Новгородская история конца IX — начала XI в. освещена источниками чрезвычайно слабо, тускло. Единичные и обрывочные сведения летописей о словенах, новгородцах и Новгороде, известные наперечет упоминания скандинавских саг о столице Северной Руси, именуемой Holmgard, добытые в последние десятилетия не столь уж обильные археологические данные — вот основной запас материалов, которыми может пользоваться современный исследователь древнего Новгорода. Поэтому многое из его истории обозначенного времени (если не вся история) остается в сфере предположений и догадок. Проделаем и мы свой путь по этой зыбкой почве.
Прибытие в Новгород вспомогательного варяжского отряда, захват власти и вокняжение здесь норманнского конунга способствовали в конечном счете стабилизации обстановки и выдвижению города новгородских словен на передовые позиции в регионе. Восстановив распавшийся было межплеменной союз (суперсоюз), новгородцы приступили к расширению своих владений за счет соседних племен, не входивших поначалу в руководимое ими объединение. Одними из первых подверглись такой участи смоленские кривичи. Архангелогородский летописец повествует, как Олег «поиде из Новаграда воивати, и налезоста Днепр реку, и приидоста под Смоленск, и сташа выше города, и шатры иставиша многи разноличны цветы. Уведавше же смольняне, и изыдоша старейшины их к шатром и спросиша единого человека: „Кто сеи прииде, царь ли или князь в велицеи славе?” И изыде из шатра Ольг, имыи на руках у себя Игоря, и рече смолняном: „Сеи есть Игорь князь Игоревич (Рюрикович?) рускии”. И нарекоша его смолняне государем, и вдася весь град за Игоря. И посади в нем наместники своя, а сам поиде по Днепру вниз…».{1} В свое время А. А. Шахматов находил в Архангелогородском летописце более древнюю передачу летописных статей Начального свода, чем в Новгородской Первой летописи, почему названный памятник виделся ему «весьма важным источником при исследовании нашего летописания».{2} Правда, А. Н. Насонов отмечал, что «в ходе дальнейших разысканий он (А. А. Шахматов. — И.Ф.), по-видимому, пришел к мысли, что источник этот (Устюжский свод) слишком поздний, чтобы можно было использовать его для решения поставленной задачи, и в последующих трудах он к нему почти не прибегал».{3} Однако современные издатели Устюжского летописного свода, учитывая редакторскую отделку составителя (сокращения всякого рода, осмысления и подновления текста), усматривают в нем все же огромную ценность, поскольку этот памятник донес до нас более древнюю и полную редакцию Начального свода, отражение которой нигде больше не встречается.{4} Что касается цитированной нами записи, то и в ней заметны следы обработки позднейшего редактора: подозрительной выглядит фразеология старейшин («кто сеи прииде, царь или князь в велицеи славе»), свидетельство о том, будто смольняне нарекли Игоря своим государем. И все-таки она дает основание говорить о распространении власти Новгорода на Смоленск в конце IX в. Похоже, что город открыл ворота Олегу без боя. Впрочем, на сей счет в исторической литературе существуют разные мнения.
Н. М. Карамзин, описывая поход князя Олега из Новгорода вниз по Днепру, говорил: «Смоленск, город вольных Кривичей, сдался ему, кажется, без сопротивления, чему могли способствовать единоплеменники их, служившие Олегу».{5} Догадку Н. М. Карамзина историки не приняли. «Как достались Олегу эти города, — рассуждал С. М. Соловьев, имея в виду Смоленск и Любеч, — должен ли был он употреблять силу или покорились они ему добровольно — об этом нельзя ничего узнать из летописи».{6} Нерешительность С. М. Соловьева устранил С. Ф. Платонов: «Олег не долго пробыл на севере, он спустился по великому водному пути, покорил все племена, на нем жившие, и успел счастливо, без особенных усилий, завладеть Киевом».{7} Б. Д. Греков не различает особенностей, при которых Олег утвердился в Смоленске и Любече: князь занимает их,{8} овладевает ими.{9} По словам А. В. Кузы, «по пути в Киев Олег, в войске которого были кривичи, захватывает Смоленск — центр смоленской группы кривичей».{10} О взятии Смоленска «огромным войском Олега» пишет Л. В. Алексеев.{11}
Летописные свидетельства позволяют разобраться в данном вопросе. Предположение Н. М. Карамзина при внимательном отношении к летописному тексту находит убедительное подтверждение. В самом деле, когда летописец извещает о занятии Олегом Смоленска, то употребляет выражение «принял город», а Любеча — «взял Любеч».{12} Конечно, нельзя рисовать идиллическую картину въезда князя в Смоленск, подобно тому, как это изображено в Устюжском летописном своде. Вероятно, имела место демонстрация силы (Олег собрал «воя мнохи») и, быть может, непродолжительное стояние у стен града («шатры иставиша многи»), но до битвы дело не дошло. И,смольняне сдались без боя, возможно, не без содействия, как заметил Н. М. Карамзин, единоплеменных псковских кривичей — союзников новгородского князя. Летописец не зря сообщает: «И приде (Олег. — И.Ф.) к Смоленску с кривичи».{13} Вряд ли в этой, относительно мирной, обстановке имела место смена правителей в Смоленске.{14} Неизвестно, произошло ли слияние земель смоленских кривичей с территорией межплеменного союза, возглавляемого новгородскими словенами. Но едва ли оправданны и суждения о четкой в X в. отделенности Смоленска от новгородских владений.{15} Есть данные, правда, косвенные, которые побуждают воздержаться от такого рода суждений. Известно, например, что граница Новгорода со Смоленском являлась долгое время как бы размытой.{16} После разорительного набега полоцкого князя Брячислава, завершившегося взятием Новгорода и пленением его жителей, Ярослав ради умиротворения передал ему города Витебск и Усвят.{17} Эта территориальная уступка не затронула непосредственно Новгородских земель. Она была осуществлена за счет «пограничья Полоцка с будущим Смоленским княжеством».{18} Нельзя полагать, что Ярослав действовал в данном случае как лицо, обладающее правом собственности на упомянутые города. Он «распорядился» тем, что находилось в ведении новгородской общины. Особенности установления границ Новгородской и Смоленской волостей в XII в. также довольно показательны: «При взгляде на карту нетрудно убедиться, что Смоленская земля с Торопцом в центре, окруженная с трех сторон новгородскими владениями, несколько искусственно врезалась между ними. Это впечатление еще более усиливается тем фактом, что с юга эту территорию от основной смоленской области отделяет р. Межа (левый приток Западной Двины), само название которой указывает на проходивший здесь в древности рубеж».{19} Такая чересполосица свидетельствует о неопределенности в древние времена границ между землями новгородских словен и смоленских кривичей, что могло являться следствием контроля Новгорода, установившегося здесь после подчинения Смоленска новгородским правителям.
«Приняв» Смоленск, Олег поплыл дальше вниз по Днепру, достиг Киева и убил княживших там Оскольда и Дира, чтобы сесть на киевский стол. Повесть временных лет причисляет Аскольда и Дира к варягам, которые ушли от Рюрика в Царьград, но по пути «узреста на горе городок», т. е. Киев, и «остаста» здесь в качестве властителей. Варяжское происхождение Аскольда и Дира оспорил А. А. Шахматов, относивший их к потомкам Кия, к последним представителям местной княжеской династии.{20} В литературе высказывались сомнения и насчет соправительства двух князей. «Хотя по летописи, — говорил В. В. Мавродин, — Аскольд и Дир правили в Киеве вместе, где они были якобы одновременно убиты по приказу Олега, но, видимо, они не были соправителями и жили в Киеве в разное время».{21} Правление Аскольда датируется «временем от 860 г. (быть может, ранее) до конца 60-х или начала 70-х годов IX в.», а Дира — 70–80-ми годами того же столетия.{22} Если В. В. Мавродин признает реальность Аскольда и Дира, то Б. А. Рыбакову «личность князя Дира неясна», ибо «чувствуется, что имя его искусственно присоединено к Осколду».{23} Как бы, однако, ни было, надо согласиться с тем, что убийство местных правителей предваряло вокняжение Олега в Киеве,{24} облегчив во многом занятие стола новым князем. Здесь опять сработали древние представления о власти вождя с присущей ей состязательностью.{25} И нет никакой надобности изобретать по этому поводу целые конструкции, как, скажем, делает П. П. Толочко, который пишет: «Ведь коварное убийство Аскольда в Угорском… вовсе не гарантировало Олегу беспрепятственного вступления в столицу Руси. Между тем овладел он ею без малейших усилий. Летопись спокойно подытоживает события 882 г. словами: „И седе Олег княжа в Киеве”. Все это наводит на естественную мысль, что Аскольд стал жертвой не столько Олега и его воинства, сколько собственных бояр, которых не устраивала его политика».{26} Такого рода объяснения древнейших событий с точки зрения рационалистических принципов и гипотез, свойственных современному мышлению, уводят в сторону от понимания их подлинной сути.
Захват Олегом власти в Киеве, начало его княжения в столичном граде полян рассматривается в исторической литературе как объединение Южной и Северной Руси в единое государство, как образование восточнославянской державы — Киевской Руси.{27} Следует, впрочем, сказать, что в советской историографии Киевской Руси 30-х годов не было единства мнений по данному вопросу. Серьезные сомнения в существовании на Руси IX–X вв. единого государства выражали Н. Л. Рубинштейн, С. В. Бахрушин, В. А. Пархоменко.{28} Но их точка зрения «не встретила поддержки среди других исследователей и не удержалась в советской науке. Б. Д. Греков в своих работах конца 1930-х и 1940-х годов выступил с решительной критикой построений этих авторов, отстаивая и еще глубже обосновывая свою концепцию о существовании с IX в. большого и сильного Древнерусского государства, охватывавшего значительные пространства Восточной Европы».{29} В эти слова И. П. Шаскольского необходимо внести одно уточнение: точка зрения С. В. Бахрушина, В. А. Пархоменко, Н. Л. Рубинштейна и не могла встретить поддержки со стороны других исследователей, а тем более — удержаться в советской науке. Общественное сознание, вплоть до недавнего времени зажатое тисками тоталитарных категорий, направляло историческую мысль по великодержавному руслу. Именно отсюда идут понятия «мощная держава», «единое государство», «центральный государственный аппарат» и прочие ученые изобретения, применившиеся при описании отечественной истории конца IX–X вв. Ныне мы располагаем возможностью объективно разобраться в том, что означало «объединение» Севера и Юга, состоявшееся якобы с вокняжением Олега в Киеве. Соединились ли Киев и Новгород в единое государство и как складывались их отношения при князе Олеге — вот о чем следует поразмыслить.
