Глава двадцать третья АВТОМОБИЛЬНАЯ КАТАСТРОФА

Где все не так, и все не то,

и все непрочно.

Который час, и то никто

не знает точно.

А. Галич

258. 4.09 — 4.27

Юра захлопнул папку. Он сделал бы это давным-давно — такой невыносимой пакостью несло с ее страниц, — если б не разные мысли, разговоры, рассуждения о смерти: от них Юра, сам весь в недавней смерти Гали, в похоронах, просто не мог оторваться. Когда же началось описание убийства человека в драповом пальто, в Юриной голове, тяжелой от бессонья, словно бы что-то щелкнуло: он припомнил те тринадцатилетней давности лютые морозы, лицо остриженного наголо человека по телевизору, слухи, что гуляли по М-ску добрую неделю, больше того: Юра узнал дворик двухэтажных бревенчатых домов: через дорогу от места, где жил Арсений. О, нет! Юра вовсе не сумасшедший, он способен понять разницу между действительностью и художественным вымыслом, но… но описать убийство так сумеет, кажется, только тот, кто его совершил?!

Юра то и дело отрывался от рассказа, прикрывал глаза, соображая, сопоставляя, воображая, — и его мутило. Я должен задать Арсению этот вопрос! Как сильно давний приятель изменился здесь, в Москве! Он конечно же станет врать, выкручиваться… Впрочем, может, и не станет: ему, кажется, просто нравится выставлять на поверхность самое свое стыдное, самое свое… Юра даже не нашел слова, брезгливо поморщился, взглянул на часы: ладно! не важно! для таких вопросов не вовремя не существует! И, сняв трубку с аппарата на столике отсутствующей всю ночь дежурной, набрал Арсениев номер. Не подходили долго, потом недовольный женский голос отозвался руганью и запищали короткие гудки. Юра набрал номер снова, снова услышал отбой, — тогда еще раз, еще и еще и. когда, наконец, женщина на том конце провода сдалась, потребовал Арсения. Того не оказалось дома: Юра поверил женщине, ибо она вроде бы поверила в необходимость Юриного звонка.

Приступ активности поутих в Юре, сдемпфированный неудачею, выяснять у Арсения что бы то ни было расхотелось. Юра скомкал листок с Арсениевыми координатами, уронил на пол, вернулся к креслу. Взял в руки папочку, спазм тошноты тут же скрутил внутренности, и Юру вывернуло, едва он успел добежать до туалета. Пакости! пакости! Боже, какие пакости! Я не хочу разбираться, на деле он убил или только в мерзком своем воображении! Он все равно сделал это с удовольствием. Я не хочу иметь ничего общего с ним! Ни с ним, ни с его отвратительной, сентиментальной, липкой алкоголичкою, ни с пьяными артистами из кабака! Я не хочу знать их компанию! приговаривал Юра, в клочки разрывая страницы рукописи и бросая их в унитаз. Единственный экземпляр? Тем лучше! Никому на свете не нужно искусство, от которого тошнит!

Юра вспомнил Моцарта, вспомнил Гайдна, присел на фаянсовый краешек и заплакал. Потом встал и принялся мыть руки в обжигающе холодной воде, пока они не покраснели, не вспухли. Потом направился в коридор, приоткрыл дверь в свой номер; стараясь не глядеть ни на соседа, ни на его подружку, задерживая дыхание, чтобы как можно меньше перегара попало в легкие, покидал в чемоданчик немногие свои вещи и, бросив сонной администраторше, что уезжает, вышел на улицу. У гостиницы, приманивая зелеными лампочками, томилось несколько такси. Юра открыл дверцу первого и сказал: в Домодедово.

259.

……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….

260. 4.23 — 5.09

Где-то там, далеко, у Лики, спотыкаясь о забоины на бороздках, давай, брат, отрешимся, поет бард, давай, брат, воспарим, но не проникновенному, заклинающему голосу удается вытащить Арсения в реальность из невыносимого кошмара, а остановке машины и тишине. Реальность является низким, затянутым грязной байкою потолком «запорожца» да куском ртутного фонаря (остаток срезан углом окна), достаточно яркого, чтобы неприятно слепить даже на фоне слегка сереющего неба. Рука, на которую Арсений оперся, подламывается: затекла, — и тут же провоцирует рефлекторное еб твою мать сквозь зубы. 4.23 на часах. Метро — входной вестибюль «Площади Революции» — «Площади Свердлова» — фантастическое совпадение! — равно как и памятник самому Якову Михайловичу, закрытый поднятым капотом, а видны Большой с Малым да угрюмый геморроидальный Островский, засранный птичками; за ветками — холодильник с бородою, основоположник, и над его головой — кровавая звездочка Кремлевской башни. Справа «Метрополь» и много машин около него: «форды», «тоёты», «фольксвагены». Машины мертвые, на приколе, а живых — ни одной, хоть и самый центр Москвы. Время, видать, такое.

Вильгельмова копается в моторе, но вместо нормального что случилось? или почему стоим? Арсений, не найдя в себе покуда сил окончательно переключиться из кошмара в реальность, произносит: когда построили «Площадь Революции», и кивает головою назад, в тридцать восьмом, кажется, в самый разгар, — привезли на приемку Сталина. Ночью. В такой же, надо думать, час: между волком и собакой. Хозяин все ходил, ходил, раза четыре, говорят, взад-вперед прошелся, к статуям присматривался. К курам, к петухам, к пионерам и комсомолкам, к пограничникам с овчарками. Ты обращала внимание: там ведь и куры есть, и петухи. Вильгельмова не реагирует, копается в моторе, но Арсений, весь в себе, в приснившемся ужасе, не реагирует на то, что Вильгельмова не реагирует, знай продолжает рассказ: лицо, говорят, мрачное, молчит, трубочкою попыхивает. Свита настороже: на скульптора, как на покойника, поглядывает. Тот, естественно, сам не свой. Идут к эскалатору: похоронная процессия. И тут Главный Искусствовед оборачивает свое рябенькое лицо и произносит два слова: кэк жывие. Так вот, представляешь: я попадаю туда, к ним, в подземелье. И эти вот кэк жывие начинают и впрямь оживать, то есть остаются металлическими, но разгибаются; руки, ноги, поясницы затекшие разминают со скрипом: знаешь, как когда оловянный пруток гнешь, — им ведь больше сорока лет пришлось под низенькими арками простоять в позах, каких нормальному человеку и получаса не выдержать; квохтанье, лай, бронзовые петушки над головою порхают, а люди — их ведь там каждого по четверо, одинаковых, как близнецы, — это почему-то всего кошмарнее показалось! — бросаются ко мне и просят себя подменить, хоть ненадолго, хоть на недельку! У них там и наганы, и винтовки, могли б припугнуть, заставить, а они просят, именем революции просят, или нет, постой! именем площади революции, женщины плачут, на колени падают. А мне и деваться некуда: все шесть эскалаторов бегут вниз с бешеной скоростью, входы на пересадку колючкой под током замотаны… А чего мы, собственно, стоим? соображается, наконец, Арсений с ситуацией. Поломались, что ли? Молнию застегни! отрывается Лена от мотора. Чтоб я прибора твоего недоделанного больше не видела!

