КНИГА ТРЕТЬЯ


ГЛАВА ПЕРВАЯ. ВЕСНА В ТАЙГЕ

1

На тоннеле были горячие дни. Перед тоннельщиками поставлена задача — во что бы то ни стало к Первому мая соединиться двум отрядам, идущим друг другу навстречу. Да! Закончить проходку и торжественно отпраздновать эту победу в первомайские дни.

Должен приехать на открытие начальник строительства Агапов. Тоннельщики готовились обставить праздник со всей пышностью, какую они только смогут создать в условиях отдаленности от центра, в глуши тайги.

Впрочем, сама тайга тоже готовилась к празднику весны. Склоны сопок, весеннее небо, говорливая Арга переливались нежнейшими оттенками всех цветов, ежедневно появляясь в новых нарядах. Вот стала угадываться, хотя еще не появилась, светлая-светлая зелень на березах — легкие облачка, зеленая дымка. Вот вдруг расцвели какие-то невиданные горные цветы. А ведь еще и почки на деревьях не распустились! Даже Арга стала по-новому греметь на каменных перекатах, а небо нашло новые зеленоватые, сиреневые и светло-бирюзовые тона.

В только что отстроенном клубе готовили концерт. Художники заканчивали праздничное оформление поселка: панно, транспаранты, лозунги.

Клубом гордятся все тоннельщики. Клуб — по всем правилам! Даже откидные кресла, на чем особенно настаивала Кудрявцева. Пол покатый, сцена большая.

Уделено внимание и комнатам для актеров, и месту для оркестрантов, и занавесу, который механически открывается и закрывается — все как в настоящем городском театре! А какие световые эффекты, цветные стекла, какие прожектора!

Березовский даже похудел, пока строился клуб, так он переживал за каждую мелочь. Но не только Березовский — ревниво, любовно следили за сооружением клуба и Широкова, и Кудрявцева, и Колосов, и бригадиры, и откатчики, и бурильщики, и селекторщики, и бухгалтерия. Один заметил, что скрипят ступеньки, по которым актеры будут подниматься на сцену:

— Куда это годится! Скажем, к примеру, идет пьеса... и настроение... и публика переживает... И вдруг такой скрип!

Другие расспрашивали, какие картины будут висеть в зрительном зале...

В честь Первого мая шло социалистическое соревнование бригад, ставились рекорды по проходке, по вывозке породы, по укладке бетона. Но наряду с этим всем хотелось, чтобы было красиво, нарядно, «так, как ни у кого на трассе» или «не хуже, чем в Москве».

Теперь после ужина Игорь Иванов, Нина Быстрова, Зимин и Ирина ходят на репетиции.

— Погода мерзопакостная! — ворчит Зимин, перепрыгивая через лужи, подернутые тонким ледком.

— Игорь! Где же вы? Я, кажется, зачерпнула воду!

— Кажется или на самом деле, Нина?

— Сейчас мы это уточним, — уже увереннее говорит Нина, смеется, держится за пальто Игоря, стоя на одной ноге, сдергивает с другой туфельку и калошу. — Вот! — и выливает из туфельки воду.

— Надо сделать тротуары! — решительно заявляет Ирина. — Занавес механически открывается, а к очагу культуры даже подойти нельзя, не промочив ноги!

— Все! — хохочет Зимин. — Завтра не будет жизни ни Березовскому, ни завхозу, ни всем, проживающим здесь в радиусе пяти километров! Ирина Сергеевна не успокоится, пока не будет вымощено все Карчальское строительство до самых берегов океана!

— И не успокоюсь!

Где-то в сумерках по весенней распутице пробирается к клубу струнный оркестр. Тренькают на ходу балалайки, гитарист наигрывает вальс «В прифронтовом лесу».

— «Онегин, я скрывать не стану!..» — пробует свой густой бас инженер Колосов.

Он тоже идет на репетицию и, невзирая на седину в волосах, чувствует себя молодым, озорным, веселым.

— «Безумно я люблю Татьяну!..» — подражая Колосову, отвечает Нина Быстрова и первая раскатывается смехом.

Колосов, разговаривая сам с собой, отвечает:

— Не звучит голос. Сырость! — и затем кричит в темноту: — Ирина Сергеевна! Где вы?

— Тута, тута! — отвечает Зимин.

— Догоняйте, Вадим Павлович! Мы уже на крыльце!

— «На земле весь род людской!».

— Не пойте на воздухе!

В клубе творится что-то невообразимое. Духовой оркестр разучивает на сцене «Привет музыкантам». Когда он берет фортиссимо, стены дрожат.

В задней комнате тенор Паша Морозов пробует верхнее «до».

Аккордеонист Сережа Стрягин тут же с увлечением, склонив голову набок, шпарит во всю силу мехов рапсодию Листа. Белобрысый, небольшого роста, субтильный Сережа считал, что он довольно недурен, и очень следил за своей наружностью. Так как у него не росли еще борода и усы, ему приходилось сосредоточить все внимание на прическе. Но. волосы у него имели печальное. свойство торчать кверху, особенно один вихор, который Сережа приглаживал, и на ночь завязывал платком, и чем только не смазывал... И все-таки этот вихор торчит и сейчас, придавая Сереже очень задорный вид.

Среди столиков для шахматной игры Бессонов откалывает «Яблочко». Это ничуть не смущает заядлых шахматистов. Они невозмутимо разыгрывают итальянскую партию, и уже инженер Зенитов объявил маркшейдеру Прошину шах, и Прошин на этом деле теряет королеву.

В костюмерной — примерка костюмов. Ружейников напяливает на голову цилиндр и корчит страшные рожи. А в фойе руководитель художественной самодеятельности Иконников репетирует «Медведя» Чехова. Ирина, направив на Зимина деревянный пистолет, кричит: «К барьеру!».

Вадим Павлович Колосов играет на пианино что-то в высшей степени бравурное, с порхающим арпеджио и рокотом хроматических гамм. Нина Быстрова и Игорь разучивают под эту музыку ритмический танец. Хорошо у них получается! Ирина танцует с упоением. Остановится, выругает Игоря, что напутал, и начинает опять с самого начала.

2

Разумеется, арест Черепанова встревожил Раскосова. Раскосов прислушивался к разговорам по этому поводу. Все главным образом ругали Жору и говорили, что давно следовало его убрать, что, может быть, он и не участвовал в организации аварии самолета, это выяснят, конечно, но что вообще он не к месту на такой стройке, как КТМ.

Ни разу никто не связал имени Черепанова ни с кем из тоннельщиков. Раскосов-Зимин прощупал Пикуличева.

— Дернула нелегкая вас купить «ковер» этот у мазилки Черепанова! — ворчал Зимин. — Да и я тогда радовался, что Надежде Фроловне забава. Знать бы, так лучше бы никаких дел с ним не иметь.

— Что особенного? — успокаивал Пикуличев. — Кто у нас не знал этого Жору? Мы с вами, дорогой мой, самолетов не портим, спекуляцией не занимаемся, живем тихо, смирно, никого не трогаем...

— Так-то так...

— А что его посадили, это тоже ничего не доказывает.

Зимин видел, что но крайней мере здесь, на стройке, никто никаких подозрений не питает по отношению к нему. Но как поведет себя Жора? Только ли аварией самолета заинтересовались чекисты? Не станет ли Жора болтать? Позвольте, но где доказательства? Мало ли что он наплетет! Это же неустойчивый тип. А в крайнем случае — в тайгу. Пока же — быть у всех на виду и не тушеваться!

И Зимин после ареста Черепанова особенно старался. Он буквально не жалел ни сил, ни времени. Успевал побывать на репетиции, не пропускал производственных совещаний, выступал на собраниях.

Но находил время и для других встреч.

При всяком удобном случае ссужал деньгами Пикуличева, у которого вечно были какие-то затеи, сложные комбинации и идеи. Тысчонка-другая всегда оказывалась весьма кстати.

Пикуличев полагал, что Зимин прирабатывает, оказывая услуги бригадирам, а может быть, и берет взятки с рабочих.

«Парень оборотистый, — размышлял Пикуличев. — Может быть, действует совместно с бухгалтерией. В общем это его дело. Молодчина, умеет жить!».

И Никуличева отнюдь не удивляло, что у Зимина водились деньжата.

«Кто не церемонится и не разборчив в средствах добывания, у того всегда есть деньги», — решил Пикуличев.

А уж он, Иван Михайлович, не оставался в долгу! То привезет из командировки часы отличной марки, то материал на костюм.

От времени до времени они устраивали попойки, но тоже крайне осторожно и в очень тесной компании. Пригласят, например, инженера Колосова на преферанс. Колосов умен, воспитан, умеет красиво выпить и поговорить...

Крупный инженер, с большим опытом и именем, Колосов простодушно принимал гостеприимство Пикуличева — его изысканные закуски и дорогие вина — за вполне естественное желание сослуживца почествовать его. А так как преферанс и хороший ужин отнюдь не исключали один другого, то такие «пульки» стали даже обыкновением. А топограф Зимин — такой хитрюга! Он умел вовремя долить вина в бокал инженера и ловко, неприметно сам пропустить очередь и не выпить. Частенько стало случаться, что Вадим Петрович «перекладывал». Но ведь это бывало по субботам, можно было отоспаться без ущерба для работы...

Четвертым партнером бывал бухгалтер Топорков, тихий, застенчивый человек, оживляющийся только за картами и кричавший «не с чего, так с пик», «трусы в карты не играют» (это когда он назначал семерную игру, рассчитывая на выгодную для себя раскладку у вистующих).

Если Топорков почему-нибудь не мог явиться; вызывали завхоза Завгородного. Завгородный носил усы и з.а выпивкой всегда говорил одно и то же: «водки я не боюсь — водка боится меня», «выпьем за того, кто любит кого». Больше он за весь вечер не произносил ни слова. Играл плохо и всегда проигрывал.

Иван Михайлович утверждал, что новые знакомства всегда кстати, «умей только подойти с фасада».

— Везде полезно иметь своего человека. Нужно уметь жить.

С Зиминым Иван Михайлович был вполне откровенен. Такая у них дружба пошла, что водой не разольешь. Он делился с топографом своими соображениями, что надо копить на черный день, рассказывал, где что удалось ему «отхватить».

Зимин прикидывался таким же стяжателем.

— Ваня! — спрашивал он в один из вечеров, когда «благоверная» Ивана Михайловича уже спала, а вино еще было не допито. — Ваня! Друг! Как ты посоветуешь, ты опытнее меня: в чем лучше держать деньги? В золоте рискованно, на сберкнижке опасно, в кубышке — неинтересно.

Вот когда Никуличев «открыл душу»! Он пристально посмотрел на приятеля, отодвинул рюмку, встал, заглянул в спальню — спит ли жена — и затем зашептал пьяным горячим шепотом, облизывая мокрые губы:

— Как-никак, а копить надо. Мы с тобой не дураки. Понимаем же! Газеты читаешь? Международное положение какое? На пороховой бочке сидим!

У Раскосова глаза заблестели:

— Ваня! Наконец-то слышу настоящие слова! Хвалю, что ты осторожен! Казалось бы, зачем собственной-то жены опасаться? Ан приходится? Кто ее знает, какое у нее будет настроение завтра?

— Дети — родня. А жена... Это еще вопрос, родня она или не родня! А мне хочется дожить до хорошей жизни.

«Ага-а! — подумал Раскосов. — Сдобненького захотелось!».

Никуличев с мерзким хихиканьем стал нашептывать, обучая дружка, какие ценности надо приобретать:

— Недвижимая собственность — дом, сад, угодья... На родню какую-нибудь престарелую... Меха тоже хорошо. Чернобурка, каракульча — то же золото... Впрочем, если золотишко есть где достать... можно и золотишко...

— Предлагал тут один... чуть не даром...

— Бери, Вася! Бери.

Через неделю Раскосов принес для пробы несколько золотых монет. Они были зашиты у него в полевой сумке и изрядно надоели. Тяжелые! Там, во Франкфурте-на-Майне, ничего не понимают. На кой черт здесь золото?! Между тем оно входит у них в «ассортимент».

Иван Михайлович схватил золото:

— Хочешь, чтобы у меня хранить?

— Это тебе. Для себя я оставил столько же.

С этого дня Никуличев, стал относиться к Раскосову с каким-то подобострастием. Стал почему-то звать Зимина не Вася, а Базиль.

3

Проходка тоннеля приближалась к концу, а малый Могдинский тоннель был уже прорыт и его бетонировали. Смены приходили, смены уходили... Непрерывные ленты вагонеток двигались по узкоколейке.

Не менее напряженная работа шла и на трассе, хотелось к Первому мая подвести рельсы к самому перевалу. Но по мере приближения к этому горному кряжу работать становилось все трудней.

Весна стояла капризная: то снег, то солнце. Была непролазная грязь и распутица, началось самое гриппозное время. По настоянию Ирины Кудрявцевой по всей тоннельной стройке прокладывались деревянные мостки.

Первомайский концерт был, в сущности, готов, но , репетиции продолжались. Так же ухал духовой оркестр, так же безумствовал у пианино Вадим Павлович Колосов, рокоча гаммы, и так же Ирина угрожающе держала бутафорский пистолет и кричала: «К барьеру!».

После репетиции шумно расходились из клуба. На улице пахло лесом, сыростью, запахи эти тревожили, от них наступало радостное опьянение, когда хочется петь, смеяться, громко говорить.

— Не забудьте завтра принести арию Руслана!

— Слушайте, товарищи, а грим у нас будет или не будет?

— «К барьеру!».

— «Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел...».

— А у меня опять «ля» лопнуло!

— Завтра в восемь. Спокойной ночи, товарищи!

Ирину Игорь считает совершенством и безоговорочно обожает. Она командует, он слушается.

Нина — другое дело. Это друг и товарищ. Они легко и просто перешли на ты. Нина хорошо танцует. Игорь — ее постоянный партнер. Нина — веселая болтушка. И Игорь любит поговорить. И как-то так получается, что они часто бывают вместе.

Ирина покровительствует им. Она великодушно разрешает Игорю пойти за Ниной в селекторскую и напомнить ей о репетиции. Часто они с Ниной говорят об Игоре и обе расхваливают его до небес. Он такой-то и он растакой-то! Ирина говорит:

— Твой лучший друг.

— Это верно, — соглашается Нина и мечтательно развивает эту тему: — В самом деле, Ирина, на такого во веем можно положиться. Не обманет, не подведет, в беде выручит, в горе утешит...

— Ого, да ты не влюбилась ли, девочка?

— Я вообще никогда не влюблюсь. Я даже не понимаю, как это можно вздыхать, закатывать глаза. Это только в романах выдумывают, и то в старых-старых, в которых и страниц много потеряно, и обложки уже нет...

И Нина будто накликала на свою голову. Игорь и сам не понимает, как это случилось. У него даже в мыслях не было!

Однажды они возвращались с репетиции. Был вечер, и было темно. Нина боялась упасть, он взял ее под руку. А потом выбрались на тропинку, и там было легче идти, но тропинка была такая узкая, чего они то и дело подталкивали друг дружку.

— Никак не могу запомнить роли, — жаловалась Нина. — И не потому, что я беспамятная, а петому что надо говорить одно, а хочется совсем другое, а между тем нельзя другое, обязательно говори то, что в роли написано. Ты понимаешь, как это трудно? Ничего ты не понимаешь! — Она остановилась и смотрела на него с сожалением. — Ну вот ничегошеньки не понимаешь!

— Понимаю.

— Нет, не понимаешь! — И Нина наклонилась близко к нему, чтобы разглядеть выражение его лица.

И вдруг как-то само собой вышло, что губы их сблизились, и Игорь почувствовал, какие они у Нины прохладные, сладкие... Нет, ничего не почувствовал, это он уже потом только вспомнил. Факт тот, что они поцеловались. И Нина вскрикнула:

— Ой!

Но так как уже. все равно дело было сделано, то они поцеловались вторично.

Угрызения совести у Игоря начались незамедлительно, как только он пришел к себе и улегся в постель.

«Что же это такое получилось? Выходит, что я ветреный человек! Ведь я люблю Ирину. И вдруг — я целуюсь с Ниной... Но как же я отношусь к Нине?».

И Игорь вынужден был признаться, что любит и Нину и без нее тоже не мыслит жизни. Но тогда что же выходит? Ведь этого вообще не бывает! По-видимому, у него испорченная натура. Разве он падишах или Синяя Борода?

И он уснул в ту ночь в полном смятении.

На другой день он встал с постели со смутным сознанием, что в его жизни произошло что-то скверное и непоправимое.

«Ах да, — вспомнил он, — Нина и Ирина, но, может быть, все это разъяснится и станет понятным? Все это пройдет?».

Он прислушался к себе, к своим ощущениям, как больной прислушивается к своей боли. Но это не проходило. Он продолжал любить двух! И этот поцелуй горел на губах, и даже казалось, что сохранился до сих пор какой-то привкус или аромат Нины — такая чепуха!

Игорь умылся, старательно намылив лицо, уши, шею, но привкус и аромат не проходили. Он решил не встречаться сегодня с обеими. Днем ловко маневрировал и обходил опасные места, а вечером, вместо того чтобы идти в клуб, отправился к Михаилу Александровичу Березовскому. Он всегда обращался в затруднительных случаях к Березовскому.

В квартире Березовских было тихо. Вика уже спала, а Надежда Петровна читала книжку, стоя около окна, потому что начинало темнеть.

— А, Игорь! Заходите, заходите. Нечаянно открыла страницу и не могу никак оторваться. Михаил Александрович еще не приходил. Садитесь. Хотите чаю?

Игорь был не прочь выпить чаю, тем более что у Березовских все так вкусно. Но он считал неподходящим к случаю такое мирное занятие, как пить чай. Если он терзается сомнениями и противоречиями, а сам сидит и пьет сладкий чай с ванильными сухариками, то получается явное несоответствие.

Игорь вздохнул и сказал:

— Нет уж, Надежда Петровна, я пойду.

— Отчего же?

— Да так уж. Надо идти.

Он вышел и постоял в нерешительности. Потом стал медленно прогуливаться с таким расчетом, чтобы перехватить Березовского, когда тот будет возвращаться домой. Но Березовский все не появлялся. Игорь посмотрел на часы:

«Вот если через десять минут Михаил Александрович не выйдет из конторы, значит, я его не жду и...».

Но в эту Минуту Березовский появился на дороге.

— Михаил Александрович! Я к вам.

— Замечательно! Вот и пойдем вместе поужинаем.

— А вы не можете уделить мне несколько минут?

— Могу. А что такое?

— Я хочу поговорить с вами по секрету. Даже чтобы и Надежде Петровне вы ничего не говорили.

— Понимаю. Чисто мужской разговор.

— Если хотите, именно мужской. Потому что дело касается...

— Что, не жениться ли задумал?

— Хуже.

— Что же может быть такое?

— Михаил Александрович, я должен вам сразу сказать, а не крутить: я оказался неустойчивым человеком.

— За-ме-чательно!

— Скажите: разве мыслимо любить двух женщин сразу? А я вот люблю.

— Об одной я догадываюсь. А вторая?

— Вторая — ее подруга.

— Нина? Как же это вышло?

— Я и сам не понимаю.

— И далеко это дело зашло?

— Да уж куда дальше. И я проверял себя — ни без той, ни без другой я не могу жить.

— Вы с ума сошли! Такой тихий мальчик... И вы, что же, близки с обеими, гм... Ну, вы понимаете...

Игорь долго смотрел на Михаила Александровича, не понимая, потом совершенно серьезно возмутился:

— Ну, что вы, Михаил Александрович!

Михаил Александрович расхохотался, но сразу прекратил смех, заметив, что Игорь обижается.

— Молодец! Замечательно!

— Я не вижу тут ничего замечательного.

— Но они, значит, просто нравятся вам? Идемте пить чай.

— В том-то и дело, что не просто. Я забыл сказать вам... Мы с Ниной вчера поцеловались...

— Но ведь это прекрасно! Весна — и вы целовались. Это очень хорошо.

— А как же Ирина?

— А с Ириной у вас как? Тоже целовались?

— Никогда.

— Все. Значит, вы любите Нину. Все правильно. Можете продолжать целоваться.

— Михаил Александрович! Вы как-то несерьезно относитесь. Тут драма. Какое-то раздвоение личности.

— Никакого раздвоения тут нет. Чепуху вы городите! Какая драма?!

Михаил Александрович заставил вее-таки Игоря пойти с ним ужинать. Игорь ел с аппетитом, но когда он хотел подсыпать перцу в молочный кисель, Березовский понял, что его мысли блуждают где-то далеко.

— Вы начинаете слишком задумываться, молодой человек!

— Да, Игорь сегодня сам не свой, — согласилась и Надежда Петровна. — Прямо как влюбленный!

Игорь вспыхнул, а Михаил Александрович опять стал смеяться и смеялся до слез. Игорь молчал. Надежда Петровна улыбалась, глядя на такое веселье мужа, но не могла понять, почему ему смешно.

— Ты говоришь... ты говоришь — как влюбленный! — в промежутках между приступами смеха восклицал Березовский. — А по-моему... ох... не могу... по-моему, перец сыплют в кисель только... только дуплекс-влюбленные!..

— Михаил Александрович! Вы же обещали! — воскликнул Игорь.

— Молчу! Молчу! Ох!.. Я же ведь любя и любуясь... Замечательно! Честное слово, замечательно!

— Тише, ты разбудишь Вику, — останавливала Надежда Петровна, а сама тоже радостно, светло смеялась, начиная догадываться, в чем тут дело.

И вдруг Игорь вскочил из-за стола, опрокинул стул и выскочил в дверь, не прощаясь, обиженный и смущенный.

— Ну вот, что ты наделал! — озабоченно сказала Надежда Петровна. — Иди, догони его. Зачем же смеяться? Это с твоей стороны некрасиво.

— Честное слово, я не хотел. Да ведь и ты смеялась... Я от него в восторге, он мне нравится. Понимаешь, двадцать пять лет, инженер...

— Иди, иди же! Нехорошо.

Березовский нагнал Игоря уже на верхней дороге:

— Игорь!

Игорь шел не оглядываясь.

— Игорь! Неужели вы обиделись на меня?

— Михаил Александрович! Если вам непонятно...

— Дорогой мой! Милый мой Игорь! Я действительно как-то нелепо... Это Надя виновата, она, не думая, сказала — «как влюбленный»... Но чего же тут обидного? Влюбляйтесь себе на здоровье! И потом — я привык вас считать членом семьи, своим, ну и шутил по-свойски...

— Да, а Надежда Петровна Невесть что могла подумать.

— Ничего она не могла подумать!

— Идите же, Михаил Александрович, вы даже не поужинали из-за меня... с моими фокусами...

— Нет, брат, теперь я вас так легко не выпущу! Прогуляемся. Погода отличная. И если не возражаете, поговорим о любви.

И они ходили взад и вперед, тихо разговаривая. Под ногами была мягкая летучая пыль, которая делала их шаги неслышными. И вокруг была такая тишина! Никак нельзя было подумать, что здесь в котловине и по пологому склону горы живет и работает, двигается, разговаривает или отдыхает после работы столько людей.

— Любовь — это прекрасное, самое прекрасное в нашей жизни, — тихо, задумчиво, серьезно говорил Михаил Александрович, шагая рядом с Игорем и поглядывая на небо, на тайгу, на сопки. — И то, что вы переживаете сейчас, озарит всю вашу жизнь на многие годы. Даже воспоминания, о давнем, пережитом когда-то чувстве и то всегда наполнены взволнованностью, теплотой. Поэтому и любить надо чисто, красиво, по-настоящему, не омрачая этого чувства ничем наносным, бережно охраняя его от ошибок, недомолвок, от нечуткости...

Михаил Александрович увлекся. Он все быстрее и быстрее шагал, волосы его развевались, он говорил все громче и размахивал руками. Игорь тоже прибавлял шаг. Они доходили до конца поселка, где начинались кустарники, поворачивали обратно и шли до самых конюшен, откуда начинался подъем, дорога огибала каменную кучу и уходила туда, на запад, в сторону Лазоревой.

Говорил больше Березовский. Игорь молча слушал. Несколько недоверчиво. Для него было, пожалуй, неожиданным, что Михаил Александрович мог говорить о любви. Не то чтобы он считал Михаила Александровича бездушным. Совсем нет! Но Игорю все люди старше его на пять — десять лет представлялись стариками. Как это мог такой старый, давно уже женатый человек рассуждать о переживаниях, на которые имеет право только молодость? В силах ли он это понять?

— В отношении к труду, к долгу, к товарищу, в отношении к женщине — вот где познается человек, — говорил Березовский, на ходу закуривая папиросу и швыряя погашенную спичку в канаву. — Да и в каждом поступке, даже когда он моет руки перед едой. Вы, Игорь, чрезвычайно интересное, своеобразное явление. Продукт времени!

— Я, Михаил Александрович?! Какой же я продукт!

— Да, да, именно вы! Вы не успели побыть юношей, Игорь. Понимаете, совсем юношей, подростком, пожить по-ребячьему, в детской доверчивости к миру. Чтобы папа и мама, школа и товарищи, каникулы и волейбол... А с вами как получилось? Студент — и снайпер. Юноша и ветеран войны. И вот как мне представляется дело. Природа бережлива. «Ах так? — сказала она. — Юность не состоялась? Хорошо. В таком случае сдадим ее на консервацию, отложим юность до более благоприятного времени». И вот после фронта, войны мы видим двадцатипятилетнего геолога и вместе с тем мальчика, которому до сих пор некогда было быть мальчиком, участвовать в струнном оркестре, мечтать, некогда было даже поцеловаться...

— Ну уж, Михаил Александрович, вы меня изображаете каким-то ангелом!

— У меня, например, сложилось несколько иначе. Я родился в годы реакции, в девятьсот одиннадцатом году. Помнить себя начал с того года, когда на улицах появились красные флаги и один раз меня матрос нес на плече во время демонстрации. Когда сражался Чапай, я только-только поступил в школу. В годы коллективизации был принят в комсомол. В тридцать шестом окончил путейский. Перед Отечественной войной женился. Вика родилась у нас в год Сталинградской битвы... Понимаете, я как-то все успел. Вам посчастливилось, Игорь: вы встретили такую девушку, как Ирина. Притом учтите: из ряда вон выходящая встреча — разбитый самолет, изыскательская палатка, жаркое из медвежьего мяса... Романтика! Естественно, что вы вообразили: вот она — судьба, вот она — любовь! Ирине Сергеевне вы не могли не понравиться. Вас все любят. Уж на что наша толстуха Зинаида Романовна — наш директор столовой — и та вечно твердит: «Игоречек... Наш Игоречек...».

— Михаил Александрович! Никогда она так не говорит!

— Понятно, что и Ирина Сергеевна относится к вам, как любящая сестра к младшему братишке.

— Вот еще новости! Я старше ее на целый год!

— Это неважно. Вы не можете отрицать, что побаиваетесь ее, слушаетесь? И не оправдывайтесь, потому что это правильно. Так вот я и говорю. Очень может быть, что по неопытности вы оба вот уже год воображаете, что между вами влюбленность...

— Воображаем?!

— Дорогой мой, но ведь это так. Я давно приглядываюсь к вам. Но знаете, не считал удобным вмешиваться. Такая деликатная область... Да и, собственно, во что было вмешиваться?! Но я знал, что дружба дружбой, а настанет день и — как в песне поется — «любовь нагрянет», и все получится не так, как предполагалось. И вы встретите свою избранницу, и Ирина Сергеевна может встретить человека, которого полюбит.

Михаил Александрович замолчал. Он шел и задумчиво улыбался. Может быть, ему вспомнилось, как к нему самому «нагрянула» любовь?

А Игорь был ошеломлен, обескуражен. Так изумляется человек, когда подходит к нему старая цыганка, перебирая колоду карт, гадает — и вдруг человек чувствует, что она называет ему одному известные вещи, и восторг и ужас охватывает его... Оказывается, Михаил Александрович знал о нем больше, чем он сам! Оказывается, он все понимает! Хороший Михаил Александрович! И почему они раньше так вот не разговорились?

Теперь они снова шли медленно, оба переполненные мыслями и чувствами.

— Самый несчастный тот, кто не умеет любить, — снова заговорил Михаил Александрович после длительного молчания, — кто думает, что любовью является просто физическая близость. Жестоко ошибается и бессовестно грабит сам себя! Разве только это! Близость между мужчиной и женщиной дает неисчерпаемые радости. Узнавать друг в друге новое, неизведанное — в мыслях, в характере — во всем... Растущая привязанность, желание беречь, скрашивать друг другу жизнь... В любви нужно много чуткости... Вы понимаете, Игорь, какие это слова: на всю жизнь?! На первый взгляд кажется, чего проще: ах. как я ее люблю! ах, какой он симпатичный! Поселились вместе, а на другой день оказывается, что вкусы разные, запросы разные — кто в лес, кто по дрова! На всю жизнь — это легко сказать. Нужно, чтобы обоим было удобно, чтобы не обуза была, а опора. Особенно часто бывает, что мужчина, со свойственной ему иногда неделикатностью, разваливается бесцеремонно во всю ширь супружеской жизни. Вообразит, что он турецкий паша! Милостиво разрешает женщине обожать его, ютиться где-то с краешку и обожать. Изучать его вкусы, отгадывать его желания... Нет, черт тебя подери, ты не забывайся и не разыгрывай фон-барона! Заботливость должна быть обоюдной!

Игорь счастливо рассмеялся. Он был полностью побежден и ловил теперь каждое слово Михаила Александровича.

— В любви обнаруживаются все качества человека, выявляется он весь. Все, что в нем есть лучшего, всплывает наружу, все сокровища, все тайники души. И если уж и тут, в любви, ничего не обнаруживается, значит грош цена такому пустоцвету! Любовь — это экзамен на право именоваться человеком. Я в этом глубоко убежден.

— Но как вы считаете, Михаил Александрович, по-вашему, значит, я никого-никого не люблю? Ни ту, ни эту?

— Как же я могу решить? Вы сами увидите.

Игорь хотел бы еще о многом спросить, но стеснялся. Они долго шли молча. Между тем вокруг них в безмолвии ночи совершались какие-то таинства, происходили волшебные перемены, сдвиги. Ночь струилась, жила. В небе быстро мчались облака. Потом исчезли. Раскрылась синяя бездна, и высыпало много звезд. Оттого ли что рассеялись облака или глаза привыкли, но стало значительно светлей. Игорь различал на мягкой теплой ныли дороги каждое углубление, следы их ног, каждый камешек, узорные отпечатки автопокрышек проехавшей машины. Какая белая-белая дорога! И вот этот дом, где живет диспетчер, раньше его совсем не было видно, а теперь он выступил из темноты, видны даже ставни, даже резные наоконники, даже спящая на крыльце собака, свернувшаяся клубком.

— По-моему, вы меня понимаете лучше, чем я себя, Михаил Александрович, — заговорил наконец Игорь. — Я плыл по течению, не вдумывался. А вы подошли и все рассказали. Я так вас понял, что есть много близких к любви чувств: дружба, влюбленность, восхищение...

— Гм... Этого всего я не говорил.

— Говорили!

— Кажется, начинает светать, — озабоченно пробормотал Березовский. — Смотрите, как обрисовываются сопки. Вот это называется поговорили! Теперь уж вы, как хотите, а идемте вместе, и я предъявлю вас Надежде Петровне как вещественное доказательство.

— Вам попадет? — сочувственно, по-товарищески спросил Игорь.

— Взгляните-ка налево, где куст. Не кажется ли вам, что кто-то идет в нашу сторону?

— По-моему, Надежда Петровна!

— Игорь и Михаил Александрович! — раздался озабоченный голос внизу. — Идите пить горячий кофе! Ведь вы, наверное, оба замерзли!

Михаил Александрович смиренно спросил:

— Надюша, ты не сердишься! Мы, знаешь ли, заговорились.

— Может быть, и вы бы с нами прогулялись? — льстиво ввернул свое слово Игорь, довольный, что все обошлось мирно.

— Ох, как он сладко поет! Противный мальчишка! Не выспитесь теперь оба да еще насморк схватите вдобавок. Никаких прогулок! Я кофе приготовила. Идемте скорей, я боюсь, что Вика проснется — и дома никого.

Рассвет наступал не постепенно, а какими-то толчками. Только что было все смутно, расплывчато. Вдруг обозначились ели на горизонте. А когда подходили к дому Березовских, Игорь заметил розовое облачко, не розовое еще, но уже готовое сделаться розовым.

А потом они пили кофе.

4

Нина Быстрова страдала. Думала, проверяла себя... Мечтала (чего никогда не случалось с ней прежде), грустила (это уж совсем невероятно для Нины!).

Она не умела долго удерживать в себе чувств, мыслей, желаний. Никаких страхов не знала. Могла любому человеку сказать в глаза все, что она о нем думает. Острая на язычок, озорная, она отлично чувствовала себя, где бы ни очутилась. Вот и в селекторской. Она командовала, держала в строгости всех: и сменных селектористок, и начальника связи, и молодых людей, которые пытались проведать ее во время дежурства. А как она сумела на равную ногу поставить себя с Ириной, хотя Ирина была старше напять лет! Где Нина — там шумно, весело. Нина Быстрова — самый жизнерадостный человек на земле.

