Виктория сняла для Малколма уютную квартирку в высотке на окраине города. Из окна открывался прелестный вид, и по утрам она, поставив на широкий подоконник чашку с дымящимся кофе, выкуривала сигарету, любуясь склоном персикового неба и разостланным далеко внизу бархатным покрывалом лесопарка, простиравшегося до самого кольцевого шоссе, мягкое шуршание которого далеко разносилось в ранней прозрачной тишине.
Они никогда не обсуждали характер их отношений. Малколм не мучил Викторию вопросами из серии «как долго это продлиться», «когда ты придешь снова», «что я значу для тебя», безошибочная интуиция подсказывала ему, что это может оказаться лишним и внести нежелательную трещину в установившийся порядок. Он просто ждал её, всегда покорный и ласковый, терпеливо выслушивал всё то, что она ему рассказывала, все истории со студии, если что-то не ладилось, всю грязь, которую она выливала на людей, с которыми приходилось работать. Он должен был быть её отдушиной, утешением, усладой — это стало ясно ему с самого первого момента — и пока он отлично справлялся с этой ролью.
— За что ты не любишь Эдну? — во время одной из таких бесед спросил Викторию Малколм, — Мне кажется, что ты слишком часто унижаешь её режиссерское достоинство. Она ведь имеет полное право чувствовать себя автором тех кадров, которые вы снимаете…
— Почему ты решил, что не люблю? — возразила Виктория; она села на постели, подложив под спину подушку, и поставила пепельницу рядом с собою на одеяло, — я как раз люблю Эдну, мы вместе служили в армии, и вместе поступали, она всегда мне звонит, если у неё хороший контракт, ей нравится работать со мной, и она частенько повторяет: «Ты мой счастливый талисман, но порой жутко меня раздражаешь…»»
— Но вы ведь так много ссоритесь на съемочной площадке…
— Я думаю, что в данном случае это нормальная диалектика киноискусства. Когда несколько человек объединяют свои творческие способности, складывают вместе свои уникальные неповторимые видения предметов и явлений, нестыковки неизбежны, ведь творчество всегда продукт глубоко индивидуальный, личный. Когда работает коллектив, результат труда представляет собой сложную комбинацию усилий всех его членов. Согласись, в живописи, к примеру, такого практически не бывает, чтобы два художника писали одну картину, а если такое всё же происходит, то споры идут едва ли не из-за каждого мазка… Так и здесь: нам с Эдной порой трудно увидеть одно и то же. Разделить творческий порыв другого человека — это всё равно что на несколько минут перевоплотиться, взглянуть на мир чужими глазами; она вообще-то очень сильный самобытный режиссер, может, ты даже знаешь её работы… «Новое слово любви», скажем, широко известная картина на религиозную тему — воссоздание легенды о дочери Божества, пришедшей на Землю спасть людей, её снимала Эдна, успех тогда был колоссальный, просто блеск; с тех пор она очень болезненно воспринимает неудачи, в частности, когда предлагают снимать рекламу, это для неё унижение, но, как говорится, на безрыбье… В последнее время Эдну не приглашают в серьезные кинопроекты.
— Почему?
— Не нравится продюсерам, — Виктория недовольно поморщилась; уронив пепел на одеяло, она небрежно сдула его, — Эдна снимает тяжеловесно, вдумчиво, медлительно, делает много акцентов на деталях, а в современном кино сейчас взят курс на облегчение кадра, исключение информационной и эмоциональной перегрузки зрителя, усиление динамичности сюжета — зритель не должен скучать, надо сделать так, чтобы картина подхватывала его и несла… И он не должен много думать, пусть жует себе попкорн в кинозале, наши фильмы перестанут покупать, если из-за передозировки смыслом бытия, — она иронично усмехнулась, — упадут продажи попкорна, кино — это индустрия, бизнес, поэтому наша продукция обязана соответствовать спросу.
— Бедная Эдна… — Малколм сочувственно вздохнул, склонив хорошенькую головку на плечо Виктории, — у неё, я заметил, такие резкие нервные манеры, как будто сжатая пружина внутри, должно быть, она очень сильно переживает недостаток самореализации.
