, что... Что мы установили? — спросил Львовский, не уверенный, можно ли оглашать обнаруженный ими факт.

— Вы извините нас, товарищ Кудрявцева, но пока еще мы не пришли к единому мнению. А вот мы сейчас составим акт, и тогда...

Молодой человек с папкой быстро набросал акт. Львовский, заглядывая через плечо, исправил одно-два каких-то выражения:

— Вот-вот, так будет лучше.

Все четверо подписали акт, наскоро поели и, несмотря на усталость, отказались переночевать и отправились в обратный путь. Сопровождавший их к месту катастрофы Николай Иванович тоже помалкивал. Зимин проворчал:

— Государственная тайна! Тьфу!

Игорь, видимо, был в курсе дела. Только оставшись наедине с Ириной, он сообщил ей односложно:

— Неудавшееся покушение на Агапова.

После чего Ирина тоже прикусила язык.

— Ю-рис-пруденция! — цедил сквозь зубы Зимин.

— А доктор молодец! — улыбался Кириченко. — И бинты, и аптечку оставил. Душа чувствуется!

Игорю не понравился молодой человек с папкой.

— Я слышал, как он говорил доктору: «Вы доктор, а курите. Где же логика?».

— А тот что?

— А тот говорит: «Однако вы тоже попросили у меня папиросу?» — «Я не медицинское лицо, я могу и не знать, что курить вредно. А вы знаете и курите».

— Не верю я, — лениво растягивал слова Зимин, — не верю я, что тут имело место вредительство. Но вашего тютю, товарищ Ирина, упекут наверняка.

— Какого тютю?

— Начальника аэродрома, который смотрел на вас более чем восторженно.

— Всегда вы, Зимин, ерунду говорите. И восторженно он не смотрел, и упекать его не за что.

3

Игорь заметил, что Ирина часто становилась задумчивой. Он старался как мог развлекать ее: или принимался рассказывать ей забавные истории, или читал по памяти стихи, или начинал с жаром доказывать, что нужно смелее шагать по жизни, стремиться как можно больше увидеть, испытать.

— Вот тоже, нашелся мне умудренный житейским опытом! — смеялась Ирина. — А сам, наверное, кроме маменькиной юбки, ничего и не видал! Хорошо еще, что начальник оказался такой надежный человек, как Николай Иванович. Под его ответственность отпустили родители своего Игоречка в экспедицию.

— Я не говорю, что я убеленный сединой профессор черной магии. И вообще о себе не говорю ни слова. Но рассуждать-то мне разрешается? А мысль, высказанная мной, сама по себе правильная. Человек должен дерзать. Да вот вам пример. Это со мной лично было, тоже родители отпустили. Казалось бы, все! Крышка! Однако я вот и до сих пор цел.

— Ну, ну, расскажите. Очень интересно.

И он рассказал, как однажды лазил по немецким тылам и нарвался на одного негодяя, который узнал его и предал.

— Понимаете, какая штука? Вообще-то население нас поддерживало. И прятали, когда надо, и нужные сведения сообщали. А этот был — продажная душа.

— Так где это случилось? — переспросила Ирина.

— В тылу у немцев. Во время войны. Ведь я же сказал. Ну и вот. Схватили меня и повели. Мне, конечно, не требовалось гадать на картах или по линиям руки. Для меня было ясно, что меня расстреляют. И конвоир — рыжая образина, — вероятно, и до места меня не довел бы, по дороге бы ухлопал. Я его немецким языком купил, у меня хорошее произношение. Этак вежливо попросил разрешения закурить. Он молчал и, видимо, обдумывал, ударить меня прикладом или не ударить. Короче говоря, я уговорил его протянуть мне зажигалку. В этот момент я сбил его ударом в челюсть, приколол собственным его штыком и благополучно вернулся к своим. Даже принес винтовку.

— Разве вы были на войне? — недоверчиво спросила Ирина.

— А как вы думаете? — обиделся Игорь. — Где же я был?

— Я думала...

— Слава богу, мне уже двадцать пять лет. Не мальчик.

— Вы не обижайтесь, Игорь. Ведь независимо от вашего возраста я считаю, что вы очень хороший.

— Хороший! И всегда меня почему-то считают ребеночком! Это внешность у меня такая неудачная. А я, если хотите знать, кое-что видел.

И Игорь нарочно — пусть знает! — стал рассказывать об отчаянных вылазках, о смелых налетах...

— Нас сбросили на самолетах в немецкий тыл. Мы орудовали в районе Смоленска. Один раз надо было взорвать мост. Мост вот так... тут станция, здесь немцы... Понимаете, какая история?

И он чертил карандашом, изображая линию железной дороги, мост и расположение вражеских частей.

Он был ранен при этой операции. Но мост был взорван.

Да, он имел право говорить о житейском опыте, несмотря на свои невинные «айвазовские» глаза! И Кудрявцева смиренно слушала его доводы. Из них явствовало, что Ирина чуть ли не должна благодарить судьбу, что сломала ногу. Теперь вследствие этого она окунется в новую среду, приобщается к интересному делу...

— Я не говорю о профессии летчика вообще. Прекрасная профессия. Но кем вы, в сущности, были здесь, на трассе? Воздушным извозчиком. А теперь вы будете строить! Строить — очень интересно!

Ирина чуть не обиделась за «извозчика», но на Игоря было невозможно долго сердиться.

Наступил торжественный день: Ирине разрешили подняться. При этой церемонии присутствовали Игорь, Николай Иванович и нанайка, которая очень привязалась к Ирине за эти дни.

Ирина осторожно села. Осторожно поднялась. Игорь ее поддерживал, но из деликатности еле касался ее талии, так что чуть не уронил.

— Хороши! — хлопала в ладоши нанайка.

Она приписывала выздоровление Ирины себе. Ведь это она давала ей лекарства.

Все поздравляли Ирину, пожимали ей руку. Теперь, когда она стояла, ходила, сидела, обитатели перевала будто заново увидели ее. До сих пор это была просто «больная». Сейчас все познакомились с красивой молодой девушкой.

Кудрявцева стала понемногу бродить около палатки. С нанайкой распрощались очень сердечно. Ее наделили на дорогу продуктами, лучшими, какие у них были. Ирина подарила ей свой шелковый платок.

Ирину на целые дни оставляли одну, а сами спешили закончить изыскательские и топографические работы. Она взяла на себя хозяйство и постоянно изобретала какие-то необыкновенные блюда, которые неизменно получали общее одобрение. Она мыла посуду, жарила, варила. Хворост приносили мужчины, а за водой они ходили вдвоем с Игорем.

Зачерпнув воды из родника, вскипавшего пузырьками в песчаной ямке под камнем, Ирина вдруг задумывалась над чем-то, а затем встряхивала головой и говорила:

— Да. В общем, все идет отлично. Жизнь движется вперед.

Игорь без боли не мог смотреть, когда она опиралась на палочку и прихрамывала. Ему было так жаль ее!

Однажды, когда мужчины вернулись с работы, волоча теодолит, усталые, пыльные, их ждала полная миска малины — сюрприз, приготовленный для них Ириной.

— Но это еще не все. Есть обед и что-то после обеда к чаю.

— Это «что-то» замечательно вкусно пахнет! — воскликнул Игорь.

— И называется это «что-то» малиновым вареньем! — подхватил Зимин.

— И мы ему воздадим должное! — заключил Кириченко.

— А вы знаете, чем вы рисковали? — спросил Николай Иванович, когда уже окончился обед и были пропеты все дифирамбы варенью.

— Знаю, знаю, что вы скажете: «вашу девицу не волк ли заел?».

— Не в том дело. Вы оставили палатку. А вы знаете, в какую беду мы попали этой весной?

— И не весной. Это было в июне, — поправил Зимин.

И они рассказали Ирине, один дополняя другого, как они возвратились однажды с сопок и нашли разорванную в клочья палатку, вдребезги разбитую радиоаппаратуру, растоптанные и переломанные инструменты и начисто съеденные галеты, сахар, вяленое мясо — все, кроме консервов в банках и бутылок с сиропом.

— Медведь?!

— И еще какой озорной! Даже зеркальце у Игоря раздавил.

— Да и не один. По-видимому, целая компания.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ТОПОГРАФ ЗИМИН ИДЕТ ПО ТАЙГЕ

1

А тогда действительно работы экспедиции были в разгаре. Июнь стоял превосходный. Работали весело, дружно. Перед работниками экспедиции была поставлена большая задача: тщательно обследовать Аргинский перевал, изучить почву, рельеф, дополнив имеющиеся уже аэросъемки и. подготовив окончательные материалы для решения вопроса о том, будет ли здесь тоннель или объездные пути.

Неожиданное нашествие медведей угрожало срывом работ. Собрали уцелевшее, палатку починили. Но больше всего были озабочены испорченными записями и чертежами. Только Зимин предусмотрительно запрятал в камнях свою полевую сумку и свой рюкзак. Вторая палатка, расположенная у реки, пострадала меньше. Ее только завалили. Съедена была рыба.

Целый день инженер-Горицветов составлял докладную записку и писал письма Агапову, Байкалову и своей жене. А на следующий день еще до восхода солнца Зимин отправился на станцию Лазоревую, куда уже прибыли управленцы и где находился аэродром. Зимин славился среди участников экспедиции как отличный охотник, местный уроженец, знаток тайги и неутомимый ходок. Что он отлично стреляет, — в этом приходилось неоднократно убедиться. Из его рассказов явствовало, что он к тому же хорошо ездит верхом, понимает толк в лошадях, отлично плавает — словом, универсал.

— Ну, значит, ему и карты в руки, — напутствовал Николай Иванович посланца. — Помните, Зимин, компас и просеки проходчиков — это самые верные указатели в дороге. Только не залезьте в какой-нибудь заброшенный магнитный ход.

...Солнца еще не было видно. Но пламенеющий свет снопами вырывался из-за синих охваченных дремотой сопок. День возникал, и весь мир охватывало безудержное ликование.

Зимин шел быстро, ловко обходя ямы и коряги, перепрыгивая через валежник, взбираясь по кручам, переходя ручьи по свалившимся поперек замшелым стволам, образовавшим естественные мосты.

Тайга молчала. Изредка доносились какие-то странные хрусты, шелесты, посвистывание да громыхали ручьи. Над всем этим перекатывался, как морской прибой, важный и строгий шум вершин, таинственный и мудрый разговор вековых кедров и лиственниц. Здесь время было тягучее, как смола. Тайга вела счет времени не годами, а тысячелетиями.

Зимин щурился на зеленые отсветы и недоверчиво поглядывал на ветви, затянутые ярко-зеленой плесенью и паутиной. Чащоба. Бурелом.

Спал, забравшись на дерево, поеживаясь на рассвете от выпавшей росы. Собственно, даже не спал, а только пережидал ночные часы, чтобы двинуться дальше.

Все лишнее выбросил. Шел и насвистывал. Он любил свистеть. Пожалуй, его даже устраивало одиночество, а вокруг — первобытный, обильный, необитаемый мир. В конце концов без людей вовсе не скучно. И если бы вымер мир при внезапной спазме земного шара, но остались бы леса, поля, вымершие города, склады, универсальные магазины, да где-нибудь уцелели бы от катастрофы две-три человеческие самки, — больше ему ничего бы и не надо, вот так перепрыгивал бы с камня на камень, посвистывал и хищно озирал бы зеленую тишину...

Один раз встретил медведя. Не очень крупного и, по-видимому, с очень уживчивым характером. Он неожиданно показался из-за поворота. Встал на задние лапы и больше с удивлением, чем с неудовольствием разглядывал невиданное двуногое.

— Го-го! — закричал Зимин, нащупывая наган.

Лесной хозяин постоял в нерешительности, потом повернулся и неторопливо ушел.

В другом месте набрел на ягоды: ступить некуда, столько их выросло!

Было беспричинно весело. Зимин даже пробовал петь. Он придерживался тропы, проложенной проходчиками и связистами. Их просеки и отметины встречались там и тут. Но уже тянулись зеленые побеги, переходила в наступление ползучая трава, чтобы затянуть все одной неразрывной сетью.

Трудно было представить, что здесь когда-нибудь окажется паровоз, что тут, где нагромоздились один на другой гигантские стволы, как будто только что происходила бешеная схватка, в которой разили друг друга великаны и полегли все на поле брани, — что здесь, на этом самом месте, в недалеком будущем может оказаться газетный киоск... перрон... телеграфист, например...

Глушь. Ни души. Сопки. Русла рек. Трясины. Каменистые выступы. Такая глухомань! Такое первобытное нагромождение седых камней, диких зарослей и валежника! Тысячелетия, миллионы лет смена за сменой вырастал, старился и падал лес, высоко вскидывая корни. И новые заросли переплетались. И реки не уставали греметь, подмывать берега, наслаивать песчаные отмели.

И Зимин казался себе Тарзаном.

Здесь не надо было компаса. Каждый камень, обросший мхом, каждое дерево красноречиво рассказывало, где находится юг, где север. Зеленые кроны были гуще и пышней с южной стороны, кора на деревьях толще и грубей с севера. А направление рек? Оно рассказывало каждому, кто умел слышать, какой придерживаться дороги.

Зимин быстро двигался к югу. Он был силен, вынослив, мускулы его пружинили, глаза были зорки. Он походил на хищника. Он и был хищник.

На железнодорожную насыпь вышел внезапно. Быстро огляделся. Никого. И здесь никого.

Сел. Поел. Закурил. Осторожно вскрыл все пакеты инженера Горицветова, начальника экспедиции. Мало ли что он там написал! Надо быть в курсе дела, тогда легче ориентироваться. Все прочел, особенно внимательно изучая те места, где упоминалось о нем:

«Зимин — местный старожил, если можно назвать старожилом нестарого человека. Дело знает. Самонадеян. Несколько замкнутого и нелюдимого склада...».

Так! Учтем эту характеристику. И обернем в свою пользу. Дальше?

«...Зимин остался при особом мнении: он против тоннеля. Но вряд ли можно принимать во внимание этого не в меру ретивого топографа...».

Оказывается, старая обезьяна умеет кусаться... Ничего, у меня очень не покусаешься! Теперь посмотрим, что он пишет о других.

«...Игорь Иванов — прелесть. Полюбил его, как сына. Кириченко — честный парень, но с неба звезд не хватает...».

Что верно, то верно, этого «ой, не ходы, Грицю» он правильно оценил. Однако рубит с плеча Горицветов! Надо с ним поосторожнее. Оказывается, с Агаповым на ты... Одна семейка...

Все прочел, запомнил некоторые термины и выражения из докладной записки. Снова запечатал конверты.

Теперь можно на Лазоревую. Зимин хотел пойти. Но вместо того лег и сразу уснул. Усталость и напряжение взяли свое. А теперь было безопасно уснуть: около железнодорожной насыпи начинались владения человека.

Проснулся от ощущения чьего-то присутствия. Над ним стоял рослый человек с охотничьим ружьем за плечами.

— Не простудитесь на траве? — спросил он Зимина густым басом. — Верно, с аэродрома?

— Однако и поспал же я! Как вы думаете, сколько сейчас? Часа два пополудни?

— Около семи.

— Лазоревая — в ту сторону?

— В ту.

— Хороший тетерев. Охотитесь?

— Люблю.

— Вот поспеет брусника, тогда птица будет жирная.

Шагая по шпалам, говорили об утках, медведях, о том, что стоит хорошая погода, но нужны бы дожди.

«На начальника станции не похож, — думал Зимин. — Нет, это не из здешних».

Показались постройки. На станции Лазоревая не было видно ни одного человека. По перрону разгуливали куры. Где-то звенела гитара.

Миновав станционные постройки и приближаясь к новым домам на пригорке, решили знакомиться.

— Зимин, топограф.

— Байкалов.

— Полковник? Вот это встреча! У меня к вам письмо.

2

Лиза и Марья Николаевна готовили ужин на печурке, поставленной прямо во дворе. Они оживленно разговаривали и мимоходом хлопали себя то по шее, то по руке, давя назойливых комаров.

Агапов и Манвел Вагранович подходили к дому с мохнатыми полотенцами на плечах, свежие после купанья.

А в поселке были слышны, где смех, где пение, где трепетный звук мандолины. Рабочий день кончился, и люди хотели отдыхать.

Нет, это совсем не походило на бивуак! А сколько детей было на улицах! На спортивной площадке летал волейбольный мяч. Раздался мелодичный свисток и тотчас — взрыв возгласов, крики одобрения, аплодисменты.

— Андрей Иванович! — крикнул Байкалов. — Посланец с Аргинского перевала!

Зимина окружили, засыпали вопросами. Потом стали кормить.

— Кофе, кофе ему! Оно подкрепляет. Шуточки, человек отмахал по тайге двести пятьдесят километров!

— Нет уж, извините. В данном случае кусок мяса и бутерброд — более надежное средство.

— Эх вы, святоши! Водки сто грамм! А потом уж все остальное.

Андрей Иванович ушел к себе читать докладную записку и письмо Горицветова.

Зимин жадно ел и рассказывал. В его изображении тайга кишела кровожадным зверьем, и вся была испещрена засасывающими человека трясинами, опасными «колодцами» и ядовитыми испарениями. Но если он и врал, то врал занимательно, используя всякую всячину, вычитанную в популярных брошюрах.

— Хорошо, ну, а как там, на перевале?

Зимин попробовал называть Горицветова «старик», заметил, что Байкалову это не понравилось, и тотчас заменил неудачное слово более почтительным «наш начальник».

— Ладно. Деловая часть завтра. Ложитесь спать.

Байкалов отдал распоряжение поместить топографа в «комнате для приезжающих», отведенной в конторе. Зимин быстро разделся. Постель была белоснежная, соблазнительная.

— Давно уже не спал по-человечески!

Звенели комары. За стеной щелкали счеты. Зимин сладко потянулся и закрыл глаза.

3

На другой день Агапов вызвал топографа Зимина и потребовал от него подробного отчета о работе экспедиции. Зимин ловко ввернул в рассказ некоторые сведения о себе, с учетом того, что сообщал в письме Агапову Николай Иванович.

— Я родился в тайге. Так мне мать рассказывала. А потом мотался по всему Дальнему Востоку. Сейчас ни души на свете. Мать умерла, отец погиб на фронте, умер, как говорится, смертью храбрых, защищая родину. Ну, что еще сказать? Работаю. Очень уважаю инженера Горицветова. По-моему, это строитель крупного масштаба, золотой фонд Советского Союза. Я вполне понимаю его желание строить тоннель, тем более что тоннель будет строиться по его же проекту. Но...

— Но вы — иного мнения.

— Да, я думаю, что это непрактично. Конечно, я понимаю, что мое мнение — это всего лишь мое мнение и ничего больше. Но наш начальник экспедиции ввел у нас там широкую демократию...

— Ну и правильно.

— Спорим, горячимся, доказываем. Разумеется, с правом совещательного голоса. Решает только он.

— Сколько времени вам понадобится еще на перевале?

— К холодам управимся.

— Ну, ну, действуйте. Сегодня отдохните с дороги. В клуб сходите, кажется, будет кино. А завтра отправляйтесь на аэродром. Договоритесь, чтобы вам сбросили все необходимое. Продуктов с запасом этак на полгода. Инструменты, бумагу, пленку для фото. А медведей больше не кормите галетами.

— Я их предупреждал, товарищ Агапов. Я-то старый таежник. А они смеялись и не верили. Пришлось убедиться. А я свои вещи уберег — спрятал в камни.

— Медведь — лакомка! Надо остерегаться.

— У меня недостаток, товарищ Агапов, — слишком увлекаюсь, горяч. Иногда это производит на людей неприятное впечатление. Николая Ивановича я полюбил, как отца родного. Он меня иногда по-отцовски журит: ты, говорит, чересчур самонадеянный. Это правильно, я сам сознаю свои недостатки.

— Не страшно. Людей без недостатков нет. Инженер Горицветов ценит вас как знающего работника.

— Неужели?! Это для меня очень важно!

— Работайте, работайте. Участвовать в нашей новостройке — не каждому такое счастье выпадает.

— Я так боялся, что Николай Иванович не возьмет меня с собой в экспедицию! А теперь буду просить вас...

— Дела по горло. Найдется для вас работенка, об этом просить не надо. Вы беспартийный?

— Беспартийный, товарищ Агапов.

— Прежде всего заканчивайте дела на перевале. Я и сам к вам наведаюсь. Прилечу. Посмотрю, как вы там орудуете. Так и Горицветову скажите — скоро нагрянет Агапов.

Зимин уходил от начальника управления вполне удовлетворенный.

«Кажется, понравился ему. И всех козырей у Горицветова выбил. Ишь, скотина! Какой отзыв дал в письме, да еще со мной же и посылает! Ничего, посчитаемся когда-нибудь. Я не забываю».

Зимин решил, что на сегодня деловая часть кончена.

«Теперь будем знакомиться с населением. Может быть, здесь надолго задержаться придется...».

Он заходил повсюду. В магазине познакомился с завом и пообещал привезти ему медвежью шкуру. Заведующему столовой развел турусы-на колесах, похвалил их порядки и угостил папиросой. В клубе быстро нашел общий язык с музыкантами, поговорил о живописи с художником, поспорил с киномехаником о том, кто из девчат красивее.

Вскоре Зимин знал всех сколько-нибудь заметных людей в поселке и называл их по имени-отчеству: у него была изумительная память на имена.

Кинофильм ему не понравился. Но он воздержался от высказываний. Остался на танцы, но почувствовал усталость и отправился спать. Перед глазами у него мелькали танцующие пары. Сколько девушек! Скорее бы закончить все эти топографические съемки — и сюда! Ведь где-то тут есть какие-то Люси и Маруси, которые будут принадлежать ему.

Он, засыпая, улыбался. Черт возьми, приятная штука — быть сильным и молодым! На сегодня — все. А завтрашний день будет посвящен аэродрому... Все идет правильно, как по писаному. И вероятно, Весенев похвалил бы его за примерное поведение.

«Молодчик!» — подумал он сам про себя.

4

До аэродрома было каких-нибудь полчаса ходьбы. Зимин шагал, не спеша, по дороге, проложенной к аэродрому. Дорога шла сплошняком и вся поросла мелкой травой.

Зимин насвистывал. Он был доволен собой. Дела шли как нельзя лучше. Погода стояла отличная. И эта чернобровая Лиза посматривала на него из окна...

«Что нужно в жизни человеку? — думал Зимин. — Много чего нужно! Но всего надо добиваться, счастье само не полезет в рот. Нужно расталкивать всех локтями и лезть, лезть напролом, наперекор всему, назло всем чертям — туда, к пирогу, в первые ряды партера!».

Он насвистывал и постегивал себя по голенищу прутом, выломанным около станции. Вдруг он увидел на дороге змею. Она спала, свернувшись в клубок. По5видимому, она сразу почувствовала, что кто-то идет. Подняла плоскую лакированную головку и, поблескивал на солнце, медленно развиваясь, поползла. Зимин догнал ее и ударил прутом. Змея стала быстро-быстро извиваться. Зимин еще и еще бил прутом, взбивая пыль. Потом схватил валявшийся на обочине дороги кол от изгороди и стал бить змею по голове, по раскрытой пасти, по маленьким, полным ярости глазам. Змея продолжала судорожно извиваться. Какая-то отвратительная черная жидкость разбрызгалась по траве. Зимин бросил кол и, морщась, пошел прочь.

Вскоре показалась большая площадка аэродрома и несколько построек в тени гигантских лиственниц. Зимин вспомнил, что оставил прут, когда убивал змею. Он перепрыгнул канаву и выломал новую лозину. И снова похлестывая себя по голенищу в такт насвистываемому мотиву, подошел к двери и открыл ее левой, свободной рукой.

Там сидели трое летчиков, в комбинезонах, в легких сандалиях на босу ногу.

— Привет! — сказал Зимин.

— Привет! — равнодушно ответили все трое и продолжали свое занятие: они перелистывали журнал «Огонек» и смотрели картинки.

— Что это за красавица?

— Работница уральского завода «Коммунар» Антонина Зинченко отдыхает в санатории Крыма.

— Здорово!

— А это чего у нее? Зонтик, что ли?

— Какой зонтик? Дурило! Это она цветов нарвала, каких-нибудь субтропических фиалок.

— Эх, хорошо в море купаться!

— Погоди ты с купаньем... Вам, товарищ, кого?

— Начальника.

— Начальника?

— Да, начальника.

Все трое не отрывались от своего интересного занятия и продолжали перелистывать «Огонек».

Зимин, спокойно улыбаясь, ждал.

Наконец один из летчиков крикнул:

— Жора!!

Голосище у него был здоровенный, но результатов не последовало никаких.

— На яхте катаются! — прошептал другой, разглядывая иллюстрацию. — Вот черти!

— Ж-жорра! — снова крикнул здоровяк.

На этот раз из двери выглянула перемазанная в краске физиономия:

— Я стенгазету выпускаю. Не мешайте.

— Объяснись с товарищем.

— Всегда пожалуйста! Действительно, фактически и категорически! Прошу!

— Хо-хо-хо! — дружно загрохотали все три парня. Они любили смеяться, и их нетрудно было рассмешить.» — Ох и клоун этот Жора! Артист!

— Мерси... Силь ву пле... Пардон... Пуркуа! — ломался Жора, — Пройдемте в мой служебный кабинет. Осторожнее — клейстер!

— Клейстер! Хо-хо! — ликовали парни. — Ей-богу, он уморит!

Зимин шагнул в дверь и очутился в просторной комнате, увешанной портретами, диаграммами. На большом длинном столе был разостлан лист картона. Наверху яркой краской выведено название стенгазеты: «Пропеллер». Вокруг лежали вырезки из газет, акварельные краски, ножницы, листочки с заметками и обрезки бумаги.

— Я вас слушаю, — сказал Черепанов, а сам принялся расклеивать заметки и делать заголовки то зеленой, то ярко-красной краской. И тихо добавил: — Поручение?

Зимин не спешил приступать к разговору. Он наблюдал, как Жора старательно выводит название передовицы: «Добьемся безаварийной работы воздушного транспорта!».

— Вы знаете, я много слышал о вас, как о мастере кисти, — говорил Зимин, разглядывая долговязого, нескладного, как будто развинтившегося на составные части молодчика в белых брюках и синей майке и с очень глупым лицом. — Но вы превзошли все мои ожидания, Черепанов!

— Представьте себе, вы не ошиблись... Кое-что я умею...

— Скажите, пожалуйста, вашей творческой продуктивности шум из соседней комнаты не мешает?

Тут Черепанов молча внимательно посмотрел на Зимина.

— Одну минуту! — сказал он совсем другим тоном, глянул в одну дверь, в другую, близко подошел к Зимину и прошептал: — Есть что-нибудь новое?

— Мы успеем поговорить, вы меня проводите, будете показывать дорогу или что-нибудь в этом роде. А пока у меня действительно дело к начальнику аэропорта. Ведь все-таки я немножко топограф, работаю на Карчальской стройке не за страх, а за совесть. Понятно?

— Начальник сейчас, кажется, спит... Вася! — крикнул он громко. — Не знаешь, где Капитоша?

— Кажется, почту просматривает, — послышалось из соседней комнаты. — Или спит, как полагается после обеда.

— Вам срочно, товарищ? — спросил Жора, снова выходя вместе с Зиминым в ту комнату, где летчики перелистывали «Огонек».

— Срочно. По поручению начальника строительства генерал-майора Агапова?

— Вася! Да оторвись ты, байбак! Поищи Капитошу! А вы, товарищ, присаживайтесь. Вот, если желаете, свежие журналы и газеты, только что получены...

Капитон Романович, заспанный, взлохмаченный, появился в дверях в тот момент, когда Зимин просматривал четвертую страницу областной газеты — международные события.

— Кто меня спрашивал? Вы? Чем могу служить? Ага, направил генерал-майор? Тэк-тэк... Я в курсе. Как же это медведи-то вас обидели? Сбросим, сбросим все необходимое. Генерал-майор сам желает посетить перевал? Вот что? Тэк-тэк... Доставим. На Ягдынью доставим, а там придется пешим порядком. Километров сорок, сорок пять... Когда приготовить ему самолет? Дополнительно сообщат? Тэк-тэк... Все будет в порядке. Разрешите вашу заявочку...

Зимин попросил извинить его, что побеспокоил. Отдал письменную заявку на доставку продуктов. Попросил и его доставить до Ягдыньи дней через пять.

— Все сделаем. Все от нас зависящее. Вася! Дай квасу!

Тут Капитон Романович забрал свежие газеты и ушел. Жора опять насмешил летчиков, изобразив «Капитошу»:

— Тэк-тэк... В курсе дела...

— Хо-хо! В точности!

Затем Жора схватил гитару и, безжалостно дергая струны, сыграл вальс «На сопках Маньчжурии» и краковяк. Зимин сказал, что очень соскучился по музыке, тем более что уже столько времени провел в тайге. Тот самый Вася, который ходил за квасом для начальника, стал расспрашивать Зимина об экспедиции и происшествии с медведями. Рассказ Зимина понравился. Смеялись, задавали вопросы. Зимин за словом в карман не лез. Наговорил им с три короба былей и небылиц.

Расстались приятелями. Жора пошел проводить посетителя:

— Тут есть тропинка... Я покажу. По ней до Лазоревой рукой подать!

Некоторое время шли молча. Потом Жора заговорил тихим голосом:

— Пароль бы надо переменить. Довольно этих теток восьмидесяти и девяноста лет. Деньги возьмите.

Зимин тоже тихо:

— Вам задание: чтобы самолет, на котором полетит начальник строительства Агапов, не долетел. Упал чтоб и разбился вдребезги.

— Когда полетит?

— Агапов? В ближайшем будущем. Учтите, что это очень важно.

— Угробить самолет — не простая штука. Имейте в виду, что машина перед вылетом проверяется. И какому летчику хочется грохнуться оземь?

— Мало ли что. Хочется — не хочется, а падать надо, если мы решили. Холодная война не такая холодная, как кажется. Иной раз даже обожжешься.

— Ого! Бывает так жарко, аж вспотеешь.

— Нашу задачу я так понимаю: палки в колеса втыкать, чтобы не так быстро вертелись.

— Втыкаем по мере сил и возможностей. У меня с ними свои счеты. Ну, и как говорится, — долг платежом красен.

— Хороший ты парень, Жора! — перешел на ты Зимин. — А в нашем деле с хорошим человеком даже поговорить нельзя. Кто слаб на язык, тому лучше не совать носа в игру.

— Точно. Ну, я вернусь. Увидимся. Ведь здесь же где-нибудь будете?

Жора ушел. Зимин медленно брел в тени лиственниц. Что это? Около пня краснела трогательная земляника. Спелая. Наклонился. Сорвал. Ягода легко отделилась от бледно-розового венчика.

«Да. Только выжить, только пройти этот опасный перевал. А там — настоящая жизнь! Деньги... Наслаждения... Голова кружится, как подумаешь... А черт, проклятые комары!».

Зимин дошел до того места, где лежала убитая змея. Над ней уже вились мухи. Зимин гадливо поморщился и плюнул.

«О чем я приятном думал? Да — деньги и удовольствия... Человек живет, чтобы получать удовольствия. Их покупают за деньги...».

Зимин любил хрустеть пальцами. Одной рукой сжать другую и слушать, как хрустнет.

«У Агаповых даже посуды приличной нет. Живут, как свиньи. Будь я начальником такой стройки, так я бы... Даже здесь, в этой проклятой стране, и то бы... устроил фейерверк!..».

Однако дальше красивой посуды и фейерверка фантазия его не шла. Он выбрался из леса. На открытом месте солнце нещадно пекло. Он все же не останавливался, поднялся на пригорок.

Вот и домик Агаповых.

— Извиняюсь, — сказал Зимин вышедшей на крыльцо чернобровой Лизе. — Вас не затруднит дать мне глоток воды? Знаете ли, умираю от жажды.

Он молча нагло смотрел на нее. Она покраснела, смутилась, расплескала воду.

«Жаль, что надо отправляться на перевал, а то бы...».

Вдали показался сам Агапов. Зимин быстро удалился, не желая, чтобы начальник посчитал его легкомысленным.

«Как странно складывается судьба у людей! — усмехался Зимин, уже придя в свою «комнату для приезжающих» и ложась на постель. — Вот ходит этот Агапов... бреется, завтракает... всякие там заботы... думает — вот не забыть бы зайти зубной порошок купить... А к чему? Если бы он знал, что в ближайшие дни его ждет госпожа смерть? Что он погибнет при «случайной аварии» самолета? А ведь тогда не стоило бы и бриться? Тогда бы, пожалуй, и так сошло?».

Зимин лежал на постели, застланной новым красивым одеялом, и пачкал его логами, землей, налипшей на подошвы его сапог. Зимин беззвучно смеялся.

«Да, я незаметный человечек, какой-то там топограф — и я вершитель ваших судеб, господа строители, господа большевики...».

Он понимал, что и сам рискует каждую минуту головой. От этого ощущения опасности делалось весело и жутко, как при большой ставке в азартной карточной игре.

Перед тем как отправиться обратно на перевал, Зимин побывал у Байкалова. Байкалов вызвал его, чтобы познакомиться лучше и подробнее расспросить об Аргинском перевале.

Он спрашивал, есть ли разница в климате, в температуре между Аргинским перевалом и Лазоревой — ведь это довольно высоко над уровнем моря? Спрашивал об Арге. Горная река? То пересыхает, то вдруг становится бешеной и многоводной?

— Да, при каждом дожде.

— Говорят, вы отлично знаете тайгу и местные условия. Вы здесь у себя дома. А нам, приезжим, все в диковинку.

Тут Зимин стал рассказывать о медведях, о зимних метелях, о случаях, когда, заплутавшись, люди погибали в тайге, а после находили их скелеты...

Байкалов слушал внимательно, хохотал, когда Зимин говорил о проделках медведей, но в то же время подметил несколько несуразиц и несоответствий в болтовне Зимина. Даже заметил, что об одном из случаев, рассказанных им как очевидцем, Байкалов читал в книжке Михаила Звягинцева «Охота на медведя».

«Так как будто парень ничего, а почему-то не нравится мне, почему — сам не могу объяснить. Глаза нагловатые... Враль... Самовлюблен... Но, по-видимому, добросовестно работает и знает свое дело...».

О начальнике экспедиции инженере Горицветове Зимин говорил слегка подслащенно, называл его «отцом родным», уверял, что «таких начальников поискать», и в то же время ловко ввернул несколько штрихов, которые характеризовали «отца родного» как взбалмошного старикана, как чудака. Ради того, чтобы быть автором проекта тоннеля, Горицветов во что бы то ни стало хочет доказать, что на Аргинском перевале нужен тоннель. Так получалось из рассказов Зимина.

— Мне что! Тоннель так тоннель. Советский Союз богат и может себе позволить роскошь построить одним тоннелем больше, даже если это и непрактично. Но всегда приходится рассуждать, что выгоднее, что быстрее, по-государственному, по-советски.

Байкалов, почти не скрывая насмешки, сказал:

— Я понимаю вас. Вы, конечно, как патриот болеете за каждую гайку, которая будет израсходована нецелесообразно?

— А как же иначе? И каждый советский человек на моем месте думал и поступал бы так же.

И Зимин стал горячо доказывать все преимущества обходных путей. Он кончил свою пространную речь, но Байкалов молчал. Байкалов так задумался, что на момент Зимину показалось: он забыл о нем, о его присутствии, даже о его существовании.

— Так, — сказал Байкалов решительно, стряхнув с себя задумчивость. — Ну, а что представляет собой этот Игорь Иванов?

— Хороший мальчик. Все его увлекает, все радует. Он один раз целый день гонялся за бабочкой. Редкостный, говорит, экземпляр. Ну что ж, ничего тут нет плохого. Ребенок. У нас еще Кириченко есть, тот, конечно, взрослее, но глуп и упрям, как истый хохол... А эти... Рощин Пашка да Котельников — так они вообще первобытные!

— Ну, ничего, — благодушно произнес Байкалов, — вы там работайте, заканчивайте это дело, а что и как будем строить — это решат те, кому надлежит.

Выпроводив Зимина, Байкалов долго набивал трубку. Закурил, подошел к окну и, глядя вслед топографу, бодро шагающему к конторе, засмеялся.

— Хорош гусь! Все дураки, все из ума выживают, только он один болеет за судьбы родины!

Главный инженер, Федор Константинович Ильинский, Зимина не вызывал. Он был занят сейчас другими вопросами.

Через неделю Зимин отправился на Аргинский перевал на самолете, снабженный письмами, инструкциями, добрыми пожеланиями и даже шоколадом.

5

В Ягдынье самолет встретила толпа нанайцев. Они, как всегда, с восторгом и священным трепетом встречали этих серебряных птиц, прилетавших к ним откуда-то с неба.

— Здравствуй. Хороша, — сказал один из них Зимину и протянул руку.

«Черт их знает, большевиков, — подумал Зимин, — и чего они нянчатся с этими дикарями? На кой леший им нужны всякие чукчи и нанайцы? Строят им школы, чуть ли не ясли... Ей-богу, вселенная ничего бы не потеряла, если бы эти орангутанги перестали водиться на земле».

Впрочем, одного такого «орангутанга» он взял себе проводником. Они быстро отмахали с ним сорок пять километров, придерживаясь охотничьих троп и русла болтливой Арги.