В Повести временных лет по Лаврентьевскому списку читаем: «Се же Олег… устави дани словеном, кривичем и мери, и (устави) варягом дань даяти от Новагорода гривен 300 на лето, мира деля, еже до смерти Ярославле даяше варягом».{30} Идентичный текст заключен в Повести временных лет, дошедший в составе Ипатьевской летописи: «И устави дани Словеном и Кривичем и Мерям, и устави Варягом дань даяти от Новагорода 300 гривен на лето мира деля, еже до смерти Ярославля даяше Варягом».{31} Любопытное разночтение имеем в Новгородской Первой летописи младшего извода, где вместо Олега действующим лицом выступает «храбрый и мудрый» Игорь, а сообщение о дани выглядит следующим образом: «И дани устави Словеном и Варягом даяти, и Кривичем и Мерям дань даяти Варягом, а от Новагорода 300 гривен на лето мира деля, еже не дають».{32} В поздних летописях начались осмысления древних известий. Например, Никоновский свод представляет дело так: «Сий же Олег… дани устави по всей Русстей земле; Словеном и Кривичам и Меряном дань даяти Варягом, от Новагорода триста гривен на летом мира деля, еже и ныне дают».{33} Конечно, не все поздние летописцы отходили от старых записей: Воскресенская летопись дает близкое к Лаврентьевской и Ипатьевской летописям чтение: «И дани устави Словеном, и Кривичем, и Мерям, дань даяти Варягом с Новагорода 300 гривен на лето, мира деля, еже и даваше Варягом и до смерти Ярославли…»{34} В чем же смысл летописных свидетельств? Прежде чем ответить на этот вопрос, вспомним сначала о том, что говорили историки по данному поводу.
В. Н. Татищев в духе поздних летописных сводчиков писал: «Сей же Олег нача городы ставити по всей земли Рустей и устави дани словеном, и кривичам, и мерям, и устави варягом, иж под рукою его, дань даяти от Новагорода по триста гривен на лето, мира деля, еже и до смерти Ярославли даяша я варягом».{35}
У Н. М. Карамзина князь Олег ведет себя как настоящий монарх, управляющий «обширными владениями Российскими». Он «поручил дальные области вельможам; велел строить города, или неподвижные станы для войска, коему надлежало быть грозою и внешних неприятелей, и внутренних мятежников; уставил также налоги общие. Славяне, Кривичи и другие народы должны были платить дань Варягам, служившим в России: Новгород давал им ежегодно 300 гривен тогдашнею ходячею монетою Российскою».{36} Платежи, которыми распорядился Олег, делились, как видим, на два разряда: на общие государственные налоги и дань, предназначенную для варягов, находящихся на службе у князя.
Характеризуя деятельность Олега в Киеве, С. М. Соловьев отмечал, что первым его делом «было построение городов, острожков, сколько для утверждения своей власти в новых областях, столько же и для защиты со стороны степей. Потом нужно было определить отношение к старым областям, к племенам, жившим на северном конце водного пути, что было необходимо вследствие нового поселения на юге; главная форма, в которой выражались отношения этих племен к князю, была дань, и вот Олег установил дани славянам (ильменским), кривичам и мери; новгородцы были особо обязаны платить ежегодно 300 гривен для содержания наемной дружины из варягов, которые делжны были защищать северные владения».{37}
В несколько ином ракурсе подает события И. Д. Беляев. Олег ушел из Новгорода, согласно И. Д. Беляеву, «тяготясь своим положением». Заняв Киев, он «остался там жить, и таким образом сделался самостоятельным князем, нисколько не зависимым от Новгородского веча». Новгородцам ничего не оставалось, как выбирать одно из двух: «или искать нового князя, который бы согласился жить в Новгороде, на тех условиях, которые ему предложит вече, или вступить в новый договор с Олегом». Новгородцы предпочли последнее, вступив в новый договор с князем, по которому тот «согласился посылать к Новгородцам своих посадников или наместников для суда и управы, а Новгородцы обязались платить с своей земли условленную по взаимному согласию дань, и сверх того ежегодно высылать по 300 гривен Варягам Олеговым за свободную торговлю по Днепру. Сии новые условия восстановили разорванную было связь Новгорода с князем и существовали неизменными в продолжение 88 лет».{38}
Итак, крупнейшие дореволюционные историки, анализируя летописный рассказ о действиях Олега, предпринятых им после захвата Киева, сходились на том, что дань, наложенная князем на словен и другие северные племена, имела два адресата: самого Олега и служивших ему варягов.{39}
Олегова дань занимала и советских историков. И. М. Троцкий, рассмотрев соответствующий отрывок Новгородской Первой летописи младшего извода, содержащей, как стало ясно после разысканий А. А. Шахматова, более древние тексты, чем Повесть временных лет, пришел к выводу, что единственно осмысленным чтением является «…и дань устави словеном и варягом даяти», при котором дательный падеж оказывается зависящим от «даяти». По И. М. Троцкому, именно «варягом» зависит «от даяти». В этих варягах автор увидел княжескую дружину, что, в свою очередь, заставило его принять и другую гипотезу: «…прочитав о дани варягам, установленной в Киеве, и разумея, по обычаю новгородских летописей, под варягами именно норманнов, летописец прибавил еще запись о новгородской дани им, и в таком виде статья и попала в Начальный свод».{40} Наблюдения И. М. Троцкого не получили признания в советской историографии, оставшись в стороне от развития исторической науки, в которой утвердился более широкий взгляд на произошедшие с приходом Олега в Киев события.
С точки зрения государственной политики смотрел на даннические «установления» Олега Б. Д. Греков: «Олег „нача городы ставити”, т. е. укреплять новые свои владения и упорядочивать отношения с входившими в состав государства народами, „и устави дани словенам, кривичем и мери и устави варягам дань даяти от Новгорода гривен 300 на лето мира деля”. Дань платят покоренные народы своим победителям. Таково первоначальное значение этого термина. Но с какого-то времени этим термином начинает обозначаться не только военная контрибуция, но и подать, систематически взимаемая и определяющая гражданское положение ее плательщиков по отношению к государству. Заметим, что ни один из упомянутых „Повестью” народов не был завоеван Олегом: ни словене, ни кривичи, ни меря. Необходимо в связи с этим отметить также и технический термин, примененный автором „Повести”, в данном случае „устави” (а не „возложи”, как это тут же говорится о покоренных народах). Это значит, что Олег в данном случае действует не как военная власть, а как правитель государства, определяя повинности своих подданных».{41}
В. В. Мавродин высоко оценил эти терминологические наблюдения Б. Д. Грекова. Об Олеге он пишет примерно то же, что и Б. Д. Греков: «Став киевским князем, он „нача городы ставити”, укрепляя этим свою власть и создавая себе опорные пункты для того, чтобы „княжить и володети”, собирать дань, судить, управлять, „поймать” воинов для своих дружин и „боронить” рубежи Руси от „ворогов”. Что же касается „Славии”, Новгорода, переставших быть землей и резиденцией Олега, то он „устави дани Словеном, Кривичем и Мери и устави варягом дань даяти от Новагорода гривен 300 на лето, мира деля…”»{42} По словам В. В. Мавродина, князь Олег и на северо-западе и на северо-востоке «действует не как завоеватель, а как государственный деятель, определяющий повинности и обязанности своих подданных».{43}
По мнению А. Н. Насонова, обосновавшиеся в Киеве Олег и Игорь «стали брать дань с северных племен».{44}
Активизацию «консолидационных процессов» в период княжения Олега в Киеве наблюдает П. П. Толочко: «Власть Киева распространилась не только на полян, древлян и северян, но и новгородских словен, кривичей, радимичей, хорватов, уличей, на неславянские племена чудь и мерю».{45}
Полагаем, что на этом можно прервать историографический экскурс, поскольку, как нам думается, и на основе изложенного материала становится ясной генеральная линия трактовки историками летописных статей о данях, установленных Олегом после захвата власти в Киеве. Для нашего исследования отношений Новгорода с Киевом в княжение Олега важно подчеркнуть единство ученых в мнении о словенах, кривичах и мери как племенах, обязанных платить дань. Но единодушие — не бесспорный показатель истины в науке. Оно порой создает видимость достоверности научной идеи. Что же мы имеем в действительности?
В свое время В. А. Пархоменко недоумевал по поводу того, что Олег, «пришедший из Новгорода в Киев и победивший здесь, заставляет Новгород же платить дань Киеву».{46} В этом он увидел несообразность и противоречивость летописной записи о приходе Олега в Киев, которые, наряду с другими несуразностями, заронили в нем сомнение относительно достоверности известий летописца об Олеге вообще. Но летописец тут оказался без вины виноватым, поскольку был прочитан неверно.
Новгородская Первая летопись младшего извода не допускает кривотолков, когда говорит: «И дани устави Словеном и Варягом даяти…»{47} Тут, несомненно, речь идет о данях, предназначенных словенам и варягам. И это вполне логично, ибо у новоиспеченного киевского князя «беша Варязи мужи Словене, и оттоле прочии прозвашая Русью».{48} В Повести временных лет по Лаврентьевскому списку об этом сказано так: «И беша у него варязи и словени и прочии прозвашася Русью».{49} А в Ипатьевском списке Повести впереди поставлены словене: «И беша у него Словени и Варязи и прочии прозвашася Русью».{50} Но если в Новгородской Первой летописи упоминание о варягах и словенах предваряет сообщение об уплате только им дани, то в Повести временных лет перечень получателей дани расширен: «И устави дани Словеном и Кривичем и Мерям».{51}
Б. Д. Греков резонно подчеркивал различие терминологии, обращенной к словенам, кривичам и мери, с одной стороны, и к древлянам, северянам и радимичам — с другой. В первом случае употребляется термин «устави», а во втором — «возложи». Но вывод отсюда он сделал ошибочный, полагая, будто Олег, обязав («устави») словен, кривичей и мерю платить дань, поступал как «правитель государства», определяющий повинности своих подданных.{52} Слово «уставити» в древнерусском языке было многозначным: установить, постановить, положить, назначить, определить, устроить, водворить порядок, уничтожить, отвратить, отвлечь.{53} Мы считаем, что словосочетание «устави дани» надо понимать не в смысле «точно определять, узаконивать, водворять порядок», как это делает Б. Д. Греков, а в значении положить, назначить. Стало быть, Олег повелел выдать дань тем представителям северных племен, которые приняли участие в походе на Киев и обеспечили ему победу, т. е. словенам, кривичам и чуди (западной веси).{54} Получили дань и варяги, вошедшие в состав Олегова войска. То была, вероятно, единовременная дань, или «окуп», контрибуция. Варягам же, кроме того, князь назначил ежегодную дань в 300 гривен, которая поступала к ним из Новгорода в качестве платы за мир.{55} Разумеется, это было предпринято не вопреки воле новгородцев, а с их согласия, поскольку прекращение варяжских вторжений соответствовало их интересам. Олег ограждал от нападения варягов не себя,{56} а новгородских словен, действуя как представитель Новгорода, но не как правитель Киева.