Бедняжка! Теперь от ее веселости и от ее независимого характера и следа не осталось. Ходит как в воду опущенная.

Не в том дело, что они поцеловались. Это случалось и прежде. Она, конечно, негодовала в таких случаях и протестовала, но, между нами говоря, находила довольно приятным целоваться: кружится голова и кажется, что вселенная перевернулась вверх тормашками, сорвалась с места, предназначенного ей в мироздании, и летит куда-то в преисподнюю...

То, что произошло с ней и Игорем, — совсем особое дело! Во-первых, он — «Иринин». Значит, она совершила преступление против дружбы. Уж кому-кому, а ей-то не следовало «отбивать» у Ирины!

Но и это еще не все. Самое ужасное, что повергло Нину в полное отчаяние, — это то, что она, кажется, влюбилась. Вот этого она никак не ожидала! Чем больше она присматривалась к тому, что с ней творится, тем тверже убеждалась, что это не что иное, как та самая пылкая любовь, о которой пишут стихи, поют песни, которая сушит сердце, из-за которой стреляются, топятся, вешаются... или — просто выходят замуж.

Короче говоря, Нина думала обо всем этом почти целое дежурство. Никогда она еще не думала так долго и упорно об одном и том же! В результате этих размышлений было вынесено определенное решение, а затем решение было приведено в исполнение: Нина призналась во всем Ирине, причем страшно рыдала и промочила слезами насквозь Иринино платье.

К ее изумлению, Ирина не только не потребовала немедленного разрыва их дружбы, но еще и утешала Нину и выражала полное одобрение.

Тогда Нина разрыдалась еще горше, так, что пришли от соседей узнать, что случилось, но их немедленно вытолкали, а Нина продолжала рыдать.

— Нет! — кричала исступленно Нина. — Ни за что!

— Дурочка! — гладила черную, с блестящими волосами Нинину головку грустная, задумчивая Ирина. — Ведь ты же сама говоришь, что он тоже тебя любит?

И Ирина рассказала Нине о том, о чем до сих пор не упоминала, хотя они часто беседовали по душам. Это был длинный рассказ, и Нина слушала его, притихнув. Ирина рассказала о том, как произошла их встреча с Игорем, как они жили в палатке вот здесь, где сейчас находится портал тоннеля.

— Игорь спас мне жизнь, и я думала, что в какой-то степени меня это обязывает. Он мне нравился, ему я тоже казалась, вероятно, посланной самой судьбой. Ну, и естественно, что мы полюбили друг друга...

— Вот видишь!

— Погоди, Нина, это только начало. Сиди и слушай внимательно.

— Вот какая ты!

— Ладно. Полюбили... Глаз друг с друга не сводили... Особенно он. Говорил, что мы не должны разлучаться и тому подобное... И с этим мы отправились на Лазоревую по окончании изыскательных работ. А там я встретила Байкалова...

— Байкалова? Ну, и что же?

— Да, Модеста Николаевича. Чем больше я узнавала его, тем больше восхищалась. И тогда я поняла, что такое любовь... Это совсем не походит1 на отношения между мною и Игорем... Это что-то огромное... неотвратимое...

— Да, да, верно... И я так чувствую!

— Ну, а потом... — Ирина замялась, сомневаясь, следует ли подробно рассказывать о том, как Байкалов вдруг отстранился, как она плакала ночью и разговаривала с Марьей Николаевной, как уехала и как получила от Марьи Николаевны письмо.

— Говори, говори, Ирина, раз уж начала! Вот ведь какая ты скрытная!

И тогда Ирина решилась и стала рассказывать о всех переживаниях, сомнениях... и расплакалась, как тогда ночью у Агаповых... и Нина охотно составила ей компанию...

А после всех этих откровенных излияний и слез подруги стали еще дружней. И письмо Марьи Николаевны вместе прочитали, и теперь уж у них не было секретов.

Нина задумчиво говорила, хмуря свой лоб, хотя на нем никак не складывались морщинки:

— Модест Николаевич... Ой, а я его немножечко, не очень, но боюсь! Он серьезный, большой какой-то. И он тебя полюбил?! Вот ведь ты какая! Зря такой человек не полюбит, значит, ты в самом деле выдающаяся.

— Ну, какая же я выдающаяся!

— Нет, ты не спорь. Я и раньше думала иногда, что ты выдающаяся. Ты и простая, и что-то такое в тебе есть... Ты такая... убедительная. Ты... ну, идейная, что ли. Правда, Ирина?

После этого разговора решено было вызвать Игоря.

— А то, я знаю, он переживает, — убежденно говорила Нина. — Один раз я видела, как он заметил меня и повернул в сторону, чтобы не встречаться. Думаешь, ему легко?

— Ясно, нелегко. Но он любит тебя, и мы все решим полюбовно. И как еще будем дружить!

И тогда Нина бросилась обнимать Ирину и говорить, что Ирина — просто прелесть.

Нина сама отыскала Игоря. Он пытался спастись бегством, потому что еще не решил окончательно, что он будет говорить.

— Ты что же, думаешь вечно прятаться? — сразу напала на него Нина. — Нет чтобы, прийти и смело все сказать!

— Хорошо тебе рассуждать... У меня в душе такая путаница!

— Ну, рассказывай про свою путаницу, а я тебе расскажу про свою. Вообще вы, мужчины, какие-то неуклюжие!

— Я тебе честно скажу, Нина, что я тебя люблю. Что я могу поделать, если люблю? А Ирину я тоже люблю, но по-другому.

— Правильно. Вот и мы так решили.

— Кто мы?

— Кто! Конечно, мы с Ириной! Мы с тобой поженимся, а Ирина будет нашим другом.

— А ты разве согласна?

— Странный человек! Раз полюбила, что я могу поделать?

— А Ирина что?

— Говорит, что лучшего выбора я сделать не могла. Только ты не зазнавайся. И вообще, хотя я тебя люблю безумно, как героиня романа... ну, как его... никогда не могу запомнить название! Но заранее предупреждаю, что командовать буду я.

— Командуй, пожалуйста.

— Нет, это будет несправедливо. Мы будем командовать по очереди. Или даже совеем не будем командовать, а просто жить — и все! Ага?

В этот же день Нина по селектору сообщила всем желающим слушать, что у нее есть жених.

ГЛАВА ВТОРАЯ. ПЕРВОЕ МАЯ

1

Еще накануне была противная погода, более похожая на осень, чем на весну. Дул холодный ветер, иногда даже принимался сыпать снежок. Потом все растаяло. Грязь хлюпала под ногами. Грязное унылое небо тускло освещало сопки, груды камней, насыпь и потемневшие от сырости дома. Ночью несколько раз припускал дождь.

Но затем ветер разогнал тучи, и сразу стало тепло, и туман поднялся лад землей. Когда туман рассеялся, как будто произошла перемена декораций. Вместо хмурой осени ликовала весна.

Когда Ирина проснулась, она сразу же увидела в окно до невозмутимости синее небо и массу солнца, столько солнца, что его было уже некуда девать.

— Нина! Вставай! Смотри, какой денек намечается! С Первым мая!

— Ой... С Первым мая, только дай поспать еще две-три минуты, я еще недовидела интересный сон.

Но спать больше не пришлось. Было столько дела! Еще хорошо, что платья были уже с вечера выглажены, туфли начищены, а новые чулки, у обеих одинаковые, лежали перед каждой на тумбочке, только оторви один чулок от другого, сорви фабричную ярко-пунцовую наклейку — и надевай на ноги!

Когда они вышли на улицу, их поразил праздничный вид стройки. Поработали художники! Все было нарядно, необычно. Яркие пятна плакатов и лозунгов, густые зеленые гирлянды. Особенно красиво был украшен портал. На зданиях штаба, на клубе, на столовой полыхали кумачовые флаги.

Встретили Котельникова и не сразу узнали его: он побрился, надушился, надел новую косоворотку и новый костюм.

— С праздником, Ирина Сергеевна!

— Какой вы нарядный, Максим Афанасьевич!

— А как же. Праздник. А вы у нас — самая наипервейшая красавица.

— А я, дядя Максим?

— И вы не уступите.

Завтрак в столовой был необычный, тоже первомайский. Но Нина к нему почти не притронулась, потому что с утра наелась сладостей и теперь хотела только пить.

Прибежал озабоченный, вспотевший Березовский. На ходу крикнул Ирине:

— Проверьте, все ли в порядке в клубе. Приедут в девять часов. Портал видели? Замечательно!

Из клуба уже доносилось гуканье духового оркестра. Монтеры тянули по улице какие-то провода. От склада прогромыхала полуторка, в кузове машины позвякивали бутылки.

— Паша! — кричали рабочие Рощину, сидевшему наверху. — Сбрось поллитровочку «Столичной!».

— Это фруктовая! — отзывался Рощин.

Он еще что-то кричал, но уже не было слышно, машина была уже далеко.

— Батюшки! — всплеснула руками Нина. — Смотри, как наша инженерия вырядилась!

Действительно, вдали шли Зенитов, Колосов, еще несколько инженеров — в накрахмаленных рубашках, у кого белых, у кого в голубенькую полоску, в новых костюмах, синих, светло-серых, коричневых. Все были чисто выбриты, а ботинки у всех сверкали ослепительным блеском. У Колосова была витая трость из можжевельника с белым костяным набалдашником, и из кармашка пиджака выглядывал кончик красивого платочка.

— Пятьдесят миллионов лет назад, — говорил Колосов, сбивая тростью небольшой камешек с дороги, — в этих краях были заросли гигантских папоротников. В них жили две породы огромнейших ящуров. Одни ящуры были травоядными и питались листьями папоротников. Другие ящуры были плотоядными и питались травоядными ящурами. И те и другие ящуры были, по-видимому, довольны своим существованием.

— М-да, — в раздумье произнес кто-то из инженеров. — Какая, в сущности, скучища была на земле без человека!

2

Раскосов-Зимин утром проснулся рано, но еще нежился в постели. Пришла жена Пикуличева и принесла сверток в новой салфетке:

— Ваня прислал. От нас — угощение. Вы же холостяк, вам некогда приготовить. Не осудите. Чем богаты, тем и рады.

Надежда Фроловна все говорила, говорила. Сказала, что торопится, а все не уходила. От свертка пахло ванилином.

Раскосов лениво подумал:

«Сама навязывается, а мне что смотреть?»

Он вскочил в одних трусах и запер на щеколду дверь...

Позднее Раскосов завтракал. Все было очень жирное или приторное.

Затем он побрился, умылся, побрызгал себя одеколоном и пошел к тоннелю.

В одном месте переставил по-другому портрет, в другом поправил гирлянду. Накричал на сторожа и заставил его подмести еще раз площадку перед конторой, хотя она сверкала чистотой. Наговорил комплиментов толстухе Зинаиде Романовне, директору столовой, и купил в буфете «Казбек».

Заметил, что волнуется. Да и как тут не волноваться! Убийство начальника строительства — дело нешуточное. Убить должен Горкуша, ослушаться он не может: таков приказ старших. У Горкуши рука не дрогнет, а на следствии он будет говорить, что обиделся, потому что его притесняли на работе. Горкуша для такой задачи подходит, лишь бы не хватил лишнего «для храбрости» и не испортил все дело. Но Раскосов и это предусмотрел: за Горкушей будут следить до самой последней минуты. Конечно, убийство вызовет переполох. Начнут шерстить. А главное, возьмутся за «блатных». Ну и шут с ними! Пусть поразгонят. Раскосов во всем этом предприятии стоит в стороне. Кайданов — человек надежный, а, кроме того, о Раскосове никто ничего не знает.

Увидел, что Кайданов тянет провод к клубу, и пришел в ярость:

«Чего он возится с ерундой, когда ему поручено следить за Горкушей! Ясно же сказано!..».

Однако прошел мимо, даже не взглянув на монтера. Знать он их не знает!

С утра к Раскосову привязался мотив песни, которую вчера напевал Кайданов. И это тоже раздражало. Несколько раз ловил себя на том, что вполголоса мурлычет:

Перестаньте рыдать

Надо мной журавли!..

И если молчал, то все равно мысленно повторял эти две строчки или просто тянул мелодию песни:

Перестаньте рыдать...

Вот привязалась!

Пошел в клуб. Там командовала Ирина, а Нина одним пальцем подбирала на пианино чардаш, присев на краешек табурета.

И вдруг Раскосов почувствовал, как на него нахлынула такая ярость, такая злоба! Казалось бы, вот взял да перестрелял всех их, всех до единого!.. Это было неожиданно для него самого. Он стиснул зубы, подошел к окну и встал спиной к суетившимся художникам, уборщицам, протиравшим откидные стулья, к завклубом. Надо успокоиться. Вон даже руки дрожат! Раскосов ненавидел. Раскосов завидовал. Почему им хорошо? Развесили свои красные тряпки... «Вперед к победе коммунизма!» Мы им покажем коммунизм! Что они думают, он приехал сюда кичкаться? Салака несчастная! Толпа мужиков! Что они знают о настоящей красивой жизни? Даже скатертей нет, в столовой столы накрыты простынями, выданными со склада!

Нина наконец подобрала чардаш и барабанила его со всем усердием.

— Сильнее, сильнее натягивайте — командовала Ирина, стоя на скамейке.

Вдоль всего клуба они развешивали гирлянды, душистые, свежие, пахнущие весной. Ирина перепачкала в смоле руки. Пальцы слипались, и она боялась вымазать белое платье, но кричала по-прежнему с азартом:

— Тяните еще! Игорь! Поставьте, пожалуйста, горшки с бальзаминами на тумбочки перед сценой! Почему это столовой дали бальзамины лучше, чем нам? Я это припомню Леониду Аркадьевичу! Протащим в частушках на концерте, так будет знать!

Как ненавидел Раскосов всех их до одного! Из-за них исковеркана вся его жизнь. Из-за них ему пришлось бежать в чужие страны, из-за них он валяется сейчас на деревянном топчане, на матрасе, набитом сеном. Из-за них он должен скрывать свое имя, хитрить, рисковать...

Никто не звал Раскосова сюда, он сам приехал с гнусным поручением Патриджа. Но он сердился на людей, которых приехал обманывать. Ему казалось несправедливым, что они довольны, что они спокойно занимаются своими делами и их нисколько не интересует Раскосов — плохо ему или хорошо. И он ненавидел Березовского, Агапова... И сегодня Агапов не ускользнет, как в прошлый раз!

От сознания отчужденности, одиночества среди множества окружающих его людей Раскосов испытывал черную, обжигающую сердце ярость. Ведь даже Пикуличева приходится морочить, даже с Кайдановым нельзя говорить начистоту. Душно оттого, что всегда на лице маска. Чем больше вокруг людей, тем более одинок Раскосов. Конечно, это пройдет, просто минутная слабость. И Раскосов скрипел зубами и стоял, отвернувшись к окну. Это было возмездие за ложное понимание счастья, за посягательство на спокойствие, на благополучие других. Нет! Он не каялся. Он только ненавидел.

«Оставить молибден да каменный уголь — другими словами, оставить только недра, — угрюмо думал он, стояку окна. — Остальное смести взрывом водородной бомбы, как зачумленную дрянь!..».

Представление об очистительном взрыве развеселило его. Он улыбнулся. Нина все еще барабанила чардаш — слава богу, теперь хоть отвяжется преследовавший с утра мотив!

— Разрешите помочь! — весело крикнул Раскосов, взобрался на лестницу и стал приколачивать зеленую гирлянду.

3

В одиннадцатом часу дня из-за сопки показались четыре легковые машины. Они сверкали на солнце стеклами и лаком, обогнули каменный выступ, миновали бензосклад, конюшни и повернули вправо, одна за другой.

Из передней, голубой, вышли Агапов и Байкалов, оба крупные, представительные, один под стать другому. Из второй показались, продолжая затеянный в дороге разговор, Василий Васильевич Шведов и главный инженер Ильинский. Приехали еще несколько человек из управления. Тут были и красноречивый инженер Львовский, и представитель медицины — веселый доктор, прошлым летом осматривавший ногу Ирины, и еще кто-то, все нарядные, праздничные, при знаках отличия, — словом, настоящие гости, пожаловавшие на Аргинский перевал. Они направились к помещению штаба.

Навстречу вышли Березовский, секретарь партбюро Широкова, инженер Колосов, Кудрявцева, Горицветов, Игорь Иванов и другие.

Машины, доставив пассажиров, обдали всех бензиновым чадом и, развернувшись, покатили в гараж.

Агапов уже беседовал с Горицветовым.

— Напрасно я отпустил тебя строить тоннель, — говорил Андрей Иванович, внимательно и любовно разглядывая Горицветова. — Нашлась бы работа, и на Лазоревой, все бы иногда посидели вместе, поговорили. Дружба — драгоценная вещь.

— Дружба — незыблемое чувство, — соглашался Горицветов. — Шутка сказать — тридцать лет! А что напрасно отпустил — не согласен. Посмотри-ка, какую махину мы тут отгрохали!

— Как живешь-то? Рассказывай.

— Хорошо живем. Работа ладится. Народ хороший. Я люблю ковырять камни, строить. Да вот посмотришь: даром не сидели. Березовский мне нравится, хозяйственный человек...

Байкалов очень волновался, направляясь на Аргинский перевал. Прошло полгода с того времени, как он отпраздновал свой день рождения, свои сорок лет. Прошло полгода, как он не видел Ирину. И хотелось взглянуть на нее, заговорить с ней, и в то же время было страшно. Байкалов вынужден был признаться, что в сердечных делах он трус. Правильно ругала его Марья Николаевна!

«Человек вы. большой, авторитетный, — выговаривала она ему, — а вот себя, извините, и столечко не понимаете!».

И пошла, и пошла...

А Байкалов слушает, соглашается, и чем больше она его ругает, тем светлее становится у него на душе.

Светлее-то светлее, а написать. Ирине он так и не решился и с поездкой к ней тянул. Мысленно он решительно протестовал: кем, когда доказано, что Игорь Иванов и Ирина навеки соединены клятвами и привязанностью? Когда Байкалов ездил в Москву по вопросу о молибдене, тогда он старался не думать об Ирине. Он настроился на строго деловой лад. И все-таки постоянно думал о ней. И когда вдали засверкала Москва, думал, где бы Ирина предпочла жить — в Москве или в Ленинграде. И когда встречал супругов, неизменно прикидывал, сколько лет мужу и на сколько лет этот муж старше жены...

Теперь, подъезжая к перевалу, Байкалов непрерывно заглядывал вперед, не видать ли тоннельной стройки. Когда показались здания, машины, люди, Байкалов почувствовал, как у него колотится сердце.

— Крутой подъем, — ворчал Агапов. — Самый трудный участок на всем протяжении.

— Много крутых подъемов одолели, одолеем и этот.

— Одолеем! Мне пятьдесят три года. Как вы думаете — не так уж много?

— Самый зрелый возраст. Возмужание. Вот я к себе присматриваюсь. Еще не устоялся, не отбродил.

— Смотрите, какие кручи!

— А я вижу уже тоннель.

— Это малый, Могдинский. Большой впереди.

Вскоре перед ними внизу, в котловине, раскинулась вся панорама строительства. И начался спуск.

Байкалов вглядывался. И вдруг он увидел там, около деревянного здания, обсаженного по фасаду березками, белое платье.

«Она! Ирина!..».

Агапов что-то говорил, куда-то показывал, но Байкалов не слышал. Ближе, ближе... И вот уже Байкалов удостоверился, что в белом платье стоит незнакомая женщина. Она заслонила ладонью глаза от солнца и с любопытством смотрит на проезжающие мимо нее машины...

И несмотря на такое напряженное ожидание, встреча с Ириной произошла неожиданно для Байкалова и застала его врасплох. Когда он вышел из машины вслед за Агаповым, он прямо очутился перед Ириной.

— Здравствуйте! — сказала Ирина первая, протягивая руку и тоже выдавая свое волнение.

Он часто представлял мысленно Ирину и рисовал себе картину, как они встретятся и что он скажет. И все случилось совсем иначе — проще и вместе с тем необыкновенней. Собственно, внешне не было ничего особенного. Поздоровались, произнесли несколько незначительных слов... Нет, вот этого нельзя сказать! Слова были значительные, полные смысла и чувства.

— Как я хотел вас видеть! — сказал Байкалов. — Я писал вам письма несколько раз, но ни одного не отправил.

— Напрасно. Следовало отправить.

— Я знаю. Я после все объясню.

Но тут подошла Широкова:

— Хотите посмотреть наш парткабинет?

— Ну уж нет! — вмешался в разговор Березовский. — Сначала завтракать! Где же это видано, чтобы прямо с дороги да за экскурсию приниматься!

— Пожалуй, это будет правильно! — рассмеялся Байкалов. — Как вы думаете, Клавдия Ивановна?

В это время Агапов спрашивал Николая Ивановича:

— Кстати, почему ты не выпишешь сюда жену? Теперь у нас достаточно благоустроенно.

— Куда она потащится в такую даль? К тому же, у нее сад. Меня и сад она любит в равной степени. Вернее, так любит меня, что любит даже и сад, выращенный мною.

— Когда ты успел вырастить сад? Воевал... строил...

— Детей у нас нет, а у человека потребность растить. Собственно, это еще отцовское, он хозяиновал.

— Сад? Хозяиновал? — подошел к ним Василий Васильевич, заинтересовываясь.

И тут он сел на своего конька. Садоводство. Огородничество. Плодово-ягодные культуры. Выведение новых сортов. Морозоустойчивость...

— Поехал наш Василий Васильевич! — добродушно улыбнулся Ильинский. — Теперь не остановишь! Он мне всю дорогу лекции читал.

— В земной коре много железа, калия и других прелестей, — говорил Василий Васильевич, обращаясь главным образом к Горицветову.

— Совершенно верно, — соглашался вежливо Николай Иванович. — Это макроэлементы земной коры.

— Но, кроме того, как известно, в почве имеютсй микроэлементы: марганец, цинк, кобальт...

— Меня очень интересует в настоящий момент микроэлемент колбаса, — вздохнул доктор, , с отчаянием прислушиваясь к неожиданной лекции Шведова.

— Вы простите, доктор. Я сейчас закончу мысль... Это очень интересно!

— Интересно, но общеизвестно.

— Видите ли, вот у Николая Ивановича есть сад и огород...

— Между прочим, этот сад находится в Рязани.

— Неважно! Но я хочу сказать, применяет ли он, например, марганцовый стимулятор урожайности? Борная кислота — чего проще! — она повышает урожайность моркови на сорок четыре процента, томатов на...

— У меня есть конкретное предложение! — подошел к Василию Васильевичу очень решительно Березовский. — Вы высказываете чрезвычайно интересные мысли, но почему бы не продолжить этот разговор за завтраком?

— Хорошее предложение! — поддержал Агапов.

— Ну, раз все «за» — я не возражаю, — вздохнул Василий Васильевич.

Инженер Колосов, мрачно слушавший рассуждения Шведова, шепнул Ирине:

— Я опасаюсь, что товарищ Шведов перепутал. Он думает, что приехал в совхоз, а не на строительство тоннеля.

— Не злословьте, — тоже шепотом ответила Ирина. — Нет ничего плохого в том, что человек всем интересуется. Он очень хороший, только всегда увлекается и про все забывает. Погодите, он еще будет знакомиться и с выполнением графика, и с планом работ, и с процентами выработки!

Завтрак удался на славу. Повара во всем блеске показали свое искусство, а Пикуличев не скупился, отпуская продукты. Но самым красивым на столе были свежие огурцы и свежая редиска.

— Позвольте! Но как же это так? — расспрашивал Березовского начальник управления. — Ничего не было слышно — и вдруг извольте радоваться! Как это вы ухитрились? Этой роскоши у нас нет, на Лазоревой!

— А между тем, сделать тепличку — сущие пустяки.

— Хорошее дело — пустяки! Вот Василий Васильевич — видали? А вы толкуете про микроэлементы!

— Тепличка у нас пока крохотная, а парники всего на сорок рам, стекло нас лимитирует. Тут нам просто повезло: агроном хороший нашелся.

— А вы его нам не уступите?

— Заведите своего!

Гости поздравляли друг друга с Первым мая, с окончанием проходки тоннеля. Свежие огурцы снова разбудили в Василии Васильевиче страсть лектора и оратора. Он засыпал Березовского вопросами. Какой применяется у них способ посадки картофеля? Выращивают ли они парниковую рассаду в перегнойных горшочках? Березовский с большим трудом уговорил его отложить все эти разговоры до осмотра парникового хозяйства.

— Там наш агроном все объяснит. У него приготовлены для высадки на клумбы и цветы: львиный зев, китайская гвоздика и еще какие-то... цинии, кажется, я тут не очень разбираюсь.

В другом конце стола разговор шел о тоннеле.

— У нас сейчас на повестке вопрос о вентиляции, — рассказывал Колосов. — И потом, вода донимает, подземная вода. И сроки — сроки поджимают. Вот-вот догонит дорога! А у нас еще и мост через Аргу не готов.

Хотя Широкова не выпускала из рук Байкалова и ухитрилась-таки показать ему еще до завтрака парткабинет и стенгазету, все-таки Байкалов успел поговорить с Ириной. Он опять сказал:

— Подождите немного. Все объясню. Все! Вернее, задам один вопрос.

Кайданов издали наблюдал, как подкатили к конторе легковые машины, как приезжие здоровались с руководством тоннеля и как пошли потом в помещение завтракать.

— Ишь ты! Прямо министры! И наши перед ними юлят.

— А как ты думаешь? — отозвался стоявший рядом с Кайдановым бурильщик, рослый, жилистый человек. — Начальство. Это хоть кого возьми.

— Какой же тогда социализм?

— Начальство всегда будет. Даже гуси, когда перелет делают, и те начальство выбирают.

Вот все ушли. Опустела площадка перед конторой. И Кайданов отправился посмотреть на Горкушу, все ли у него в порядке. Дружок, но такой, что за ним надо приглядывать.

Горкуша сидел на койке и сам с собой разговаривал. Кайданов с тревогой огляделся. Бутылки нигде не видать, но пахнет водкой.

— Ты не беспокойся, — поднял голову Горкуша. — Все сделаем в самом наилучшем виде. Горкуша свое дело знает!

4

После завтрака гости и хозяева всей процессией отправились осматривать владения Березовского. Это была слабость Березовского: любил он товар лицом показать.

— Во сколько обошлась? — осторожно спросил Агапов про тепличку.

— Из местных ресурсов исходили. Делали в свободное время. Комсомольцы воскресник провели.

Правда, это было не совсем так. И бревна, и доски отпустил на постройку Березовский, и плотники, конечно, были заняты. Но дело нужное. И Агапов тут же решает по всей трассе устроить такие хозяйства — парники и теплицы, чтобы строители всегда были со свежими овощами.

— Смотрите, сколько у них рассады! — кричал Василий Васильевич и лазил повсюду, считал парниковые рамы, щупал шершавые огуречные листья.

После осмотра парникового хозяйства зашли в рабочие общежития. Это были просторные бараки, с большими окнами и тамбуром. В каждом бараке посредине стоял стол, накрытый скатертью, как подумал Байкалов, только по случаю их приезда, потому что скатерти были безукоризненно чисты и наглажены. На столе лежали газеты, журналы; лампочка была с абажуром, а между постелями помещались тумбочки. В умывальной комнате был умывальник местной конструкции. Он состоял из длинной металлической трубы с вделанными в нее сосками, а сбоку на возвышении помещался бочонок, в него вручную наливалась вода. Березовский очень гордился умывальником и старался привлечь к нему общее внимание.

Хотя всюду была чистота, хотя на каждой постели были и простыни, и новые теплые одеяла, Байкалову бараки показались не очень уютными.

— Порядок у вас полный, — сказал он Березовскому, — но поскорей бы нам расстаться с подобными человеческими жилищами! В таком бараке хорошо пробыть неделю, от силы месяц. Но жить здесь год и два... — благодарю покорно! Нет, я полагаю, что надо переходить на систему хотя бы небольших комнат на двоих, на четверых человек. Ведь иногда хочется побыть в тишине, подумать, почитать книжку... А тут вечно на юру, вечный гул голосов... Вообще о жилище нужно много и много подумать. Больной вопрос!

Гости осмотрели тоннель, бетонный завод, электростанцию, побывали и за сопкой, где молибден. Там уже строились здания, шли полным ходом работы.

По дороге Байкалов рассказал Горицветову о результатах своей поездки в Москву. Не очень подробно. Сказал только, что выслушали с интересов и примут меры.

После обеда отдыхали и разбрелись кто куда. Доктор знакомился с постановкой медико-санитарного обслуживания, Василий Васильевич — с отчетностью.

В клубе будет доклад и концерт. Вот тогда-то Байкалов просто и ясно скажет Ирине: люблю. Ирина как ушла утром, так и не показывалась.

Байкалов шел с Широковой после осмотра школы. В школе Широкова показала и учебные пособия, и знаменитые глобусы, которые по настоянию Ирины все-таки были смастерены. Когда они вышли из здания школы, солнце было уже не такое жаркое, и Байкалов подумал о том, как было бы сейчас хорошо, если бы с ними была Ирина!

И вдруг навстречу вышли две девушки, обе в одинаковых платьях. Одна повыше, постарше. Другая вовсе молоденькая и тоненькая, как тростинка.

— Две моих симпатии, — сказала Широкова, показывая на них.

— Одну я знаю... А вторая? — спросил Байкалов.

— Вторая — Нина Быстрова. Бой-девица! И не смотрите, что маленькая да востроглазая. Уже невеста! И какого жениха подцепила! Игоря Иванова! Знаете?

Возможно, что Широкова еще что-то говорила. Но Байкалов больше не слышал ни одного ее слова. Сказанного для него было предостаточно! Он теперь еле удерживался, чтобы не подбежать к Ирине и не сказать вот тут, прямо при всех, что он любит ее. Нина — невеста Игоря! Ну какая же прелесть эта Нина! Какая умница! Да ведь он же давно ее знает!

Вот они приблизились. И Байкалов почти требовательно сказал:

— Почему же вы спрятались? Целый день вас не видно?

— У нас репетиция была, — стала оправдываться Ирина, не найдя ничего странного в его вопросе.

— Простите, я даже не поздоровался, — протянул Нине руку Байкалов.

— Здравствуйте, — ответила Нина. — Как ваш чайный сервиз? Наверное, бабушка весь перебила?

И они все трое рассмеялись, стали вспоминать подробности дня рождения Байкалова. Теперь оказалось возможным вспоминать, теперь все стало иным, даже сопки вокруг стали более веселыми, более живописными.

Широкова натянуто улыбалась: она ведь не знала всех этих событий. Тогда ей все трое стали очень путано объяснять, что чайный сервиз был куплен специально для дня рождения («очень миленькие чашки с веточками и листьями!») и Кузьминична («ведь ее зовут Кузьминична? Ну да, Кузьминична!») налила чаю и вдруг... А что вдруг — так и не могли сказать, потому что до слез смеялись и не могли вымолвить ни слова.

— Что вдруг? — спрашивала, тоже смеясь, Широкова.

— В общем, — сумела выкрикнуть сквозь смех Нина, — в общем Кузьминична подкузьмила!

Ах, было совершенно неважно, о чем говорили, над чем смеялись, по поводу чего шутили! Потому что одновременно шел другой разговор: Иринины глаза все еще с опасением спрашивали: «Значит, вы тот же, прежний?» — и его глаза отвечали: «Я люблю тебя». Ирине было страшно отгадать его ответ. «Может быть, я ошиблась?».

Солнце еще больше приблизилось к вершинам. Лиловые тени стали длинней. А Байкалову казалось, что все небо сверкает. Она ничего еще не сказала, но оца должна его полюбить! И вовсе не такая уж большая разница у них в годах. Как странно бывает в жизни! Вон еще там, около школы, какие-нибудь десять шагов и десять минут назад, он шел полный сомнений, полный смятения, ожидания. А сейчас...

«Сегодня же ей сказать! Сегодня!».

— Вы, конечно, будете на концерте? — спросила Ирина. Рассмеялась и ответила: — Фу, какой глупый вопрос! Конечно, будете.

— Конечно, буду.

— Ирина! — вскрикнула Нина и смешно всплеснула руками. — Ведь мы же шли-то куда? За костюмами?!

— Ах да, верно...

Ирине не хотелось уходить. И как это Нина не понимает! Бестолковая!

И опять они расстались, и опять осталось что-то недосказанное. То, что они говорили молча и что нужно было произнести вслух.

Байкалова уже искали. Агапов устроил маленькую летучку. Он подвел итоги, сделал несколько замечаний, дал несколько советов, но в целом выразил удовлетворение и пожал руку Березовскому.

— Я заметил, — сказал он в заключение, — что товарищ Березовский любит некоторую помпезность, любит шикнуть. Пожалуй, это неплохо. Нам всем хочется сделать жизнь понаряднее. А уж тем более новостройки. Это как невесты. Обязательно нужно их принаряжать.

Речь Агапова очень понравилась Байкалову. Выступал Березовский и тоже очень дельно.

«Какие они все умные и хорошие люди! — подумал Байкалов. — И какой сегодня чудесный день!».