Арсений проводит рукою по брюкам: действительно; тянет язычок вверх. Глядит на часы. Еще две минуты назад абстрактные, три циферки являют зловещий свой смысл. Перекличка же через полчаса! Вильгельмова сверкает на Арсения бешеным глазом, злобно, с размаху швыряет какую-то железяку в недра моторного отделения. Ну-ка пусти, отталкивает художницу Арсений и лезет под капот с головою, вытаскивает толстые высоковольтные провода из свечных колпачков. Включи-ка, кричит, стартер! Только не газуй! Искры, едва коленвал завертелся, сыплются синие, жирные. Стоп! Хватит! Аккумулятор посадишь. Что же может случиться еще? Система питания? Бензонасос? Диафрагма? Глядит на часы: 4.29. Впрочем, спокойно! пока до нас дойдет дело… У тебя переноска есть? спрашивает. Может, спички? (Идиот!) А ключи? Или хоть пассатижи?

Диафрагма, бензонасос, передразнивает Арсений сам себя, еще немного покопавшись под капотом. Бак-то сухой! Лягушка-путешественница! отплачивает Лене за прибор и снова глядит на часы. Арсений и в «мерседес» готов сейчас забраться за литром бензина, но у Вильгельмовой, оказывается, нету даже шланга!

Слышится шум приближающегося автомобиля, скользит свет фар. Арсений бросается наперерез: такси! Шеф! Бензина! Капельку! До заправки добраться! Позарез! Юра вжимается в заднее сиденье, отворачивает лицо, бросает: опаздываю! Шофер ударяет по акселератору. Ше-е-еф! У, с-сучара! Ну, может, хоть банка у тебя какая есть? Вильгельмова снова лезет в багажник и извлекает ржавую жестянку из-под горошка. Ладно, сойдет. Тут рядом заправка, у китайгородской стены. Пошли! Окошко закрыто фанеркою, и надпись на ней: с 6.00 до 23.00 Как по заказу! Все? Пиздец? 4.34! Нет, худа без добра не бывает: у запертой заправки, в укромном уголке, стоит, привалясь к стене, старенькой модели «ява», такая точно, какую имел в свое время Арсений, — продал, когда женился на Ирине и получил доверенность на «жигули». Уж не она ли? Арсений сдергивает шланг с карбюратора, сует в ржавую банку, поворачивает краник. Боже! как медленно льется бензин! И как его мало!

Но вот стакана три в баке, и наши путешественники двигаются вперед, к ближайшей круглосуточной колонке: до площадки на трех стаканах хрен доберешься. К Бе-го-вой! Гнать нельзя: экономия горючего, и вот это противоречие между внутренней лихорадкою и скоростью километров в пятьдесят, не больше, выматывает всю душу. За спиною «запорожца» клубится черный дым, ибо в мотоциклетный бензин подмешивают масло, глаз горит только левый, — точно, что ступка. Благо ГАИ пока спит. Топливо заканчивается за двадцать метров до цели. Взглянув на часы — 4.41, — Арсений, словно полководец в разгаре решающего сражения, отдает команду: покатили! Художница с журналистом выходят, упираются с обеих сторон в передние стойки, напрягаются. Пошло! Арсений подправляет баранку. Открытые дверцы «запорожца» торчат, как оттопыренные уши.

Тридцать литров, запыхавшись, протягивает Арсений заспанной продавщице Ленин трояк. Только по талонам, с удовольствием цитирует продавщица пункт инструкции и захлопывает окошечко. Хоть пять литров дайте! И сдачи не надо, переходит Арсений на уже привычный просительный тон и тянет руку к Вильгельмовой за добавочными деньгами, трет большим пальцем средний и указательный, но заправщица давно в глубине, в темноте и, сколько можно догадаться, улеглась на диван, досыпает. Арсений принимается изо всех сил барабанить кулаками по плексигласу и вдруг чувствует острую боль в запястье: согнулась, сломалась, впилась в плоть запонка. Еб твою мать! И 4.54 на часах…

А издалека, с Ваганьковского моста, как спасение, надвигается зеленый огонек. Ему наперерез бросается теперь уже Лена, не надеясь, что успеет вырвать Арсения из озверения, в котором он колотится о будку колонки. В парк! высовывается водитель. Уйди с дороги, блядища! Кому говорю: в парк! Нам до Водного, заискивающе молит блядища и кивает на табличку за лобовым стеклом. По дороге. Пятерочка, отвечает водитель, мгновенно уяснив ситуацию: и жаловаться не станет, и выхода у нее нету. Арсений! Да оставь же ее, Арсений! Поехали! У Арсения хватает сознания, чтобы понять: через три секунды Лена бросит его, укатит одна. Он и сам поступил бы так же.