Таким образом, наш взгляд на существо событий, связанных с вокняжением Олега в Киеве, в корне отличен от общепринятого. Повторяем, словене и их союзники по межплеменному объединению получили дань как победители, посадившие своего князя на киевский стол. Об этом и рассказывали древние летописи. Однако летописцы XV–XVI вв. перекроили старые тексты, исказив суть того, что произошло в Киеве. Далекую от исторической правды версию приняли историки XVIII–XIX вв., а потом — и современные исследователи.{57} Свою тут роль, по-видимому, сыграли осознанные или неосознанные политические мотивы, возникшие в результате успехов создания единого Русского государства и последующего роста Российской империи. На фоне центростремительных процессов дань, уплачиваемая столичным Киевом периферийному племени словен, не говоря уже об иноязычной чуди, могла явиться какому-нибудь добропорядочному историку разве лишь в страшном сне.
Продолжим, однако, наблюдения, касающиеся отношений Олега со словенами. Мы видели, что они строились на несколько иной основе, чем господство и подчинение. Летописец, завершая рассказ о покорении Олегом восточнославянских племен, сообщает: «И бе обладая Олег поляны, и деревляны, и северяны, и радимичи…»{58} На первый взгляд может показаться неожиданным появление полян среди «примученных» племен. Но захват власти в Киеве Олегом с помощью войска словен, кривичей и чуди означал, по существу, завоевание, определившее стиль отношений князя (во всяком случае, сначала) с местным населением, характеризуемый словом «обладати», подразумевавшим владение, властвование,{59} т. е. насильственную власть. Поляне оказались под пятой этой власти.{60} Тем многозначительнее представляется то обстоятельство, что словене, помогавшие Олегу завоевать Киев, в перечне подвластных ему племен опущены. И это — не обмолвка.
Отправляясь в поход на Царьград, Олег взял с собой «множество варяг, и словен, и чюдь, и словене, и кривичи, и мерю, и деревляны, и радимичи, и поляны, и северо, и вятичи, и хорваты, и дулебы, и тиверци, яже суть толковины…».{61} Среди племен, составивших рать киевского князя, первыми названы варяги, словене, чудь и кривичи, являвшиеся, судя по всему, ударной силой войска. Недаром Олег выделяет словен, о чем заключаем по некоторым летописным сведениям, хотя и легендарного свойства. Собираясь в обратную дорогу, Олег будто бы сказал: «Исшийте парусы поволочиты руси, а словеном кропиньныя». И вот «воспяша русь парусы паволочиты, а словене крапиньны, и раздра а ветр; и реша словени: „Имемся своим толстинам, не даны суть словеном пре паволочиты”».{62} Несмотря на насмешливый тон концовки легенды, обработанной, а возможно, и сочиненной киевлянином-летописцем, словене в ней пользуются особым вниманием со стороны Олега.
Иные смысловые оттенки находит в эпизоде с парусами Е. А. Рыдзевская, где, по ее мнению, «Русь занимает выгодное положение, а „словене” оказываются обиженной стороной. Но является ли это результатом противопоставления славян именно варягам? Термином „словене” летопись, повествуя о событиях IX–X вв., называет новгородцев; Русь, если рассматривать этот термин как географический, обозначает Киев, Чернигов, Переяславль, т. е. южную территорию восточных славян. В летописном рассказе о парусах, противопоставляющем Русь словенам в ущерб этим последним, вся, так сказать, соль заключается в более выгодном положении не варягов по сравнению со славянами, а Руси по сравнению с новгородским Севером, Руси в смысле зарождающегося Киевского государства с его обширными причерноморскими связями и с той руководящей организацией, которая стояла во главе его и вела сношения с Византией».{63} Е. А. Рыдзевская не заметила того, что русь и словене в летописном рассказе не столько противопоставляются друг другу, хотя определенная дистанция между ними обозначена, сколько отделяются от остальных участников похода, выдвигаясь как бы на передовые роли. Истолкование термина «Русь» в географическом ключе — натяжка, чреватая нелепостью, если строго следовать словам Е. А. Рыдзевской: Киев, Чернигов и Переяславль на парусах. Осторожнее высказывается Д. С. Лихачев: «Рассказ о парусах Руси и словен носит все признаки фольклорного происхождения. По-видимому, под словенами разумеются в нем новгородские словене. Кто точно разумеется в этом рассказе под „Русью”, решить трудно (киевляне ли, дружинники князя или русские в целом?). Во всяком случае, рассказ этот скорее всего отражает недовольство новгородцев, подчеркнувших свое невидное положение в войске Олега, простоту и суровость своего походного быта».{64} Если рассуждать методом исключения, то прежде всего должны отпасть киевляне, поскольку участников похода летописец называет не по городам, а по племенам. Киевляне у него покрываются словом «поляне». Не подходят здесь и «русские в целом», поскольку совершенно непонятно их соотношение со словенами. Приняв такое толкование, мы должны исключить словен из «русских в целом». Остается княжеская дружина, которая, как нам думается, и скрывалась за обозначением «русь». В плане полемики с Д. С. Лихачевым надо сказать, что новгородцы едва ли имели основание быть недовольными своим «невидным положением в войске». Олег выделил их из общей массы воинов вместе с дружиной, именуемой русью, что как раз свидетельствует о видном их положении в войске… Об этом же говорит еще одна немаловажная деталь: «Царь же Леон со Олександром мир сотвориста со Олгом, имшеся по дань и роте заходивше межы собою, целовавше сами крест, а Олга водивше на роту, и мужи его по Рускому закону кляшася оружьем своим, и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьем богом, и утвердиша мир».{65} Как показывают разыскания специалистов, культ Перуна был распространен преимущественно в южных областях восточнославянской территории, а Волоса (Велеса) — в северных.{66} Об отправлении культа Волоса в Новгородской земле свидетельствуют многочисленные факты, относящиеся к личным именам в новгородских летописях и грамотах, а также к топонимике.{67} Упоминание в формуле присяги двух божеств (Перуна и Волоса) вполне оправдано, поскольку в походе Олега «на Грекы» участвовали как южные, так и северные восточнославянские племена. Клятва приверженцев Перуна и Волоса осуществлялась на условиях равенства. Можно предположить, что к заключению договора Олега с греками были причастны и словене как главное племя северо-западного межплеменного союза, военную мощь которого князь использовал в войне с Византией. Нашему предположению, казалось бы, противоречит отсутствие Новгорода в перечне городов, на которые Олег «заповеда дати уклады».{68} Д. С. Лихачев находит в этом подтверждение «невидного положения» новгородцев в войске Олега.{69} Не будем забывать, что договоры Руси с греками сохранились в составе Повести временных лет, написанной в Киеве. Статьи договора 907 г., трактующие об «укладах», летописец дает в пересказе, о чем свидетельствует фраза «и на прочаа городы», которая вряд ли могла быть внесена в соглашение из-за своей неопределенности.{70} Поэтому ее надо отнести к творчеству летописца. А это значит, что он мог исключить Новгород из называемых договором городов, переведя его в разряд «прочаа».{71}
Трудно сказать, с Киевом или Новгородом был прочнее связан Олег. Согласно Новгородской Первой летописи, князь вскоре после возвращения из похода на Царьград «иде к Новугороду и оттуда в Ладогу. Друзии же сказывають, яко идущю ему за море, и уклюну змиа в ногу, и с того умре; есть могыла его в Ладозе».{72} Южный летописец поместил в своем своде красочную легенду о пророчески предреченной волхвами смерти Олега от собственного коня: князь умер от укуса змеи, выползшей из черепа коня, на кости которого он пришел поглядеть.{73} Б. А. Рыбаков почувствовал в этой легенде «антиваряжскую тенденцию», ибо «образ коня в русском фольклоре всегда очень благожелателен, и если уж хозяину — варяжскому князю предречена смерть от его боевого коня, значит, он того заслуживает».{74} Отрицательная тенденция по отношению к Олегу в предании, безусловно, просматривается, но ее мы не стали бы называть «антиваряжской». Е. А. Рыдзевская, сопоставив рассказ о смерти Олега с аналогичным повествованием из саги об Орвар-Одде, пришла к выводам, отталкиваясь от которых получаем возможность ближе подойти к правильному пониманию негативной настроенности предания к нашему герою. «Со стороны фольклора, — говорит Е. А. Рыдзевская, — в той разновидности основного сюжета, где роковую роль играет конь (Олег, Одд и некоторые другие), обращает на себя внимание следующее. Конская голова по верованиям многих народов имеет магическое значение как предмет защитный, благоприятный, приносящий счастье. Здесь же она, наоборот, приносит смерть владельцу коня. Причиной гибели является, таким образом, предмет, обладающий благотворной магической силой, но обращенный на этот раз против своего же владельца… Не содержит ли в себе пророчество такой смерти элемент проклятия? В отношении Орвар-Одда это возможно».{75} Что касается Олега, то в летописном предании о нем «нет никаких прямых указаний на элемент мести и проклятия в пророчестве кудесника. Лишь в виде предположения, может быть, слишком смелого, можно думать о выразившемся в этом враждебном отношении местного населения к Олегу как к завоевателю, захватчику и в такой роли, очевидно, большому любителю добычи и обильной дани».{76}
Нам уже известны обстоятельства вокняжения Олега в Киеве. Он пришел туда как завоеватель, убивший местных правителей и захвативший их власть. В результате завоевания киевляне, как и все, вероятно, поляне, были обложены данью в пользу словен и союзных им северных племен. Тем самым Олег нанес полянам страшный удар, поскольку данничество считалось в те времена постыдным и недостойным сильного и свободного народа.{77} Эти действия князя должны были оставить неприятный след в памяти полянской общины, что и запечатлело в иносказательной фольклорной форме предание о его смерти, возникшее, как показал А. А. Шахматов, в Южной Руси, т. е. там, где жили «обиженные» Олегом племена.{78}
Надо сказать, что летописный материал об Олеге не однозначен. Кроме южной легенды, содержащей элементы отрицательного отношения к нему, в летописи представлена всенародная скорбь по случаю княжеской кончины: «И плакашася людие вси плачем великим, и несоша и погребоша его на горе, еже глаголеться Щековица; есть же могила его и до сего дни, словеть могыла Ольгова».{79} Однако это не единственная могила Олега. Кроме Киева, могилы князя показывали в Ладоге и в других местах Новгородской земли.{80} Нас может озадачить такое множество могил Олега. Чтобы понять это странное для современного человека явление, нужно вспомнить о прозвании Олега Вещим, что говорило о его сверхъестественной силе и знаниях.{81} Именно поэтому он пользовался, по словам Х. Ловмяньского, «необычайной симпатией и почетом в языческие времена».{82} Захоронение подобных правителей было довольно своеобразным, о чем свидетельствуют сравнительно-исторические данные. «Сага об Инглингах» рассказывает о конунге Хальвдане Черном, снискавшем всеобщую любовь у людей. И вот когда «стало известно, что он умер и тело его привезено в Хрингарики, где его собирались похоронить, туда приехали знатные из Раумарики, Вестфольда и Хейдмерка и просили, чтобы им дали похоронить тело в своем фюльке. Они считали, что это обеспечило бы им урожайные годы. Помирились на том, что тело было разделено на четыре части и голову погребли в кургане у камня в Хрингарики, а другие части каждый увез к себе, и они были погребены в курганах, которые назывались курганами Хальвдана».{83} А. Я. Гуревич, комментируя этот рассказ о погребении Хальвдана Черного, со ссылкой на исследователей замечает: «В действительности Хальвдан был погребен в кургане близ Стейна (в Хрингарики), а в других областях в память о нем были насыпаны курганы».{84} Могилы Олега Вещего демонстрируют, вероятно, аналогичный случай.{85} Насыпанные в честь умершего князя курганы указывают на существование в языческие времена его культа.{86} Почитание Олега в словенской земле было бы невозможно, если бы местное население ассоциировало с ним насилие, подчинение Киеву, установление даннической зависимости. Репутация Олега у словен была совсем иная. Поэтому они и воздвигали в память о нем курганы, служившие местом поклонения и молений.{87}
С именем Олега новгородские словене связывали воспоминание о победе над Киевом. Б. Д. Греков с полным основанием писал о том, что «именно Новгород сумел накопить достаточно сил, чтобы совершить большой поход на юг и занять Киев».{88} Признание этого факта делает несостоятельным утверждение ученых о зависимости словен от Киева, возникшей вследствие вокняжения в нем Олега.