Тут Колосов и Горицветов принесли эскизы, проекты: тоннель по завершении всех работ, станция Тоннельная... Проектов оформления портала было несколько. Спорили, какой лучше.

Заседание фактически кончилось, и Березовский, выбрав удобный момент, шепнул Байкалову:

— Хотите познакомиться с охотником? Местный, старожил, ему уже больше шестидесяти лет.

— Конечно, хочу! Где он?

— Близко. Его Горицветов выискал, и мы ему построили домик. Тайгу знает лучше, чем я тоннель! Она у него как собственная кладовая. Он не бродит, как мы, с ружьем, не кружит по оврагам. Отправляется в определенный час в определенное место и знает, что там будет находиться такой-то зверь или такая-то птица. Но вот беда — упрям. Как мы ни просили, не берет с собой никого. Не показывает.

— Ладно, познакомимся...

Домик стоял на отшибе. Он не был огорожен, хотя две-три гряды возле него доказывали, что охотник любит приправу к дичинке.

Он был дома (сегодня Байкалову во всем везло). С любопытством разглядывал Байкалов таежного властителя. Маленький, бойкий старичок был полон собственного достоинства. Сдержанно радушен, милостиво приветлив. Одет просто, но складно, все удобное, аккуратное: и карманы, и покрой. И трубка у него была заслуженная, обкуренная, уютная. Он посматривал на всех сощуренными хитрыми глазами. Не смотрел, а прицеливался.

— Добро пожаловать, гостюшки. Как поживать изволите, Михайло Александрович? Все строите? А вы, товарищ военный, охотой интересуетесь? Сами откуда будете?

В жилище было чисто. Пахло мехом. На стенах висели шкурки. Некоторые на распялках. В углу стояло чучело крупного глухаря. Прочный простой стол был накрыт домотканой скатертью. На самом почетном месте висела двустволка.

Сели, закурили. Байкалов предложил охотнику папиросу, тот отказался и в свою очередь предложил, доставая кожаный кисет:

— Может, моего забористого спробуете?

Начались «охотничьи» рассказы. Байкалов рассказал, как он охотился на кабана на Северном Кавказе.

— А вы, Иван Семеныч, про лосей расскажите, — попросил Березовский.

— Про лосей чего рассказывать, — бойко начал Иван Семенович, потягивая трубку. — Известно, лось — он и есть лось. Беда в тайге зверю от мошки, ст гнуса да от овода и комара. До чего доходит: лось — животное нежное, шерсть у него опять же короткая, так в летнюю пору, в жаркую погоду, залегает лось в воду — одна голова торчит. Только тем и спасается.

— Соображает!

— А как же? Лесной зверь сметлив да смышлен. Я, бывало, на лося в лодке ездил. Как на рыбную ловлю!

— Вон что!

— Сажусь этак за весла и плыву вверх по течению, а сам с воды глаз не спускаю. Глядь — травинка плывет. Свежая. Откуда быть травинке? Значит — лось. Хватил клок и жует, забравшись в воду по самое горло. Ну, тут уже надо умеючи подойти. Он тут близко. Если бы не травинка, его сразу не различить. Торчат рога на поверхности, можно подумать, что коряга.

Очень хорошо рассказывал старик охотник. Байкалов пригласил его как-нибудь побывать на Лазоревой. Поговорили они об охотничьих ружьях, об охотничьем снаряжении. Байкалов пообещал дроби прислать. Но в компанию к нему не напрашивался, тот сам предложил:

— Я оповещу, когда лося можно брать. У меня и лодка есть. Покатаемся. Ты, вроде, настоящий охотник, по всему видать. А наши все — кто они? Просились они, да чего их брать, с ними ворон пугать только.

До крыльца проводил гостей Иван Семенович. Но Березовский так легко не выпустил из рук Байкалова. Он затащил его к себе домой, познакомил с Надеждой Петровной, показал Вику. А там уже пора было и в клуб.

5

Михаил Александрович злился, что долго не темнеет. У него устроен был над клубом транспарант, светящаяся надпись: «Да здравствует Первое мая!» Из-за того, что было еще светло, пропадал весь эффект.

Зато внутреннее убранстве клуба было видно во всем великолепии. На стенах только что написанные художниками картины. Над сценой лозунг: «Производительно работать, культурно отдыхать!» Живые цветы... Гирлянды... И всем почетным гостям. преподнесены художественно оформленные программы.

Михаил Александрович раз десять бегал за сцену, давал указания, спрашивал, все ли готово. Особенно его беспокоил оркестр. Он любил музыку и даже переманил двух музыкантов из оркестра мостовиков.

Официальную часть предполагали построить таким образом: Агапов поздравит с праздником и предоставит краткое слово Байкалову. Решили это дело не затягивать: после концерта предстоял еще торжественный ужин.

Зрительный зал был набит битком. Концерт еще не начинался, а уже духота. Кто-то курит, пряча папиросу от завклубом и строя невинное задумчивое лицо.

Ружейников беседует с Василием Васильевичем, и Василий Васильевич кратко излагает ему историю тоннелей, начиная от сохранившегося до наших дней тоннеля египетского фараона и кончая современным, протяжением в двадцать — двадцать два километра. Но тут Василий Васильевич явно плавает, и подоспевший Колосов поправляет его.

Ирина и Нина участвуют во втором отделении, поэтому сидят сейчас в зале. К ним поминутно подбегает Игорь.

Занавес колышется. На сцене что-то приколачивают, что-то волокут. Слышно, как настраивают скрипку и как дирижер оркестра ругает опоздавшего аккордеониста.

Затем чей-то голос авторитетно говорит:

— Можно начинать!

И сейчас же дребезжит и заливается звонкой трелью электрический звонок. Публика поспешно рассаживается. Занавес открыт. Задняя декорация изображает озеро, парк, аллею.

На сцену поднимается из публики Агапов. Его встречают аплодисментами. Он улыбается. Он краток. Он только поздравляет с Первым мая, выражает удовольствие, что работы на тоннеле идут успешно, благодарит весь дружный коллектив тоннельщиков.

Снова аплодисменты. Зимин-Раскосов кричит из. публики, встав со своего места:

— Честь и слава руководителю строительства Агапову и его верным помощникам! Привет!

Зал аплодирует. Но экспромт Раскосова не очень понравился. Березовский морщится: ни к чему это. А в общем — ничего страшного. Ну, выскочил, ну, сморозил...

Раскосов садится на свое место и посматривает с независимым видом. Довольны или недовольны, скажут ли, что подхалимаж, или ничего не скажут, — а лесть никогда еще не приносила вреда льстецу. Во всяком случае запомнится, что выкрикнул именно он, Раскосов. И Раскосов достаточно громко говорит кому-то сидящему рядом — первому попавшемуся:

— Понимаешь — само вырвалось. Он нас приветствует... Надо же и нам ответить, массам... не по-казенному...

Байкалов, сидевший впереди, во втором ряду, оценил и старания тоннельщиков по украшению клуба, и живые цветы, расцветшие здесь, в тайге. Ему нравились смуглые молодые лица рабочих. Крепкий народ.

Нина с Ириной сидели совсем близко от него. Ему слышно было, как они пересмеивались, как Нина ответила Игорю: «Успеем еще загримироваться в антракте!».

«Я должен, — думал Байкалов, — я должен ей немедленно сказать. Я больше не могу таить это в себе!».

Нина наклонилась вперед и. насколько могла тихо сказала:

— Товарищ Байкалов! Вы нам аплодируйте! Во втором отделении, после «Не искушай меня без нужды»...

Байкалов достал блокнот. Подумал и написал:

«Дорогая Ирина Сергеевна!».

Ему не понравилось такое обращение. Он перелистнул блокнот и написал на чистом листке:

«Милая Ирина Сергеевна!».

Затем решил, что напишет: «Ирина».

«Ирина! Я не могу больше удерживать это в себе. Ни одной минуты! Я люблю вас!».

Он вырвал листок блокнота, свернул вчетверо. Страх охватил его: так внезапно... при огромном стечении людей...

— Вот, Ирина Сергеевна, я написал.

Он протянул записку. На миг почувствовал прикосновение ее руки. Он смотрел. Вот она нерешительно развернула листок. Она поняла, что тут написано что-то очень важное. Байкалов видел, как румянец разлился по ее шее. Нина пыталась заглянуть. Ирина свернула листок вдвое.

— Нина! — крикнул Игорь от двери. — Срочно!

Нина вскочила с места:

— Я сейчас приду, пусть никто не занимает... — и стала протискиваться к выходу.

Ирина открыла сумочку. Носовой платок. Коробка грима. Роль. Она достала гримировальный карандаш и на обороте роли написала густо-вишневым тоном грима: «Мне кажется, я тоже».

И передала роль Байкалову.

Но вот и открыт занавес, и Агапов сказал приветствие. Гремит оркестр. Туш. Березовский поглядывает на гостей: каков оркестр?

— Нам уже пожаловались на вас, — шепчет Василий Васильевич, — что вы украли у мостовиков тромбониста...

Аплодисменты. Когда аплодируют бурильщики, это что-нибудь да значит! Звук получается убедительный. Аплодируют на совесть.

— Товарищи! — сказал Байкалов, выходя на сцену и приближаясь к рампе. — До чего же хорошо жить!

Все заулыбались этим неожиданным, неофициальным словам.

— Нет, серьезно! Как подумаешь только: до чего чисты наши побуждения, до чего отрадны наши цели, к которым мы идем! Ведь мы действительно без дипломатии, без всяких там ходов, бесхитростно — хотим строить, хотим дружно жить. Мы по складу своего характера, по убеждениям — мирные люди. Понимаете? Мирные люди!

Байкалов спокойно переждал аплодисменты;

— Мы воевали, и неплохо, кажется? И все-таки мы мирные люди. Чего мы хотим? Хотим устраивать себе жилища, дороги, красивые курорты и цветники... Конечно, одновременно с цветочками мы вынуждены приготовлять еще кое-что, как говорится — на всякий пожарный случай. А мы рады были бы, от всей души были бы довольны, если бы и другие народы занялись клумбами. Мы воюем, только когда нас вынуждают...

Зал внимательно слушал.

— Вот клуб вы сделали хороший. Кто глянет, тот скажет: клуб хоть куда. А капиталистам кажется, что это наши происки, наша пропаганда. И они боятся нас как огня...

Нина Быстрова, оглянувшись на Ирину, чтобы молча выразить восхищение (так просто, доступно говорит!), была поражена счастливым лицом подруги. Тогда она перевела взгляд на Байкалова. Потом опять на Ирину. И все поняла. Так вот оно что!

Между тем Байкалов рассказывал о том, что происходит сейчас в различных странах: как преследуют прогрессивную мысль в Америке, какая борьба идет во Франции, в Японии...

— Ведь это нам только примелькалось, — говорил он, — а задуматься: какой дикий бред! Будто человечеству нечего больше и делать, как изготовлять все больше и больше танков, бомбардировщиков, атомных бомб! А если бы все эти средства бросить на устроение жизни? Разве плохо создавать искусственные моря, орошать пустыни? Новая жизнь несет новые скорости. Наш турбокомпрессорный реактивный двигатель может работать практически неограниченное время. Ведь это уже не мечты, товарищи! Это наш сегодняшний день! А что же будет завтра?

В зале опять захлопали. Сбоку, около самого выхода, сидел Раскосов. Он тоже хлопал, но горбился и прятал лицо. Он стискивал зубы и рад был, что все внимание зала обращено на сцену. Вероятно, на его лице не было, черт возьми, написано энтузиазма.

А Байкалов продолжал:

— А сколько нам предстоит еще сделать? Разве мы можем, например, терпеть такое положение, что жизнь человека так коротка? Недопустимо это! Мы должны добиться, чтобы человек жил двести лет, не испытывая ни усталости, ни дряхлости! Доказано, что это можно сделать. И сделаем! А заразные болезни? Сколько же можно терпеть существование заразных болезней? И болезней вообще? Мы должны заставить служить человеку верной службой и солнечное тепло, и ветер, и подземную и атомную энергию. Мы должны обезвредить наводнения, ураганы, землетрясения... Надо же наконец почувствовать себя полными хозяевами на собственной нашей планете — Земле! Думаете, это все? Вон и наш начальник производственно-планового отдела что-то записывает, наверное, у него тоже есть на примете какие-то задачи и дела. Но я еще не все перечислил, Василий Васильевич. Да и не перечислишь всего. Мы хотим жить просторно, широко. Надо отвоевать, приспособить для жизни болота, горы, пустыни, тайгу, тундру, даже морское дно! Надо научиться управлять погодой, передвигать облака, распоряжаться в соответствии с пользой дождями и ясной погодой, снегом и жарой! Вот чем заняты наши лучшие умы, а не выдумыванием средств массового истребления! Чувствуете, сколько работы предстоит? Одна интереснее другой. Это вам не пушки отливать! Это радостная, упоительная работа! А для первого случая давайте построим очень хорошую Карчальско-Тихоокеанскую магистраль, дорогие друзья и товарищи!

Надо было слышать аплодисменты и одобрительные крики, которые долго сотрясали стены клуба, когда Байкалов кончил говорить и спрыгнул в зрительный зал. Но всех звонче раздавались голоса Нины и Ирины, они даже раскраснелись, до того усердно хлопали и кричали «браво».

Но тут грянул духовой оркестр, затем вышел конферансье и объявил начало концерта.

6

Хор исполнил «Песню охотников» из «Волшебного стрелка» Вебера, «Дороги», «Калинку». Игорь и Нина станцевали ритмический танец. Вадим Павлович Колосов спел арию Руслана и «Песенку Бурша».

Широкова села рядом с Байкаловым и поминутно спрашивала:

— Ну как? Правда ведь, молодцы?

Во время чеховского «Медведя» в зал вошел человек. Он кого-то внимательно высматривал и бормотал: «Вот черт! Где же он?» Причем явно был очень взволнован.

Вдруг он воззрился на сцену. «А-а!» — воскликнул он. Он узнал загримированного Раскосова, выскочил из зрительного зала и, обойдя здание клуба, ворвался за кулисы, расталкивая хористов, музыкантов, рукой отстраняя режиссера, пытавшегося его остановить.

— Безобразие! Уведите его! — шепотом возмущались участники концерта.

Но пьеса шла, занавес был открыт, и никто не решался объясниться с посторонним лицом, опасаясь, что это вызовет шум.

Наконец пьеса кончилась. Занавес закрылся. Аплодисменты. Снова занавес уползает вправо и влево. Ирина и Раскосов кланяются и улыбаются публике. Все.

Как только Раскосов оказался за кулисами, его схватил этот загадочный человек и потащил к выходу, что-то нашептывая.

— Да что такое? Говори толком!

— Кайданов прислал. Там Горкуша пьяный разбушевался. Бегает с револьвером, кричит: «Подайте мне Агапова!» Совсем обезумел.

— Идиот! — прошипел Раскосов. — Что же его не связали?

— «Не связали»! Он с пьяных глаз очень просто пристрелить может. Народ шарахается от него. Разговоры пошли... Кайданов: «Беги, говорит, разыщи, где хочешь».

— А я-то тут при чем?

— «Предупреди, говорит, как участника концерта, а то этот дурак может и в клуб ворваться».

— Да, действительно... Безобразная история!

Посланец исчез в темноте.

А Раскосов стоял на крыльце и раздумывал, припоминая весь разработанный план, проверяя его и взвешивая.

Нет, все было сделано правильно! И ведь как хитро разыграно, как по нотам! А главное — сам он все время оставался в стороне и руководил «операцией» через других. Не напрасно он наказывал, чтобы на Карчальскую стройку присылали «блатных». Раскосов сам вышел из этой среды, знал все их замашки, привычки, умел с ними разговаривать. Кайданов был посредником. Раскосов осторожно, не открывая карт, направлял действия Кайданова. Конечно, тому и в голову не приходило, какая крупная птица этот Раскосов. Просто он считал, что Раскосов — авантюрист, что он ловко сумел под личиной топографа устроиться на хорошее место.

Раскосову удалось организовать карточную игру, удалось усадить за игру Горкушу. Горкуша разгорячился и мало того, что проигрался в пух и прах, но даже хватил лишнего и поставил карту, не имея ничего за душой. Так вот и вышло, что стал Горкуша «заигранным» — преступление, за которое по воровскому закону полагается смерть. И тогда Горкуше предложили «искупить свой грех», а именно — поставить карту еще раз — на голову начальника строительства. Горкуша поставил и проиграл.

Прошло немало времени с тех пор, но вот настал день расплаты. Приезд Агапова на тоннельный участок решил дело. Горкуша и не отнекивался, напротив, хвастал, щеголял перед своей «бражкой». И вот через какой-нибудь час все должно было свершиться.

Задумано было так.

Днем, как бы случайно, Горкуша, находясь в толпе, внимательно разглядит Агапова и изучит всю обстановку, в которой предстоит ему действовать. А стрелять в Агапова он будет вечером, когда Агапов будет выходить из клуба. Тут Кайданов и несколько его друзей нарочно сделают пробку в дверях и затем постараются пропустить Агапова без всех его сопровождающих. И тогда Горкуша при свете лампочки у входа в клуб подойдет к Агапову вплотную, выстрелит в него и поспешит замешаться в толпе. Кайданов же под предлогом, что гонится за ним, будет мешать его поимке.

Ведь как хорошо все было придумано! И Раскосов рассчитал, что сам он будет в этот момент находиться на сцене, так что на него не упадет никакой тени подозрения.

Горкуше разработанный план тоже нравился. Он надеялся, что сумеет скрыться.

Казалось, все было учтено, все продумано. Оставался последний шаг... И вот — Кайданов недосмотрел, Горкуша для храбрости выпил больше, чем следовало, — и что получилось в результате!

«Ах, падла! Напился-таки! Ведь велел следить... Эх! Второй раз сорвалось! Дешевый народ! С таким наживешь беды! С пьяных глаз-то и меня запутают... Надо что-то немедленно предпринять...».

Мысли были стремительны и тревожны. Раздумье продолжалось всего несколько минут. Решение возникло молниеносно:

«Пусть сам на себя пеняет! Надо сделать так, чтобы обернулось в мою пользу... Давно ищу случая... Вот он — случай! Разведчик долго не продержится, если не вступит в связь с теми, кто его ловит. Это лучшее место, где можно уйти в тень. Я должен пойти и заявить на него».

Раскосов, приняв решение, тотчас приступил к осуществлению задуманного. Если этот Горкуша готов погубить всех, то пусть лучше погибнет сам. Раскосов вернулся в клуб, быстро накинул пальто, нахлобучил шапку и стал пробираться в зрительный зал.

Аккордеонист Сережа Стрягин исполнял Брамса. Он пытался улыбнуться «сценической улыбкой», которой требовал от исполнителей руководитель самодеятельности, но лицо его, некрасивое, но смышленое, симпатичное, выражало усердие и напряженное внимание, и на макушке торчал, как всегда, злополучный вихор.

Раскосов вошел в зрительный зал. В публике сразу стали благожелательно и добродушно хихикать, поглядывая на его неразгримированное лицо. Раскосов, не обращая ни на кого внимания, пробирался вперед. Он подошел к Клавдии Ивановне.

— Товарищ Широкова! — шепнул Раскосов.

Она не ответила, она слушала музыку.

— Товарищ Широкова! — настойчиво твердил Раскосов. — По очень срочному делу...

— Что такое? — неохотно отозвалась она.

— Очень важно и неотложно... Прошу вас выйти со мной.

Байкалов подумал:

«Вероятно, за сценой неполадки...».

Раскосов и Широкова вышли. Сразу же охватила их тьма и тишина. Затем глаза стали различать звезды, горизонт, очертания сопок и деревьев.

— Ну, рассказывайте, — нетерпеливо произнесла Широкова. — Что у вас там случилось?

— Идемте в ваш кабинет. Дело серьезнее, чем вы думаете. Счел своим гражданским долгом... как советский человек...

— Да вы говорите яснее, товарищ Зимин.

Она открыла ключом дверь в партком, включила свет и увидела лицо Раскосова, перемазанное гримом. Грим расплылся красными, синими полосами. Губы у Раскосова были подведены ярко-красной краской, а теперь краска размазалась и кривила рот. Раскосов понял по ее взгляду, что вид у него нелепый, выхватил носовой платок и стер грим.

— Ну вот... — перевел он дух, — а теперь докладываю: на западном портале в дымину пьяный переплетчик — знаете? — Горкуша — размахивает револьвером и кричит... кричит черт знает какой вздор! Такой праздник... и гости... Нужно во всяком случае обезвредить... Еще действительно убьет кого... Вам, нашему партийному руководителю, я докладываю в первую очередь.

Клавдия Ивановна приняла сообщение очень серьезно.

— Западный портал... — пробормотала она. — Спасибо, дорогой! Вы поступили правильно. Идемте быстрее, надо Березовского вызвать из зала. Как по-вашему?. Я думаю, гостям пока ничего не говорить.

Когда прибежали к месту, Горкуша уже стих. Он сидел на куче щебня и то принимался петь «Ой, не ходы, Грицю», то отвратительно ругался. Действительно, в кармане у него нашли револьвер, а десятки людей подтвердили правильность сообщения Раскосова.

Горкушу заперли в пустой кладовке и приставили охрану. Все это заняло каких-нибудь двадцать минут. У всех было ощущение, что надо еще что-то сделать.

— По-видимому, историю преувеличили, — сказал Березовский.

— Напился парень и одурел, — поддержал комендант.

Никому не хотелось раздувать историю.

— А оружие? — спросила тихо Широкова.

— Молодец Зимин! Сигнализировал! — выкрикнул Кайданов, который тоже вертелся поблизости и сразу понял маневр Раскосова.

— Правильно поступил, — сказала Широкова и пожала еще раз руку Раскосову: — Спасибо, товарищ Зимин!

Агапову и Байкалову доложили кратко, стараясь изобразить все как недоразумение, которое, впрочем, будет выяснено. И Раскосов как бы мимоходом ввернул, что о Горкуше болтают, будто бы у него темное прошлое... Но, конечно, это еще надо проверить.

— Все-таки интересно было бы поговорить с ним, с этим человеком. Горкуша — его фамилия? — поинтересовался Байкалов.

— Сейчас это совершенно невозможно. Он пьян до бесчувствия.

— Револьвер хороший, — вертел в руках Байкалов отобранный у Горкуши браунинг. — Откуда он его взял?

— Все выясним, товарищ Байкалов.

Послали узнать, что делает Горкуша. Сообщили, что он спит мертвым сном.

— Доставьте его к нам, на Лазоревую, — распорядился Байкалов.

После концерта состоялся ужин. Пригласили к столу всех участников концерта. Было шумно, оживленно. Стрягин опять играл на аккордеоне, Вадим Павлович исполнял арию Гремина. Говорили речи, провозглашали тосты, пели, танцевали...

Модест Николаевич и Ирина вышли на улицу. Сначала они шли молча. Байкалов думал о том, какой большой шаг совершается в его жизни. Он сознавал, что берет на себя большую ответственность. И сможет ли он еще раз в жизни пережить заново то большое, что называется любовью, семьей, что у него было и что он, казалось, безвозвратно потерял?

И вот он стал говорить, говорить просто, душевно. Рассказал, как он полюбил Ирину, как понял это сразу и как с того времени не представлял, как бы он мог обойтись без нее в жизни.

— Уж если нужно было испытание временем, то мы добросовестно прошли это испытание. И знаете, Ирина Сергеевна, с того дня, как я полюбил вас, я всегда был с вами, всегда думал о вас, что бы ни делал.

— А я очень страдала это время, — сказала серьезно и грустно Ирина. — Встретив вас, я поняла, что никого другого я не могла бы любить.

— Я вам рассказывал, что у меня была семья, что я любил и был очень счастлив... Я строго проверил себя: могу ли я и теперь любить, не обману ли вас. И я скажу честно, что чувство к вам особое, ни на что не похожее. Я со дня нашей встречи знал, что мы будем любить друг друга. Не умом знал, напротив, я очень боялся, что вдруг вы выйдете замуж... А в то же время чувствовал... словом, и знал и не знал... — Байкалов тихо засмеялся и добавил: — Но теперь-то уж мы не будем разлучаться. Да, Ирина? Теперь-то уж — навсегда.

— Да, — ответила Ирина. — Или не любить, или навсегда.

— Главное, знаете, какое у нас преимущество? Часто бывает так, что любят друг друга, а мыслят по-разному. Мне кажется, что это невыносимо. Как же это? Что-то не вяжется. Не то что быть одинаковыми... одинаковых людей нет даже двух на свете, даже рисунки на пальцах, на коже — и то не повторяются, а душа-то ведь посложней! Но быть одних взглядов, убеждений — это необходимо. Ведь правда? Иначе для чего быть вместе?

Они не заметили, как дошли до самой опушки леса. Тайга была молчалива, замкнута. Но уже бродили в стволах весенние соки. Горьковатые пряные запахи и только еле уловимое движение, настойчивая, не останавливающаяся ни на минуту деятельность — набухание почек, рост, расцвет — угадывались в этом массиве, в лесах, в горах, в ущельях и оврагах, в руслах рек и непролазных кустарниках.

— Когда я ехал в Москву, — сказал Байкалов после длительного молчания, — то с каждым километром все больше любил вас. Чем дальше уезжал, тем ближе становились вы...

Ирина чуть насмешливо, но вместе с тем с горечью ответила:

— Вам надо было не останавливаться, объехать вокруг Земли, и тогда вы прямиком приехали бы ко мне, и не беда, что с обратной стороны.

— Вы правы, — добродушно сказал Байкалов, — конечно, было проще взять и приехать тогда к вам...

— Посмотрите, какая черная туча! — показала Ирина. — Или это кажется, но такой густой черный цвет!

— И все-таки она не черная. Синяя — может быть.

— Пожалуй, синяя. Если вглядеться. А если было бы плохое настроение, она казалась бы черной. У меня были дни, когда все казалось печальным. Это как раз в то время, когда вы ехали в поезде и думали, что я все ближе для вас...

— Больше я никогда не заставлю вас страдать! Никогда!

— Когда любишь, не страшно и помучиться. Видимо, это тоже должно входить в программу любви...

— Мы будем хорошо жить, я почему-то уверен в этом. Постараюсь стать для вас таким же необходимым, как необходимы вы мне.

На секунду Ирине показалось, что Байкалов чем-то походит на ее отца. Не за это ли она полюбила Модеста Николаевича? Она присмотрелась внимательнее. В темноте фигура Байкалова казалась еще крупнее и массивней. Нет, не походит. Неужели с этим незнакомым мужчиной, который идет с ней рядом, отныне она будет ближе, чем с кем бы то ни было из людей? Ближе, чем с Ниной? Ближе, чем с родителями? Как странно! А между тем она знает, что это будет, в этом ее счастье, и Модест уже сейчас — очень-очень близкий, знакомый, дорогой... И она почувствовала, что хочется иногда быть слабой, опереться на любящую руку, хочется заботы, ласки...

Когда их руки встретились, Байкалов растроганно отметил, какие у Ирины маленькие пальцы, какие горячие ладони. Взяв эту руку, он ее больше не отпускал и держал в своих сильных больших руках. И они шли теперь совсем рядом, и вместе с ними пробуждалось к любви, к жизни все окружающее: сопки, леса, птицы, травы, — в эту весеннюю, пропитанную тревожными запахами, наполненную таинственными шорохами ночь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. МЫ МИРНЫЕ ЛЮДИ

1

Модест Николаевич не согласился ни на день промедления и увез Ирину Сергеевну с собой. Она стала работать инструктором политотдела в Лазоревой.

Не прошло и недели, как Ирина почувствовала себя привычно, удобно в новом положении замужней женщины, хозяйки веселого домика на опушке леса. Модест Николаевич считался со вкусами, привычками Ирины, наперебой с Кузьминичной ухаживал за ней, угадывал каждое ее желание. Ирина, однако, вошла в контакт с Кузьминичной, и женский фронт восторжествовал. Вскоре не он, Байкалов, баловал, а две любящие женщины окружали его заботами.

Свадьбу они отпраздновали шумно. На свадьбе был даже Ильинский, а его вообще трудно вытащить куда-нибудь. Этот вечер впоследствии всегда вспоминали с удовольствием. Он, что называется, удался.

И дальше пошла-хорошая жизнь Ирины и Байкалова.

— Любуюсь я на вас, — приговаривала Кузьминична. — И мне-то, старухе, около вас весело. Хорошо-то как все у нас! Сердце радуется!

Байкалов с изумлением убеждался, что он только сейчас испытывает настоящее, подлинное счастье. Ирина все понимала с полуслова. С ней можно было спорить, ей первой он читал черновики своих докладов. С ней он мог говорить обо всем. Вот это единодушие, эта духовная близ.ость родного любимого существа были источником необыкновенной радости. Они и работали вместе, в одной области. Вместе работали, вместе боролись за советский стиль работы, за принципиальность во всем, за партийное отношение к делу.

Например, у Агапова была одна странность: он любил, чтобы люди пересиживали на работе, чтобы никто не уходил в законный, установленный графиками, расписанием час, а торчал независимо от того, есть ли в этом надобность, у себя за столом, оставался в канцеляриях, бухгалтериях, технических бюро, складах, селекторских — всюду, оставался допоздна, до ночи, а то ищочью составлял какие-нибудь там отчеты. Андрей Иванович часто сам делал обход и оставался очень Доволен, если заставал в позднее время голодного и небритого работника, тоскующего за столом около чернильницы.

Байкалов и Ирина повели с этим стилем работы упорную, непримиримую борьбу. Агапову казалось, что работать в точно установленное время — значит работать с холодком. Он и сам совершенно не нормировал свой рабочий день. Все ему вспоминались лихие атаки времен гражданской войны, нечеловеческое напряжение людей, стоявших перед необъятными задачами... А Байкалов твердил ему о великом единении всего советского народа, о рыцарском отношении к труду и вместе с тем о ценности каждого советского человека.

— Мы должны добиться, — говорил, он однажды, придя к Агаповым и разговорившись опять на эту тему, — чтобы люди умели интенсивно и плодотворно работать, чтобы умели укладываться в назначенное время, и чтобы, помимо работы, умели красиво, культурно отдыхать, радоваться жизни, чтобы работали с наслаждением, с увлечением, но в то же время находили часы для чтения, для размышления, для музыки, для кино и театра, для общения с семьей. А ты радуешься, когда они сутками не выходят из кабинетов!

Густой бас Байкалова звучал широко, заполняя собой все помещение. Он говорил негромко, но и в соседней комнате Марья Николаевна слышала каждое слово.

Агапов, задумавшись, смотрел в окно. А потом не постеснялся согласиться с Байкаловым и признать, что был неправ.

Байкалов тоже подошел к окну. И они вместе смотрели на новый красивый город, выросший за какой-нибудь год.

Байкалов думал о том, какой нарядной, благоустроенной становится жизнь.

По улице шли школьники — первые лазоревские школьники. Байкалов загляделся на них, и улыбка блуждала на его лице.

«Россия, в которой все население пройдет через гимназию!» — вспомнились знакомые слова. «Если бы это мог видеть Ильич!..».

— Уважать надо людей! — сказал он вслух, продолжая начатый разговор. — Это в первую очередь!

— Ты опять? — рассмеялся Агапов. — Ведь я же сказал, что сдаюсь. Убедил.

2

Ирина с увлечением взялась за обязанности инструктора политотдела. В первую же свою поездку на трассу она привезла богатые материалы, потом занималась разбором их, и некоторые вопросы пришлось поставить на обсуждение, привлечь и Ильинского, и Агапова.

Ирина раскапывала какие-то ошибки, неправильные установки, выявляла следы бюрократизма, горячо отстаивала интересы рабочих и очень любила «открывать» новаторов, передовиков производства, не унималась до тех пор, пока этим людям не оказывалась полная поддержка.

Ведь это она первая заговорила об Иване Петровиче Кочеткове, она потребовала поместить его портрет в многотиражке, она написала о нем статью в газету.

Сам Кочетков никак не мог понять, почему это ему «выпала такая фортуна». Был он самой заурядной внешности. Моложавый на вид, с выдающимися скулами, курносый. Волосы у него были редкие, светлые. Скрашивали это лицо только хорошая искренняя улыбка да мечтательный мягкий взгляд. По выполнению плана, по качеству работы, по рационализаторству многие его опередили. Он не обладал никакими талантами, он только умел с исключительной зоркостью найти слабое место в работе каждого. Подойдя к рабочему как-то по-особенному, со стороны, как рассматривают картину, он присматривался к его движениям, приемам и задумчиво говорил:

— Что-то ты, Петруша, вроде бы неудобно стоишь... И движения у тебя какие-то связанные... Вот смотри, если ты будешь стоять так, тебе же легче будет достать деталь, легче включить мотор... Ты только попробуй.

И Кочетков показывал, как лучше приноровиться.

Постепенно привыкли к постоянному вмешательству Кочеткова и уже не сердились на его благожелательные и бескорыстные указания. Он учил людей пластике, ритму, слаженности и целеустремленности в работе. Он стал фактически инструктором физкультуры труда, и ц, нему стали обращаться по многим производственным вопросам. Не было человека на заводе, которому он чем-нибудь да не помог.