5.02. «Динамо». 5.05. «Аэропорт». А куда мы, собственно, так рвемся? успокаивается вдруг Вильгельмова, и кажется, что ей даже стыдно за недавнюю истерику, за готовность предать попутчика на произвол судьбы. Дай Бог, чтобы до наших номеров к шести дошло. Мы бы и на метро успели. Не следует быть слишком оптимистичной, отвечает Арсений. Они могут начать перекличку сзаду наперед. Неужели? и Ленино лицо снова цепенеет. 5.09. Тоннель под «Соколом»…

261.5.13 — 5.13.03

Почти застывшее, многократно растянутое, как в кино на рапиде, мгновение, что потребует для описания нескольких полновесных страниц, Арсений обозначил именно тремя секундами потому только, что цифры машинка печатала вровень с прописными буквами, и придать первым смысл секунд, а времени — шестидесятикратное умаление возможно было, лишь ударив по буквенным клавишам, схожим с цифровыми, а таковых наличествовало всего две: «з» и «о». Из четырех же возможных (при двузначности) их комбинаций одна не годилась вовсе, ибо символизировала если не сортир, то удвоенное ничто, а две из трех оставшихся обозначали — Арсений чувствовал — слишком крупный для мгновения, что застало Арсения едва вышедшим из такси и придерживающим дверцу для Вильгельмовой, повернув голову поверх жестяной салатного цвета крыши в сторону площадки, где в неверной серости наступающего утра, от этой серости двумерные, плоские, толпились населяющие площадку тени, — временной отрезок; впрочем, если бы даже в распоряжении Арсения находились и остальные восемь цифр размером со строчную литеру, большей точности обозначения времени действия он все равно не добился бы, ибо 03, 02 или, скажем, 08 — одинаково условны, никем не измерены и нужны для того лишь, чтобы несоответствием секунд страницам создать у читателя полумистическое ощущение то ли прозрения, то ли бреда.

Увиденные и узнанные все сразу, мгновенно и одновременно, толпились на площадке те, кого встретил, вспомнил или вообразил Арсений в этот бесконечный романный день (который, впрочем, давно можно было бы считать оконченным, если бы удалось Арсению отбить его от следующего хотя бы несколькими десятками минут нормального, не извращенного снами, сна в постели) или, если угодно, те, кто окажется загнанным в плоскую герметичную коробку «ДТП».