Территориальные пределы власти Олега в качестве киевского князя очерчены летописью: «И бе обладая Олег поляны, и деревляны, и северяны, и радимичи…».{89} Словене и даже смоленские кривичи оказались вне обозначенного ареала. И тем не менее В. В. Седов уверенно вводит Смоленскую землю в состав Древнерусского государства уже с X в.{90} О прочном «данническом контакте», который «наладился» у Киева со Смоленском еще со времен Олега, говорит Л. В. Алексеева.{91} Осторожнее рассуждал А. Н. Насонов, хотя и он полагал, что «Смоленск должен был признать господство киевского князя» в конце IX в. Но как это произошло, он в точности не знал. «В Смоленске южнорусские князья в X в. не стремились, по-видимому, создать своей базы, подобно тому как они стремились к этому в Новгороде или близ Новгорода». Возможно, киевские князья «посылали в Смоленск своих „мужей”, но ни о каких „мужах”, посаженных в Смоленске Игорем, летописец первоначально не говорил, судя по тексту Новгородской I-й летописи».{92} А. Н. Насонов вынужден «констатировать отсутствие известий о Смоленске в киевских летописях до второй половины XI в.: Древнейший киевский свод носил местный, южнорусский характер».{93} О чем это свидетельствует? Конечно же, о малой заинтересованности киевской общины жизнью смоленских кривичей, об иллюзорности «прочного даннического контакта» Киева со Смоленском, о чем без тени сомнений пишет Л. В. Алексеев.{94}
Пользуясь летописными сведениями о событиях на Руси конца IX — начала X в., нельзя ни на минуту забывать, что политическая обстановка и круг доступных летописцам XI в. наблюдений определяли суть рассказа о распространении власти киевского князя на север. Осмысливая известные им факты о давно минувших временах, летописцы находились под впечатлением современных им отношений.{95} Эти соображения А. Н. Насонова имеют важное методическое значение. Необходимо прислушаться и к предостережениям В. А. Пархоменко, по словам которого, в начале XII в. автор Повести временных лет, «узнав из обнаруженного тогда Олегова договора с Византией, что Олег был некогда „русским князем”, сообразно представлениям той эпохи, признал его за Киевского князя и, за неимением о нем точных данных и ввиду наличности славного, но неясного предания о нем, возвел его в совершителя того объединения восточнославянских племен в единую Русь, о котором он сам мечтал в соответствии с распространившимися тогда на Руси идеями».{96}
Все сказанное выше позволяет скептически оценить популярные в историографии представления о произошедшем якобы объединении Киева и Новгорода в результате перемещения Олега с берегов Волхова на берега Днепра. Это объединение, по общепринятому мнению, знаменовало рождение Древнерусского государства с центром в Киеве. «Под Древнерусским государством, — писал Б. Д. Греков, — мы понимаем то большое раннефеодальное государство, которое возникло в результате объединения Новгородской Руси с Киевской Русью».{97} В приподнятом тоне об этом «объединении» говорит П. П. Толочко: «Особой вехой в жизни Киева является 882 г. На киевском столе произошла смена династий. Власть захватил новгородский князь Олег (882–912 гг.), при котором объединились Южная и Северная Русь. Киев стал столицей огромной державы. Успех объединения восточнославянских земель в единое государство нередко связывают с удачной политикой Олега. На самом деле оно было обусловлено всем ходом истории; в его основе лежали факторы экономического, политического и культурного развития восточного славянства».{98}
Идея объединения Южной и Северной Руси кажется сейчас настолько очевидной, что проникла в учебники. В одном из них, недавно изданном и предназначенном для высшей школы, читаем: «Объединение под властью одного князя Киева и Новгорода, важнейших центров двух основных ветвей восточного славянства, было важнейшим этапом развития древнерусской государственности. Если до взятия Киева Олегом можно говорить о существовании на Руси государственности и государства, то с этого момента мы вправе уже говорить о существовании Древнерусского государства».{99}
Как ни жаль расставаться с мыслью о Древнерусском государстве, объединявшем в конце IX в. Северную и Южную Русь, все-таки придется это сделать, чтобы выйти, наконец, из состояния возвышающего нас обмана и вернуться к реальной истории. В лучшем случае здесь можно вести речь об установлении союзнических отношений между северными племенами во главе со словенами и Русской землей, возглавляемой полянами, причем о таких союзнических отношениях, которые строились на принципах равенства, а не зависимости от Киева.{100} Дань, уплачиваемая словенами Киеву по Олегову велению, — ученый миф, культивируемый десятки, даже. сотни лет, но исчезающий при соприкосновении с внимательным и непредвзятым исследованием летописных текстов.
В конце IX в. Киев еще не имел достаточно сил для установления и удержания господства под Новгородом. Само образование Русской земли со столицей в Киеве, завершилось, как показал А. Н. Насонов, незадолго до княжения Олега.{101} Поэтому первоочередной задачей киевских правителей в рассматриваемое время являлось подчинение соседних восточно-славянских племен. Задача эта была не из простых. Достаточно вспомнить упорное сопротивление древлян, не желавших повиноваться Киеву, чтобы убедиться в том. Однако Киев все-же «примучил» близживущие племена и протянул щупальцы к Новгороду. Первые признаки зависимости Новгорода от Киева проступают где-то в середине X в. Один из них проявился в сфере религиозной.
Киевская знать для поддержания власти над покоренными и покоряемыми племенами прибегала не только к военным, но и к идеологическим средствам. Предпринимается, в частности, попытка превратить Киев в религиозный центр восточного славянства. С этой целью языческое капище с изваянием Перуна, располагавшееся первоначально в черте древнейших городских укреплений, выносится на новое место, доступное всем, прибывающим в центр Русской земли.{102} Если раньше бог словен Волос выступал на равных с богом полян Перуном, то теперь картина меняется. К походу Игоря на Византию были привлечены словене и кривичи. Но в тексте присяги нового договора назван лишь Перун, а Волос не упомянут.{103} Обращает внимание и порядок перечисления племен, участвующих в походе 944 г. В летописной статье, повествующей о воинах Олега, словене фигурируют на втором после варягов месте, тогда как поляне значатся примерно в середине списка, а в рассказе о движении Игорева войска поляне поставлены впереди словен вслед за варягами и русью.{104} Именно к данному случаю подошли бы слова Д. С. Лихачева о «невидном положении» словен в войске Игоря, в то время как в войске Олега ситуация, насколько мы знаем, была иной.
Признаком зависимости Новгорода от Киева надо считать и правление в нем Святослава, о чем сообщает Константин Багрянородный, рассказывая о моноксилах, приходящих в Константинополь из «Немогарда, в котором сидел Сфендослав, сын Ингора, архонта Росии».{105} Х. Ловмяньский, обратив внимание на то, что император говорит о пребывании Святослава в Новгороде в прошедшем времени, высказал предположение, согласно которому К. Багрянородный узнал об этом факте «при заключении договора 944 г., а в момент написания труда не был уверен, действительно ли Святослав еще правит в Новгороде».{106}
Святослав «бе детеск». Поэтому княжение его в Новгороде было номинальным. Есть предположение, что за него правил кормилец Асмуд.{107} Впрочем, оно основано только на том, что у Святослава, по свидетельству летописца, был кормилец по имени Асмуд. С большим основанием мы можем говорить о том, почему младенец Святослав, а никто другой оказался на княжении в Новгороде. Сам факт княжения в Новгороде сына киевского князя выдает большую заинтересованность Киева в северо-западном регионе Восточной Европы, стремление его правителей стать тут «прочной ногой». Посылая Святослава к новгородским словенам, Игорь старался крепче привязать их к себе. Но в чем причина отправки именно малолетнего княжича к новгородцам? Ведь проще, казалось бы, направить туда какого-нибудь «мужа» в качестве посадника. Видимо, то была уступка требованию новгородцев дать им князя, а не простого смертного. Наличие собственного князя, хотя и пришлого, больше устраивало Новгород, поскольку в некотором роде уравнивало его с Киевом, а также открывало возможность использования новгородцами княжеской власти в своих сепаратистских устремлениях. Вместе с тем нельзя забывать о сакральных мотивах, побуждавших новгородцев настаивать на приезде из Киева правителя княжеского достоинства. На князе лежала обязанность исполнения определенных жреческих функций, и без него нормальное отправление языческого культа было невозможно. Словом, с точки зрения религиозной, местное общество нуждалось в князе. И еще один важный момент: на князя новгородцы, подобно другим древним народам, смотрели как на существо высшего порядка, наделенное сверхъестественными способностями, присутствие которого благотворно отражалось на жизни людей. Еще С. М. Соловьев по поводу просьбы новгородцев дать им князя, обращенной к Святославу, замечал: «Мы знаем религиозное уважение, которое питали Северные народы к князьям, как потомкам богов, одаренным вследствие того особенным счастием на войне».{108}
Зависимое от киевских властителей положение Новгорода проглядывает в известиях Повести временных лет о поездке княгини Ольги в Новгородскую землю: «Иде Вольга Новугороду, и устави по Мьсте повосты и дани и по Лузе оброки и дани; и ловища ея суть по всей земли, знаменья и места и повосты…»{109} Нельзя согласиться с исследователями, которые рассматривают эту поездку Ольги в плане проведения ею крупной политической, финансово-административной и хозяйственной реформы.{110} Такого рода представления лежат в плоскости современных понятий и категорий. Смысл ее действий не столь грандиозен, как в этом пытаются нас уверить. Мероприятия княгини, связанные с данями, четко локализованы районами Луги и Мсты. Если учесть, что по Луге тогда жила водь,{111} а по Мсте «сидела» весь,{112} то легко понять, что цель Ольги здесь состояла в получении дани с названных иноязычных племен. И вряд ли дань тут вводилась впервые. Ранее она поступала в Новгород. Теперь же ее (частично или полностью, сказать затрудняемся) присвоила киевская княгиня. Такое могло произойти только при условии реальной власти Киева над Новгородом. Опираясь на эту власть, Ольга устроила погосты, куда свозилась дань, и произвела заимки под охотничьи угодья — «ловища».