— Возможно, — небрежно ответила Виктория, — но я думаю, что это в большей степени из-за любви. У нее было три мужа, и со всеми тремя ей одинаково не повезло — они изменяли ей с её ассистентками, актрисами, даже с сотрудницами, отвечающими за освещение, тратили её деньги, и в конце концов уходили… Вряд ли найдется человек, способный не приобрести после такого хроническую тягу к самоуничижению, — Виктория потушила сигарету, уронила руки на одеяло, — каюсь, здесь и я приложила руку. Во время съемок одного из наших совместных фильмов, у нас обеих случился роман с исполнителем главной роли, она на меня очень долго потом дулась, но, боюсь, это было необходимо; в фильме не получилось бы такого надрывного эротического накала, не окажись мы обе от него без ума, а он был вот нечто вроде тебя, молоденький совсем, нет и двадцати, а уже такой спокойный и нравственно терпимый, — она усмехнулась, — перепрыгивал из одной постели в другую как кузнечик, и ничего… А кстати, — Виктория повернулась к Малколму, глаза её задорно сверкнули, — а ты не думал о том, чтобы попробовать себя в кино?
— Нет, — удивился юноша, — у меня же нет таланта.
Виктория откинулась на сложенные стопкой подушки и рассмеялась.
— А вот тут ты ошибаешься. Ты обладаешь самым большим и важным из всех талантов, а именно — ты способен ответить взаимностью на всякую обращенную к тебе любовь. Немногим это дано. Гордыня диктует нам необходимость тщательно выбирать себе предмет для поклонения. И в обоснованности этого выбора мы находим подтверждение высоты нашего духовного развития. Только животному для спаривания, считаем мы, сойдет любая здоровая особь своего вида. Существа разумные, мы преисполнились высокомерия… А я вот думаю, что это своеобразная мудрость — не выбирать. Ведь в каждом из нас, если присмотреться, можно обнаружить Вселенную. И полюбить. И жизни не хватит, чтобы разгадать эту Вселенную до конца… Отпихнуть распахнутый перед тобою мир, если он чем-то тебя не устраивает, гораздо проще, чем, преодолев себя, принять его. Я убеждена, любовь — это талант, — Виктория выразительно посмотрела на Малколма, — и у тебя он есть. С таким талантом можно пробиться и в кино, и во власть — куда угодно — ибо любое притворство рано или поздно будет раскрыто, а вот искренность чувств всегда и везде оценят по достоинству.
Малколм вздохнул. Ему вспомнилась в этот момент девушка в черном костюме — да, пожалуй, Виктория права, да не совсем — ведь окажись та девушка сейчас рядом, его дар любить всех и вся мгновенно бы иссяк, обрушившись огромной лавиной на неё одну, во всяком случае так ему казалось…
— Нет, я не хочу в кино, — сказал он.
— Я не буду спрашивать почему, — ответила она, — это особый мир, в который либо влюбляются навек, либо отвергают сразу.
Нить наметившейся в разговоре откровенности начала ускользать, и Малколм спешно подхватил её, в такие минуты можно спросить о многом, и он решил, что в контексте разговора о мужьях Эдны самое время выяснить что-нибудь о самой Виктории:
— А у тебя есть муж?
— Нет, — ответила она, вытягивая зубами новую сигарету из пачки небрежно и вместе с тем изящно (как только она одна умела), — но был, — добавила она значительно. На лицо Виктории при этом как будто бы набежала тень — точно маленькое облако заслонило собою солнце, это лицо освещавшее.
— Если не хочешь, можешь не отвечать, — прибавил Малколм немного виновато, — он тоже ушел, как от Эдны?
Виктория тонко усмехнулась.
— Да, пожалуй. Только гораздо дальше.
Она помолчала, сделала несколько затяжек подряд.