Опять палатки на берегу реки... Опять теодолит со своим неуклюжим раскорякой-треножником... И рейки, которые несут рабочие, обитающие в лощине, заросшей черной смородиной... Среди них обстоятельный, степенный зверолов, сибиряк, бирюк — Максим Афанасьевич Котельников и «дите малое», как его называли, — Паша Рощин — существо непомерно высокого роста с лицом ребенка: пухлые губки, румянец во всю щеку и наивные, удивленные голубые глаза. Рощин отличался необыкновенной физической силой и необыкновенной кротостью. Теодолит — это не больше не меньше как девять килограммов веса — Рощин таскал, как игрушку, по горам.

Зимин увидел все это вновь без особенной радости. Его же встретили, как родного. Игорь выбежал из палатки и с радостным криком кинулся к нему. Вышел и Николай Иванович, появился и Кириченко. Обитатели второй палатки, услыхав необычайные возгласы и шум, тоже вышли из-за выступа горы.

Зимина накормили ухой. Котельников взял шефство над пострадавшими от набега медведей. Приносил свежую рыбу, дичь. Собирал грибы и ягоды. Особенно много было в этих местах жимолости.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте! — теребил Зимина Игорь. — Как там вас встретили? О нас спрашивали? Страшно одному в тайге? Звери вас не трогали?

— Дай ты человеку поесть! — останавливал Николай Иванович.

Зимин изобразил свое появление на Лазоревой, как сплошной триумф.

— Этот Агапов — очень милый старик. К нам собирается. Просил меня предупредить вас об этом. У них работница живет, черноглазая дикарочка — прелесть! Я и с Байкаловым познакомился. Он охотой увлекается. «Жаль, — говорит, — что вы не с нами живете, ведь вы, наверное, в тайге, как у себя дома». А на дорогу мне столько шоколаду надавали... Вот... Еще плитка осталась. Весь невозможно было съесть.

Послушать Зимина — управление только и занималось, что его персоной. Но обитатели палатки уже привыкли к его «импровизациям». Не спорили и весело улыбались.

— В конце концов это же безобидно, — благодушествовал Николай Иванович. — Ну, прибавил два-три лишних слова. У него фантазия разыгрывается.

— Я тоже так считаю, — соглашался Кириченко. — Нехай брешет. Даже веселее.

Игорь же считал, что даже безобидно врать — все-таки нехорошо. Игорь вырос в семье, где ложь считалась одним Из тягчайших пороков. «Лгут только трусы, — говорил отец Игоря. — Зачем я буду лгать, если я не боюсь сказать правду?» Игорь только однажды соврал, желая выручить школьного товарища. Ложь осталась нераскрытой, но Игорь долго мучился и стыдился своего поступка. Был пионервожатым. Представить себе не мог, чтобы кто-нибудь, сказав: «честное слово» или «честное пионерское», — потом обманул. В студенческие годы было то же самое. Истина считалась возвышающей, а обман — низким. Всяческий обман. Всякая неискренность. Об армии, о фронте и говорить не приходится. Там лгунов ненавидели, фальшь бесцеремонно и резко разоблачали. Нет, Игорь — против!

— Я всю жизнь буду говорить правду! Это я уже решил. Мне так удобнее, — часто говорил он.

— Нельзя человеку прожить без вранья, — возражал Зимин. — Изменишь жене — разве пойдешь ей докладывать? Смолчишь!

— Во-первых, не изменю. А уж если изменю, то, конечно, скажу ей.

— Брось! И на каждом шагу человек кривит душой. Не нравится тебе кто-нибудь, а ты будешь ему: «Потрудитесь... Будьте любезны... Извините, пожалуйста... Очень мило с вашей стороны...».

— Не подумаю даже.

— Ну, а если это твой начальник? Как миленький будешь поддакивать!

— Служебные отношения — одно, а личные — другое.

— Ну, а если ты заметишь, что другой украл или еще что-нибудь согрешил? Ведь не пойдешь доносить на него? Доносить-то тоже некрасиво?

— Донесу. Если что-нибудь серьезное, донесу.

— А-а, — разочарованно протянул Зимин. — Тогда нам не о чем разговаривать. Я с доносчиками не веду компании.

Не любил Зимин этого юнца. И хотя старался жить с ним в мире и дружбе, но иногда срывался и говорил неуместные вещи.

Зимин вернулся из Лазоревой пятнадцатого июня. А второго июля произошло крушение самолета. Когда в палатке появилась Ирина, у Зимина стало еще больше оснований не любить Игоря: Кудрявцева явно отдавала ему предпочтение, а Зимин привык считать, что он неотразим.

У него была на этот счет своя точка зрения:

«Все женщины одинаковы и отличаются только цветом волос. Жена не изменяет мужу лишь в том случае, если не с кем. Девушка сохраняет девственность исключительно потому, что никто еще не покусился на нее. Каждая женщина убеждена, что все должны ее желать. И если хочешь одержать легкую победу, — делай вид, что не замечаешь ее, что, может быть, она тебе совсем не нравится. Сначала она будет удивлена, потом раздосадована, а в конце концов решит победить твое равнодушие».

Однако противная летчица не обращала никакого внимания на то, как к ней относится топограф. Он притворялся, что абсолютно безразличен к ней. Она без всякого притворства платила ему полным равнодушием.

«Ладно, — злился Зимин, — залечи свою ногу, а тогда и сердечком займемся».

И напевал, шагая с нивелиром:

Сердце красавицы

Склонно к измене

И к перемене,

Как ветер мая...

Кончилось лето в тайге. Вот уже и позолота появилась на березах. Сосна пламенеет над обрывом, как деревенская красавица, вышедшая в воскресный день на гулянье. Какой прозрачный воздух! И как пряно пахнут осенние травы! Сыроежки, то ярко-красные, то лиловатые, растут прямо на тропинках, как будто нарочно хотят обратить на себя внимание.

Уже никто больше не спорит о преимуществах тоннеля или о дешевизне обходных путей. Николай Иванович составляет подробное описание залежей молибдена. Ирина усиленно изучает тоннельное дело, топографию. И все хотят закончить скорей работы и расстаться с перевалом.

Утрами холодновато. Участники экспедиции выходят из палатки и считают, сколько пролетело к югу журавлиных стай.

— Пора и нам, — говорит Николай Иванович. — На той неделе снимаемся с места.

Игорь с тревогой смотрит на Ирину: неужели придется расстаться? Он каждый день приносит ей что-нибудь: то живого ужа, то отборную спелую бруснику в берестяной упаковке, то легкое-легкое, брошенное жильцами осиное гнездо.

Вечерами они садятся на камне около Арги и говорят о музыке, о жизни, о своем будущем... Арга грохочет, пенится. Тайга величественно молчит, думая свою осеннюю думу.

— Давайте поклянемся, — предлагает Игорь, — когда будет построена дорога, приехать сюда, на это место, сесть на этот самый камень и вспомнить все былое... И чтобы выполнить нашу клятву, где бы мы ни находились к тому времени.

— Тогда и камня этого не найдете... Какой вы смешной, Игорь!

— И вовсе не смешной. Ну что тут смешного, что мне хотелось бы еще раз с вами встретиться!

— Да мы пока не расстаемся.

— Ну да! Знаю я вас! Как только доберемся до железной дороги, купите билет и поедете учиться танцевать и доказывать всем, что вы и со сломанной ногой можете быть летчицей, как Мересьев в книге!

Ирина нахмурилась и долго молча смотрела на Игоря.

— Ив книге и в жизни это очень романтично. Но мне кажется, что нельзя любить профессию больше, чем позволяет здравый смысл. Вовсе не обязательно подражать Мересьеву.

Игорь с любопытством повернул к ней лицо. То, что она высказала — пусть запальчиво и не. совсем точно, — это выстраданное, это то, о чем она, вероятно, много думала за эти три месяца.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ВЕЧНОЕ ПЕРО

1

В пассажирский зал Сызранского вокзала вошел холеный, элегантный мужчина. За ним, еле поспевая, бородатый носильщик в фартуке с бляхой нес большой красивый чемодан.

— Буфет? — произнес приезжий сквозь зубы, не выпуская папиросы изо рта.

Это означало, что он спрашивает, где здесь находится буфет.

— Буфет будет дальше, гражданин. Направо по коридору. Только сейчас там полно, все столики заняты. Сразу три пассажирских! С ног сбились, сколько этого пассажира привалило!

Буфет был огромный, выкрашенный масляной краской, с пальмами. В глубине зала возвышалась стойка, пышная, торжественная, похожая на языческое капище, посвященное богу чревоугодия. За сверкающими стеклами красовались хрустальные вазы с пирожными, соблазнительные салаты, розовые кремы и еще какие-то сооружения из сбитых сливок, сдобного теста и цукатов. Накрахмаленные скатерти, чистейшие салфетки. Прейскуранты в узких с золотым тиснением папках. Начищенные до ослепительного блеска пепельницы. Огромные картины в массивных золоченых рамах на стенах. И буфетчица — сочная, дородная, в белейшем халате и с серьгами в ушах — сама по себе экспонат красоты и вежливого обращения.

Вошедший в зал расстегнул пальто, обнаружив светло-сиреневый костюм, яркое кашне, отутюженные брюки. Быстро окинул он взглядом зал, прошелся взад и вперед, предоставляя всем желающим полюбоваться на его великолепие. Остановил свой выбор на толстяке, скучавшем за бутылкой пива, попросил разрешения подсесть к его столу:

— Буквально везде занято... Если это вас не стеснит...

— Пожалуйста, ничего не имею против. Садитесь, — ответил толстяк неожиданно звонким тенорком.

Прелесть дорожного знакомства заключается в новизне и недолговременности. Встретились, поговорили, скоротали томительные дорожные часы — и разъехались. Ну, взять хотя бы этого, подсевшего к толстяку. Видать, что часто ездит по железным дорогам, человек со средствами, не отказывает себе ни в чем. Угостил вином, заказал на две персоны котлеты де-воляй. Носильщику заплатил со щедростью. Рассказал несколько забавных историй.

Попросил прощения, показал глазами на чемодан. И ушел — пройтись по перрону, купить в киоске газеты и журналы. Вернулся с покупками и уже как к старому знакомому.

Через полчаса оба знали, кто куда едет, где работает, что ценит в жизни и какой видел последний фильм.

Затем дается разрешение и толстяку пойти по своим делам.

— Присмотрите за моими чемоданами? Главное, вот этот. Везу жене в подарок чернобурку. Знаете ли, двадцать лет женат — и все еще влюблен!

— Идите, идите. А к вашему приходу будет кофе.

— Вот и отлично! («Какой милый человек!») Да вы начинайте, начинайте, не ждите меня. Я вижу, вы сластена. Вот бы с женой вас свести. Ей меньше килограмма шоколада не привози, даже и не думай.

— Она правильно подходит к жизни.

— А блестящие безделушки любит, как сорока. Ужо в вагоне покажу, какую д ей брошь купил. Не знаю, одобрите мой вкус или не одобрите.

Минут через пятнадцать толстый пассажир возвращается. Кофе, действительно, приготовлен. Но симпатичного пассажира нет. Что такое? Вместе с ним куда-то исчезли и чемоданы. Да, но его чемодан стоит, как стоял. Тут какое-то недоразумение...

— Недоразумение? — покачивают головами пассажиры за соседними столиками. — Заявите скоренько в милицию. Уплыли ваши чемоданы, вот и все недоразумение.

— Но позвольте! Вот же стоит его чемодан?!

— Это неважно. Либо пустой, либо кирпичи наложены.

Так работал железнодорожный вор Анатолий Вислогузов, известный под кличкой «Килограмм». Он всегда был в разъездах и всегда разыгрывал этакого барина. Его лицо было среднее лицо. Все в равной мере шло к этому лицу. То он был в полувоенном. То в черной бархатной блузе и причудливой мягкой шляпе, какую носят некоторые художники, чтобы подменить художественным одеянием художественный талант.

Что ему было противопоказано, так это долго задерживаться на одном месте. Он должен быть мимолетным. Анатолий Вислогузов, как иллюзионист, на глазах у почтенной публики превращался то в профессора, то в скрипача, то в главбуха несуществующего предприятия. То он отпускал бороду, то носил усики и бачки, иногда появлялся даже в очках. Сегодня в Вологде, а там — в Кисловодске, потом в Астрахани, в Чите...

На этот раз он двигался к востоку. Он был крайне осторожен. Заметил, что двое военных из соседнего купе что-то пристально приглядываются к нему. Ночью вышел на первой попавшейся станции, дал пятерку проводнику и проехал несколько перегонов на товарнике. Затем снова взял билет на первый попавшийся пассажирский.

Высадился в Лазоревой. Сюда просил его еще давно наведаться Филимонов. Филимонова уважал. Старик учил его хорошему тону, и благодаря его урокам Килограмм не говорил больше «транвай», «паликмахтерская», «булгахтер», уступал место женщинам и не пыхал табачным дымом в лицо собеседнику.

2

Итак, Килограмм явился к Черепанову. С одной стороны, Жора обрадовался приезжему: «свой, кирюха»... В то же время у него возникли опасения.

— Часто ко мне стали наши заглядывать. Меня и то спрашивают, откуда столько знакомых.

— С чего ты взял, что я твой знакомый? — проворчал Вислогузов.

Он был на этот раз в светлых брюках, в рубашке с отложным воротничком, в чрезмерно большой и поэтому, вероятно, модной кепке. Действительно, его внешность никак не гармонировала с обликом Жоры.

— Знать тебя не знаю. Стану я путаться с каким-то слесарем! У меня — вот она — командировка на трассу Карчальского строительства. Я журналист. Вот видишь — вечное перо. Заграничное! Паркер!

Жора вытаращил глаза:

— Да ну-у! Журналист?! Хорошевато. Ну-ка, покажи игрушку.

— Осторожнее, не сломай. Я, брат, желаю ознакомиться с ходом работ и критику навести в текущей прессе... Винти, винти. Ну, как? Само пишет!

Потом ткнул Жору под ребро и тихо добавил:

— Есть разговор.

— Только не здесь.

— А что там за домик — не доезжая до Лазоревой — в окно я видел? Железнодорожная будка какая-то. Окна заколочены досками, все бурьяном заросло.

— А! Знаю. Подходящее место. Завтра в шесть.

И Жора в свою очередь щегольнул дорогими часами:

— Сколько на твоих? Чтобы точно было.

— Смотри не запаздывай.

— Принесу коньяк. Вспомним прошлое.

И новоявленный журналист, успевший уже куда-то пристроить краденые, чемоданы, отправился в Лазоревую, оформил документы, отметил командировочное удостоверение и получил комнату в новой лазоревской гостинице. Он хорошо запомнил все советы и указания Филимонова: что журналисты все записывают в блокнот, что авторский лист составляет сорок тысяч печатных знаков (хотя такое количество знаков удивило и озадачило: один лист, а столько знаков!).

«Ну, да черт его бей, я вообще в лишние разговоры пускаться не буду».

Для пробы Килограмм осмотрел Лазоревскую ЦРМ, похлопал по хоботу экскаватор, чуть не попал под вагонетку, в которой везли какие-то тяжелые поршни. Затем очутился в руках инженера Львовского и слушал его рассуждения, из которых не понял ни слова.

Все сошло хорошо. Он слушал — ему рассказывали. Очень понравилась ему модель путеукладчика. Ему объяснили, как путеукладчик работает. Он изумлялся, выхватывал вечное, перо — ярко-синее, с черным ободочком — и записывал цифры...

Потом его повели в заводской буфет. Здесь он почувствовал себя в своей тарелке!

3

Жора был достопримечательностью аэродрома, да и, пожалуй, всей трассы. Буквально все его знали, и он всех знал. Чтобы оправдать свои непомерные расходы на выпивку, на щегольство, на угощение друзей, Жора немножко спекулировал, немножко крал и постоянно был занят «комбинациями».

Часы, например, у него не держались больше месяца. Он их менял, продавал, приобретал новые. Он знал, кому и когда шепнуть:

— Часы интересуют? Есть «Омега». Могу достать «Зенит».

И не очень задумываясь, откуда взялась эта «Омега», какой-нибудь инженер или шофер делал покупку.

Жора выдумал ставить силки и сдавал дичь продуктовому магазину в Лазоревой. Он выпускал стенгазету, это верно, но одновременно рисовал «ковры», которые бойко шли среди буфетчиц и официанток. На коврах он изображал то белую лошадь, которую обнимала за шею голая красавица, то озеро с лебедями, то замок с рыцарем. Особенным успехом пользовались «Утро в лесу» с медвежатами, «Три богатыря» и «Аленушка». Художника мало смущало, что медвежата походили на свиней, а красавица была страшна как смертный грех. Важно, что за ковры платили, и всем было ясно, почему у Жоры не переводятся деньги.

— Ловкач! Умеет жить!

Вся эта многосторонняя деятельность позволяла Жоре шляться по всей трассе и заводить знакомства. И в этой суете никто не обращал внимания, что у Жоры появлялись какие-то люди, недолго беседовали с ним и уходили. Может быть, это заказывали ему ковер с медвежатами или покупали часы.

Свою договоренность о снабжении деньгами всех, кто придет к нему и правильно скажет пароль, Жора тоже рассматривал как одну из коммерческих сделок.

Ему вручали деньги — он их передавал. Ему совали записки, шифровки — он и их передавал, кому следовало. Вот и все.

Жору любили за неизменно веселое настроение. Он пел, танцевал, играл на гитаре. У него всегда были папиросы, всегда были деньги, и он не был скуп.

— Он все умеет, — говорили ребята на аэродроме. — Жора — человек!

И когда бы им ни вздумалось, у него всегда находился для жаждущих уст стаканчик «спиртяги». Как же его не любить?

Между тем самое его существование, этого Жоры, отравляло воздух. Проходимец, способный на любую пакость, он похабничал, сквернословил. Из подражания ему мальчишки на стройке тоже называли костюм — «лепехой», часы — «бочатами».

Этим мальчикам Жора представлялся образцом удали и молодечества. Кое-кто стал уже носить на руке кольцо только потому, что Жора носил на левом мизинце некрасивый серебряный перстень. Жора завивал волосы, щеголял в шелковых рубашках и хромовых сапожках, благоухал цветочным одеколоном и душил табак. Сначала в шутку, а потом и по привычке некоторые рабочие, прорабы, начальники цехов тоже стали вставлять в свою речь «экзотические» слова.

— Как у нас с шамовкой? — весело спрашивал какой-нибудь чертежник, входя в столовую, вместо того чтобы просто спросить, что сегодня в меню.

Может быть, ему казалось, что он с такими словечками ближе к народу?

— Кантуешься? — спрашивал прораб, встретив прихворнувшего рабочего.

За эти словечки очень попадало от Ильинского. Он вызывал к себе таких любителей «фольклора» и давал им хороший нагоняй.

А Черепанов чувствовал себя преотлично. У него всегда было превосходное настроение.

Придя в Лазоревский клуб на танцы, Жора гоготал где-нибудь в углу, рассказывая грязные анекдоты. Танцевал он с вывертом, ломаясь и жеманничая. А потом тащил, глядишь, взбалмошную девчонку куда-нибудь в укромный уголок, где заводил «любовные разговоры».

Все, что ни делал Жора, сводя знакомство с начальником ли станции, с заводскими ли рабочими, с завмагом или бесшабашной шоферней, — все это носило отпечаток сделок с совестью, нечистых комбинаций и так называемого «блата».

— Вам нужно бензину? Сделаем, — говорил Жора.

И неизвестно откуда взявшийся бидон бензина оказывался в квартире начальника станции. А это был честнейший, неподкупный человек.

«Бензин — мелочь, — оправдывал он свой поступок. — Ведь примус-то надо разжигать? Не я один так достаю».

Как прыщ на здоровом теле, жил и процветал Жора на замечательной, прославленной на всю страну новостройке. Конечно, до поры до времени.

4

Ровно в шесть вечера журналист, приехавший на строительство от газеты «Гудок», как значилось в удостоверении, прогуливался по железнодорожному полотну, по его выражению, — «набираясь пейзажа» для своего очерка.

Вот и заброшенный домик. Здесь предполагался когда-то разъезд. Но затем была передвинута станция Лазоревая, и разъезд — а вместе с ним и домик — не понадобился. Площадка заросла бурьяном, крапивой. А потом пошли и кустарники. Даже через доски крыльца проросла березка. Двери отсырели и отвыкли открываться, в помещении развелась сырость и паутина.

Словом, место было романтичное и как раз подходило для встречи воров. Казалось бы, проще было встретиться где-нибудь на просеке. Да, но это была тайга, к вечеру тучи комаров набрасывались на человека. Только в жилище можно было от них укрыться. А Жоре и Килограмму было о чем поговорить.

В тот момент, когда Килограмм приблизился к заброшенному домику, раздался осторожный свист. Килограмм ответил, и на железнодорожную насыпь спрыгнул с небольшого откоса Жора. Они молча пожали друг другу руки. А когда сбегали вниз с насыпи, направляясь к пустующему домику, в кармане Жоры что-то булькнуло.

«Ага, и коньячок здесь», — удовлетворенно отметил Килограмм и перепрыгнул через канаву, наполненную водой.

Для обоих было необычайно приятным именно так, крадучись, укрыться в безопасном месте и отвести душу: по-свойски, по-воровски побеседовать, вспомнить «старинку», перебрать в памяти друзей...

Впрочем, у Килограмма было и поручение от Филимонова, которое он обязан был выполнить: о том, чтобы содействовать устройству блатных на работу, какая полегче, здесь, на стройке магистрали, — это теперь возлагается на Черепанова и на «того», из клуба, его знали по кличке «Черный», хотя для других это был просто Иван Петрович, по утвердившемуся мнению, «ничего не признававший, кроме патефонных пластинок, эстрадных и прочих».

Они вошли в дом не со стороны насыпи, а кружным путем, чтобы не осталось следа, хотя эта предосторожность вряд ли имела смысл, так как место было безлюдное. Из высокой травы тотчас поднялось множество комаров. Спасаясь от них, взбежали на крыльцо, с усилием распахнули дверь и снова ее закрыли.

Их охватил сырой полумрак нежилого дома. Сквозь щели досок, которыми были забиты окна, лучились голубые полосы. Пахло плесенью.

— М-да, — сказал вполголоса Килограмм, — это явно не первоклассный ресторан.

— Золотые слова и вовремя сказанные! — отозвался Жора, носовым платком разметавший пыль на полу, чтобы сесть.

Анатолий Вислогузов вынул газету и разостлал, как скатерть. Сели по-турецки и затем, глядя друг на друга, стали хохотать.

— Вот видели бы наши ребята!

— Колбаса. Хлеб. Пряники, — называл Жора, вытаскивая из карманов и из-за пазухи угощенье. — Папиросы. Шоколад. А это доктор один дал. Кофеин. Не хуже «марфуши».

— Я опия боюсь. Сумасшедшими делаются, а кофеинчику можно. Бодрит. Бабам хорошо кофеинчик давать.

Тут Килограмм-Вислогузов стал деловито-серьезным и передал распоряжения Филимонова.

— Мы теперь знаменитые! — важничал Килограмм. — Учти.

— Всегда пожалуйста! — легкомысленно отозвался Жора.

Но Килограмм его шутливого тона не поддержал.

— Наши ребята станут заглядывать — ты пошуруй, потолкуй, с кем следует, и кого монтером, кого шофером... или по музыкальной части...

— Насчет этого я уже осведомлен. Имею указания, — тоже важно ответил Жора: знай, мол, наших.

— У меня-то, — вздохнул Килограмм, — деньги — вот они! Сяду, как настоящий пассажир, билет в мягкий вагон куплю, буду смирно лимонад пить в вагоне и в окошко на существующую природу любоваться!

— Не утерпишь, по привычке отхватишь чей-нибудь чемодан.

— Потом, конечно, не утерплю. Но хоть один рейс... Хоть до южного курорта без кражи доеду.

— До южного?! Не выдержишь! Характер не позволит! Столько чемоданов кругом...

— Пожалуй, верно, — рассмеялся Килограмм. Подумал и добавил: — Я вот чего. Я на самолет возьму билет, с самолета с чужим чемоданом не прыгнешь...

Тут уже начал хохотать Черепанов.

— Ловко придумано! Сам себя перехитрил! Еще, знаешь, можно так: ты сам предупреди милицию, чтобы за тобой присматривали!

Опять хохотали. Потом обменялись новостями: Борода и Проповедник были в Ростове, сейчас поехали на «гастроли»; Студент зарезан; Покойник здесь, на трассе; Сибирский паря отстреливался от облавы и убит.

— Эх; кирюха, а помнишь Любку? А помнишь, в Камышлове гуляли, и Николу стошнило в гитару?

— Золотое времечко! Теперь совсем не то...

У Черепанова, что называется, язык чесался — похвастаться, как он ловко подстроил крушение самолета и все подозрения направил на Ярцева. Но рассказывать об этом, он сам понимал, что нельзя. Ведь большая разница: он — и Килограмм. Правда, вор первостатейный и свой в доску, но был блатным и блатным остался, а Жора теперь другого поля ягода. Деньгами снабдить — пожалуйста, на то есть приказ, а болтать лишнее не приходится: Килограмм еще только сбоку ходит около «этого» дела.

Жора вздохнул и только промолвил:

— Тут у нас такая мура получилась. Авария, самолет отказал. Доктор летел. Разбился.

— Доктора жаль. Докторов мы уважаем. А этих всех мильтонов без жалости глуши, хоть бы все поразбивались. Это и Проповедник говорит, и Борода. Нам с ними миру нет.

— Знаю.

— Эх, Жора, трудные времена настали! Потому так ставится вопрос, что вор и бандит не должны существовать. Совсем!

— Как не должны? Какая же страна без воров? Выдумали!

— А вот они так решили.

— Ну уж нет. Так дело не пойдет. Этого не бывает.

Оба помолчали. Несмотря на смелые планы, было не по себе. Раньше было проще. Вольница. Знай воровской закон — и все. Гуляй, пока гуляется. А теперь только и слышишь, что летят лучАие головы. Мельчает вор. Наколку сделает на груди да чечетку выучится отбивать — и уже мнит себя «в законе»!

— Давай коньяк.

— Из горлышка будем.

— Порошок сначала. Он ничего, просто горький.

— Знаю.

Когда был выпит коньяк, Килограмм с размаху разбил бутылку о стену. Хотелось гульбы, веселья. Хотя выпито было не так много, головы начали хмелеть.

— Чего пряники не ешь?

— А шут их знает. Ничего не видно.

Они уже заканчивали пиршество, когда вдруг послышались тяжелые шаги. Да, никакого сомнения: кто-то поднимался по ступенькам крыльца!

Воры вскочили. Прижались к стене около входной двери. Тихо. Но чувствуется, что кто-то стоит на крыльце. У Анатолия Вислогузова мелькнула мысль — не предал ли его Жора? Так они стояли, сдерживая дыхание, прислушиваясь: двое внутри помещения, один на крыльце.

Это был дорожный мастер Муравьев. Чистая случайность, что он проходил по насыпи не в обычное свое время. Чистая случайность, что Килограмм в это время надумал разбить пустую бутылку о стену.

«Что за черт! Кто-то бьет стекла в пустом доме! Не мишка ли косолапый забрался?» — подумал Муравьев и, не колеблясь, спрыгнул вниз и направился к будке.

Теперь ему послышались голоса... смех... Вот это номер! Кто бы это мог туда забраться? Муравьеву и в голову не пришло учесть, что он безоружен. Он — власть, хозяин семнадцатого железнодорожного участка. Пойдет и шугнет бездельников. Хе-хе, может быть, это любовная парочка? Вот будет смеху!

Взойдя на крыльцо, Муравьев прислушался. Тишина. Уж не померещилось ли ему? В чертей он не верил.

— Кто там? Выходи, не бойся.

Молчание. Жора достал свинчатку.

— Ну, долго я буду тут дожидаться?

Молчание.

Дорожный мастер рванул дверь. Она со скрипом открылась. Один шаг — и удар Жориной свинчатки обрушился на голову Муравьева...

— Ты немедля к себе на аэродром. А я — не заходя в гостиницу, уеду на трассу. Понял? Знать ничего не знаем! — крикнул Килограмм, перепрыгивая через труп Муравьева.

Ни раскаяния, ни жалости к случайно подвернувшемуся и убитому человеку, только желание улизнуть и избежать ответственности!

— Добирайся до пятьдесят пятого километра и там торчи на глазах у всех, — посоветовал Черепанов и скрылся в таежной чаще, проклиная и эту встречу с Килограммом, и дикое, нелепое, никому не нужное убийство.

5

Байкалову сообщили о происшествии рано утром, и он тотчас отправился на место, где обнаружили тело Муравьева. С ним были начальник милиции и начальник станции Лазоревая.

— Пьяный, наверное, был, — вздохнул начальник милиции.

— Никогда его пьяным не видел, — возразил начальник станции.

Дорожного мастера унесли. Байкалов решил вернуться, больше тут нечего было делать. Но затем решил взглянуть на пустующий дом. Он сразу заметил обломленную березку, проросшую в щель на крыльце. Разглядывая ее, он увидел одну вещь, которая могла оказаться ключом ко всей загадке: это было красивое новое вечное перо, ярко-синее, с черной каемкой. Байкалов сунул находку в карман. Потом долго осматривал внутреннее помещение. Осколки бутылки еще пахли спиртом. По-видимому, здесь была попойка, а потом пьяная драка.

Вернувшись, Байкалов вызвал Лизу и стал расспрашивать ее о дяде. Но как он ни просил припомнить, не был ли ее дядя пьяницей или просто любителем составить компанию, Лиза упрямо мотала головой:

— Дядя очень-очень хороший... Да что вы! Чтобы он хоть рюмку! Никогда и ни за что!

— А не было ли у него врагов? С кем-нибудь был в ссоре... или завидовал ему кто-нибудь?

Тут Байкалов вынул из кармана найденное им вечное перо:

— Ты у своего дяди вот этой вещицы не видела?

— Ой! — вскрикнула удивленно Лиза. — Так ведь это писателя!

— Какого еще писателя?

— Ну, который из Москвы приехал. Я сама видела, как он этой ручкой на листочке писал.

Вечное перо узнали и в ЦРМ. «Журналист» был задержан в тот момент, когда он садился в грузовую машину, чтобы ехать на каменный карьер. Он возмущался, протестовал, говорил, что будет жаловаться... Как он опешил, увидев свое вечное перо!

Сначала его принимали за крупную птицу. Повезли в Москву. Он, как говорят блатные, «шел в отрицаловку»: я не я, и лошадь не моя; знать ничего не знает; фамилия его в документах настоящая — Крутицкий; он хотел написать сочинение о строительстве — ведь пишут же другие! — и прославиться... Он долго молол всякую чепуху. Да, вечное перо принадлежит ему. Все видели — он прогуливался вечером по полотну железной дороги. Где обронил? Ну, где-нибудь на насыпи, вероятно. А не в домике? Ах, этот, нежилой? Осматривал и его. Ничего интересного. Возможно, что и там обронил. Никакого дорожного мастера не знает...

Но потом Вислогузов сорвался и стал ругаться на отборном блатном языке. Ничего путного от него не добились. Установили только, что это старый рецидивист, несколько лет назад отбывший срок наказания за кражу. В дальнейшем о нем ничего не известно, тут образуется какой-то провал. Зачем ему вздумалось ехать на Карчальское строительство? Что ему было там нужно? И зачем он убил старика?

ГЛАВА ПЯТАЯ. ДРУЗЬЯ ПОЗНАЮТСЯ В УДАЧЕ

1

Почта пришла! Лазоревая — как муравейник.

— Почта пришла! Письма! Газеты! Журналы!

Экспедитор стоит на верху грузовой машины и пытается призвать к порядку толпу:

— Товарищи! Я хочу... Товарищи! Прошу слова!

— Ты только скажи, есть мне письмо или нет — и я уйду.

— Вон мои «Огоньки», я сразу узнала.

Наконец все улажено. Почта выгружена из машины и унесена в помещение почтового отделения. Письма, газеты разобраны. Розданы. И уже у Марьи Николаевны подозрительно красные глаза: наверное, всплакнула, читая письмо от дочери.

В финотделе разбирают инструкции. Всюду, куда ни войди, читают. В техбюро ЦРМ тишина. Усиленно курят. Шуршат листы газет. Счастливчики, получившие письма, сначала прочитывают все от начала и до конца — и ничего не запоминают. Тогда прочитывают вторично. Иногда смеются: «Здорово! В шестой класс перешел!» Потом хмурятся и спрашивают, ни к кому не обращаясь: «Энфизема легких — это плохо? У бабушки энфизема...». Все разговаривают вслух, но не ожидают ответа, читают выдержки из писем и газет, но не претендуют на то, чтобы их слушали.

— Читали? В Александринке Толубеев играет Несчастливцева. А я Юрьева видал...

— Опять базы строят господа поджигатели. Черт знает что!

— Войны не будет.

Снова тишина и шорох газетных листов и почтовых листиков писем.

— Так-так-так... Шахматный турнир... Посмотрим!

— «Золушка»! Лепешинская и Уланова танцуют... Вот бы попасть на премьеру!

— Базы! А мы что же смотрим?

— Мы не смотрим. Мы учитываем и мотаем на ус. Взять хотя бы нашу магистраль, которую мы с вами строим. Стратегическая магистраль! По ней можно перевозить сливочное масло «Экстра», а можно и воинские эшелоны. Пока вокруг нас строят авиационные базы, мы не можем обтесать ни одной доски без мысли об опасности войны.

— Это он правильно рассуждает. Мы не хотим воевать, но это еще не значит — не умеем.

— Нет, а по-моему, войны не будет.

— Статистика показывает, что большие войны происходят через пятнадцать — двадцать лет. Это — как приступы малярии.

— Война не прекращается, она всегда. Дело только в том, что она принимает различные формы.

В разгар этих споров и мыслей вслух в техбюро врывается инструментальщик Миша. В руках его рупор, свернутый из листа толя. Он кричит в рупор, изображая радио:

— Внимание! Внимание! Передаю последние известия! В Лазоревую прибыла Аргинская экспедиция. И между прочим — хорошенькая девушка по имени Ирина.

— Миша! Когда? Где?

Но Миша убежал, и его голос слышен уже в плановом отделе. Кроме чертежника, водрузившего на нос двое очков и впившегося в международный обзор «Известий», все побросали газеты.

— Значит, и Горицветов!

— А что это за девушка?

— Ну, та, которая упала с самолетом.

— Товарищ Фокин, ну как?

— Что «ну как»?

— Илья Аристархович! Разве мы не обязаны их встретить? Сами подумайте!

— Но рабочее время...

— Ведь из тайги! Полгода пробыли! Полагается торжественная встреча...

Начальник техбюро машет рукой:

— Ну, торжественная так торжественная. Идемте! На мою ответственность.

Участники экспедиции сидят в столовой и едят с аппетитом тушеное мясо с картошкой. Свежая картошка — это сейчас деликатес. Они уже умылись, побрились... Какие загорелые! Как пропитались лесными запахами! Как искусаны комарами!

Их окружают и засыпают вопросами:

— Но где же Горицветов?

— Вы, вероятно, хотели спросить, где же летчица?

И тут выяснилось, что и Кудрявцеву, и Николая Ивановича Горицветова похитил начальник управления. Он встретился с Горицветовым, как со старым другом. Обнялись, расцеловались. А Ириной сразу же завладела Марья Николаевна.

— Как же это так? — хлопотала-она. — Надо было вас на санитарном самолете доставить. Сами отказались? Сорок пять километров тайгой до самолета?! Вы с ума сошли! Завтра же к врачу! Вы у нас и живите, остальных в гостинице разместят. Да сколько же вам лет? Андрей Иванович! Она ровесница нашей Ани!

По двору чернобровая Лиза гоняется за белой курицей. Курица взлетает в воздух и орет благим матом: ей абсолютно не хочется попадать в суп.

— Ну, садитесь, милая, и рассказывайте. Трудно было? Такая молоденькая и столько пережить!

Агапов и Горицветов закрылись в кабинете.

— Теперь ты понимаешь, Николай Иванович? Мы с тобой гнали колчаковские банды, чтобы очистить место и приняться строить КТМ!

— Так получается. И хорошо построим!

Агапов вполголоса пропел:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед...

— А теперь во взгорье тоннель пророем!

— Да мы еще много чего наделаем! Есть еще порох в пороховницах! Вон ты какой молодой и свежий!

— Я расскажу потом, какую я придумал в тоннеле вентиляцию, какие автоматические сигналы.

— Сначала обед. Знаешь что! У нас есть копченая севрюга. Ты любищь севрюгу?

Как приятно вернуться из лесного уединения! И как хорошо здесь встретили! Сколько друзей! Игорь Иванов стоит на деревянном тротуаре перед столовой и восторженно смотрит. Его все радует: грохочущие грузовые машины, двухэтажные дома...

— Поезд! Настоящий пассажирский поезд! Какие, оказывается, красивые вагоны! Я полгода не видел поездов и не слышал паровозных свистков! Кстати: в Лазоревой есть кино?

Зимин держался старожилом. Он-то ведь был здесь всего лишь три месяца назад.

— Вот это баня, — показывал он Игорю и Кириченко. — Направо, видите, весь в плакатах, — это клуб. Там и кино. А рядом с ним — отсюда не видно — магазин. Завмаг — Касимов, татарин. Хороший парень. А душ — только на заводе, на ЦРМ.

— Как в настоящем городе!

— А это что — не настоящий?

Во время возвращения с Арги Игорь очень боялся за Ирину. Даже предлагал сделать носилки из веток и поочередно ее нести. Его высмеяли, а разве это было неправильное предложение? Он-то отлично видел, что она еще нетвердо ступает.