Сообщение о поездке Ольги в Новгород ценно для нас не только своим конкретным содержанием, но и тем, что позволяет сделать выводы общего порядка, относящиеся к проблеме эволюции новгородской государственности. Речь идет о публичной власти и материальном ее обеспечении. Князья, приезжающие на княжение в Новгород из Киева, будучи сторонними правителями, слабо связанными с местным обществом, благодаря уже этому свойству способствовали дальнейшему укреплению публичной власти, ее переходу в более развитую фазу. Но это еще не все. Власть, охраняющая господство Киева над Новгородом, неизбежно должна была прибегать к насилию, что углубляло разрыв между новгородцами и князем с его дружиной — носителями этой власти. Публичная власть в Новгороде получила, следовательно, новый импульс. Распоряжения Ольги служат иллюстрацией публичной власти в действии. Вместе с тем они указывают и на источник содержания тех, кто осуществлял данную власть. Это — дани, которые можно рассматривать как некое подобие налогов, как прообраз налоговой системы. Таким образом, наряду с публичной властью мы находим в Новгороде середины X в. другой элемент государственности — взимание поборов, идущих на содержание ее представителей. Оба государственных элемента еще довольно примитивны, что объясняется характером общественных связей того времени, не вышедших пока за рамки клонящегося к упадку родоплеменного строя.
Отношения киевских князей с Новгородом не были ровными и монотонными. В княжение Игоря новгородцы, как мы видели, оказались в подчинении у Киева. Киевские правители «примучивали» также соседние племенные союзы, сколачивая общевосточнославянский суперсоюз под гегемонией полянской общины.{113} Им пришлось столкнуться с ожесточенным сопротивлением племен, не желающих повиноваться завоевателям. Драматичной оказалась судьба самого киевского князя Игоря, погибшего в древлянских лесах. Попытка сделать Киев религиозным центром восточного славянства посредством провозглашения Перуна верховным богом провалилась.
С вокняжением в Киеве Святослава зависимость Новгорода от днепровской столицы несколько смягчилась. Причиной тому был ряд обстоятельств. Убийство древлянами Игоря заставило киевскую знать перейти к более гибкой политике и согласиться на некоторые уступки «примученным» племенам.{114} Не прошло даром и новгородское «сидение» Святослава. Княжа в Новгороде, он, конечно же, в некоторой мере сблизился с новгородцами. Вполне допустимо, что дружина его пополнилась «мужами»-словенами, как бывало прежде, в Олеговы времена. Некоторые из них могли попасть в ближайшее окружение князя и уйти вместе с ним в Киев. Дружина Святослава отличалась решительным неприятием христианства. «Како аз хочю ин закон прияти един? А дружина моа сему смеятися начнуть», — отвечал, если верить летописцу, Святослав на призывы матери своей принять крещение. Языческий дух княжеской дружины укрепляли, наверное, и новгородцы. Заметим попутно, что именно новгородцы на протяжении веков проявляли особую приверженность языческим традициям.{115}
Оживлению самостоятельности новгородцев содействовало известное по летописи безразличие к Киеву со стороны Святослава — неугомонного витязя, искавшего счастья в чужих краях и воображавшего, будто «середа» земли его, куда «вся благая сходятся», в «Переяславци на Дунай».{116} Обиженные княжеским небрежением «кияне» говорили Святославу: «Ты, княже, чюжее земли ищеши и блюдеши, а своея ся охабив…»{117}
Далекие походы, нескончаемые войны, которыми упивался Святослав, требовали большого количества воинов. Новгородцы, «дерзи к боеви», занимали в войске Святослава далеко не последнее место. Их роль настолько значительна, что в формуле присяги договора Святослава с Цимисхием вновь появляется бог северных племен Волос: «Да имеем клятву от бога, в его же веруем в Перуна и в Волоса, скотья бога, и да будем золоти, яко золото, и своим оружьем да исечени будем»{118} Упоминание Волоса наравне с Перуном делает правомерным предположение, что новгородские словене в лице своих лидеров были причастны к заключению русско-византийского договора, состоявшегося «при Святославе, велицем князи рустем, и при Свеналде».
Итак, в княжение Святослава мы наблюдаем определенное ослабление зависимости Новгорода от Киева. Новгородцы позволяют себе даже некоторую заносчивость в обращении с киевским князем. В 970 г. к Святославу в Киев «придоша людье ноугородьстии, просяще князя собе: „Аще не пойдете к нам, то налезем князя собе”. И рече к ним Святослав: „А бы пошел кто к вам”. И отпреся Ярополк и Олег. И рече Добрыня: „Просите Володимера”… И реша ноугородьци Святославу: „Въдай ны Володимира”. Он же рече им: „Вото вы есть”. И пояша ноугородьци Володимера к собе, и иде Володимирь с Добрынею, уем своимь, Ноугороду, а Святослав Переяславцю».{119} В. А. Пархоменко недоверчиво относился к приведенной летописной записи. «Самое это призвание, — писал он, — есть факт полулегендарного, полукомбинированного характера, поскольку он связан с использованием известных фактов позднейших приглашений Новгородом себе князей».{120} Можно сомневаться в подробностях рассказа летописца о приходе новгородцев в Киев за князем, даже — в самом рассказе, но вряд ли стоит отвергать общий смысл их требования или объяснять его, исходя только из «фактов позднейших приглашений Новгородом себе князей». Это требование, на наш взгляд, необходимо понимать как выражение борьбы новгородцев за возобновление в своем городе княжения и неприятия ими посадничества. С. М. Соловьев со знанием дела замечал, что «жители северной области, новгородцы, не любили жить без князя или управляться посадником из Киева».{121} Притязание на княжение свидетельствует о сознании новгородцами собственной силы, с одной стороны, и об известном ослаблении зависимости Новгорода от Киева — с другой.{122} Но до коренной ломки отношений было еще далеко. Между тем И. Д. Беляев говорил: «С 970 года отношения Новгорода к князьям несколько изменились. Перед отправлением киевского князя Святослава вторично в Дунайскую Болгарию, новгородцы, как вольные люди, отправили к нему посольство с требованием прислать к ним в князья которого либо сына и с угрозою в случае отказа сыскать себе князя в другом месте… Новгородцы получили себе особого князя и, по-видимому, к ним возвратились времена Рюрика. Киевский князь уже не мог посылать в Новгород своих посадников…»{123} О возвращении «времен Рюрика» новгородцы едва ли помышляли. Но усилить свою самостоятельность с помощью княжения они, очевидно, старались.
Нельзя было надеяться на спокойное правление в Новгороде. Поэтому от поездки туда Ярополк и Олег «отпреся».{124} Владимир, не наделенный в отличие от своих братьев княжеским столом, ухватился за предложение новгородцев и поехал в волховскую столицу. Можно говорить, что «Владимир I Святославич стал новгородским князем, благодаря рекомендации Добрыни», но нельзя утверждать, будто Добрыня «сделал Владимира новгородским князем».{125} Еще меньше оснований рассуждать о каком-то захвате Владимиром власти в Новгороде «с помощью своего дяди Добрыни».{126} Если не осложнять летописный рассказ всевозможными домыслами, то останутся не подлежащими сомнению два момента: приглашение на княжение и согласие Владимира, а точнее — Святослава.
О том, как правил Владимир в Новгороде, летописцы почти ничего не сообщают. Лишь под 980 г. в Повести временных лет говорится о войне Владимира с полоцким князем Рогволодом на матримониальной почве: «И посла ко Рогъволоду Полотьску, глаголя: „Хочю пояти дщерь твою собе жене”. Он же рече дщери своей: „Дочеши ли за Володимера?” Она же рече: „Не хочю розути рабичича, но Ярополка хочю”… И придоша отроци Володимерови, и поведаша ему всю речь Рогънедину… Володимер же собра вои многи, варяги и словене, чюдь и кривичи, и поиде на Рогъволода. В се же время хотячу Рогънедь вести за Ярополка. И приде Володимер на Полотеск, и уби Рогъволода и сына его два, и дъчерь его поя жене».{127} В Лаврентьевской летописи под 1128 г. этот рассказ повторяется снова, но уже в несколько ином варианте. Владимир в нем пассивен, поступая так, как велит ему Добрыня, действующий властно и самоуверенно: «Роговолоду держащю и владеющю и княжащю Полотьскую землю, а Володимеру сущю Новегороде, детьску сущю и погану еще, и бе у него уи его Добрына, воевода и храбор и наряден мужь. Сь посла к Роговолоду и проси у него дщере его за Володимера, он же рече дъщери своей: „хощеши ли за Володимера?” Она же рече: „не хочю розути робичича, но Ярополка хочю”. Бе бо Роговолод перешел из заморья, имеяше волость свою Полтеск. Слышавше же Володимер разгневася… пожалиси Добрына и исполниси ярости, и поемше вои и идоша на Полтеск и победиста Роговолода. Рогъволод же вбеже в город, и приступивше к городу и взяша город, и самого князя Роговолода яша и жену его и дщерь его, и Добрына поноси ему и дщери его, нарек ей робичица, и повеле Володимеру быти с нею пред отцем ея и матерью. Потом отца ея уби, а саму поя жене и нарекоша ей имя Горислава…»{128}
Предание о сватовстве Владимира и его походе против Рогволода изучалось с точки зрения заимствований из старонемецкого эпоса{129} и скандинавских саг.{130} Более плодотворным надо признать сближение этого предания с русским эпосом, в частности с былиной о Дунае. Перед нами рассказ, пронизанный фольклорными мотивами сватовства и поездки эпического героя за невестой, характерными для эпохи распада родоплеменного строя,{131} т. е. того самого времени, когда жил Владимир.{132} Эпосоведы отмечали сюжетную близость предания с былиной о Дунае. «Генетическая связь сюжетной канвы былины с историческим преданием не вызывает никаких сомнений», — писал В. Г. Базанов.{133} Разумеется, тут нет заимствования ни с одной, ни с другой стороны. В. Я. Пропп подчеркивал, что в данном случае «ни эпос, ни летопись ничего не „заимствуют”, они выражают одинаковую народную мысль».{134} Однако наша задача состоит не в том, чтобы углубляться в тонкости устной народной поэзии. Нам хотелось бы за фольклорной дымкой рассказа распознать черты реальной жизни. Выполненный в эпическом стиле, он приоткрывает завесу над отношениями Новгорода с Полоцком в последней четверти X в.