— Это случилось, когда я получила гонорар за работу над фильмом «Долгий рассвет», мои первые большие деньги. Мы тогда только поженились, нам кружило голову от счастья и успеха, хотелось роскоши. Я купила открытый автомобиль. Мы с шиком катались повсюду, ходили по фешенебельным ресторанам, гуляли, мы жили тогда, любуясь собой, такие красивые и богатые, нас ждало, как нам казалось, самое радужное будущее, какое только можно себе вообразить. Но во время одной из таких прогулок мы попали в аварию, очень глупую, мне — совершенно ничего, даже странно, как будто назло, ни царапины, а он сразу насмерть — перелом основания черепа — бедный мальчик, ему только-только исполнилось двадцать, милый, очень чистый мальчик…
Она снова замолчала, и именно в этот миг разом стихли все звуки, доносящиеся из открытого окна, очень странное красивое и грустное чувство кольнуло Малколма, ведь он тоже однажды умрёт, никому ещё не удавалось этого избежать, и, возможно, он умрёт даже совсем скоро, так и не испытав объятий той девушки в чёрном костюме…
Юноша решил, что Виктория уже ничего больше не добавит, и хотел идти варить кофе. Набор простых кухонных действий, вероятно, помог бы ему прогнать наваждение.
— Я любила только его одного, — продолжила Виктория после несколько затянувшейся паузы, — извини мою откровенность, если тебе неприятно то, что я говорю, но все остальные чувства по сравнению с тем священным восторгом, с тем ослеплением — как фотоснимки розы рядом с живым цветком. Наш роман до свадьбы длился не особенно долго, и жили вместе мы дай бог полгода, нашу любовь не успели тронуть ни привычка, ни бытовое озлобление. Это промелькнуло в моей жизни подобно внезапной волне приятного запаха на улице — было и нет. Не думай, я не из тех, кто упивается страданиями, я столько раз пробовала снова… От того удара я давно уже оправилась, но от того счастья — никак не могу. Здесь я очень хорошо понимаю Эдну; просто жить после волшебной сказки все равно что снимать рекламу после «Нового слова любви».
Виктория ткнула окурок в пепельницу. Точно точку поставила.
Малколм был почти готов рассказать ей о девушке в черном костюме, раскрытая тайна сердца должна была быть оплачена другой такой же тайной, но лицо женщины стало вдруг непроницаемо, он понял, что мысли её сейчас очень далеко, в том немом солнечном кинофильме, который невозможно показать никому другому.
— Прости, — сказал Малколм тихо, ему сделалось неудобно, что он взбаламутил ил чужих болезненных воспоминаний. Узнав сразу так много о Виктории и об Эдне, за несколько минут он как будто прошелся по краю неисчерпаемого озера их жизни, просмотрел короткий клип, в котором они мелькали, выхваченные холодным глазом камеры. Малколм ощутил неловкость от того, что всё это открылось ему, практически постороннему и в силу этого не способному даже как следует сопереживать. Как в баню заглянул — Всеблагая помилуй! — остается только извиниться и развести руками.
Виктория ему не ответила.
Этот разговор не изменил ровным счетом ничего в их взаимоотношениях, они были и остались на удивление спокойными и гармоничными, словно мягкое тепло заката. Малколм и Виктория, встретившись в определенный период жизни, идеально друг другу подошли. Оба сердца — его, еще совсем юное, не тронутое ни большим обретением, ни большой потерей, и ее, однажды уже выжженное сильным чувством, обессиленное и усталое — нашли в этой доброжелательно-равнодушной связи как раз то, что искали.
Прошли друг за другом лето и осень, обозначенный срок работы по контракту давно истек, Малколм снялся в фоторекламе того же автомобиля, для журнала адресованного автолюбительницам (зачем-то полуобнаженным) и даже в музыкальном клипе какой-то поп-звезды (Виктория представила его своей подруге из администрации этой звезды и он понравился).
Разумеется, ни о каком возвращении в Норд речи не шло, малютка Саймон оказался трагично прав, когда предрек, что, вкусив вольной жизни по ту сторону стены, Малколм примет решение остаться в Атлантсбурге навсегда.