Двое без лиц, что вели Арсения длинным подземным коридором, а потом, многими часами позже, пытались догнать; старуха уборщица в застиранном халатике, вытиравшая с мрамора кровь Арсения; водитель метропоезда, безжалостно, несмотря на все Арсениевы вопли, произнесший утром свое ВПЕРЕД; голая Лика на корточках, с телефонною трубкою у уха, — нет! Лики на площадке нету, это показалось, — с трубкою, на корточках, сидит ее муж, Женя, которого Арсений не видел никогда в жизни, даже на фотографиях, и который неизвестно как и зачем прибыл сюда из Владивостока; с ужимками на лицах комично прыгает четверка: руки крест-накрест, как у маленьких лебедей в балете: шурин Миша, его любовница Марина, Маринин муж-ориентолог и Мишина жена Галя с комсомольским значком на вспухшей молоком голой груди; Гарик с трубкою в зубах лениво дирижирует танцем; продавщица «явы» с татуировкою «У, ЕВРЕИ ХИТРОЖОПЫЕ» на лбу; Равиль в косоворотке, в очаровательной своей эспаньолке, пародийно прямо сидит на стуле с высокою спинкою: глава семьи! и по обе стороны от него стоят, положив одна — правую руку на левое, другая — левую на правое его плечо первая Равилева жена Людка, Людмила с обваренными — сквозь ошметки кожи видны куски мяса — ногами (пьяная в гостиничном номере какого-то командированного залезла в ванну и, открыв горячую воду, почти кипяток, поскользнулась, упала, не сумела выбраться) и пани Юлька в форме капитана КГБ, а рядом с нею — семилетний мальчик, очень похожий на Арсения, тоже в кагебешной форме, с погонами старшего лейтенанта, и еще внизу, перед стулом, рыбкою, — пьяная голая Зинка, актриса ТЮЗа, с отвисшими, истрепанными грудями (только Зинкино лицо все вибрирует, двоится, становится мгновеньями лицом первой Арсениевой жены, Виктории); дальше — набеленная 6лядь — мадонна из метрополитена; соседка по коммуналке в сиреневом белье, тоже с телефонной трубкою в руке и с огромным, насосавшимся крови клопом на лбу; двое Комаровых беседуют, прогуливаясь под руку ДЕНЬ-НОЧЬ, ДЕНЬ-НОЧЬ, МЫ ИДЕМ ПО А-АФРИКЕ, — тот, что умер от белокровия, и тот, что от инфаркта: оба в одинаковых русых бородках, только тот, что от инфаркта, чем-то напоминает самого Арсения; а сзади них вдовы: Лена Комарова, Наташка да две девочки из ресторана: с родинкою и без; усатый мотоциклист с прозрачно-зелеными глазами; старуха на венском стуле; рядом с нею, перепутав время своего появления, старуха с пушкиногорской турбазы; нацмен держит за руку Витьку Комарова, а тот вырывается; слепой баянист что-то беззвучно наигрывает и напевает, вероятно, из времен войны; разумеется, он не сможет водить машину: для дочки, надо полагать, записывается в очередь или для внуков; несколько китайцев со значками ПРЕДСЕДАТЕЛЬ МАО на серых френчах и с адскими машинками, упрятанными в «дипломаты»; интеллигент с осколками стекла в портфеле и рядом — литсотрудник из «Строительной газеты»: что-то подрисовывает у интеллигента на лице; группка алкашей из стекляшки и тот из них, что двинул Арсения под локоть, здоровенный амбал, и еще другой: больной лейкемией пьяница в потертой телогрейке и с глазами Христа; водитель рефрижератора у догорающего остова «жигулей»; бородатый Аркадий подле своего изумрудного цвета автомобильчика; лысый Олег в заплатанных джинсах; жирная птичка Люся в афганской дубленке; некто я в смирительной рубахе: постановщик мюзикла-детектива по пьесе Александра Семеновича Чехова-Куперник «Пиковая дама», сопровождаемый внимательно-доброжелательным Ъ с одной стороны и товарищем Мертвецовым — с другой; Вера-Виктория: женщина с двумя лицами, столь друг на друга похожими, что и не понять, какое из них потухло от нервной горячки в провинциальной амбулатории, какое — с окончательною усталостью носит владелица по парижским бульварам; Нонна с Нонкою и Вольдемар Б. в лавровом венке — позади них; пьяный в дугу Леша Ярославский за одним столиком с лысым, помятым сорокалетним мужчиною, в котором, все с теми же грустью и удивлением, Арсений узнаёт себя; онанистка Ирина, вторая Арсениева жена, сидит рядом с поляком из «Спутника» в бронированном «жигуленке» под прикрытием Фишманов, папы и мамы, а последняя не столько на, сколько в руках держит маленького Дениса; обсыпанный перхотью Пэдиков однокурсник, автор комсомольской песни про дальние края Целищев; Галя Бежина с легким идеологическим блеском в глазах; партийный ответственный в розовых кальсонах и с вызывающе непартийной бородкою; Арсениева сестра под руку с мужем-подводником; зам из «Комсомолки»; голый, раком, Ослов и Вика, со вкусом, удовольствием и мастерством вылизывающая ему зад; Тот Кто Висел На Стене с книгою «Целина» под мышкой; ископаемый Кретов — новый Арсениев, вместо Аркадия, завотделом, хоть его назначат аж через полгода и Арсений покуда с ним не знаком; Один Из Отцов с супругою удобно устроились в обнимку в черном лимузине Лаврэнтия Павловича; негр с необратимо висячим членом в обществе двух проституток, белого с десятидолларовой бумажкою в руке и скучающей переводчицы, сквозь капроновую кофточку которой проступает разноцветное белье; Юра Седых с бедной своей Галею на руках, иссохшей, похожею на скелет, но с огромными, заключающими надежду глазами (этим-то, думает Арсений, машина зачем?!); физик-самоубийца с несколько криво приставленной к телу окровавленной головою и его Анечка (белая мышка торчит изо рта, помахивая хвостиком); Анечкины родители на вишневом «жигуленке»; Шеф с пропитым лошадиным лицом; ожившая Т. в костюме из «Талантов и поклонников» опирается на своего генерала; Марк; угреватый Вовка; Хымик в форме (сколько уже звездочек набежало — издалека не разглядеть) — все трое беззвучно исполняют какую-то жуткую сатирическую миниатюру, так что окружающие просто покатываются от беззвучного же хохота; полковник Горюнов (или Горбунов из М-ского КГБ, отец одноклассницы?) в сером драповом пальто — наборная рукоятка из-под лопатки; певица Хэлло, Долли; прекрасная ударница в красной раковой скорлупке за установкою; Лика (нет, снова не Лика, снова показалось: киноартистка Любовь Орлова, похожая на дешевую облупившуюся куклу); красивый дебил с одуванчиком в руке; Виолончелист с переломанными ногами и обрубленным пальцем левой руки в правой; Художник напряжением взгляда держит в воздухе гирю, на что окружающие не обращают ни малейшего внимания; Ия с Феликсом под руку поднимаются по трапу самолета Москва — Вена; Режиссер в рваном заскорузлом ватнике; грузин у парничка с розами; женщина с едой и туалетной бумагою в авоське, с едой и туалетной бумагою; Н.Е.; Куздюмов; Калерия; прыщавые батрацкие сыны наяривают про Щорса; геморроидальный исполнитель, Куздюмов-прим, меняет свое лицо от писателя до Предкомитета и назад; нервный мальчик-психиатр, сам явно сумасшедший, стоит на крыше автомобиля и призывает собравшихся к покаянию; Яшка в синем жалком «москвичк» сидит в компании Венус — будущей своей неофициальной вдовы, а Тамара с Региною моют машину, словно надеясь придать ей хоть отчасти престижный, благопристойный вид, теплой водою из полиэтиленового ведерка; Пэдик во всем своем великолепии; его обставленная засосами, как банками, и измазанная черной икрою супруга; поэтический диван-кровать, весь, целиком, вместе с обитателями, въезжает на гаишную площадку, словно печка из сказки про Емелю; интеллектуал Владимирский оседлал бутафорский картонный айсберг и что-то вещает; Иван Говно в джинсовом костюме; глуховатый Арсениев тезка; Юра Жданов, опасливо оглядываясь по сторонам, жадно жует довесочек; антисоветчик Писин потрясает ста томами своих партийных книжек; двое с гитарами: девочка в терновом венце из колючей проволоки и бард и менестрель, автор песенки «Мы встретились в раю»; и — на корточках, по-зэчьи, Венчик; пьяный Каргун верхом на Коне Чапая; юморист Кутяев лежит прямо тут, на асфальте, в луже масла АС-8, в обществе горбатого Яшки и пэтэушниц; Яшкины губы шевелятся — и уж наверное словами: «РАДИ БОГА, НЕ ПИШИ ПРОЗЫ!»; еще двое с гитарами, но неясные, как за дымкою, за занавеской: оба грустные, оба — с усиками, оба лысоватые, немолодые; двое мальчиков-красавчиков: Максим и второй, из КГБ, тот, что брал убийцу шведов; прыщавая девица с огромным папье-машевым членом в руках; снова Лика — в вечернем платье — нет-нет, и это не Лика! — женщина с лошадиным, почти как у Шефа, лицом и в голубых джинсах, та, что исчезнет скоро — исчезла недавно — в глубинах Арсениевой коммуналки; Черников тупо твердит: «КАК ТЫ МОЖЕШЬ ЖИТЬ С ТАКОЙ ФИЛОСОФИЕЙ?»; прекрасная кукольница; Урыльников в бронированном ЗИЛе; перед бородатым Игорем Сосюрой пляшет на капоте «победы» длинноногая Саломея: подружка Лены, Леночки, Леночки Синевой, ленинградской Арсениевой любови, Ностальгии, и сама она, не постаревшая вовсе, не родившая еще сына и не вскрывшая вены в коммунальной ванной; саратовская Валя, аспиранточка из парадного, так и сидит враскоряку на Бог весть откуда появившемся здесь пыльном, окованном по углам сундуке, так и сидит, как Арсений оставил ее сто лет назад; печальный еврей Нахарес; шестеро детей: трое мальчиков и три девочки, — не по-сегодняшнему одетых, гарцуют на пони и стреляют друг в друга из игрушечных ружей монте-кристо самыми настоящими пулями; даже Арсениев дед тут: эдакий Чеховский герой в летнем парусинковом костюме, но в буденновском шлеме со звездою; военный врач в форме русской армии; молоденькая Арсениева мать со значками КИМ и ВОРОШИЛОВСКИЙ СТРЕЛОК на груди и со счетами под мышкой; бритый наголо следователь Слипчак в сапогах и расшитой украинской рубахе о чем-то мирно беседует с начлагом, Арсениевым отцом, первой его женою, певицею из театра Станиславского, и дядей Костею; двое восставших из мертвых изможденных зеков-доходяг: родные Арсениевы дядья, еще какие-то зеки позади — одной, не поддающейся детализации массою, — и чистенький благообразный старичок прохаживается перед их строем с ладненьким серебряным топориком в руке: другой Слипчак, Егор Лукич; лысый, беззубый, полуоглохший Тавризян пытается, вероятно, обрести смысл собственной жизни, напряженно вглядываясь в Того Кто Висел На Стене; рядом — женщина пишет цифрами горькую свою прозу; а вот и душка Эакулевич в канареечного цвета ноль-третьем «жигуленке», что облеплен со всех сторон раздетыми и полураздетыми женщинами: лесбияночками из Магадана, Олей в наволочке, Галочкою, кем-то там, плохо различимым, еще; муж-инженер ресторанной мадонны; мент из метро; служительница; неуловимый Колобков, — он и здесь вертится, бегает среди народа, так что и здесь его как следует не разглядеть, да и не хочется; всмерть избитый ступенями пьяный с эскалатора; Профессор с расстегнутой на «милтонсе» ширинкою, откуда высовывается, поводя головкою, маленькая гадючка; прыщавая рыженькая из Челябинска, и рядом скрючился Сукин, обеими руками держится за отбитые яйца; гинеколог из Лебедя; карла с хвостиком; ведающий списком коротышка в обнимку со своею двадцать первою «волгой» и тут же — черный с погончиками, в бескозырке «АВРОРА» и с бронзового цвета наганом, точная копия одного из четверых матросиков с «Площади Революции»: выпрямился, сбежал, надул кого-то — уговорил постоять за себя! Забитая до полусмерти вокзальная проститутка из Ленинграда; Лена в болотной блузе, ой, пардон! — Лена в этот миг только выбирается из такси, и потому Арсению не видна; однако Ленин одноглазый зверь, десять минут назад оставленный с сухим баком и, кажется, даже незапертыми дверцами у заправки на Беговой — уже где-то здесь, на площадке, и Ленин муж — горбун с огромной головою — притулился внутри салона: что-то не то пишет, не то рисует; еще один самоубийца: Золотев, — бутылка валяется на асфальте, из нее толчками, булькая, выливается бензин, а сам Золотов ласкает, гладит по голове — нет, не Ауру! — она тут же, рядом, но одна: беременная, в рабочей спецовке фирмы «Леви страусе», — а свою измученную абортами маленькую несчастную жену; грустный усатый художник, ныне фарцовщик и валютчик, в обнимку с двумя афганскими борзыми, двумя Маринами Влади; задроченный диссидент строчит на подножке «Нивы» в позе Того Кто Висел На Стене в Разливе письмо гражданину прокурору; Вовка Хорько в форме сержанта милиции прижигает раскаленными шомполами спину розовому младенчику с нимбом; преподаватель О-го пединститута принимает из стеклянного пенальчика разноцветные таблетки; остриженный наголо уголовник уходит вдаль под автоматом молоденького, тоже остриженного наголо солдатика срочной службы, а их провожает взглядом, вся в слезах, тушь размазана по щекам. Галка, Арсениева соседка по площадке; еще один милиционер с ускользающим от воспоминания восточным лицом, старший лейтенант, причем вроде бы гаишник, — ага, вот и черно-белая регулировочная палочка на поясе; и кто-то там еще, еще, еще, и все они вертятся вокруг небольшого обелиска, удлиненной пирамидки, фаллического символа эпохи, повершенного жестяной пятиконечной звездочкою.