Летописная дата похода Владимира на Полоцк давно вызывала сомнения у историков. Еще В. Н. Татищев, обратив внимание на ряд порождаемых ею несообразностей, называл 975 или 976 гг. как более вероятное время женитьбы (следовательно, и похода) Владимира на Рогнеде.{135} А. А. Шахматов отнес полоцкие события к 970 г.{136} Если это так, то отпадают догадки насчет желания Владимира накануне борьбы с Ярополком заключить союз с Рогволодом,{137} склонить его на свою сторону{138} или нейтрализовать.{139} Приобретает конкретный смысл и акция новгородцев, ультимативно потребовавших от Святослава дать им князя. Получив его, новгородцы, не мешкая, пошли войной на Полоцк. Видно, конфликт между двумя крупнейшими городами северо-запада назрел. Новгородцы ждали князя, и он нашелся. Новгородская рать устремилась к Полоцку. Тамошний князь спешил заручиться поддержкой Киева выданьем дочери своей за Ярополка.{140} Рогнеда собралась уже было выехать в Киев, как «Владимир, пришед к Полоцку, оступил град и, учиня с Рохволдом бой, онаго победив, Полотск взял…».{141} Город был взят штурмом со всеми вытекающими отсюда последствиями: разорением и сожжением. Археологические раскопки, произведенные Г. В. Штыховым, обнаружили отчетливые следы пожара в Полоцке второй половины X в. Они также показали, что разоренная цитадель города уже не восстанавливалась, а была перенесена на рубеже X–XI вв. в устье Полоты, на левый ее берег, т. е. на более высокое и неприступное место.{142} Так археологические данные подтверждают историческое предание.
Мы ошибемся, если станем объяснять поход Владимира на Полоцк личными обидами «робичича» и его «уя», оскорбленных отказом гордой Рогнеды. Подлинные причины конфликта лежали глубже, коренясь в общей ситуации, сложившейся в северо-западном регионе Восточной Европы. Этот регион для двух развивающихся городов оказался тесным. Их столкновение было неизбежным, поскольку оба города были заинтересованы в расширении подвластной им территории и увеличении своих доходов, поступающих в виде даней.{143} Центробежное распространение дани из Полоцка, как справедливо отмечает Л. В. Алексеев, «привело в конце концов в соприкосновение ее с данью, распространяемой из соседних равновеликих центров — Пскова, Новгорода, Смоленска и Турова. После неизбежных столкновений в конечном итоге были проведены границы между княжествами (?), хорошо прослеживаемые как по наличию возле них ненаселенных „ничьих” зон, так и по топонимам „межа” (пограничное поселение), „межник” (пограничный знак)».{144} Урегулированию территориальных споров предшествовали многочисленные кровавые войны. Одну из ранних войн такого рода и запечатлело предание о походе Владимира на Полоцк. Она всколыхнула всю наличную мощь Новгорода. С. М. Соловьев справедливо замечал, что здесь мы видим «не набег дружины, не одних варягов, но поход, в котором участвовали, как и в походе Олега, все северные племена».{145} Предание, как мы знаем, называет их. Это — словене, чудь, псковские кривичи, т. е. старые наши знакомые по суперсоюзу, возглавляемому с конца IX в. новгородскими словенами. Отсюда заключаем, что союз этот еще не распался во второй половине X в. Но уже тогда, вероятно, начался процесс трансформации его в Новгородскую волость.{146}
Война союзных племен против полочан завершилась установлением на некоторое время господства Новгорода над Полоцком. В. Н. Татищев не случайно о Владимире, победившем Рогволода, говорит: «И тако обладал княжением полоцким».{147}
Итак, на основании летописной статьи 980 г. можно заключить о крупном военном конфликте Новгорода с Полоцком, имевшем место в самом начале 70-х годов X в. и возникшем на почве соперничества из-за преобладания и господства на северо-западе восточнославянской территории. Известия о нем сохранились в форме предания, составленного по канонам (и это естественно) эпической поэтики, устойчивым композиционным элементом которой является поездка или поход героя за невестой.{148}
Стремление новгородцев иметь собственного князя было связано, помимо приобретения большей самостоятельности по отношению к Киеву, с организацией военных предприятий, расширяющих зону даннической эксплуатации Новгорода. О даннических заботах князя узнаем из одной исландской саги, гласящей: «Сигурд, сын Эйрика, приехал в Эстланд, будучи послан Вальдемаром, конунгом Хольмгарда, и должен был он собирать в этой стране дань для конунга».{149} Эстланд — земля эстов, или чуди.{150} Здесь мы встречаемся с лицами из местного населения, обязанными заниматься сбором дани, следить за исправным ее внесением. Е. А. Рыдзевская предполагает, что ими были «нарочитые мужи», старейшины, представители верхушки общества, в связи с данничеством вступавшие в определенные отношения с княжескими воеводами, приезжающими за данью.{151} Сага подтверждает наш вывод о наличии в Новгороде X в. важнейшего элемента государственности, выражающегося в системе денежных и натуральных поборов, предназначенных для нужд публичной власти.
Та же сага рассказывает и о некоторых судебных функциях новгородского князя. Они обнаружились при следующих обстоятельствах. Юный Олав, сын Трюггви, убил на новгородском торгу некоего Клеркона, мстя ему за убийство своего воспитателя Торольва Вшивая Борода. Олав укрылся в доме княгини Аллогии. А в «Хольмгарде был такой великий мир, что по законам следовало убить всякого, кто убьет неосужденного человека; бросились все люди по обычаю и закону своему искать, куда скрылся мальчик. Говорили, что он во дворе княгини и что там отряд людей в полном вооружении; тогда сказали конунгу. Он пошел туда со своей дружиной и не хотел, чтобы они дрались; он устроил мир, а затем соглашение; назначил конунг виру, и княгиня заплатила».{152} Князь, как явствует из саги, заботился о внутреннем мире. Он участвовал в судебном разбирательстве и назначал виру за убитого. Но рядом с князем выступают новгородцы, объединенные общими интересами, стоящие на страже местных законов. Они сами преследуют виновного, осуществляют над ним суд и расправу. Вырисовывается своего рода «смесной» суд князя и новгородской общины, играющей в судопроизводстве далеко не пассивную роль. Позднее новгородская община делегировала свои судебные права посаднику, с которым князю предписывалось осуществлять совместный суд.
Согласно саге, виру «за голову» Клеркона уплатила княгиня. Штрих весьма значимый. Клеркон — родом эст, промышлявший разбоем на Балтике.{153} В Новгороде он был человеком скорее всего заезжим. Спрашивается тогда, кому шла назначенная за него вира? Родичи тут исключаются.{154} Остаются князь и новгородская община. Знаменательно еще и то, что обычное право не освобождало от ответственности людей с самого, что называется, верха: княгиня платит виру без всяких скидок, несмотря на ее столь высокое социальное положение. Это характеризует новгородский суд с демократической стороны. В ученой литературе высказывалась догадка, что за княгиней, покровительствующей Олаву, скрывалась Рогнеда, принужденная к браку с Владимиром и привезенная из Полоцка в Новгород. Е. А. Рыдзевская считала ее довольно правдоподобной: «…имя Рогнеды могло быть вытеснено в устной передаче именем другой, более знаменитой, русской княгини — Ольги, чье имя сага дает жене Владимира в своеобразной переделке Allogia».{155}
Смерть Святослава, убитого печенегами на днепровских порогах в 972 г., повлекла за собой междоусобицы среди его сыновей. Владимир, напуганный гибелью Олега, «бежа за море. А Ярополк посадники своя посади в Новегороде, и бе володея един в Руси».{156} Ярополк, стало быть, ликвидировал в Новгороде княжение, заменив его посадничеством, что символизировало приниженность новгородцев, а также означало большую степень их зависимости от Киева. Такое едва ли пришлось им по нраву. И они ждали возвращения Владимира с варяжской дружиной. И вот «приде Володимирь с варяги Ноугороду, и рече посадником Ярополчим: Идете к брату моему и рцете ему: Володимер ти идеть на тя, пристраивайся противу биться. И седе в Новегороде».{157} Последнюю фразу надо понимать так, что в Новгороде княжеская власть была восстановлена. Но значение произошедшего этим не исчерпывалось, ибо провозглашалась полная независимость Новгорода от Киева. При враждебных отношениях Владимира с Ярополком иначе и быть не могло. Для того, чтобы укрепить самостоятельность Новгорода, нужно было подорвать могущество Киева. Вот почему словене вместе с другими союзными племенами охотно отправились на юг добывать княжеский стол Владимиру. Подойдя к Киеву во главе многочисленного войска, Владимир стал у города лагерем. В конце концов он «вниде в Киев». И тут разыгралась любопытная сцена: «Посем реша варязи Володимеру: „Се град нашь; мы прияхом и, да хочем имати окуп на них, по 2 гривне от человека”».{158} Так могли сказать и новгородцы, с помощью которых Владимир овладел Киевом. Несомненно, они надеялись на определенные послабления со стороны Владимира. Но тот, сев на киевский стол, дал новгородцам не князя, а посадника: «Володимер же посади Добрыну, уя своего, в Новегороде».{159} Популярность Добрыни среди новгородцев{160} хотя и являлась важным качеством для правителя, но все ж таки она не восполняла ущербность посадничества перед княжением.