Но никто об этом как-то не задумывался, все принимали помощь Кочеткова как должное, как что-то обычное. А Ирина увидела в нем это хорошее, оценила его заслуги, и после ее статьи на Кочеткова стали смотреть совсем по-другому.

Но сам Кочетков был иного мнения о себе, о своей жизни. Он чувствовал: в кем еще остаются скрытыми, неиспользованными большие силы, и они несравненно больше того, что он ухитрялся извлечь и применить на пользу другим. Это сознание мучило его, а он даже не сумел бы складно рассказать о своих переживаниях, хотя пытался это сделать, когда Ирина заговорила с ним.

Его вызвал секретарь парткома. Как бы продолжая прерванный когда-то разговор, секретарь без всяких предисловий сказал:

— Иван Петрович! Почему ты не в партии? Ведь ты же коммунист!

Ивану Петровичу нужно было многое сказать, но и слов не находилось, и не было привычки, да и казалось нескромным говорить о себе, о каких-то своих переживаниях — не велика персона! Кроме того, было чего-то стыдно. Как это так, чтобы им специально занимались и спрашивали по такому вопросу!

Кочетков вслух произнес:

— Я никогда не думал об этом.

— Как так не думал? Вот это сказал! Да ведь тебя коллектив уважает и любит, ты знатный человек. И вдруг — не думал! Ирина Сергеевна тебе рекомендацию собирается дать.

Кочетков удивленно вскинул глаза:

— Неужели рекомендацию? Ирина Сергеевна?! Да ведь я еще не подготовлен... и политически, и вообще...

И вдруг Кочеткова прорвало. Сбивчиво и разбросанно стал он говорить, говорить... И слова нашлись. А секретарь сидел тихо, и слушал, и смотрел, как на лице Кочеткова выступили красные пятна, на лбу появилась испарина.

— Уважают! Меня уважают! Кочетков — знатный человек! Например, обращается к товарищу товарищ и говорит: «Выручи! Помоги!» А у меня, значит, тысячи в кармане. Ты-ся-чи! А я достаю этак осторожненько новенькую десятку: вот, говорю, пока обернешься, а там еще что-нибудь придумаем...». Ведь это нехорошо, а? Как вы считаете? Это душевное скопидомство, вот это что! Я не хочу обмана, не хочу делать вид, что у меня все в порядке. Нет, товарищи, я далеко еще не в ладу с самим собой, я еще себя не нашел. Ищу, ищу, шарю по всем углам, а никак не найду. Я и Ирине Сергеевне об этом говорил.

Кочетков перевел дух и продолжал:

— Не-ет, так не делается. Заслужить надо. Это всего проще — схватить партбилет. А потом что? А потом ни мыслей у тебя настоящих, ни слов. Но и это все бы не беда, а душа, душа не раскрыта до конца — вот в чем преткновение! Иной раз так стыдно, так стыдно, в глаза даже людям смотреть не могу. Ведь в какую эпоху живу? Сыном какого народа являюсь? А что дал? Что мог бы дать и что дал?!

Кочетков долго молчал и наконец добавил:

— Вот он — отчет моей совести.

Так Иван Петрович Кочетков готовился вступить в ряды Коммунистической партии. И был Кочетков Ирининой находкой.

Впрочем, Ирина не ограничивалась прямой своей работой инструктора политотдела. Она не пропускала мимо ушей ни одной жалобы, у нее был неистощимый запас энергии. Она очень часто ездила по строительству, забегала в рабочие бараки, побывала в каждом уголке, и вскоре ее уже везде знали. Старики звали ее Иринушкой, молодежь как-то подтягивалась, завидев ее. С ней делились, ей верили. Хорошее прокладывает торную дорогу к сердцам людей.

3

С первых же дней у Ирины завязалась дружба с Тоней Соловьевой. Вместе читали стихи, вместе составляли заметки.

Тоня как-то мельком сказала о неблагополучном положении с редактором многотиражки Беловым: дня не бывает трезвым!

— Он, кажется, москвич? — спросила Ирина.

Белов был, действительно, из Москвы, где работал в редакции газеты. Евгения Леонтьевича и его жену Тамару Васильевну очень там любили. Им даже завидовали, их ставили в пример. Нигде не было так уютно и весело, как у Беловых.

Ни на работе, ни в партийной организации никто не знал, что после умных разговоров и дружного веселья, после ухода гостей Белов напивался пьяным, терял человеческий облик, устраивал дебоши и даже лез в драку со всеми уважаемой Тамарой Васильевной.

С годами жизнь Беловых окончательно развалилась. Все реже становились просветы, все чаще безобразные попойки. Раньше он хоть клялся в минуты просветления, что это больше не повторится. А потом и клясться перестал.

Тамара Васильевна долго терпела. Потом настояла на его отъезде.

На стройке Белов вначале сдерживался. Написал несколько дельных статей. Его доклады о международном положении произвели хорошее впечатление своей обоснованностью, эрудицией.

Но ненадолго его хватило. Все чаще работники многотиражки отвечали посетителям:

— Редактора нет, он сегодня болен.

Скоро уже все знали, что это за болезнь. Начались серьезные недоразумения. Однажды в пьяном виде Белов гонялся за уборщицей редакции, а та перепугалась и подняла крик. Затем он пытался избить свою квартирную хозяйку, а та пожаловалась Ирине. Не успела Ирина разобраться в этом деле, как разразился новый скандал: пьяный Белов бросился в речку и стал тонуть, еле его и вытащили; один рабочий бросился ему на помощь, так Белов и его чуть не утопил — сопротивлялся, кричал, ругался и несколько раз ударил рабочего.

— Я помещу о нем большую статью в многотиражке, — как-то сказала Ирина Байкалову: — Приведу факты и его же заставлю печатать эту статью. Надо объявить пьянство совершенно недопустимым и начать с ним беспощадную борьбу. Слишком мы терпимы и милостивы, честное слово! А уж партийцем пьяница никак быть не может. Нет, правда, почему мы так мало этим вопросом занимаемся? Ответственность за таких Беловых несем мы сами, вот в чем дело. Некоторым пьянство представляется даже каким-то молодечеством. Другие думают, что это больные люди. Вот и нянчимся без конца с такими пьянчужками! А мне так их нисколько не жалко! Мне гораздо больше жаль того парня, который вытащил Белова из воды и за спасенье им же был избит!

— Правильно, правильно, Ирина. Пора за это взяться, давно пора!

— Кого чаще всего используют враги? Пьяниц! Иностранные разведки прекрасно знают, что пьянство — это первая ступень, по которой можно подобраться к человеку и заарканить его. А сколько страданий жене, детям, всем родственникам! Пьяница разрушает семью, позорит всех нас. Предлагают лечить! Да неужели воздействие нашего замечательного советского общества слабее влияния врача?

— Ух ты и оратор у меня стала!

— А это я для статьи готовлю. Хорошо получится? Нет, серьезно, непременно пропечатаю Белова, а заодно и всем пьяницам достанется. Давно уж это меня волнует.

— А что ж. Я — за. Это может подействовать на Белова и в буквальном, и в переносном значении отрезвляюще.

Статья действительно появилась. И имела полный успех. Но Белов затаил злую обиду на инструктора политотдела.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ВТОРОЙ ТУР ПОЛКОВНИКА ПАТРИДЖА

1

С утра начались неудачи.

Сначала сообщили, что заброшенный на советскую территорию разведчик был немедленно арестован, тогда как все, казалось бы, так хитро было продумано! Но его перебросили через границу — и прямиком в руки пограничников. А все было обставлено соответствующим образом, умно, талантливо, чертовски талантливо и тонко! И все это чекисты разнюхали. В результате все сложилось совсем не так, как это предполагалось по плану, разработанному мистером Весеневым. Такая досада! Только и летят на ветер доллары. А в советской прессе еще и издеваются! И теперь они обязательно изобразят всю эту историю в своем «Крокодиле»... Есть у них художник со странной фамилией Кукрыниксы, — он, конечно, нарисует бедного Дика, который не успел опомниться, как был арестован на самой границе... Что Весенев обескуражен — не жалко, так ему и надо. Главное, какой-нибудь заядлый писака (они все там, кажется, партийные!) в стихах высмеет провалившуюся затею...

Но это было только началом дня.

Не успел Патридж выместить свое раздражение на служащих офиса, как ему доложили, что его просят к телефону. Звонил Камерон и выразил желание видеть его по срочному делу. По сладкому, исключительно вежливому голосу Патридж уже сразу понял, что эта старая лиса, эта великосветская каналья преподнесет какую-нибудь гадость.

Так оно и оказалось.

— Вы, конечно, в курсе дела... — начал Камерон после всех обязательных, по его мнению, справок о здоровье и утверждений, что погода стоит хорошая. — Вам, конечно, известно все, касающееся мистера Вэра...

Патриджу ничего не было известно о мистере Вэре, кроме того, что мистер Вэр ни черта не делает и неизменно жалуется на трудности. Не мог же Патридж признаться, что ему что-нибудь неизвестно из того, что известно Камерону. Поэтому Патридж сказал только:

— Гм...

— Вэр провалился, — сделав приличную паузу, сообщил Камерон. — Вэр провалился, арестован, но, слава создателю, умер от кровоизлияния в мозг, не успев выдать самые важные свои связи.

— Блэкберри?

— Я имею в виду именно этого джентльмена.

«Он и сообщил Камерону, — яростно подумал Патридж. — Впрочем, я давно знал, что он за птица. Но почему сначала ему? Почему я должен получать сведения у этого поджарого англичанина, когда держу целый штат своих людей?!».

— У меня сведения несколько иного рода, — загадочно ответил Патридж, чтобы поддержать авторитет своей фирмы. — Но арест Вэра меня не очень огорчает. Как вы помните, я всегда скептически относился к этому вашему мероприятию. Самое талантливое, что сделал этот толстый сыщик, — это то, что он своевременно умер. Еще было бы лучше, если бы он скончался значительно раньше, не покидая гостеприимной Великобритании... которая подбирает всякий хлам.

Камерон, видя, что Патридж ничего не знал и что он взбешен, услышав сообщение своего английского коллеги, вполне удовлетворенный, рассыпался в любезностях, выразил восхищение проницательностью, тонким умом и остроумием полковника, затем многократно извинился, что не имеет времени еще насладиться беседой с талантливым... тонким... и так далее и тому подобное...

И Камерон исчез, предоставив Патриджу полную возможность шуметь, бесноваться, стучать кулаком и грозить всеми карами небесными и земными.

Был вызван Весенев.

С раздражением разглядывал полковник своего консультанта, придумывая, как побольнее его уколоть, этого всегда аккуратного, корректного, расхаживающего с независимым видом холуя.

— Какие новости? — ехидно спросил Патридж своего консультанта, чтобы точно установить его неосведомленность.

Весенев сдержанно, с выработанной у него позой собственного достоинства, стал пространно докладывать о каких-то пустяках. Патридж слушал с нарастающей злобой. Шея его краснела, надувалась, как хобот индюка.

— Отлично! — загремел он. — А что слышно относительно Вэра?

— Пока ничего нового, — грустно ответил Весенев.

Но он уже почувствовал, что к Патриджу поступили какие-то дурные вести и что должна разразиться гроза.

— Совсем ничего?

— Я вообще невысокого мнения о его работе. Было бы полезно послать к нему подкрепление... и сделать все зависящее...

Весенев замолк, увидев посиневшую шею патрона и заметив, что у него кровью налились его бычьи глаза.

— Да, да, все зависящее?

— Вы имеете полное основание быть недовольным глупейшей историей с этим Диком...

— С этим Диком? Плевать я хочу на Дика! К неудаче с вашим Диком можете добавить еще и Вэра! А сами — убираться ко всем чертям с такой работой!

— Как прикажете вас понять?

— А как вы прикажете вас понять? Что говорить о русском отделе, если мне приходится получать информацию о непосредственно касающихся меня делах из чужих рук?

— Да, но этот Дик...

— Какого черта вы привязались к этому Дику? Я говорю о Вэре, о Вэре — поняли вы наконец?! Ваш милейший соотечественник, эта старая подошва, этот сыщик, играющий на скрипке, арестован, допрошен, разоблачен! Почему я узнаю об этом от Камерона? Почему я должен получать такие пощечины?

— Если Вэр арестован, значит и Блэкберри... Естественно, что произошел временный разрыв... Факт печальный, но не очень неожиданный. Вэр не мог слишком долго продержаться. Я всегда был в этом убежден...

— Вы все путаете! Если арестован Блэкберри, от кого же получил сведения Камерон? Блэкберри целехонек, а Вэр, к счастью для нас, скоропостижно скончался. Единственно умная вещь, какую од сделал в жизни. За это ему многое прощается. А вас я просил бы объяснить, почему вы ничего не знаете? Может быть, мне вам нужно докладывать? Я вас должен держать в курсе всех событий, а не вы меня?

— Конечно, это непростительный мой промах, и вы будете правы, если выгоните меня в три шеи...

— Я это всегда успею сделать, но пока что я не хочу кормить кого бы то ни было крохами с моего стола. Вы так дешево не отделаетесь, вы должны исправить грубые свои ошибки и доложить мне, что вы собираетесь делать дальше. В конце концов в чем тут дело? Почему у нас неудачи?! Надо проанализировать, понять, исправить. Поймите, что мы не можем позволить себе такой роскоши — терпеть неудачи! Нам полагается преуспевать! Даже когда у нас что-нибудь плохо, мы должны кричать на весь свет, что у нас дела лучше всех!

2

«Как бы не так! — думал Патридж после ухода Весенева. — Выгнать его! И подарить англичанам! Нет, голубчик, вы слишком много знаете, чтобы переходить из одной фирмы в другую, как какой-нибудь клерк! Вы будете или служить у меня или вообще пойдете к дьяволу. Вы связаны с офисом навсегда. Только смерть позволит вам выйти в отставку».

Патридж устал наконец бесноваться. Положение было слишком серьезно. Одними вспышками гнева тут не обойтись. Слишком много неудач и слишком мало успехов! Это может наконец отразиться и на его собственной карьере!

Ведь кажется — денег не жалеем? Работаем не покладая рук! Поставили дело разведки на коммерческую ногу! В чем же тут дело? Разве не расходуется ежегодно кругленькая сумма на подготовку диверсантов? Разве мы не расплачиваемся великолепными долларами за каждую грязную услугу?

Патридж был умен, хитер, безжалостен, отлично знал свое дело и по самому своему положению был осведомлен об очень многих вещах. Он знал все, что делается в мире. Почти все. А когда чего-нибудь не знал, не мог докопаться, он приходил в бешенство.

— Мы должны все знать! — кричал он в таких случаях на своих подчиненных.

Да, он многое знал. И вот в чем он никогда бы не сознался ни одному человеку, пожалуй, даже самому себе, — это в том, что ведь простые цифры говорили о том, что они — весь этот коммунистический, ненавистный Патриджу мир — движутся быстрее, создают больше, чем другая сторона, запутавшаяся в противоречиях, отживающая свой век. Патридж это знал. Но он всегда утверждал противоположное.

Патридж больше не бушевал. Он сидел за столом и думал. Время от времени он делал глоток адской смеси, которая у него была приготовлена, и опять погружался в горькое раздумье.

Позвольте! Может быть, доллар больше не доллар? И за доллары больше ничего не продается и не покупается? Весенев говорит: «Немцы вас не любят». Что значит — не любят? Нас никто не любит, но мы платим долларами — и потрудитесь нас любить на всю указанную сумму!

Патридж тяжело пыхтит. Патридж делает глоток из фужера.

Последние месяцы были одни неприятности. Взять хотя бы Китай с его астрономическими цифрами размеров территории и численности населения... Прохлопали Китай! Вот вам и плацдарм для будущего прыжка, для завоевания Азии! Легко сказать — шестьсот миллионов населения! Например, если каждому китайцу продать по одной банке американской консервированной колбасы, то это будет шестьсот миллионов банок!

С Германией положение блестяще и вместе с тем безнадежно. Блестяще потому, что куплено огромное количество немцев. Безнадежно потому, что все-таки неясно, кому они служат? О чем они думают? Что значит — думают! Уплачено — и думай так, как велят!

Самая большая неудача в текущем году — Чехословакия. Там-то уж, кажется, все было предусмотрено. Нет, без всякого хвастовства и зазнайства — там все было разработано до мельчайших подробностей, проделана была чертовски сложная работа! С каждой партией в отдельности, с каждым министром особо — все было обусловлено, уточнено. Министры, как по команде, подали в отставку. Их как ветром сдуло! Один момент — ив стране не стало правительства. Оставался один только выход: образовать новое правительство без коммунистов. И все. Логично, умно. Ключ к юго-востоку Европы должен был оказаться в наших руках. А это означало бы новое положение во всей Европе. Второй Мюнхен, если хотите знать! Наш дипломатический представитель, этот патентованный осел, вылетел в Вашингтон с сенсационным сообщением: «Решительно все готово!» Готово! Хорошо начали, да плохо кончили! (Патридж снова делает глоток из фужера.) Коммунисты каким-то образом разгадали наш стратегический план. Это само по себе невыносимо!

Если наши планы будут разгадываться, станет немыслимой работа! Изволь тут налаживать холодную войну! Но это еще не все. Они с непостижимой быстротой ухитрились созвать целых два конгресса! Вот это не было предусмотрено нашим стратегическим планом. Два конгресса! Один — рабочих и один — крестьян. Вот и все. Наш план рухнул, наши люди выловлены, наши доллары... Одним словом — полный провал.

Патридж допивает свой фужер и с такой силой ставит его на стол, что ножка фужера откалывается. Это его в какой-то степени успокаивает, приводит в равновесие. Он звонит и приказывает убрать осколки.

3

На другой день в офисе полковника Патриджа было тихо, неприятно тихо. Все служащие старались мягко ступать и говорили вполголоса. Было такое настроение, как будто в доме покойник.

А в кабинете Роберта С. Патриджа происходил деловой разговор полковника с русским консультантом Весеневым. Чисто деловой, без всякой нервозности.

Весенев не напрасно провел эту ночь. Он уже получил исчерпывающие данные о происшедшем разгроме Веревкина. Кроме того, он подготовил соответствующие мотивировки, доводы, разъяснения, выработал позицию, которой будет придерживаться в беседе с патроном, и осторожно наметил ряд предложении, но таких, что легко можно было представить, будто бы уже давно делал эти предложения сам полковник Патридж, осененный внезапным вдохновением: Патридж не любил, чтобы его подчиненные были умнее своего шефа.

Итак, к концу делового разговора выяснилось, что вся беда была в том, что в Советский Союз засылались слишком мелкие люди. Разумеется, это была мысль самого Патриджа, хотя еще накануне Патридж кричал, что все было разработано и задумано безукоризненно и что провалить такую блестящую операцию мог только бездарный Весенев. Сегодня же Патридж веско доказывал, что он всегда был против «этой авантюры», что «всю эту чепуху подсунул ему Камерон», что он, Патридж, нисколько не удивлен, узнав о провале Веревкина, этого скрипача, этого английского сыщика. Патридж даже доволен результатами работы Веревкина, потому что она блестяще доказала всю бездарность Камерона.

— Что же может предложить мой русский отдел?

— Пустить в ход что-нибудь посолиднее, полковник. Это ваша давнишняя мысль, полковник.

— Моя мысль? Гм... да...

— Вы правильно говорили, что развернуть холодную войну в Советском Союзе, не ограничиваясь странами демократии, — дело нелегкое.

— Я это говорил?

— Вы настаивали на включении в игру соответствующих сил...

— Пу вас, разумеется, есть такие силы?

— Да, сэр. В первую очередь сам Блэкберри-Стрэнди. И затем — Питер Штундель. Это не наш заветный фонд, который мы бережем на случай войны, но все-таки — фигура.

— Питер Штундель, которого мы берегли...

— Вы правы, которого мы берегли на черный день. А черный день настал.

— О’кэй, мистер Весенев, заготовьте соответствующее указание Блэкберри. Надо рисковать. Кстати, пора этого Блэкберри заставить служить нам, а не всем богам. Намекните ему, что данное поручение является своего рода экзаменом... экзаменом для него... испытанием! А этого Штунделя полезно чуточку пощекотать, он заигрывает с англичанами. Да, да, кандидатура хорошая.

— Я могу идти?

— Одну минуту. Учтите при этом, что удар должен быть сосредоточенный, как артиллерийский массированный налет, как хорошая бомбежка ковровым настилом, когда живого места не остается... Объектом лучше всего избрать опять-таки их разрекламированную на весь свет Карчальско-Тихоокеанскую магистраль. Сорвать эту затею! Оскандалить! Опозорить! Вот что мы должны сделать! Чтобы эта самая коммунистическая стройка стала всеобщим посмешищем, притчей во языцех! Поняли, мистер Весенев? И на этот раз мы действуем без помощников, без советников. Идея моя, исполнение ваше. Никаких Камеронов.

Полковник Патридж был почти величествен. А Весенев со скромным достоинством кивал головой. Изобразив, будто высказываемое шефом увлекает, поражает его тонкостью и проницательностью, Весенев снова возвращается к столу и начинает подробно разрабатывать эту операцию. Он уверяет, что эти мысли только что осенили его, что Патридж натолкнул его на такое решение задачи. Ца самом деле, у него уже лежит готовая, подробно разработанная инструкция для Блэкберри.

На этот раз Весенев не жалеет елея для умасливания своего патрона. Слишком болезненно воспринял последние неудачи его тучный полковник! А Весенев хотел жить, любить свою Эвелину, кокетничать своим разочарованием, смаковать некоторые удовольствия. Польстить патрону — это же давний, многими испытанный прием.

Итак, они разработали подробнейший план. Полковник был отходчив, и положение русского консультанта как будто бы снова упрочилось.

— Как там наш подававший надежды молодой гангстер? — уже добродушно спросил Патридж.

— Раскосов, по моим данным, работает хорошо.

— Он должен работать еще лучше. Дайте ему это понять. Пусть расширяет поле работы, глубже влезает в общество. Он должен уподобиться инфузории, палочке Коха. Лезть прямо через глотку в самое нутро и грызть легкие, все, что попадется. Штундель должен с ним повстречаться и внушить ему все это.

Весенев выразил на лице восхищение остроумным сравнением.

— Сигары в ящике, — сказал Патридж в ознаменование полного мира между ними.

И хотя Весенев терпеть не мог эти сигары и всегда отказывался от них, но на этот раз он почтительно выбрал сигару, закурил ее и старался не морщиться, хотя во рту было очень противно.

ГЛАВА ПЯТАЯ. ПОСЛЕДНИЙ КОЗЫРЬ

1

Двое сидели на скамейке. Шел мокрый снег. Мальчишки катались на коньках по замерзшему пруду. А эти двое мужчин, подняв воротники, скучно и монотонно говорили о московской зиме, о преимуществах ресторана «Гранд-отель» и о какой-то бронзовой статуэтке.

Розовощекая девушка, присевшая на краешке той же скамейки, чтобы перевести дух, так как она только что хорошо прокатилась на санках, поневоле выслушала эти длинные рассуждения.

«До чего скучны пожилые люди! — размышляла она с осуждением. — Прожить пятьдесят лет на свете — и поговорить им даже не о чем! Далась им эта статуэтка! И неужели в комиссионном магазине за какую-то статуэтку берут пятьсот рублей?».

Снег падал все гуще. Еще немного — и из этих унылых собеседников образуется сугроб! Девушка встрепенулась, встала и, взглянув на скучных соседей с сожалением, сбежала вниз по склону.

Вечерело. Дул февральский влажный ветер. Блестел лед Патриарших прудов. Москва была нарядна.

— Ушла наконец! — тихо сказал Стрэнди, поеживаясь и похлопывая себя по коленям. — Пальцы совсем замерзли, кровь перестает греть.

— А вы не носите зимой замшевых перчаток. Купите толстые шерстяные варежки, вот и будет тепло, — лениво посоветовал Штундель и полез в карман за папиросами. — Курить хотите? Нет? А я закурю.

У него тоже замерзли пальцы, и он довольно долго возился со спичками. Наконец закурил и, глубоко затянувшись, угрюмо спросил:

— Зачем же я вам, Альфред Джонович, понадобился? И так экстренно? Чем порадуете?

— Долгий разговор, Штундель, и я не буду скрывать — не особенно приятный.

— Для кого? Для меня?

— Для нас обоих. Для вас, пожалуй, более неприятный... хотя один черт, как говорит русская пословица, одним мы лыком связаны.

— В чем же все-таки дело? Что случилось? — И Штундель бросил в снег только что закуренную папиросу.

— Все то же и оно же. Хозяин напоминает о себе.

— Только и всего?

— Пора бы им понять, что Вся эта затея с Веревкиным — чистый бред. Хорошо еще, что Веревкин вовремя переправился в лучший из миров, а то бы и я не удержался.

Стрэнди-Блэкберри хмуро посмотрел на Штунделя. Ему почудилось в его усмешке скрытое злорадство.

— Не удержись я — и вы бы загремели. Да, вовремя он умер, покойничек, царство ему небесное. Так вот, дорогой друг. Есть прямое указание двинуть в дело козырей — сиречь нас с вами. Прежде всего, разумеется, вас.

— Меня?! С ума они там сошли?

— Возможно.

Стрэнди повернул к Штунделю лицо и на мгновение показал ему свои желтые длинные зубы. Это означало у него улыбку.

— Я понадоблюсь, когда начнется война. Нет войны — нет меня. Это и вы, Альфред Джонович, отлично знаете.

— Я много чего знаю, потому что сижу в этой загадочной стране всю жизнь. Но учтите, что они там ни с чем не считаются. Вам приказано проникнуть на Карчальско-Тихоокеанское строительство, которое нам всем поперек горла встало. Компрене ву?

Не встав, не изменив даже позы человека, наслаждающегося природой, Штундель злобно бросил:

— Чепуха. Я никогда на это не соглашусь. Ищите другого... дурака, Альфред Джонович.

— У меня нет ни причин, ни оснований искать кого-то другого. У меня есть указание. Я передал его тому, кому следовало. И на самом деле — перестаньте... как вы... это самое... артачиться, Питер!

И про себя подумал:

«На самом-то деле, что он воображает, Питер Штундель? Кто он такой? Всего-навсего немчик из Поволжья! Вызубрил «Основы XIX столетия» Хаустона-Стюарта Чемберлена и возомнил себя исключительной личностью! Слов нет, ловок и нахален. Пролаза. Но слушаться хозяев все равно должен».

И Стрэнди, сунув руки в рукава своей шубы, спокойно ждал, когда в Штунделе восторжествует здравый смысл.

— А моя работа в некоторых учреждениях? В научном институте? Очевидно, она больше ни во что не ставится?

— Не говорите вздора. Вас ценят. Вы же, Питер, ну просто богатый человек, даже без вашей коллекции статуэток и древностей.

— Ну, и дальше?

— А дальше — они попали в затруднительное положение. Вероятно, семь раз прикинули, а потом решились. Когда-то это должно было произойти, ведь так? Не коллекции же собирать вы предназначены?

— Что же именно надо делать? Я люблю конкретность.

— Откровенно сказать, давать вам какие» бы тони было советы в этой области не берусь. Я ведь только скромный переводчик.

Они посидели несколько минут молча. Быстро темнело. Сквозь голые мокрые ветви желтели пятна уличных фонарей. Пустые скамейки. Пустынное пространство запорошенного снегом льда. И конькобежцы куда-то скрылись. А мокрый снег падал и падал.

Штундель озяб. Черное драповое пальто его отсырело и коробилось. Он опять закурил и, пыхая папиросой, сердито посматривал на англичанина. Наконец он встал со скамейки, отряхнул снег, подвигался, чтобы согреться и вернуть чувствительность ногам, и небрежно бросил:

— В общем я согласен. Но заранее хочу обусловить полную свободу действий.

— Разумеется. Ваша задача — появиться под личиной ревизора, которого туда как раз направляют, задать там жару, скомпрометировать руководство, устроить какую-нибудь диверсию, а то там одни только разговоры и никакого дела, и быстро исчезнуть, так как сразу полетят на вас жалобы и запросы.

— Это все понятно. Подготовительную технику берете на себя?

— Все, вплоть до экипировки. Подробные инструкции получите.

Стрэнди был очень доволен, что все обошлось без истерики. Теперь дело пойдет. Вступил в силу немецкий автоматизм и немецкая педантичность. Можно быть спокойным.

— Прощайте, Альфред Джонович.

— Да, да, идите. Я посижу еще несколько минут.

Штундель вышел на Малую Бронную. Он широко шагал, засунув руки в карманы пальто. В первом попавшемся на пути буфете выпил водки. Алкоголь согрел, но внес еще большую сумятицу в мысли. Штундель решил немножко пройтись пешком, чтобы обдумать и взвесить весь разговор с резидентом.

«Резидент! Старая кляча, а не резидент! Сколько уже лет он подвизается в этой роли... И что от него осталось теперь? Пшик».

Вспомнились слова Вернера Зомбарта: «Смерть торгаша, а не героя».

«Вот она — судьба всей Британской империи! А когда-то и я служил этой мамоне! Делал ставку на «мудрость», заложенную в веках Дрейком и Питтом, Пальмерстоном и Биконсфильдом... Ничего у них не осталось: ни воли к жизни, ни силы сопротивления!».

И Уинстон Черчилль — в юные годы идеал Штунделя, розовый, как младенец, и хитрый, как сатана, — вспомнился ему внезапно.

«Как его называют? «Империалист № 1»? Вздор. Просто старый опытный приказчик, рассчитывающий, что когда-нибудь он все же надует своего хозяина. И это сам Черчилль! Какое падение! И главное, кто бьет эту великую, чванливую старую рухлядь? Их же выкормыш — страна без традиций, без прошлого, без национального лица, без сколько-нибудь серьезной культуры — США... США! — у них даже имени нет, трехбуквенное обозначение! Вот этой стране без прошлого и служит человек с темным прошлым — англичанин Стрэнди — и, пожалуй, служит усерднее, чем я... Что говорить, я тоже им служу... Но вместе с тем я знаю им цену. И я отлично понимаю, что сейчас эти американцы натворили в Европе, что они сделали с капитализмом европейских стран. Они его довели до полного абсурда. Жадность ослепляет их глаза, они хапают, хватают и, сами того не понимая, наносят капитализму Европы смертельные удары. И думают, что они поддерживают и укрепляют его! Совершенно дикая история!».

И на мгновение во всем своем обличье, как рожки улитки, выглянул Питер Штундель, стопроцентный немец, немец, несмотря ни на что, независимо от того, где он родился, кому служил и какую личину носил. В этот короткий миг по Пушкинскому бульвару шествовал, маршировал оберст фон Штундель, в мышиного цвета шинели с бобровым воротником, чистокровный ариец фон Штундель, в конечном счете всегда помышляющий о могущественной, повелевающей миром, беспощадной Германской империи. Да, только она, только Германия, возродившись из пепла, вновь могла бы стать фактором силы в нынешней слабовольной, мелочной и разрозненной Европе. Только одна она! А кто же еще? Уж не Франция ли с ее яблочным сидром и бергсоновщиной, с ее худосочием и шумливостью? Или Италия — страна мандолинистов, существующая только для того, чтобы терпеть поражения в каждой войне, устраивать забастовки и есть макароны? Штундель не видит даже малейшей возможности, даже намека на соперничество. Только Германия. Но для полного торжества рано или поздно придется ей схватиться с Соединенными Штатами. Это будет битва не на жизнь, а на смерть. Тут все пойдет в ход, все будет годиться: всепожирающее пламя напалма, водородные бомбы, сверхтанки, война в воздухе, на воде и под водой, — потому что только одному из них можно остаться и властвовать на земле. Такой Германии, готовой на все: на обман, на новую столетнюю войну, на любое применение и доказательство силы — такой Германии Питер Штундель готов бы послужить, хотя и родился в России и был американским агентом.

На Пушкинской площади вихрился снег. В Центральном кинотеатре кончился сеанс, и из его дверей хлынула оживленная, громкая, веселая толпа москвичей. И Питер Штундель растворился в сумраке.

2

Полковник Лисицын был далеко не уверен, что генерал-лейтенант Павлов согласится с его доводами. Конечно, Казаринов оплошал с Верхоянским, но вообще-то Казаринов как следователь будет посильнее хваленого майора Мосальского, да только ему все случая нет развернуться. Это глубокое убеждение Лисицына.

Казаринов талантлив, оперативен, смел! Разве это не послужит дальнейшему продвижению Лисицына? Тут пахнет большими удачами. Уж если, Казаринов что-нибудь говорит, значит у него есть основания! И Лисицын задумался, что бы такое сделать, чтобы выдвинуть на первый план Казаринова, а через это выдвинуться и самому...

Хорошо бы убедить генерал-лейтенанта Павлова и передать Черепанова Казаринову... Но это — нелегкая задача. Почти никакой надежды! Ведь Черепанова раскопал и арестовал Мосальский. Ему же Павлов поручил вести и следствие. Оно, конечно, логично, да и решает в данном случае генерал. Но что-то такое придумать надо...

А что если послать Казаринова туда, на Карчальское строительство, с большими полномочиями? Может, Казаринов там проявит себя? А то опять вся слава достанется этому Мосальскому? Недурна, черт побери, мысль!