Но сама Ирина держалась молодцом. Уверяла, что прекрасно чувствует себя, что может хоть тысячу километров отмахать.

Они не спешили. И шли налегке. Только продукты, необходимые в дороге, остальное оставили у Котельникова. Переходы. Длительные привалы где-нибудь в живописном месте на берегу реки. Костер, чаепитие, приготовление обеда...

Игорь не обижался, если Зимин его поддразнивал.

— На месте, где мы стоим, — возвещал он, — будет построена большая железнодорожная станция, с вокзалом, буфетом и камерой хранения ручного багажа. Как вы думаете, Игорь, не назвать ли эту станцию Ириновка? А вон ту сопку — Ириновский пик.

— А вот этот овраг, — отзывалась Ирина, — назовем Зиминским.

Так, с шутками, смехом, невинной болтовней они двигались по направлению к Лазоревой. Совсем неожиданно вышли на открытое, расчищенное место. И вдруг увидели рельсы! Так вот откуда доносился звук мотора! Да, рельсы! Самые настоящие рельсы!

— Смотрите! Да ведь это дорога! Это наша магистраль!

Шпалы, груды щебня... Лежневка. Каменный карьер... И множество рабочих. И насыпь. И вдали — паровоз, толкающий задним ходом платформы. Дорога ушла на пятьдесят километров от Лазоревой. А просека простиралась и. дальше.

Как ни устали, долго стояли и смотрели, как работает экскаватор. Экскаваторщик передвигает рычаги. Мотор ревет, и большая металлическая стрела, как хобот слона, умно и осторожно подает многотонный свой ковш с зубатой пастью к разрезу сопки. Ковш разевает пасть, впивается в каменистую стену. Затем хобот несет эту ношу высоко над землей — прямо к железнодорожной насыпи. Сбрасывает груз и тотчас направляется за следующей порцией.

— Как я соскучился без людей! — восклицает Игорь, оглядывая старых и молодых, рослых и коренастых строителей.

— А мы кто же? Не люди? — обижается Зимин. — Мне нужно много людей! Я люблю, когда много. — Я тоже, — соглашается Ирина. — Я бы не могла жить в лесу.

— Ни... — крутит головой Кириченко, — а для мене... була б хата да жинка...

«А мне бы, — думает Зимин, нехорошо усмехаясь, — вообще бы не видеть никогда всех вас, вместе взятых».

Но тут же он принимается шутить, делиться впечатлениями, восхищаться темпами...

Добравшись до пущенного в эксплуатацию участка дороги, ехали на поезде, на открытой платформе. Повсюду им махали платками, фуражками. Молодежь бежала за поездом:

— Как на Аргинском? Что решили? Тоннель?

Ответ не успевали услышать, уносил ветер. Видели только, как размахивали руками, что-то объясняя, и Горицветов, и Зимин, и Кириченко, и Игорь Иванов. Но почему-то всюду разнеслось сообщение, что будет строиться тоннель.

Вечером, в день приезда, участники экспедиции были в кино. Сколько знакомств, сколько расспросов, смеха, воспоминаний! Аргинцы до хрипоты рассказывали о горных потоках, о размерах стройки. А историю с нападением медведей и подробности катастрофы с самолетом повторяли десятки раз.

Игорь, Кириченко и Зимин получили в гостинице вместительный номер. Их опять кормили. Из особого фонда магазина отпустили каждому по килограмму яблок. Выплатили за все полугодие зарплату. Все хотели оказать внимание участникам экспедиции.

Они долго не могли уснуть в эту ночь, хотя постели были удобны, новые простыни пахли городом, магазином и после душа тело испытывало сладкую истому.

Долго лежали молча.

— Вот уж действительно, — блаженно потянулся в постели Игорь, — встретили как родных.

— Это потому, что управление рядом, — хохотнул Зимин. — Окажись мы где-нибудь на периферии — суток двое пришлось бы ночевать на улице. Пока бы не утряслось. Я заметил, что у нас чем ниже по служебной линии, тем больше бюрократизма.

— Яблоками пахнет! — вздохнул Кириченко. — Эх, сейчас у нас на Полтавщине...

С этого и начались задушевные разговоры. Кириченко рассказывал про свой хутор Стасевщину, где проводил только отпускной летний месяц, и то лишь в том случае, если не было путевки на курорт. Рассказ его, в основном, состоял из междометий:

— Ой, як начнуть спиваты дивчата... Эге ж, я побачив бы, що б вы мени казали...

Игорь Иванов, несмотря на свои двадцать пять лет, видел и пережил немало. Он родился в городе Пушкине, под Ленинградом, — в бывшем Царском Селе. Удил рыбу в пруду около Екатерининского дворца, играл в лапту на площади перед Пушкинским лицеем, ходил со школьной экскурсией в Пулковскую обсерваторию и разглядывал в трубу неправдоподобное звездное небо. Его детские годы прошли в благоухающих липовых аллеях и на солнечных полянах огромного Пушкинского парка, раскинувшегося до самой Александровки.

Дальше учиться поехал в Ленинград. Все премьеры в театрах смотрел с высоты галерки. Увлекался лыжным спортом и знал каждую горку в Кавголове. Блуждая по Невскому в белые ночи, пробовал сочинять стихи.

В это время началась война. Игорь в школе парашютистов. Сорок второй и сорок третий — бродит по вражеским тылам со взрывчаткой. А в сорок четвертом — лежит в госпитале, в Москве. Он был без сознания, когда его вывезли на самолете из партизанского края.

В сорок пятом — снова поступил в институт, откуда еще второкурсником ушел в школу парашютистов. Окончил институт и в числе лучших был послан на крупнейшую стройку послевоенной пятилетки.

Пожалуй, в другую эпоху таких событий хватило бы с лихвой на несколько человек. А ведь Игорь только начинал жить!

Обо всем этом рассказал Игорь скромно, хорошо, не хвастая и не выдвигая себя. Его слушали не первый раз. И всегда находил что-нибудь новое, вспоминая больше своих боевых друзей и их подвиги.

Пришла очередь Зимина рассказывать. Только что он приготовился изложить заранее выдуманные черты своей биографии, как услышал ровное дыхание спящих.

2

На другой день Байкалов явился в служебный кабинет Агапова. Сначала он сел возле письменного стола, но тотчас поднялся и начал ходить. Остановился около макета и стал в раздумье барабанить пальцем по стеклянной поверхности Карчальского озера.

— Товарищ Агапов!

— Ну, если с «товарищ Агапов» начинается, стало быть, скажете что-нибудь неприятное.

Байкалов чуть улыбнулся. Да, это подмечено верно.

Если он в хорошем расположении духа, он обратится неофициально, на правах дружеских отношений. Но на этот раз он был явно озабочен.

— Летчица Кудрявцева... Она у вас остановилась...

— Дальше?

— Какое впечатление она на вас произвела?

— Хорошая девушка. Жена от нее в восторге. Да и Горицветов хвалит, а уж он зря не станет хвалить. Чем она вас заинтересовала?

— Мне не дает покоя история с Ярцевым. Под носом у нас жил диверсант! Сделал свое дело — правда, с просчетом — и так ловко скрылся. Очень неприятно.

— Ну что ж, вполне естественно, что к нам засылают наиболее ловких и хитрых людей. Досаднее, что Ярцев — рабочий человек, механик... прожил у нас не один десяток лет... и оказался врагом. У него, что, и семья есть?

— Детей нет. Жена только, кажется.

— Вот и я не знаю. Вообще-то на аэродроме как будто ничего народ? Черепанов мне не нравится.

— Черепанов — проходимец. И художник, и спекулянт... и чтец, и на дуде игрец... В общем, у меня осталось впечатление какой-то неясности, чего-то недоговоренного от всех разговоров с аэродромовскими работниками. Начальник аэродрома — неавторитетный какой-то.

Агапов усмехнулся:

— Капитошей они его зовут. Ничего, по-моему. Простенький, бесхитростный человек. Дело знает. А с Ярцевым там никто как будто не дружил. Держался он обособленно, замкнуто... Следственные органы этим занимаются, они разберутся. А у меня, видимо, здоровый инстинкт или просто под счастливой звездой родился: на самолет с подпиленным тросом жесткого управления не сажусь, мне подавай исправный.

— Плохие шутки, Андрей Иванович. Меня так ярость охватывает при одной мысли о том, что подготавливалось. Какая гадость! Какая подлость! А доктора Комарова уж не вернешь... Какой человек был!..

— Война, Модест Николаевич! Война! Самая подлейшая разновидность войн... А с Ириной Сергеевной вы побеседуйте, самое будет лучшее.

На этом они расстались.

Вечером Ирина сидела в кабинете начальника политотдела и подробно рассказывала о своем полете, о начальнике аэродрома, об аэродроме вообще. Ярцева она как будто хорошо знала и никогда бы не подумала...

— А на кого скорее всего вы могли бы подумать?

— Там есть слесарь Черепанов... Жора... Его все знают. Он, по-моему, из блатных или что-то в этом роде. Во всяком случае несуразный парень. Но для такого дела... Как вы думаете? Надо характер иметь?

Байкалов слушал. Слушал и курил. Он старался припомнить, почему ему так знаком ее голос. Где он слышал этот голос? И эта манера слегка откашливаться... Но не было никаких оснований думать, что он где-нибудь встречал ее.

Когда Байкалов стал расспрашивать ее о семье, о ней самой, Ирина охотно рассказала о своей жизни. Отец — издательский работник в Уфе. У него свои понятия о воспитании. Считает, что детей нечего воспитывать, наоборот, взрослым следует воспитываться у детей. С Ириной они были друзьями. Играли в шахматы, ходили на лыжах, потихоньку от матери удирали в кино.

— Мама говорила, что отец балует меня. А надо сказать, что мама воспитывала нас обоих — и меня, и отца. Но она только притворялась строгой. Сама смеется: «Надо же хоть кому-нибудь в семье быть строгим, а то, что же получится?» И мы слушались ее.

Байкалов задавал ей все новые вопросы.

— Мы, Ирина Сергеевна, не можем успокоиться с этим происшествием на аэродроме. Ведь подумать, что здесь, рядом с нами, жил негодяй, который только ждал случая, чтобы, как змея, ужалить! С Агаповым у него сорвалось, но человек-то погиб... Советский человек! И какой! Между прочим, такие, как доктор Комаров, редко встречаются. Я его знал. Скажу вам откровенно, Ирина Сергеевна, мне не совсем понятно ваше безмятежное спокойствие. Я слушал вас внимательно, чувствую, что вы хороший человек и семья у вас хорошая. Но почему, черт возьми, вы спокойны?! Не вы спросили, а я вам сам стал рассказывать о докторе!

— Я, товарищ Байкалов...

— Нет уж, вы теперь только слушайте. Теперь я буду говорить. Доктор Комаров — один из тех беззаветных тружеников, которых в старые времена объявляли святыми. А святости в них и не заветалось. Просто они любили людей, забывали о себе, делали все, чтобы облегчить людям страдания и спасти им жизнь... Доктора Комарова быстро узнали все. Одно его появление у постели больного вносило успокоение. И Комарова вызывали утром, ночью — когда угодно. И он шел... Да-а... Я к чему это рассказываю? Чтобы вы почувствовали, почувствовали утрату. Вам двадцать четыре года. В вас свежи все восприятия. Вы вся, какая есть, — наша, советская, выращенная нами. Объясните мне, как вы можете не мучиться, не допытываться, как вы можете спокойно разговаривать и спокойно спать, когда на самолете, который вы вели, находился человек и он погиб, а вы вот живы?! Понимаете, как это... сложно вышло?

— Это очень жестокие слова, — взволнованным и дрогнувшим голосом произнесла Ирина. — И не думайте, что я такая овечка, что я бессловесное существо и не буду защищаться! Иц чего вы заключили, что мне безразлична гибель человека на моем самолете? Почему вы думаете, что я не мучилась, не допытывалась, думаете, что я спокойна? Я должна была погибнуть вместе с ним, с доктором Комаровым, мне была отведена та же смерть, что и ему. Я очень много думала обо всем этом, ведь катастрофу произошла три месяца назад. Я думала эти три месяца. Я строго судила себя, и я вынесла решение суда моей совести: в гибели этого человека, как и в гибели самолета, не виновна! И тем не менее я присудила себя к жесточайшему наказанию: я приговорила себя к лишению звания летчицы. Не думайте, товарищ полковник, что мне легко это далось. Быть летчицей — это была заветная мечта моей жизни. Сколько препятствий я преодолела! Мечта осуществилась — и рухнула вместе с самолетом... Тут мог бы еще больше торжествовать заговорщик: убил советского человека и уменьшил число летчиков. Но я дала себе клятву не быть летчицей, но стать нужной и полезной на стройке. И я буду, вот увидите!

Байкалов не ожидал такого ответа.

— Ваше объяснение мне понравилось. Оно доказывает, что вы совсем не бесчувственный человек. И все-таки вы ничего не сказали о самой катастрофе. Что вы сами обо всем этом думаете?

— Я? Меня очень потрясло это событие... А тут еще сломанная нога приковала к постели, значит, еще больше времени оставалось думать... перебирать в памяти... искать причины...

Байкалов смутился: он читает ей нотации и забыл, что она тоже жертва катастрофы! В то же время он как-то сразу успокоился и смягчился. Даже почувствовал в ней жалость и нежность. Теперь он обратил внимание на то, чего раньше совсем не замечал. Он разглядел, пока она говорила, ее лицо. Заметил, что в ней нет никакого кокетства. Брови ее чуть-чуть изгибались, светлые волосы были скромно зачесаны назад, а тяжелая коса собрана в небрежный узел. Может быть, под влиянием ее рассказа он уловил в ее чистых глазах отпечаток неразвеянной грусти и раздумья. Когда она замолкала, губы ее выражали немножко детское огорчение, а поворот головы и шея — все было полно грации и здоровья. Да, это не изнеженная белоручка! И какая, в сущности, если разобраться, нелегкая жизнь! Сама избрала путь в жизни, заставила изменить мнение родителей... Вероятно, и в школе летчиков не сразу поверили, что девчонка справится с трудным делом... А она уже сумела завоевать уважение товарищей по работе...

Между тем Ирина продолжала говорить:

— Ведь я не сразу узнала, что здесь кроется злодеяние. Зная Ярцева, до сих пор не могу понять. Неужели можно так хитрить, маскироваться?! Никогда не возникло у меня ни тени подозрения!

— У меня такое же недоумение бывает, — согласился Байкалов. — Стыдно за человека делается, муторно. Я был примерно в вашем возрасте, когда у нас развернулась борьба с оппозицией. И до сих пор во мне сохранилось это горькое чувство. Никак я не мог понять,: как же это так? Люди родились на нашей земле... знали Ильича... и пали так низко!

— Я еще слишком молода, может быть, я чего-нибудь недопонимаю? Кто это — кто именно сбил три месяца назад мой самолет? У меня путается все в сознании... Объясните же мне наконец!

Они долго беседовали. Байкалову понравилась непосредственность Ирины. Он видел, что она действительно хочет знать, понять и ведет эти разговоры не из простой вежливости.

От больших вопросов они перешли к беседе о повседневном, житейском. Ирина рассказывала о летной школе, об аэродроме. Байкалов — о своей жизни, о Ленинграде, даже о том, как потерял во время войны семью.

Послышался заводской гудок. Байкалов спохватился: сколько же сейчас времени?

Они простились. Байкалов долго стоял у окна после ее ухода. Думал о ней, о том, какие, в сущности, хорошие люди у нас... Кого же напоминала ему Ирина? Может быть, жену? Нет, не похоже.

На другой день он пришел к Агаповым. Он часто бывал у них. Там ему обрадовались, оставили обедать. Николай Иванович опять рассказывал о перевале, о нанайцах, о Паше Рощине, о Котельникове. Было весело и шумно. Андрей Иванович шутил, провозглашал тосты.

— Вот откармливаем наших героев, — сказал он, подкладывая на тарелку Горицветова жаркое. — А вы ухаживайте за Ириной Сергеевной, полковник, ухаживайте, полгода люди жили на перевале, одной брусникой питались.

— Ну, кроме брусники, было и еще кое-что, — возразил Горицветов, — и даже весьма витаминозное. Но вот домашних киселей и компотов, конечно, не делали... Вру! Консервированные персики у нас были!

Марья Николаевна женским чутьем угадала то, чего, может быть, и сам Байкалов не угадывал: Байкалову нравится Ирина. Она затеяла на воскресенье пельмени, и полковник был приглашен с утра. Он снял китель, вымыл тщательно руки, как доктор перед серьезной операцией, и стал раскатывать тесто. Ирина была более обычного оживлена. Она смеялась остротам Байкалова, подшучивала над его кулинарным талантом. А Марья Николаевна — та себя превзошла в хлопотливости.

Байкалов пришел и на следующий день.

Все замечали, что он очень изменился. Стал особенно тщательно следить за своей внешностью, чаще бриться. Никогда не видели его теперь хмурым. Он был разговорчив, шутил...

Николай Иванович Горицветов некоторое время смотрел, на это спокойно. Но он тоже понял, понял все. «А как же Игорь?» — подумал он. Игоря Горицветов полюбил, как сына. И теперь Горицветов всполошился. Как на зло, Игорь дни и ночи занят в техбюро. Они там с Ильей Аристарховичем разрабатывают привезенные с Арги материалы. Как быть?

Модест Николаевич выдумал праздновать свой день рождения. Никогда не праздновал, а тут хлопочет, волнуется, советуется. Приглашены все те же Агаповы и Горицветов с Ириной. Но каждый понимает, что приглашена одна Ирина. И торт, и шампанское — все в ее честь, все для нее. Впрочем, будут еще Василий Васильевич Шведов и Манвел Вагранович Агаян. Где будет Агаян, там будет весело. Это правильное решение. (Подсказала его, кажется, опять-таки Марья Николаевна.) Агаян охотно принял приглашение.

— Слушай, Байкалов, я вижу, у тебя мало приглашено женщин. Знаешь, позовем Тоню. Она поет и на гитаре играет. Какие именины без музыки?

— Смотри сам. Стеснять не будет?

— Зачем стеснять? Что мы, на головах будем ходить? Перепьемся? Они вдвоем с подругой придут, вот и все. Оч-чэнь хорошо получится!

— С какой еще подругой?

— Ну, с подругой. Не знаешь, подруга какая бывает? Всегда надо курс держать на молодежь.

— Короче говоря, приходи с кем хочешь. Я не возражаю. Веселье так веселье. Мне надоело бирюком жить.

— Хозяйственную часть поручи Шведову. Все будет!

— В самом деле. А то я обязательно что-нибудь упущу из виду..

И Модест Николаевич, не откладывая в долгий ящик, направился к Василию Васильевичу. Василий Васильевич сразу принял предложение. Лицо его стало озабоченным. Он теребил бороду и выспрашивал, сколько у Байкалова рюмок, сколько стульев. Оказывается, Байкалов ничего не знал.

— Рюмок, наверное, вообще нет. Мы спросим Кузьминичну.

Домом Байкалова заправляла старая Кузьминична, взятая по рекомендации Лизы. Кузьминична кипятила чай, делала яичницы-глазуньи, мела пол березовым веником и все спрашивала, не надо ли связать хозяину теплые шерстяные носки: «Уж больно я мастерица!».

Байкалов жил в Новом домике возле самого леса. Домик был красивый, по заведенной здесь моде — с большой верандой, светлый и приветливый. Он состоял из двух комнат и кухни. Были еще чуланчики, в которых хранились дрова и старые чемоданы.

Василий Васильевич, поглаживая курчавую бороду, расспрашивал Кузьминичну о состоянии хозяйства Байкалова.

— Ми-лай! — говорила Кузьминична нараспев, как говорят няньки, рассказывая сказки. — Ми-лай, ничегошеньки у ево нету! Гол как сокол, даром что большой начальник! Денег дает мне без отчета, так я сама стала прикупать. То кастрюлю куплю, то высмотрю каку скатерку...

— Ладно! — сказал угрожающе Василий Васильевич. — Все понятно!

Байкалов дал ему тысячу рублей и просил не стесняться в расходах:

— Куда мне деньги? Человек я непьющий, в карты не играю. Для охоты все у меня есть, а больше ничего мне не надо.

Василий Васильевич исчез, но ненадолго. Вскоре он появился с двумя «носильщиками». Кузьминична ахнула. В пакетах и узлах оказались и скатерти и занавески, затем был извлечен чайный сервиз, тарелки... даже коврик, на котором изображена кошка.

— Это куда же повесить? — спросила Кузьминична.

— Постелешь хозяину на полу. Задание ясно?

Василий Васильевич опять исчез.

Лазоревский магазин состоял из двух отделов: продуктового и вещевого, который лазоревцы именовали универмагом. Там было все: и посуда, и маркизеты, и белье, и примусы, и ходики — все, на что был спрос.

Во второй заход Василий Васильевич прибыл с продуктами.

Один из чуланчиков срочно был разгружен, причем оттуда с треском летели битая посуда, тряпки, мышеловка, чемоданы... Поднялась невероятная пыль, которая ничуть не смутила Кузьминичну.

— Что это ты, бабушка, пыли-то сколько накопила? — удивлялся Василий Васильевич чихая.

— А где же ей и быть, этой пыли, ежели не в чулане?

— Все — в помойную яму! — командовал Василий Васильевич, сраженный таким доводом. — Что станет жалко — неси во двор, в сарай!

На полках постланы газетные листы (газет у Байкалова оказались большие запасы). Горкой составлены консервы, отдельная полка отведена под бутылки.

— Ага, это что такое? Шкафик? Мы его поместим не на полу, а приколотим к стене. Гвозди есть? Молоток есть? Ничего нет? Понятно. Больше вопросов не имеется.

Василий Васильевич принес из своей квартиры необходимый инструмент. Шкафик был водружен на место. В нем на одну, полку были сложены всевозможные сласти, печенье. На другую полку Василий Васильевич сложил весь ассортимент гастрономических товаров, оказавшихся в наличии в магазине.

— Ну, как, хватило денег? — спросил вечером Байкалов.

— Ваша тысяча израсходована целиком и полностью. Кроме того, сделан перерасход в четыре тысячи сто семнадцать рублей пятьдесят четыре копейки. Вот отчет — перечень расходов.

Байкалов рассмеялся.

— Талант! Мне бы ни за что не выдумать, чего купить на такую сумму, да еще в Лазоревой.

— Может быть, я хватил лишнячка?

— Ничего, ничего, продолжайте в этом же духе, я вам только благодарен. Между прочим, халвы купили? Я заметил, что Ирина Сергеевна любит халву. Да не суйте мне свой перечень! На что он мне нужен?!

— Как на что?! Нет уж, вы посмотрите. Вам сколько исполнится-то?

— Ровно сорок.

— Оказывается, вы мальчишка! Мне, батенька, под пятьдесят. Вдовел два раза и то жениться собираюсь. Женить вас надо, женить! Батюшки! А сухарница? — вдруг спохватился он. Растрепал по ветру бороду и, взмахивая руками, устремился в поселок. — Черт возьми, как это я упустил из виду такой важный предмет? А ведь сейчас магазин закроют!

Модест Николаевич посмотрел ему вслед:

— Он мне казался всегда таким скучным, вечно говорит что-то длинное... А оказывается, душа-человек. Увлекается как! Друзья познаются не только в беде, но и в удаче.

С утра на квартиру Байкалова стали поступать подарки. Тоня принесла и оставила у Кузьминичны охапку цветов. Агаповы прислали огромный торт домашнего приготовления. На торте была выведена кремом надпись: «С днем рождения!» Агаян подарил абажур. Василий Васильевич — круглый столик.

Байкалов был растроган.

3

Торжество началось шумно: Кузьминична уронила поднос и перебила половину чайного сервиза. Как всегда в таких случаях, стали уверять, что бить посуду — хорошая примета, что беда небольшая, можно купить другой, благо Касимов привез в свой магазин целую партию новых товаров. Но расстроенная Кузьминична долго еще ахала и причитала.

Тоня привела с собой Нину Быстрову, ту самую быстроглазую Нину, которая заставила Агапова танцевать вальс. Однако сейчас Нина не выглядела такой храброй, сидела тихо и все пряталась за Тоню. И она, и Тоня были в красивых белых платьях, Ирина тоже выглядела нарядной. Марья Николаевна вложила в это всю душу: платье на ней было розовое, отделка извлечена из чемоданов Марьи Николаевны, а туфли только-только сшиты на заказ у местного сапожника.

Все три нарядные гостьи: Тоня, Нина и Ирина — бросились убирать черепки разбитой посуды, вытерли пол, залитый чаем и вареньем, и побежали утешать Кузьминичну.

Когда все сели за стол, Агаян произнес длинный тост, полный восклицаний, лирических отступлений, уклонений в сторону и предсказаний самого большого счастья.

— Такого счастья, такого счастья! — восклицал Агаян, сверкая глазами в Иринину сторону, — которого ты, кацо, ждешь, как весна соловья!

Василий Васильевич ухватился за слово «соловей» и привел много данных о разведении певчих птиц вообще и соловьев в частности. Отсюда он легко перешел на птицеводство и привел сравнительные цифры развития птицеводства в дореволюционной России и у нас.

— Скажите, пожалуйста, — вдруг громко и внятно спросила Нина, эти цифры на какой период составлены? На нынешний год?

— Ну да, — в некотором замешательстве подтвердил Василий Васильевич.

— В таком случае они не точны! — решительно заявила Нина при общем смехе.

— То есть как так не точны? — взметнулся Василий Васильевич, готовый ринуться в спор.

— Нинка! — останавливала подругу Тоня.

— Цифры не точны, — продолжала Нина, — потому что в них не учтено, что с приездом Ирины Сергеевны у Агаповых ежедневно режут по одной курице к обеду!

У Василия Васильевича было растерянное лицо. Все аплодировали, предлагали чокнуться с Ниной. Наконец и Василий Васильевич рассмеялся и стал с интересом разглядывать свою оппонентку.

Нина раскраснелась. Тоня тихо выговаривала ей, а она оправдывалась:

— А что они все такие серьезные, словно на собрание пришли.

— Правильно! Молодец, Нина! — радовался Агаян. — Я же говорил: надо держать курс на молодежь! Молодежь никогда не подведет! Чэстное слово!

— Мы выпили за счастье, Манвел, — сказал Байкалов, держа в руке бокал, наполовину наполненный вином. — Мне хочется поговорить о том, что такое счастье.

— Это интересно, — отозвался Василий Васильевич, почувствовав, что здесь можно будет поспорить.

— Послушаем, — согласился Агапов.

— Счастье — это всем понятно. Это значит — сияет солнце и радуется душа! — воскликнул Агаян и опять посмотрел на Ирину.

— Космополит представляет историю народов как общий поток с одинаковыми чертами и проявлениями. Ложь! Судьбы народов очень различны!

— Верно! — воскликнул Василий Васильевич, запуская пятерню в свою бороду и выжидая момента, чтобы сказать и свое слово.

— Мы, русские, в вековой борьбе за сохранение самого своего существования выковали крепкую волю. С востока двигались дикие орды. Мы остановили нашествие, о нас сломали копья Чингисханы. Тем самым мы спасли и Европу. Так создавался наш народ...

Ирина внимательно смотрела на Байкалова. Ей нравилась его манера говорить.

Нина откусила яблоко, но затем отложила его в сторону и тоже прислушалась.

— А что такое идеал? — вклинился наконец со своей репликой Василий Васильевич, воспользовавшись моментом, когда Байкалов сделал глоток вина. — По-моему, это потолок желаемого.

— Потолки тоже бывают разные! — воскликнула Ирина.

— Идея счастья, — снова заговорил Байкалов, благодарно улыбнувшись Ирине за ее горячую поддержку, — идея французская, идет она от Руссо. А вот немецкий идеал — выполнение долга. Этот сам по себе высокий идеал не раз использовала реакция. У итальянцев под их лазурным небом стала идеалом красота. А у испанцев — справедливость, хустисия...

Нина, не умеющая оставаться сосредоточенной и неподвижной более одной минуты, крепко стиснула руку Тони.

— Интересно? — шепнула она. — Или не интересно?

Тоня легким движением ресниц ответила: «Да».

— Какой идеал выработала наша родина? Искание правды! — продолжал Байкалов. — Пушкин — это правда. Толстой — это правда. Жизнь — правда. Сюда входит и остальное: и долг, и красота, и справедливость. Вод как я понимаю счастье. Счастье — в большой правде жизни, в борьбе за эту правду. Выпьем за эту правду!

— Какой ты человек, Байкалов, — взволнованно произнес Агаян, — мысли у тебя летят высоко, как птицы. Конечно, мой тост, который я произносил, — маленький тост рядом с твоим. Но я очень люблю шутить. Мне всегда весело. Уж такого я устройства, частное слово! Ты меня извини.

— Я только дополнил тебя, — смутился Байкалов. — Кто же не любит улыбки?

И тут разговор стал общим.

Байкалов хлопотал, ухаживал за гостями и сиял от удовольствия. Его холостяцкий домик был наполнен веселыми нарядными людьми и нарядными вещами: посудой, мебелью, букетами. Байкалов сам его не узнавал.

«Кто знает, — мелькали у него стремительные, разрозненные мысли, — может быть, еще будет жизнь... И как хорошо относятся ко мне все эти люди! Может быть, еще будет все отлично...».

Слово «Ирина» он пока не смел сказать даже себе. Он только смотрел на Ирину издали, смотрел, и она казалась ему все удивительней, все прекрасней. Каждая ее улыбка, каждое движение изумляли его, как новое открытие.

Агаповы сидели рядом, а по другую сторону от себя Агапов усадил, конечно, Горицветова. Они оба все эти дни непрестанно вспоминали различные происшествия, случаи из «того времени» — из годов гражданской войны.

— Помнишь, Николай, была метель, мы сбились с дороги и заехали прямо в село, где расположились каппелевцы?

— Конечно, помню. Ты с первого же выстрела ухлопал часового. Ну и поднялась кутерьма!

— Они в одном белье выскакивали, на подводы бросались...

— Ну зато потом мы еле ноги унесли.

— Каппелевцы дрались храбро. Насмерть дрались.

И старые соратники выпили за победы, прежние, настоящие и будущие.

Нина Быстрова как пришла с Тоней, так от нее и не отходила. Она чувствовала себя стесненной в обществе солидных пожилых людей. А главное, все начальство!

Агапов сразу ее узнал:

— Здравствуйте. В клубе бываете?

— Марья Николаевна, — подошел Агаян, — вот она, та самая, которая вытащила нашего генерала танцевать.

— Большое спасибо, Ниночка, что немножечко расшевелили Андрея Ивановича!

— Он очень хорошо танцует! — крикнула Нина и спряталась за Тоню.

В белом платье она казалась еще тоньше, еще моложе. Ирине с первого взгляда понравилась эта девочка с озорными глазами. Ирина тотчас подсела к ней, расспросила, кто она, откуда, где работает, и о себе все рассказала.

— Вы летчицей были? И не боялись летать? Я бы, наверное, тоже не боялась. Сначала бы боялась, а потом бы не боялась. — И добавила: — Вы придете завтра в клуб? Приходите! Пожалуйста, приходите!

— Я приду, — ответила Ирина. — Мне кажется, что мы с вами будем дружить.

За столом было два распорядителя: Агаян и Василий Васильевич. Все было складно, вкусно, и все были довольны.

А потом Тоня Соловьева взяла гитару и очень мило спела «Грустные ивы» и «Самару-городок».

Байкалову только мельком удалось поговорить с Ириной. Они вышли на веранду.

— Вам скучно у меня? — спросил он ее со страхом и надеждой.

— Напротив! — сказала Ирина. — Здесь мне очень хорошо! И даже, знаете, как-то не похоже, что находишься на новостройке, а не дома.

— Я тоже, когда сюда ехал, думал — тайга, край света... А кругом столько близких интересных людей, да и работа — такая увлекательная, масштабная...

Байкалову хотелось бы сказать многое, очень много хотелось бы ей сказать! Но тут его позвали...

А потом Агаян смешил всех, рассказывая анекдоты. Потом решили, что в комнатах душно, и все пошли на веранду.

Было свежо. Полная луна круглилась в вечернем небе. Тайга казалась черной-черной. А поляны были ярко освещены.

Василий Васильевич только было начал рассказывать о небесных светилах, показал созвездие Орион, показал Кассиопею и уже сообщил, какое расстояние отделяет Землю от Марса, но в это время Нина Быстрова, пошептавшись с Тоней и довольно громко назвав ее дурой, вдруг объявила звонким отчаянным голосом:

— Просим внимания! Антонина Соловьева будет читать стихи! — а затем обернулась к Тоне: — Тоня! Ну же! Не ломайся!

Тогда все стали просить. Тоня встала у колонны. Секунду подумала. Потом подбежала к Нине:

— Нина, я прочту про луну?

— Читай. Это хорошее.

И Тоня прочла глухим голосом, тихо и взволнованно:

Луна бессмысленно прекрасна,

И ночь бессмысленно светла.

Молчит — бездумна и бесстрастна —

Вдали от радостей и зла.

Там не смеются, не мечтают,

Не ждут чудес, не жгут костров.

Над вечной мерзлотой витают

Отсветы вымерших миров...

Тоня остановилась, не докончив читать, смутилась, покраснела.

— Написано умело, — сказал Байкалов после небольшого молчания. — Только почему так мрачно? Почему так безнадежно? Вы же молодая, хорошая девушка...

— И потом я не согласен, что луна «бессмысленно прекрасна», — забормотал Василий Васильевич. — Почему бессмысленно? Очень даже большой смысл!

— Это чьи стихи? — спросила Ирина.

— Как чьи? Это она сама сочинила! — крикнула Нина. — Неужели это сразу вам не понятно?

— Вот как! Значит, она ко всему еще и поэтесса!

— У нее много написано!

— Вот вы какая, Тоня! — подошла к Тоне Марья Николаевна. — А я думала — хохотушка и все...

Агапов попросил Тоню еще раз прочесть стихотворение.

— Мне нравится, — сказал он в раздумье. — С настроением. Вы бы о нашей стройке написали. А? Вот я на днях поеду на «калужанке» по трассе и вас захвачу с собой. Посмотрите и напишете. Хорошо?

Сюрпризом, который приготовил Василий Васильевич, было мороженое. Нина Быстрова съела три полных блюдечка и совершенно окоченела. Чтобы согреться, ее заставили выпить рюмку вишневки, и она уверяла всех, что она пьяная.

— Нина, не глупи! — останавливала ее Тоня.

Расходились поздно. И долго еще слышались из голубой полумглы переборы гитары. Кузьминична хлопотала, убирая со стола тарелки и подметая свежим березовым веником пол.

4

А на другой день Агапов, Ильинский, Байкалов и все управление в целом, а также Фокин и другие инженеры из техбюро слушали доклад Горицветова о работе комплексной Аргинской экспедиции. Игорь Иванов закончил подготовку материалов. К докладу прилагались схемы, карты, планы и чертежи. Игорь очень гордился выполненной работой. Особенно он дорожил мнением Ирины.

— Ну как, Ирина, ничего?

Ирина разглядывала карту Аргинского перевала, искренне восторгалась, и Игорь влюбленно смотрел на нее, и она ласково улыбалась.

Горицветов заметил, как Байкалов пристально смотрит на Игоря Иванова, потом переводит взгляд на Ирину и опять на Игоря. Николай Иванович счел момент подходящим.

— Вы видите, какая у нас молодежь? Игорь буквально вырвал из лап смерти эту девушку. И что же? Он похвастал когда-нибудь этим? Или кто-нибудь его похвалил? Наградил? Нет, это у нас считается вполне естественным, в порядке вещей. Как бы это вам сказать проще, без сахарина... С того дня Игорь получил хорошую премию за свой поступок — он получил ее...

— Вот как! — бледнея, прошептал Байкалов.

— Что вы говорите?

— Говорю, что действительно они — прелестная пара, — пробормотал Байкалов.

Вот и все! Кончились, не начавшись, надежды на счастье... И чего это он выдумал? Ему сорок лет, ей двадцать с чем-то... Но дело даже не в возрасте. Он не имеет права разрушать чужое счастье...

Теперь Байкалов не боялся произнести слово «Ирина». Он безжалостно разоблачал себя. Да, увлекся. Да, разглядывал себя в зеркало, когда брился в парикмахерской, и спрашивал Васю, бессменного своего брадобрея: «Посмотри, Вася, седых волос у меня нет?».

«Седых волос не оказалось, а глупости оказалось много! — ворчал Байкалов про себя. — Влюбился, как мальчишка! Голову потерял!».

Вдруг мелькала надежда:

«Но он слишком молод... Кажется, даже моложе ее...».

Горицветов начал доклад. Байкалов старался сосредоточиться, но слышал только отдельные фразы: «над уровнем моря», «граниты молодые», «проходят два горных кряжа», «Арга протекает восточнее»... Связать воедино эти отрывочные фразы он не мог.

Ночью, наедине с самим собой, Байкалов продумывал все, что с ним случилось за последние дни. Он не осуждал себя. И не раскаивался. Больше того, он имел мужество сказать самому себе, что любит Ирину, продолжает ее любить.

«К сожалению, это факт, — размышлял он, разглядывая коврик, разостланный на полу возле его кровати: цветочки, цветочки и посредине кошка. (При чем тут кошка? Глупо...) — Но какое-то внутреннее чувство подсказывает мне, что надо отступиться. Так все безупречно в этой зарождающейся любви молодых, красивых, душевно красивых молодых людей... И какая романтическая встреча! — Байкалов встал на коврик босой ногой, чтобы достать из кармана брюк папиросы и спички. — А верно, с ковриком-то удобней. Ай да Василий Васильевич! Все предусмотрел! И цветов сколько натащил...».