По поручению директриссы её секретарь пытался дозвониться до беглого воспитанника, чтобы вразумить его и заставить вернуться, но безуспешно — Малколм сменил номер телефона, завел новый электронный ящик, дабы ничего не связывало его больше с прошлым, и сделал этому самому прошлому единственное одолжение — написал Онки Сакайо в социальной сети, что он неплохо устроился и попросил друзей не тревожиться о нём.
Аманда Крис в свою очередь заморозила его банковский счет, думая, что таким образом сможет подтолкнуть его к возвращению, голод, как говорится, не тетка, но и это ни к чему не привело — Малколм жил на содержании у Виктории и к своим гонорарам практически не притрагивался.
Последним средством, к которому прибегла администрация Норда, стало обращение в полицию. Дело о «побеге несовершеннолетнего из воспитательно-образовательного учреждения» было заведено как полагается, но директрисса к тому моменту от всего этого уже порядком устала, неповоротливые шестерни бюрократических машин раздражали её, тут бланки, там бланки, заявления, показания — мало что ли у неё работы?
— Да и хрен с ним, — объявила она совету администрации, — года не пройдет, ему восемнадцать исполнится, а как наша полиция работает, в носу ковыряют, так они его и в три года не найдут. Нравится ему на вокзалах ночевать — вольному воля.
Как представитель юридического лица, осуществляющего опеку над несовершеннолетними, Аманда Крис имела свободный доступ к личным счетам всех воспитанников до достижения ими совершеннолетия. И несколько сотен тысяч атлантиков Малколма не давали ей покоя — воспользоваться некоторой частью этих средств в определенных целях она имела право, существовал закон, согласно которому воспитанник, нашедший высокооплачиваемую работу, мог отблагодарить образовательное учреждение, столько лет безвозмездно дававшее ему знания и кров…
Всего то ничего — подделать несколько подписей и под предлогом очередного бездонного «благоустройства территории» перевести деньги на другой счет…
И готово. Можно наслаждаться жизнью. Ведь об этом источнике доходов не будет известно ни мужу, ни его строгой родительнице, которой ловкая Аманда Крис всё же немного побаивалась.
Свекровь-прокурор, энергичная женщина 55 лет, всегда обращалась к ней только официально, по фамилии. Она многозначительно приподнимала темные брови, собирая несколько складочек на высоком лбу и с ироничным прищуром осведомлялась:
— А вы действительно хорошо заботитесь о моем сыне, леди Крис?
И от этого прищура, от пристального взгляда светлых проницательных глаз прокурора, и от её насмешливо-недоверчивых интонаций, по позвоночнику Аманды всякий раз пробегал легкий холодок.
— Ну что же вы так испугались? — добавляла потом со смешком свекровь, — с лица прям спали. Я шучу.
Но вор, крадущийся по темной улице с награбленным добром, как известно, испугается и мыши, перебежавшей ему дорогу. «Шуточки» — со злостью думала Аманда, глядя в синюю спину прокурорского пиджака свекрови, «так смотрит, как будто бы знает что-то…» Положить конец своей двойной жизни она, однако, не находила сил — убежденное злодейство явление довольно редкое; и всякое первичное нравственное преступление имеет началом в большинстве случаев слабость, а не умысел, лишь дальнейшее развитие и укрепление преступного образа мыслей обусловлено сформировавшейся уже привычкой ко злу, постепенной адаптацией к нему совести — изначально Аманда просто не смогла преодолеть искушения, взглянув в большие доверчивые глаза двадцатилетнего мальчика, пришедшего к ней устраиваться на работу. А то, как покорно и почти испуганно он дался ей, растрогало её, обожгло жалостью, которая тоже нередко толкает людей на ошибки, и язык не поворачивался сказать юноше правду — сама собою лилась сладкоречивая ложь про скорый развод с мужем, женитьбу и всё в этом духе. Аманда сама замкнула вокруг себя этот порочный круг, и теперь оставалось только успевать поворачиваться в нём, как он того требовал, ловчее и ловчее с каждым днем, используя всё более изощренные средства, чтобы оставаться в равновесии.