Черепанова допрашивал майор Мосальский. Этот худощавый светлоглазый и спокойный человек внушал «Жоре с аэродрома» почти панический ужас. Черепанову казалось, что арестовавший его офицер знает не только его, Жору, со всеми его грязными и подлыми делишками, но и всех его близких и далеких родственников и даже случайных собутыльников. Соврать майору было просто невозможно. Выслушав какую-нибудь версию, плод напряженной работы черепановской фантазии, майор, не повышая голоса и все так же прямо глядя в глаза Черепанову, говорил:

— Опять сказки рассказываете, Черепанов. Ведь на самом деле все было совершенно по-другому...

И Черепанов неожиданно для самого себя рассказывал подробно, что не только делал и говорил, но даже думал.

«Гипнотизер какой-то! — с изумлением и ужасом думал Жора, вернувшись после допроса в свою камеру. — Мысли на ходу хватает и как-то так повернет все дело, что начинаешь рассказывать».

Мосальский не был гипнотизером! Но он был сильнее Черепанова всем своим существом, всем интеллектом. Он побеждал железной логикой своих суждений, он умел сопоставлять отдельные известные ему факты и далее добиваться, чтобы были заполнены недостающие звенья. Он помогал Черепанову преодолеть его собственную нерешительность, въевшуюся привычку хитрить и лгать.

И Черепанов ясно видел, что самое бы выгодное для него — это говорить все так, как было. Пожалуй, придется начистоту выложить и обо всем, что касается Ярцева: ведь Ярцева-то он сам в далекое путешествие снарядил... к праотцам... Или постараться кое о чем умолчать? Преуменьшить свою роль, смягчить вину, оставить лазейки для себя?

Все меньше становилось лазеек. Все отчетливее развертывалась общая картина преступной деятельности Черепанова и всех, кто с ним связан, всей цепи злодеяний, подлости, шпионажа, диверсионных актов, убийств. Жора еще не называл всех участников заговора. Он боялся мести. Он хотел взять на себя как можно меньше. Например, он ни разу не упомянул о топографе Зимине. Пытался выгородить также завклубом на аэродроме. Зато охотно перечислял свои уголовные дела, подчеркивал свою связь с ворами, жуликами, бандитами, ища в этом спасения.

— А вот Веревкин, то есть Бережнов из Ростова, — разве он уголовник? — настойчиво направлял Мосальский нить рассуждений. — Кто вас послал к Бережнову и с какой целью?

Черепанов молчал. Мосальский повторял вопрос. И Черепанов врал, что узнал о Бережнове от уголовника Килограмма и хотел получить от Бережнова деньги:

— Он всем деньги давал, всей нашей бражке.

— Кому, например?

В смятении Черепанов называл наобум нескольких воров. А сам думал, думал, напрягая все свои силы: «О чем мог знать Килограмм? Кого мог выдать?..».

Был еще один человек, который неотступно думал об аресте Черепанова, о покаянном письме Веревкина, о сложном клубке событий на Карчальской стройке. Этим человеком был Казаринов.

Правда, вопросы, связанные с Карчальским строительством и обнаруженной здесь тайной вражеской ячейкой, вовсе не входили в сферу работы Казаринова. Этим занимался Мосальский под непосредственным руководством Павлова. Но Казаринов понимал, насколько серьезны все мероприятия по раскрытию преступлений на этой стройке, насколько выгодно было бы заняться этим и ему. Главное, пока что Мосальский действовал удачно, звено за звеном разоблачал действия врага. Казаринов понимал, что раскрытие всего этого гнойника — большая удача, и она плывет мимо него. Мысль его работала в том же направлении, как и у его непосредственного начальства — полковника Лисицына. Ему хотелось бы тоже каким-то образом включиться в эту работу, и руководило им не патриотическое стремление, не какой-то порыв, а самое простое тщеславие.

«Вот где можно было бы показать себя во всем блеске!» — думал Казаринов.

Совершив вместе с Лисицыным непростительный промах с этим мнимым Вэром, понимая, конечно, что такие ошибки не прощают и что они просто немыслимы в деятельности органов госбезопасности, Казаринов хотел бы чем-то загладить неблагоприятное впечатление.

Лисицын посоветовал ему параллельно с Мосальским повести расследование и изучение связей Черепанова, всей обстановки на новостройке. А для этого необходимо было под каким-то предлогом попасть на Карчальскую стройку, получить направление, получить какое-то задание, внешне не связанное с черепановским делом. Лисицын был рад, что Казаринов сам заговорил об этом, не пришлось его наталкивать, уговаривать, убеждать. Казаринов же радовался, что начальство его одобряет и поддерживает. Словом, они оба были довольны друг другом.

«Там видно будет, — размышлял Казаринов. — Присмотрюсь, покопаюсь, нападу на какой-то след... Тогда все увидят, на что способен капитан Казаринов!»

— Попросите, товарищ полковник, чтобы меня направили в командировку на Карчальское строительство!

— Надеешься на успех?

— Абсолютно уверен! Мы с вами, Константин Евгеньевич, такое дельце поднимем, что небу жарко станет! Не чета Мосальскому!

Лисицын задумался. Он видел, что Казаринов радостно возбужден. Очевидно, на самом деле загорелся. Авось и посчастливится урвать долю успеха...

— Как же достать командировку? — произнес он без особой уверенности. — Как убедить Павлова, чтобы он послал тебя?

Так они мечтали, так проектировали, полагая, что все у них идет как по маслу, что все им сходит с рук, все промахи, все ошибки.

И вдруг — как гром среди ясного неба: Лисицына сняли с работы, Казаринова сняли с работы. Мало того, их привлекли к ответственности за самовольное задержание Верхоянского.

И сразу полиняла вся самоуверенность, исчез весь апломб у этих бездушных чиновников. Они походили на лопнувшие пузыри. Лисицын валил все на Казаринова, — Казаринов, дескать, его подстрекал. Казаринов уверял, что он лицо подчиненное, делал, что прикажет полковник.

Павлов только морщился, когда ему докладывали об их недостойном поведении.

3

Еще раз подробно ознакомившись с делом Черепанова и делом Килограмма, генерал-лейтенант Павлов вызвал Мосальского.

Павлов считал необходимым тщательно вникать во все обстоятельства не только самого расследуемого преступления, но и всей обстановки, всех звеньев, образующих общую картину. Но проанализировав все полученные следствием материалы и придя к определенным выводам, Павлов не медлил уже ни минуты.

Когда Мосальский явился по вызову Павлова, он сразу заметил, что генерал-лейтенант чем-то взволнован.

«Предстоит какое-то серьезное мероприятие», — подумал Мосальский.

Павлов не любил предисловий и сразу приступил к делу.

— Ну, вот что, майор, — сказал он как-то особенно значительно, — все-таки на Карчальском строительстве мы не закончили операции, а там, как мне кажется, не все благополучно. Оно и понятно: всякий наш успех кое-кому покоя не дает. Мы сняли Килограмма. Затем выискали Черепанова. Что нам удалось бесспорно установить? Мы поняли, что были попытки руководить вражескими действиями на КТМ из Ростова. Так, невидимому, было задумано. Но мы до сих пор не выяснили, был ли кто-нибудь заслан на КТМ помимо Черепанова и Килограмма. А вряд ли они ограничились бы этими жалкими субъектами, разве что не успели.

— Жаль, что так называемый Вэр мало об этом рассказал! — заметил Мосальский.

— Вот именно. А Черепанов хитрит, виляет и явно говорит не все. И мы не можем оставлять здесь какой-нибудь неясности. На Карчальской стройке люди заняты серьезной работой. Впереди у нас еще тысячи больших строек, а что касается Сибири... нам предстоит совершить еще одно чудо: заново создать замечательный, может быть даже невиданный по размаху, обильный, счастливый край — Советскую Сибирь. Вы, конечно, поняли уже задачу?

— Установка ясна, товарищ генерал-лейтенант!

— Карчальская стройка должна быть чистой, как стеклышко. Убрать все помехи, дать полный простор строителям. Там Агапов, там Байкалов, отличное руководство. Мы обязаны помочь им. Сделать это нужно безотлагательно. Что за безобразие! На Агапова было уже два покушения! Черт знает что такое! Есть уже жертвы: тот же доктор Комаров. Я хотел бы, майор, чтобы вы приехали и доложили: «Ручаюсь головой, что на КТМ не произойдет больше ни одного эксцесса». Не только диверсантам, заговорщикам, у которых мы вообще отобьем охоту к нам пробираться, но даже просто неполноценным людям вроде нераскаявшихся жуликов или непробудных пьяниц и то там нечего делать. Работать на стройках коммунизма — почетно, это не только обязанность, это гордая привилегия, это — награда. Вот как надо это понимать.

— Понятно, товарищ генерал-лейтенант.

— Ну, действуй. Выезжай сегодня же. Вот командировочное удостоверение, я его подписал. Желаю успеха!

4

Когда Горкуша протрезвился и понял, за что арестован, он стал размышлять, как же выпутаться теперь из беды. Прежде всего он будет, конечно, каяться, проливать слезы и сообщит, что выпил лишнего, в этом сознается. А что он там кричал, кому грозился — этого он не помнит.

— Да что вы, гражданин следователь! Да кого же я убил? Я человек смирный, я, можно сказать, птахи не обижу, а начальство — разве можно? Начальство мы уважаем!

Он так плакал, так божился, так выспрашивал, кого же это он убил... Потом шумно радовался, узнав, что никого не убил, а только грозился убить.

— Кто тебе дал револьвер? — спрашивал следователь.

— Ну уж это вы на меня не наговаривайте, сроду таких штучек у меня не было. В чем сознаюсь, в том сознаюсь: воровал. Но бросил, крест положил, закаялся, живу честной трудовой жизнью. Ведь живу? Живу!

По наведенным справкам, за Горкушей никаких крупных проступков не замечалось. Пьяным напивается и тогда буйствует, это верно. Характеристика, полученная с места работы, не давала никаких нитей, ничего не поясняла, хотя и похвал особенных в ней тоже не расточалось.

Беседовал следователь с Широковой, вызывал и топографа Зимина — первого, кто сигнализировал о буйстве пьяного.

Широкова отмечала отрицательное влияние на молодежь этих людей, вроде Горкуши, людей с нехорошим прошлым. Но фактов все не было, были только общие рассуждения, разговоры о том, что необходимо усилить воспитательную работу, что нет неисправимых, что водка губит человека.

Топограф Зимин, возмущаясь поступком Горкуши, говорил:

— Нам особенно стыдно, товарищ следователь, что произошло это в такой торжественный день, что этот пьянчуга испортил нам праздник, наложил грязное пятно на наш дружный коллектив тоннельщиков...

Из всех слов многоречивого Зимина выходило, что Горкуша — обыкновенный рабочий и что все они, как напьются, на стену лезут.

— Как вы думаете, где он достал револьвер?

Зимин пожал плечами:

— Не сцапал ли у какого-нибудь ротозея? А тот помалкивает теперь, боясь ответственности.

И Зимин рассказал, как однажды сам нашел личное оружие, забытое его владельцем, и вручил ему, пристыдив.

— Кто же это?

— Дело давнишнее, и было это не на нашей стройке, — уклончиво ответил Зимин, давая понять, что он не доносчик. — Я хочу только высказать предположение, что револьвер попал в руки пьяного парня случайно, и это, конечно, прискорбный случай.

Одним словом, Горкушу осудили условно, и он вернулся обратно, на стройку тоннеля. И вот теперь Раскосов решил использовать его, получив предписание ликвидировать некоего гражданина, какого-то там контролера или ревизора, который такого-то числа выедет из Москвы на стройку поездом номер такой-то, вагон шесть, мягкий, четвертое купе, место номер пятнадцать, блондин, пожилой, «снять» на станции такой-то.

Раскосову понравилось, что к нему обращаются с конкретным заданием. Через посланца указывалось, с кем и где связаться по этому делу. Исполнителя должен был обеспечить Раскосов.

Возни было немало с подготовкой. Раскосов, как всегда, действовал через Кайданова и изображал эту затею, как ограбление, уверяя, что ревизор везет большие деньги. Однако Горкуша получит свою долю позднее, когда все будет сделано.

Кайданов клялся, что на этот раз не получится такого конфуза, как было с покушением на Агапова.

— Снимем аккуратненько! — заверял он. — Горкуша стрелять не может, а если другим способом — то у него рука не дрогнет. А как он доволен, что теперь отквитает свой долг, свой карточный проигрыш! Надоело ему в заигранных ходить. И что жертву ему заменили — тоже хорошо, с этим легче управиться.

В четвертом купе, кроме ревизора, ехала какая-то блондинка. Ехал бородатый пассажир, Ухитрявшийся сутками спать. Четвертым в купе был Горкуша.

Ревизор, направлявшийся на стройку с большими полномочиями, был человек немолодой, поездка предстояла не из легких, но что поделаешь: служба. Он был из старых кадров железнодорожников-строителей. Ему предстояло познакомиться с ходом работ КГМ перед приемкой магистрали в эксплуатацию. Дело свое он знал, вез с собой инструкции, формы, бланки, а также все необходимые командировочные документы.

На вокзал ревизор явился за десять минут до отхода поезда и тотчас расположился в купе со всеми возможными удобствами: и постель заказал, и чаю выпил.

Определил на глаз, что в купе народ все непритязательный, за блондинкой попробовал даже слегка поухаживать, галантно выходил курить в коридор. Настроен был прекрасно и мысленно перебирал в памяти, что ему нужно сделать и с чего начать, приступив к ревизии. Стройка отличная, по-видимому, работать ему будет легко.

Ревизор курил, поглядывая в окно, или просто стоял и смотрел и что-то такое насвистывал в такт мягкому постукиванию поезда.

«Да! Не забыть бы сразу по приезде послать домой телеграмму, жена будет беспокоиться».

Поезд мчался мимо лесов, полей, широких просторов, громыхал через пролеты мостов, пролетал мимо маленьких разъездов, полустанков...

Каждый вечер, попросив блондинку присмотреть за вещами, ревизор уходил в вагон-ресторан, там плотно ужинал, выпивал бутылку пива и, возвращаясь, ложился спать. Одним словом, вел весьма размеренный образ жизни. В последний вечер (утром поезд прибывал в Лазоревую) он, как всегда, отправился ужинать... и больше не вернулся в свой вагон. В полночь, когда ревизор направлялся из вагона-ресторана к себе, он задержался в тамбуре, чтобы покурить перед сном; вышел покурить и Горкуша. Здесь Горкуша и выполнил поручение Кайданова.

Ревизор не успел даже вскрикнуть. Горкуша распахнул дверь вагона, в тамбур ворвался ветер. Не потребовалось много времени, чтобы столкнуть туда, в темноту, убитого.

Затем Горкуша вернулся в свое купе. Там все спали. Поезд мчался дальше, прорезая тьму. В вагоне было тихо. Горкуша хозяйственно и деловито забрал все вещи ревизора, переложив их в свои чемоданы, преспокойно вышел на станции Лазоревая и пересел на местный поезд, на Тоннельную. Он очень гордился выполненным поручением, радовался, что наконец-то перестал быть заигранным, не представляя себе, в каком деле участвовал и что совершил.

Наутро, когда проводница пришла собирать постели, ей сообщили, что два пассажира вышли ночью. Ни у кого это не вызвало никаких подозрений.

Блондинка, которой предстояло ехать еще целые сутки, развернула домашнюю снедь и принялась за завтрак. Бородач спал.

Раскосов был верен своему слову: Кайданов и Горкуша получили свои доли за работу.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ГЕНЕРАЛЬНОЕ СРАЖЕНИЕ

1

В шесть часов утра на Лазоревой раздается заливчатый гудок. Машинист электростанции Володя Мартынов с удовольствием нажимает на рычаг и прислушивается. Призыв к труду разносится далеко. Он слышен не только в поселке, не только на аэродроме, но и на трассе и на ближайшей железнодорожной станции. Он гулко разносится по зеленому простору, летит над сопками и тайгой.

Андрей Иванович Агапов открывает глаза и несколько секунд слушает. Да, гудок! Кажется, только что заснул, а вот уже и ночь пролетела. Андрей Иванович берет с ночного столика часы. Без двух минут шесть. Незаконно. Надо гудеть ровно в шесть. Не забыть сказать Мартынову.

Андрей Иванович две минуты демонстративно лежит. Затем поднимается с постели, поглядывая на мирно похрапывающую супругу.

По дороге Андрей Иванович стучит в окошко зеленого домика; В окошке незамедлительно появляется усатая сияющая физиономия Агаяна:

— Идите! Безусловно догоню. Частное слово!

«Однако прохладно, — думает Агапов, шагая по сверкающей в утреннем солнце тропинке. — В этой Сибири, пожалуй, жди настоящего тепла!».

Ильинский тоже просыпается в этот утренний час. Но он допоздна сидел ночью и раньше восьми решил не подниматься. У него опущены шторы. Почти не открывая глаз, он добирается до окна, открывает форточку, бормочет, выглянув: «Ух и денек!» — и снова ныряет под одеяло. Он успевает еще подумать, что надо сегодня же отправить докладную записку в Москву... и крепко засыпает.

Спит безмятежно, сладко, не слышит ни гудков, ни голосов за окнами Тоня Соловьева. Она вчера вернулась из поездки по трассе и сдала в газету большой материал о мостовиках.

Тоня — сибирячка. Совсем особое чувство привязанности испытывает она к своей Сибири, к своему Дальневосточному краю, где родилась. Как она любила сибирские восходы солнца, сибирские закаты, когда игра красок и форм на небе была до того смела, до того причудлива, что Тоня думала:

«Вот нарисовать так — и никто не поверит, что так бывает...».

А сибирские лунные ночи? А это великое молчание тайги? На родине Тони все было громадное. Необъятная тайга. Огромное Байкальское озеро. Многоводные реки. Бескрайние поля пшеницы. И сами сибиряки — народ просторный, крепкий, коренастый. И Тоня любит повторять, что нигде нет таких могучих рек, таких снежных сугробов и такого румянца во всю щеку, как в Сибири. Об этом она рассказывает и во всех своих стихах, тоже свежих и бодрых, как сибирский морозный день.

Тоня была самостоятельна и энергична. Пытливо всматривалась она в окружающее, и в глазах ее стоял вечный вопрос, вечное любопытство. Что знала она о людях, о жизни? Воспитывалась у тетки. Стала машинисткой. Хотелось еще. учиться, но надо было зарабатывать. Хотелось чего-то значительного, но — чего?

Теперь она стала сотрудницей газеты, это звучало солидно, и многие называли ее уже не Тоней, а Антониной Андреевной. Она писала большие очерки, серьезные статьи. Но ее по-прежнему тянуло к поэзии, хотя сама она считала это «увлечением молодости», «возрастной болезнью». Однако жить без стихов не могла.

Вот и сейчас, работая над корреспонденцией о тоннельщиках, Тоня вдохновилась картиной тайги и величественного шествия строителей и, описала это в стихах, взволнованных, прочувствованных и ярких. Стихи понравились всем в редакции, их взяли в печать. Тоня уснула счастливая, гордая и теперь спала крепким сном, несмотря на все старания Володи Мартынова, который давал продолжительный гудок, возвещающий, что день начинается, новый весенний день — десятое марта.

Василий Васильевич делает гимнастику. Он приседает, вскидывает руки кверху... Выдох — и переходит к следующему упражнению, поглядывая на электрический чайник, в котором начинает закипать вода.

Модест Николаевич проснулся рано в это морозное утро и долго смотрел, как Ирина, вооружившись веником, тряпкой, горячей водой, прибирает комнаты. Молодая, красивая, сильная, она, работая, как будто танцевала. Вот она привела в порядок полку с книгами. Отошла и издали полюбовалась своей работой. Поправила рамочку с портретом отца. Так. Одна книга слишком глубоко запала. Выдвинула книжку. Напевая, заглянула на кухню... Байкалов притворился спящим и нежился в постели. Размышлял, щурил глаза и улыбался от полноты чувств. Ему хотелось продлить это удовольствие, повспоминать, полюбоваться на Ирину, на каждое ее движение, и он прислушивался, как она шепчется на кухне с Кузьминичной, ждал, когда она снова войдет. Мысли Байкалова прервались, потому что он услышал, что Ирина берет ведра и собирается идти за водой. Ну, нет! Он не позволит перехватывать его работу! Байкалов вскакивает с постели, быстро одевается, вихрем проносится мимо Кузьминичны и отнимает у Ирины ведра, в то же время успев поцеловать ее и шепнуть: «Любимая!..».

Заводской гудок переходит на более низкие тона и замолкает. По поселку идет утренняя смена. Магазин открыт. Многие заходят купить пачку папирос или спички. Сам заведующий магазином еще спит, отпускает покупателям его жена, бойкая, разбитная женщина.

— Доброе утро, Валя!

— Доброе утро!

— «Гвоздики» есть?

— «Бокс» или «Ракету»?

Морозное утро сияет. Прогромыхала пятитонка. Прошел утренний пассажирский. Все больше народу на улицах. Женщины идут за булками, за молоком. Вот появилась на крыльце седая грива начальника техбюро ЦРМ — Ильи Аристарховича Фокина. Он направляется в столовую получить свой стакан чаю и неизменный бутерброд с сыром.

Если бы кто-нибудь заглянул теперь в ЦРМ, то есть в Центральные ремонтные мастерские — детище Федора Константиновича Ильинского, — он был бы изумлен, озадачен, увидев напряженную работу, увидев странные на первый взгляд, возбужденные и, можно бы так назвать, озаренные лица литейщиков, начальников цехов, инженеров. В техбюро дым коромыслом! Чертежи, странные, невиданные модели... И сам Ильинский, вбегающий то в один цех, то в другой, размахивающий калькой, окруженный рабочими...

В ЦРМ творили, и это давно был не ЦРМ, а большая лаборатория, опытный завод. Меньше всего здесь занимались ремонтом. Нет, они-создавали новые или вносили усовершенствования в старые, существующие агрегаты.

Ильинский носился с идеей сооружения мощного «железнодорожного» экскаватора с учетом всех новейших достижений. Одной из интересных выдумок Ильинского был и взрыв в горной местности, рассчитанный так, что взлетевшая в воздух скала, рассыпавшись на мельчайшие части, покрыла большой участок непроходимых топей и образовала как бы мост, каменистое плато, по которому строители двинулись дальше. Здесь важно было точно рассчитать, куда и как полетит взорванная порода.

Федор Константинович, всегда горевший воодушевлением, всегда что-то выдумывавший, что-то страстно доказывавший, очень полюбился Байкалову. Главный инженер замечал, что Байкалов иногда вдруг посреди разговора записывал что-то в свой блокнот.

— Я не скрою, Федор Константинович, — сказал он однажды Ильинскому, — я изучаю ваши методы работы и ваше отношение к труду с большим принципиальным интересом. Мне хочется написать книгу... Я еще не знаю, что у меня получится, но обязательно попробую написать. Меня семейство Павловых растревожило в недавнюю мою поездку в Москву. Удивительное семейство! Удивительные люди! Наталья Владимировна смеется надо мной и подзадоривает. Павлов уверяет, что мне надо в органы идти работать, а Наталья Владимировна говорит, что я когда-нибудь сяду и напишу философский труд. Она не догадывается, как близка к истине! Ведь я хочу написать книгу — о чем бы вы думали? О коммунистическом обществе! Мне кажется, что об этом надо много и достаточно веско говорить. Я не претендую на создание какого-то капитального труда, но мне не дают покоя мысли... И отчасти вы, Федор Константинович, виноваты со своим творческим энтузиазмом.

— Вот те на! И я вам попался на зубок!

— А как же! Отношение к труду — это альфа и омега, отсюда все исходит!

— Вообще-то я тоже об этом думал, — признался Ильинский и по-детски простодушно рассмеялся. — Это, конечно, главное.

— Понимаете, труд с незапамятных времен считался проклятием, наказанием за грехи. В поте лица добывать хлеб свой... «Труд», «трудно», «затруднение»... Труд при коммунизме утратит свой первоначальный смысл. Труд — это не трудно! Труд — это приятно! В самом деле, для чего и жить, как не для того, чтобы сказать все, что думается, сделать все, что умеешь? Труд — это смысл жизни, труд, — это наслаждение!

— Да, труд — это смысл жизни, труд — это наслаждение, — повторил Ильинский. — Я на себе познал это. Отнимите у меня право трудиться, возможность строить, изобретать — и я буду несчастнейшим из людей.

— Да, да! Ведь стирается грань между игрой и трудом. Труд — это самое увлекательное занятие, потому что в нем нет элемента принуждения. Писали гимны труду, а теперь труд стал гимном.

— А вы знаете, у вас есть литературная жилка! Честное слово, Наталья Владимировна права, я на вашем месте писал бы роман.

— Я же и говорю, что мечтаю написать книгу. Не роман, конечно, роман я хочу заставить написать Соловьеву. Вы как думаете? Мне, кажется, у нее ярко выраженные способности. Нужно только помочь ей. Кстати, мне кажется, Федор Константинович, что и искусство будущего очень будет отличаться от искусства наших дней. А? Как по-вашему? Музыка, музыка займет огромное место в жизни! Останется ли драма? Уцелеет ли опера? Интересно! А вот смеяться будут много и тогда. Правда? Значит, сохранится и шарж, и комедия...

— Да-а, — вздохнул Ильинский, задумчиво устремив взор перед собой, — коммунизм!.. А я вот недавно послушал разговор ночного сторожа у нас на заводе, дотошный такой старик. Он выспрашивал молодого чертежника, вышедшего из техбюро подышать свежим воздухом. Глядя на звезды, старик просил сказать, правда ли, что при коммунизме каждому можно будет брать все, чего душа хочет. Чертежник подтвердил, что действительно при коммунизме ни в чем не будут испытывать нужды. «И хоть шоколаду бери сколько хошь?!» — недоверчиво спросил сторож и пытливо поглядел на чертежника. По-видимому, в вопросе о шоколаде чертежник почувствовал себя не вполне подготовленным. Но он храбро ответил: «И хоть шоколаду», — мысленно прикидывая, сколько произрастает на земле какаового дерева. Сторож долго молчал и пыхал махоркой. «Навряд ли!» — сердито выкрикнул он и ушел в темноту к охраняемым им складским помещениям.

Байкалов ничего не сказал по поводу сомнений сторожа. Или он, поглощенный своими мыслями, не слышал рассказа Ильинского? А Ильинский продолжал:

— Мы с вами виноваты, Модест Николаевич, если есть еще такой ночной сторож, который сводит идею построения коммунистического общества к выдаче шоколада. Не так, конечно, упрощенно, но все-таки многие еще весьма туманно представляют себе, что такое коммунизм. Взять хотя бы замечательную формулу: от каждого по способностям — каждому по потребностям. Какой глубокий смысл! И уж, конечно, речь здесь идет не о потребительской кооперации! Отдать всего себя, все богатства души, все порывы, все вдохновение — вот что такое «от каждого по способностям»! Это не членский взнос, это служение людям. А «каждому по потребностям?» Какие слова! По-треб-но-сти! Сколько потребуется, сколько нужно!

Оба они помолчали. И вдруг Байкалов сказал, показывая этим, что он слушает внимательно, а вовсе не поглощен своими мыслями:

— Да-а... Много еще нужно работать с людьми.

Он думал о том, что надо будет зайти на завод, потолковать с народом, и не зайти, а заходить почаще, вообще больше говорить с людьми, объяснять, и не на собраниях, а повседневно, запросто, на жизненных примерах и случаях.

Ильинский опять тихо заговорил:

— Не знаю, испытываете ли вы мучительный стыд... и досаду... и сердце сжимается... и закричал бы на него, и заплакал бы... когда вы видите человека темного, дремучего... глыбу какую-то, а в то же время ведь человека! Ну вот взять хотя бы этого, который спрашивает, будут ли давать при коммунизме шоколад... (Я вспомнил — Ерасичев его фамилия. Иван Ерасичев! И на черта ему шоколад? Он только водку любит!) Но как же так мы его проморгали? Почему же он ходит — такой первобытный — в наши дни конгрессов мира, атомной энергии? Мне это очень больно, и не знаю, что бы сделал, только бы вызволить его из беды, вытащить из ямы и сказать ему ласково-ласково: «Товарищ ночной сторож, ведь ты же человек, давай, брат, вместе разберемся во всем и наведем и в сердце, и в голове порядок!» Что греха таить: таких, как этот Ерасичев, у нас, к сожалению, предостаточно. И надо им помочь.

— Я знаю одно, — твердо сказал Байкалов, — что человечество, которое умело быть таким несчастным, сумеет стать и счастливым. Я уверен в этом! И теперь это не мечты, не фантастика, не дело столетий, это буквально завтрашний день.

Так часто беседовали они. Но в этот день, десятого марта, оба были заняты своими делами и не встречались. Это был деловой, будничный день на стройке. Недавно закончена была линия железной дороги до самого Аргинского перевала. Шла отделка станционных построек, двигались строительные материалы туда, дальше, за горный перевал... Заканчивались работы на тоннеле.

Десятое марта был самый обыкновенный день. Он ничем другим не был бы достопримечателен, кроме разве того, что в этот день стояла изумительная погода. По трассе шли один за другим балластные поезда. Белый дымок над паровозной трубой таял в глубоком пространстве. Где-то звучала песня. Где-то бригадир протяжно выкрикивал: «Раз — два — дружно!».

Словом, это был обычный трудовой день. И можно было бы не останавливаться так подробно на его описании, если бы именно с этого дня не начались события, которые так взволновали многих строителей Карчальской магистрали.

2

Итак, это было десятого марта. Скорый Москва — Владивосток подходил к Лазоревой. Еще не сдерживая скорости, мчался он, вздрагивая на стыках рельсов, еще не видно было семафора.

Единственный пассажир купе мягкого вагона уже застегнул чехол своего чемодана и надел шинель поверх кителя с красными кантами железнодорожника. Штундель стоял в купе лицом к окну, стараясь разглядеть в вихре движения станцию Лазоревую — место, где он, по поручению своих хозяев, должен был дать генеральное сражение.

Блэкберри предоставил в его распоряжение довольно подробные сведения о некоторых руководителях Карчальской стройки. Кроме того, в портфеле убитого ревизора оказалось немало всевозможных заметок, указаний, выдержек из различных документов и докладов. Недаром он потрудился над всеми этими бумагами!

А произошло все это на маленькой захолустной станции Трубное, в трех часах езды от Лазоревой.

Возле этой станции располагался небольшой поселок в одну улицу, с домиками, один от другого на порядочном расстоянии, так как тут же размещались обширные сады и огороды, и лишь плетни сохраняли в какой-то мере вид обыкновенной улицы.

Некоторое время тому назад сюда приехали трое, сняли пустующую окраинную избушку и объявили, что они топографы и будут уточнять, где должна пройти высоковольтная линия.

Никого это особенно не заинтересовало. Пускай себе уточняют, теперь всюду строят, уточняют, намечают. Такое уж время.

Приезжие жили тихо, покупали молоко, яйца, иногда и курочку.

Это был Штундель с двумя своими помощниками.

В назначенное время они бродили вдоль насыпи и ждали прибытия поезда. И вот поезд прогрохотал мимо.

— Видал? — спросил один из них. — Посылочка нам выброшена. Идем заберем.

Труп был доставлен в избушку. Окна тщательно завесили, кроме того, поочередно дежурили на улице. Мертвеца раздели, оставили только в белье, да джемпер у Штунделя оказался почти такой же, поэтому не сняли и джемпера, а в форму железнодорожного служащего облекся Штундель.

— Тут у него пачка папирос в кармане джемпера. Достать? — спросил Мартын, обшаривавший карманы.

— Оставь, пусть там лежат. Не хватает еще нам счастья курить табачок покойника! — поморщился Штундель.

Труп спрятали в голбце, на льду. Долго и подробно изучали документы покойного, перетряхивая содержимое его чемоданчика и портфеля.

Паспорт. Командировочное удостоверение. Штундель взял с собой и профсоюзный билет Ипатьева, и аккредитив — все, что было при нем, вплоть до незначительных бумажек с упоминанием его фамилии, с указанием его должности и домашнего адреса.

— Я завтра еду, — распорядился Штундель, — но сяду в поезд не здесь, а на следующей станции. Теперь слушайте внимательно: на Лазоревую я прибуду десятого марта утром. Обратных поездов из Лазоревой, наиболее для нас удобных, два — в одиннадцать вечера и в два часа ночи. Двенадцатого марта — запомните, чтобы не спутать! — двенадцатого с одним из этих поездов я приеду сюда, на станцию Трубное. Значит, когда я буду здесь, Мартын?

Мартын, рослый человек с волосатыми черными руками, сказал, выговаривая слова с чуточку нерусским акцентом:

— Вы будете здесь или в два часа ночи или, если выедете с двухчасовым, будете под утро, в пять.

— Совершенно верно. И в том и в другом случав здесь у вас должно быть все готово к моему приезду, а именно: как стемнеет, вы отнесете мертвеца в кустарник с левой стороны от полотна железной дороги, если встать лицом к востоку, вы поняли? — к востоку, то есть лицом к Лазоревой, откуда я приеду. Вы запомнили там мостик? Вот около мостика и спрячьте покойника, и тогда уезжайте оба, сообщив о своем отъезде в поселке и уплатив за предоставленное жилище. Уезжайте совсем, здесь вам нечего больше делать. Понятно? Учтите, что будут повсюду искать убийц. Труп нужно сделать неузнаваемым, ну, это вы как раз сумеете сделать.