Закурил, лег и погасил свет настольной лампочки. И тотчас на полу протянулись полосы голубого лунного света.

«Итак, какое же вынесем решение, товарищ Байкалов? Отойти в сторону и постараться не очень страдать? Интересно, каким хитрым делается влюбленный! Ведь я делал вид, что не смею даже имени ее произнести. А на самом деле даже обдумывал, какую сделаю перестановку, когда она поселится здесь... — Байкалов тихо засмеялся. — «И заплутавшаяся птица летает долго над тайгой...» Откуда это? Ах да, Тоня. А вот ведь запомнилось. Ладно. Без мерихлюндий, как говаривал мой отец».

5

И вот Байкалов доказывал начальнику управления Агапову, что медлить нечего, надо приступать к работам по постройке тоннеля и посылать туда людей: и Горицветова, и Игоря, и Зимина, и Ирину.

— Так ведь и Березовский еще не приехал.

— Приедет. Там до черта подготовительных работ. Начать хотя бы с того, что шоссейную дорогу надо туда прокладывать. Готовить помещения для рабочих, начинать строить электростанцию, бетонный завод... Пускай едут! Вопрос о тоннеле решен, а доклад Горицветова только укрепляет нашу точку зрения. Так за чем же дело стало? Пусть едут.

Началась подготовка к отъезду. Одновременно большие силы были брошены на прокладку дороги к Аргинскому перевалу. Торопились сделать, что можно, до дождей и до первых заморозков.

Байкалов перестал бывать у Агаповых. То он ссылался на занятость, то на охоту. И странное дело — Ирине чего-то не хватало, она привыкла видеть этого сильного плечистого человека с густым басистым голосом, зоркими глазами, такого застенчивого и вместе с тем бесстрашного. Почему он вдруг — как отрезал? Что произошло? И спросить было некого, Марья Николаевна сама была озадачена.

Но затем они объяснились с Ириной. Это случилось за несколько дней до отъезда Ирины. Ночью Марья Николаевна скорее даже не услышала, а угадала женским сердцем, что Ирина плачет. Марья Николаевна облачилась в свой светло-зеленый халат и зашаркала ночными туфлями к комнате Ирины. Молча села на край Ирининой кровати. Ирина сначала притворилась, что спит. Но Марью Николаевну трудно обмануть, и все время путалось у нее в сознании, кто лежит тут — Ирочка или дочка Аня.

— Не спишь ведь, чего хитришь, — заговорила она почти шепотом. — Мне тоже чего-то не спится... А ночи-то стали дли-инные да те-емные!

— Ко... конечно, длинные, — ответила, помедлив, Ирина. В голосе ее были слезы.

— И плакать тут нечего. Не приходит — и не больно надо. А уж я его все равно допеку. Я ему задам вопросик.

— И совсем не надо, Марья Николаевна... Я вас очень прошу...

— Главное, что я ничего не понимаю! У вас-то не было никаких объяснений?

— Какие же у нас могут быть объяснения?

— Как какие? Ты понравилась ему, он понравился тебе... Ну и что ж? Пожалуйста, нравьтесь на здоровье.

— Это все наша фантазия.

— Нет, не фантазия. И очень несолидно с его стороны, я никак не ожидала от такого человека. Вообще-то он редкий человек, и я его очень, высоко ставлю.

Тут Ирина снова залилась слезами и, уже не стесняясь Марьи Николаевны, уткнулась ей в колени и наплакалась вдосталь, в полное удовольствие. Марья Николаевна молча гладила ее по голове. Она считала, что плакать — такая. же потребность человека, как смеяться. Хочется плакать — плачь. И станет легче на сердце.

Наконец Ирина затихла, вытерла полой светло-зеленого халата слезы и стала говорить:

— Мне очень обидно, Марья Николаевна. Он, конечно, вправе поступать, как находит нужным. Но я считаю, что он обидел меня и поступил нехорошо. Впрочем, он ничего не сделал... Перестал встречаться, только и всего...

— Нет, не только и всего. Есть какая-то причина, и я-то уж ее узнаю. Он обязан был объясниться.

— Сам того не зная, он совершил со мной... я не знаю, как выразиться... Но я вам все-все расскажу.

— Ага, значит, у вас что-то было? Не разговор, так намек?

— Нет, нет, ничего не было, я не о том. Я вам рассказывала об Игоре, о том, как он спас меня, когда упал самолет, как я жила в палатке... Игорь очень хороший. И очень ко мне привязался. Мы ведь много с ним говорили, и мне было ясно, что наши отношения... что это любовь...

— Он мне тоже нравится. Но ведь...

— И до приезда сюда, — продолжала Ирина свое, даже не заметив, что перебила Марью Николаевну, — до встречи с...

— С Модестом Николаевичем?

— Да, до встречи с ним мне казалось, что я любила Игоря и знала, что Игорь любит меня... А в тот день, когда меня вызвали в политотдел и я увидела Байкалова, я поняла, что вот впервые в жизни встретила я «его». Понимаете? То, что я Искала, хотела встретить и, по правде сказать, думала, что это пустые бредни, что такое бывает только в мечтах...

— Да, я также с первого взгляда полюбила моего Андрея Ивановича.

— У Модеста Николаевича такая любовь к жизни, к людям! А ведь, знаете, далеко не все любят людей.

— Любить людей — это дар, талант. Но этому надо и учиться, и приучать себя. Дурной человек и думает о других плохо, и говорит о других плохо. Вполне понятно, ведь он не может допустить, чтобы были лучше его, а о себе он отлично знает, что он плохой. Ну вот и меряет на свой аршин.

— Да-а, — задумчиво произнесла Ирина, — вот так оно и получилось... — И она грустно замолкла, не досказав того, что начала было рассказывать.

— Что же ты остановилась? Ну, вот встретились вы, и тогда ты поняла, что он тебя люб...

— Я поняла, что он может мне объяснить, как надо жить, что надо делать и что происходит в жизни... Я верила каждому его слову... Я знаю хороших людей, вот и Николай Иванович умный и честный... Но это — совсем другое!

— Все понимаю, голубушка, все. Но ты не думай, что здесь и точка. Никакой точки нет. Погрустить тебе, конечно, придется. Главная беда, что ты уехать должна. Ну, ничего. Ты уедешь, а Марья-то Николаевна останется. Уж я его допеку!

Ирина улыбнулась и даже опять чуть не заплакала — от умиления, от трогательного участия к ней Марьи Николаевны и от жалости к себе.

— Я, Марья Николаевна, теперь уже не могу Игоря любить, как прежде. Это нехорошо? И он, бедненький, ни о чем не догадывается, да и я виду не подам... А может, и замуж за него выйду... Вот на зло всем выйду!

— Что ты, что ты! Ты, Ирина, не глупи у меня, этим не шутят. Ишь какая! Самой обидно, что с ней некрасиво поступают, а если она, не любя, замуж выйдет — это ничего!

— Ну и что ж такого? — упрямо твердила Ирина только для того, чтобы ее разубеждали. — Игорь будет счастлив, и я буду очень заботиться о нем...

— Не бойся, найдется кому о нем позаботиться! А ты не имеешь права обманывать. Ты можешь не сразу ему отрезать, но постепенно приучить к мысли, что вы просто друзья.

— Он меня оскорбил, если хотите знать! — опять возвратилась Ирина к Байкалову. — Ия постараюсь его забыть. Конечно, он редкостный человек, и, может быть, мне даже глупо было о чем-то думать...

— Ничего! Редкостные тоже женятся. Да ладно. Я за это дело возьмусь. А ты дай мне слово, что ничего без меня не предпримешь. Поняла?

— А что бы я могла предпринять?

— Я говорю о том, чтобы ты так, с бухты-барахты, не выскочила замуж.

— Почему я вообще непременно должна выходить замуж? — возразила обиженно Ирина, хотя сама только что об этом толковала.

Они шептались еще долго, и когда наконец обнялись и поцеловались, начинало светать.

Игорь стал частенько заходить, особенно днем, когда не было Агапова. Ирина испытывала к нему нежность и непонятную ей самой щемящую жалость. А почему жалость? Игорь был безмятежно счастлив. Он деятельно собирался на стройку тоннеля, на Аргу. Как все замечательно складывалось! Ирина тоже ехала с ними! Игорь уже два раза побывал на дорожных работах по прокладке шоссе. Времянка — только еще подобие дороги — уходила далеко.

— Едем! Едем! — ликовал Игорь. — Вы не бойтесь, Ирина, там будет очень хорошо. И туда уже переброшены на самолетах строители. Ставят дома.

Ирина увозила с собой Нину Быстрову: упросила Агапова, предварительно заручившись помощью Марьи Николаевны. Сначала Агапов был против, хотя и сам не знал, почему. А потом махнул рукой:

— Да мне-то, собственно говоря, что? Пускай себе едет. Селектористкой? Скажите в отделе кадров — не возражаю.

Зимину страшно не хотелось уезжать... Опять забирайся в медвежью берлогу! Мысленно он проклинал всех этих Агаповых и Байкаловых, а вслух расхваливал их деловитость. (Впрочем, так расхваливал, что слушавшие эти похвалы начинали возмущаться: деловитость деловитостью, но надо же людям дух перевести, лошадей — и тех жалеют.)

В первых числах октября 1948 года тоннельщики уехали. К этому времени магистраль достигла семидесятого километра. Сконструированный в техбюро путеукладчик работал полным ходом под наблюдением Федора Константиновича Ильинского.

Агапов и Байкалов тоже собрались в путь. Агапов поехал на самый отдаленный — пятый участок стройки. Байкалов поехал в Москву. Ему надавали поручений, писем, записочек. Одни завидовали, другие высказывали предположение, что это замаскированное бегство со стройки и что Байкалов едет хлопотать о переводе на другую работу и назад не вернется.

Между тем Байкалов ехал по очень важному и секретному делу, о котором, кроме него, знали только два человека.

6

Дело в том, что в первый же день по приезде с Аргинского перевала Горицветов, оставшись наедине с Агаповым, вынул из портфеля объемистую тетрадь и вручил ее начальнику управления с большой торжественностью.

— Это наш подарок, — сказал Горицветов взволнованным и счастливым тоном, — подарок и, если можно так выразиться... в некотором роде сюрприз. Да, сюрприз. От всех нас — от меня, от Ирины, от Игоря... Одним словом, читай.

Агапов с недоумением посмотрел на Николая Ивановича и с опаской взял тетрадь. Ему хотелось поговорить со старым другом о разных приятных вещах, вспомнить молодые годы... а тут — какая-то тетрадь!

«Что там может быть за подарок? Дневник экспедиции? Тоже мне — «Фрегат «Паллада»»!..».

Но когда Агапов заглянул в тетрадь и прочел одно только слово, выведенное крупными буквами, — «молибден», он изменился в лице. Теперь настало время изумляться и недоумевать Горицветову. Вместо того чтобы обрадоваться, обнять, броситься пожимать руку, благодарить, начальник управления мрачно, хмуро читал заголовок тетради: «Молибден. Докладная записка о залежах молибдена, обнаруженных на Аргинском перевале вблизи реки Арги». Лицо Агапова стало неприятным, серым, и он произнес странные слова:

— Это что же такое делается? Значит, действительно?

— Я полагал, что привез радостную весть. Это — богатство! Удача! Большая удача! Один факт, что на трассе найден молибден, еще увеличивает значение этой стройки.

— Да, да, — рассеянно ответил Агапов.

— Да что с тобой, Андрей? Можно подумать, что ты нисколько не рад этому открытию. Ведь ты только подумай... — И Горицветов собирался рассказать, как произошла эта находка, как упал самолет, как они с Игорем пошли на место катастрофы и вдруг...

— Я не рад другому открытию, — мрачно сказал Агапов, — и поверь, что это очень серьезное открытие. Садись, Николай. И слушай. Разговор будет долгий. Или вот что, подожди, я пошлю за Байкаловым.

— За Байкаловым? — переспросил Горицветов. — Однако тут происходят странные вещи. Ладно, подождем Байкалова.

— Большие залежи? Впрочем, подожди. Молчи, молчи.

— Видишь ли...

— Нет, ты ничего не говори. И тетрадь я закрою. Ты знаешь, что, кроме тебя, я ни с кем не виделся из экспедиции... Словом, будем молчать.

И они молчали. Горицветов удивленно и грустно смотрел на Агапова, молча расхаживавшего по кабинету.

— Ну вот, идет и Байкалов. Прошу тебя — ни слова. Садитесь, товарищ Байкалов.

— Есть садиться.

— Вы знакомы? Это — начальник Аргинской экспедиции, горный инженер Горицветов.

— Мы знакомы. Сегодня виделись.

— Отлично. Но вы еще не успели узнать одну новость. Сию минуту инженер Горицветов доложил мне, что на Аргинском перевале найден молибден.

— Молибден?! — вскричал Байкалов и вскочил как ужаленный. — Эт-то что же такое? Как вы это объясняете?

«Кажется, они оба спятили или я окончательно выжил из ума, — в ужасе подумал Горицветов. — Да что же тут такое творится? Чем им наш молибден не угодил?..».

— Николай Иванович! Теперь слушай. Ты видел, что я твоей тетрадки не читал. Но я могу тебе сам сообщить, на какой площади обнаружен молибден, какие примерно залежи вами исчислены...

— Игорь рассказал?

— Никто не рассказывал. Об этом мы узнали в августе из заграничной прессы.

— Я не совсем понял... Вы это в иносказательном смысле говорите — «из заграничной прессы»? В том смысле, что узнали не от меня? Я просил бы вас объяснить точнее.

— Я точно и говорю. О молибдене вашем имеется сообщение в иностранной прессе.

— Но он найден-то только второго июля... Никто еще не знает...

— Позвольте, а почему о нем не доложил нам этот... топограф Зимин, когда был здесь?

— Зимин был здесь в июне. Он вернулся на перевал, а в день крушения самолета на самом месте катастрофы мы обнаружили мощные залежи молибдена.

— Понятно. Значит, он еще не знал.

— Никто еще не знал.

— Но вот вы обнаруживаете второго июля залежи ценнейшего молибдена. И вы не докладываете нам об этом открытии...

— Не докладываю, имея в виду скорое возвращение экспедиции. Кроме того, одного факта наличия молибдена мало. Мы провели все работы по установлению мощности залежей. В результате этих работ мною составлена вот эта докладная записка.

— А кто знал об этом открытии, кроме вас?

— Все участники экспедиции.

— И те, что остались там сейчас?

— Там остались Котельников и Рощин. Еще двое рабочих — нанайцы, они вернулись к себе в Ягдынью, я произвел с ними полный расчет.

— Они знают русский язык?

— Очень слабо.

— Может быть, они лучше знают английский язык? — зло произнес Байкалов.

— Ты понимаешь, Николай Иванович, нас запросили из Москвы, совершенно секретно, какие залежи молибдена обнаружены на КТМ, когда, в каком количестве, где именно. И если залежи обнаружены, почему об этом до сих пор нет никаких сведений в министерстве, в то время как в заграничной прессе об этом трубят во все трубы. Мы ответили... Когда мы ответили, товарищ полковник?

— Пятнадцатого сентября.

— Пятнадцатого сентября. А сегодня у нас двадцать шестое... Мы ответили, что никакого молибдена у нас не обнаружено и что, по-видимому, это очередной иностранный блеф... А теперь мы вдруг выясняем, что газеты вроде каких-нибудь там «Нейе» или «Нувей» более осведомлены, нежели наше управление... нежели министерство! Вот я и спрашиваю вас: что же это такое у нас творится? На что это похоже?

— Это похоже, как две капли воды на шпионаж, товарищ Агапов! — отчеканил Горицветов.

— Одну минуту, — остановил Байкалов. — Когда у вас были Биндюрин и Озеров — наш врач? Сразу же после аварии самолета? И еще эти — инженер Львовский и начальник аэродрома?

— Они были... они были числа пятого-шестого, сразу же после аварии самолета...

— Тогда уже было известно о молибдене?

— Конечно. Но я не припомню, чтобы мы говорили... Хотя, знаете, ведь их водили на место крушения...

— То есть — и на место залежей молибдена?

— В общем, прескверная история.

— И довольно запутанная. Но не такая, какой нельзя распутать. А пока — учтем только то обстоятельство, что кто-то тут обнюхивает наши дела... Да, вот еще! С Биндюриным и Озеровым вы не нашли нужным прислать нам сообщение о молибдене?

— Мне и в голову не пришло. Люди мне незнакомые... А срочности я не видел никакой. Может быть, это моя ошибка, но я не посылал с ними никаких отчетов и сообщений.

— Вот что, друзья, — заключил этот неприятный разговор Агапов, — все останется строго между нами. Решительно никто не должен об этом знать. Никаких расспросов, никакой взволнованности. Все идет своим чередом. Этим делом займется тот, кому следует. А вам, товарищ Байкалов, надо умно собрать характеристики всех, кто мог знать о молибдене. Через недельку вам придется, думаю, поехать в Москву самому. Так будет вернее.

В эту же ночь в дверь к Байкалову сильно постучали. Байкалов сразу же проснулся. Ему подумалось, что, наверное, произошло что-нибудь исключительно важное, случилось что-нибудь неожиданное. Он быстро поднялся и сам открыл дверь.

Перед ним стоял Горицветов — какой-то странный, взъерошенный.

— А! — только и произнес Байкалов. — Проходите.

— Спали? — пробормотал Горицветов. — Но понимаете...

— Конечно, понимаю. Зря не пришли бы.

Байкалов усадил Горицветова, сообщил, что можно говорить спокойно, они одни. Горицветов, однако, оставался в том же возбужденном состоянии.

— Я не мог откладывать... — говорил он, торопясь все высказать. — Наше открытие... ну, вы сами понимаете, о чем я говорю — о молибдене, о том, что в заграничной прессе появилось сообщение раньше, чем у нас узнало руководство. Но я вспомнил... я совершенно упустил из виду, что о молибдене знает уже Москва. Так что мы, откровенно говоря, чуточку переборщили.

— Именно? Почему же знает Москва?

— Федор Константинович говорил о молибдене по прямому проводу.

— Ильинский?

— Да. Подготавливая докладную записку со всеми расчетами, данными, я решил проконсультироваться у Федора Константиновича.

— Понятно. И что же он?

— Пришел в неописуемый восторг, ответил на все интересующие меня вопросы и тут же, при мне, стал прикидывать, что понадобится, чтобы немедленно приступить к разработке залежей.

— Это на него похоже. Вы правильно поступили, что беседовали с ним. Но когда это было-то?

— Сегодня утром.

— Вот видите, сегодня утром! Ильинский говорил с Москвой сегодня утром, Агапову вы передали докладную записку сегодня днем. Это все сегодня, а статья... Она же была недели две назад!

— Да... Как же это я-то не сообразил? Сегодня утром... конечно, сегодня утром... А статья давно... Простите, я так расстроен, так ошеломлен...

Горицветов никак не мог успокоиться:

— Нет, но что же это такое! Как же это? Кто же?! И мы-то хороши: радовались, кричали, восторгались во всеуслышание!

— Кто же знал? Да и тайны тут вообще-то нет никакой. Важно только понять, по каким каналам идут сообщения о наших делах за пределы нашей страны?

...А Патридж действительно несколько поторопился. Он не учел того обстоятельства, что о молибдене доложили в управление не сразу и что долгое время о молибдене знал только Горицветов и его помощники. Когда Весенев положил перед ним на стол расшифрованное, аккуратно переписанное сообщение о молибдене, шеф хлопнул по листку ладонью и самодовольно захохотал:

— А ведь мы не ошиблись в выборе? Юный гангстер оправдал наши надежды, мистер Весенев? Чего бы я не сказал о старом осле из Скотленд-ярда.

— У меня есть опасения, что в сообщениях Вэра много пустословия и общих мест. Конкретной работы не видно.

— Но каков ваш крестник?! Я с первого взгляда сказал, что из него будет толк. А что, в советской прессе еще ни слова об этом молибдене? Ясно, что они так и будут молчать. Зато мы молчать не станем! Многие уши слышали там, что найден молибден, наверное, и в прессе, и в министерстве их знают, хоть и молчат, так что мы не наведем тени на нашего мальчика... Закажите-ка, мистер Весенев, что-нибудь похлеще для печати. Что-нибудь вроде того, что «коммунисты пойманы с поличным, Советский Союз готовится к войне»... Или тоже неплохо: «Мы спрашиваем, зачем так называемому миролюбивому Советскому Союзу понадобилась стратегическая магистраль?» Или еще лучше: «А разве молибден применяется при изготовлении кастрюль?».

— У вас литературный талант, сэр! Но даже простое сообщение о молибдене прозвучит, как взорвавшаяся бомба. В этом СССР беспрестанно что-нибудь находят: то нефть, то уголь, то молибден...

— Что. делать? Приходится пока ограничиваться одними словесными бомбами... Хотя — тысяча чертей! — одна честная водородная бомба, сброшенная на Карчальское озеро, была бы куда выразительнее всей газетной возни и всех разговоров!

ГЛАВА ШЕСТАЯ. МОЛИБДЕН

1

Байкалов выехал в Москву задумчивый и грустный. Он рассеянно смотрел на мелькавшие мимо осенние леса. Много курил.

Вагон тихо покачивался. Колеса приглушенно выговаривали одно и тоже; настойчиво, торопливо твердили: «Та-та-та-та... та-та-та-та...».

Быстро прошел по коридору вагона проводник. Открылась дверь соседнего купе, выглянула молодая женщина. Она спросила о чем-то проводника и снова закрыла дверь.

«Чем-то она напоминает Ирину...», — подумал Байкалов.

Поезд, не замедляя хода, пролетел мимо станции. Промелькнул перрон, дежурный по станции. И опять замелькали телеграфные столбы, золотые березы, яркие рябины, оранжевое и багряное пламя осин... Дальше, дальше! Байкалов любил движение. Оно действовало на него благотворно. Он любил ездить, ходить. В движении всегда ощущалась жизнь.

«Хорошая скорость! Хорошо идет! Ничего не скажешь — четкая работа!» — радовался и гордился Байкалов.

Он не отделял себя от окружающего. Он не говорил: «Идут поезда». Он говорил: «У нас идут поезда». Его поезда, его урожай, его постройки, виадуки, гавани, каналы, леса и заводы — его хозяйство. Его земля! Его мир! И если бы не какие-то неясности, какое-то недовольство собой, в котором он не успел еще как следует разобраться, то как бы ликовало сейчас все его существо! Сильный красивый поезд мчит его в Москву. Он повидает друзей, повидает Москву, а к Москве у него совсем особое чувство. Это не просто великолепный город, не просто столица. Он мог бы сравнить свое ощущение с тем, когда он из госпиталя возвращался в годы войны туда, к себе, в танковый корпус... Только в данном случае его чувство было шире, несравненно значительней.

Как ни отвлекал себя Байкалов от того, что мучило, он должен был все-таки продумать, разобраться, решить, а прежде всего оценить и точно сформулировать: что же именно мучит его, выводит из равновесия? Во-первых, сразу же надо разграничить две различные, не соприкасающиеся между собой линии.

Первое — Ирина. Ну да, огорчает его все происшедшее в эти дни с Ириной. Он недоволен собой. Он не прощал себе ни одеколона, которым стал пользоваться больше, чем надо, ни всех других необдуманных поступков влюбленного. Не таким он хотел бы себя видеть в те дни, когда в нем зародилось настоящее, большое чувство к Ирине. Не надо было устраивать этот дурацкий день рождения, просто подойти к Ирине и сказать... Что сказать? А то и сказать, что думал и чувствовал, и ничего больше. Сказать, что любит, что она ему нужна, необходима, что ему кажется, что им вместе было бы хорошо... А как же иначе? Любовь — это большой праздник, любовь — это большая дружба. Да что там! Само слово говорит за себя — любовь!

«Пельмени! Чайные сервизы! Нехорошо получилось... И я должен буду исправить это. Назвать Ирине все своими именами. Пусть судит строго, по заслугам. Пусть выбирает. И я вовсе не хочу отказаться от нее. Я ее люблю».

Большая станция. Паровоз остановился, запыхтел. Набирает пары. Суета на перроне. Растерянное лицо мальчика с эмалированным чайником... Эх, крикнуть бы ему: вон он, кипятильник, с правой стороны станции! Ага, увидел. Молодец! А вот и соседка по купе доехала до своего дома. Ее встречает мужчина. Тоже не молодой. Какое у него счастливое лицо! Забрал ее вещи, и они быстро идут к выходу. Вероятно, она послала ему телеграмму: «Еду, встречай». Вот они и встретились. Как хорошо! Как приятно на них смотреть! Вот так и он мог бы встречать Ирину... А это что за шествие? Сколько волнения! Впереди носильщик. Крепкий дядя. Он, как мощный ледокол, пробивает дорогу в толпе, направляясь к вагону. Вагон номер шесть. Плацкартный. За носильщиком — папа, мама, множество детей и бабушка. Ну, бабуся, придется тебе в вагоне повозиться с бутербродами да поворчать на внучат, когда они будут высовываться из окна!

Поезд снова трогается. Байкалов смотрит, как уплыли последние постройки. Водонапорная башня... Пакгауз... Блокпост...

Итак, надо разобраться во втором вопросе. Во всем том, что можно определить одним словом: молибден. Найден молибден. В управление сообщено об этом открытии только через три месяца, а за границу, невидимому, сразу же, как только уточнились данные о мощности залежей. Другими словами, вражья рука орудует. Байкалов бился с полчищами врагов там, на рубеже. Байкалов, стиснув зубы, отступал вместе с советскими вооруженными силами в глубь страны. Байкалов преследовал убегающего врага. Враг огрызался, но исход войны был предрешен. Врага гнали, выметали, как сор из жилища. Байкалов въезжал на танке в Берлин? А теперь он встречается с вражьей разведкой здесь, у себя, в глубине страны, в дебрях и пустошах, куда, казалось бы, не доехать и не доскакать... а вот доскакали! Битва продолжается! И чем большую силу сопротивления проявляют народы в борьбе за мир, тем неистовее становится воинствующая верхушка американских монополий. Вот они начинили атомными бомбами Британские острова, превратили Англию в какую-то плавучую авиаматку. И не придет ли им завтра в голову превратить в мертвую пустыню строптивую Европу, не желающую терять свое национальное лицо, и затем приняться заново выводить породу безликих и послушных взамен исчезнувших и испепеленных? Ведь некоторым оголтелым трудно сообразить, что расстояние для полета бомбы одинаково — что от них до нас, то и от нас до них. Испепелить весь мир? Для нас это было бы тяжелым испытанием, для них это исчезновение, смерть.

— Любуетесь? — подошел прикурить сосед Байкалова, седоусый моряк, капитан, с широкой грудью и обвеянным океанскими, ветрами лицом.

— Леса, — неопределенно ответил Байкалов.

Молча постояли, покурили. Постепенно разговорились. Седоусый моряк рассказал, что едет из Владивостока, капитан танкера.

— Три года дома не был.

— Семья?

— Жена, сын. Послал телеграмму. Это я второй раз женился. Вдовел.

И он показал фотокарточки. Хорошее молодое женское лицо. Глаза доверчивые и грустные. А мальчишка, видимо, озорной. Губы капризные, смотрит букой, исподлобья.

— Сколько лет вашей жене?

— Исполнилось тридцать в июле.

«Старше Ирины на шесть лет...» — подумал Байкалов, а вслух сказал, ласково глядя на капитана:

— Скоро встретимся с вами. Прокладываем дорогу к Тихому океану.

— А! Знаменитый Карчстрой!

Байкалову понравился седоусый капитан. Они вместе провели всю дорогу. Байкалов узнал, что старший сын капитана от первой жены убит под Сталинградом, что сам капитан участвовал в боях на Дальнем Востоке, что жена его работает в горкоме партии, что он очень любит жену, что недавно вернулся из дальнего плавания. Рассказывал о заграничных впечатлениях. Рассказал и о погибшем сыне, пулеметчике. Голос капитана был ровный, а рука, державшая коротенькую носогрейку-трубку, слегка дрожала.

— Мы с женой очень переживаем нашу утрату. Сережа был хороший мальчик, и жена его любила, как родного... Но он выполнил свою жизненную задачу...

Ночью Байкалов долго не мог уснуть. Он думал о капитане, о его старшем сыне, убитом на войне. Вагон покачивался. В купе мягко струился синий задумчивый свет ночной лампочки. Капитан спал, лежали синие тени на его лице.

Байкалову представлялось, как капитан стоит на мостике своего танкера и вглядывается в смутную даль Тихого океана. Пока он — тихий. И чуть плещется, ударяясь в обшивку, зеленоватая волна...

Нет тебя, пулеметчик Сережа. Но ты дал свою длинную очередь по врагу. Ты внес свою долю для осуществления победы. Ты не прожил даром, бесплодно на земле! И как хочется, как нестерпимо хочется, чтобы не было грустных глаз у молодых женщин, у матерей, у жен, у сестер, оплакивающих своих близких и любимых! Для этого стоит жить и бороться!

2

Москва встретила Байкалова приветливым рокотом, потоками пешеходов, движущихся как на демонстрации, жужжанием троллейбусов, блеском асфальта, мерцанием древнего золота старинных куполов.

В гостинице «Москва» все по-старому, как будто он был здесь вчера. Так же непрерывно порхают стеклянные двери, так же чинно расхаживают в нижнем зале горьковчане, киевляне, ленинградцы, уфимцы, сибиряки, съехавшиеся со всех концов страны директора заводов, обкомовцы, режиссеры, генералы, инструкторы, журналисты, хозяйственники. За столиками почты шелестят голубыми бланками, составляют тексты телеграмм. Газетный киоск пестрит обложками книг, журналов, справочников и газет. Лифт важное солидно жужжит, то уходя вверх, то спускаясь.

Байкалов получил номер в четвертом этаже. И даже дежурная по этажу оказалась знакомая: бывая в командировках, он часто останавливался в этой гостинице. В номере пышная кровать, зеркальный шкаф, стол, телефон, настольная лампа.

Принял ванну, позавтракал и без промедления отправился к Павлову, которого давно знал и любил.

Павлов сам вышел в приемную, как только ему доложили о приходе Байкалова.

— Откуда ты взялся? — спросил он, уводя Байкалова к себе в кабинет. — Не видал тебя сто лет. Как? Сегодня только с Карчальского строительства? Утром! Скандал! Да он голоден, кормить его надо, кормить! Успел позавтракать? Ну, тогда мы будем пить чай, а обедаешь у меня. И Наташа обрадуется.

Байкалов обстоятельно и исчерпывающе рассказал о Лазоревой, как идет работа, как они живут. И затем приступил к изложению' главного, ради чего приехал. Он начал с описания аварии самолета.

— Ярцев до сих пор не найден, — мрачно говорил Байкалов, — и вообще вся эта история повисла в воздухе, осталась пока что неразработанной, а между тем — явное преступление, диверсия, и чистая случайность, что Агапов уцелел. А теперь эта история с молибденом... Нет ли здесь связи?

Павлов стал ходить по кабинету. Байкалов знал эту его привычку и понял, что происшествия на Карчальской стройке его затрагивают, и даже больше, чем он ожидал. Павлов изредка задавал вопросы, требовал точных дат, некоторых подробностей.

— Кто мог знать о молибдене в промежуток от второго июля до сентября, то есть со дня открытия Молибдена и до дня опубликования сообщения о нем в иностранной прессе?

— Вот эти люди, — и Байкалов передал толстую тетрадь с характеристиками всех участников экспедиции и всех участников комиссии, осматривавшей место катастрофы, а также всего служебного состава аэродрома.

— Обстоятельно! По-байкаловски сделано! Я давно говорю, что тебе следовало работать у нас в органах. , — В том-то и штука, что есть пробел: два нанайца, работавшие в экспедиций, не найдены — ушли в тайгу на охоту. Относительно нанайки, которая ухаживала за летчицей Кудрявцевой, почти никаких сведений. Это объясняется тем, что, с одной стороны, я не хотел поднимать шума, спугивать, вызывать, делать опросы и тому подобное, а с другой стороны — торопился выехать сюда.

— А что ты скажешь об Анатолии Вислогузове?

— А кто это? У нас Вислогузова нет.

— Вот тебе на! Сам же его поймал. Паркеровское вечное перо помнишь? Нет, кроме шуток, у тебя есть чекистская хватка!

Затем Павлов заставил Байкалова пить чай, а сам занялся чтением каких-то бумаг.

— Ты Бориса Мосальского знаешь? — спросил он, отрываясь от чтения.

— Бориса Михайловича?

— Мы его сейчас вызовем. А потом будем разглядывать твоего Килограмма в натуральную величину. Против такой повестки дня не возражаешь?

Отдав распоряжения секретарю, Павлов снова стал расхаживать по кабинету.

— Да-а. Точат и точат... Как жуки-точильщики, которые буравят мебель в жилом помещении. Как моль, которая забирается в платяные шкафы. А против этого единственное средство — дезинфекция.

Пришел Мосальский и тоже был введен в курс событий. Павлов наблюдал, как Мосальский воспримет сообщение о молибдене. Мосальский ловил каждое слово. На лице его не было удивления. Известие о молибдене заполняло одно из недостающих звеньев в его изучении «дела Вэра», как мысленно называл он разрозненные явления, обнаруженные за последнее время.

Было получено согласие следователя, который вел дело Вислогузова, на присутствие Байкалова и Мосальского при допросе. Павлов тоже обещал быть.

И вот привели из камеры Килограмма. У него был далеко не тот независимый, бравый вид, с каким он появился на стройке. Лицо его осунулось, глаза стали тревожно-настороженные. Одет он был неряшливо, умышленно неряшливо.

Дело в том, что он был напуган ходом следствия. Его явно подозревали в причастности к каким-то политическим делам. Не было печали! Ему хватит и своих преступлений! Килограмм даже подумывал, не взять, ли на себя какое-нибудь дельце с кражей чемоданов или что-нибудь в этом роде...

Исподтишка, исподлобья посмотрел он на следователя, на Павлова, перевел взгляд на Байкалова и сделал вид, что не узнал его. Почувствовал спиной, что к нему приглядывается еще кто-то.

— Ну, Вислогузов, — громко и внятно сказал следователь, — пришло время тебе выкладывать все начистоту.

— Нечего мне выкладывать.

Килограмм состроил физиономию кретина, а тем временем мысль его напряженно работала. Он старался сообразить, чем вызван приезд полковника, того самого, который нашел тогда на крыльце проклятое вечное перо и по милости которого он, Килограмм, засыпался. Зря приезжать не будет, видно что-то узнал! Шутка сказать, простым аферистом сам генерал интересуется! Для железнодорожного вора — слишком много почета...

Еще сидя в камере, Килограмм обдумывал свое положение и прикидывал со всех сторон. И теперь у него окрепло убеждение: запоролся Жорка Черепанов. А чего от него ждать? Давно у него ничего не осталось от настоящего вора. Пошли у него темные дела, запутался он в паутине и теперь — ясное дело — продал Килограмма и хочет потянуть за собой, чтобы сбросить с себя кое-что лишнее, скорее всего — убийство железнодорожного мастера хочет на шею Килограмма намотать. Ну, нет! Не на такого напал! Мало им покажется одного случая кражи, я им всю картину разверну, тогда и увидят, какой я политический! Все могу рассказать: где, в каком месяце, на каком вокзале и какого пассажира подстриг под бобрик! Мой путь честный! Отобьюсь!

— Садись, Вислогузов. И давай времени не будем тратить понапрасну. Сколько же можно сидеть без всякого толка? Давай приходить к чему-нибудь определенному. Видишь ли, хорошо, когда твои приятели были бы такие же неразговорчивые, как ты. Ну, тогда отмолчались бы, перевели все дело на кражи, по бытовой. Но ведь не получается! Даже такой опытный человек, как Приват-доцент, и тот все рассказывает!

Килограмм только глазом повел. Но трудно было ничем не выдать волнения. Хорошее дело! И Приват-доцента раскопали! Теперь уже сомневаться не приходится: на политику хотят перевести! А на кой лях сдалась ему политика?! Ну, нет, Жора, тут у тебя ничего не получится! Валька-краб о каком-то Анаконде толковал... А кто этот Анаконда? Шпион какой-нибудь! Смотри, куда ребята полезли, не в свои ворота...

И Килограмм быстро решил выдать с головой Черепанова, по возможности отрицать всякую связь с Приват-доцентом, а на себя брать уголовные преступления.

— Так вот я и говорю... Закури, а то ты чего-то волнуешься. Если даже Приват-доцент решил выкладывать все начистоту, то можешь догадываться, что наговорили другие...

— Кто же другие? Никого я знать не знаю... — И Килограмм для пробы пустил несколько похабных ругательств, но следователь так посмотрел, что у Килограмма язык отнялся.

— Значит, ни с кем ты коньяку не пил в железнодорожном домике около насыпи? Просто пошел туда, бросил свое вечное перо, и на этом все кончилось?

— Пить пил, не отрицаю.

Байкалов посмотрел на следователя. Каким образом он добился этого признания? Слова обыкновенные, и все спокойно, а между тем начинает выясняться что-то новое...

— А как пил? Пил, как честный вор. И пока что других дел за собой не знаю.