Наступила зима, и заиндевелые деревья на дворе стояли, поблескивая в случайных лучах прицельно, точечно — будто осыпанные бриллиантовой пылью. Под ногами крепко потрескивал крупитчатый, точно сахар, снег.
Поутру идущим к учебным корпусам Онки и Рите Шустовой попался на глаза спешащий от проходной на работу, в административный корпус, молодой директорский секретарь.
— Ух ты, глянь, какая на нём шмотка, — воскликнула Ритка, остановившись и нескромно уставившись вслед юноше. В блеклом свете зимних утренних сумерек мягко серебрился длинный ворс эксклюзивной мужской шиншилловой безрукавки.
— Ну и что, — пожала плечами Онки.
— Вряд ли на секретарскую зарплату она куплена, — покачала головой Ритка.
— Подарили, значит. Тебе то какая печаль? Всё норовишь нос куда-нибудь сунуть, да обсудить, у кого что… Не женское это дело — сплетни, Рит. Больше молчи, и сойдешь за умную, — Онки едко улыбнулась.
— Ах ты язва! — Рита в шутку толкнула подругу в снег.
Навалявшись и накатавшись вдоволь, они отряхнулись, подняли свои сумки и пошли дальше.
— Эта жилетка все-таки подарок, — сказала Рита.
— Приличные юноши до свадьбы таких подарков не принимают, — безапелляционно заявила Онки, досадливо хмуря лоб. Подобные разговоры не представляли для неё совершенно никакого интереса.
— Нельзя так, — мягко укорила её Шустова, — иногда ты бываешь слишком резка, не стоит судить поспешно и притом так строго.
— Я и не сужу. Только предпочитаю видеть в людях правду. Вот, к примеру, Малколм. Он ведь шлюхан, и ничего другого о нём, не кривя душой, и не скажешь, он такой, какой есть. Но признание этого, однако, не мешает мне ценить его доброе и искреннее сердце. Ты ошибаешься, если думаешь, что я сразу просеиваю людей сквозь сито, «хорошие» или «плохие». Просто подмечаю и запоминаю их черты, в каждом отделяя зерна от плевел, так, на всякий случай, дабы не было потом сюрпризов. Всегда полезно знать, чего ожидать от окружающих.
— Как ты практична, — фыркнула Рита, ерзая плечом, чтобы поправить лямку сумки, — все сухо продумываешь, чувства и те раскладываешь по полочкам.
— А что в этом плохого? — спросила Онки, — умный человек в первую очередь рассудителен и дальновиден. У него в жизни нет ничего лишнего. Вот мы идём сейчас с тобой и разговариваем. Умный человек всегда знает, зачем он произносит каждое слово в беседе, делает каждый шаг. Он взвешивает все последствия своих действий, просчитывает каждый из возможных исходов. И наперёд продумывает, что станет делать в сложившейся ситуации. Его жизнь ясна ему. Глупец же действует наугад. Им руководят сиюминутные настроения и смутные чувства. И жизнь мотает его как фантик из стороны в сторону. Мысль человека невесома, но именно она творит мир вокруг него. Умный человек всегда задумывается. Над всем. В том числе и над чувствами, не слишком уж надежные они советчики, их тоже не плохо было бы подчинять логике, систематизировать, чтобы, в конечном итоге, хотя бы немного понимать. Думать — естественная потребность умного человека, а глупый, напротив, старается, где можно, избегать усилий мысли, предпочитая «делать как все», «верить на слово», «полагаться на авось», «выбирать не умом, а сердцем».
— В тебе напрочь отсутствует романтика, — грустно сказала Ритка. Лямка все-таки скатилась с её плеча, и она волочила сумку по снегу.
— Слово «романтик» придумали поэты, чтобы не называть своих героев дураками. Как-то не книжно.
Рита хмурилась, ей не нравились высказывания Онки, но она не любила с нею спорить, и разговор зачах. Благо, что они уже стояли у входа в учебный корпус.
Молодой секретарь уходил всё дальше по косой аллее, ведущей к зданию администрации. Его фигура в голубоватом сумраке морозного утра стала уже едва различимой.