На лицевой стороне символа — выцветшая фотография женщины и ниже надпись: ТРАЙНИНА, НОМЕР ТРИСТА ДВЕНАДЦАТЫЙ. 11 АПРЕЛЯ 1943 ГОДА — и, через тире — дата романных суток, заполуночной их части. Еще ниже: ПАЛА СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ ЗА ПРАВОЕ (или ЛЕВОЕ — в полутьме не разобрать) ДЕЛО, а на боковых гранях пирамидки, словно две гробовые змеи, извиваются рельефные загогулины: не то просто орнамент, не то — значки интеграла.

Почему эти люди здесь все? пытается подумать Арсений. Ведь есть же среди них такие, которые никак не унизятся до стояния в очереди на автомобиль. Немного, но есть! Или столь полный кворум означает нечто более страшное для меня: персонажи будущей моей книги поджидают автора, чтобы?.. — пытается подумать, но не успевает, ибо

262. 5.13.04 — 5.22

хлопает выпустившая Вильгельмову дверца такси, и исчезает, как сквозь асфальт проваливается, обелиск, и увиденные только что персонажи растворяются, рассасываются, становятся незаметны, неузнаваемы в усталой утренней толпе очередников — в толпе текучей, аморфной, — отнюдь не в том упругом монолите, какой предполагал увидеть Арсений, настроившийся на перекличку.

Уже отсюда, с шоссе, с пригорка, совершенно ясно, что перекличка не идет и не ожидается, но это слишком маловероятно, и Арсений недоверчиво глядит на часы, снова на толпу, опять на часы: четырнадцатая минута шестого. Что, отменили? Забывший, оставивший Вильгельмову, бросается Арсений вперед, вниз, в не слишком густую человеческую гущу. Перенесли? Позже начнут? Когда? Люди, к которым он обращается, все, видать, попадаются совестливые: отворачиваются, отводят глаза, из доброго десятка не отозвался никто — и Арсению становится не по себе. Товарищи! Что ж такое, на самом деле! Ответит мне кто-нибудь или нет?! И, словно громкие последние слова звучат приказом каким-то, командою… нет! словно они звенят бубенчиком прокаженного — народ редеет вокруг Арсения, образуя несвойственную природе пустоту, границы ее раздвигаются и раздвигаются, и вот оттуда, из-за удаляющихся границ, прорезается возмущенный вильгельмовский голосок: они раньше перекличку начали! В половине четвертого! Они нас из списков выбросили!