— Понятно. Будем сделать! — угрюмо пообещал Мартын.

— Что сделаю я? Выйду на этой станции и возле мостика разбросаю в беспорядке все вещи ревизора Ипатьева: портфель, бумаги, открытый чемодан, а покойника снова облачу в его одежду. Сначала обнаружат вещи, затем станут искать убитого и тотчас установят, кто он такой. А мы, друзья, будем уже на почтительном расстоянии. Мой добрый совет: постарайтесь все-таки не попадаться кому не следует на глаза еще долгое время. Будет розыск, будет судебная экспертиза. Сразу же приобретайте другие шапки, новые, но непременно ношеные, из комиссионок, пальто. Если у вас прически — стригитесь наголо. У тебя, Мартын, усы, сбрей усы. Вы народ опытный, не вас учить, но часто наш брат попадается из-за собственной небрежности. Ни одного неверного шага! Ни одного! Мы работаем, как саперы, и ошибаемся только один раз. С какой же стати? Не будем ошибаться!

Повторив все инструкции еще раз и путем вопросов установив, что его помощники все поняли, все запомнили и ничего не перепутают, Штундель больше с ними не говорил. Он заучивал имена, названия, подготовленные заранее характеристики некоторых работников Карчальского строительства, обдумывая, к кому какой нужен подход.

Это был испытанный и часто применяемый врагами метод: клевета на честных, активных коммунистов, дискредитация крупных специалистов и ученых, приносящих безусловную пользу государству.

Штундель обстоятельно готовился к предстоящему перевоплощению. Конечно, он постарается не совать нос туда, где совсем ничего не знает. Мелочи, непредвиденные мелочи могут подвести. Штундель закрывал ладонью паспорт Ипатьева и говорил:

— Разрешите представиться: Ипатьев Петр Тимофеевич, ревизор. У меня есть жена — Анна Ивановна Ипатьева, очень хозяйственная женщина. У меня трое детей: Инна и Люся — две дочурки — и мой наследник Владимир — Вовка, ему исполнилось шесть лет. Я живу по адресу...

Штундель злился. Из-за трех дней (а больше ему никак нельзя было оставаться!) приходилось запоминать множество самых разнообразных вещей: и бухгалтерскую отчетность со всеми этими дебетами, кредитами, авизо и пробным балансом, и тоннельное дело со всеми его «профилями», «сечениями», «грунтом», «подошвенной штольней», «штроссой», «калоттой», черт бы их побрал! Штундель даже запомнил на всякий случай, чтобы ввернуть мимоходом в разговоре, что первый тоннель построил царь Навуходоносор от царского двора к храму Ваала и что в России первый тоннель соорудил инженер Перрот.

Но Перрот Перротом, а Штундель отлично понимал, что вступает в смертный бой со всеми этими Байкаловыми и Кудрявцевы? Ничего! Как-нибудь обойдется! Что ж, познакомимся, товарищ Байкалов! Будем еще любезничать с вами и говорить вам пылкие речи...

Размышляя обо всех этих вещах, Штундель застегивал пуговицы железнодорожного кителя с несколько брезгливым чувством, так как вещи-то были, как ни говорите, с мертвеца.

Тупые физиономии его помощников беспокоили Штунделя: как бы чего не перепутали! И он не пожалел ни времени, ни сил, повел этих двух детин к линии железной дороги, к мостику, выбрал и указал густой кустарник, куда следовало спрятать труп.

— Конечно, через три дня наш ревизор будет не первой свежести, но нам на это наплевать. Пусть в этом разбирается судебная экспертиза! Если даже и докопаются потом, как что было, — наше дело сторона, мы в это время будем уже далеко, и нас это будет мало интересовать. Главное — эти три дня продержаться, чтобы без сучка, без задоринки!

Штундель страшно любил русские поговорки, словечки, присказки и часто щеголял ими: «Лиха беда — начало», «Тише едешь — дальше будешь», «Не заманишь калачом»... Штунделю казалось, что он до тонкости изучил русский язык и владеет им даже лучше, чем сами русские.

Вот и сейчас Штундель не утерпел, чтобы не вставить:

— Да, братцы! Был полковник — стал покойник.

— Да ведь он, кажется, из штатских? — спросил Мартын.

— Хоть и железнодорожник, но важная персона: ревизор!

И Штундель добавил уже без всякого пафоса:

— Вот тут в болотце его и сунете. И сразу уезжайте. Смотрите, не вместе, каждый сам по себе. Подальше уезжайте! Поняли меня?

Кивнув головой в знак прощания, Штундель зашагал вдоль насыпи к следующей станции. Его помощники постояли, посмотрели ему вслед и тоже пошли, гуськом, по проложенной здесь тропинке.

И вот новоявленный ревизор уже продолжал свой путь к Лазоревой. Поезд шел, постукивал колесами, подрагивал на стыках рельсов. Пассажиров было мало.

Штундель стоял у окна и размышлял. Этот Ипатьев, по наведенным справкам, на Карчальском строительстве не был ни разу, ни с кем там не был лично знаком, так что не требовалось даже особенной перелицовки. На фотокарточке в личных документах покойного был запечатлен довольно обычный облик человека лет под пятьдесят.

«Сойдет. Буду я им еще давать себя разглядывать!» Поезд приближался к станции Лазоревая.

«Посмотрим, посмотрим!» — потирал руки Штундель и даже стал насвистывать, в точности как насвистывал совсем недавно подлинный ревизор, стоя у окна вагона.

Нет, он не волновался! Мысленно он вновь и вновь рассматривал карту этого будущего сражения, на которую уже были нанесены темно-синие остроконечные стрелки, обозначавшие объекты нападения. Да, все продумано, взвешено, подготовлено, но он все повторял про себя:

«Уж я им устрою тарарабумбию! Запомнят они меня! Я потребую поднять всю отчетность, заставлю всех работать день и ночь — управление, техотдел, бухгалтерию, отдел кадров. Я не должен задерживаться, так как на меня посыплются жалобы. Но в три дня я переверну у них все вверх дном, а уверять буду всех, что ревизия займет не меньше двух недель. Кроме того, я их перессорю, пошлю в центр донесения, разоблачения, требования снять такого-то, имя рек, вызвать сякого-то для дачи объяснений... Они запомнят на всю жизнь ревизора Ипатьева Петра Тимофеевича! Кстати, какое совпадение: и тот был Петр, и я — Питер. Тезки!».

Штундель с нетерпением поглядывал в окно вагона. Пейзаж оставался все тот же: сосны, ели, лиственницы, изредка веселая семейка берез, затем камни со смешными шапками снега, затем опять лиственницы, кедры, сосны...

Штундель не любил эту страну, хотя и прожил в ней всю свою жизнь. Он всегда испытывал зависть и отчуждение. Ему казалось просто оскорблением, личной обидой, что все эти необъятные просторы находятся в полном распоряжении не кого-то другого, а советских людей. Советских! Этого только не хватало! Будь его, Штунделя, воля, он бы загнал их в хлевы, в клетки, всех этих энтузиастов, сделал бы из них буйволов, каторжан...

Итак, план действий разработан до мельчайших подробностей. Изучил, насколько смог, железнодорожное дело, запомнил терминологию и все необходимое, чтобы в течение трех дней поддерживать общую уверенность, что все имеют дело с подлинным ревизором.

У Штунделя есть опора. Даже тот же Иван Михайлович Пикуличев — это человек, на которого можно вполне положиться. Надо признать, Икс-55 поработал с ним на славу. Икс-55 — топограф Зимин. Стрэнди утверждает, что это весьма дельный малый. Дельный, а где дела? Занимается всякой ерундой! Значит, надо его нацелить на конкретное задание. И это продумано: они взорвут вместе с Зиминым тоннель. Каково? Неплохо придумано? В иностранной прессе поднимут галдеж! Как полагается газетчикам, они преувеличат все вчетверо... Словом, работенкой Штунделя будут довольны! Но самое эффектное — это финал всей этой истории: через три дня ревизор отбудет из КТМ и — каков трюк? — ревизор Ипатьев в целях ограбления будет убит и выкинут из вагона! Где? Да на той самой станции! Труп уже приготовлен, соответственно обезображен до неузнаваемости, причем подлинный труп Ипатьева! Штунделю остается только выйти из вагона на той же станции, где четыре дня назад Горкуша выкинул из тамбура пассажира, бросить около трупа, спрятанного в кустах, портфель, обрядить труп в железнодорожную форму... Вот и разбирайтесь тогда, как хотите! Приезжал ревизор Ипатьев на строительство? Да, приезжал. Убит на обратном пути? Убит. Штундель выйдет из игры чистенький, вернется преспокойно в Москву, назначит свидание на скамейке в Чистых прудах и похлопает по колену старика Стрэнди-Блэкберри: «Вот как надо обделывать дела! Комар носа не подточит!».

Но вот поезд заметно сбавил скорость. В окне замелькали постройки небольшой железнодорожной станции. А за ними поднимался целый городок белых сверкающих широкими окнами зданий.

3

На перроне Штунделя-Ипатьева никто не встретил. Он вышел из вагона, огляделся. Пробормотал:

— Глухое местечко!

Усмехнулся и добавил:

— Надеюсь, что я внесу некоторое оживление в эту тихую заводь!

Чуть приподнимая плечи и откинув голову назад, шагал он по перрону, легко неся чемоданчик в сером чехле и пухлый от бумаг портфель. На него поглядывали с любопытством: незнакомое лицо, сразу видать, что приезжий.

До трехэтажного здания управления стройки метров триста.

Зашел в приемную начальника строительства, поставил чемоданчик на стул и спросил секретаря, может ли его принять товарищ Агапов. Начинать., так начинать сразу, с места в карьер!

Секретарь, немолодая женщина в очках, тотчас же прошла в дверь, обитую коричневой клеенкой, и, выйдя, приветливо сказала:

— Андрей Иванович вас просит.

Штундель сбросил шинель, поправил прическу и вошел в кабинет.

Агапов поднялся навстречу. Он был не один. Высокий смуглый человек в серой аккуратной гимнастерке стоял возле стола.

— Ипатьев. Вот мое командировочное удостоверение, — представился Штундель. — К вам на две недели. Агапов жестом показал на смуглолицего человека: — Отлично. Начальник нашего политотдела — Модест Николаевич Байкалов. Знакомьтесь, товарищи.

Пожимая руку Байкалову, Штундель на миг встретился с ним взглядом.

«Что ты Модест Николаевич — и так знаем. Поглядим, поглядим. Вот ты, значит, какой...».

И сказал подчеркнуто официально:

— С товарищем Байкаловым у меня, конечно, будет еще большой разговор. А пока...

Байкалов оказался человеком понятливым.

— Я к вам, Андрей Иванович, попозже зайду. А вас, товарищ, жду в любое время.

И тут же вышел, слегка кивнув приезжему головой.

— Прежде всего, товарищ Агапов, — начал Штундель, — вам привет от Соломина. Видел его перед отъездом. Он несколько обеспокоен положением на строительстве.

— За привет спасибо. А вот оснований для беспокойства не вижу. Да вы садитесь, товарищ Ипатьев. В ногах-то, говорят, правды нет.

Штундель сел на стул, натянуто улыбнулся:

— Разрешите курить? Благодарю вас. К сожалению, товарищ Агапов, вашего оптимизма разделить не могу. Факты — вещь упрямая, а их, к сожалению, больше, чем нужно.

— Больше, чем нужно — для чего? — спросил Агапов, мысленно взвешивая, чего стоит этот лощеный субъект.

— Чтобы заняться ревизией, что мне и поручено.

Штундель положил папиросу в пепельницу и, перегнувшись через стол, заговорил вполголоса, доверительно и веско:

— Дело в том, товарищ Агапов, что к нам стали поступать жалобы. Вы ведь знаете нашу публику? Сейчас буквально все сидят и пишут жалобы, письма в редакции газет, разоблачения... В частности, о вас — тоже нагрохали... Я приехал по другой части, буду поднимать документацию, знакомиться с ходом работ, ведь скоро будем принимать стройку. Но частным порядком я счел своим долгом предупредить вас.

Андрей Иванович сделался очень серьезным:

— Ну, вам, конечно, виднее. Говорите, Соломин встревожен?

— Он вызвал меня перед самым отъездом. Карчальское строительство — это не фунт изюму. Естественно, что наши враги стараются нанести удар по этой стройке. И не считаю нужным скрывать — стрелы и на вас направлены, товарищ Агапов.

— Убить меня, что ли, собираются? — спросил Агапов, усмехаясь.

— Разумеется, не физически, а морально. Подорвать ваш авторитет. Окружить опасными проходимцами, навязать неправильные решения и потом кричать на всю страну, что Агапов устарел, что Агапов ни для чего больше не годен... Нам известно, как некоторые люди пытаются подменять вас собственными персонами...

— Кто же это?! Чистейший вздор, батенька!

— А не было ли у вас, к примеру, такого случая, когда кто-нибудь протестовал против ваших методов работы? Припомните-ка.

— А! Это вы говорите о моем пристрастии к тому, чтобы люди пересиживали на работе сверх положенных часов? Так это правильно меня ругали! Я с этим вполне согласен. И кто это вам наплел такую чепуху? «Подрывают авторитет»! Да больше бы таких «подрывателей»!

— Но это не все. Тут и пострашнее будет.

— Не пугайте, товарищ Ипатьев, я не из пугливых.

— Знаю, что не из пугливых. Я тут пробуду долгонько, недельки две, еще поговорим. Соломин так и сказал: «В обиду Агапова не дадим, авторитет начальника строительства Агапова — нешуточное дело!».

Агапов поднялся из-за стола, большой, внушительный, с хмурым лицом и седой головою.

— Авторитет Агапова — не самое главное, товарищ Ипатьев. У партии найдутся десятки тысяч Агаповых. Да и никто мой авторитет не подрывает. А вот строительство наше должно быть чистым, как родник И я... я никому не позволю... — Он с неожиданной силой грохнул кулаком по столу. — Слушайте, вы! Не позволю запачкать нашу стройку!

«Ишь ты, как разобрало старика!» — с удовлетворением отметил Штундель и сказал мягко, успокаивающе:

— А вы не волнуйтесь, товарищ Агапов. Сам Соломин сказал, что мы вас в обиду не дадим. Не кто-нибудь! Соломин! Спите спокойно!

— Да при чем тут я?! — досадливо поморщился Агапов. — Стройку, стройку уберечь надо! А в этом отношении — поверьте, я сделаю все, что от меня зависит.

— От вас, товарищ Агапов, требуется только доверие и содействие.

— Оно будет оказано, — отрубил Агапов, и Штундель тотчас же поднялся со стула, вполне удовлетворенный разговором.

4

Манвел Вагранович шагал по улице, напевая песенку «О трех танкистах». Пел, не вдумываясь в содержание того, что поет. Скорее всего, пел о том, как превосходна жизнь, как безотказно работает сердце, какой задорный носик у новой машинистки, заменившей Тоню Соловьеву...

Вдруг сзади послышались быстрые, четкие шаги, и чей-то незнакомый голос окликнул:

— Манвел Вагранович!

Агаян оглянулся.

«Кажется, тот самый, что приехал к нам из Москвы», — подумал он, останавливаясь.

— Если не ошибаюсь — товарищ Агаян? — спросил приезжий и, широким жестом протянув руку, представился: — Ипатьев Петр Тимофеевич, ревизор.

Они пошли рядом.

— Не спалось мне что-то сегодня, — говорил Штундель. — Нервы, нервы пошаливают. Да и в вагоне такая духота!

— Мы с Байкаловым решили делать обтирания мокрым полотенцем. Очень полезно.

— А где он?

— Кто? Байкалов? Всю ночь сегодня работал. Писал. Ирина Сергеевна рассказывала, что он на трассу собирался. Вы знаете, товарищ, какая это замэчательная женщина! Чэстное слово!

— Да, я слышал, что вы знаток по этой части.

Агаян покраснел. Очень неприятно, когда совсем незнакомый человек затрагивает самое слабое место.

— Я всегда считал, что женщина украшает нашу жизнь, — сказал он, стараясь за этой фразой скрыть свое смущение.

— Вот вы, Манвел Вагранович, давно уже работаете вместе с Агаповым... Правда, опытный работник? — спросил Штундель.

— Агапов? Андрей Иванович? Чэстное слово, другого такого начальника строительства не найти!

— Ну, а Байкалов? О нем вы какого мнения?

— Замэчательный коммунист, сильнейший организатор!

Штундель прошел еще несколько шагов молча и затем так же неторопливо сказал:

— Однако кто же все-таки сильней как работник? Агапов или Байкалов?

— Оба! — не задумываясь, воскликнул Агаян.

Когда они дошли до финотдела, Ипатьев-Штундель, взглянув на часы, предложил Агаяну еще немного пройтись. Он начал разговор издалека. Сообщил, что приехал делать ревизию, но вовсе не намерен кого-то подлавливать, искать недостачи, нет, он же человек, наконец!

— Так что, если вам, дорогой Манвел Вагранович, понадобится в чем-то моя помощь, мое содействие, — пожалуйста, можете на меня рассчитывать. Вы меня понимаете? Я во всем пойду вам навстречу.

Штундель выжидательно молчал. Как отнесется к его предложению этот финансист? Ухватится за такую помощь? Или откажется?

Дгаян не сразу понял, о чем толкует приезжий ревизор. Агаян молча слушал, даже остановился и вглядывался в улыбающуюся, масленую физиономию псевдоревизора. Наконец он снова обрел дар слова.

— Вы... — произнес он. — Я... То есть как содействие? В чем содействие? В чем навстречу?

Штундель понял, что Агаян может вспылить. Уж эти южане! Тогда он поспешно стал поправляться:

— Позвольте! Вы напрасно сердитесь, вы не так меня поняли.

— Именно? — спросил Агаян, наступая.

«Вот проклятый армяшка! Сразу в бутылку полез! — опешил Штундель. — А что я такое сказал? Буквально ничего!».

— Я хотел вам охарактеризовать мой метод, мой подход, — бормотал он, в то же время прикидывая, как в случае чего ему спасаться. — А вы как поняли? Ха-ха! Вот чудак! И какой вспыльчивый! Я только объяснял, что моя ревизия — предупредительная, так сказать, профилактическая. Вот и все.

— Это совсем другое дело, — остывая, вымолвил Агаян. — Мне бэспокоиться нечего. В финансовом отделе — полный порядок. Но вы уж выражайтесь точнее во избэжание недоразумения. А то у меня был случай: одна ничтожная личность предложила мне вроде как взятку.

— Вот как? — повеселел Штундель. — Ну и что же?

— Он бежал от меня, как заяц, четыре квартала и спрятался в киоске прохладительных напитков.

Штундель убедился, что лучше эту тему не затрагивать. Но у него была в запасе еще одна вещица, припасенная специально для Агаяна.

— Да, кстати, — с напускным равнодушием спросил Штундель, — вам знакома Мария Владимировна из Таганрога?

— Муся Кондратьева?! — вскричал Агаян, пока еще ничего не подозревая.

— Кланяется вам еще... Радам Ломидзе...

— Радам Ломидзе? Разве вы были в Рустави?

— Нет, дорогой, не был. Но в Москве о вас не очень-то хорошего мнения. Одни письма ваших красоток чего стоят! Вы, наверное, и не ожидали, что кое-кто из них уже успел пожаловаться. Быть отъявленным донжуаном и вести финансовые дела всей стройки как-то несовместимо. В письмах есть очень пикантные подробности о том, например, как вы пытались скрыться от обманутых вами женщин сюда, на стройку. Впрочем, и здесь...

— Что здесь?

— Нет, я отказываюсь все это повторять.

Манвел Агаян и не думал ни от кого скрываться, и добытые Штунделем сплетни давно никого не интересовали. И все же Агаян был расстроен, огорчен. Имена нескольких очень красивых и очень хороших женщин напомнили ему некоторые давние страницы его жизни. Но кто же это пачкает, грязнит его светлые воспоминания? О! Как он знает повадки клеветников, склочниц, озлобленных гадин, способных выдумать какую-нибудь небылицу и разносить ее на грязном подоле по всему городу, наслаждаясь горем, обидой, негодованием жертвы!

Выведя человека из душевного равновесия, Штундель подошел к главному.

— Послушайте, Манвел Вагранович... Сказать правду, мне и самому неприятно ворошить ваше грязное белье. Вы показались мне порядочным человеком. Но вообще-то чего я не наслышался о вас, сверх того сигналы к нам в министерство... Ужас! Как вы можете?! Но это, собственно, не мое дело, я просто по-дружески хотел вас предупредить. А есть у меня и просьба к вам: товарищ Агаян, помогите мне угомонить тех, кто покушается на авторитет человека, облеченного доверием партии и правительства! Я имею в виду Агапова.

— На Андрея Ивановича?! Давайте сюда этого мерзавца! — пылко воскликнул Агаян.

С души его точно сняли тяжелый камень. Значит все эти неприятные напоминания — только мимоходом? Странный все же человек этот ревизор! Сказал бы прямо: «Агаян, помоги нам выявить негодяя, который покушается на авторитет Андрея Ивановича». И все. Разве бы Агаян отказался? Разве бы Агаян промолчал?

— Склочники и карьеристы, товарищ Агаян, умеют неплохо маскироваться. А есть еще ротозеи, которые играют им на руку. Например, Байкалов. Говорят, ваш Байкалов довольно часто подменяет Агапова...

Агаян замахал руками:

— Байкалов?! Простите, но вас неверно информировали. Байкалов — замечательный человек!

— Замечательный? Тогда зачем же он, не понимаю, прикрывает своим авторитетом эту неудачливую летчицу?

— Какую летчицу? Вы, дэйствительно, набрали откуда-то сплетен и клеветы. «Летчицу»! Ведь это его жена!

— Помогите сплетни отсеять. Я, дорогой друг, обязанности ревизора понимаю широко. Наконец я, как коммунист, должен защитить честь начальника стройки Агапова. Вы, как я вижу, живете в облаках, не замечаете, что вокруг вас творится. Этот — замечательный, тот — безупречный. А я, например, не согласен, что Агапов устарел, что Агапов — «шляпа», как называет его эта ваша, тоже, по-видимому, замечательная...

— Кто же? Кто?

— Ирина Сергеевна, так, кажется, ее зовут? Словом, два медведя в одной берлоге не уживутся. Или Байкалова снять или Агапова перевести. Так, по-видимому, обстоит дело?

— Просто бред сумасшедшего! Вы, наверное, шутите! — захохотал Агаян. Вытаращил свои огромные, выпуклые, подернувшиеся слезой глаза и, ударяя себя толстой волосатой рукой по коленям, выкрикивал: — Хо-хо! «Два медведя»! «Не уживутся»! Да они — друзья, они душа в душу живут. Вы сами это увидите, если приглядитесь!

— Лучше вы, голубчик, приглядитесь. А мне что приглядываться. Я просто составил для себя беглое впечатление. Приеду из командировки — доложу, хотя вообще-то меня это не касается.

Манвел Вагранович перестал смеяться. Он полез в карман, достал огромный платок с фиолетовою каймою и стал вытирать им лицо. Так он что, не шутит, этот ревизор?!

— А вы, — продолжал Штундель, — если вы действительно советский человек, приглядитесь, вдумайтесь. Может быть, все сильно преувеличено, допускаю. Дай бог, как говорится. А если нет?

Агаян больше не находил слов, чтобы возражать. Выслушав еще несколько подобных «сообщений» о работниках стройки, Агаян, еле простившись, удалился, взволнованный и удрученный.

«Все идет отлично, — усмехнулся Штундель, глядя ему вслед. — Каша заваривается! Теперь он побежит, будет с возмущением рассказывать одному, другому, и поползут слухи по всей стройке, — что и требовалось доказать!».

5

Как будто ничего не изменилось на Лазоревой с того часа, как приехал Штундель. По-прежнему носился по трассе «голубой экспресс» Агапова. Работники политотдела почти не вылезали с участков. В отделе технического снабжения толкался народ с тоннеля, со 147-го, с 217-го километров, нахрапистые снабженцы, способные вырвать все, что им нужно. Они кричали, наваливаясь на стол, из-за которого торчала лысая блестящая голова начальника отдела, и совали ему требования и наряды. В управлении говорили об успехах тоннельщиков, о новом экскаваторе, направленном на 431-й километр, о предстоящем грандиозном взрыве скалистого массива, преградившего путь трассе, о шпалоукладчике новой конструкции, предложенной инженером Фокиным...

И все же в самой атмосфере жизни что-то изменилось. Рассказывали, что начальник строительства Агапов стал непривычно молчаливым и хмурым, что Агаян внезапно постарел на десяток лет. Говорили также, что наиболее коротко сошелся с приезжим ревизором редактор многотиражки Белов — их видели вместе в столовой управленческих работников, в ресторане на станции. И уже с полной убежденностью говорили о каких-то вредителях, пробравшихся на стройку, о каких-то неполадках между Агаповым и Байкаловым и так далее и так далее...

Удивлялись, что все так беспечно относились к пресловутому «Жоре с аэродрома» с его шуточками и ухватками:

— Как же так, товарищи? Проглядели, значит? Ведь прямо по нашим дорожкам ползал, гад!

— Думали — шпана. А вон что оказалось!

А Штундель действовал. Он нашептывал, сеял сомнения. Белов, допившийся чуть не до белой горячки, был легкой добычей, с ним-то он сразу столковался. А покопаться, так найдется и еще кое-кто со щербинкой. Жаль только, копаться некогда. Всего три дня в его распоряжении! А день уже прошел. Надо спешить, спешить!

«Серьезный разговор» с Байкаловым так и не состоялся. Заходил ревизор Ипатьев к нему в служебный кабинет два раза и пытался прощупать его:

— Вот, товарищ Байкалов, слышал я, что начальник строительства у вас чуть-чуть консервативен? За старинку цепляется? Трудная это штука — переделка сознания людей!

— Святых людей, товарищ Ипатьев, я не встречал. Может быть, и у Андрея Ивановича есть свои недостатки. Но коммунист он честнейший, а как начальник строительства человек большого опыта. А вы скажите лучше, как подвигается у вас ревизия?

— Да я еще только осматриваюсь. Командировка у меня длительная, время терпит.

В другой раз в кабинете Байкалова находилась какая-то женщина. Высокая, с выгоревшими от солнца волосами, разделенными прямым пробором. Она ясными строгими глазами посмотрела на вошедшего ревизора.

— Ипатьев. Моя жена Ирина Сергеевна, — представил их Байкалов.

Штундель считал себя большим специалистом по общению с женщинами. Через несколько минут он уже уселся рядом с Ириной на маленьком диванчике, стоявшем в кабинете, и тут же рассказал ей уйму московских новостей. Потом стал участливо расспрашивать о местной жизни, о трудностях, о скуке в этой глуши.

— Одного не могу понять, Ирина Сергеевна, — говорил он, ласково поглядывая на четкий профиль женщины, — как это вы, интересная молодая женщина, можете мириться с этой обстановкой! Вам бы блистать! Ну как, например, можно жить без театра? Без филармонии? Без людных улиц? Без такси? В моем сознании это не укладывается! Мужчины — другое дело. Но женщины, да еще такие красивые, как вы...

Ирина Сергеевна не замедлила с ответом. Полушутя, полусерьезно она сказала, что у товарища Ипатьева очень отсталые взгляды. А может быть, он не в курсе дела? Не знает, что такое большая стройка? Что такое работа на стройке? Вот он говорит, что приятно ездить в такси, — так будет и здесь такси, можете быть уверены! И все будет!

Тут она перечислила только вкратце свои дела и обязанности. А потом стала восторженно рассказывать о КТМ, о тайге, о людях на стройке. Ипатьев еле от нее отделался!

Побывал Штундель и на тоннеле. Очень любезный по отношению к Березовскому и почтительный к Широковой, он накричал на завмага в присутствии массы покупателей, заявил, что «надо уважать рабочих», что «советская торговля — это вам не старая лавочка, пора бы уж понять»... Такой же нагоняй получила и буфетчица.

Доверительно поговорил с Игорем Ивановым. Намекнул, что Ирина Сергеевна, должно быть, ветреная особа: то с ним, то с другим...

Но говорил это Штундель задушевно, совсем-совсем дружески. И все-таки Игорь рассердился. Такой принципиальный молодой человек! Казалось бы, должна же мучить его ревность. У Штунделя был расчет именно на такие настроения мальчика. Но получилось совсем другое. Игорь Иванов возмутился до глубины души. Он так и взвился.

Странная психология! Штундель даже с удивлением слушал его. Ведь Штунделю было известно, что этот Игорь Иванов был влюблен в Ирину Кудрявцеву, она, кажется, тоже отвечала на его чувства. Что же произошло дальше? Ирина Кудрявцева вдруг вышла замуж за Байкалова. Да возьмите любое произведение мировой литературы. Как должен был поступить Игорь Иванов? Застрелить соперника, застрелить изменницу, а потом пустить и себе пулю в лоб — вот как порядочные люди поступают, по глубокому убеждению Штунделя. Он, исходя из этого расчета, и завел осторожный разговор с Игорем Ивановым. И что же он услышал? Игорь Иванов не только не хватается за пистолет, он первый встает на ее защиту и начинает петь ей дифирамбы!

— Откуда только вы такие сплетни собираете?! — возмущался Игорь. — Приезжий человек, а толкуете невесть о чем! Ирина Сергеевна! В народе, если хотите знать, Ирину Сергеевну, как никого, любят и уважают! Поменьше прислушивайтесь к сплетням, вот что!

— Благодарю за совет. Очень рад был с вами познакомиться.

Улыбка Ипатьева чем-то не понравилась Игорю. И вообще, если этот человек приехал ревизовать стройку, то почему он как-то недоброжелательно говорит об Ирине? Или это ему просто показалось?

А Штундель уже отошел от Игоря Иванова и направился к группе рабочих неподалеку.

Как ненавидел Штундель этого самоуверенного мальчишку, полного достоинства и сознания своей значимости! Как ненавидел Штундель Игоря именно в тот момент, когда мило улыбался ему и горячо пожимал его руку!

Штундель думал о своем состоянии, анализировал свои чувства:

«Есть враги социализма там, далеко, за рубежом. Они ненавидят лагерь социализма, слово «коммунизм» приводит их в ярость. Они придумывают страшные названия: «наступление коммунизма», «экспансия коммунизма», придумывают, чтобы напугать народы своих государств. А народы не пугаются. Народы хотят разглядеть истинное положение вещей сквозь дымовую завесу, выбрасываемую машинами клеветы и пропаганды. Да, — размышлял Штундель, шагая по тоннельному участку, — но те находятся вдали, им удобно и сподручно ненавидеть, а каково нашему брату, нам, заброшенным в самую гущу советской жизни, нам, парашютистам, сброшенным в глубокий тыл социалистической страны? Ведь иногда захлебываешься от ненависти, а приходится улыбаться, говорить любезности...».

И Штундель со злорадством поглядывал на отделку тоннеля, представляя себе, как все это взлетит в воздух, все вдохновение, все труды.

Штундель дорожил каждым часом. Вот он среди рабочих разводил турусы на колесах, незаметно вставляя в будто бы очень советскую патриотическую речь мелкие шпильки, замечания под соусом критики местного руководства. Разговаривая с инженерами, Штундель намекнул, что после его ревизии кое-кто полетит с места, произойдут кое-какие перемены, будут вскрыты кое-какие факты, о которых никто и не подозревает.

— Давайте все критические замечания, все полезные указания, не бойтесь все называть своими словами. Если угодно, — письменно или устно сообщайте мне, я позабочусь в Москве, чтобы ваши голоса были услышаны. Есть у вас бюрократизм? Будем изживать! Есть пренебрежительное отношение к нашей интеллигенции? Комчванство? Исправим и эти ненормальности!

В тот же вечер Штунделя навестил инженер Колосов. Он тщательно притворил за собой дверь, подозрительно посмотрел на темное окно, не вполне прикрытое занавеской, и наконец заявил, что он как советский гражданин считает своим долгом сообщить важное, как ему кажется, открытие, о котором следует рассказать в Москве.

— Садитесь, Вадим Павлович, — предупредительно пододвинул ему стул Штундель. Посмотрел на него загадочным взглядом и сказал: — Я вас слушаю.

— Дело в том, что я... — начал нескладно, торопясь и волнуясь, Колосов. — Мы играем по субботам в преферанс, большею частью у Пикуличева.... И вот недавно... Пикуличев показал мне под большим секретом золотые монеты... иностранные... Сказал, что купил, чтобы зубы сделать...

— Много?

— Зубов? Простите, я не понял.

— Много золотых монет?

— Три штуки.

Штундель попросил подробно изложить все это на бумаге и терпеливо ждал, пока инженер скрипел пером, писал и зачеркивал, стараясь быть точным.