Происхождение надетой на нём безрукавки интересовало, разумеется, не одну только Ритку — мало ли вокруг завидущих глаз да злых языков? — и всякий раз на неудобные вопросы или скользкие намеки застенчивый юноша отмалчивался, опуская ресницы — врать он толком не умел, но и правды сказать не мог.
А было вот что. После очередного выяснения отношений, когда молодой секретарь отважился наконец положить на директорский стол заявление об уходе, Аманда Крис приняла его с неожиданной кротостью и подписала. Прежде она не давала ему довести составление заявления даже до середины шапки, вырывала у него то бумагу, то ручку, несмотря на сопротивление, норовила обнять, осыпая заверениями в своей безграничной любви… Юношу удивила эта её необычная покорность и даже немного опечалила. Неужели разлюбила?
На следующий день, придя, как он думал, за подготовленным пакетом документов, молодой человек обнаружил на своём столе «прощальный подарок» — прелестную шиншилловую безрукавку. И сердце его растаяло. Ведь Аманда не удерживала его как прежде, не подавляла, отпустила, ничем, кроме долгих печальных взглядов в его сторону, не выдавая своего отношения к принятому им решению.
…И в который раз он покорился, порвал заявление и вновь принял прежнее своё оскорбительное для приличного юноши положение, ведь он любил — действительно любил! — эту самую Аманду Крис чистой первой любовью и больше всего на свете хотел ей верить.
В течении зимы сначала Белке, а затем и Коре Маггвайер исполнилось восемнадцать лет. Вот и всё, кончилось детство. В весенний призыв они обе должны были отправиться на государственную службу, на какую именно из двух, решала медицинская комиссия — в армию или в суррогатный резерв.
Нескончаемая очередь на осмотр тянулась вдоль холодной даже на вид казенной стены, обшитой крупной белой кафельной плиткой. Металлических стульев на всех не хватало. Садились по очереди. У выходящих из кабинетов ближайшие соседи взволнованно спрашивали о результатах.
— Ну что, армия?
— Армия…
Белка и Кора никогда особенно не общались, но оказавшись вдвоем среди сотен незнакомых девчонок, они поневоле прониклись друг к другу. Никого из Норда поблизости не было, и они чувствовали себя словно два земляка на далекой чужбине.
— Ну что, армия? — спросила Кора, когда Белка закрыла за собою дверь кабинета, а со стула рядом нетерпеливо вскочила стриженная девушка в красной футболке, готовая, точно горячий конь, едва загорится оранжевая лампочка над дверью, ринуться навстречу своей судьбе.
— Суррогатный резерв.
— Повезло… — заахали сидящие рядом.
— Не думаю, чтобы это было намного лучше, — ответила Белка небрежно, — говорят, что от родов тоже можно коньки отбросить.
— Чего это они тебя так? — спросила Кора, — ведь из-за войны набор в СР существенно уменьшен.
— Зато увеличена норма, и сейчас в связи с этим не всех берут, но мне сказали, что у меня какая-то особенно здоровая матка и таз широкий, вот меня и взяли, — ответила Белка, развертывая испещренный водяными знаками листок — распределительный документ — «данное свидетельство выдано лицу, которое обязуется при прохождении государственной службы в штате суррогатных матерей республики новая Атлантида выносить и родить — следующее слово было впечатано в подчеркнутый пропуск в строке на машинке — „троих“ здоровых детей.»
— Ничего себе, — загудела очередь, — а раньше срочницы рожали по двое.
— Прорвемся! — отмахнулась Белка, — Контрактницы рожают и по пять. Максимально допустимое вообще двенадцать. Тогда пожизненную пенсию дают и присваивают почетное звание.
Пока осматривали Кору, она ждала в коридоре, сочтя это вежливым — какие-никакие, а все же знакомые…
— Ну что, армия? — жадно накинулись на выходящую из кабинета ожидающие.
— Армия, — мрачно подтвердила Кора.