— И прибыл на Лазоревую с поддельными документами просто ради скуки? И не посылал никто, а вот приехал...

«Знает, что Приват-доцент посылал... — испугался Килограмм. — Плохо дело...».

— И чего ради полез по всей стройке ездить? Что, например, понадобилось «честному вору», как ты говоришь, на каменном карьере?

— Опять же это он, Жорка, научил!

Тут Байкалов и Павлов еле удержались, чтобы не переглянуться, но следователь ни на одну секунду не приостановился, ничем не выдал ни удивления, ни удовольствия, что названо новое лицо и, значит, в новом освещении встает диверсия с самолетом.

— Это мы знаем, что Жорка научил, — в тон Вислогузову повторил следователь. — Он мог научить многому... И убивать мог научить...

— Будем прямо говорить, начальник: свинчатка у кого была?

— Свинчатка! Что ты мне толкуешь про свинчатку?

— Я в мокрых делах не участник. Я могу доказать, ч§м я занимался, вы мне политики не вкручивайте, с фашистами делов не имею! Вы лучше спросите Жору: кто убитого доктора жалел? Кто говорил, что докторов мы уважаем? Я жалел! Я говорил!

Позднее, когда уже увели Килограмма, Мосальский и Байкалов оживленно обсуждали, какой тут секрет, что так легко, без каких-нибудь усилий следователь получил от Вислогузова все, что требовалось, и даже больше, чем можно было ожидать.

— Позвольте, друзья, — вмешался Павлов, — но это так ясно!

— Ясно-то ясно, товарищ генерал-лейтенант, — возразил Мосальский, — однако почему Вислогузов вдруг взял да и все выложил?

— Вполне понятно. Во-первых, его напугало упоминание о Приват-доценте, то есть Филимонове. Я склонен думать, что если бы Филимонов не умер скоропостижно и дописал бы записку до конца, то в ней упоминался бы тот самый Жора, убийственную характеристику которого мы получили от полковника Байкалова. Вислогузов — профессиональный аферист. Его впутали в политическое дело. Он теперь согласен всех утопить, только бы самому выбраться незамаранным из этого болота. Он расскажет о Черепанове все, что знает, и, вероятно, даже приврет, если знает мало. На себя же он наговорит и былей и небылиц по уголовной части. Понимаете? Ему теперь важно поскорее быть осужденным по бытовой статье. Вы видели, что он узнал полковника? Так глазом и метнул. В эту секунду он и принял окончательное решение топить Черепанова...

Павлов затянулся папиросным дымом, выдохнул его и медленно, в глубоком раздумье добавил:

— Словом, скверная история. И пока мы имеем только небольшие зацепки, за которые можно ухватиться.

— Мне кажется, — сказал Байкалов, — что он умышленно разыгрывает роль блатного. И надо отдать справедливость, он неплохой актер.

— Профессиональное! — воскликнул Мосальский. — Ведь он даже взялся изобразить журналиста! Между тем трудно представить себе более низкий уровень развития и морали.

Павлов распахнул окно. У него было ощущение какой-то нечистоплотности, и бессознательно хотелось прежде всего вымыть руки.

— Вы думаете, я впервые встречаюсь с таким выродком? Если бы вы знали, каков моральный облик всех этих забрасываемых к нам субъектов из остатков антисоветских группировок! Это в подавляющем большинстве — антиобщественные, античеловеческие элементы.

Из открытого окна пахнуло крепкой осенней свежестью. А Павлов, затяжка за затяжкой, глотал табачный дым и говорил строго, словно произнося смертный приговор:

— Из этой среды гестапо черпало себе полицаев. С капитализмом их роднит погоня за личной выгодой, страх перед сильными, презрение к слабым... Даже хваленое товарищество уголовной среды прошлого уступило место волчьей грызне.

— Характеристика в основном правильная, — сказал Байкалов, внимательно слушавший генерала. — И что же дальше? Уничтожать? От этого мы пока не можем полностью отказаться. Но уничтожение, надеюсь, не лучшее средство воздействия на человека? Наша задача — по мере роста наших сил переходить от репрессий к перевоспитанию... — И наклоняясь к Павлову, Модест Николаевич тихо добавил: — Помнишь своего ротмистра? Овсянников, что ли, его фамилия?

— Овсянников — другое дело. А у этих ведь ничего за душой!

— Зато мы выросли. Мы не прежние самоучки. И за нами — большой жизненный путь.

— Да-а... Но разговоры разговорами, а пора домой. Пошли? — И Павлов решительно встал. Уже надевая шинель, он весело спросил Мосальского: — Ну как, товарищ майор? Придется, кажется, ехать вам на станцию Лазоревую?

— Я хотел просить у вас разрешения, товарищ генерал-лейтенант, снова отправиться в Ростов, — ответил Мосальский.

— Что-о? В Ростов? В Ростов! — повторил он снова, быстро сдернул уже надетый рукав шинели и повесил шинель опять на вешалку. — Ишь ты, что удумал молодец!

Он вернулся к столу, прочно уселся за него. Байкалов, который тоже одевался, с любопытством смотрел на них: на старого, опытного Павлова и на сметливого, умного его ученика.

— Садись, — скомандовал Павлов, — и рассказывай! Ты уж извини, — обратился он к Байкалову, — сейчас уточним все и поедем. Потерпи еще минутку, Модест Николаевич! Или вот давай вместе распушим все построения этого молодого человека. Итак, в Ростов? Почему в Ростов, когда мы с Байкаловым вытянули тебе Жору?

— Да ведь к Жоре-то Килограмма послал кто? Филимонов? — с жаром произнес Мосальский.

— Ну, Филимонов.

— А что такое Филимонов? Фигура?

— Нет, не фигура.

— Значит, за ним кто-то стоит, кто поручил ему послать Килограмма. Мы не можем сейчас трогать Жору. Если у Жоры явка, значит, вскоре какой-то новый Килограмм, кем-то посланный, но уже не Филимоновым, ввиду его смерти, но повторяю — кем-то посланный из Ростова, убедится, что Жора взят. Что он будет делать?

— Он немедленно вернется в Ростов, — закончил мысль Павлов, — и предупредит, что Жора арестован.

Павлов сиял от удовольствия, глаза его блестели, он улыбался и взглядом показывал Байкалову на Мосальского: дескать, каков? Затем он снова повернулся к Мосальскому:

— Никто и не говорит, что Жору надо немедленно брать. Жора нам даст много. Но ты прав, ростовский вариант становится опять значительным. Жорой мы займемся, конечно, вплотную, а ты поезжай в Ростов, и не откладывая. Действуй, Борис! Кажется, наши с тобой дела поправляются. А? Как ты думаешь?

3

В этом доме знали обо всех новинках и достижениях науки и техники, любили музыку, литературу, увлекались спортом.

Здесь было много английских и испанских книг: Наталья Владимировна считалась знатоком Испании и Латинской Америки, отец и сын хорошо владели английским языком. И все семейство было замечательно дружным.

— Папа! Хорошо, что ты приехал! Понимаешь ли...

— Поздоровайся, Валерик, с Модестом Николаевичем, — перебил сына Павлов.

— Ах да! Простите... Здравствуйте!

— Абсолютная копия отца! — сказал Байкалов, разглядывая задорное лицо Валерика и пожимая ему руку.

— Вот теперь рассказывай, что тебя взволновало.

— Вот — «Советский спорт»... Посмотри, какую чепуху они пишут! Все знают, что тбилисцы всегда выдыхаются на втором круге! Армейцы им воткнули, это факт!

— Покажи-ка, — заинтересованно сказал Павлов и взял из рук сына газету. — Все правильно, — заявил он через минуту. — Обе команды играли плохо.

— Интересно! На каком основании ты это утверждаешь?

— На основании собственных убеждений.

— Во-первых, Пайчадзе страшно грубил, и штрафик им вкатили правильно!

— Гм...

— Что значит твое «гм»?

— То, что решающий гол Федотов забил с офсайта.

— Папа! Что ты сказал?!

— С офсайта. Латышев проморгал.

— Латышев проморгал?! Слышали вы что-нибудь подобное? Модест Николаевич, скажите же вы ему, что тбилисское «Динамо» всегда срывается на финише. Это их органический недостаток!

— Не горячись. Теперь ты понимаешь, Байкалов, к чему приводят личные симпатии? Валерий в диком восторге от Федотова и Боброва и поэтому потерял способность объективного подхода.

— Это для тебя выше «Динамо» ничего нет. А Костя Рогозин и вообще все наши считают, что единственная команда экстра-класса — армейцы!

— Товарищи! Товарищи! — взывал Байкалов. — Выслушайте беспристрастное мнение: обе команды играли превосходно.

— Вы были на матче? — спросил Валерик Байкалова.

— Не был. И вообще ничего не понимаю в футболе.

— Как?! Вы не любите футбола?!

Неизвестно еще, как бы расплатился Байкалов за такое позорное признание, но его выручил звонок.

— Мама! — вскричал Валерик. — И, как всегда, забыла собственный ключ! — И побежал в прихожую.

Наталья Владимировна, уже знавшая о приезде Байкалова, вошла до отказа нагруженная пакетами. Вскоре все сели обедать.

Обеденный час в этом семействе был часом споров, обсуждений. А тут еще появился Байкалов, и было о чем поговорить.

Павлов-младший терпеливо выжидал, не зайдет ли разговор о науке и технике, где и он может вставить свое слово.

Но они все ругали Америку, хотя всем и без того давно известно, что там живут поджигатели и, значит, нечего ждать от них хорошего.

— Вы знаете, стыдно становится за людей. В то время как наука нашла столько способов повышения урожайности, в то время как мы обрабатываем всего лишь одну десятую часть всех пригодных земель... одну десятую! — и говорить о необходимости уничтожить часть человечества, так как их кормить нечем! Людоедство какое-то! Свои кризисы сваливают на природу! — говорила Наталья Владимировна.

— Неизбежный результат их жадности до прибылей, — подхватил Байкалов.

— Вот видишь, Валерик, — шепнул Павлов сыну, — Модест Николаевич любит суп, и поэтому у него рождаются в голове богатые мысли. Суп — это великое дело!

— Да, да, попрошу еще тарелку. У вас порции столичные, а я провинциал, — отозвался на шутку Байкалов.

— Ик тому же охотник. Сколько медведей у вас на счету?

— Как! — воскликнул Валерик. — Вы на медведей охотились? — И он тут же простил Байкалову равнодушное отношение к футболу.

— А что ж, разве плохие мысли? Между прочцм, я как раз прорабатывал этот вопрос для доклада. Надо понять в конце концов, что слепые социальные силы разрушительнее самых яростных слепых сил природы...

Валерик уже отчаялся, что ему удастся принять участие в разговоре взрослых, но как-то удачно от атомной бомбы перешли к обсуждению возможностей использования ядерной энергии в мирных целях.

— Мне известны лабораторные исследования наших ученых, — сказал Павлов. — В ближайшем будущем мы услышим о таких чудесах, что даже и представить не можем!

— Папа! Расскажи о турбокомпрессорном реактивном двигателе! — попросил Валерик, бросив на Наталью Владимировну быстрый торжествующий взгляд.

— Ио лечении раковых опухолей внутренних органов с применением радиоактивных атомов золота, серебра, йода, кобальта, брома, — добавила Наталья Владимировна. — Помнишь, нам Филиппов рассказывал?

Модест Николаевич смотрел на их оживленные лица, на их дружное согласие и думал со щемящей остротой и четкостью, что и Ирина могла бы сидеть здесь, рядом...

После обеда Павлов предложил Модесту Николаевичу подремать на диване, но Модест Николаевич заявил, что никогда не отдыхает днем.

— Может быть, партию в шахматы?

— С удовольствием. Только предупреждаю, что я недурно играю.

— Вот и хорошо, — отозвался Павлов, расставляя фигуры на шахматной доске. — Плохих игроков неинтересно обыгрывать.

Разыграли, кому играть белыми.

— Ваш ход, — сказал Павлов, за шахматами переходя почему-то на вы.

Валерик критически наблюдал за игрой. И когда Байкалов одержал победу, он предложил:

— Может быть, со мной попробуете?

— Мне все равно, кого обыгрывать, — похвастался Модест Николаевич, — хоть старых Павловых, хоть молодых.

Однако по мере хода игры он становился все серьезнее, а отдав ферзя и увидев, что у Валерика проходящая пешка, сдал партию.

— Он воспользовался тем, что ты еще не знаешь его излюбленных приемов. Сейчас я отомщу за тебя! — сказал Павлов.

Сел и тоже быстро проиграл сыну.

Поздно вечером, когда уже все в доме спали и когда Павлов, Байкалов и Наталья Владимировна досыта наговорились и вдосталь поспорили, Байкалов лежал в кабинете Леонида Ивановича на широкой тахте, где ему была постлана постель. За окном было слышно дыхание Москвы. Байкалов перебирал в памяти интересные новости, которые он узнал от Павловых. Пробыв с этими людьми целый день, Байкалов окунулся в самую гущу событий, услышал новые оценки, узнал новые факты. Все это будоражило, воодушевляло, звало к деятельности, к борьбе.

— Хорошо! — сказал он вслух и засмеялся. Потом протянул руку и погасил настольную лампу, которую ему заботливо пододвинула Наталья Владимировна вместе с кипой газет.

Сначала в кабинете стало темно, но вскоре глаза освоились, и Байкалов в мягком отсвете огней Москвы различал все до мельчайших подробностей в кабинете Павлова: поблескивающие золотом корешки книг на полках до самого потолка, кресло, картину, отшлифованный снаряд на столе, преподнесенный Павлову тульскими рабочими.

— Вы спите? — шепотом спросила Наталья Владимировна за дверью.

— Даже не думаю, — отозвался Байкалов и снова зажег лампу.

— Я видела, что у вас горит свет. А подошла — темно. Я только хотела сказать вам, что Леонид Иванович слишком придирается к нам, работающим над философскими вопросами. Это такой придира! Ну, ладно, спите, спите, не буду вам мешать. Раз в жизни хотела поплакаться, да и то не вышло.

И Наталья Владимировна намеревалась уже уйти. Байкалов остановил ее.

— Вы меня извините, — сказал он, — но я тоже придирчив.

— Это хорошо. Критики я не боюсь. Но Леонид Иванович буквально камня на камне не оставляет. Я уж решила не показывать ему больше своих научных работ, просто для сохранения безоблачных супружеских отношений.

Байкалов засмеялся. Наталья Владимировна помедлила в дверях, но затем вошла, села в кресло, кутаясь в пушистый халат:

— Все равно у вас сна ни в одном глазу.

Байкалов сел на тахте, завернувшись в одеяло, спросил у Натальи Владимировны разрешения и закурил.

Вскоре к ним примкнул и Павлов. Он тоже был в халате. И снова разгорелся спор на животрепещущие темы.

— Изменилось лицо мира, — говорил Байкалов, главным образом обращаясь к Наталье Владимировне и продолжая их разговор. — Мы смотрим сейчас далеко вперед. Люди ждут помощи. Научные работники обязаны ее оказать. А вы зачастую боитесь самостоятельно мыслить, боитесь оторваться от буквального текста книг.

— Черт возьми! — воскликнул Павлов, поудобнее усаживаясь. — Да у вас тут, оказывается, интересно! Давай, давай, Байкалов! Что, Наташа, это, пожалуй, пожестче, чем я говорю? Надо, надо об этом говорить! Это у нас назрело!

— Как всегда, нам и на этот раз поможет партия, — сказала Наталья Владимировна.

— Поможет. А прежде всего подвергнет суровой критике ваши ошибки. Но и вы в свою очередь должны помочь партии двигать вперед нашу науку.

Некоторое время все трое молчали, думая каждый о своем. Наталье Владимировне очень хотелось поговорить о своей работе со свежим человеком, мнение которого она высоко ценила. А Павлов только что перед сном читал в последнем номере журнала главы нового романа, и его тянуло поговорить о литературе. Байкалов же стремился войти в курс жизни, набраться впечатлений.

— Я читал сейчас один роман... — сказал Павлов, Щуря глаза ва синюю струю табачного дыма. — Мыслишки кой-какие у меня есть... — Он встал, прошелся по комнате, потом опять сел. — Мы много требуем от нашей литературы не потому, что она плохая, а потому, что она заняла большое место в нашей жизни. Эх, было бы время, выступил бы я в роли литературного критика!..

— Модест Николаевич! — с притворным ужасом вскричала Наталья. Владимировна. — Скорее, скорее отговаривайте Леонида Ивановича от этого намерения! Пожалейте наших писателей!

Павлов только что собирался им ответить, но в эту минуту раздался ворчливый голос:

— Товарищи взрослые! — И перед собеседниками появился заспанный, смешной, взлохмаченный Валерик. — Не понимаю, о чем вы думаете! Ведь уже половина пятого! Сами же говорите: витамины... здоровый образ жизни... А вот нате вам пожалуйста! А потом мама будет жаловаться на головную боль и принимать цитрамон.

— Все? — спросил Леонид Иванович, выслушав эту длинную тираду. — А теперь покопайся в своих спящих мозгах и восстанови в памяти, какой у нас завтра день?

— Воскресенье?! — обрадовался Валерик. — Правда, воскресенье? — И добродушно добавил: — В таком случае, беру свои слова обратно. Папа, вы не рассердитесь, если я буду продолжать спать?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЧЕЛОВЕК БЕЗ РОДИНЫ

1

Чем ближе подъезжал к Ростову Мосальский, тем больше волновался. Очень убедительно доказывал он Павлову, что необходима новая поездка в Ростов. Но какой будет провал, если все его логические рассуждения не оправдаются?! Он снова и снова проверял все «против» и все «за».

Килограмм признался, что знает Филимонова и получил от него задание поехать на Лазоревую. За несколько минут до смерти Филимонов пытался еще раз напомнить Килограмму о своем поручении: писал записку, видимо, надеясь, что кто-то передаст ее по назначению. Кто-то. А кто именно? И сам ли, по собственной ли инициативе Филимонов мог посылать людей за тысячи километров, и куда — на большую стройку, на аэродром?! Не правильнее ли предположить, что за Филимоновым кто-то стоял? Что Филимонов был только исполнитель. И ведь кто-то его отравил, как показало вскрытие. А если так, нужно внимательно изучить, с кем Филимонов соприкасался. Он сам назвал воров: Борода, Валька-краб... И не следует ли присмотреться к скрипичному мастеру Бережнову, с которым Филимонов совершал ночью странную прогулку по несуществующему адресу и как раз именно там, где была назначена непонятная встреча? Бережнов... Постоянно попадается ему это имя. Бережнов в списке лиц, вернувшихся из-за границы. О Бережнове рассказывает Страхов. Наконец, именно с Бережновым сталкивается он во время облавы, и это последний человек, с которым виделся Филимонов перед смертью. А ведь объявления-то о продаже скрипки все-таки не было. Не было такого объявления! Филимонов заявил, кто давно знает Бережнова, покупает для него скрипки. Значит, не случайные знакомые? Вот и надо заняться этим Бережновым. Иннокентий Матвеевич? Так, кажется, его зовут. С него и надо начинать, а для этого Галин муж должен познакомить его с капитаном Черниченко. Если Черниченко собирался жениться на дочери Бережнова, значит, он знает эту семью. Кроме того, Черниченко может устроить встречу частным порядком непосредственно с Бережновым...

И Мосальскому казалось, что, идя таким путем, он доберется до истины, узнает, кто отдавал распоряжения Килограмму через Филимонова.

Но тут же Мосальский пробовал критически подойти к своим умозаключениям, и тогда его снова охватывали сомнения. Кто такой Бережнов? Старый ростовчанин. Многие в городе его знают. Прежде чем получить разрешение вернуться на родину, он, конечно, прошел серьезную проверку. И если бы он вернулся со злодейскими целями, вряд ли ему имело бы смысл возвращаться именно к себе в Ростов. Он одинокий старик. Там, на чужбине, потерял свою дочь. Какая может быть связь между старым скрипичным мастером, вывезенным-немцами в Германию, и диверсантом Вэром? Знакомство с Филимоновым? Но что оно дает? Этот мошенник давно бросил свое ремесло и промышлял на жизнь всяческими способами. Вот придумал отыскивать для скрипичного мастера скрипки. При удаче за хорошую скрипку получал, вероятно, приличные комиссионные... А отсутствие объявления около комиссионного магазина капитан Костромцов объяснил очень просто: сам же Филимонов и сорвал объявление со стены, чтобы скрипку не перехватил другой покупатель... Если так, рушились все надежды на удачное решение «ростовского варианта»...

А поезд все прибавлял ходу, громыхал по железнодорожному мосту, перестукивался на стыках рельс и забрасывал круглыми клубами дыма унылые осенние степи.

И Мосальский строго проверял себя.

Не потому ли ему рисуются все эти фантастические «ростовские варианты», что, сам того не сознавая, он стремится в Ростов, чтобы еще и еще раз взглянуть на Галю? Слишком уж большое место заняла эта женщина — мужняя жена — в его жизни. Казалось, вместе с юностью уйдет и она сама, первая его любовь. И тогда все встанет на свои места. Не тут-то было! Мосальский оказался из породы однолюбов. У него никак не получалось, чтобы «с глаз долой — из сердца вон». И хотя бы было что-нибудь определенное! Ведь Галя не подавала ни малейшего повода на что-то надеяться! Это было мальчишеское увлечение, смешное, трогательное, может быть... Как выяснилось теперь, Галя и не подозревала, насколько серьезно его чувство к ней, и кажется — или это только кажется Мосальскому? — Галя с первых же слов поняла, что за девятнадцать лет это чувство в Борисе Михайловиче все еще не остыло... За девятнадцать лет! Но жизнь сложилась иначе, и ничего уже нельзя исправить... И теперь, когда он все знает, — зачем он так страстно мечтает о новой встрече с Галей? Дружба? Нет. Притворяться он не способен. Разыгрывать рассудительного друга и умиляться на чужое счастье — это не в его характере. К черту такую дружбу! К черту фальшь! Не разрушать же чужую семью, их счастье, их покой. Самое разумное — вообще больше не встречаться с Галей...

И все-таки первое, что он сделал по приезде в Ростов, — это позвонил по телефону Гале.

— Борис?! — удивленно и обрадованно воскликнула она.

Мосальский зачарованно слушал ее голос, несколько измененный в телефонной трубке.

— Борис?! Это опять ты? Вот хорошо! Надолго? Во всяком случае ждем тебя к обеду.

Он подумал, что следовало бы отказаться, отговориться занятостью, и тут же ответил ей, что непременно будет. Затем стал с жаром доказывать себе, что ему же необходимо повидать Страхова, чтобы через него установить знакомство с Черниченко.

Страхов отнесся к делу серьезно.

— Так тебе нужен Черниченко? Так-так... Кажется, у меня есть его телефон... — Достал записную книжку и долго искал. — Вот он! Звонить от шести до восьми... Может быть, позвать его сейчас к нам?

Страхов вопросительно посмотрел на Галю и Мосальского.

— Конечно, позвать, — ответила Галя.

— Позови его, папка, — решил Страхов-младший и стал, шлепая ладонями по столу, петь:

Позови, позови,

Папка, папка, позови!

Борис Михайлович замялся:

— Нет, тут, понимаешь, какое дело... Разговор длинный...

— Понятно!

— Если бы ты, Алеша, сказал ему, что с ним хочет повидаться твой приятель и тоже сталинградец... А? Ну, ты сам понимаешь... И если бы я мог поехать к нему...

— Понятно, понятно! — ответил Страхов, и лицо у него стало еще серьезнее.

Он пошел в кабинет и для чего-то закрылся там. Дескать, мы понимаем, что такое государственная тайна. Через несколько минут он вернулся в столовую, довольно потирая руки:

— Абсолютный порядок. Капитан весьма заинтересован и ждет тебя. Причем именно в том разрезе, что его хочет видеть однополчанин и все такое... Буденновский, семнадцать, квартира восемь. Воспользуешься моей машиной?

— Был бы очень признателен.

— И я! И я воспользуюсь машиной! — заявил Павлик, который принимал деятельное участие во всей жизни взрослых.

Черниченко сам открыл входную дверь и провел Бориса Михайловича в скромную пустоватую комнату.

— Майор Мосальский, — представился Борис Михайлович, пожимая руку хозяину.

— Что-то я вас, товарищ майор, не припомню. Кажется, сталинградец?

— Я работал в штабе фронта.

— О! У генерал-майора Павлова?

— Он теперь генерал-лейтенант.

— Вы и сейчас у него работаете? — спросил Черниченко, понимающе посмотрев на штатский синий костюм гостя, назвавшегося майором.

— Да, — улыбнувшись, подтвердил Мосальский и показал Черниченко свое служебное удостоверение.

Танкист подтянулся:

— К вашим услугам, товарищ Мосальский. А я, понимаете ли, сразу-то не сообразил...

Мосальский заметил над кроватью Черниченко небольшую фотографию, с нее улыбалось миловидное девичье лицо.

«Вот она, Шура Бережнова, — отметил мысленно Борис Михайлович. — С нее и начнем».

Но капитан перехватил его взгляд и заговорил первый:

— Моя невеста. Умерла в Германии... — Голос его стал глухим, глаза померкли. — Никак не могу опомниться. Ждал... и вот — дождался...

— Как это случилось?

— Это я знаю во всех подробностях. Ее отец, Иннокентий Матвеевич Бережнов рассказал. Перед самым возвращением на родину! Такая девушка! Такой человек! — Черниченко встал из-за стола и, подойдя к кровати, бережно снял фотографию. — Вот она, моя Шура...

Борис Михайлович сочувственно рассматривал ничем не примечательное женское лицо. Узенький лоб, лукавые глаза, капризные губы. Если бы она не была Бережновой, он никогда бы не обратил внимания на такое обычное, неодухотворенное, заурядное лицо. А вот для Черниченко она была самой красивой, самой умной, самой лучшей...

— Она умерла в Мюнхене? В прошлом году?

— Откуда вы знаете? Да, двадцать четвертого апреля сорок седьмого года. На рассвете. У Шуры, оказывается, был туберкулез горла.

— Страшная болезнь. Изнуряющая, мучительная. В Мюнхене ее и похоронили?

— Ну, конечно. Двадцать седьмого апреля. Иннокентий Матвеевич отдал мне последнюю ее фотографию... в гробу... И просто удивительно, как сама смерть отступилась перед красотой, как она ее пощадила... Вот я вам специально покажу... — Черниченко отправился к письменному столу, достал из ящика плотный желтый конверт. — Как будто только что заснула! — горько пробормотал он, первым посмотрев на фотокарточку.

— Действительно! — удивленно протянул Борис Михайлович, бережно принимая от капитана его реликвию.

На фотокарточке молодая девушка, по грудь закрытая кружевной или кисейной тканью, покоилась в гробу. В изголовье стоял горько плачущий неутешный отец и какие-то личности в униформах с постными физиономиями. Кроме того, было очень много хризантем — пышных, кудрявых. И точно, смерть не наложила резкого отпечатка на лицо покойницы. Правда, были глубокие тени и некоторая худоба. Правда, производили впечатление закрытые глаза. Но при всем том — такие округлые щечки, такой капризный изгиб губ, как будто вот-вот Шурочка приоткроет лукавые глаза и рассмеется...

— Да, да, — пробормотал Мосальский. — Вот вы и толкуйте о медицине! Горловая чахотка! Ведь это мучительная смерть почти от голода... человека кормят одними сливками... по ложечке...

— Словно спящая красавица! — тоскливо прошептал Черниченко.

«Вот именно спящая, — отметил Мосальский и еще подумал, жадно разглядывая фотокарточку: — И хризантемы слишком велики... Но зачем, черт возьми, могла бы понадобиться Бережнову эта фотография и вся эта недостойная отцовских чувств инсценировка? Быть может, невеста Черниченко и по сей день живехонька, но Бережнову почему-либо неудобно было везти ее на родину? Ведь мы уже спрашивали его об этом!».

Черниченко протянул руку за карточкой, но Борис Михайлович не отдал ее, а положил возле себя на стол:

— Минуточку, Михаил Герасимович... Мне бы хотелось задать вам несколько вопросов.

— Пожалуйста... Я только хотел положить карточку в конверт. Я вас слушаю, товарищ Мосальский.

— Дело в том, что я приехал к вам именно по вопросу о Бережновых. Вы хорошо знаете Иннокентия Матвеевича Бережнова? Нет, подождите отвечать. Поясняю: настолько ли хорошо, чтобы заметить в нем что-то новое, наносное, ну, чуждое, что ли? Вот что, собственно, меня интересует.

Несколько мгновений Черниченко смотрел на Бориса Михайловича изумленными, широко раскрытыми глазами. Затем взъерошил свои густые непокорные волосы и воскликнул:

— Ну и ну, товарищ майор!

— Выразительно, но недостаточно точно.

— Да ведь вы словно прочитали мои мысли! Я как увидел Иннокентия Матвеевича по его возвращении из Германии, так и решил про себя: со стариком что-то случилось.

— Вот как? — не скрывая удовольствия, сказал Мосальский. — Но что натолкнуло вас на такие мысли?

Черниченко задумчиво пощипал свою румяную, гладко выбритую щеку:

— Как вам сказать, товарищ майор... Может быть, это все плод моего ушибленного воображения... Очень уж больно ударила меня ее смерть... А тут вдруг он — помолодевший, розовый... А ему шестьдесят, и ведь только что перенес такое огромное горе...

— Вам показалось, что Бережнов вернулся из Германии помолодевшим? — с любопытством осведомился Мосальский.

— Помолодевший или как-то изменившийся...

Трудно объяснить... Ведь после смерти Шуры у него был микроинсульт... Тоже тяжелая штука!

— Никогда не слышал, чтобы люди, перенесшие удар, молодели. Интересно бы уточнить, когда у него был удар: до того, как он фотографировался у гроба дочери, или позднее, так сказать — задним числом...

— Наверное, я неправильно передал вам свое зрительное восприятие... Лицо у Иннокентия Матвеевича стало как-то глаже, круглее... Не такие резкие морщины... Может быть, паралич некоторых лицевых нервов?

— Да, да... Заметили в нем еще какие-нибудь перемены?

— Еще? Постойте... Иногда он забывает вещи, которые, казалось бы, невозможно забыть. Я имею в виду самые, так сказать, обыкновенные житейские вещи. Вот это уж, действительно, говорит в пользу его заболевания...

— Попробуйте, Михаил Герасимович, вспомнить какой-нибудь пример его забывчивости.

— Да вот — совсем недавно. Увидел он в музыкальной школе пионеров и очень удивился, что они не носят широкополые шляпы.

— Так-так...

— Я ему напомнил, что наши пионеры никогда не носили этих самых шляп. Он сказал, что часто видел в Мюнхене бойскаутов и все перепутал.

— Несомненно. Маленькая неточность. В вашем присутствии был этот разговор?

— Конечно. Постойте! — вдруг оживился Черниченко. — Вам это покажется нелепым, совсем нелепым, но главная суть в том, что у него чужие глаза!

— Это, действительно, нелепо. Но мне хотелось бы, чтобы вы это уточнили.

— Цвет глаз, конечно, не изменился. Но они... Вот именно стали чужие! То есть глаза прежние, но взгляд их какой-то... в общем совсем иной... Не умею объяснить!

— Все, что вы рассказываете, Михаил Герасимович, важно и интересно.

— В чем вы подозреваете Бережнова? — в упор спросил Черниченко.

— Не хочу морочить вам голову, капитан. У меня есть ряд подозрений, связанных с возвращением Бережнова. Они очень серьезны, но нуждаются в тщательной проверке, и они укрепились после разговора с вами. Больше я пока ничего сказать вам не могу.

— Ясно. Может быть, потребуется моя помощь?

— Во-первых, прошу вас одолжить мне на один-два дня эту фотографию...

Танкист нахмурился, вздохнул и затем молча кивнул головой.

— Спасибо. Вы получите ее в полной сохранности. А теперь вот еще что, Михаил Герасимович... Не можете ли вы мне назвать хороших знакомых Бережнова?

— Он бирюк и всегда избегал людей. Разве что Авербах?

— А кто он?

— Скрипач. Играет в оркестре театра музыкальной комедии.

— Скрипач? Это же очень кстати! — поднявшись из-за стола, Мосальский возбужденно прошелся по комнате, что-то обдумывая. — Вот что, дорогой Михаил Герасимович, пришло мне сейчас в голову: вам надо научиться играть на скрипке.

— На скрипке?! Я в жизни ни на одном инструменте не играл, даже на балалайке. И зачем это?

— Вы сами предложили мне свою помощь.

— И не собираюсь отказываться.

— Тогда слушайте и постарайтесь сделать именно так, как я скажу.

Черниченко переставил зачем-то предметы на столе и нахмурил свои широкие брови.

— Вы скажете Иннокентию Матвеевичу, что решили заняться музыкой. И вы попросите, чтобы он подарил вам или хотя бы дал во временное пользование лучшую, какая у него есть, скрипку, и непременно его работы. Я уверен, что он не откажет. Как только вы это сделаете, дадите мне знать.

— Значит, вам нужна скрипка, сделанная Бережновым? Думаю, что я легко ее получу. И это все? — несколько разочарованно спросил Черниченко.

— Нет. Еще мне нужно познакомиться с Авербахом. В этом вы тоже можете помочь. Встреча должна быть как бы случайная. Сделайте, скажем, так: когда скрипка будет у вас, пригласите к себе Авербаха и меня.

— И это нетрудно, товарищ майор.

— Вот и отлично. А теперь мне надо отправляться. И то я у вас отнял целый вечер.

Они простились, с симпатией глядя друг на друга. Оба находили вполне естественным, что Мосальский дает Черниченко деловые поручения и Черниченко беспрекословно берется их выполнять и выполнит со всем старанием, в чем Мосальский ни на минуту не сомневался.

Когда Борис Михайлович уже совсем оделся и хотел выйти, капитан задержал его.

— Товарищ Мосальский, — несколько неуверенно заговорил он, теребя край скатерти и умоляюще поглядывая на Бориса Михайловича, — я все же очень прошу вас... Эта фотография Шуры... Кажется, она вызвала у вас какие-то сомнения? Неужели здесь возможен... я бы сказал — бесчеловечный обман?!

Мосальскому стало жаль этого сильного, прямого и простого человека. И он понял, что обязан сказать ему то, что думает, какую бы боль ни причинили эти слова.

— Вот что, Михаил Герасимович.... Не хочу я разыгрывать перед вами Шерлока Холмса и окружать всю эту историю тайной. Обещаю, что очень скоро расскажу вам все. Пока же подготовьтесь к тому, чтобы забыть навсегда эту девушку, мертвую или живую. Во всех случаях она для вас не должна существовать.

Это были жестокие, очень жестокие слова. Борис Михайлович видел, как побледнел капитан, как страдальчески искривились его губы. Давать совет, который сам он, Мосальский, вряд ли мог бы выполнить! Легко сказать — забыть! Но если у сердца не такая короткая память? Как тогда?

После продолжительного молчания Черниченко деловито осведомился:

— Где я смогу найти вас, товарищ майор?

— Звоните на квартиру Страховых, — неожиданно для себя ответил Борис Михайлович.

И подумал при этом, оправдываясь, что в самом деле удобнее всего держать связь через Страховых, и это вовсе не потому, чтобы иметь основание чаще видеть Галю.

Он отправился в управление. Узнав, что требуется майору, подполковник отдал соответствующие распоряжения. Нужно было сделать две вещи: передать карточку с изображением Шурочки Бережновой в гробу в фотолабораторию и направить в Москву на имя генерал-лейтенанта Павлова просьбу — в срочном порядке установить, была ли похоронена на одном из мюнхенских кладбищ 27 апреля 1947 года Александра Иннокентьевна Бережнова, двадцати четырех лет, умершая от горловой чахотки.

2

Скрипач Авербах, получив приглашение капитана Черниченко, был несколько озадачен. Правда, он встречал Черниченко у Бережновых и даже называл его запросто Мишей, но этим их знакомство и ограничивалось. О чем они могли разговаривать, когда этот Миша вряд ли отличит ноктюрн от сонаты и Шуберта от Чайковского?! Авербах догадывался, что Черниченко, очевидно, хочет поговорить с ним о Шуре — вполне объяснимое желание молодого человека, перенесшего такое несчастье.

Авербах пришел прямо из театра, и первые его слова были, когда он вошел, что он просит положить скрипку в надежное место, чтобы ее не разбили. Авербах был несколько удивлен, застав у Черниченко незнакомого человека — блондина с очень светлыми зеленоватыми глазами.

— Костин, Борис Михайлович, — представился незнакомец.

— Очень приятно, — ответил Авербах.

Задушевный трогательный разговор о Шуре и о том, какая она была милая и, помните, как она один раз сказала, что с удовольствием ходила бы в театр каждый день, — этот разговор откладывался. Да и Черниченко был настроен довольно весело, хозяйничал, расставлял тарелки и расхваливал качества огромной душистой дыни, кажется, и в самом деле недурной.

За столом разговорился и Костин. Оказывается, кое-что понимает в музыке. В прошлом году в Москве слышал игру американского скрипача-виртуоза. Дал интересную оценку.

— Это фейерверк! говорил Костин. — Ярко, эффектно, но вспыхнет и погаснет, и нет ничего, вы не взволнованы, никакие струны вашей души не задеты. Наши скрипачи умеют затронуть, пробудить чувства...

— Да, но техника! — возразил Авербах, закатывая глаза.

— Разве нет техники у Давида Ойстраха?

Тут заговорили о Паганини, о технике без души, о душе без техники... Вдруг Костин попросил:

— Сыграйте нам что-нибудь!