Арсений аж задыхается от известия, хотя с первого взгляда на площадку предчувствовал что-то в подобном роде. Уже, кажется, и автомобиль не так ему важен, уже и автомобиль меркнет, как мерк на минуту несколько часов назад, при попытке проникнуть в метро, — а ударила под дых жуткая, черная, насильственная несправедливость, исходящая на сей раз не от какой-то там Системы, не от зловещего, таинственного ГБ, но вот от них, от людей, его окружающих, с которыми он ходит по одним тротуарам и подземным переходам, ездит в одних троллейбусах, спускается и поднимается на одних эскалаторах, ест в одной стекляшке, — и не к кому апеллировать, некому пожаловаться на чудовищный произвол. Но как же? Ведь на пять было назначено…

Столько, наверное, наивной растерянности звучит в Арсениевой реплике, столько недоумения и детской обиды, что стыдливый басок не выдерживает, бормочет de profundis толпы: общее решение. Перенесли. Большинством голосов. Де-мо-кра-ти-я-а… стонет Арсений. Безголовая гидра! Но кто-то ведь направляет демократические решения, кто-то за них ответствен! Ну конечно же эти двое: коротышка и длинный с погончиками. И отыскать их, во всяком случае коротышку, не задача: он прикован, как к ядру, к своей «волге», он от нее шагу не ступит.

Итак, растерянность проходит, в голове возникает план, и Арсений, снова как полководец, нет, как вождь восстания, произносит повелительно: Лена! Вильгельмова! Сюда! Вильгельмова тут же показывается на импровизированном майданчике, и не одна: то справа, то слева, то сзади выпускает из себя толпа прочих обездоленных, легковерных, кто тоже отошел до пяти: вздремнуть или выпить чаю, да и тех, надо думать, кто только что появился и надеется попасть в список на холяву, — все они как-то вдруг признают в Арсении командира, — а он, полный священного негодования, жаждою справедливости обуянный, и не удивляется нисколько: бросает вперед, по направлению к коротышкиной «волге», руку эдаким упругим, энергичным движением и ведет своих волонтеров на толпу.

Если бы толпа, потеряв ненадолго вождей, не распалась бы на отдельных, каждого со своей психологией, своими страхами, своими представлениями о совести и справедливости персонажей, она, пожалуй, не расступилась бы перед Арсениевым отрядом, ибо он, маломощный, двигался отвоевывать у нее нечто уже ею захваченное и проголосованное, — стало быть, законное, — но она расступается и открывает мозговой центр демократии: серую «волгу» модели «М-21». На переднем диване сидит коротышка и, положив тетрадку со списком на руль, что-то вычитывает в ней, высчитывает, что-то помечает под рассветляющейся серостью весеннего утра; длинный с погончиками тоже тут как тут: полулежит, закрыв глаза, на диванчике заднем: отдыхает от трудов.

Арсений, бесстрашный от сознания собственной правоты, уверенный в победе, подогреваемый тяжелым, решительным дыханием следующих за ним соратников, не раздумывая, бросается к дверной ручке, — он еще не знает, что станет делать дальше: восстановит ли, завладев тетрадкою, несправедливо вычеркнутые из списка фамилии или просто уничтожит в праведном гневе, порвет, сожжет и по ветру развеет саму тетрадку, и они с обиженными составят новый, справедливый список, который откроют собственными именами, а тех, бывших вождей демократии: длинного и коротышку — и вообще туда не допустят, — не знает, но бросается, однако палец, как назло, соскальзывает с никелированной открывальной кнопочки, и коротышка успевает услышать, заметить, среагировать: топит шпенек фиксатора в тот самый миг, когда Арсений, вторично нащупавший кнопку, на нее нажимает. Дверца не поддается, и Арсений, как давеча в окно бензоколонки, принимается колотить в лобовое стекло «волги», а разъяренные его партизаны обступили со всех сторон непрочную жестяную крепость, тузят ее кулаками, копытами, раскачивают из стороны в сторону.

Длинный с погончиками давно проснулся, и Арсений в какое-то мгновение ловит его пристальный, бронзовый взгляд, — кэк жывие! — а коротышка давит на ключик: вертит стартер, пытается запустить двигатель. Колеса, колеса коли! орет Арсений. Уйдут! И тут же шипят один, другой, третий фонтанчики воздуха. «Волга» оседает, и как раз в это мгновение мотор заводится. В коротышке читается решимость двигаться, несмотря на неприятности с резиной, несмотря на стоящих у капота людей: вперед, по ним, если не расступятся! — и его следует остановить. Камень! кричит взобравшийся на капот Арсений. Что-нибудь тяжелое! Не глядя, протягивает руку назад, в сторону, и ощущает в ладони холодную массу металла: кто-то услужливо подал монтировку. Что любопытно: прочая толпа, отметившаяся, не принимает пока ничью сторону, как стала кругом, так и стоит и даже реплик, кажется, не подает: затаила дыхание, ждет, кто победит.

Арсений в упоении разрушения опускает монтировку на лобовое стекло, но поза неудобна, размах маленький, стекло на поддается. Арсений ударяет еще, еще, еще раз, а коротышка тем временем трогает машину с места — но вот стекло хрястнуло и осыпалось мелким дождем осколков. Рука с монтировкою, не встречая привычной преграды, привычного сопротивления, проваливается внутрь салона и в то же мгновение чувствует на себе, на запястье своем, бронзовые клещи чьих-то пальцев, и уже нету сил держать монтировку, она выпадает, и вдруг чужой, в черном рукаве рукою поднятая с замахом, оказывается в каком-то десятке сантиметров от Арсениева лица. И сантиметры эти резко, по логарифмической кривой, сокращаются, пока не сходят на нет.

263.
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
264.
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
265.

И Арсений останавливается в нелегком раздумий над Арсением, что лежит в кустах, на берету канала, беспамятный от удара железяки, которую сам же первый и поднял. Арсений-автор понимает, что наступил наиболее удобный момент, чтобы взять да перерезать нить жизни Арсения-героя, удобный и гуманный, ибо смерть случится в бессознательном состоянии. Когда-то, давным-давно, еще находясь с Арсением-героем в одном лице, Арсений-автор составлял план своего романа, и по плану Арсений-герой должен был прийти в себя, но с тех пор он сумел наделать столько непредсказуемых загодя пакостей, проявить себя с таких гадких сторон, что Арсения-автора одолевают сомнения: не одна ли, мол, гибель сможет — хоть отчасти! — примирить читателей с Арсением-героем? Все же к мертвым, особенно когда сами каким-нибудь боком принимали участие в убийстве, мы относимся с большим снисхождением, нежели к живым.