Профессор Ванда Анбрук и её молодой супруг, гуляя, неторопливо и чинно шли по широкой парковой аллее. Гордый Макс деловито катил перед собою светло-бежевую кожаную коляску с младенцем. Онки Сакайо некоторое время следила за ними взглядом, стоя на тропинке, что бежала наискосок по заснеженному газону и через какую-нибудь сотню шагов сливалась с большой аллеей.
Направляясь сюда, она планировала застать супругов дома, они жили в коттеджном поселке на краю парка, и, встретив их несколько раньше, чем предполагала, Онки немного растерялась. Предчувствуя свое вторжение в чужую размеренную жизнь, она ощутила прилив робости, совершенно ей не свойственной. «Они гуляют с ребенком в выходной день. Они наедине и уверены, что им никто не помешает. И тут я подойду. Что мне говорить? Как себя вести?» Но вспомнилось печально-просительное лицо Коры, которая, уже остриженная наголо и одетая в «хаки», с пухлым армейским рюкзаком за плечами, перед самой посадкой в фургон, протянула Онки стопку аккуратно сложенных листков бумаги.
— Если сможешь… Передай, пожалуйста… Ему. На случай если меня убьют. Пусть сохранит, если это чего-нибудь стоит.
Девчонка решительно двинулась вперед по тропинке наперерез коляске, что плыла покачиваясь, словно каравелла, над белыми снежными буграми по краям аллеи.
— Здравствуйте, Ванда, — выпалила она решительно, спрыгнув с плотного сугроба прямо перед гуляющими, — меня зовут Онки Сакайо. Я из Норда. Заранее прошу прощения за свою наглость, но моя подруга, Корнелла Маггвайер, очень просила меня об одном одолжении. Её призвали в армию, и уезжая, она оставила мне вот это, — Онки быстро, пока ей не успели возразить, точно фокусник, извлекла из-под куртки плотный сверток, — она хотела, чтобы я передала Максу лично в руки.
— Что это? — спросил он и покраснел.
— Там стихи, — сказала Онки, держа увесистый сверток в вытянутой руке.
— Стихи? — переспросил Макс. Не принадлежащий ни к одному из признанных типов красоты, скорее даже страшненький, чего таится, он, однако, бывал очень мил, особенно когда конфузился, и сейчас большие уши его, как будто немного прозрачные на свету, нежно порозовели. Загнутые наверх кончики опущенных золотистых ресниц блестели в солнечном свете. Тонкая светлая кожа почти очистилась от прыщей — правду, должно быть, говорят, что этот недуг исцеляют супружеские объятия, — Стихи? Мне?
— Да.
— Можно… я возьму? — робко спросил Макс, взглянув на Ванду почтительно и будто бы чуть виновато.
— Ну конечно, — спокойно ответила профессор Анбрук, — почему я должна быть против?
— Спасибо, — поблагодарил Макс, бережно принимая послание из рук Онки Сакайо.
В этот момент из коляски раздался звук, похожий на скрип дверных петель. Молодой отец тут же метнулся к люльке и, склонившись над нею, нежно забормотал:
— Тихо-тихо, маленькая, спи радость моя… Всё в порядке. Я здесь.
— Извините, — сказала Онки поспешно, происходящее показалось ей чем-то очень интимным, неким таинством, присутствовать при котором посторонним явно не стоило…
Макс плавно покачивал люльку и напевал тихим голосом, пытливо заглядывая в занавешенное прозрачной сеткой окошечко коляски. Онки почувствовала себя лишней.
— Ничего страшного, — снисходительно сказала Ванда.
Перевалив через высокий сугроб, Онки помчалась по нехоженому снегу на другую сторону парка. Её отпустили из Норда всего на два часа, и нужно было спешить.
Так вышло, что вскоре и сама Онки уехала из Норда. По результатам тестов, которые она отыскала на просторах информационной паутины и (просто из любопытства, играючи) прошла её приняли сразу в несколько университетов невзирая на то, что она ещё не достигла абитуриентского возраста.