— Чайковского! — подхватил Черниченко. — Нет, нет, только не на вашей скрипке! Я получил подарок, и мне хочется, чтобы вы его оценили.

И Черниченко поспешно принес инструмент.

— А зачем вам скрипка?

— Хочу учиться. Это моя давнишняя мечта.

— Учиться! Учиться надо было начинать по крайней мере лет двадцать тому назад! Он хочет учиться!

Тут Авербах повертел в руках скрипку, потрогал пальцами струны, подстроил, приложил смычок и, начав где-то на нижних нотах, перешел на струну «ре», на струну «ля» и замер где-то высоко-высоко, на верхнем «си»... и опустил скрипку.

— Очень неважный инструмент, — пожал он плечами. — Такой скрипкой только гвозди забивать. Звучание поверхностное... Будете только слух себе портить...

— Не может быть! — возразил Черниченко. — Скрипку дал мне Иннокентий Матвеевич.

— Скажу вам по секрету, Миша, Иннокентий Матвеевич покупает всякую дрянь.

— Помилуйте, это же его работа! Он мне в память о Шуре подарил л сказал, что давно из его рук не выходило такой удачной!

— Что такое?! Вы хотите уверить меня, что эта пищалка — творение рук Бережнова?!

— А разве Бережнов действительно большой мастер? — спросил Костин.

— Ого! Я не могу, конечно, поставить его в один ряд с Вильомом, но во всяком случае это кое-что! Сам великий Кубелик играл на инструменте его работы и дал высокую оценку бережновскому мастерству. Пожалуйста, вот скрипка его работы, я над ней буквально дрожу. Вы послушайте ее голос! А вы мне говорите!

— Но разве стал бы Бережнов обманывать Михаила Герасимовича, тем более сейчас, при известных вам обстоятельствах?

— Вы правы, но...

Авербах растерянно смотрел на всех близорукими темными глазами. Затем торопливо схватил скрипку и сыграл какую-то бравурную пьеску.

— Нет, это не его скрипка, как хотите!

— Но, позвольте, дорогой, не далее, как вчера Иннокентий Матвеевич вручил мне очень торжественно эту скрипку: «Дарю, говорит, вам, Мишенька, мою любимицу. Делал ее с мыслью о дочке... о Шурочке... Вам ею по праву и владеть». Зачем же старику обманывать меня?

— В самом деле, это странно, — вмешался Костин.

— Странно? Что значит странно? Не странно, а непонятно. Я, конечно, не Эрденко. Но как-нибудь за сорок лет научился отличать дешевку от настоящей вещи. Может быть скрипка более удачной, менее удачной... Но если он говорит «любимица»... Где же тут индивидуальность? Где же тут звук?

Так рассуждая, Авербах продолжал вертеть в руках злосчастную скрипку, подвергшуюся столь жестокой критике. Он ее поглаживал, трогал струны, разглядывал изящный эсик. Вдруг на лице его мелькнула хитрая улыбка, он даже подмигнул, потом поднял указательный палец и сказал:

— Все!

— Что все?

— Если бы у вас, Миша, нашлось увеличительное стекло, мы быстро бы прекратили споры. Одно из двух: или я прав, или я ровно ничего не понимаю.

— Да, но где же взять увеличительное стекло?

— Вот вам увеличительное стекло, — сказал Костин, доставая из кармана маленький футляр с лупой.

— Великолепно! Видите ли, друзья мои, как и у каждого уважающего свой труд мастера, у Иннокентия Матвеевича есть свой знак, своя марка, свое клеймо. Этот знак он ставит внутри инструмента, вот здесь. С 1927 года, то есть со дня встречи с маэстро Кубеликом, Иннокентий Матвеевич метит свои скрипки, вырезая свою фамилию и сверху буквы «Я.» и «К.» — то есть Ян Кубелик — в рамке лавровых веточек. Все скрипки, сделанные Бережновым, должны иметь эту визитную карточку.

Авербах встал прямо под электрическую лампочку и, держа перед глазом увеличительное стекло, заглянул в нутро скрипки.

— Здесь Бережновым даже не пахнет... Нет, извиняюсь, есть! Но что такое? Он отказался от своего значка?!

Черниченко и Костин поочередно заглянули в скрипку.

— Тут же отчетливо вырезано: «И. М. Бережнов», — заметил Костин, рассматривая сквозь лупу миниатюрные буквы.

— Вот именно! А где же «Я.» и «К.»?

Костин пожал плечами:

— Капитан рассказывал, что у Бережнова был удар... микроинсульт... Быть может, память начала сдавать? А для упражнений Михаила Герасимовича и такая скрипка хороша.

Но Авербах все еще не мог успокоиться.

— Пожалуйста, теперь взгляните на мою скрипку. Только, пожалуйста, я предупреждаю, осторожнее! Я берегу ее больше, чем себя. Например, я допускаю, чтобы я мог простудиться, но простудить скрипку! Нет, этого я никогда не допущу!

Авербах сам достал скрипку из футляра, сам развернул шелковый платок, первым заглянул в свою скрипку и после этого стал пуще прежнего охать и причитать, в то время как на значок любовались Черниченко и Костин.

— Можно что угодно забыть... Как жену зовут, забыть... Номер своей квартиры забыть... Я согласен. Пожалуйста! Забывай себе на здоровье свой значок! Но делать вместо чудесных инструментов с душой и голосом человека такой... пфе... рыночный стандарт! Я вас спрашивай): При чем тут маленькая встряска мозгов?!

— Не вздумайте только говорить об этом с Иннокентием Матвеевичем, — попросил Черниченко, и Костин бросил на него быстрый благодарный взгляд. — Я заметил, что он стыдится последствий своей болезни.

— Я еще не сумасшедший! — замахал руками Авербах. — Нанести старому мастеру такую рану! Да никогда в жизни! Будем считать, что старого мастера нет, старый мастер умер... Остался одинокий старик со столярным клеем...

Разговор сам собой перекинулся на болезни и недомогания, и Авербах стал жаловаться на свой ревматизм, а Черниченко, который вообще никогда и ничем не болел, сочувственно советовал ему применять народное средство: растворить в бутылке уксуса двадцать пять стальных иголок и растирать этим снадобьем суставы, после того как попаришься сухим веником на банном полке.

Едва Авербах. скрылся за дверьми, как уже Мосальский стремительно вскочил и бросился к вешалке. Торопливо надевая пальто, он говорил Черниченко:

— Прошу вас, Михаил Герасимович, устроить так, чтобы завтра около семи часов вечера я мог встретить у вас Бережнова! Придумайте какой угодно предлог! Что он плохо выглядит, что ему необходимо немножко рассеяться или что вы хотите угостить его ужином... Словом, я на вас рассчитываю.

— Все будет сделано, товарищ майор, — твердо ответил Черниченко и, хотя его так и разбирало любопытство, не задал Мосальскому ни одного вопроса.

А Борис Михайлович быстро шагал по уже безлюдному в эти часы Буденновскому проспекту и старался привести в систему собранные им за последние дни наблюдения и факты. Он почти не сомневался теперь, что человек, называющий себя Бережновым, не имеет ничего общего с мастером скрипок, вывезенным немцами из Ростова, ничего общего, кроме, конечно, поразительного внешнего сходства, может быть отчасти достигнутого косметическим путем.

Мосальскому уже сообщили, что фотография, на которой изображена дочь Бережнова в гробу, подлинная, но есть основания предполагать, что женщина, снятая на ней, живая, несмотря на все тени на висках и около глаз. Зачем могла понадобиться такая фотография человеку, скрывающемуся под личиной Бережнова? Для того, чтобы убедить знакомых Бережнова в смерти его дочери и оградить себя от нежелательных расспросов, почему он вернулся один?

Вероятно, они немало потрудились, чтобы научить двойника делать скрипки. Но как могло получиться, что ему не сообщили точный знак скрипичного мастера Бережнова? Может быть, настоящий Бережнов слишком дорожил своей маркой и из профессионального самолюбия не захотел, чтобы его мастерски сделанные скрипки можно было смешать со стряпней дилетанта?

У новоявленного Бережнова, по образному выражению Черниченко, «чужие глаза». Но еще более показательна странная забывчивость этого человека. Собственно, достаточно одних бойскаутских шляп, чтобы его понять! Ведь из этого факта следует, что во всяком случае с 1922 года этот человек не жил в Советском Союзе и не потрудился, хотя бы по описаниям, ознакомиться с обликом советского пионера. А вот бойскаутов он видал!

А если припомнить еще три обстоятельства: приезд Бережнова совпадает по числам со временем, когда в СССР был заброшен Вэр; перехваченная шифровка с рецептом яблочного пирога передавалась из Ростова; и наконец Бережнов имел постоянную связь с Филимоновым...

Из всего этого можно было сделать только один вывод: человек, так ловко перевоплотившийся в Иннокентия Матвеевича Бережнова, и был тем самым Вэром, которого забросили в Советский Союз. Кажется, все встало на места, и можно было кончать с этим делом.

Чувство огромного удовлетворения испытывал Мосальский. Не позже чем через двадцать четыре часа вра1, так ловко пробравшийся в нашу страну, будет схвачен и обезврежен.

— А для вас, товарищ майор, есть новости, — предупредительна сообщил подполковник, вручая Мосальскому радиограмму из министерства.

— Я так и предполагал! — воскликнул Мосальский.

Из Москвы сообщали, что на одном из мюнхенских кладбищ могила Александры Бережновой найдена, но не обнаружено ни одного врача, который бы лечил, ставил диагноз и констатировал смертельный исход пациентки с такой фамилией.

— Вот, товарищ подполковник, разительный пример того, как из-за одного промаха может рухнуть довольно обстоятельно продуманное построение. А ведь как они старались!

— А в чем, собственно, дело? — с интересом спросил подполковник.

— Господа, заславшие к нам Вэра, разыскали или изготовили человека, изумительно похожего на Бережнова. Научили Вэра делать скрипки. Добились тождественности походки, жестов, интонации, почерка... Заставили подлинного Бережнова хлопотать о возвращении в Советский Союз, а затем или убили его, или сплавили куда-нибудь к черту на рога вместе с дочкой. Мы здесь столкнулись с классическим случаем двойников.

Подполковник все больше заинтересовывался. Он перестал разбирать и перелистывать свои бумаги.

— И все-таки нашлась лазейка? — спросил он.

— Чтобы сделать приезд Вэра-Бережнова еще более эффектным, инсценировали трогательную картину: дочь Бережнова в гробу, неутешный отец рыдает, могильщики готовы приступить к своим обязанностям, траур, хризантемы... У меня мелькнула мысль, что фотография смонтирована. Но, по-видимому, этого не потребовалось. Девушку, думаю, не пришлось долго упрашивать. За известную мзду она согласилась полежать несколько минут с закрытыми глазами в гробу. Разумеется, был применен некоторый грим. Фотография великолепна. Жених Бережновой, капитан Черниченко, не спускает глаз с печальной фотокарточки. Это не только укрепляет положение мистификатора, но и вызывает к нему сочувствие, расположение! И вот, придумав такой эффект, они тут же делают недопустимую оплошность. Ведь если дочь> Бережнова умерла, ее следует похоронить? Это они оформили. Они не поленились закопать пустой гроб и оформить документы. А вот проинструктировать какого-нибудь доктора, чтобы у него в записях было имя этой пациентки, не догадались... Ведь туберкулез горла — это не разрыв сердца, его лечат, и лечат долго. А вот следов всего этого не найдено. Ни в одной больнице Александра Бережнова не лежала, ни один врач не видел в глаза такой пациентки! Почему же не предусмотрели этого, инсценируя болезнь и смерть этой особы? Почему? Трудно, конечно, сказать. Вероятно, вследствие апломба, излишней самоуверенности, недооценки противника. Путем простой перепроверки мы установили факт, который губит всю их затею, тем более в сочетании со всеми другими уликами.

— Почему вы оттягиваете заключительную операцию еще на сутки?

— Видите ли., он никуда не денется. Меры, как вы сами знаете, приняты.

— Знаю! Но почему-то всегда хотят посмотреть на человека в его обычной обстановке, прежде чем увидеть его в камере. Я лично этого не понимаю. Зачем подвергать себя риску?

«Он прав», — подумал Борис Михайлович, но перерешать было поздно.

На следующий день вечером Мосальский шел по направлению к квартире Черниченко и очень волновался.

«А что, если подполковник накаркал, и Вэр будет упущен?.. Что тогда?».

И тут же усмехнулся:

«Ну, я не из таких простачков! Никуда он уже не денется! Недалек тот час, когда он будет арестован. Но я должен получить непосредственные впечатления, поговорить с ним именно сейчас, когда он воображает еще, что не разгадан. Я хочу посмотреть, как он держится, как играет взятую на себя роль. Конечно, он все расскажет на следствии, но приглядеться к нему, когда он вот так разгуливает по городу, мистифицирует, — значит, многое в нем понять и объяснить».

Черниченко стоило больших трудов уговорить Иннокентия Матвеевича пойти в гости. Черниченко, как условились заранее, сразу же сообщил, что с Бережновым очень хочет познакомиться его друг Костин, что этот Костин — тоже страстный любитель музыки.

— Да ведь вы же с ним встречались? — спросил с невинным видом Черниченко. — Он говорит, что видел вас в исполкоме.

— А-а, помню! Но чего ему от меня понадобилось, не понимаю.

— Вы недооцениваете себя, Иннокентий Матвеевич. Вы артист, виртуоз, каждому лестно познакомиться с вами. Мы с Костиным в одном подразделении воевали, боевые друзья. А когда он узнал, что мы с вами хорошо знакомы и даже чуть было не породнились, пристал ко мне: познакомь да познакомь!

— Не хожу я никуда. Кому-кому, а вам это хорошо известно, любезнейший.

Однако, подумав, Бережнов решил идти. Кто знает, такое знакомство может даже пригодиться. У страха глаза велики! Ни при каких обстоятельствах не следует прятаться за угол!

Так рассудив, Бережнов чуточку прихорошился, припарадился, и они пошли.

Встреча с Костиным сначала успокоила Веревкина. Никаких скользких тем он не затрагивал, выказал полное уважение и даже обожание.

«Все они такие, если их раскусить! — думал Веревкин. — По службе строги, а в частной жизни только и думают, как бы рассеяться и развлечься. У каждого из них зацепочка есть: кого на коньячок тянет, кого на музыку, на уют...».

Одновременно с этими соображениями, Веревкина сверлила какая-то боль, мучила зависть к этим людям: они могут себе позволить, служа в армии и где бы то ни было, в то же время увлекаться музыкой, писать стихи, плясать под оркестр, кататься на лыжах, играть в шахматы... Им что! Они у себя дома, они спокойны, уверенны, им не приходится, как вот ему, озираться, денно и нощно играть роль какого-то, прости господи, чудака... Попробовали бы, каково это!

И Веревкин завидовал их здоровью, их громкому смеху, их успехам и преуспеянию их родины, которая ведь и его родина, в конце концов...

Вот с такими раздвоенными чувствами и беседовал Веревкин с молодыми людьми. Он ни на минуту не забывал, впрочем, добросовестно «играть в Бережнова». Но что ему в голову не приходило — это то, что в данный момент не он один, а все трое играли роль, каждый свою.

— Понимаете, какая история, — удачно изображая смущение, признавался Костин, — я, как вы знаете, не служитель искусства, совсем нет. Но служба службой, а душа требует чего-то возвышенного... Я немного занимаюсь музыкой, даже кончил два курса консерватории по классу скрипки. Инструмент у меня посредственный, а деньги есть. Ищу хорошую скрипку, и недавно такая удача: предлагают купить скрипку вашей работы! Бережновскую! Я попробовал — звучит чудесно. Не стал торговаться, тотчас же забрал. А проверить все же интересно, я взял да и захватил ее с собой.

— Так вы скрипач? — из-под мохнатых бровей блеснул острый взгляд.

— Ну, какой там скрипач! Играю для себя. И лестно, знаете ли, иметь скрипку работы самого Бережнова. Думал к вам обратиться, заказать, да неудобно. А тут такой случай...

— И сомневаетесь в подлинности? Там же должна быть марка, так сказать, моей фирмы. Вам ее не показали?

— Не-ет. Сказали только — скрипка работы Бережнова.

— Этак, дражайший мой, вас и околпачить могли. Внутри скрипки, на нижней деке справа, должна быть надпись в овале: «И. М. Бережнов».

— Вот если бы вы согласились взглянуть на скрипку...

— Можно. Показывайте. Видели, какую красавицу я Мише подарил?

И вдруг еще раз спросил:

— Так вы, значит, скрипач? Хотелось бы послушать.

— Да нет же, Иннокентий Матвеевич! Жалкий любитель! Хоть , убейте, в вашем присутствии не рискну даже притронуться смычком к струнам!

Бережнов пожевал губами, подыскивая слова.

— Хе-хе! Не вяжется с профессией! А? Как вы считаете?

— А почему бы и нет? Даже знаменитый Шерлок Холмс...

— Вы правы, вы правы! — как-то поспешно пробормотал Бережнов и даже вдруг растрогался и прослезился (может быть, вспомнив свою лондонскую квартиру?): — Искусство, дражайший, великая вещь! Иной человек грешит, безумствует и бог знает на какой путь становится и в какие заблуждения впадает. Но коснется его души волнующая мелодия — и все случайное отлетит. Как чудо какое! Раскрывается перед всем миром в этот миг настоящий, подлинный, в самом своем лучшем виде человек!

В данном случае Веревкин не играл роли Бережнова и говорил вполне искренне. И Мосальский, и Черниченко слушали с любопытством, с удивлением.

Мосальский подхватил:

— Вы, Иннокентий Матвеевич, высказали, на мой взгляд, глубоко верную мысль. Не кажется ли вам, что такое острое восприятие вообще искусства особенно свойственно русскому человеку? Понимаете? У нас душа поет. И как же ей не петь, когда впереди счастье, когда гордишься своим народом, своей родиной!

Как ни владел собой Веревкин, Мосальский видел, как потемнело лицо предателя, как он на мгновение потерял самообладание, но снова быстро овладел собой. А Мосальский продолжал:

— Вот вы, Иннокентий Матвеевич. Я просто восхищаюсь вами. Вы, по-моему, очень любите родину. Ведь вы сделали все, чтобы вернуться в родные края!

Веревкин уже полностью вошел в облик Бережнова:

— Да-а... Как же иначе, дражайший! И вы бы, наверное, поступили так же, как я. Да и каждый...

Тут Мосальский-Костин показал Бережнову скрипку, которую после долгих уговоров выпросил на один вечер у Авербаха. Хотелось точно установить насчет знака «Я. К.». В комнате сейчас находились две скрипки, обе считались принадлежащими мастеру Бережнову, но. знаки у них были разные.

Костин простодушно протянул авербаховскую скрипку Иннокентию Матвеевичу. Тот с первого взгляда оценил инструмент: скрипка была изящна, красива. Попробовал звук, рассмотрел.

— Ну что ж. Моя скрипка. Тут не может быть двух мнений.

— Слышите, товарищ Черниченко? Значит, мне повезло! Раз вы говорите, Иннокентий Матвеевич, мне никакие знаки не требуется смотреть.

— Нет, дражайший! Отчего же? Я вам продемонстрирую!

— Не надо, Иннокентий Матвеевич, не утруждайте себя! Решено бесповоротно, что эту скрипку я покупаю. А то, было, я оставил за собой право возврата.

— Вот если бы была лупа... — хлопотал Бережнов.

— Лупа у меня есть! — вытаскивая из ящика письменного стола лупу, принадлежащую Мосальскому, воскликнул Черниченко.

Затем Черниченко и Мосальский молча наблюдали, как Бережнов прилаживался к свету, наводил лупу... и вдруг замер — увидел незнакомый ему знак... Мосальский мысленно сравнил старика в этот, момент с Германом из «Пиковой дамы», когда он выбрасывает третью карту и с ужасом видит; что проиграл все....

Бережнов явно уже успел разглядеть знак «Я. К.» над подписью «И. М. Бережнов». Мосальский видел по его лицу, что он, делая вид, будто все еще разглядывает надпись, сам решал вопрос, как выгоднее поступить: объявить ли, что, как выяснилось, это скрипка другого мастера, или найти другое какое-нибудь правдоподобное объяснение...

— Ну как? — не вытерпел Черниченко. — Что-нибудь видно?

— Гм... да... — промямлил весьма неуверенно Бережнов, — я же говорил вам, дражайшие... что скрипку определяют, если она сделана действительно мастерам, по определенному знаку, или подписи мастера, или по его инициалам. Гм... да... Эта скрипка... моя, как я вам и говорил. Видите? «И. М. Бережнов». Но Что мы видим? К моей подписи кто-то изволил присоединить свой инициалы. Очевидно, владелец скрипки, опасавшийся, чтобы ему не подменили драгоценный для него предмет, сделал еще свою метку. Итак, дражайший, смело приобретайте сию скрипку, а если вам заблагорассудится, я могу стереть проставленные здесь «Я. К.»... и — виноват, — ваше имя и фамилия?

— Костин. Борис Михайлович.

— Отлично! Стало быть, буква «К» так и остается, а буквочку «Я» мы заменим, если вы пожелаете, столь же миниатюрным «Б». Вот и вся недолга.

— Спасибо, Иннокентий Матвеевич! — поблагодарил Мосальский. — Теперь для меня все стало понятно! Главное, я теперь успокоился, что все правильно, что скрипка вашей работы — вот что важнее всего.

Мосальский шумно благодарил Бережнова, и они занялись чаепитием.

3

Веревкин возвратился домой в очень скверном настроении. Он страшно ругал себя.

«Зачем было соглашаться на эту встречу? Чтобы в сотый раз выслушать излияния Черниченко? Очень неприятно! А этот... и льстит, и комплименты говорит... а вот поди ты — не нравится мне все-таки этот Костин! Не то... Чувствую, что тут что-то не то. Черниченко, конечно, простачок и не способен умышленно подстроить это знакомство... Но что я знаю о советских людях? Уже больше года смотрю я на них и все не разберусь. Чекисты они! Все поголовно чекисты! Не верю я никому. Трудно мне и страшно. Всю жизнь я выслеживал и ловил, а теперь ловят меня. Мне больше нравилось ловить самому... Но тогда зачем было соваться? Люди после пятидесяти лет становятся невыносимо упрямыми, навязывают всем свои мнения, хотят управлять, командовать, интригуют, враждуют, лезут в начальники, в ректоры, в государственные деятели... Вот и меня втолкнул в это дело мой шеф!».

Веревкин бросил пальто на спинку кресла. Туда же швырнул шляпу. Стал разглядывать себя в зеркало.

«Отвратительный вид! Постарел, осунулся... Молодеть-то не с чего».

Потянул себя за щеку. Щека дряблая, кожа растягивается, как подвязка.

«Плохо, Андрей Андреевич, совсем плохо! И на душе беспокойно-беспокойно. Тоска! У этого приятеля Черниченко светлые спокойные глаза. Смотрел с интересом, но без всякого такого любопытства. Может быть, и ничего?.. А как он о родине-то загнул! Впрочем, ничего особенного. Нервы, нервы пошаливают, мистер Вэр!».

Попросил Эмилию Карловну заварить крепкого кофе.

— Только смотрите, не желудевого. Я не свинья. Желудей в пищу не употребляю.

Но и кофе не захотел пить, к огорчению Эмилии Карловны. Ушел к себе. Кряхтел, думал, перебирал все в памяти.

Взял скрипку. Прижал ее к плечу колючим небритым подбородком. Подержал смычок, но к струнам не притронулся. Спрятал скрипку в бархат футляра.

Вдруг стало ужасно жаль свою изящную темно-палевую скрипку, подаренную Черниченко. Такая красивенькая скрипка! Ну да бог с ней!

«Создать центр! Из кого? Из этого Проповедника? Дай ты ему волю, он пропьет и центр, и всю вселенную! Гиблое это дело, и я знал с самого начала, что гиблое. Что такое Борода и Проповедник? Сброд, не выметенный еще сор, а вовсе не яблоки для начинки! Начинять-то нечего... Дайте мне террористов, диверсантов, и я еще, может быть, натворю дел. Старик! Он не Старик, а бывший эстонский националист. Ну, он зол, он ненавидит. А можно ли от него добиться целеустремленных действий?..

А что, если взять маленькую розовую таблетку, бросить ее на дно стакана, наполовину налитого вином... и выпить? А? Хорошая мысль! Показать кукиш с того света всем: и Патриджу, и Старику, и этому любителю-скрипачу со светлыми глазами. Нате, ловите».

Но вместо того он опять пошел в ту половину, усадил с собой Эмилию, Карловну и угощал ее печеньем. С ней не так страшно. А то все кажется, что кто-то стоит тут, за окном, подстерегает, подглядывает...

Нет, надо уезжать! Бежать, бежать отсюда! Запрятаться куда-нибудь в глушь, в скит, в безлюдное место — и черт с ним, с Патриджем! Провались они все! Уйти в лес, поселиться в келье и удить рыбу в озере...

— Еще чашечку, Иннокентий Матвеевич? Нездоровое у вас лицо. Нет ли температуры?

А что если Авербах, и Черниченко, и Эмилия Карловна — все они наняты органами Чека для наблюдения за ним, за Андреем Андреевичем Веревкиным? Веревкин с ненавистью следит, как Эмилия Карловна, жеманничая, как в гостях, отламывает маленькими кусочками печенье. Тоже — дряхлая-дряхлая старуха. Вот-вот свалится и вытянет ноги. Нет, надо уезжать!

Перед сном принял две таблетки люминала, медленно разделся и долго не мог согреться под одеялом. А потом неожиданно уснул.

Проснулся от назойливого тявканья дворовой собачонки. И ведь как хорошо спал! Тяжело хлопнула входная дверь. Что-то ответила старуха Лаубертс. Посмотрел на часы — три часа ночи. И вдруг все понял... Засуетился. Полез под кровать, отыскивая туфли. Необходимо их найти... Ползал на четвереньках...

Эмилия Карловна вошла не постучавшись. Он стоял на четвереньках и бессмысленно смотрел на нее.

— Это к вам... к вам пришли... — сказала она беззвучно.

— Что вы сказали? — спросил Веревкин, все еще не поднимаясь.

И тут он увидел двух офицеров и человека с очень светлыми спокойными глазами. Они стояли позади Эмилии Карловны, она еще не видела их и старалась всем выражением лица предупредить Веревкина, объяснить ему.

— Встаньте, — предложил один из офицеров.

— Собственно, в чем дело? — спросил Веревкин, стараясь говорить голосом Бережнова.

— Попрошу вас предъявить паспорт.

Доставая паспорт из внутреннего кармана пиджака, Веревкин нащупал там плоскую коробку, где лежало несколько тех самых розовых таблеток. Опять мелькнула мысль о спасительной смерти.

— Иннокентий Матвеевич Бережнов, — громко и внятно сказал офицер, просматривая паспорт, и затем добавил: — Вот ордер на проведение у вас обыска.

Отчужденно, как будто это его совсем не касалось, наблюдал Веревкин за деловитыми действиями этих военных. Вот и коробка с таблетками лежит на столе... А где же у него спрятан револьвер? Револьвер, пожалуй, не найдут...

Когда пошли в мастерскую, Веревкин понял, что все кончено: контрабас... Офицер стал осматривать стол и верстак, а Костин прямо направился к стене, где стоял контрабас.

— Зачем вы набили его камнями? — спросил он, с трудом сдвигая его с места.

Вот и передатчик стоит на столе. «Орион»!.. «Орион» закончил существование...

— Так и не удалось найти яблок для начинки, мистер Вэр? — спросил Костин, и они встретились взглядами.

— Вижу, по линии ГПУ вы сильней, чем в игре на скрипке.

— Не скажите, Я с большой пользой беседовал с вами о фирменном знаке на скрипке. Подвел, подвел вас Бережнов.

Глаза у него были светлые, но вовсе не спокойные. В них были гнев, с трудом сдерживаемое негодование, в них было победное торжество.

Когда на другой день после ареста Вэра Борис Михайлович зашел к Страховым попрощаться, Галя была просто поражена: такого Мосальского она еще не знала! Движения его стали порывистыми и широкими, обычно глуховатый голос звенел.

— Что с тобой, Боря? Ты весь какой-то праздничный, — говорила она, немного смущенно.

Мосальский не отвечал. Его успех, его победа делали его уверенным, сильным, прямым. И Борис Михайлович мысленно дарил Гале свой успех, результат напряженной творческой работы.

— Влюблен? — спросила Галя и тут же пожалела о неуместной шутке.

Мосальский шутки не принял. Все так же непрерывно глядя на Галю и все еще не выпуская ее пальцев из своих горячих ладоней, он серьезно сказал:

— Да, Галя. Влюблен. Как все эти двадцать лет.

И она, быть может впервые, опустила глаза под его проникновенным взглядом. И вся вспыхнула, как семнадцатилетняя девушка, выслушивающая первое объяснение в любви.

Борис Михайлович выпустил ее руки:

— Тебя это ни к чему не обязывает. Сказал только потому, что сегодня уезжаю, и кто знает, когда увидимся и увидимся ли вообще.

— Уезжаешь? Так внезапно?

Появился Страхов. Прибежал очень оживленный и деловитый Павлик, только что закончивший испытание «ракетной подводной лодочки» в ванне.

Коротко Мосальский сказал, что ему удалось захватить крупного диверсанта и сегодня же он повезет его в Москву.

Времени у него оставалось в обрез. Наскоро поужинали и пожелали друг другу свершения всех замыслов, счастья и новой хорошей встречи. Борис Михайлович обнялся со Страховым, расцеловал Павлика и поцеловал дрогнувшую Галину руку. Он был уверен, что на этот раз они расстаются навсегда.

Что, собственно, произошло? Маленькая, не видная постороннему глазу, но настоящая жаркая битва, один из эпизодов большой холодной войны. И он одержал победу. Но еще будет жизнь и еще будет борьба.

Мосальский так никогда и не узнал, что Галя, проводив его чуть затуманившимся взглядом, подумала, что вот безвозвратно уходит из ее жизни, не свершившись, как благостная гроза, прошедшая стороной, большая настоящая любовь, такая, о какой только мечтают или читают в хороших книгах.

4

Почерк был убористый и ровный. Павлов легко разбирал его.

«Господин генерал!

Вы, несомненно, осведомлены о состоянии моего здоровья. Оно весьма тяжелое. Отнялась правая сторона, так что я вынужден диктовать это письмо, но и язык слушается плохо. Смерть склоняется над моим изголовьем, я чувствую хладное ее дыхание и ее костлявую руку, трогающую мое сердце. Но я не имею права умереть, пока не скажу моего последнего слова. Оно нужно не только мне, нош некоторым моим современникам. Оно нужно потомству. А может быть, и никому не нужно.

Я бы не стал затруднять вас своим обращением, если бы не фраза, брошенная вами во время нашего последнего разговора. Я запомнил ее слово в слово. Вы сказали: «Вы, Веревкин, всю жизнь ловили воров, то есть по существу занимались полезным делом. Что же привело вас на склоне лет в лагерь самых больших преступников?» Тогда я ничего вам не ответил, потому что не мог бы ответить на это и самому себе. Приближение смерти заставило меня просмотреть все течение дней моих, все изгибы, все треволнения долгой жизни и сделало меня прозорливее. Я постараюсь ответить вам теперь.

Я — человек без отечества, без семьи, без близких. Была у меня одна мечта, одна любовь — это скрипка. Но и тут, к прискорбию, я не достиг многого. Отсюда выношу себе жестокий приговор без обжалования, что я был и остаюсь пустоцвет.

Вам, господин генерал, известна вся моя жизнь, как и преступления, совершенные мною против новой России. Повторяться нет надобности, тем более что причины, поведшие меня на преступную стезю, сделавшие меня диверсантом и шпионом, явились позже, в самый последний период моей жизни.

Горе тому, кто потерял родину! Это куда страшнее, чем потерять самую жизнь. А ведь я русский, господин генерал, неискоренимо русский, этого-то я не уступлю. Я окончил классическую гимназию в Петербурге, учился далее и посвятил себя изучению криминалистики. Когда в силу исторических событий я выброшен был из колыбели своей, никакими средствами не могли сделать из меня англичанина, как я ни носил котелок, как я ни думал по-английски. И это, учтите, при моей-чиновной душе и искони вкоренившейся привычке уважать начальство и подчиняться. В конце концов двадцать лет усилий привели, пожалуй, к тому, что, перестав быть русским, я не стал и англичанином. Я спрятался в скорлупу инспектора Скотленд-ярда Эндрю Вэра. Я служил. И два обстоятельства привели меня в Россию. Оба настолько неправдоподобны, что могут быть изложены только в предсмертном письме.

Первое обстоятельство — я принял назначение меня в шпионы из чувства послушания, привыкнув беспрекословно и даже благоговейно, не рассуждая, выполнять приказания начальства.

Второе обстоятельство — подсознательно, без всякой логики, но двигала меня и любовь к родине. Мысль, что я стечением обстоятельств вынужден очутиться на русской земле, ослепила меня, лишила рассудка. Оговариваюсь: не спасать Россию от коммунистов-захватчиков ехал я, не мстить за свое изгнание, не бороться, потому что у меня нет отчетливых политических позиций и убеждений. Политика меня никогда не интересовала, я не монархист, не коммунист, не эсер — никто. Я говорю сейчас о внутренней, душевной стороне дела. Умом я, конечно, отрицал, ненавидел, пользуясь готовыми формулами иностранной прессы.

Когда я увидел Россию собственными глазами, собственным сердцем, сердцем бывшего русского, я уже был поставлен на колени, я уже потерпел крушение, даже если и не сознался в этом себе. Новая Россия оказалась даже великолепнее того, что можно было представить. Ведь я же человек образованный. Как бы я ни отворачивал лицо свое, я не мог не лицезреть небывалого роста, неслыханного доселе расцвета и могущества России. Ни при Петре, ни при Екатерине Второй, ни при Николае Первом не достигала она такого величия, я уж не говорю о печальном царствовании Николая Второго, когда несчастная Россия была уже разбазарена и распродана по кускам англичанам, немцам, американцам при посредстве концессий и других актов купли и продажи. Что я увидел теперь? Гордо поднятые головы народов, из которых сложился Советский Союз, и дружественное доверие ряда стран соседствующих, коим Россия помогает строить новую жизнь. Вы думаете, я не видел? Видел. И личность моя расщепилась на три противоречивые внутренние сознания, и это противоречие раздирало меня: я одновременно вредил и подрывал, вместе с тем гордился и преклонялся и наконец острым глазом криминалиста оценивал всю низость моего преступления.

Вот и все. О полковнике Роберте С. Патридже, о Дональде Камероне, об эмигранте Весеневе я рассказал очень подробно. Бесславные мои, с позволения сказать, соратники: бандиты Борода, Проповедник, Валька-краб, Старик — должны больше интересовать уголовный розыск. Такого же сорта был и отравленный мною Филимонов. Остальное, насколько хватит моих сил, изложу в дальнейших моих показаниях.

Казнь свершилась! Суровый перст судьбы указует на меня. Я должен исчезнуть. Глядя в глаза смерти, горжусь и славословлю мою Россию, которая ныне стала непобедимой державой, о чем могли только мечтать русские люди в прежние времена».

...Внимательно прочитав письмо Веревкина, Леонид Иванович, по своему обыкновению, подчеркнул цветным карандашом фразы, выражающие основные положения автора письма: «Я — человек без отечества...», «Перестав быть русским, я не стал и англичанином...», «Я не мог не лицезреть небывалого роста, неслыханного доселе расцвета и могущества России». Да, это так. Горе потерявшему родину! Этот жалкий человек, научившийся носить котелок на английский манер, но так и не ставший англичанином, высказал в своем письме большую человеческую правду.

Павлов еще раз внимательно перечитал письмо. Человеческий документ, исповедь души, опустошенной до самого дна! Но как с ним сейчас, с этим Веревкиным? Павлов положил письмо в темно-зеленую папку и нажал кнопку звонка:

— Вызовите ко мне капитана Казаринова.

Поджидая Казаринова, Леонид Иванович продолжал размышлять об Этом кающемся шпионе, об этом потерявшем себя старике, который все же ухитрился пронести через всю свою нескладную жизнь какую-то привязанность к родине. Все-таки теплились в нем какие-то искры, какие-то проблески, хватило мужества сказать о своем крушении. Вот как сложна душа человека!

Веревкин не представлял исключения среди представителей так называемой белой эмиграции, с которыми Павлов сталкивался за многие годы своей работы. Все они в конечном счете оказывались такими. Все они без корней. От прошлого они сохранили обрывки каких-то нелепых взглядов, старомодных повадок, подменяющих им убеждения. Они растеряли все в поспешном бегстве от революции, в мытарствах по прихожим чужестранных учреждений и квартир. И когда жизнь приводила их к неизбежному, непредотвратимому крушению, они били себя в грудь, произносили пышные трескучие фразы, а затем довольно скоро каялись, топтали в грязь свои святыни, но славословили Россию, которую только что предавали.

Веревкин интересен в другом. Он пытался использовать даже бандитов, даже уголовный элемент. Видели мы этого Килограмма! С гордостью называет себя вором и открещивается от политики. Он сам по себе — антиобщественное явление, это особая статья. Но даже Килограмм, чемоданщик, железнодорожный вор Килограмм, не желает служить господам Патриджам! Даже у этого вора-рецидивиста есть своя амбиция! И сейчас уже не это интересно. Веревкин должен рассказать, через кого он был связан с Франкфуртом-на-Майне...