— Спасибо, — пожал ему руку Штундель, провожая до двери. — Надеюсь, что ни с кем, кроме меня, вы не делились своим открытием? Да? Прошу вас молчать и впредь. Может быть, это пустяк. А может оказаться и очень ценным... Значит, вы утверждаете, что Пикуличев получил монеты от Зимина? Я думаю, что ваши материалы я передам органам госбезопасности.

На другой день Штундель сообщил Агапову о бытовом разложении инженера Колосова, о его картежничестве и о том, что Широкова, как секретарь партийной организации, не только не борется с «колосовщиной», но, напротив, поощряет ее. Про себя же подумал, что Пикуличева надо использовать шире и смелее, раз у него все равно уже «коготок завяз», и что вообще у тех, кто халатно относится к делу, кто плохо разбирается, где свое, где чужое, кто пьянствует или распутничает, — у тех уже сделано «полшажка в нашу сторону».

Наконец произошла встреча Штунделя и с Раскосовым. Ему понадобились какие-то совершенно точные данные о топографической съемке местности, и он потащил Зимина и его помощников с собой на сопку. Там, услав рабочих с инструментами на порядочное расстояние и задав топографу несколько ненужных вопросов, он внезапно, глядя на Раскосова в упор, сказал:

— Спирт вспыхивает, если...

Раскосов от удивления чуть не свалился с вершины сопки. На несколько секунд у него просто отнялся язык. О предстоящей встрече его, конечно, предупредили и дали пароль. И все-таки это было неожиданно!

Быстро оглянулся по сторонам: по склону кудрявился кустарник, люди с нивелиром ушли вперед на целый километр. Ни души. Они были один на один.

Штундель повторил:

— Спирт вспыхивает, если...

— Если к нему поднести зажженную спичку, — быстро ответил Раскосов.

— Разве вы не были предупреждены, Икс пятьдесят пять? — резко спросил Штундель.

«Знает даже мой номер... Значит, из крупных...» — облегченно подумал Раскосов.

— Меня предупредили, но я никак не ожидал, что именно вы... Но теперь-то мне все стало ясно: ведь я как раз и убивал вас. Не я, но мой человек. Поэтому весьма рад видеть вас воскресшим.

— Пора бы привыкнуть к любым неожиданностям! Вот что, Раскосов, вам необходимо собрать как можно больше компрометирующих данных против Байкалова, Ильинского, Широковой. Ясно? Это задание первостепенной важности. Теперь дальше. Последнее время вы тут ни черта не делаете и ведете себя с глупой беспечностью. Как вам могло, например, прийти в голову продать золотые иностранные монеты Никуличеву?

— Ах, черт! Откуда же вы... — и сам перебив себя, сказал: — Пикуличев — свой. Он у меня вот где! — и показал кулак.

— Идиотизм!

Раскосов смущенно молчал.

— Ну, ладно. Это я поправлю. А вы, дорогой, лезьте во все щели. Женщин, женщин ищите! Влюбляйте, чаруйте, проникайте через них к нужным вам работникам, расширяйте знакомства, разоблачайте все антисоветское, будьте непримиримы, ежедневно клянитесь в верности партии, и никакой критики советских порядков, никаких анекдотов — нигде и ни с кем! Поняли? Вот ваша программа, здесь ли вы будете, на КТМ, или где-нибудь в другом месте! Вы подали заявление о приеме вас в кандидаты партии?

— Два раза подавал. Широкова против.

— Ну, это я, вероятно, улажу. Теперь последнее: обдумайте — завтра, в крайнем случае послезавтра, будем взрывать тоннель. Что вы побледнели? Неужели вас направили сюда только для грязных делишек с этим Никуличевым? В общем двух мнений тут не может быть. Выполняйте мои задания. Срок — день-два. Уточним позже.

Промерка кончилась. Штундель вернулся с сопки усталый, но довольный. Повидавшись с Березовским и Широковой, сдержанно похвалил топографа Зимина.

А ночью Штундель отправил в центр письменные «разоблачения» Байкалова и Ирины, Широковой и Колосова... Он хотел вызвать ненужную переписку, зародить сомнения, подозрения. Он писал, что «считает своим, долгом», что он «не может молчать».

Это был поток грязи и вымысла, это было черт знает что такое. Но ведь посылались-то эти бумажки в партийные и советские органы, посылались не кем-нибудь, а солидным человеком, ревизором, с его мнением должны были в какой-то мере считаться. Правда, все это никак не совпадало с задачами ревизора, но если представить себе, что вот приезжает на большую стройку советский работник и обнаруживает там беззакония, склоку, путаницу, грубые ошибки, кумовство и множество других подобных фактов и нарушений, то что должен сделать подлинно советский работник? Конечно, сигнализировать, конечно, забить тревогу!

Это и делал «ревизор Ипатьев», и в центре, как он полагал, не могли не откликнуться на эти «сигналы».

Штундель все бумажки с заявлениями рассылал перепечатанными на машинке. Подписи под бумагами Штундель подделывал артистически. Разумеется, он в этих посланиях старался не переборщить, приводил факты, но в своем освещении, ссылался на подлинных свидетелей, по чьей просьбе он якобы и писал.

А что Штундель творил в бухгалтерии, во всех отделах, конторах, бюро! Он потребовал поднять всю документацию, рылся в отчетах, в сводках, приостановил всю текущую работу и этим задержал выплату зарплаты, — словом, создал нервозную обстановку. При этом он приговаривал, что просит не обижаться, что все идет на пользу общему делу, что его как ревизора интересует состояние отчетности, правильность оплаты труда, конечно, и качество сооружений, но вместе с тем и условия, созданные для рабочих, — их жилища, их питание, их заработки... В общем его интересует все. Весь комплекс.

Одни смотрели с некоторым недоумением на всю эту канитель, другие пытались найти оправдание.: «Ну, что вы, товарищи, хотите? Ревизия всегда есть ревизия». Один счетовод рассказывал, что приехавший ревизор призывал рабочих «не церемониться с руководителями»: «нужно требовать, нужно шуметь».

— А чего, спрашивается, требовать? — удивлялся счетовод. — Наши рабочие, слава богу, всем обеспечены.

За два дня Штундель много «преуспел». А ему хотелось еще и еще. Будь у него возможность, он бы самые рельсы все повыворачивал, он вернул бы тайге ее первобытную дикую неустроенность, ее былое многовековое молчание!

Но Штундель постоянно напоминал себе с отчаянием азартного игрока, все увеличивающего ставки:

«Вовремя остановиться и вовремя выйти из игры! Это самое главное. Иначе будет плохо, даже очень плохо, господин Штундель, придется тогда расплачиваться за все. Об этом ни на минуту не следует забывать!»

6

Мосальский приехал на Карчальское строительство почти вслед за Штунделем, всего двумя днями позже. Сразу же явился к Байкалову, и сразу же на него посыпались рассказы о приезжем ревизоре.

— Из Москвы пришла телеграмма, — рассказала Ирина Сергеевна, — позднее был звонок по телефону. Это жена Ипатьева запрашивает, приехал ли ее муж на строительство, почему не позвонил сразу же домой, как обещал, что случилось, не заболел ли. Умоляет — ради бога, ничего не скрывайте...

— Ну, и что же он?

— «Успеется, говорит, я сюда приехал работать, а не с женой любезничать».

— Странно, — отозвался Мосальский. — А вы не замечали, может быть, он, ну, что ли, больной, психически неуравновешенный?

В это время зазвонил телефон: Ипатьева опять вызывала Москва.

— Дайте-ка трубку мне, — вдруг сказал Мосальский и добавил, уже обращаясь к телефонистке: — Ипатьева сейчас здесь нет, а соедините-ка меня с Москвой, я поговорю вместо него.

И Мосальский расспросил жену ревизора — почему она так за него беспокоится? Записал имя-отчество Ипатьевой, имена двух дочек ее, день выезда Ипатьева, даже номер поезда, каким Ипатьев выехал.

— Так, так. Поездом шестьдесят четыре? Благодарю вас, Анна Ивановна! Не волнуйтесь, ваш муж просто, видимо, заработался. Может быть, даже сегодня он вам позвонит. Или я позвоню, если он будет занят. Хорошо? Какой ваш телефон? Хорошо, хорошо, передам!

— Когда приходит на Лазоревую поезд шестьдесят четыре? — спросил Мосальский, повесив трубку.

— Ночью.

— А он что — этим поездом выехал? — заинтересовался один из инженеров, присутствовавший при этом разговоре. — Но позвольте, ведь на Лазоревую он приехал утренним поездом, шестым, я отлично помню. Я как раз дочку встречал и сам видел, как он выходил из вагона. Я еще все гадал, кто бы это мог быть.

Это была первая, правда не уточненная, недостаточно проверенная, но все же какая-то неувязка: выехал ревизор поездом шестьдесят четыре — приехал шестым, поезд идет четыре дня — ревизор приехал на шестой день после выезда. В тот момент Мосальский еще был далек от прямых подозрений, но по профессиональной привычке зафиксировал это в памяти и даже принял кое-какие меры.

Мосальский не успел с дороги даже умыться, еще не получил комнаты в гостинице, еще с ним был дорожный чемодан. Его уговорили пойти и занять свой номер, но и тут вместе с ним пошел Байкалов, вскоре к ним. присоединился Агаян, появились один за другим еще многие руководители стройки. Все новые подробности о ревизоре узнавал Мосальский.

— Где же этот Ипатьев в настоящее время? — спросил он. — Ах, вот оно что? В техотделе у Ильинского? Очень хорошо, ведь это совсем рядом. Надо с ним познакомиться, интересный тип.

— Да уж, интересный! — проворчал Байкалов. — Я бы таких интересных типов близко к дому не подпускал!

— Нет-нет, он меня очень интересует, очень! — усмехнулся Мосальский.

Не желая терять драгоценного времени, Мосальский вместе с Байкаловым тут же отправился в техбюро.

— Я приехал продезинфицировать стройку, — рассказывал Мосальский Байкалову, шагая по хрустящему яркому снегу, среди сосен, опушенных инеем, жмурясь от ослепительного блеска и необыкновенной синевы неба. — Но я никак не предполагал, что мне придется с ходу заниматься каким-то ревизором. Вы министерство-то запрашивали? — спросил он Байкалова.

— Запрашивал. Подтвердили широкие полномочия Ипатьева. Недоверчиво отнеслись к моим сообщениям о поведении их посланца.

— Жена его по-настоящему встревожена, — в задумчивости произнес Мосальский. — А как смешно у них в семейном кругу зовут малыша Вовку: Пусик! Анна Ивановна пояснила мне, что он сам себя так наименовал, этот юный гражданин!

Так беседуя, они довольно быстро добрались до центральных ремонтных мастерских, уже переросших в размеры завода. Здесь стоял характерный металлический звон, пахло маслом, гарью, каленым железом, жженой резиной, гудели моторы, что-то ухало, лязгало, вздрагивало, что-то ярко вспыхивало в окнах корпусов.

Ревизора они нашли сразу. Он копался в чертежах нового путеукладчика и переговаривался с инженерами, окружившими его со всех сторон.

— От Пусика горячий привет! — сказал, здороваясь, Мосальский.

Нет, он вовсе не ловил ревизора. Он только хотел сразу установить с ним простые, человеческие отношения, затронув живую струнку любящего отца.

— Какого еще там пупсика? — недовольно пробурчал ревизор. — Вот что, не заслоняйте нам свет, товарищ.

Байкалов и Мосальский переглянулись.

— Не пупсика, а Пусика. Да что с вами наконец, Петр Тимофеевич? — с настойчивостью произнес Мосальский.

Штундель почувствовал какую-то ловушку. Уж не личный ли знакомый Ипатьева этот неизвестно откуда взявшийся человек в сером пальто? Если это так, может получиться большая неприятность. Штундель, конечно, запомнил, как зовут жену Ипатьева, как зовут его детей. Все это можно было прочесть даже в паспорте покойного. Но зачем было вникать в подробности семейной жизни Ипатьева, когда и фамилия-то его нужна была Штунделю не на год, не на месяц, а всего на три каких-то дня?

Штундель быстро соображал: что надо от него этому блондину с острыми глазами? И что он пристал с каким-то Пусиком? Какое-то собачье имя! Нет ли у Ипатьевых собачки Пусика? Или это какая-то острота? Или здесь, на стройке, у кого-то всем известная кличка «Пусик»?

Штундель, помедлив, ответил:

— Извините нас, товарищ, но мы заняты крайне серьезным делом. У меня большая к вам просьба: не мешайте нам посторонними разговорами! Вы уж не обижайтесь на меня, товарищ Байкалов...

— Хорошо, — смиренно ответил Мосальский, — не будем мешать, хотя дело у нас тоже неотложное. Видите ли, я только что говорил по телефону с Анной Ивановной...

— С Анютой? — Штундель метнул быстрый взгляд на Мосальского. И затем, обращаясь уже исключительно к инженерам, сказал: — Ох уж эти женщины! У меня работа, напряженнейшая, ответственная работа, однако жена считает правом врываться ко мне с телефонными разговорами, лезть ко мне с поцелуями, нежными советами, Пусиками... и наверняка даст мне в конечном счете тысячу дурацких поручений — этим у женщин всегда кончается: или привезти десять килограммов мороженой сибирской клюквы, или достать свежий медвежий окорок, или — еще того хуже — на обратном пути заехать к какой-нибудь тете Кате и захватить от нее две банки сливового варенья!

Инженеры засмеялись. А Штундель опять взглянул на Мосальского, стараясь определить, как тот отнесся к его рассуждению о женщинах. Мосальский сидел с неподвижным лицом, как будто бы ничего и не слышал. А Байкалова увел куда-то Ильинский.

Мосальский продумывал и сопоставлял первые свои впечатления от ревизора и все его высказывания.

«Притворялся он, что не знает, кого зовут Пусиком, или на самом деле не знал? Не знать он не мог. Но может быть, он хотел показать, что на работе отстраняется от всего домашнего, целиком отдается делу и никаких Пусиков для него в эту пору не существует?»

Мосальский прислушивался к разговору. Ревизор просил приготовить ему сегодня же все чертежи и пояснения к ним о принципах нового путеукладчика.

— Все уже было послано в Москву, — ответил изобретатель.

— Неважно, я буду действовать по своим каналам. Я хочу ускорить, привлечь к этому изобретению внимание. Мы не должны зажимать новаторов, надо поощрять! Ясно? Приложите также докладную записку и о вашем втором, новом изобретении, о котором вы мне рассказывали, — небрежно добавил ревизор.

— Видите ли, оно секретное...

— Да? Надпишите сверху: «Совершенно секретно». Нельзя? Пожалуй, вы правы...

И Штундель подумал, что недурно бы уговорить хоть мельком показать эти секретные чертежи и ухитриться сфотографировать их.

Но где тут было успеть! Штундель спешил: ведь это последний день, ночью ему придется уехать, хотя он настойчиво всем повторяет, что пробудет здесь две недели.

Среди всех этих разговоров и размышлений Штундель все время думал:

«Все-таки что же означает слово «Пусик»? Пока что я удачно выпутался из неловкого положения. Но придется, очевидно, вернуться к этому разговору. Надо заставить их самих объяснить, в чем тут дело. Или просто удрать незаметно?».

И Штундель под предлогом, что хочет дать указания чертежнику, выскочил в соседнюю комнату, увлекая с собой одного из инженеров.

— Любят некоторые совать нос, куда их не просят!.. Ну, так где же этот чертежник? Давайте его сюда.

А сам раздумывал:

«Пусик! Черт бы тебя побрал с твоим Пусиком! Спрашивается, кто его просил разговаривать с мадам по телефону?».

И снова заводил беседу с инженером:

— Терпеть не могу мужей, которые советуются с женами, болтунов, которые беседуют с женами о своих делах! Жена хороша, когда поджаривает омлет на завтрак. Вот ее прямое назначение. Остальное мы как-нибудь сообразим сами.

Штундель выбрался с завода другими дверьми, так и не повидавшись с Мосальским. И тотчас уехал на тоннельный участок. Нужно было торопить Раскосова. Безотлагательно произвести взрыв! Тоннель летит в воздух, паника, вопли, а когда хватятся, Штундель уже будет далеко, его и след простыл!..

А Мосальский, выйдя из мастерских, лицом к лицу столкнулся с Тоней Соловьевой. Встретились по-приятельски.

— Борис Михайлович! Как я рада! Вот уж когда мы поговорим о литературе!

— Очень досадно, но, увы, мне опять некогда. Придется отложить. Ну что нового?

Вместо ответа Тоня протянула ему газету.

— Что это? — спросил Мосальский. — А-а, опять ваши стихи? Хотите воспеть тоннельные работы?

— Пытаюсь. Только трудно. Умения не хватает.

— Это приобретается. А стихи вы хорошо пишете.

— Представьте, меня все время тянет писать стихи! Есть новые, хотите послушать?

— Ну, ну. Читайте. С удовольствием послушаю.

И тут же, у завода, под металлический звон, гул моторов и лязганье железа Тоня прочла свое стихотворение. Мосальский слушал. Тоня волновалась, и голос ее прерывался. Мосальскому представлялась картина пробуждающейся весенней тайги и героической стройки.

В это время его окликнул Байкалов. Мосальский распрощался с Тоней.

— Еще увидимся!

— Непременно!

«Не нравится мне этот ревизор, — подумал Мосальский. — Определенно не нравится!».

С Раскосовым Штундель встретился на этот раз без особых предосторожностей: в качестве ревизора он мог, кажется, смело встречаться с кем угодно. А ведь задача-то в чем заключалась? Основная цель — взорвать тоннель. Но распуская слухи, слушки, сплетни, Штундель хотел, чтобы после взрыва на стройке заговорили: «Вот к чему это привело! Вот они, слухи-то! Значит, что-то было! Нет дыму без огня!» — и чтобы смутные подозрения падали не на вражеских заговорщиков, а на своих. Со взрывом тоннеля заканчивается Карчальская эпопея. Раскосов появится где-нибудь в другом месте под новой личиной. У Штунделя другое: вернется обратно, затеряется в толпе на московских переулках и снова будет числиться у мистера Патриджа «в запасе». Ведь грянет же рано или поздно новая война, без войны никогда еще не жило человечество, война так же свойственна человеческому роду, как туберкулез, черная оспа и крушение поездов. Грянет война — и тогда Штундель снова появится на арене, как черный демон, черт побери!

Отправляясь на тоннель для переговоров о совершении кровавого дела, Штундель всю дорогу любовался сибирским пейзажем.

Стоял март, в природе было предчувствие весны. Расползались какие-то особенные зеленоватые полосы на зимнем небе, ложились какие-то очень уж теплые, живые лиловатые тени на оседающем, покрывшемся настом рассыпчатом снегу.

Штундель щурился, разглядывал лесные просеки в кулак, как разглядывают картины на выставке. У Штунделя было очень чувствительное сердце!

«Взрыв тоннеля, — обдумывал он, — должен произойти в момент смены рабочих, когда одна смена еще не ушла, а другая смена уже явилась. Вот тут-то и похоронить их в недрах горы, вместе с их энтузиазмом, вместе с перевыполнением нормы, с их любовью к родине и социализму! Как это говорится у них в песне? «Спите, орлы боевые!» Хе-хе!».

Раскосов был недоволен приходом Штунделя и не скрывал этого.

— Очень уж вы запросто, — сказал он. — Это уж, знаете, смахивает на провокацию.

— Вы с кем говорите, Икс пятьдесят пять? Вы мой подчиненный, и я не боюсь, знаю, что я делаю. Доложите лучше, как подготовка со взрывом?

— Не так просто это сделать, проще распоряжаться.

— Откладывать наше мероприятие нельзя ни в коем случае. Взрывчатка заложена? Заложена. Взрыв должен быть сегодня в полночь, и ни на час позже!

Весь этот разговор происходил на открытом месте, на дороге к домику, где жил Раскосов. Что говорить, место безопасное, вагонетки грохочут, цементный завод гудит, ухает, вокруг сколько глаз хватает — ни души, стен нет, чтобы приложить ухо и подслушать, а все-таки очень опрометчиво встречаться чуть не в час взрыва.

Раскосов нехотя полуобещал, что сделает все от него зависящее, хотя в петлю голову совать не будет. Сказав это и даже не прощаясь, Раскосов крупными шагами направился к своему домику, даже не оглянулся ни разу.

«Что вы хотите? — подумал Штундель с досадой. — Хотя он и с нами, а все-таки русский, «широкая натура», что называется. Нет чтобы доложить по форме, сказать «слушаюсь». А как поглядел на меня! Волк, волчище! И челюсти какие здоровенные!».

Фактически Штундель так и не выяснил определенно: будет взрыв или не будет? Назначен он сегодня на полночь, а поезд, на который Штундель со всеми предосторожностями приобрел билет, отходит в два часа ночи.

«Хорошо бы уехать, полюбовавшись на этот фейерверк! — мечтал Штундель. — Больше я ничем не могу порадовать вас, дорогие строители! Моя миссия окончена!».

И Штундель доставил себе удовольствие пойти в тоннель, посмотреть на бурильщиков, возчиков, взрывников, на всех этих здоровенных, мускулистых, крепких богатырей, которые через какие-то шесть-семь часов будут всего лишь грудой мертвецов, как после хорошего артиллерийского обстрела на полях сражений.

У него все было очень складно придумано: происходит взрыв, ревизор негодует, ревизор кричит, что недаром он отмечал трещины и неполадки, вот оно к чему привело. И тут ревизор гордо заявляет: «При таких обстоятельствах ревизию прекращаю, здесь мне нечего делать, здесь уже работа следствия, а я немедленно выезжаю в Москву, чтобы доложить обо всей нездоровой обстановке на стройке!».

Вот как предполагал обставить свой внезапный отъезд Штундель. Взрыв в двенадцать ночи, на «благородное негодование» остается до отхода поезда два часа, этого более чем достаточно. Только бы был этот взрыв! Уж так-то он нужен! Мало того, без этого взрыва хоть на глаза не показывайся старику Стрэнди-Блэкберри! Пресвятая дева Мария! Ох, как необходим этот взрыв!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ШТУНДЕЛЬ ВЫХОДИТ ИЗ ИГРЫ

1

Чего, по-видимому, никак не мог представить Штундель — это тягостного впечатления, которое произвели его действия на всех строителей. Он подыгрывался под вкус рабочих и старательно распространял слух о том, что его ревизорские придирки направлены в защиту рабочих, а рабочие требовали расследовать деятельность новоявленного ревизора. Какое-то чутье было у этих людей.

Особенно же все были возмущены, когда он затронул Ирину Сергеевну. А он и всего-то сказал, что надо еще разобраться, не слишком ли легко Кудрявцева смотрит на вопросы морали, и при этом намекнул, что всего безопаснее укрыться за спиной Байкалова и что, по слухам, у нее ведь и до того была интрижка с Ивановым, с этим смазливым мальчиком, геологом.

Что тут поднялось! Штундель спохватился, старался смягчить, доказывал, что это вообще не его дело и не его мнение, он просто слышал...

— А вы бы не слушали всякий вздор! Еще пожилой человек! Стыдно!

Это произошло в первый же день по приезде Штунделя на новостройку. Самые, казалось бы, тихие и безответные люди вдруг оказались очень деятельными и настойчивыми.

Иван Петрович Кочетков написал в тот же день и в тот же день сам и доставил длинное письмо в партийную организацию, где охарактеризовал Ирину Сергеевну как «светлую личность», как «сердечного, искреннего товарища».

Из этого письма Байкалов узнал многие факты, о которых Ирина никогда ему не рассказывала. Особенно поразил его рассказ Кочеткова о том, как Ирина Сергеевна отыскала на заводе ночного сторожа Ивана Ксенофонтовича Ерасичева. Это был тот самый сторож, который спрашивал, будут ли давать при коммунизме шоколад. Ирина познакомилась со стариком и не раз сиживала рядом с ним на скамейке около складских помещений. О чем они там беседовали — Кочетков не знает, но вскоре заметили, что Иван Ксенофонтович очень изменился.

«Когда она все это успела? — удивлялся Байкалов. — И главное — мне ни слова! Это она не хотела упрекнуть. Я ведь ей пересказал то, что узнал от Ильинского, и тогда же говорил, что надо бы этого Ерасичева повидать и побеседовать с ним, а сам сделать не собрался... А она вот собралась!».

Какие тут могут быть разговоры о моральном облике Ирины Сергеевны? Какие упреки?

Байкалов чувствовал, что тут есть что-то совсем другое, какая-то иная подоплека, какие-то умышленные происки и наговоры. Что личность ревизора Ипатьева крайне несимпатична, в этом Байкалов ни минуты не сомневался. Но куда этот ревизор клонит? Чего добивается?

В доме Агаповых разговоры о придирках, о поведении приезжего ревизора вызвали возмущение. Марья Николаевна шумела. Андрей, Иванович хмурился, ворчал что-то под нос, потом отправился к Байкалову и долго с ним говорил. Затем потребовал объяснений у Ипатьева, но ничего толком у него не добился. Ипатьев говорил общими фразами, лебезил, утверждал, что он «для пользы дела», что он «не о себе хлопочет», но в конце концов ни на чем не настаивает и хочет только «торжества истины».

Агапов наконец вспылил и наговорил ему резкостей. После этого Марья Николаевна видела, как он закрылся у себя в кабинете и что-то писал. А вечером объявил, что не оставит это так, что обязательно проучит этого субъекта.

Штундель орудовал, но ему и в голову не приходило, что с первого же дня вокруг него сдвигаются тучи. Особенно стало ему тесно с момента появления Мосальского. Причем оказалось никак не учтено Штунделем то обстоятельство, что повсюду к нему приглядывались, что каждый считал своей святой обязанностью критически подходить к каждому слову и каждому поступку приезжего.

Один подметил, что ревизор неточно знает некоторые тонкости бухгалтерской отчетности. Другой заявил, что какой же это ревизор-железнодорожник, когда он даже не знает, как шпалы укладываются. Из этих мелочей складывалось общее неблагоприятное впечатление от приехавшего ревизора. Как он ни старался действовать мягко, осторожно, исподтишка, подготавливая общее настроение к кульминационному пункту своей программы — ко взрыву в тоннеле, — все-таки то и дело упоминалось его имя: «Кто тебе сказал?» — «Да этот, приезжий!» — «Откуда эти слухи?» — «Приезжий ревизор сказал, что слышал в вагоне».

А тут всплыло еще одно обстоятельство — с золотыми монетами Пикуличева. Дело в том, что инженер Колосов, сообщив Ипатьеву о злополучных монетах, наутро стал испытывать угрызения совести и. сомневаться, правильно ли он поступил. Когда же он услышал неблагоприятные отзывы о ревизоре, он страшно разволновался и бросился к Широковой, просить у нее совета.

— Что же вы сразу-то мне не рассказали?

— Я все колебался: важно это или не важно, значительно или не значительно. А тут, знаете ли, приезжий, думаю, человек, из Москвы... вот я и решился. А вы считаете, что не следовало?

Широкова немедленно известила Мосальского о сообщении инженера Колосова. Можно было, конечно, пригласить ревизора в парторганизацию и попросить у него объяснений, на каком основании он превышает свои полномочия, лезет не в свою сферу деятельности, да еще скрывает некоторые факты. Пожалуй, так и пришлось бы поступить, если бы не стремительно развернувшиеся новые события.

Мосальский узнал, что сегодня ночью ревизор уезжает и что он уже приобрел билет, да к тому же покупал не сам лично, а через посыльного. «Пожалуй, мои догадки становятся утверждениями, — думал Мосальский. — Ведь фактически ревизия-то еще даже не начиналась, только подготовили все для проверки. Ипатьев твердил всем, что пробудет на КТМ две недели. Чем же вызван его внезапный отъезд, да еще тайком? Не похоже ли это на бегство? Не стремление ли — это замести следы?»

Одна за другой новости! Наконец-то разгадана еще одна загадка! Сотрудники областного управления МГБ по своей инициативе произвели розыски в тайге вокруг аэродрома и нашли останки Ярцева, запрятанные в дупле. Итак, миф о диверсанте Ярцеве целиком и полностью отпадает, и Черепанову придется все же рассказать, как и кем было совершено это преступление.

Но что же все-таки ревизор? Что он такое?

2

Настал вечер. Штундель деловито собрал вещи, поглядывал на часы и с нетерпением ждал поезда. Вместе с тем он еще не терял надежды, что Раскосов поторопится, постарается и выполнит в срок возложенное на него поручение.

Быстро стемнело. И странно — кругом лежали глубокие снега, ветки деревьев гнулись к земле под тяжелыми снежными пластами, была зима, самая настоящая прочная зима, — но откуда это веяло чем-то ласковым, теплым? Правда, вслед за этим налетал холодный шквал и закручивал такую свистопляску, что мысли о весне быстро испарялись. Но вот наступала тишина. Тайга стояла, как завороженная, вся в блестках, вся разнаряженная, богатая. И опять наплывала истома, еле уловимые запахи, еле уловимые шорохи. Это пробуждались от сна дремавшие долгую зиму древесные соки. Это ветер рассказывал, что на юге уже зацвела мимоза, что пройдут еще какие-нибудь месяц-два, и грянут по тайге весенние оркестры, и запоет, зацветет весь зеленокудрый край, богатая земля займется тучными урожаями, и каждое дерево, каждый куст торопливо ударятся в цвет, птицы примутся сооружать гнезда, и раскинет свои неистощимые богатства прекрасная и все еще ждущая своего открытия на радость человеку, благодатная, улыбчивая красавица Сибирь.

Собравшиеся изо всех краев, республик, сел и городов талантливые, вдохновенные строители успели за время стройки понять и полюбить эту могучую природу, эти живописные места. Им по душе были и крепкие сибирские морозы, когда потрескивали рослые кедры и молчание казалось кристальным, как глыба льда. Еще краше им казались первые приметы весенней ростепели. И нетерпение охватывало — украшать и благоустраивать свой край, натворить таких чудес, о каких еще и не помышляло до нашего века человечество. Вот таким воодушевлением наполнены были строители. Еще километр, еще два выхватить из хаоса, из первобытной дикости! Там, где залегали одни берлоги, пусть теперь красуются здания! Там, где промчался паровоз, уже высматривают, как бы тут приспособить мачты для электровозов! До звезд дотянуться, заставить верой и правдой служить человеку и ветер, и солнце, и речные быстрины, и морской прибой!

Вечерние сумерки быстро окутали Карчальскую стройку. Гасли огни в домах, затихали шумы, голоса, фырканье грузовиков, уханье самосвалов. И в этом синем покое метался и не находил места один человек — чужой, злой, пришлый, ненавидящий и бессильный в своей неистощимой злобе.

Чем ближе было до его отъезда, тем больше он беспокоился, все ли благополучно там, на станции Трубное, сделали ли все так, как он объяснял, эти его кретины помощники? Все ли приготовлено к его прибытию туда?

А на станции Трубное в этот час мерно постукивал аппарат на телеграфе, начальник станции пошел вздремнуть, чтобы потом встречать два ночных пассажирских поезда.

В этот час возвращался из леса знаменитый охотник Каретников, хаживавший и на волков, и на дикого кабана. Даже в «Огоньке» был помещен портрет Каретникова: он и около него медведица, сраженная его пулей.

Каретников любил рассказывать об охоте на медведя. Восемь медведей было на его счету, а сегодня для него высмотрели берлогу, и он ходил, чтобы самому убедиться, что дело стоящее и что девятый медведь не уйдет.

Итак, Каретников возвращался из лесу, и рядом с ним трусила его неизменная спутница — лайка. Каретников считал ее красивой, хотя на морде у нее был черный клок, словно посажена заплатка. Из-за этого черного пятна лайка получила и кличку Заплатка. Заплатка была не менее знаменита, чем сам охотник Каретников. Она, по-видимому, знала это и держалась всегда с большим достоинством.

Синие сумерки спустились быстро, и тайга стала плотной, черной, неприступной. Однако, когда Каретников выбрался из низины и пошел по железнодорожной насыпи, стало светлее, стали различимы и каждое дерево, и каждый бугорок.

Вдали уже поблескивали огоньки станции, угадывались и очертания поселка. Каретников шагал крупными шагами, и хрустел у него под ногами галечник и песок. Вдруг лайка бросилась в кусты и залилась звонким, настойчивым лаем.

— Ты чего это? — проворчал Каретников. — Чего там нашла?

А у самого мелькнула мысль — не волк ли?

— Заплатка! Назад!

Куда там! Беснуется. Пришлось спуститься вниз, поглядеть.

Так был обнаружен убитый. Через полчаса уже прилетела дрезина, железнодорожная милиция подняла на ноги всю округу, уже составлялся протокол, уже обшарили все болотце возле мостика и разослали распоряжение по линии — задерживать подозрительных.

При осмотре трупа в кармане джемпера была найдена пачка папирос, а под ней пригласительный билет на вечер 8 марта, адресованный П. Т. Ипатьеву: «Уважаемый Петр Тимофеевич! — гласил этот билет. — Просим вас пожаловать с супругой...», — и так далее, все как полагается — и золотой ободок, и виньетка, и сообщение, что начало вечера ровно в восемь часов.

Эта случайная бумажка и помогла установить личность убитого.

Мосальский читал номер местной газеты, который дала ему Тоня, когда в дверь постучали. Мосальский тотчас отозвался:

— Войдите!