— Мы гордимся тобой, Онки, — казенно и пафосно, как водится, произнесла Аманда Крис перед тем как вручить бывшей воспитаннице свидетельство об уровне полученного образования, — теперь нам есть что возразить противникам альтернативной репродукции человека — и в пробирке может быть зачат гений!
Онки выслушивала директриссу со скучающим лицом.
— Спасибо, — сухо поблагодарила она, приняв из рук Аманды пакет документов.
Покончив с бюрократией, девушка поднялась в свою комнату. Вещей у неё почти не было: узелок с одеждой, несколько книг да маленький личный компьютер с серебристым тисненым узором на корпусе. Ну вот и всё. Пятнадцать минут на сборы. Прощаться тоже вроде почти не с кем. Разве только Ритка, но она всё умеет превращать в хохму, даже серьезное и грустное. Вот влетит сейчас в комнату, как ураган, обнимет своими длиннущими ручищами и начнет голосить:
— Аааа! На кого ты меня тут, несчастную, покинулааааа…
Уткнется головой в плечо, как будто рыдает, а потом вдруг как засмеётся! Резко вскинет лицо, сверкнет глазюками и давай ржать… Такая уж она, Ритка…
Онки задумчиво перебирала на столе книги. Брать их собой? Не хочется. Они тяжелые, да к тому же она их все уже прочитала. Выбросить тоже жалко. Оставить? Только вот кому? Книгу, которую ты любил, как домашнее животное, можно отдать без сожаления только в очень хорошие руки, бережные — доверить её стоит только чуткому восприимчивому уму…
На лице Онки мелькнула быстрая лукавая улыбка. Она придумала.
Мальчики сидели на скамье возле спортивной площадки. Саймон что-то терпеливо растолковывал Фичу (странно, что не наоборот), водя тонким пальчиком по странице учебника, а добродушный толстяк сидел рядом, ерзая, надув от натуги щеки и наморщив лоб; смысл, по-видимому, ускользал от него и приходилось стараться изо из всех сил, чтобы ухватить его хотя бы за хвост.
— Ты объясняешь ему геометрию? — не скрывая удивления воскликнула Онки.
— Это теорема Пифагора, — небрежно пояснил Саймон, не поднимая глаз, — я её и в семь лет прекрасно знал.
— Я к тебе, — сказала Онки.
— Зачем? — Саймон так и не оторвал глаз от учебника, было заметно, что он нарочно так ведет себя с нею.
Фич вежливо поздоровался, он помнил, сколько раз эта странная очкастая девочка спасала его, разгоняя хулиганов.
— У тебя скоро день Рождения, — не сдавалась Онки, — я приготовила тебе подарок.
— Я тебя не приглашал и не собираюсь, — заявил Саймон, и, обращаясь уже к Фичу, как будто бы Онки вдруг испарилась, а не продолжала стоять над ним, он продолжил объяснение, — вот эта сторона прямоугольного треугольника называется катет…
— Да перестань ты кривляться! — не выдержала девушка, от злости она слегка притопнула ногой, — а то опять дождешься, что я тебе врежу!
Саймон якобы неохотно поднял на неё глаза — невероятно зеленые, как будто бы светящиеся изнутри — точно молодая листва, сквозь которую глядишь на солнце. И ничего не сказал.
Просто обдал Онки как ведром холодной воды этим взглядом. Презрительным, но где-то в глубине — или показалось? — чуть нежным…
— Фич, на, возьми, почитаешь на досуге, — быстро пробормотала она, положив стопку книг на скамейку рядом с толстяком, — мне просто они не нужны больше. Я уезжаю.
Онки развернулась, собираясь уходить, но чья-то маленькая рука удержала её.
— Как уезжаешь? Куда?
Снова разверзлась зеленая бездна подсвеченной солнцем сочной листвы. Шаг навстречу — риск безнадежно заплутать в этом колдовском лесу… Теперь в глазах Саймона не было и тени напускного безразличия — в них бушевала ласковая тревога… «Ты уезжаешь? — говорили его глаза, — От меня?»
— Да иди ты к чертям! — воскликнула Онки, вдруг испугавшись его порыва, и вырвав руку, побежала прочь.