— Как дела с Веревкиным, капитан?

— Он в безнадежном состоянии, товарищ генерал-лейтенант. Я уже докладывал полковнику Лисицыну.

— Это мне известно... Он вот тут пишет мне всякие жалкие слова... Но когда вы все-таки рассчитываете возобновить с ним работу?

Казаринов с некоторым удивлением посмотрел на генерал-лейтенанта:

— Простите, товарищ генерал-лейтенант, но я докладывал полковнику в том смысле, что не только дни, но и часы Веревкина сочтены. У него... агония.

— Без сознания?

— Со вчерашнего утра, товарищ генерал-лейтенант.

— Значит, московские связи Веревкина остались невыясненными?

Казаринов развел руками:

— Последний наш протокол — пятый. Мы приближались к этому вопросу, но...

— Приближались!

— С пятым протоколом вы ознакомились. Вчера рано утром подследственный потребовал бумагу и карандаш и написал письмо, товарищ генерал-лейтенант, на ваше имя.

— Не написал, а продиктовал.

— Письмо мне передал врач Михайловский. Примерно полчаса спустя Веревкин потерял сознание. А ночью было кровоизлияние...

— Так, — сказал Леонид Иванович и крепко потер виски. — Хорошая же получилась история, товарищ Казаринов!

— Да уж... — Казаринов опять развел руками.

— Когда вы в последний раз видели подследственного? — сухо спросил Леонид Иванович.

— Позавчера вечером. Очень недолго. Веревкин жаловался на головную боль, но в общем чувствовал себя сносно.

— Та-ак, — задумчиво повторил Павлов. Он сожалел, что в такой ответственный момент не было Мосальского;

— Разрешите высказать некоторые предположения? — после неловкой паузы осторожно спросил Казаринов.

— Давайте.

— Они, товарищ генерал-лейтенант, сводятся к тому, что связующим звеном мог быть Верхоянский, которого мы освободили...

— Ах вот как! — с явной насмешкой воскликнул Леонид Иванович. — Старая «кон-цепция»! Нет, капитан, в истории, с Верхоянским все от начала до конца — ваша фантазия.

И он махнул рукой, отпуская Казаринова. А когда Казаринов вышел, Леонид Иванович снял телефонную трубку, вызвал больницу и долго расспрашивал доктора о ходе болезни подследственного Андрея Андреевича Веревкина.

— Скажите, доктор, у вас никаких подозрений нет? Я хочу сказать, не было тут отравления? Нет? Нервное потрясение? Ну, это-то конечно! Благодарю вас, вопросов больше нет.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. АЛЛО, ГОВОРИТ ТОННЕЛЬ!

1

Еще не успел зарасти травой пепел на том месте, где разводил костер Игорь Иванов около изыскательской палатки. Еще можно было найти следы от кольев, которые были воткнуты изыскателями. А вот уже стали прибывать в эти места новые и новые люди. С этого и началась, собственно, история сооружения тоннеля.

Приезжие застали там Максима Афанасьевича Котельникова, кряжистого человека с обветренным коричневым лицом. Он работал в экспедиции, да так и обжился здесь. Построил первое человеческое жилище на берегу Арги, сделал снасти и ловил рыбу. Расставил силки и петли и промышлял дичь. Можно было подумать, что с этой целью он сюда и приехал.

— Тут рябчики сами в руки лезут, — приговаривал он.

Но вот привалило еще народу. Раскинули палатки, вынули пилы и топоры. А дай русскому человеку в руки топор и пилу — и пойдет он стругать да постукивать — и вскоре вы увидите чудеса: дома с узорчатыми крылечками, с петушками на крышах, резные заборчики и ворота, небывалые сараюшки...

Свалилась первая спиленная высокая лиственница, и срез ее покрылся янтарной смолой. Первая в этих местах молодуха подошла к реке, подоткнула подол и стала полоскать белье. А новая прибывшая партия привезла баяниста.

Штыковые лопаты резали изумрудный кудрявый мох, произраставший здесь, может быть, многие тысячелетия. Сначала прошла широкая просека, потом легла шоссейка от перевала до самой Лазоревой.

— Руки человеческие — дорогостоящая вещь! — рассуждал Котельников и пдел сеть.

— У обезьяны четыре руки, а что толку? — возражал обычный собеседник Котельникова Паша Рощин, дите малое и богатырь.

И завязывался у них спор.

На перевале уже появился склад, бревенчатый, крытый тесом. Паша Рощин играючи снимал с грузовиков ящики, рогожные кули. Прибыли в. разобранном виде машины. Прибыл толь. Прибыл бензин.

По обе стороны реки построены вместительные рабочие бараки. На реке поставили мост. Его снесло водой. Тогда поставили новый, лучше и больше. Появился ларек. В нем торговала папиросами «Беломорканал», копченой колбасой и конфетами «Подушечки» румяная и смешливая Вера. Приехали инженеры, маркшейдеры, бурильщики, взрывники. Проходку тоннеля начали с двух сторон сразу. Самостоятельная группа рабочих сооружала второй, дополнительный тоннель, поменьше; он шел через второй горный кряж. В это время была уже построена электростанция, а в поселке появились столовая, баня, парикмахерская, а затем и клуб.

Максим Афанасьевич стал заведующим складом. Но охоту не забросил, каждое воскресенье бывал в лесу.

Прибыл со своей автомашиной, со всей домашней обстановкой, с женой и дочуркой главный инженер тоннельной конторы Михаил Александрович Березовский, Черноволосый, длинный и худой, он шагал до новостройке гигантскими шагами, слушал, усмехаясь, рассказы кладовщика о том, как много водилось в речушке рыбы, а теперь ушла, и как вот тут, около склада, встретил он однажды медведя: «Посмотрели мы друг на друга с удивлением и пошли каждый своей дорогой».

— Я строю тоннели, — сказал Березовский, — и всю жизнь доводится мне спугивать медведей. Куда ни явлюсь — все глухие места. А я приезжаю специально для того, чтобы сделать их не глухими. Медведям ничего другого не остается, как убираться подобру-поздорову. Я привожу с собой шум и запах бензина. Бамеча-а-тельно!

Березовский в любую погоду ходит без головного убора, и его длинные густые волосы развеваются по ветру и трепещут, как флаг.

— Я антимедведин дядя Максим! — говорит он кладовщику. — Замечательно!

Быстро разрастается тоннельное хозяйство Михаила Александровича. В управлении ему нет отказа ни в чем. Да и попробуйте отказать! Он моментально — телеграмму, а не то и сам поедет, будет шуметь и кипятиться, пока не добьется своего. Да оно и понятно: мост через могучую многоводную Могду и Аргинский тоннель — это самые большие стройки на всей магистрали.

— Замечательно! — радуется Березовский. — Договорился, чтобы кинопередвижку прислали. Будем развлекаться. Духовой оркестр организуем, танцевать будем, почему бы нам не танцевать?

Молодой производитель тоннельных работ Игорь Иванов приветствует это начинание:

— Это очень нужно, Михаил Александрович, очень нужно.

— Особенно некоторым, — подмигивает Березовский, и Игорь краснеет, хотя и доволен: он ничуть не скрывает, что ему нравится техник ОТК Ирина , Кудрявцева, и любит, когда ему об этом говорят. Но для приличия протестует:

— И вы, Михаил Александрович! И без того меня все донимают!

— Ну что ж. Девушка, действительно, стоящая. Не будь я женат и будь лет на двадцать моложе...

— Бесполезно! — возражают инженеры. — Ведь Игорь-то у нас тоже не дурен!

Они стоят у входа в тоннель, и мимо них вереницей проходят вагонетки с породой. Маленький хлопотливый электровоз стучит, бренчит, дает свистки. Из домика поминутно выбегает дед с блокнотом и ставит палочки карандашом. Он ведет учет вывезенной породы. А вокруг высятся сопки, громоздясь одна на другую. Внизу шумит Арга, а вдали переливается нежнейшими красками — розовыми, голубыми, зеленовато-голубыми — вершина далекого Хангара, где никогда не растаивает снег.

— А вот и сама Ирина Сергеевна! Добро пожаловать!

Кудрявцева почти не хромает. Но Игорь отлично видит, как она осторожно ступает на больную ногу. И ему становится так жаль бедняжку! Что бы он ни отдал, чтобы только была она здорова и счастлива!

Она делает еще несколько шагов и оказывается около беседующих.

— Михаил Александрович! — начинает Ирина с места в карьер. — Опять этот Ружейников не ставит крепления! Безобразие! Пока идет скальный грунт, опасности большой нет, но надо все предусмотреть, а не работать на авось да небось!

— Огонь! — смеется Михаил Александрович. — И все воюет с Ружейниковым!

— Она правильно говорит, — вступается Игорь. — Я ему скажу, Ирина Сергеевна, я дам распоряжение.

— Да что говорить, — спокойно и с улыбкой отзывается Ирина. — Уже ставит. Я его так пропесочила!

— Замечательно! — с удовольствием разглядывает Ирину Березовский. — Наш техник ОТК спуску не даст! Молодчина!

Кудрявцева, действительно, сразу освоилась с новой работой, вообще, что называется, пришлась ко двору. Поселилась Ирина вместе с Ниной. Нина работает на селекторе. Живут они дружно. В домике у них такой порядок, что к ним заходят полюбоваться. Чистые постели всегда идеально заправлены, на окнах цветы, на стенах — коврики и картины;

— Гнездышко! Прямо гнездышко! — восторгается продавщица Вера. — Кстати, учтите, что на той неделе поступит пастила. Двенадцать восемьдесят и очень вкусная.

— В этом гнездышке предпочитают клубничное варенье, — гордо ответила Быстрова, и Вера прикусила язык: варенья у нее было мало, и она берегла его для начальства. А Нинка все пронюхает!

Нина, работая на селекторе, первая узнавала все новости. Ее звонкий голосок звучал по всей трассе:

— Алло! Говорит тоннель!

У нее же узнавали точное время, когда что-нибудь случалось с карманными и стенными часами или когда вообще отсутствовали, часы. В ночное время, если было ее дежурство, с ней затевали болтовню, по селектору или дежурный фельдшер, или ребята с электростанции, или диспетчер.

А когда обе девушки оказывались дома, тушили свет и желали друг другу спокойной ночи, непременно Нина заводила разговор, и они беседовали до рассвета. Нина перебиралась на койку Ирины и, сидя в одной рубашке у Ирины в ногах, пускалась в рассуждения о человеческом счастье и о смысле жизни.

— Тебе чего больше всего хочется?

— Не знаю. Многого.

— Вот и мне многого. А вот так вот разбольше всего? Ты считаешь, что если я всего лишь какая-то там девчонка, какая-то селектористка, значит мне должно и хотеться мало? Ничего подобного! Мне все-все хочется! И веселиться, и чтобы было всем хорошо... Всем! И ответственным, и безответственным, каждой даже уборщице! И учиться хочется, ведь мне всего еще двадцать лет. И чтобы... ну, конечно, и чтобы влюбиться по уши, как ты считаешь, Ира? И вообще хочется и красивых платьев, и интересных книг, таких, чтобы дух захватывало, и... интересных ребят... Правда ведь? Или это нехорошо? Это мещанство, Ирина? Ты меня осуждаешь?

— Какое же мещанство — хотеть быть счастливой? Только счастье по-разному понимают.

— Я это понимаю. Я ведь участвую во всей жизни. Я сознательная. Вот предложили мне ехать на новостройку — и я поехала. Работаю, никаких замечаний, и вообще разбираюсь в вопросах. Только я не согласна, что все для будущего да для будущего. Сколько же можно для будущего? Ведь и сейчас хочется жить!

— Ну и живи, кто же тебе мешает?

— Нет, я вижу, Ирина, что ты никак не хочешь меня понять! Мне надо, чтобы все были счастливы, чтобы все хорошо зарабатывали, чтобы все у всех было... Не знаю, как тебе объяснить. Ведь это же по-советски, если я хочу, чтобы все были счастливы?

— По-советски.

— А почему тогда нет сгущенки в нашем магазине? Разве нельзя выпускать ее больше? Почему, например, в Лазоревой не выпекают белого хлеба, или выпекают, да мало? Вообще разве можно терпеть, чтобы у нас чего-нибудь не хватало? У нас! Чтобы люди были чем-то стеснены?

— Видишь ли, Нина...

— Не говори, не говори! Я наперед знаю, что ты скажешь: напряженная обстановка, трудности... и надо сначала выпустить много железа.

— Так чего же ты канючишь? Сгущенки захотелось?

— Да, сгущенки! И я уверена, что наше правительство рано или поздно задумается над этим. Соберутся на совещание, и кто-нибудь скажет: «Вот что, товарищи, пора нам и о Нине Быстровой подумать, выпуск сгущенного молока увеличить, она его очень любит, и потом — надо пшеницы больше сеять, больше производить тридцатки, крупчатки, чтобы селектористки на любых отдаленных новостройках могли покупать сдобные булочки. Селектористки их любят так же, как москвичи».

Через два дня после этого разговора Ирина принесла банку сгущенного молока и поставила перед Ниной.

— На, получай свою сгущенку.

— Где ты достала? — несколько сконфуженно спросила Нина, вертя банку в руках.

— Где бы ни достала. Ешь и молчи. А булочки с завтрашнего дня будут продавать в нашем буфете.

Это была удивительная черта в характере Ирины: как только она приходила к убеждению, что что-нибудь нужно, так она немедленно принималась это осуществлять.

— А как же иначе? — говорила она. — Ведь мы вчера решили.

Ни одно явление жизни не считала она мелким. Счетовод оказался без квартиры. Ирина несколько дней не дает никому покоя. Она находит неизменную поддержку у Клавдии Ивановны Широковой, в партбюро. Клавдия Ивановна, женщина лет тридцати пяти, секретарь партбюро тоннельной конторы, любит Ирину, и уж если они вдвоем возьмутся, трудно им противостоять. У Клавдии Ивановны спокойное лицо. И говорит она всегда тихо, спокойно. И не, заметишь, как она даст указание или предостережет. Так и со счетоводом. Вроде как само собой получилось. «Нашлась комната, и счетовода туда водворили.

Выяснилось, что на тоннеле много детей, а все еще не открыта школа. И Кудрявцева вместе с комсомольцами с увлечением занимается оборудованием школы.

Возит дрова, рисует, клеит учебные пособия, красит парты.

— Позвольте, — ворчит начальник снабжения Пикуличев, — какое, собственно, отношение вы имеете к школе и вообще к народному просвещению? Ваше святое дело — тоннель. А вы тянете с меня краски, гвозди, олифу, буквально не даете мне проходу...

— Слыхали? — удивляется Ирина, унося банку олифы. — Какое я отношение имею к школе! Вот это новость! А кто же не имеет отношения к школе?

— Замечательно! — встряхивает буйными волосами Березовский. — Действуйте, Ирина! А комсомол поддерживает? Действуйте! — И он подписывает все требования, которые приносит Ирина.

— Разве можно строить тоннель, не имея школы для ребятишек?

— Нельзя, нельзя строить! — решительно заявляет Широкова. — Вот тоже выдумали! Погодите, я сегодня сама буду осматривать школьное здание. Нам нужна не просто школа, нам нужна хорошая школа. Как ты думаешь, Березовский?

Но Ирина все еще не может успокоиться:

— Он говорит, что я не имею отношения к народному просвещению!

— Брешет Никуличев! Имеете! — шумно заявляет Березовский. — И вообще вы имеете отношение ко всем делам и событиям, решениям и порядкам. Во-первых, вы коммунистка. Во-вторых, вы гражданка Советского Союза. И вы, и я, и весь наш народ — хозяин страны, и мы должны по-хозяйски относиться к делу.

— Хорошо сказано, — одобряет Широкова. — Не знаю, чего это Пикуличев ершится. Вот ведь стараешься отрешиться от предубеждения, что раз снабженец, значит плох, а на практике что получается?

Одним из первых исполнителей всех затей Ирины был, разумеется, Игорь Иванов. Ирина бесцеремонно взваливала на него самые неожиданные поручения.

— Игорь, вы умеете делать глобусы?

— Нет, не умею. Можно глобусы выписать. Пришлют.

— Сами сделаем. Пойдите человека, который умеет делать глобусы. Здесь столько народа, даже скульптор нашелся и агроном... Подождите, а кто вытачивал биллиардные шары для нашего клуба? Ведь что такое глобус? Это прежде всего — шар.

— Шар-то шар, но он не должен быть тяжелый.

— Я и не говорю, что нам нужен тяжелый. Игорь, я вас очень прошу: ну, пожалуйста, найдите такого человека!

И вот Игорь мчится разыскивать нужного специалиста.

Почти каждую почту Ирина получала письма от родителей. Обычно писала мать, а отец делал какую-нибудь забавную приписку:

«Доченька! Вся нагрузка маминой воспитательной работы, которая при тебе распределялась равномерно на наши плечи, теперь целиком обрушивается на меня. И я стал невероятно воспитанный! А в общем целую тебя и стараюсь бодриться, хотя мне тебя очень недостает».

Или в другом роде:

«Ириночка, мы с матерью почему-то всегда представляем тебя в воздухе. Когда у нас здесь непогода, мы думаем и говорим друг другу: «Погода нелетная, как ты думаешь? Надо надеяться, что наша своевольная дочь не ринется в такой ветрище за облака»».

О катастрофе и сломанной ноге Ирина вовсе не сообщила родителям. Зачем волновать их понапрасну? Написала она только, что медицинская комиссия признала ее непригодной для профессии летчицы и что она подозревает, не имелось ли в виду использование ее на более важной работе, так как она совершенно здорова, чего желает и своим дорогим папочке и мамочке... После этого из дому посыпались письма, в которых была сдержанная радость, что Ирина больше не летает, и скрытые страхи и опасения: уж не подорвала ли их дочка здоровье с этими полетами, зря медицинская комиссия браковать не будет. Уж не туберкулез ли? Они просят Ирину отнестись к-своему здоровью серьезно. Отец написал отдельное письмо потихоньку от матери. Он сообщал ей, что выслал ей телеграфом пятьсот рублей и просит ее приналечь на питание, а также написать ему, адресуя до востребования, честно и откровенно, что с ней, какие причины, что она больше не летчица. Наконец он спрашивал, удобно ли будет, если он приедет ее навестить.

Нине Быстровой неоткуда было получать письма. У нее не было никого на свете, кроме какой-то тетки, но та, кажется, не мастерица была писать. Письма Ирине были праздником для обеих подруг. Ирина честно не распечатывала конвертов и мчалась домой. Они садились рядышком на кровати, чтобы Нина могла заглядывать в листок, когда Ирина будет читать вслух. Нина любила собственными глазами видеть написанное и одновременно слушать. Дальше начиналось обсуждение, составлялся план ответного письма, попутно Ирина рассказывала о том, как она дружна с отцом, какая у нее замечательная мамуля и как они с Ниной получат отпуск и непременно поедут вместе навестить их...

— И тебя они полюбят, как родную. А уж веселого будет! Ни на каком курорте так время не проведем. Ты в Уфе никогда не бывала? Кажется, нигде нет столько черемухи и сирени, как в Уфе!

— А кумыс будем пить? Ведь там кумыс?

— Есть и кумыс. А уж какие пироги печет мама! Пальчики оближешь! С калиной! Ты никогда не пробовала, потому и говоришь, что дрянь. А это такая вкусность... Понимаешь, пареную калину надо пропустить через мясорубку, потом... У-уу, почище твоего сгущенного Молока будет!

— Не дразнись, пожалуйста! Не думай, что я стыжусь, что сказала про сгущенку! Сказала и сто раз повторять буду, что надо побольше сгущенки, масла, мяса, материй — всего как можно больше, чтобы хватало с избытком на каждую семью! А то, скажите пожалуйста, какие нежные — не намекни им даже, что у нас еще далеко не все в блестящем состоянии!

— Не ворчи, не ворчи, как старуха. Надо не требовать, а делать. Требовать — проще всего.

Однажды Ирина принесла с почты письма, но одно не показала Нине. Обнаружив, что почерк незнакомый, она распечатала его еще на почте. Письмо оказалось от Марьи Николаевны. Из Лазоревой. Ирина прочитала его несколько раз:

«Милая Ирочка!

Пищу тебе, родная, под впечатлением разговора с Б. Он только что был у нас. Я видела, что он расстроен, но и виду не подала. Зато, когда он первый заговорил о тебе, я ему дала жару! И можешь себе представить, чем больше я его ругаю, тем шире его улыбка, тем счастливее его лицо. «Еще, еще распекайте меня!» — просит он. А я ему отвечаю: «Пожалуйста, мне не жалко, могу и еще ругать, потому что заслужили». А он говорит: «Верно, заслужил, но я сам себя еще больше ругаю и еще строже сужу, чем вы». И стал он про себя и про тебя рассказывать... Ирина! Вот почему и пишу немедленно тебе: как я и предполагала, он любит тебя. Любит серьезно, сильно, как может любить такой, как он. Ты счастливица, Ирина! И я прошу тебя оставить твои кислые настроения, набраться терпения и ждать. У нас все по-старому. От Ани получила письмо, у нее хорошо идет учеба, а бабушка у нас все хворает, и то сказать — года! Извини, Иринка, милая, на этом кончаю, надо сразу же отправить письмо, а у меня еще свои домашние дела. Да! Разумеется, я ему ничего о тебе не сказала, сказала только что если он будет так медлителен, может тебя прозевать. Он, видите ли, подумал, что не имеет права разъединить такую молодую пару, как ты и Игорь. Никогда не женятся ровесниками, женщина обязательно должна быть моложе, когда выходит замуж. А ему-то уж, такому богатырю, рано записываться в старики. Ну, все. Искренне тебя поздравляю, твой выбор — надо бы лучше, да некуда.

М. Агапова, твоя посаженая мать.

P.S. Не беспокойся, я тут присмотрю! Хоть он в Москву уезжает, но ненадолго.

Да! И еще: не вздумай ему написать! Пусть немножко помучается».

Письма Марьи Николаевны никто не видел. Ирина запрятала его на самое дно чемодана, и только когда Нина дежурила, доставала его, чтобы еще раз прочесть. За каждым словом, за каждой строчкой этого письма Ирина вычитывала многое, чего не было в письме. Ей стало понятно главное: что Модест Николаевич любит ее. Зачем бы он стал говорить неправду Марье Николаевне? Он любит. Остальное не имело никакого значения. Он любит. И вовсе не был он бесчувственным, он именно такой, каким она хотела, чтобы он был. Марья Николаевна правильно советует не писать ему, ждать, ждать и ждать. Но есть ли большее мучение на свете, чем ждать? И потом — как же в самом деле Игорь?!

Вот тогда, вероятно, и зародилась мысль... нет, не мысль, потому что Ирина никогда не думала об Игоре и Нине, о том, что они очень друг к другу подходят... Возможно, что было какое-то предчувствие? Бывают предчувствия? Или она подумала, но не созналась даже себе?

2

Топограф Зимин поселился в окраинном домике на опушке леса. Домик был крохотный, и никто не претендовал на него: никаких удобств и далеко.

— Зато грибы близко собирать, — шутил Зимин.

Грибы действительно росли возле самой двери.

Чтобы никого к нему не вселили, Зимин устроил у себя нечто вроде конторы. Развесил чертежи, диаграммы. На стол положил папки, толстые тетради с записями. Уходя, двери запирал на замок. Мало с кем дружил. Очень много работал. Лазил по сопкам, измерял, вычислял, ставил вешки, бывал на всех собраниях и дельно выступал.

Однажды, когда он обозревал тоннель, погас свет. Зимин тотчас позвонил на станцию, чтобы прислали монтера:

— Вы знаете, что такое простой? Нельзя этого допускать, товарищи дорогие!

Не прошло и пяти минут, как появился монтер и стал быстро и ловко лазить по самым невероятным местам, повисая в воздухе, цепляясь за выступы.

— Замыкание. Но где замыкание?

— Это ты, Гоша? — спросил Зимин.

— Нет, я новый. Кайданов моя фамилия.

— Зачем же, Кайданов, вас прислали? Вы же не знаете, как идет линия.

— Знаю. Я уж тут все облазил. Хоть по часам засекайте — через десять минут дадим свет.

Действительно, свет вспыхнул скоро. Зимин одобрительно похохатывал. Монтер, перемазанный в глине, сполз с каменного выступа, поднял лицо и вдруг замолк, и уставился на Зимина:

— Никола! Ты?! Кирюха!

Зимин резко дернулся, метнул взглядом вокруг... Никого. И только тогда пригляделся к чумазому парню. Узнал сразу. Перед, войной они вместе произвели наглое ограбление. Это была квартира одного инженера в Таганроге. Узнали, что инженер с семьей выехал на дачу, домработница ушла в пригород. Подъехали к дому среди бела дня на грузовике. Распахнули настежь парадные двери. Покрикивали на прохожих, а любопытным объясняли, что инженер переезжает и сам принимает вещи на новой квартире. Обобрали квартиру и укатили. Шофером на грузовике был этот самый монтер, встретившийся сейчас в тоннеле.

У Зимина блестящая память. Он помнил и его имя, и все подробности, и обстоятельства их знакомства. Но все-таки очень спокойно и весело ответил:

— Никола? Вот это новость! До сих пор меня звали Василием, а по отчеству Павловичем.

Зимин выжидательно замолчал. Но у монтера тоже была блестящая память.

— Согласен. Василий так Василий. По мне хоть Никанор. От души рад видеть тебя в полном здравии. Я с тех пор ни разу не заезжал в Таганрог.

Зимин понял, что не отвертеться.

— Товарищ монтер! — громко произнес он. — Не почтите за труд заодно проверить проводку в моей квартире. Искрит, черт бы ее побрал!

В домике у Зимина говорили начистоту. Зимин согласился, что он не Зимин, а Николай Раскосов, но потребовал, чтобы монтер Кайданов (который тоже, в сущности; был и не Кайданов и не монтер) никогда не сбивался и твердо запомнил, что есть на свете один Зимин. Зимин и никаких Раскосовых! Разговаривали они на воровском жаргоне. Но Зимин предупредил и насчет этого: при других только «Сидор Поликарпович» и «Фан Фаныч», на вы и за ручку — время такое.

— Разве я не понимаю.

— Видишь ли, — говорил Зимин-Раскосов, усевшись у окна так, что ему было видно все пространство перед входом в его жилье, — видишь ли, друже, нашего брата — жуликов и воров — преследуют. А мы что? Рыжие?

— Точно! — воскликнул Кайданов, восхищенный «кирюхой», то есть приятелем; и тем, что он хорошо одет, и тем, что он ловко устроился на тоннеле, и тем, что он разговаривает с ним, как с равным.

Они выкурили целую пачку папирос. А когда Кайданов ушел, Раскосов мысленно проверил все с самого начала и нашел, что эта встреча как раз кстати. Через Кайданова можно действовать, оставаясь в стороне, от времени до времени подкрепляя дружбу денежными знаками...

Больше Кайданов ни разу не бывал на квартире у Раскосова. Встречались они где-нибудь в лесу, на сопке. Раскосов был достаточно осторожен. В конце концов он прошел немалую жизненную школу, начиная с того момента, когда одиннадцатилетним мальчиком ограбил собственную семью, и кончая теми днями, когда ел цесарку в Гейдельбергском ресторане вместе с Весеневым и когда нанес удар в солнечное сплетение своему наставнику Стилу из «Сольвейга».

Он не отличался сентиментальностью, этот хорошо натренированный убийца. Но все-таки его часто тревожили воспоминания о коварной Нине с ее дурацким «Коломбо», о беспечной жизни в пансионе фрау Гюнтер... А иногда ему мерещились мрачные блоки лагеря репатриантов № 7... война... переход через фронт... тревожные годы воровской жизни...

Переброшенный на Дальний Восток, Раскосов отлично вжился в образ топографа Зимина. Все складывалось удачно для Раскосова. Конечно, приходилось мириться со многим. Но самая мистификация доставляла немалое удовольствие. Приятно было видеть, как все эти ненавистные ему Горицветовы, Игори Ивановы, Березовские принимали за чистую монету все его «импровизации». А если медленно развертывались события и реальных дел, о которых мечталось полковнику Патриджу, пока что было маловато, — это ничуть не беспокоило Раскосова. Куда торопиться? Он вовсе не намерен совать голову в петлю. Самое его пребывание здесь, на большой стройке, было уже достаточной удачей. Какого им лешего еще надо? Разве он не приспособил передатчик в укромном месте — в недрах тайги, замаскировав так, что сам иногда не сразу определял его местонахождение? Разве он не сообщал о Карчальском строительстве нее, что только мог сообщить: и о сроках, и о размерах стройки, и относительно тоннеля, и относительно моста через Могду, и о залежах угля и залежах молибдена? А крушение самолета? Это тоже кое-что, и он в конце концов не виноват, что Агапов отказался лететь в самую последнюю минуту! Оттуда требуют, запрашивают, напоминают... Плевать он хотел на эти напоминания! Он не фанатик, готовый погибнуть в служении идее. Сам же «мистер Весенев» учил его, что единственное стоящее явление во всей безграничной и, кстати сказать, довольно дурацкой вселенной, с этими ее солнцами, туманностями и безвоздушными пространствами, — это ты сам, твои руки, ноги, живот, голова — ты, такой, как ты есть, реальный ты, драгоценный, любимый... Не слишком ли и без того Раскосов рискует этим своим «я»? Уж не думают ли они, что рискует он ради их карьеры? Он хочет денег. И он любит риск. Он игрок.

Темпы стройки Карчальской магистрали нарастали. Отовсюду ехали и ехали на КТМ строители — прекрасная молодежь, энтузиасты, народ задорный и неукротимый в работе. И как мусор, захватываемый широким потоком, иногда проскальзывали на стройку Кайдановы и подобные Кайданову личности.

Раскосов чувствовал, что, соответственно его просьбе, ему пытаются помочь. Очевидно, это Жора Черепанов тащил сюда, на Аргинский перевал, бывших своих приятелей. А к Жоре они приезжали по указанию того, из Ростова. Рабочие руки всегда требовались на строительстве. Работы все ширились, разрастались. Может быть, потому и проскакивали через отдел кадров эти субъекты?

Их было немного в общей массе, но уже начинало чувствоваться их присутствие. Они пристраивались на более или менее легкие работы. Они приносили с собой свой излюбленный образ жизни. Молодежь иногда поддавалась влиянию новоявленных «героев». Приехавший сюда Горкуша хвастался, что может выпить литр водки, не выходя из-за стола. Кайданов хорошо играл в карты. В рабочих общежитиях повелись новые игры.

Научились играть в «буру», в «стос» — любимые игры воров.

Раскосов полагал, что теперь можно рискнуть на какое-нибудь крупное дельце. Действовал он осторожно, через других.

По его настоянию Кайданов втянул в картежную игру Горкушу. Горкуша зарвался и в азарте поставил карту на голову начальника строительства Агапова. И проиграл.

Горкуше выразили сочувствие: как бы не попасть в «заигранные». А ведь каждый из уголовников знает, что такое «заигранный»: не выплатил карточный долг — будешь казнен своими же сотоварищами по приговору своих же старших.

Горкуше дали срок. Он должен выполнить свое обязательство в течение ста дней. Где и как — это его дело. Ему, конечно, помогут, посодействуют. Даже постараются спрятать его в надежное место после того, как все свершится.

Горкуша храбрился, клялся, что ему «кокнуть Агапова — раз плюнуть», что «ребята могут не сомневаться». Однако дни шли, а никаких шагов еще не было предпринято. Условились дожидаться, когда Агапов сам приедет на Аргинский перевал.

3

Подружился Раскосов с Иваном Михайловичем Пикуличевым, работавшим по снабжению. Подружился умно, предварительно собрал справки и пригляделся. Подвернулся удобный случай — и Раскосов-Зимин оказал Никуличеву маленькую услугу: дал взаймы (и даже без отдачи) энную сумму денег. Не то чтобы Никуличев нуждался, нет! Но, во-первых, в те дни задержался инкассатор в Лазоревой и в финчасти не было ни гроша. Во-вторых, деньги — вообще деньги, и лишними они никогда не бывают, — так по крайней мере уверял Зимин. Вскоре после этого Зимин вздумал ремонтировать свой домик на опушке леса и с удовольствием убедился, что ему отпущено со склада все необходимое, даже такой дефицит, как масляная краска и обои.

— Как у вас с ремонтом? — спросил при встрече Пикуличев. — Надеюсь, все в порядочке? Если чего надо, обращайтесь без церемоний. Для хороших людей у меня все есть. Я, знаете ли, старый жук и всегда приберегаю чего-нибудь такого — трохи для сэбэ... хи-хи-хи!

Закончив ремонт, Зимин отпраздновал «новоселье», пригласив одного Пикуличева. Специально для этого случая Зимин ездил на Лазоревую. Было даже шампанское. Но опять-таки все это без шума, без лишней огласки. Иван Михайлович все оценил: и изысканность ужина, и любезность хозяина, и его умение держать язык за зубами.

— Иван Михайлович, как икорка? (А икорка была действительно отменная — зернистая, в большой круглой жестяной банке с изображенной на крышке синей рыбой и надписью «Главрыба».)

— Достойная изумления, — блаженно закатил глаза Иван Михайлович. — У вас, дорогой мой, европейский вкус. Шарман, как говорят французы. Хи-хи-хи.

— Ох, Иван Михайлович, совестно даже за такой стол перед человеком, который понимает толк. Конечно, будь кто другой, я бы не волновался... Тут вы, пожалуй, единственный человек настоящих понятий, остальным — лишь бы брюхо напихать.

— Хи-хи-хи.

— Слов нет, и мои родители были иного покроя.

— Вижу, вижу, дорогой. Чувствую!

— Но я одичал, совершенно одичал, Иван Михайлович, и тем сильнее дорожу общением с вами.

Так они долго расхваливали друг друга. Оба отменные пройдохи, они тем временем ощупывали один другого и старались оценить. Затем подробно говорили о кушаньях, о том, как и что готовить, об умении жить, о выборе галстуков. Затем стали перебирать обитателей тоннеля, слегка злословить и наклеивать им ярлыки.

— Между нами говоря, этот Березовский не глубоко плавает... Биллиардом он больше интересуется, чем тоннелем. А весь воз тащит ваш Игорь... хи-хи-хи!

— Иван Михайлович! А другие? Послушать — боже мой! — инженеры, метростроевцы — а такое убожество!

Когда шампанское было выпито, собеседники стали снисходительней. Признали даже, что, в общем и целом, народ здесь на тоннеле ничего, можно жить.

Иван Михайлович был небольшого роста, с мелкими и невыразительными чертами лица, с беспокойными бегающими глазками. Вероятно, от сознания своей непредставительности, он все топорщился, выпячивал грудь, вставал на цыпочки. Одевался крикливо, любил носить под пиджаком палевые, розовые, голубые косоворотки. Всегда говорил только о себе и был убежден, что и для других эта тема захватывающе интересна. В лице Раскосова он встретил терпеливого слушателя. Кроме того, Раскосов понимал все с полунамека. И какое единство вкусов!

К концу этого милого журфикса они были на ты.

— Я шпроты не люблю, — несколько посоловев, толковал Пикуличев на рассвете. — Я люблю экзотику. Мне п-подавай крабов или там майонез... Могу я себе позволить? М-могу. Я и жене говорю: «Надя! (Она у меня Надежда Фроловна.) Надя! — говорю. — Если ты желаешь, то можешь питаться ис-сключительно деликатесами. У меня хватит средств». А? Хи-хи-хи.

Пикуличев был заботливо препровожден к себе на квартиру. Раскосов вел его под руку. Поселок спал, они не встретили на всем пути ни одного прохожего.

Пикуличев громче, чем того требовали обстоятельства, рассуждал о том, что всегда нужно поддерживать друг друга:

— Ты сделаешь мне, я сделаю тебе. Я никогда добра не забываю.

Сопки спали. Внизу шумела Арга. Луна безучастно смотрела на пьяного Ивана Михайловича и совершенно трезвого Раскосова. Приятели облобызались, и Иван Михайлович крепко постучал в окно. Тявкнула собака, в окне мелькнуло что-то белое, и Раскосов повернул обратно.

«Очень милый человек и полезный, — размышлял Раскосов, поглядывая на дикую красоту горного перевала, — Видать, прожженная бестия! И чем он, собственно, отличается от обыкновенных воров? Только тем, что вместо отмычек пользуется обыкновенными ключами? Нет, положительно хороший экземпляр! Поощрять такого Пикуличева — это тоже, если хотите, стоящее дело!».

Вскоре Никуличев позвонил по селектору на тоннель и вызвал Зимина.

— Кацо, что ты там совершаешь в тоннеле?

— Тружусь, дорогой. Родина, сам понимаешь, ждет трудов и подвигов.

— Вот и отлично. А у меня сегодня пирог. Приходи, милый, я и коньяку привез из командировки, выпьем по рюмке для аппетита.

— Я непьющий. Но когда прикажешь быть у тебя?

— Через пятнадцать минут по местному времени.

— Есть быть у тебя через пятнадцать минут по местному времени!

Пирог действительно был потрясающий. Кроме пирога, на столе было все, за исключением птичьего молока. Это и высказал, не откладывая, Раскосов, к полному удовольствию хозяев. А также заявил, что Надежда Фроловна изумительная хозяйка, а две девочки — дочери Ивана Михайловича — просто прелесть и, вероятно, когда вырастут, погубят немало мужских сердец. На самом деле девочки были белобрысые и веснушчатые и обе с одинаковыми хвостиками косичек, украшенных пышными бантами. Они забрались к Раскосову на колени, и папа их стал рассказывать длинную историю, из которой явствовало, что он незаменимый работник и большой ловкач.