Владимир, став киевским князем, в силу обстоятельств должен был вести политику, отвечающую интересам полянской общины и, следовательно, ущемляющую подчиненные племена. В этой ипостаси необходимо рассматривать так называемую языческую реформу 980 г. Вокняжившись в Киеве, Владимир «постави кумиры на холму вне двора теремного: Перуна древяна, а главу его сребрену, а ус злат, и Хърса, Дажьбога, и Стрибога и Симарьгла и Мокошь. И жряху им, наричюще я богы».{161} Перед нами идеологическая акция, посредством которой киевский князь старался утвердить власть над покоренными племенами и остановить начинающийся распад всевосточнославянского племенного союза, возглавляемого Киевом. Поэтому Перун предстает в окружении богов различных племен, символизируя их единство. Столица полян снова была объявлена религиозным центром восточного славянства, а возможно, и других этнических групп, подчиненных Киеву — балтийских, угро-финских, иранских.{162}
В отдельных случаях Перун вообще потеснил местных богов, как это случилось в Новгороде. Когда Добрыня пришел посадничать в Новгород, то «постави кумира над рекою Волховом, и жряху ему людье ноугородьстии аки богу».{163} Новгородский летописец персонифицирует «кумира»: «И пришед Добрыня к Новугороду, постави Перуна кумир над рекою Волховом…»{164} О. М. Рапов по поводу приведенных летописных известий пишет: «В первые годы княжения Владимира язычество на Руси полностью начинает доминировать над христианством. Новое языческое святилище возникает не только в Киеве, но и в Новгороде, где его создает Добрыня, дядя великого князя, назначенный наместником в этот город…» Текст Повести временных лет убеждает историка в том, что «речь в данном случае опять-таки идет о сооружении нового святилища, а не о какой-либо языческой реформе. Если бы Владимир решил провести языческую реформу, то она должна была бы коснуться и Новгорода. Добрыне пришлось бы поставить над Волховом не одного, а шесть кумиров, как в Киеве. Но этого не произошло. Воздвигаемое капище было более скромным, чем киевское. В создании его можно усмотреть стремление Добрыни завоевать популярность у новгородских язычников».{165} Совершенно непонятно, почему Добрыня должен был повторить в Новгороде то, что сделано в Киеве. Ведь не Новгород, а Киев претендовал на роль религиозного центра восточного славянства. Если бы Добрыня поставил над Волховом тех же и то же количество кумиров, которое Владимир выставил «вне двора теремного», то Новгород был бы уравнен в религиозном отношении с Киевом, что явно не входило в планы князя и киевской верхушки. Сооружение Добрыней нового святилища над Волховом — вещь сомнительная.
В. В. Седов провел археологическое исследование урочища Перынь, занимающего небольшой плоский холм на левом берегу р. Волхова, около его истоков из Ильменя. На вершине Перынского холма он обнаружил «сооружение, представляющее собой круглое возвышение с горизонтальной поверхностью и с вертикальным столбом в центре, обрамленное рвом оригинальной формы с восемью ячейками для костров». По мнению В. В. Седова, оно «не может быть определено иначе, как культовое. Несомненно, это остатки святилища Перуна».{166} Перынский холм расположен так, что «величественно и живописно господствует над северными низменными и безлесными берегами Ильменя. Очевидно, здесь находилось не рядовое, а центральное святилище словен новгородских».{167}
По сторонам капища Перуна открыты следы еще двух таких же капищ.{168} В результате вырисовывается картина трех капищ, поставленных рядом вдоль Волхова в срединной части Перынского холма.{169} Можно догадываться, что три святилища, построенные в единой системе, по крайней мере к IX столетию,{170} предшествовали капищу Перуна 980–988 гг. Значит, к моменту «поставления» Добрыней кумира Перуна на волховском холме здесь давно уже находилось языческое святилище ильменских словен.{171} Проанализировав соответствующие археологические данные, Б. А. Рыбаков не без основания говорит: «Все сходится к тому, что капищем Перуна конца X в. мы должны считать лишь последнюю стадию строительства святилищ в Перыни и следует допустить, что Добрыня не просто прибавил нового бога к существовавшему местному пантеону, а на старом священном месте сменил какого-то важного (судя по срединному положению) бога новым общерусским государственным божеством — Перуном».{172} Отвечая на вопрос, кто мог быть на этом священном месте предшественником Перуна, Б. А. Рыбаков пишет: «Три перынских капища могли быть воздвигнуты в IX в., в честь Рода (срединное) и двух рожаниц Лады и Лели (боковые). При осуществлении религиозной реформы Владимира идол Рода мог быть заменен Перуном; оба они прямо связаны с небом. Однако нам известна еще одна языческая триада, в которой обе рожаницы представлены не нарицательно, а под собственными именами: Лада (Lado, Alado) и Лели (Ileli, Heli). Но мужское божество здесь не Род, а некий Jassa, Jesse, в латинской транскрипции которого явно ощущается связь со славянским обозначением змея (jaze) или ящера».{173} Последнее предположение нам кажется более правдоподобным, поскольку стыкуется с легендарным сказанием о начале Новгорода. Это сказание, будучи поздним по составлению, содержит весьма архаические элементы, уводящие в языческую древность. В нем говорится о том, что у основателя Новгорода князя Словена было два сына. «Болший же сын оного князя Словена Волхв бесоугодник и чародей и лют в людех тогда бысть, и бесовскими ухищреньми мечты творя многи, и преобразуяся во образ лютого зверя коркодила, и залегавше в той реце Волхове путь водный, и не поклоняющих же ся ему овых пожирающе, овых же испроверзая и утопляя. Сего же ради людие, тогда невегласи, сущим богом окаянного того нарицая и Грома его, или Перуна, рекоша, руским бо языком гром перун именуется. Постави же он, окаянный чародей, нощных ради мечтаний и собирания бесовскаго градок мал на месте некоем, зовомо Перыня, иде же и кумир Перунов стояше. И баснословят о сем волхве невегласи, глаголюще, в боги сел окаянного претворяюще. Наше же християнское истинное слово с неложным испытанием многоиспытне извести о сем окаянном чародеи и волхве, яко зле разбиен бысть и удавлен от бесов в реце Волхове и мечтаньми бесовскими окаянное тело несено бысть вверх по оной реце Волхову и извержено на брег противу волховнаго его градка, иде же ныне зовется Перыня. И со многим плачем тут от неверных погребен бысть окаянный с великою тризною поганскою, и могилу ссыпаша над ним велми высоку, яко же обычай есть поганым. И по трех убо днех окаянного того тризнища проседеся земля и пожре мерзкое тело коркодилово, и могила его просыпася с ним купно во дно адово, иже и доныне, яко ж поведают, знак ямы тоя не наполнися».{174}
Сказание о «бесоугоднике и чародее» Волхве включено в летописи XVI–XVII вв. ради того, чтобы объяснить читателям происхождение названия местечка Перынь. Но для современного исследователя оно имеет несравненно большую значимость, поскольку содержит ценные сведения о языческих верованиях новгородских словен. Правда, эти сведения по невежественной прихоти сказителя образовали смешение различных уровней языческих верований: Волхв соединяет в себе Громовника (Перуна) и Бога подводной стихии (Змея, или змееподобного существа — Крокодила). Вера в Змея, очевидно, древнее стадиально, чем культ Перуна. Русский эпос указывает на тесную связь Змея с князем, княжеским родом.{175} Не случайно в былине о походе Вольги (Волха) герой-князь родится от княжны и Змея. Он змеевич по рождению, волхв и чудесный охотник. В том же качестве он предстает и в былине о Микуле Селяниновиче и Вольге. Родство князя со Змеем в былине о походе Вольги воспринимается как нечто значительное и важное. В русских былинах (как упомянутых, так и других) Змей выступает в качестве родоначальника княжеского рода и его хранителя, что вполне согласуется с тотемическими воззрениями. При этом существенно, что Змей является не предком вообще, а предком княжеского рода, рода вождя. Связь с ним по женской линии в таком случае особенно желанна. Приведем лишь одно этнографическое свидетельство. Коренной житель Мадагаскара рассказывает о земле и недавних обычаях местных антануси: «Это сухой, полуголодный край, однако его редкие реки в те времена кишели крокодилами. Не проходило дня, чтобы прожорливая тварь не затащила под воду девушку, спустившуюся к берегу. Но вместо траурных плачей каждый вечер в прибрежных деревнях звучала веселая музыка. Это родители несчастной, которые, как и все антануси, верили в то, что в крокодилов переселяется душа вождей, праздновали „свадьбу” своей дочери с почетным предком».{176}
Можно с уверенностью сказать, что в предании о Волхве-оборотне, превращающемся в крокодила, который, залегая на волховском дне, губил всех, кто проезжал мимо, не поклонившись ему, отразились верования ильменских словен в божественную силу подводного чудовища (Змея, Крокодила, Ящера), таинственно связанную с властью вождя, князя. Отзвуки этих верований преломились в сохраненном чуть ли не до наших дней обычае бросать в Волхов монету при следовании мимо Перыни, т. е. приносить «жертву Перуну».{177}
Все это говорит о существовании у словен в глубокой древности культа вождей, или князей, в чем нельзя не видеть еще одно подтверждение исконности в словенском обществе княжеской власти. Но данный культ был порождением родовой эпохи, переживавшей со второй половины X в. кризис. Поэтому он уходил в прошлое. Невольно напрашиваются сопоставления с былинным эпосом. В былине о Добрыне и Змее, как и в некоторых других («Илья Муромец и Соловей-разбойник», «Алеша Попович и Тугарин», «Илья Муромец и Идолище»), богатырь представляет новые социальные силы, выходящие на историческую авансцену в то время, когда власть князя родовых времен угасает. Власть князя-вождя, основанная на родовых традициях, связана в мифе и былине со змеиным наследием, а в действительности с разобщенностью племен и узкой социальной опорой. Богатырь разрушает старую «змеиную» опору княжеской власти, создавая новую общинную. В конечном счете конфликт в былинах разрешается сближением богатырских и княжеских интересов, но после победы богатырского начала и, следовательно, после признания князем этой победы. То, что в истории разделено во времени, в былине спрессовано, слито в одном сюжете.{178}