Но имеет ли Арсений право, пусть даже из самых добрых побуждений, лишать Арсения возможности написать его «ДТП»? Ах, Арсений-автор понимает, конечно, что, сколь бы талантливым, сколь бы пронзительным, сколь бы сочащимся кровью ни получился роман, мало найдется читателей, способных оправдать зло и горечь, которые посеял вокруг себя литератор, проживая жизнь, ведущую к произведению, но, коль уж зло и горечь все равно посеяны, пусть взамен останется хоть книга!

И Арсений осторожно, на цыпочках, отходит от Арсения в надежде на жизненные силы последнего.

266. 10.15–10.25

Уже не первый год стоял Арсений, сгорбленный, под аркою «Площади Революции», занимая место братишки с «Авроры», и бронзовый наган, за ствол которого считал своим долгом ухватиться каждый проходящий мимо пацан, налил правую руку невыносимой тяжестью, а тесная бескозырка ломила голову, словно пыточный обруч. Арсений давно потерял надежду на смену и как-то даже отупел, закостенел в собственном страдании, как вдруг яркий огненный луч прорезал подземелье, и Арсений понял, что пришло время освобождения. Он попробовал пошевелиться, но затекшее тело отдалось нестерпимою болью, благодаря которой Арсений и очнулся окончательно, приоткрыл глаз и вторично шевельнулся, чтобы увести зрачок из-под слепящего света. И снова движение мгновенно отдалось во всем теле, замерзшем и избитом. Ах, вон оно в чем дело! солнце, ползая по кустам, отыскало щелочку, сквозь которую сумело-таки упасть на Арсениево веко, и, отфильтрованное кожей и кровью сосудов, красно-багровое, достало сетчатку и преобразилось в сознании в сигнал к освобождению.

Соленый, нехороший вкус во рту. Арсений пробежал изнутри языком по зубам. Правый верхний клык легко поддался слабому мягкому натиску, шатнулся вперед, отозвался в десне воспаленным саднением. Арсений хотел потрогать его рукою, но первое же движение снова разбудило общее страдание тела. Отдельно и особенно трещала голова.

Буквально в сто приемов, постепенно, медленно поднялся Арсений сначала на колени, потом во весь рост. Потрогал зуб, но осторожно: очень хотелось верить, что выбит он не вполне, что еще врастет, восстановится. Почему расквашены щека и губа, почему качается зуб, Арсений не понимал и не помнил. Замеченная им за мгновение до беспамятства монтировка стала предвестием и орудием первого и, кажется, окончательного удара, ибо за ним не было ничего. Неужто же били и после потери сознания? Зачем? Бессмыслица. Или так лихо волочили к кустам? Арсений протянул к глазам руку: справиться который час, и тут же треснула корочка на запястье, выпустила горячую каплю. Весь обшлаг рубахи в засохшей коричневой крови, и из петли торчит обломок запонки. Ах, да! это он вчера стучался к заправщице, а потом штурмовал крепость на колесах. Который час — не разобрать: стекло утратило прозрачность, побелело от микротрещинок. И хотя только затем, да еще взглянув предварительно в сторону сияющей под солнцем гладкой поверхности канала и легкой дымкою затянутых новостроенных жилых массивов, посмотрел Арсений на площадку, он давно уже, может, с первого от пробуждения мига, знал, что увидит на ней (боковое ли зрение подсказало, внутреннее ли), и действительно: летают бумажные обрывки, валяются бутылки; чернеют на сером асфальте лужи и пятна ГСМ; горя тысячами бриллиантиков, переливаются осколки лобового стекла давешней «волги». Все закончилось. Он опоздал.

Тогда Арсений опустил голову и обратил взор на себя самого. Грязен он оказался, вопреки ожиданиям, не слишком: стало быть, не по земле волокли, стало быть, просто били. Попробовал почиститься. Тело болело — не иначе как все в синяках. Все-таки били, с-сволочи! Он уже без сознания валялся, а они, с-суки, били! И ни один из тех, чьи права Арсений защищал, не вступился, не помог, не доставил в больницу! Перешагнув границу кустарника, Арсений поскользнулся на раскисшем пригорке, но остаться на ногах удалось. Выйдя на асфальт, остановился, извлек из кармана скомканный грязный носовой платок и обмотал кровоточащее запястье. Чтобы завязать узелок, потребовалась помощь челюстей, и выбитый зуб, полузабытый на время, тут же напомнил о себе. Неужели выпадет, не удержится? снова подумал Арсений с досадою. А потом еще придется выковыривать корешки козьей ножкой. Так, кажется, называется у них пыточный сей инструмент? Прошел по дуге площадку и выбрался на тропинку, что вела сквозь лесок к зданию ГАИ. Слабая надежда: а вдруг запись не кончилась? вдруг удастся восстановиться в очереди? вдруг сторонники завершили дело, которое начал он? брезжила где-то в мозжечке, но ее осознания Арсений себе не позволял.

Дверь ГАИ оказалась заперта, Арсений не стал даже и стучаться: Легкий ветер поворашивал на ступеньках обрывки одного из списков, суля им судьбу товарищей, в обилии усыпавших землю кругом. Ну и куда теперь? подумал Арсений, когда и мозжечок стал чист от надежды, как вымытое заботливой домохозяйкою весеннее оконное стекло. Только не домой. И не на службу. Кажется, вчера какая-то Лена была… христианка… или Света?.. Вопрос, впрочем, риторический: кроме Лики, пойти все равно не к кому. Дал бы только Бог застать ее дома!