Не вошел, а ворвался милиционер со станции Лазоревая. Мосальский сразу понял, что еще какие-то новости, и выжидающе смотрел на вошедшего.

— Ну и ну! — промолвил тот наконец.

Видно, он бежал от станции до гостиницы и ни разу не сделал остановки.

— Рассказывайте! — торопил его Мосальский.

— Ипатьев убит! — брякнул милиционер, не учитывая, как будут поняты его слова Мосальским.

— Кем убит? Где? Да вы выпейте вот воды, переведите дух, сядьте и рассказывайте все по порядку.

— Ипатьев! Только не. этот, который у нас, какой-то другой! На Трубной! Только что поступило сообщение, переданное по линии!

Это сообщение не очень удивило Мосальского. Он все сопоставил: и странную для ревизора неосведомленность в некоторых вопросах, и его нежелание разговаривать по телефону с супругой, и всю историю с Пусиком...

«Самозванец! И убийца! — подумал Мосальский. — Я ожидал, что здесь кроется преступление. Но тут еще много нерешенных загадок...».

Милиционер уже успокоился и подробно рассказал все, что было ему известно.

— На вокзале охрану! Вызвать сотрудников МГБ из областного управления! — распоряжался Мосальский. — Идемте. Надо его без промедления взять. Он сам расскажет, кто он и с какой целью занимался маскарадом.

И опять, как в дни розыска Веревкина, Борис Михайлович почти физически ощутил тяжесть ответственности, выпавшей на его долю.

Конечно, всю эту ночь не спали. В квартире Агапова собрались все: и супруги Байкаловы, и Агаян, и Ильинский...

— А народ-то, народ у нас какой! — взволнованно говорил Байкалов. — Его не обманешь, не перехитришь, не собьешь с избранного пути!

Агапов сосредоточенно молчал. Слушал. Опять немало рассказывали о маневрах фальшивого ревизора.

— Не долго погулял! — произнес в раздумье Ильинский. — А чертежи-то, чертежи! Недаром он прицепился к нам и все упрашивал! Всюду нос совал, я его даже одергивал неоднократно.

У всех было чувство удовлетворения, что враг пойман. Но у всех возникало множество вопросов:

— Подождите, но как же? А настоящий Ипатьев?

— Он действительно был послан из Москвы? Или это все инсценировка?

— Ну, и что ж этот... мерзавец? — спросил угрюмо Агапов.

— Я опасался, что он сделает попытку покончить самоубийством, — ответил Мосальский. — Но он, кажется, очень любит жизнь. Спокойно дал себя разоружить и изящной походкой, выработанной путем долгих упражнений, пошел под конвоем на вокзал.

— Значит, еще не установлено, кто он?

Мосальский улыбнулся вполне понятному общему нетерпению.

— Тут еще во многом придется разбираться. Но это уже наша обязанность. А вы, друзья мои, постарайтесь забыть пережитое, что на время отвлекло вас от прекрасной созидательной вашей работы.

— За работу мы примемся, — медленно проговорил Байкалов, — наверстаем упущенное, еще как наверстаем! Но хочется думать, что нам удастся в конце концов доказать организаторам этой «холодной войны», что занятие это — недостойное, да и не приносящее ни малейшего выигрыша тем, кто тратит на это сотни миллионов долларов. Враги явно недооценивают наших сил!

Долго еще не расходились, и лица у всех были полны раздумья, недоумения, горечи. В самом деле, они — строители, они строят, и разве они мешают всем, кто умеет и может, тоже строить и сооружать там, на своих землях, там, у себя?..

Когда вышли от Агаповых и каждый направился к себе, тепло распрощавшись, наступало студеное прозрачное утро и уже занималась заря.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ПО ЗВЕРИНОЙ ТРОПЕ

1

Настал час идти ему по звериной тропе — озираясь, прячась в кусты, лязгая зубами... Настал час страшного одиночества в огромной стране, населенной двумястами Миллионов советских людей. Потому что он был чужак и ненавистен всем. Настал роковой час этого бешеного волка, вскормленного в питомнике Патриджа.

Раскосов узнал об аресте Штунделя от Пикуличева, а тот от шофера, ездившего на Лазоревую за продуктами. Никуличев рассказывал шепотом и все время облизывал трясущиеся губы и вытирал потные ладони.

Раскосов выслушал молча. И быстро выпроводил Пикуличева. Надо было подумать о себе.

На тоннеле все идет своим ходом. Так же покрикивает электровоз, так же работают, строят, живут... Им что! У них все ясно впереди.

Нужно на прощанье хлопнуть дверью, да так, чтобы эхо полетело по сопкам: порадовать Патриджа — перед уходом взорвать к чертовой матери тоннель... А что уходить надо — в этом Раскосов не сомневался. Не то чтобы он опасался, что Штундель его выдаст... просто чувствовалось по всему, что пора.

Как мог рухнуть Штундель? Вот это было непостижимо! Штундель был для Раскосова образцом. Именно таким представлял он настоящего разведчика. И завидовал, что его самого держали столько времени на задворках, в глуши. Раскосов хотел бы блистать, как Штундель, достигнуть прочного положения, завести связи... С появлением Штунделя Раскосов только и начал находить вкус в своей подлой работе. Казалось, теперь все должно было пойти иначе. Раскосов подумывал переехать в Москву, пробраться в партию, жениться на какой-нибудь смазливой дочке высокопоставленного лица... Жил же Штундель столько времени в центре, у всех на виду! Быстро, быстро сыграл он игру!.. Ну что ж. Нечего делать, теперь надо уходить...

Раскосов лег, как был в сапогах, в одежде, на постель. Кто знает, когда теперь придется снова лежать на постели. Впереди тайга.

Раскосов лежал и думал. Издали доносился грохот разгружаемых вагонеток. И не сливаясь с этим гомоном труда, глухо, наплывами, таинственно и важно шумела тайга. Предчувствие весны! Предвесенние шумы!

Раскосов прислушивался к этим двум хорам, равнодушно смотрел на потолок, на стены, увешанные выцветшими, пожелтевшими диаграммами, и уносился мыслями туда — в далекий заманчивый мир.

С чем он явится к хозяевам? С вестью о поражении? Вот если он взорвет тоннель — будет другое дело!

И Раскосов уже видел мысленно, как летят в воздух камни, бетон, железные скрепы, клочья вагонеток и люди... Начались бы раскопки... Извлекали бы изуродованные трупы... И среди жертв числился бы и Зимин... А тем временем он пробрался бы за границу... Его встретили бы с триумфом... Новые опасные поручения... Бешеная карьера... О Раскосове ходят легенды: «Неуловимый»! «Человек, который все может»!..

Раскосов прислушался. Тайга шумела.

«Она меня зовет, — подумал Раскосов. — Иду, иду! Дай только провернуть это дельце... Ведь все уже готово, на мази!».

Когда в первый раз Раскосов, повстречавшись с Кайдановым, кратко изложил ему задачу, Кайданову не понравилась затея.

— А мы куда?

— Мы уйдем. Ты еще увидишь такую житуху, что голова закружится! Мы пойдем с тобой... туда! Далеко! — и Раскосов сделал широкий жест, подразумевая, что они пойдут в полный соблазнов мир Патриджа.

— Куда туда? — спросил угрюмо Кайданов. — В преисподнюю?

Тогда Раскосов стал рассказывать о «Сольвейге», о богатстве. Кайданов размяк. Раскосов нарисовал Кайданову в самых ярких красках, на какие только был способен, великолепие заграничной жизни. Это описание походило на рекламное объявление о каком-нибудь джеме или средстве для ращения волос: пестро и зазывно.

Кайданов, кажется, поверил. Не вполне, но хотя бы наполовину. Раскосов клялся, что они вместе проберутся за границу, что есть явочная квартира, что им помогут, но что надо прийти не с пустыми руками.

— Да ладно, сделаем, — сказал Кайданов. — Все равно так и так жизнь пропащая...

Но сделать не удалось.

В тот день, когда взрыв должен был произойти, к Березовскому пришли рабочие. Они сообщили о странной находке: в нише тоннеля, хорошо замаскированная, найдена взрывчатка, в достаточном количестве, чтобы тоннель если не взлетел в воздух, то во всяком случае понес бы серьезные повреждения.

— Может быть, взрывники забыли? — со слабой надеждой спросил Березовский.

— Что вы! — ответили ему. — А зачем же замаскировано?

Тщательно осмотрели все закоулки в тоннеле и обнаружили все, что с такими трудностями успели натаскать Раскосов и Кайданов. Установили наблюдение и стали выжидать.

2

Завершив дело с «Ипатьевым», Мосальский решил, что теперь нужно заняться и топографом Зиминым, и пресловутыми этими монетами. Сразу от Агапова, не ложась спать, Мосальский выехал на тоннель. И как раз вовремя. Оказывается, ему уже звонили по телефону.

Дело, действительно, было срочное: пойман Кайданов с поличным — нес спрятанную под мотками провода взрывчатку.

Он говорил чушь, уверял, что это «для охоты». Но когда на первом же допросе Мосальский заявил Кайданову, что Кайданов совершил диверсию и, видимо, связан с иностранной разведкой, старый рецидивист кровно обиделся:

— Ну уж нет. Чего нет, того нет!

И тут он выложил все начистоту о Зимине, и что Зимин вовсе не Зимин, и что он, Кайданов, — «честный вор», а на все «такие» дела подбивал его Никола.

После признания Кайданова оставалось только арестовать Зимина. Нужно было быстро действовать. Мосальский встретил Березовского. Березовский начал было свой рассказ и стал строить догадки, но Мосальский не дослушал этих объяснений.

— Товарищ Березовский, тут все ясно: Зимин! — сказал он. — Идемте скорее. Мы должны его задержать.

— Зимина?!

— Да, да. Только будьте осторожны! Имейте в виду, это опасный тип. Однако пошли, нельзя откладывать ни минуты.

Березовский, не раздумывая, пошел с ним. Мосальский уже дорогой спросил:

— Знает ли Зимин, что Кайданов арестован?

— Мог, конечно, узнать.

Они вышли на опушку и приблизились к дому, где жил топограф, со стороны леса. Мосальский попросил Михаила Александровича остаться здесь и быть наготове, а сам направился к двери. Дверь была не заперта. Внутри никого не оказалось.

Не было Зимина и на тоннеле, не было его и в клубе...

— Мы должны найти его во что бы то ни стало!

— Трудно будет. Сами понимаете — тайга.

Мосальский посмотрел на бескрайние просторы, на горные ущелья.

— Найдем, — сказал он решительно.

В этот момент раздался оглушительный взрыв, с западной стороны тоннеля взметнулся столб пламени и дыма.

Оказывается, какая-то часть взрывчатки была замурована в стену и снабжена часовым механизмом. Механизм сработал, произошел врыв, были убиты возчик и лошадь, тащившая вагонетку. Обвалился большой кусок только что законченного отделкой свода, в тоннеле получился завал.

Немедленно принялись за расчистку и исправление повреждения сразу три бригады. Негодование, ярость охватили рабочих.

— Гады! Попались бы нам в руки!

Мосальский одним из первых очутился на месте взрыва. Он подошел к Березовскому, осматривавшему пробоину, засыпанную пылью, осколками грунта, цементом:

— Теперь-то уж тем более мы должны найти его! Никакая тайга ему не поможет!

3

Тайга была бескрайна. Гигантские лиственницы раскидывали ветви над буреломом. В некоторых местах так все сплеталось, что тайга становилась непроходимой. Как будто здесь бешеный вихрь пролетел, одни на другие громоздились вывороченные с корнем деревья. А внизу, на земле, во мху и бурно разросшемся кустарнике, гнили колоды, трухлявые, изъеденные муравьями коричневые груды, готовые слиться с землей...

Над тайгой кружил самолет. Ведь рано или поздно Зимин разведет костер? В тайгу ушли несколько комсомольцев — с оружием, с продовольствием — искать диверсанта. Розыски шли.

А Раскосов пробирался через заросли, прыгал с кочки на кочку, карабкался по кручам. Лыжи пришлось бросить, в горах то и дело нужно было идти по голым камням. Он захватил компас, карту, запас провизии. С первого же дня установил норму. Не упускал случая наспех съесть клюкву или подобрать кедровую шишку. Под верхней одеждой у него был надет неприметный, но чистенький костюм. В нем он останется, когда выберется на железную дорогу. Документы новую фамилию им тоже были заранее заготовлены, а револьвер должен был решить судьбу в случае неожиданного провала.

Он шел. Места были глухие, нехоженые. Иногда бщла такая чащоба, что свет еле пробивался, и он шел в полумгле. То плотный наст снега, то ядовито-зеленый мох на каменных глыбах. Рухнувшие деревья на каждом шагу преграждали путь.

Разостлал карту... Вот это пространство, окрашенное на карте алым цветом, — это то враждебное, что надо суметь миновать. Вот это — тайга. Где-то здесь находится и он в настоящий момент, и надо двигаться на запад... затем на юго-запад... выбраться вот к этой полоске, означающей железную дорогу... самому перед зеркальцем подравнять бородку, которая, наверное, отрастет за это время перехода... и дальше с новым фальшивым документом двигаться к месту конспиративной квартиры...

Итак, с тоннельным миром покончено — с опасной и безрадостной жизнью. Начинается что-то новое. Черт возьми, он хочет жить, и он будет жить! Он пробьет себе дорогу во что бы то ни стало, если бы ему даже, пришлось для этого предать и запродать все человечество!

Такие мысли подбадривали Раскосова. И он двигался дальше и дальше по звериной тропе.

Третьи сутки блужданий... Он успел уже за это время поистрепать одежду, поисхудать и зарасти рыжеватой щетиной. Тайга переделывала беглеца на свой лад.

Он выбрал тропу и двигался по ней, поглядывая на гигантские стволы деревьев, на гранитные выступы и мглу ущелий.

Впереди показался просвет. Видимо, это была лощина или река. Все реже и реже деревья — и вдруг Раскосов остановился и выругался длинной виртуозной похабной руганью: он отчетливо увидел строения, крыши, изгороди... Этого только не хватало! В необитаемой тайге — и поселок! Вот до него донесся плач ребенка... женские возгласы... мычание...

И плохо, и хорошо. Плохо — потому что опасно. Хорошо — потому что можно подкрепиться: купить, отнять или украсть провизии. Раскосов слышал, что в тайге есть затерянные скиты, селения сектантов, ушедших в леса с незапамятных времен. Однако, пристальнее вглядевшись, он увидел близ домов на открытой поляне что-то блестящее.

«Самолет!..» — догадался он, и в нем возникло смутное подозрение — не плутал ли он трое суток по тайге и не очутился ли теперь вблизи нанайской деревни, которая находится всего в пятидесяти километрах от тоннеля? Не забрался ли он слишком на север?

Раскосов быстро зашагал прочь от селения. Он дождется вечерних сумерек и обследует деревню. Однажды он был в ней, его доставил туда самолет из Лазоревой. Если это та самая деревня, он ее, конечно, узнает.

Так вот какой самолет кружил и жужжал все эти дни над таежным безмолвием! Они ищут! Они идут по следам, шарят в оврагах и зарослях... Он мог бы за трое суток уйти по меньшей мере за двести километров!

Но он использует свою неудачу! Пусть они мчатся за ним по тайге, захватывая все более отдаленные районы. Он выждет здесь, около них, там, где его меньше всего будут искать. Тревога уляжется — и тогда он спокойно отправится в путь, пройдет через тайгу и поездом доберется до города Томска.

Ночью Раскосов обследовал деревню. Это была та самая нанайская деревня. К сожалению, самолет улетел. Захватить бы его — и лететь... на всю порцию горючего!..

Раскосов не решился забраться в чей-нибудь погреб. Всюду лаяли собаки. Голодный и злой, переночевал в овраге. Ночь была холодная. Раскосов с ненавистью смотрел на жилища; там спали в тепле и безопасности люди.

4

А Раскосова искали. Явилась делегация от нанайцев, предлагавших немедленную помощь в поисках преступника. Местный охотник Иван Семенович отыскал Мосальского и заявил ему, что они пойдут вместе.

— Тебе, паря, сподручнее будет. Я говорю — сподручнее вместе-то. Я лес-то хорошо ровно знаю. Бывал я тут.

И они пошли.

В одном месте Иван Семенович нагнулся, поднял что-то с земли и подал Борису Михайловичу.

— Он курил.

— Он?

— А кто же? Медведи некурящие. «Беломорканал». У нас в ларьке продавали.

Через некоторое время Иван Семенович сообщил:

— Тут он стоял и думал — куда же теперь идти. И тут-то он сбился. Нет, не лесовик он! Неопытный человек.

Они повернули почти в обратную сторону. Мосальский возражал, но охотник показывал на какие-то ему одному видимые вещи:

— А вот сучок сломан. А вот мох притоптан. Да ты смотри, паря, смотри, тут все записано. А вот и на снегу след!

Так они пришли к нанайской деревне и обнаружили корку хлеба и кожуру колбасы. Хлеб не успел даже зачерстветь.

— Он ел. Нанайцы колбасу не едят. А колбасу завхоз привозил. Значит и ему дал — приятели. Вот что, ты достань пистолет-то. Теперь пойдем с опаской.

И все-таки встреча произошла неожиданно. Они увидели его. Раскосов сидел на корне лиственницы и сидя спал. Хотя они шли очень тихо, он почуял опасность. Вскочил. Увидел за деревьями Мосальского и охотника. Выстрелил наугад в их строну. Мосальский только впоследствии обнаружил, что ранен в плечо, и только впоследствии почувствовал боль, уже на тоннеле, когда ему делали перевязку.

Еще раз воспользоваться оружием Раскосову не удалось: Иван Семенович, почти не целясь, выстрелил и выбил у него из рук револьвер.

Раскосов сказал:

— Ну что ж. Ваша взяла.

— А вы как думали? — ответил Мосальский.

Так неожиданно быстро закончились розыски, и Мосальский смотрел в затылок Раскосова, которому велел идти вперед, и думал о том, какими кривыми путями мог прийти к цепи преступлений против родины этот сравнительно молодой еще человек. В чем же он не поладил со своей родной стороной, со своим народом?

Раскосов шел твердо и даже сам удивлялся своему спокойствию. Он с удивлением обнаружил, что давно уже знал все, во всех подробностях: и то, что его поймают, и то, что он так пойдет по своему последнему пути, и то, что у него не хватит мужества застрелиться... Он знал это давно, уже тогда, когда вступил на свою смертную дорожку. Он только обманывал себя, выдумывал головокружительные удачи, богатство, роскошную жизнь... Какие могут быть удачи у человека, пошедшего на тяжкие преступления? Все это до поры до времени! Он так же обманывал себя, как Патридж, как Весенев, как все, кто обречен самой историей на гибель.

Мосальский сдал под охрану арестованного и сразу почувствовал боль в плече, понял, что ранен и что очень устал за эти дни напряжения и борьбы.

5

Более бледный, чем обычно, осунувшийся, с коричневыми кругами под глазами, вошел в кабинет генерал-лейтенанта Павлова Борис Михайлович Мосальский.

Несмотря на категорическое приказание Павлова, он так и не лег в госпиталь. Делал перевязки в поликлинике, отшучивался, когда хирург настаивал на более радикальном лечении, и старался не попадаться на глаза Леониду Ивановичу.

Но Павлов и сам очень соскучился о своем верном соратнике и любимом ученике. В конце концов он пошел на уступки и, посоветовавшись с врачом, сам пригласил Мосальского.

У Павлова в кабинете присутствовали оба его заместителя. Это были люди, с которыми пройден большой трудный путь, которых Павлов знал чуть ли не со времен гражданской войны.

Сейчас они обсуждали некоторые выяснившиеся по ходу следствия подробности всей преступной деятельности Штунделя. Суровый и немного опечаленный взгляд Павлова был устремлен на большое окно, где как из рамы выступала бескрайняя, необъятная Москва.

Павлов думал о том, как позорно, недостойно для больших, солидных государств, населенных в основном-то ведь хорошим и умным народом, заниматься пакостями, на какие способны только отъявленные хулиганы: мазать обои в чужой квартире, бить бутылки об гранитный парапет, ломать деревья в парках, бросать окурки на тротуары. Конечно, выходки диверсантов куда зловреднее, но для великой могущественной державы, для гиганта — Советского Союза это все равно не более, как блошиные укусы. С каким стыдом и недоумением узнает будущее человечество о всех изуверствах «холодной войны»!

Лицо генерала оживилось, когда вошел Мосальский. Павлов очень любил Мосальского, любил, как сына.

— Ну, герой, я теперь все знаю, мне все рассказали о тебе доктора! Самовольничаешь?

И, оборачиваясь к обоим заместителям, пояснил:

— В госпиталь не ложится, докторов не слушается, правда, вообще редко кто слушается докторов, я сам тоже грешен. Но тут совсем другое дело! Человек ранен, шутка сказать!

И снова обращаясь к Мосальскому:

— Ну, погоди, голубчик, мы за тебя возьмемся! Уж мы найдем на тебя управу!

Покончив с отеческими внушениями, Павлов улыбнулся ласково и приветливо и залюбовался статной спортивной фигурой Мосальского, который стоял в позе провинившегося ученика и смущенно улыбался, но явно не испытывал раскаяния.

Потом Павлов усадил Мосальского, справился, не болит ли у него рука, и потребовал, чтобы Мосальский во всех подробностях рассказал, «начиная с Адама и Евы», как все было: как Мосальский приехал на Лазоревую, как впервые услышал о ревизоре, как узнал о Пусике...

— Словом, мы слушаем. Имей в виду, что мы знаем все подробности, так что ты не вздумай что-нибудь пропустить, заметим.

— И желательно с описанием обстановки! — попросил один из заместителей.

— Да, да, с пейзажем! — подхватил Павлов. — Товарищ Кушелев охотник и обожает природу.

Мосальский начал свой рассказ. Он не поскупился на описание внешности Штунделя, подробно рассказал обо всем, вплоть до ареста диверсанта.

— Ну, а дальше? — потребовали слушатели. — А как ловили Раскосова в дебрях тайги?

Мосальский рассказал и о поимке Раскосова, и о Горкуше, и о Пикуличеве — обо всем.

Наконец любопытство требовательных слушателей было полностью удовлетворено. И тогда Павлов сказал:

— Ты, Борис Михайлович, не опозорил звания чекиста, сражался честно, смело и победил. Я проанализировал все и пришел к выводу, что у Штунделя был рассчитан каждый поворот. Например, он с первых же слов заявил, что ревизия продлится две недели, хотя сам-то решил скрыться через три дня. А как у него подготовлен был момент внезапного отъезда! Происходит взрыв тоннеля, который им же организован, он разыгрывает сцену негодования: «Что у вас тут творится! Безответственность! Развал! Ревизию прекращаю, немедленно еду в Москву и докладываю обо всем происшедшем!..» Понимаете, как эффектно бы получилось? Боюсь, что если бы не приезд Мосальского, Штунделю все могло сойти с рук, так и улизнул бы! Конечно, все равно бы мы его нашли, но сколько было бы тогда возни с его розысками! Да-а, удачно получилось, что ты как раз в это время поехал на Карчстрой, Борис Михайлович!

Павлов был в возбуждении, он так и видел всю эту картину тайги, погони, хмурых сопок, всей подлой игры Штунделя:

— А каков Раскосов?! Большая, должно быть, каналья. Пойман, схвачен, окружен — и все еще отстреливается! Да-а, молодец, молодец, Борис Михайлович!

Павлов обернулся к своим заместителям:

— Вот, смотрите на него — наша смена! Можем надеяться? А? Молодчина, молодчина, прямо скажу.

Павлов то хмурился, представляя, как прицеливался Раскосов, то смеялся, гордясь за Мосальского и представляя общее торжество;

— А нанайцы, говоришь, выразили желание участвовать в поимке вражины? Вы слышите, товарищи? И нанайцы! Хороший народ — нанайцы! А как звать этого охотника?

— Иван Семенович.

— Иван Семенович, да, да, Иван Семенович, вот тебе с кем вместе поохотиться, товарищ Кушелев! Как он выбил из руки Раскосова оружие! А? Наверное, этот Иван Семенович целит белке в глаз! Каковы все-таки наши люди! Всюду поддержка, всюду сочувствие. А? Как ты считаешь, Борис, это очень помогает в работе? Ведь если вдуматься, настоящие битвы разыгрываются, когда мы нападаем на след врага. У меня так и стоит перед глазами тайга, снег, и эта каналья стреляет... Кстати, охотника-то надо наградить, это я возьму на заметку. Вы думаете, и у других, как у нас? Нет. Обычно органы разведки и контрразведки — узкая группка чиновников да агентурная сеть профессионалов. Возьмем тот же Интеллидженс сервис, которым англичане гордятся не меньше, чем Вестминстерским аббатством. Что он собой представляет? Тайное тайных, какой-то орден иезуитов!

— Точно! — подхватил полковник Кушелев. — Для рядового англичанина Интеллидженс сервис — ничто. Он и знать его не знает.

— Вот то-то и есть! — торжествуя, заключил Павлов.

При этом он достал из кармана портсигар, но, так и не раскрыв его, положил на край стола:

— Да, товарищи, две битвы! И оба раза они терпят поражение. Патридж попробовал, не клюнет ли на старого царского чиновника, который при царе Горохе работал в угрозыске. Ну и что? Пресловутый Вэр никого. не купил на свои доллары, кроме нескольких жалких бродяг. Уж на что железнодорожный вор Килограмм не блещет высокой моралью, но и он наотрез отказался лезть в политику.

— А Кайданов? — напомнил Мосальский. — Ведь я его этим только и взял. У них тоже есть своя этика. «Что?! — завопил он. — Это я-то, честный вор, помогал шпионам и диверсантам?!»

— А со Штунделем, — продолжал с молодым увлечением Павлов, — со Штунделем-то как нам повезло! Ведь попутно мы выловили Альфреда Стрэнди — старого матерого шпиона. Характерная фигура этот Штундель! Из немцев Поволжья, на наших хлебах вырос, собака. Отцы и деды его, разведчики глубокого тыла, служили верой и правдой полковнику Николаи. А он переметнулся сначала к Локкарту, Локкарт мало платил, тогда к Патриджу. Вы смотрите, как он разыгрывал аристократа, а ведь всего-то навсего продажная бездушная тварь! Ничего святого, плюет на честь, на совесть, на бога, черта и на все человечество. На допросах вьется ужом: ах, в холодную войну он не верит, ах, своих хозяев ни в грош не ставит... Так чего же, спрашивается, шпионил? Убивал? Взрывы устраивал? Таков, говорит, удел азартного игрока.

— Все выложил! — сообщил второй заместитель Павлова, до сих пор не проронивший ни слова. — Даже что и не просили. От «презрения к жизни» следа не осталось, как угодно, на все согласен, только бы еще пожить. Мразь, одним словом.

— Да, товарищи, — заключил Павлов, — пока один только Пентагон тратит на подлейшую из подлых холодную войну три миллиарда долларов в год и содержит в штатах разведки не много не мало до ста тысяч человек, мы должны быть зорки, осторожны. Но ничего, справимся. Пусть хоть двести тысяч. Освоим?

Тут Павлов снова оглядел Мосальского с ног до головы, оглядел заботливо, отечески и не без гордости повторил:

— Рад, рад видеть тебя, герой. Похудел все-таки. Питаться надо. А вообще — хорош!

За всю работу совместно с генералом Павловым, под его руководством, Мосальский не слышал столько комплиментов по своему адресу.

«Это он, вероятно, жалеет меня из-за руки, а ведь и рана-то пустяшная, не стоит о ней даже говорить», — подумал Мосальский, еще больше смущаясь.

Во всяком случае, все это было приятно. Павлов и оба его заместителя дружелюбно улыбались, и день был солнечный, и на душе светло.

Павлов пригласил Мосальского, чтобы поздравить его с высокой правительственной наградой. Он и речь произнес, потому что хотелось придать некоторую торжественность моменту. После всех поздравлений и похвал Павлов осторожно пожал руку Мосальского и по возможности суровым тоном произнес:

— Ну, а теперь, подполковник Мосальский, марш в госпиталь! И чтобы через две недели поправиться! Задание понятно? Учтите: вам предстоит принять отдел! Вместо Лисицына! — и добавил негромко: — Теплый привет тебе от Байкалова, От Ирины Сергеевны и от многих-многих друзей, которые у тебя теперь есть на КТМ!

Когда Мосальский услышал эти слова, ему даже показалось, что рука его перестала болеть. Ведь если привет от многих-многих, то, может быть, и от Тони?

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. РОЖДАЕТСЯ НОВЫЙ ДЕНЬ

1

Бывают в тайге знойные полдни, когда смола плавится на деревьях, удушливая, горячая тишина стоит в зеленых лагунах, и небо замерло, и лист не шелохнет, и рыба в заводи не плеснет.

В такое время рельсы на железной дороге нагреваются — не притронуться, а песок железнодорожной насыпи кажется тяжелым, золотым.

В такое время тайга замирает. Ни звука. Ни шороха. Как в заколдованном царстве молчания. Гигантские лиственницы, размашистые кедры, ольха и осина — все погрузилось в горячую дрему, в блаженное опьянение солнечным теплом.

Рельсы начинают гудеть задолго до появления экспресса. На ближайшей станции семафор уже открыт, переведены стрелки. Экспресс промчится, не убавляя хода, мимо маленькой станции. Но бравый начальник и молодой безусый телеграфист непременно выйдут на перрон полюбоваться на красивое зрелище.

Точно в установленное время вдали появится голубой дымок. Потом из-за поворота дороги выплывет маленькая точка. Она увеличивается, растет... На изгибе пути она превращается в цветную полоску — и вот уже глаз различает и сильный паровоз, черный, с красными колесами, и за ним коричневый багажный вагон, похожий на сундук с металлическими застежками, и дальше вагон-ресторан, белый с голубым, шикарный, комфортабельный, и затем вереницу пассажирских вагонов.

И вот уже здесь, совсем близко... Вы видите, как работают могучие поршни... Круглый комок пара... А затем богатый сочный гудок, многократно повторенный по оврагам и взгорьям. Это поезд миновал семафор и одобрительно сообщил, что все в порядке!

Легкая желтая пыль вспорхнула вдоль насыпи... И уже слышно дыхание. Какая силища! Какая махина! Ослепительный, мощный, стремительный экспресс прогремел мимо перрона, пролетел, как блистательная планета, населенная живыми существами, как чудесное видение, — и вот уже он далеко, и видна лишь площадка заднего вагона... И трудно представить, что мимо промчалась не одна сотня людей! Запомнилась только спокойная фигура проводника в разрезе открытой двери, да мелькнуло лицо пассажира, мечтательно поглядывающего в окно...

Не гоголевская тройка летит с бесшабашным гиканьем, сама не зная, куда и зачем. Не гоголевская тройка — с немудрым своим снарядом, наскоро собранная ярославским мужиком, с шалыми бубенцами, купеческой удалью и обязательной песней ямщика!

Дальше, дальше мчится сверкающий экспресс, минуя мосты и тоннели, разъезды и полустанки, охватывая огромные пространства и оглашая мощными звучными призывами заколдованную тайгу.

И смотрит со страхом, растерянностью на возникающее у нас одно за другим чудо дряхлеющий, готовый грозить костылем и посылать проклятия, изъеденный морщинами времени, скованный параличом и болезнями, трясущийся, с отвисшей челюстью и воспаленными полуслепыми глазами, но все еще злобствующий, опасный в своей неутолимой жадности и лютой ненависти — старый, отживший мир.

2

Счастливые супруги — Нина и Игорь Ивановы — уехали туда, к конечному пункту магистрали, новому возникшему на берегу Тихого океана городу, окна которого смотрят на восток.

Говорят, Агапов по окончании работ остался на Карчальско-Тихоокеанской магистрали начальником дороги, а инженер Ильинский примет участие не то в сооружении гигантской электростанции на базе атомной энергии, не то будет работать над подготовкой межпланетного полета, осуществление которого становится реальностью в наши дни.

Модест Николаевич и Ирина Сергеевна Байкаловы в Ленинграде, с его волшебными фасадами, туманными набережными, с его сверкающим Невским проспектом, с его Смольным, с его Путиловским, с его музеями и научными институтами.

А Тоня Соловьева написала первую книжку стихов. Первая книжка! Это первая любовь! Один экземпляр книжки с соответствующей надписью получил подполковник Мосальский.

Семейство Павловых живет все той же полнокровной интересной жизнью. И так же непреклонно стоит генерал-лейтенант Павлов на страже безопасности нашего государства.

Березовский где-то на Кавказе строит тоннель. Маленькая Вика выросла и уже кончает школу. Березовскому это кажется удивительным. Родителям всегда, странно, что дети их необычайно быстро растут.

Прекрасен мир, когда знаешь, зачем, для чего живешь. И когда, следуя по новой магистрали, видишь пробуждающуюся тайгу, огромную, необъятную, полную неразведанных сокровищ, сердце наполняется таким волнением, таким счастьем, таким желанием созидать, преодолевать, жить!

Смотришь вперед, вглядываешься в очертания того, что там — дальше. И видишь, как рождается этот новый, лучезарный, возникающий день.

Загрузка...