К моменту установления Добрыней в Новгороде кумира Перуна «змеиный» культ вождя-князя был в значительной мере подорван как вследствие кризиса родовых отношений, так и в результате пертурбаций с княжеской властью, начатых варяжским переворотом и продолженных гегемонистской политикой Киева. Поэтому действия Добрыни не вызвали каких-либо потрясений или волнений в Новгороде. Переход к культу Перуна осуществился, по-видимому, безболезненно, поскольку для этого в новгородском обществе, как мы только что заметили, сложились определенные предпосылки. Перуна Добрыня поставил на старом священном месте, где совершались моления в честь божества, связанного с водной стихией. Трудно сказать, кому поклонялись новгородские словене. Возможно, то было мужское божество (Jassa, Jesse), о котором пишет Б. А. Рыбаков, а может быть (и это нам кажется наиболее вероятным), — священный предок-князь, рожденный от Змея-Крокодила и потому нередко принимающий его образ, или знаменитый бог Волос, тождественность которого со Змеем достаточно убедительно, на наш взгляд, обоснована В. В. Ивановым и В. Н. Топоровым.{179} Несомненно только одно: книжник, записавший новгородское предание о Волхве-чародее, плохо справился «с согласованием сведений о Перуне (память о котором осталась в топонимике „Перынь”) с древним мифом о боге Волхове. Из этой записи предания совершенно ясно, что ритуальность Перыни была хронологически двойственной: установление там культа Перуна нам известно и оно точно датировано; культ Перуна был сменен христианством. Предание же знакомит нас с тем, что предшествовало действиям Добрыни в 980 г.».{180}
Установление кумира Перуна на месте прежнего божества исполнено глубокого смысла // знаменуя торжество нового бога над старым. Этот языческий способ подавления авторитета низвергаемых богов был широко применен при строительстве христианских церквей, которые воздвигались на местах языческих святилищ.{181}
Языческая реформа Владимира потерпела неудачу.{182} Тогда киевский князь, изыскивая новые средства для сплочения распадающегося межплеменного союза, для удержания господствующего положения в нем полян, прежде всего социальной верхушки Киева, обращается к христианству. Крестить новгородцев Владимир поручил Иоакиму Корсунянину. «И приде к Новуграду архиепископ Аким Корсунянин, и требища разруши, и Перуна посече, и повеле влещи в Волхово; и поверзъше ужи, влечаху его по калу, биюще жезлеем; и заповеда никому же нигде же не прияти».{183} Новгородская Первая летопись младшего извода, откуда взято это известие, ничего не говорит о крещении в Новгороде, ограничиваясь рассказом об уничтожении «требища» и «посечении» Перуна. Такое странное умолчание становится понятным на фоне повествования о крещении Иоакимовской летописи, рисующей отнюдь не идиллическую картину обращения в христианство новгородцев, решительно восставших против киевских миссионеров. Вместе с Иоакимом Корсунянином в Новгород был направлен и Добрыня, который совсем недавно понуждал Новгород поклоняться Перуну. Когда новгородцы узнали о приближении непрошеных гостей, то созвали вече и поклялись все не пускать их в город «и не дати идолы опровергнута». «Разметавше мост великий», соединяющий Софийскую и Торговую стороны Новгорода, они укрепились на Софийской стороне, превратив ее в оплот сопротивления. Пришельцы между тем появились на Торговой стороне и начали свое дело, обходя «торжища» и «улицы» и призывая людей креститься. Два дня трудились «крестители», но обратить в новую веру им удалось лишь «неколико сот». А на Софийской стороне кипели страсти. Народ в крайнем возбуждении «дом Добрыни разориша, имение разграбиша, жену и неких от сродник его избиша». И вот тогда княжеский тысяцкий Путята переправился ночью в ладьях с отрядом в 500 воинов на противоположный берег и высадился в Людином конце Софийской стороны. К нему устремилось 5 тысяч новгородцев. Они «оступиша Путяту, и бысть междо ими сеча зла». В то время как одни новгородцы сражались с Путятой, другие — «церковь Преображения господня разметаша и домы христиан грабляху». На рассвете Путяте на помощь подоспел Добрыня. Чтобы отвлечь новгородцев от битвы, он повелел «у берега некие дома зажесчи». Люди кинулись тушить пожар, прекратив сражение. Устрашенные новгородцы «просиша мира». Добрыня «дал мир»: «…идолы сокруши, древянии сожгоша, а каменнии, изломав, в речку вергоша; и бысть нечестивым печаль велика». Затем он «посла всюду, объявляя, чтоб шли ко кресчению». Тех же, кто не хотел креститься, «воини влачаху и кресчаху, мужи выше моста, а жен ниже моста». Но «мнозии» некрещеные стали хитрить, объявляя себя крещеными. Однако хитрость не удалась: последовало распоряжение всем крещеным кресты «на выю возлагати, а иже того не имут, не верити и крестити».{184}
Мы намеренно с такой подробностью изложили сообщения Иоакимовской летописи о крещении новгородцев, чтобы показать, насколько сильным было их сопротивление христианизации. Надо сказать, что длительное время известия этой летописи о крещении новгородцев принимались исследователями за баснословные. Но в последнее время они все чаще используются в исторических трудах как достоверные.{185} Произведенное В. Л. Яниным специальное источниковедческое изучение соответствующих данных Иоакимовской летописи, дополненное археологическими наблюдениями, показало их историчность. В ходе раскопок обнаружены следы пожара береговых кварталов Софийской стороны, который уничтожил все сооружения на большой площади, превышающей только в пределах раскопа 9 тысяч квадратных метров. По ряду признаков этот пожар не был обычным. В. Л. Янин пришел к следующим выводам: «До 989 года в Новгороде существовала христианская община, территориально локализуемая близ церкви Спас-Преображения на Разваже улице. В 989 году в Новгороде, несомненно, был большой пожар, уничтоживший береговые кварталы в Неревском и, возможно, в Людином конце. События этого года не были бескровными, так как владельцы сокровищ, припрятанных на усадьбах близ Преображенской церкви, не смогли вернуться к пепелищам своих домов. Здесь следует пояснить, что оба клада были домашней казной, спрятанной непосредственно под полами домов в удобном для многократного извлечения месте». В. Л. Янин резонно заключает: «Думаю, что эти наблюдения подтверждают реалистическое существо повести о насильственном крещении новгородцев».{186}
Ценность Иоакимовской летописи этим не исчерпывается. Как явствует из нее, в Новгороде до трагических событий 989 г. имелись Преображенская церковь и христианская община. Значит, новгородцы терпимо относились к христианству до памятного 989 г. Отчего же так ожесточенно они воспротивились крещению? Конечно, оттого, что оно осуществлялось по велению Киева и, следовательно, являлось инструментом укрепления киевского господства, тягостного для новгородской общины. Нельзя, разумеется, не учитывать приверженность народных масс Новгорода язычеству. Но в данном случае эта приверженность приобрела особый накал потому, что оказалась в горниле политики. Борьба в Новгороде 989 г. — это борьба не только религиозная, но и политическая, а точнее — не столько религиозная, сколько политическая. Поэтому едва ли прав А. С. Хорошев, утверждающий, что «в 989 г. от народных масс еще был скрыт истинный смысл политико-идеологического переворота, связанного с установлением христианства на Руси».{187} Акт крещения не представлял для новгородцев ни политической, ни идеологической загадки. В нем они увидели посягательство Киева на свою самостоятельность. Их борьба была в сущности не антихристианской, а антикиевской, и сводить ее только к движению против насильственного обращения в христианскую веру, как поступает В. И. Буганов, неправомерно.{188} Характерно, что она началась не стихийно, но организованно, с вечевого решения («учиниша вече»). То было сопротивление всей новгородской общины, сплотившейся перед лицом угрозы усиления господства Киева над собой. Ведь недаром очаг противодействия крещению, как тонко заметил А. Г. Кузьмин, «скрывался па Софийской стороне, то есть там, где находились главные административные, управленческие центры города. Сопротивление возглавил сам тысяцкий — высшее должностное лицо, представляющее институт самоуправления».{189}
Показательна, наконец, динамика строительства церквей в Новгороде, где «с 989 года — года его крещения — до XIV века было построено всех церквей 90, — а, точнее сказать, до нас дошли сведения о 90 церквах. По векам они распределяются следующим образом: в конце X века построено 2 церкви, в XI веке — 2, в XII веке — 69 и в XIII веке — 17».{190} Резкое увеличение церквей, возведенных в волховской столице на протяжении XII в., вряд ли может быть случайным, поскольку именно тогда, а вернее с конца 30-х годов данного столетия Новгород приобретает долгожданную независимость от киевских князей.{191} Со времени падения власти Киева христианизация Новгородской земли теряет политическую остроту, что содействовало ее оживлению, а это, в свою очередь, нашло отражение в значительном расширении храмового строительства. Характерно и то, что исторические воспоминания о крещении Новгородской земли сами новгородцы порой связывали с концом XI — началом XII в. Новгородский архиепископ Илья, поучая попов своей епархии, говорил, что «наша земля недавно хрещена». Илья и его современники слышали о «первых попах» много непристойного, а некоторые из них и сами видели их грубые, нехристианские нравы, прививаемые прихожанам. Нет сомнения, что архиепископ Илья разумел поколение новгородского духовенства конца XI — начала XII в., которое с великим трудом продиралось сквозь дебри язычества, устраивая островки христианства в Новгородском крае. Затяжное распространение христианства в новгородском обществе объясняется в значительной мере политическими причинами, а не мнимым отставанием Новгорода в социальном развитии от Южной Руси, как уверяют некоторые историки.{192}
Несмотря на то, что крещение новгородцев все-таки состоялось, господство киевских правителей в Новгороде на исходе X в. несколько ослабло. Сказывалась тут неблагоприятная для Киева внешняя обстановка, связанная с повышением военной активности печенегов. Вторжения печенежских орд следовали одно за другим. Собственными силами Владимир не мог обороняться. И он «нача ставити городы по Десне, и по Востри, и по Трубежеви, и по Суле, и по Стугне. И поча нарубати муже лучшие от словен, и от кривичь, и от чюди, и от вятичь, и от сих насели грады; бе бо рать от печенег».{193} Как видим, основная часть «лучших мужей» состояла из словен, кривичей и чуди — представителей племен, управляемых Новгородом. В войнах с печенегами Владимир пользовался помощью не только «лучших мужей», но и народного ополчения — «воев». Так, во время очередного в 977 г. нашествия печенегов Владимир «шедшю Новугороду по верховьние вое на Печенегы, бе бо рать велика бес перестани…».{194} Натиск степняков изматывал силы Киева, что, несомненно, ослабляло его позиции в Новгороде.{195} С особой наглядностью это проявилось в княжение Ярослава, открывшего новую страницу в новгородской политической истории.