Арсений направлялся к поблескивающей свежею красной краскою будке телефона-автомата и думал: вот и порядок! Вот и отлично! Вот и замечательно: получить по зубам! Самое время! Мне давно требовалась приличная встряска. Как в том анекдоте про свинью: дескать, зарезать не зарезали, но попиздили хорошо! Я слишком заигрался с Системою, с властью. Я слишком увлекся ее правилами игры, слишком возмечтал об ее призах! Какого дерьма я только не понаписал за последних годы, а Они размножили дерьмо миллионными тиражами! И то, что статьи скоро забудутся, собственно, уже забылись, пошли на подтирку (смешно, отметил Арсений противоречие: дерьмо на подтирку!), — вовсе не аргумент! Как документы обвинения на Божьем Суде, они останутся в библиотеках, а главное, в моей собственной памяти. И в памяти тех, кто платил мне за них. Что самое обидное: платили-то, в общем, копейки! А если вдобавок выйдет и книжка, моя говенная, сраная книжица в «Молодой гвардии», я никогда уже не смогу взглянуть в зеркало. Не на галстук, не на прическу, а на себя. И забуду, каков я есть. И потом — Лика. Сколько можно мучить маленькую, несчастную, прекрасную женщину. И ее, и себя. Ведь, в сущности, кроме нее, у меня никого нету на свете. И никогда не будет. А то, что я, дескать, не имею права брать на себя ответственность ни за нее, ни за ее дочку, — пустые отговорки: жена должна разделять судьбу мужа, дети — судьбы родителей. Так велось испокон веку, так должно и остаться. На этом, может, и держится еще земля. Ни один ребенок, если ему удается вырасти в человека, не прощает родителям, что они не люди, а тени, жрецы людоедской идеологии, даже если становились тенями ради него. Якобы ради него. Решено! Я сейчас же звоню Лике, пусть быстренько укладывается. Забираю ее и Олечку к себе, ухожу из журнала. Ах, сегодня суббота. Или пятница? Не важно. Значит, из журнала ухожу в понедельник.

Арсений зашел в автомат, снял трубку и полез в карман за монетою. Там не нашлось ничего, кроме смятой пачки «явы». Повесил трубку, выбрал из трех оставшихся сигарет сравнительно целую, отправил, оторвав поврежденный фильтр, в рот, снова наткнулся языком на поломанный зуб. Пачку же с двумя безнадежно лопнувшими сигаретами смял окончательно, в комок, бросил под ноги. Зажигалочка! вдруг припомнил — и вместе с зажигалкою — весь свой вчерашний день. Бедная моя зажигалочка.

Денег не оказалось ни в одном кармане: ни медных, ни серебряных, ни бумажных, и тут же обнаружилось, что нету и «дипломата» с удостоверением, паспортом, черновиками и чем-то там еще. Арсений выскочил вон и побежал к площадке — выскочил и побежал ровно настолько, насколько позволяло состояние. Отыскал в кустах место, где провалялся все утро. Посмотрел вокруг, еще шире вокруг. «Дипломата» не было. Обошел все кусты: изнутри и снаружи, со стороны канала. Глядя под ноги бессмысленно-внимательно, ибо на ее сравнительно небольшой и ровной поверхности чемоданчик заметился бы сразу пошел по площадке и наткнулся взглядом на что-то знакомое: остатки блокнота, затоптанные в масляную лужу. Приподнял двумя пальцами за угол: из полусотни страниц, некогда блокнот составлявших, осталось не больше полудесятка. Темные прозрачные на просвет пятна являли обрывки строчек «Шестикрылого Серафима» в прямом и зеркальном виде, одни налезающие на другие. Арсений разжал пальцы и пнул ногою упавшее на асфальт месиво. Резкое движение снова отдалось болью. Где же «дипломат»? продолжало тупо бубнить в мозгу. А, может, оно и к лучшему? приостановил Арсений бубнение. Подумаешь: паспорт, удостоверение! Гори все огнем! Разве что кто в ГАИ снес? — бубнение возобновилось. Испиздили до полусмерти, а чемоданчик снесли в ГАИ. Честные. Только там все равно закрыто. И в последний раз покинул Арсений площадку.

Однако, проходя мимо двухэтажного домика, не удержался, стукнул в дверь, впрочем, безо всякой надежды, просто так, и двинулся дальше, но не успел свернуть на тротуар, как услышал лязг замка и голос сзади: эй, парень! На пороге стоял старший лейтенант, похоже, тот самый, что привиделся Арсению в странное бредовое мгновенье рассвета, несколько часов назад, — только без палочки на поясе. Кого же он мне напоминает? тупо думал Арсений. Кого он мне так мучительно напоминает? Это ты стучал? и улыбка хитрая, знакомая до сумасшествия. Вы меня? Да-да. Я. Простите, я хотел спросить: вам не передавали чемоданчик? Черный такой, «дипломат». Кейс-атташе. Я ночью где-то здесь потерял. Лейтенант отрицательно мотнул головою, а Арсений совсем уже повернулся, как вспомнил, узнал: РАВИЛЬ. Конечно же Равиль! Выбритый, постаревший Равиль. Но это казалось невероятным, и Арсений, приглядываясь, задал гаишнику риторический вопрос: а что, запись прошла? Фью! свистнул лейтенант, и Арсений едва удержался, чтобы не расколоться, не сказать: Равка, ты? Чего дурака валяешь? Что за идиотские розыгрыши?! Но татарское лицо гаишника оставалось таким посторонним, хоть и грубо доброжелательным, что собственному безумию верилось скорее, чем собственным глазам. Запись! Ищи прошлогоднего снега! Часа два, как закончили! Опоздал, что ли? Да я, видите ли… (нет, ерунда! какой же он Равиль! и лицо совсем не то, и фигура… татары — они все друг на друга похожи!). Ладно, что с тобой делать! заходи сюда. Вот, бери открытку, заполняй, и поднес к кончику Арсениевой сигареты, о которой тот давно забыл, горящую спичку.

Арсений благодарно кивнул (Равиль и не курил-то никогда!), все поглядывая исподтишка на лейтенантово лицо, сделал глубокую затяжку, аж голова закружилась, и, вытаскивая изо рта прилипший к губе белый бумажный цилиндрик, скользнул по нему пальцами, так что несколько даже прижег серединки среднего и указательного, потом, чувствуя легкую приятную боль на поверхности губы, отодрал сигарету. У меня и паспорта-то нету, не то с надеждою, не то со страхом сказал. Как раз в «дипломате» остался.

Ни хуя, поощрительно хлопнул лейтенант Арсения по плечу. Не бзди. Заполняй без паспорта.

Загрузка...