— Вызывают меня в контору. Это было лет пять назад, я тогда работал на одной стройке на Северном Урале... Смотрю — собралось все начальство: и начальник строительства, и главбух, и инженеры — словом, вся верхушка. Спрашивают: «Что вы скажете, Иван Михайлович, о портланд-цементе?» — «Хорошая, говорю, штука, когда она есть...».

Прешло минут пятнадцать, а Пикуличев все рассказывает. История длинная, изображается все в лицах, неторопливо. Зимин слушает, смотрит круглыми своими глазами на собеседника, гладит шелковистые головки девочек, притихших у него на коленях, и не понять, насмешливое или просто веселое выражение у него на лице. Он курит и слушает. А рассказчик все больше увлекается:

— Ну-с, снабжают меня деньгами, документами, умоляют достать хотя бы один вагон на первое время. Еду в Москву...

И патефон поблескивает металлическими застежками и металлическими уголками, и заграничной фирмы пишущая машинка, и какая-то особенная, с инкрустациями, гитара — все вещи и все домочадцы внимательно, благоговейно слушают длинное повествование главы дома. Из рассказа Никуличева явствует, что он ловок, хитер, знает правило «не подмажешь — не поедешь» и может достать портланд-цемент, птичье молоко — все, что угодно, и при всем том недурно заработать.

— Вот как мы умеем! — хвастливо закончил он свой рассказ. — Свет-то не без добрых людей, а? Как вы думаете?

— Ты чародей, Иван Михайлович!

Семейство Никуличева благоговейно молчало, только Надежда Фроловна погромыхивала тарелками.

«Этот наш! — думал Раскосов, сохраняя на лице улыбку. — Наш по всему складу... Хо! Жулик! Проходимец! Азиатский бизнесмен!..».

— Однако мне надо идти. Служебное время! — спохватился он, прислушиваясь к глухим взрывам в тоннеле. — Большое спасибо за гостеприимство, чисто наше, русское, широкое и от души! Нам, холостякам, особенно дорого погреться около чужого уюта.

— Ты по-свойски, Вася, заходи в любое время. А сейчас — не задерживаю. Сейчас надо быть у начальства на виду, Иди, трудись, милый, в поте лица добывай свой хлеб насущный!

— Милости просим! — подхватила востроносая Надежда Фроловна.

4

Все дальше в недра горы вгрызаются бурильщики. Скалистый грунт кончился, появились плывуны. Но темпы не сбавляются. Восточная сторона соревнуется с западной, бригада с бригадой, работают круглосуточно, в три смены. Народ отборный, здоровяки. Странно смотреть на пласты, лежавшие в недрах, — то желтые, даже почти карминные, то серые-серые, никогда не видавшие солнечного света. Породу вывозят по плану. Она образует насыпь, которая приведет прямо к мосту через Аргу.

Когда на отдыхе электровоз, являются тоннельные лошади. Как отлично понимают они все! Раздается гудок на обед — и все, как по команде, останавливаются: нет, нет, о работе не может быть и речи! Их выпрягают, и они мчатся на конюшню, где ждет еда.

Особенно смышлен общий любимец — гнедой Васька. Он знаменит на весь тоннель.

— Васька — заслуженный старый тоннельщик, — рассказывают о нем коногоны приезжим. — Имейте в виду, у него норма. Он считает, что ему положено возить враз не больше четырех вагонеток. В этих пределах вы можете нагружать без стеснения, свезет. Ваську не надо погонять. «Готово!» — и Васька дергает. Он по звяканью определяет, сколько вагонеток выпало на его долю. Если четыре — бодро пошел вперед, добрался до места, где надо сваливать, и сам отскочил в сторону, чтобы вагонетка не ударила по ногам. Но если прицеплена пятая вагонетка — стоп! Васька терпеть не может несправедливости. Тут вы можете его бить, понукать, уговаривать — шагу не сделает! Пять вагонеток! Еще что выдумают! Это не его норма. Отцепили одну — и Васька бодро отправляется в путь. Поехали!

Сыро в тоннеле. Влага накапливается на сводах и капает, капает... Журчит и хлюпает вода. Света много только возле бурильщиков. Остальное пространство — полумрак. Планомерно, четко работают люди, машины, яростно фырчат буры. А когда закладывается аммонит в шурфы, тоннель пустеет. Все прислушиваются. Раз... два... Семнадцать взрывов. Значит, один отказал, и взрывники скрываются в черном зеве. Наконец все улажено, и бригада откатчиков бросается к месту работы. Одновременно идет бетонирование. Бетонный завод, светло-серый, пропитавшийся пылью, стоит возле самого портала.

И тут же пышными кистями рдеет брусника, и покрытые нежными волосками розовые побеги малины лепятся по всей сопке. Километрах в восьми — настоящий ягодный сад — огромный сплошной малинник. Когда жены тоннельных служащих приходят туда с корзинами, бурый, облепленный слепнями медведь не уходит, но еще торопливей обсасывает спелые ягоды, обиженно урчит и швыряется палками.

Одной только Нине Быстровой Ирина сознается, что ее очень огорчает нога. Кость срослась, но нога часто ноет и не дает покоя. Свои жалобы Ирина заканчивает неизменной шуткой:

— Ерунда. Чувствую себя отлично, и все мне здесь нравится. Теперь всегда буду строить тоннели. Понимаешь, Нина, как это гордо: не идти окольными путями, а пробивать путь напрямик. Хорошо!

— Но что тебе сказала медицинская комиссия?

— Сказала, что мне полезно строить тоннели.

Нина еще о чем-то хотела спросить, но промолчала. Кажется, Ирина поняла, о чем, и тоже быстро переменила разговор.

«После, после, когда-нибудь после об этом. А сейчас — уйти с головой в работу», — решила Ирина.

И она работала с упоением, с жадностью.

Один раз Ирина натолкнулась на безобразную сцену: коногон бил лошадь дрекольем, безжалостно и озлобленно. А лошадь была даже не виновата, он сам опрокинул вагонетку и вымещал свою неудачу на ней.

Ирина бросилась к коногону и отняла у него кол.

— Чего лезешь? — огрызнулся он. — Сам знаю, чего делаю.

— Нет, не знаешь! Не знаешь! — задыхалась Ирина от возмущения. — Ты дикарь, ты зверь!

— Людей надо жалеть! — кричал коногон.

— Надо. И животных тоже.

Коногон был снят с работы. По настоянию Ирины не только было запрещено бить лошадей, но и вообще были изъяты кнуты из конюшни. Сначала возчики, коногоны и конюхи обижались. Но вскоре убедились, что лошади стали как дрессированные цирковые лошадки или как кавалерийские скакуны: сами шли, сами останавливались, сами сворачивали, куда надо.

— Бить вообще нельзя, — рассуждал на эту тему завскладом Котельников и с этих пор с особенным уважением относился к Ирине Сергеевне и всякий раз хвалил ее за лошадей.

5

Больше всего Ирина сдружилась с семейством Березовских.

— Мы кочевники, — часто говаривал Михаил Александрович. — Я даже в анкете хотел написать, что мся национальность — скиф.

Березовский всю жизнь строил тоннели. Семейство переезжало с одного строительства на другое. Но это не отражалось на их быте, на их семейной обстановке.

— Иначе мы всю жизнь так бы и прожили на юру, — объясняла, тихо улыбаясь, уютная Надежда Петровна.

— Мы должны так устроить народное хозяйство, — подхватывал Михаил Александрович, — чтобы везде была Москва, чтобы на Новой Земле и в Кара-Кумах, на нашей КТМ, — везде люди жили с удобствами, чтобы в каждом доме были газ, водопровод и теплые уборные. Бытовые условия — великое дело!

У Березовских всегда было уютно. Надежда Петровна каким-то образом ухитрялась сделать так, что их квартира моментально принимала обжитой вид, точно в ней жили годами, а не только что поселились. Куда бы ни забрасывала их судьба, тотчас в квартире появлялись занавески, радио, у большеглазой Вики оказывались куклы, библиотечка располагалась на красивой полочке, а хорошая посуда — в буфете. Как будто и не проделан путь в несколько тысяч километров. Просто переехали с квартиры на Моховой на новую — угол Бородинской и Фонтанки. Стало немножко дальше от булочной, зато ближе к автобусной остановке. Даже рыжая кошка Маркиза переезжала вместе со всем семейством.

Михаил Александрович любил играть в биллиард. Куда бы ни приехал, тотчас же отыскивал токаря и вытачивал из дуба, из бархат-дерева, из наплыва березы биллиардные шары. А иногда их лепили из мастики. Затем начинались хлопоты и заботы о клубе, о кино, о лыжном спорте, о волейболе. Арга так круто скатывалась с гор, что позволила соорудить плавательный бассейн и фонтаны. Михаил Александрович безумно радовался этой затее. Нашли и скульптора, который вылепил для фонтанов рыб и лебедей.

Вот уже и шахматисты расположились с сосредоточенными лицами за маленькими столиками, и духовой оркестр разучивает «Осенний сон». Местные художники пишут картины. Картины будут и в клубе, и в квартирах, и в служебных кабинетах, и в столовых.

— Когда тоннель закончим, — мечтает Михаил Александрович, — на портале поместим огромных размеров мозаику: бурильщики крушат породу, вагонетки наполнены доверху, и конь Васька берет свою норму.

— Коня не надо, — протестует горный инженер Колосов. — Отжили лошадки свой век.

Ирина может часами беседовать с Викой. Вика садится на стул и, подражая взрослым, серьезно, обстоятельно рассказывает, какая у нее была хорошая кукла Катя, когда они жили на Кавказе.

— Она даже сама глаза закрывала! — хвастливо сообщает Вика.

— Неужели закрывала?! — удивляется Ирина.

— Ну да. Мама, ведь закрывала?

И мама, как высшая инстанция в этом вопросе, подтверждает сообщение. Надежда Петровна — машинистка. Днем работает в конторе, вечером берет работу на дом. Поэтому все разговоры происходят под стрекот машинки: фр-р... — с красной строки, щелк! — переведен регистр, трак-трак-трак-трак — пошли выпрыгивать слова буква за буквой. Кошка Маркиза с неослабевающим вниманием следит за копиркой. Из кухни плывет запах кофе и чего-то поджаренного на масле. Хорошо у Березовских!

Надежда Петровна, закончив отчет за первый квартал текущего года, поправляет рукава розового капота и рассказывает о детях, о новостройках, о молодости. За окном беснуется ветер, тайга гудит, вершины сопок исчезли в метели, а здесь деловой мир, домашний покой...

Ирина берет с полки книгу. Пушкин.

Сквозь волнистые туманы

Пробирается луна...

— читает Ирина вслух, прислушиваясь к порывам ветра.

Глядь, на огонек собрались тоннельщики. Приходил инженер Колосов, высокий, седой, представительный, бас в клубном хоре и запевала в своей тесной компании. Игорь Иванов приводил Нину Быстрову, прямо с дежурства, со смены. Следом тащился Зимин. Он брал гитару и довольно приятным тенором пел «Гвоздику», перестроив гитару на минорный лад:

Гвоздика красная, гвоздика алая, В моем саду она росла...

Позже являлись с совещания Березовский, Широкова, Кириченко, Николай Иванович Горицветов, строивший меньший, могдинский тоннель.

— Если пришел Кириченко, придется петь «Повий, витре, на Вкраину», — провозглашал Зимин.

У них вошло в привычку дружески поддевать друг друга. Но Кириченко добродушно соглашался петь «Повий, витре», и они в два голоса красиво выводили эту протяжную песню. И когда Кириченко старательно вытягивал: «Де покинув я дивчину», — Нина и Ирина переглядывались. Они знали, что у Кириченко действительно есть «дивчина» где-то на Полтавщине.

Колосов вскоре завладевал Ириной и беседовал с ней о литературе, о театре, страшно увлекаясь и горячась.

— Московский Художественный театр, — басил он, — стал музеем. Невозможно тысячу раз тосковать сестрам Чехова по Москве и сообщать, что горьковский повесившийся актер испортил песню, дурак. Сделано великолепно, но хочется и еще чего-то.

— А все-таки я сейчас бы вот пошла в МХАТ... на любую постановку...

— И я пошел бы. Побежал бы даже. МХАТ — наша гордость, наша слава. Разве я не люблю МХАТ? Это лучший театр в мире! Но театр должен искать, двигаться. Сам Станиславский был всегда врагом окостеневших традиций...

— Станиславский создал школу, вырастил целые поколения актеров, — ораторствовал Михаил Александрович, — и это замечательно. Но идемте дальше! — и Михаил Александрович делал ловкий поворот темы, связывая вопрос о поисках нового непосредственно со строительством. — Профессор читает курс в каком-нибудь учебном заведении. У него готовые лекции, он читает их из года в год. А если он перестанет следить за жизнью? за новинками? — все равно, кто он — мостовик или эксплуатационник, — он вскоре отстанет, сделается помехой в подготовке специалистов. Скажем, в тоннельном деле — да здесь что ни год, то новое...

Начинались горячие споры относительно техники вообще и Аргинского тоннеля в частности. Затем Нина Быстрова переводила разговор на литературу.

— Вы любите Маяковского? — спрашивала она Колосова.

— Сейчас нам нужнее всего очерк, — заявлял Зимин. — Романы будем писать потом.

— Когда потом? Когда потом?! — возмущалась Нина и даже вскакивала.

— Затронули больное место, — поясняла с улыбкой Ирина. — Она хочет, чтобы все было сегодня, не откладывая, и чтобы сгущенное молоко продавали в каждой сельской лавочке, а не в одном гастрономе.

Нина, сверкнув глазами на подругу, шептала ей:

— Мало ли о чем мы говорим вдвоем...

— Она права! — как всегда с жаром подхватывал Березовский. — Она пришла в жизнь, и она требовательна! Молодец, Нина! Замечательно! Она правильно рассуждает!

— Тогда приостановить постройку тоннелей? — с пафосом произносил Зимин и даже откладывал порывистым движением гитару. — Что ж, давайте тогда коров разводить. Построение коммунизма может обождать!

— Коров нужно разводить! Это никак не мешает постройке тоннелей! А уж тем более — построению коммунизма! — спокойно отвечала Клавдия Ивановна Широкова, и Зимин замолкал: он не любил ее внимательного взгляда.

— Мы, старики, сопоставляем все с прошлым, — в раздумье произносил Горицветов, — с временами гражданской войны, с карточной системой и воблой. А молодежь сопоставляет то, что есть, с тем, чего ей хочется. А хочется ей безгранично много. И-она в этом отношении права.

— Молодежь чувствует ярче, — подытоживал басом Колосов, подходя к столу.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЗИМНИЕ ДНИ

1

Когда Байкалов вернулся из своей поездки в Москву, в Лазоревой уже установилась зима, ясная, спокойная, с небольшими снегопадами, с лиловыми полосами на горизонте, с черными елями, торчащими из снежного покрова, с голубыми струйками дыма из всех печных труб.

С Байкаловым прибыл подвижной человек, одетый в полушубок, перехваченный ремнем, в ушанку, в валенки. Человек этот с интересом разглядывал и тайгу, и станционные постройки, и поселок. Светлые зеленоватые глаза его были внимательны, морозец вызвал только чуть розовую окраску на его лице.

— Хорошо у вас здесь, товарищ Байкало-в! — сказал он, шагая рядом с начальником политотдела по свежепроложенной дороге и прислушиваясь к похрустыванию снега под ногами.

— На охоту сходим. Вот будет красота! — пообещал Байкалов.

Но охоту пришлось отложить на неопределенное время. У приезжего — Бориса Михайловича Мосальского, прибывшего для расследования аварии с самолетом, — сразу же появились неотложные дела. Его устроили в гостинице, освободили небольшую комнату в здании управления. Степановна, заслуженный деятель чистоты и порядка управленческих коридоров и кабинетов, торжественно вручила ему ключ:

— Располагайтесь, товарищ... как величать-то вас, не знаю. Борис Михайлович? Это, значит, как и нашего кассира, товарища Родионова... Может, и не по-московски кабинетик убран, но за чистоту и тепло ручаюсь.

Мосальский поблагодарил приветливую старушку, раскрыл портфель и стал рыться в бумагах.

А про Байкалова и говорить нечего. За месяц отсутствия накопилось столько дел — голова кругом. Нахлынули посетители. Требовались решения, указания, советы по тысяче вопросов. А с трассы, которая становилась все длиннее, сыпались требования, жалобы, заявления... Приезжали инструкторы, секретари парторганизаций, начальники участков... И завертелась опять напряженная, интересная, содержательная жизнь.

Не ладилось с вечерним университетом марксизма-ленинизма. Открытый незадолго до отъезда Байкалова, он требовал много внимания, поправок и забот. Плохо было с лекторами. Кроме Ильинского, они оказались недостаточно квалифицированными и вели занятия, что называется, как бог на душу положит. Особенно Василий Васильевич Шведов. Говорили, что он часто уклоняется от предмета, пускается в рассуждения на самые многообразные темы, между тем предмет у него ответственный — он взялся преподавать историю философии.

Пришлось срочно пригласить Василия Васильевича к себе и провести с ним «душеспасительную» беседу.

— Как проходят ваши лекции, Василий Васильевич? — осторожно осведомился Байкалов, похлопывая по столу стенограммой последней лекции Шведова, которую ему доставила Тоня Соловьева.

— Как нельзя лучше, дорогой Модест Николаевич, — посмотрел на него ясными голубыми глазами Шведов, отличавшийся неизменно бодрым настроением. — Мой метод — не ограничиваться изложением предмета как такового, но всякий раз давать максимум разнообразных сведений познавательного характера. Это оживляет предмет. Например, в последний раз, говоря о Фейербахе, я упомянул и о квантовой механике...

— Но почему? В какой связи?

— Как говорится, к слову пришлось. А в конечном итоге — Все на пользу. Расширяю кругозор слушателей.

Байкалов отчитал его за это «расширение кругозора». Но видел по лицу Шведова, что они так друг друга и не поняли. Байкалов с досадой подумал, что ведь и грамотный и вообще хороший человек этот Шведов, но разбрасывается и плавает по поверхности.

«Вот бы сюда Наталью Владимировну!» — подумал Байкалов и тут же вспомнил, что Широкова пишет с Аргинского перевала: на тоннеле слабо с подготовкой кандидатского состава. Перечисляя актив, она упоминает топографа Зимина, но добавляет, что по некоторым соображениям не склонна с ним торопиться, хотя он, кажемся, готов бы подать заявление. Байкалов вспомнил Зимина. Да, да, у него близко поставлены глаза, и он считает всех дураками. Это он, придя с места экспедиции, рассказывал книжные истории про медведей...

И тут сразу вспомнилась Байкалову Ирина, и защемило сердце. Модест Николаевич ощутил беспокойство, горечь, волнение...

Ушел Шведов, пришел с докладом о состоянии политучебы инструктор политотдела, а Байкалов опять и опять вспоминал о письме Широковой, об Ирине и тут же решил, что на тоннельный участок не поедет, чтобы не видеться с ней, а пошлет своего заместителя или вот инструктора — хороший, толковый парень.

Странное дело: он, не признаваясь самому себе, все откладывал встречу с Ириной. Видеть ее хотел страстно, осуждал себя, считал, что уклоняться — значит попросту трусить, и все-таки под разными предлогами оттягивал со дня на день эту поездку.

— Поедешь к тоннельщикам, — объявил инструктору. — Я завтра подготовлю материалы.

Отпустив инструктора, Модест Николаевич закурил и подошел к окну, разрисованному серебряными зимними узорами. Тайга спала. Ветви пихт сгибались под толстыми пластами снега. Небо было бледное, как кусок льда. Искрились на солнце снежные просторы. Байкалов стал мысленно разрабатывать маршрут, по которому он поведет на охоту Бориса Михайловича. Интересно, как он ходит на лыжах. Да уж, наверное, неплохо. Он хоть и бледный, но крепыш.

Приятные мысли об охоте прерваны были приходом редактора многотиражки Белова. Евгений Леонтьевич спросил, «как Москва» и «как съездили», а затем положил на стол свежий номер «Магистрали».

— Чем сегодня похвастаешься, товарищ редактор? — весело спросил Модест Николаевич и взял газету, еще слегка влажную и пачкающую пальцы типографской краской.

— Прошу обратить внимание на вторую полосу, — загадочно сказал Белов. Как всегда, от него попахивало водкой, и поэтому он старался говорить в сторону.

Байкалов развернул газетный лист.

— А-а! — протянул он заинтересованно.

Четвертую и пятую колонку сверху до самого подвала занимало новое стихотворение Тони Соловьевой. Модест Николаевич прочел раз, прочел вторично, задумался и, глядя куда-то вдаль, мимо улыбающегося редактора, вполголоса прочел понравившиеся ему строки:

Хотим и будем жить удобно и просторно, красиво, плодотворно будем жить!

— Неплохо у нее получилось, — сказал самодовольно Белов.

— Я бы сказал, что талантливо написано, — поправил его Модест Николаевич. — Вырастим писательницу из нее. Вот увидите!

Несколькими часами позже Степановна занесла приезжему товарищу москвичу свежий номер «Магистрали». Вскоре Мосальский влетел в кабинет Байкалова, размахивая газетой.

— Мне нравится! — воскликнул он, не здороваясь. — Где вы откопали?

— Наша! Здешняя!

— Но где она? Покажите мне ее!

— Это мы еще подумаем. Еще влюбитесь, чего доброго! Она девушка молодая, красивая.

2

Впрочем, Мосальскому было сейчас не до поэзии. Он целиком был занят Черепановым, пресловутым Жорой, приятелем Вислогузова и ставленником «мистера Вэра». Борис Михайлович знал о нем уже многое. Он как бы разглядывал его в микроскоп. В светлом кругу шевелился, извивался микроб, делающий несостоятельные попытки уползти за грань видимости.

Очевидно чутье опытного преступника подсказывало Черепанову, что пришло время, когда надо исчезнуть. Он был явно встревожен. Подал начальнику аэродрома заявление с просьбой освободить его от работы, так как он-де намерен учиться живописи. Ответ получил неопределенный и тогда попытался действовать через медицину. Предложил доктору Лосеву крупную взятку за подтверждение его болезненного состояния. Доктор выгнал его. Тогда Черепанов атаковал общественные организации: партбюро и местком. Он требовал, просил, страстно доказывал. Называя начальника аэродрома бездушным бюрократом, говорил, что «в нашей стране должны выдвигать таланты». Показывал оформленные им стенгазеты и даже принес ковер, на котором было изображено невыносимо синее море, лиловые камни, похожие на сложенные штабелем тюки, и несоразмерно большой орел, усевшийся на вершине шоколадного утеса.

— Знаете, сколько времени рисовал? Часа три, не больше! Ведь это же прямо стахановская работа!

Но ему только посоветовали записаться в кружок рисования при Доме культуры.

Черепанов не собирался скрываться в подполье, он только намерен был переменить на всякий случай место жительства, надеясь таким способом замести следы.

Сам по себе Жора был ясен для Мосальского. Нужно было только установить его связи, знакомства, присмотреться вообще к обстановке и людям стройки, да нельзя было упустить случай и не познакомиться подробнее со знаменитой Карчальско-Тихоокеанской магистралью. Мосальский побывал всюду. На тех участках, где железнодорожное полотно было уже готово, шла работа по постройке станционных зданий, депо, пакгаузов, вагоноремонтных мастерских.

Особенно понравилось Мосальскому на сто сорок шестом километре. Здесь строилась большая станция, и это было не случайно: отсюда должна была пойти ветка к обнаруженному в тайге угольному бассейну. Скульпторы и художники трудились над оформлением. Фасад вокзала, построенного из розового камня, легкого и изящного, был украшен барельефными изображениями строителей, побеждающих тайгу. Словно в оправдание замысла скульптора, тайга здесь отступала к самым сопкам и красиво обрамляла рождающийся поселок — лагерь победителей, новый завоеванный участок, облюбованный новыми людьми.

Перед вокзалом стояла и рассматривала барельефы незнакомая Мосальскому девушка в беличьей шапке-ушанке, такой же шубке и в черных поярковых пимах.

— Красиво получилось, правда? — спросила она, обернувшись к подошедшему Мосальскому.

— Очень хорошо! Даже очень-очень. Это уже наш наступающий завтрашний день!

— Вот-вот! Завтра, вмонтированное в сегодня. Мы живем, обгоняя время.

Девушка сняла с правой руки красненькую в белых узорах рукавичку, зажала ее зубами, вынула блокнот, карандаш и что-то записала. Она была необыкновенно красива, эта так просто заговорившая с ним незнакомая девушка в красных рукавичках. Серые лучистые глаза ее смотрели на мир доброжелательно и радостно. Мосальский оказался частью этого мира и поэтому тоже был награжден радостью, которая струилась из-под густых, темных ресниц девушки. Борис Михайлович подождал, пока карандаш не остановился в озябших пальцах. Девушка подышала на них и запрятала руку в смешную маленькую рукавичку.

— На вас и мороз не действует. В такой холодище — и размышлять о столь возвышенных вещах!

— О каких вещах? — удивилась девушка и непонимающе посмотрела на Мосальского.

— Ну, что-то очевидно для дневника...

— Ой, что вы! Я не веду дневника. Это для заметки в «Магистраль».

— Так вы журналистка?

Девушка вспыхнула.

— Только пробую... Меня в редакцию совсем недавно перевели. Раньше я у Манвела Ваграновича работала, в финансовом, машинисткой. А вы, конечно, из Москвы?

— Неужели это у меня на лбу написано? Сознаюсь, действительно так. Из Москвы. Фамилия моя — Мосальский.

— А моя — Соловьева.

— Тоня?

— А вы откуда знаете, как меня зовут?

— Я читал ваше стихотворение, товарищ Соловьева. Оно мне понравилось.

Тоня не смутилась. Не стала говорить обычных в таких случаях фраз. Она заглянула Мосальскому в глаза и, словно прочитав в них, что он сказал правду, чуть покачала головой.

— Наверное, «Лазоревый город»? Сначала мне самой нравилось, а когда напечатали, вижу, что недоработано. Вы тоже пишете?

— Только бумаги казенного образца. Но литературу изучал.

— Вот это замечательно! Уж вы меня извините, но я теперь от вас не отстану. У меня тысячи сомнений, а посоветоваться почти не с кем.

Тоня потащила Мосальского к заканчивающейся постройке депо.

— Вы только посмотрите, что сделано здесь нашими строителями! Совсем-совсем недавно здесь была настоящая таежная глушь. Вот тут как раз росло дерево, мы вчетвером не могли обхватить его. А вон там, где сейчас дом связи, убили рысь... А здесь мы бруснику собирали... Мне очень нравится этот розовый камень. У нас ведь все новое: и то, из чего строят, и то, как строят. Новая техника, новая архитектура...

Выпалив все это, Тоня закончила без всякого перехода несколько неожиданным и простосердечным признанием:

— Вы знаете... когда я стану совсем-совсем настоящей писательницей... тогда я напишу книгу о будущем. Ведь это можно? О будущем, куда обращены все взоры людей... Только это, наверное, очень трудно.

— Ну и что ж, что трудно. Дерзайте.

Они разгуливали по строительной площадке будущей железнодорожной станции будущей великой магистрали и так увлеклись разговором, что не заметили, как к ним приблизился какой-то человек:

— Эгей! Соловьева!

Оба вздрогнули и обернулись. Подошел рослый молодцеватый человек в кожаном пальто на цигейке.

— Мне сказали, что вы тут обретаетесь. А у меня для вас материалец... — И незнакомец вопросительно поглядел на Мосальского неприятными, странно близко поставленными глазами.

— Здравствуйте, — отозвалась Тоня, как показалось Мосальскому, без особенной радости. — Вот познакомьтесь: Зимин — наш знаменитый таежный скороход. А товарищ Мосальский из Москвы. Мы тут литературный диспут затеяли.

Зимин сильно сжал руку Мосальскому.

— Литература, конечно, хорошее дело, — сказал он равнодушно.

И тут же перестал интересоваться Мосальским, подхватил под руку Тоню и повлек ее в сторону:

— Сногсшибательные разоблачения! Бюрократизм и недопонимание великих задач социализма в аппарате тоннельной конторы! Я даю вам в руки целый клад!

— Извините! — крикнула Тоня Мосальскому. — В Лазоревой обязательно увидимся!

Соловьева помахала рукой в красной рукавичке, и они ушли, оживленно беседуя.

Борис Михайлович смотрел им вслед и был полон раздумья.

«Так вот он каков, топограф Зимин! Красив, самоуверен, кажется, знающий, смелый... Активно участвует в общественной жизни... Байкалов говорил, что Зимин не прочь вступить в партию, только Широкова имеет против него какое-то предубеждение. Да и Байкалову в нем кое-что не нравится... Надо обязательно повидаться с Широковой...».

3

Личностью топографа Зимина Борис Михайлович заинтересовался не случайно. Не прошло и недели со дня приезда. Мосальского на Лазоревую, а Черепанов успел уже побывать на тоннеле. Поехал с субботы на воскресенье, захватил с собой два «ковра» собственного изготовления. Как стало известно, один «ковер» приобрел экскаваторщик Бурангулов, а другой, поменьше, с похожими на гусей лебедями на ультрамариновом озере, достался жене начальника снабжения Надежде Фроловне Никуличевой. Но ковры коврами, а зачем Черепанов ходил в маленький домик на окраине поселка и провел в нем более часу? В этом домике, неизменно, в полном одиночестве, проживал топограф Зимин. Рассказал об этом Бурангулов, который искал «художника Жору» повсюду и отыскал его у топографа.

Мосальскому удалось установить, что «Жора с аэродрома» с Зиминым не встречается и, более того, утверждает, что с ним не знаком. И это тем более странно, что Черепанов был чрезвычайно общителен и был знаком буквально со всеми. Может быть, есть какие-нибудь пока не известные причины, но каким Черепанов, а может быть, и Зимин находят неудобным афишировать свое знакомство? Теперь же, когда Черепанов мечется и ищет выхода, Зимин для чего-то ему срочно понадобился, и он помчался на тоннель, для отвода глаз прихватив «ковры». Он и продал-то их за бесценок, первому попавшемуся покупателю.

По наведенным справкам, Зимин отрицал встречу с Черепановым.

— Какой Черепанов? А! Этот художник? Но мне же картины не понадобятся...

— Но он же у вас был?

— Он зашел по ошибке, ему нужна была квартира Никуличева. Я ему рассказал, как найти Ивана Михайловича. Он им, кажется, продал одно свое художественное произведение...

Этот разговор зашел мимоходом, к слову, и не с Мосальским, конечно, а в столовой, в общей беседе.

Зачем Зимин соврал? Ведь Черепанов зашел к нему после того, как ковер Пикуличевой был продан... Впрочем, возможно, что там не были закончены какие-нибудь расчеты, и Черепанов действительно мог искать квартиру Пикуличева?.. Но не на окраине же поселка!

Мосальский умело заводил разговоры о Зимине. Служебные характеристики Зимина были положительными. Инженер Горицветов отзывался о нем хорошо. Березовский тоже его хвалил. Однако в отзывах можно было заметить некоторый холодок. Признавали его заслуги и, видимо, не любили его. Говорили: «Конечно, Зимин хороший работник, но...». Это «но» не произносилось, а только угадывалось в самом тоне, каким высказывались эти похвалы. Один только Никуличев превозносил его до небес. Зато Широкова прямо сказала, что Зимин ей лично не нравится, «да и дружба его с Никуличевым тоже ему не в плюс. Ведь Пикуличев живет явно не по средствам. Им еще надо заняться, вот уж этот вопрос надо обязательно вынести на партбюро... Нет, нет, неважная компания! И выпивки у них с Зиминым постоянно. Как хотите, а этот красавчик-топограф мне не по душе». Неприязненно говорил о Зимине и Игорь Иванов. Они были вместе в экспедиции. Игорь считал Зимина бездушным, самонадеянным. Взгляды его — обывательскими. Поведение его — поведением карьериста.

Случайная встреча с Зиминым на сто сорок шестом километре ничего нового не дала. Загорелый, широкоплечий человек в кожаном пальто и в ушанке серого меха показался Борису Михайловичу почти красивым. У него были широкие, уверенные жесты, приятная улыбка и неприятные глаза.

С такими неопределенными впечатлениями вернулся Мосальский на Лазоревую. Но там ждал его сюрприз: выяснили, что Зимин был летом на аэродроме и разговаривал с Черепановым, и Черепанов проводил его до самого поворота дороги. Значит, это уже вторая встреча? Почему же Зимин утверждает, что не знаком с Черепановым?

Мосальский сам решил побывать на аэродроме.

Отправился он туда на лыжах. Лыжи легко скользили по насту. Пушистые снежные пласты, окаймлявшие ветки, с тихим шорохом падали, когда Мосальский задевал ствол дерева. Какая-то черная птица нехотя взмахнула крыльями. Тайга спала, зачарованная.

Но вот из-за мохнатых елей показались строения. А через несколько минут Борис Михайлович снял уже лыжи и беседовал с начальником аэродрома. Начальник встретил его радушно, рассказал о жизни на аэродроме, о работе. Рассказал и о катастрофе самолета, хвалил Кудрявцеву и несколько законфузился при упоминании о ней. О Ярцеве сказал:

— Не ожидал я, что вражина. Как будто ничего такого за ним не замечалось... А что закладывал малость... это было...

— Черепанов другое говорит, — осторожно заметил Мосальский, наблюдая за выражением лица собеседника. — Черепанов считает Ярцева закоренелым преступником.

— Если подстроил гибель самолета, так кто же он есть? Самый подлый преступник. Только сначала доказать надо, а потом судить. А Черепанову чего не рассуждать? У кривой Натальи все люди канальи...

— Вот вы говорит «если». Значит, допускаете, что это не Ярцева рук дело? А тогда куда он делся? Почему он исчез?

— И картуз даже свой оставил... — в раздумье произнес Капитон Романович. — В комбинезоне был, так и не переоделся даже... Темная история, товарищ, непонятная...

— Ну, в этом мы еще разберемся, — и Мосальский переменил тему разговора.

Повидал Борис Михайлович и Черепанова. Юркий, скользкий... Видать, что долго такой отмалчиваться не станет, все выложит, потому что неустойчив, блудлив, ничего у него святого нет, и действует он в зависимости от обстоятельств.

И тут же Мосальский принял решение: хватит, довольно ему нашу землю грязнить. Вернувшись на Лазоревую, по договоренности с областным управлением МГБ и прокуратурой организовал арест Черепанова по подозрению в его причастности к аварии самолета. Из заявления одного работника аэродрома явствовало, что Черепанов был близок с Ярцевым и пьянствовал с ним.

Черепанова препроводили в Лазоревую и держали там до прибытия московского поезда. А Мосальский разыскал Модеста Николаевича и сказал, что уезжает ночью, но что, по-видимому, скоро приедет опять.

— Вы всегда у нас желанный гость... но значит арестом Черепанова не исчерпывается вся работа?

— От вас, Модест Николаевич, скрывать мне нечего. Я теперь почти не сомневаюсь, что организаторы холодной войны избрали вашу стройку объектом своей подлой работы. Оно и понятно: Карчальско-Тихоокеанская магистраль — одна из важнейших наших строек. К ней приковано внимание партии, правительства, всего нашего народа.

— Это верно.

— Ну вот, они и задумали — наши враги — очернить, помешать, елико возможно... поднять муть с самого дна и запачкать, если удастся. Слов нет, зря хлопочут, не удастся им, народ не позволит. Но приглядеться надо. А управимся с делами — охоту на медведя устроим. Обязательно!

Байкалов даже не улыбнулся шутке. Он был озабочен. Не обманывало его чутье, пошаливают здесь, надо быть еще зорче, еще внимательнее. Такие стройки, как Карчальско-Тихоокеанская магистраль, приковывают к себе внимание не только всего Советского Союза, но и всего мира. Поэтому здесь имеет первостепенное значение каждая деталь.

Крепко пожал руку Мосальскому:

— Приезжайте, Борис Михайлович. Мы вам поможем. Никуда они не денутся. Так и передайте генералу.

На несколько минут забежал Мосальский и в редакцию многотиражки. Хотелось повидать Тоню Соловьеву, сказать ей на прощание что-нибудь теплое.

— Уезжаете, Борис Михайлович? И так внезапно?

— Скоро приеду, Тоня. И уж тогда непременно поговорим о поэзии. Мне еще на тоннеле обязательно побывать надо.

— На Аргинском перевале? Вот и хорошо! Там мы, наверное, и встретимся, я тоже скоро туда поеду, меня в длительную командировку пошлют — писать о тоннельщиках.

Постояли в подъезде редакционного домика. Тоня не надела шубки, только платок накинула. Мерзла, но все не уходила.

— Ну, до скорого, Тоня! Мы еще встретимся, обязательно встретимся!

— Счастливого пути!

И Борис Михайлович пошел по тропинке, с улыбкой размышляя о том, что и заядлые холостяки и однолюбы иногда начинают неожиданно для самих себя проявлять необычайный интерес к встреченной где-нибудь на новостройке молодой особе...

Нужно было зайти в гостиницу, взять вещи и торопиться к поезду.

Снег был синий-синий. Быстро надвигались сумерки. На небе серебрилась по-зимнему блескучая луна.

Загрузка...