Очерк восьмой НАРОДНЫЕ ВОЛНЕНИЯ 1227–1230 гг. В НОВГОРОДЕ

В истории древнего Новгорода 1227–1230 гг. прошли под знаком народных волнений, всколыхнувших снизу доверху местное общество. Начало этих волнений было отмечено появлением волхвов, сожженных, впрочем, вскоре на костре, о чем Новгородская Первая летопись сообщает потомкам под 1227 г.: «Изгоша вълхвы 4, творяхуть е потворы деюще, а бог весть; и сожгоша их на Ярославли дворе».{1} Никоновская летопись, автор которой, наряду с другими источниками, пользовался и новгородскими летописными памятниками,{2} содержит несколько более пространную запись, отличающуюся некоторыми подробностями, отсутствующими в цитированном только что тексте: «Явишася в Новеграде волхвы, ведуны, потворницы и многая волхования, и потворы, и ложная знамения творяху, и много зла содеваху, многих прелщающе. И собравшеся Новгородци изымаша их, и ведоша их на архиепископ двор, и се мужи княже Ярославли въступишася за них; Новгородци же ведоша волхвов на Ярославль двор, и съкладше огнь велий на дворе Ярославли, и связавше волхвов всех, и вринуша во огнь, и ту згореша вси».{3}

Выступление волхвов в Новгороде 1227 г. давно привлекло внимание советских историков. Еще в начале 30-х годов В. В. Мавродин в статье о восстаниях смердов на Руси высказал о нем свои, правда, весьма краткие соображения. «Появление волхвов во второй четверти XIII в., когда в течение столетий летописи о них молчат, — замечал В. В. Мавродин, — объясняется тем, что это эпоха интенсивной феодальной колонизации новгородским боярством земель северо-восточных финских племен, среди которых было сильно развито волхование и куда впервые проникла феодальная христианизация. Мы видим повторение суздальских, ростовских, новгородских восстаний, но на несколько иной почве и в других районах».{4} Интересовался этим вопросом и Б. Д. Греков. Он говорил: «Последний раз упоминаются волхвы как опасный для существующего строя элемент под 1227 г. в Новгородской I летописи, где сообщается о том, что в Новгороде на Ярославском дворе были сожжены четыре волхва. В чем их обвиняли, остается неизвестным. Их судили и казнили в Новгороде, откуда мы можем сделать вывод, что их деятельность протекала в Новгородской земле».{5} Это — все, что мог сказать Б. Д. Греков о брошенных в костер волхвах. По мнению А. С. Хорошева, история с новгородскими волхвами, казненными в 1227 г., заслуживает пристального внимания. Их появление в городе не случайно: «Острая политическая борьба и колебания политической ориентации церкви — благоприятная почва для возникновения ересей. Примерами тому служат события в Киеве 1068 г., в Ростово-Суздальской земле и в Новгороде 1071 г. Языческая пропаганда, вероятно, сыграла свою роль и при изгнании Арсения из Софии».{6}

Несмотря на признание историками важности летописных известий 1227 г. о волхвах, этот сюжет до сих пор остается мало исследованным. Такое положение тем более досадно, что действия волхвов, как показывает анализ источников, получили мощный общественный резонанс, повлиявший на характер народных волнений 1228–1230 гг., в результате которых произошла смена новгородских властей: епископа, князя, посадника и тысяцкого. К сожалению, современные ученые изучают «восстания» 1228–1230 гг. изолированно, вне связи с деятельностью волхвов, разрывая тем самым историческую цепь событий.{7} Свою задачу мы видим в том, чтобы соединить ее звенья. Первое, что предстоит нам сделать, — это определить главную причину появления волхвов. Она, по нашему мнению, заключалась не в политической борьбе и колебаниях в политической ориентации церкви, как считает А. С. Хорошев,{8} а в угрозе голода, обусловленной недородом. Новгородские волхвы объявились в начале скудных лет.{9} Симптоматично в этом отношении сообщение летописца под 1228 г.: «Тъгда же приведе (князь Ярослав. — И.Ф.) пълкы ис Переяславля, а рекя: „хочю ити на Ригу”; и сташа около Городища шатры, а инии в Славне по двором. И въздорожиша все по търгу: и хлеб, и мяса, и рыбы; и оттоле ста дороговь: купляху хлеб по 2 куне, а кадь ржи по 3 гривне, а пшеницю по 5 гривен, а пшена по 7 гривен; и тако ста по 3 лета».{10} Исходя из этого известия летописца, можно полагать, что дороговизна на съестные припасы в Новгороде была вызвана размещением там низовского войска, приведенного Ярославом Всеволодовичем. Так, кстати, некоторые авторы и думали.{11} Но скорее всего недостаток в продовольствии ощущался уже до прихода ярославовых воинов, прибытие которых в Новгород лишь обострило ситуацию.{12} М. Н. Тихомиров был прав, когда писал: «Рассказывая о наступившей „на торгу” дороговизне, летописец связывает ее с приходом к Ярославу Всеволодовичу полков из Переяславля. Но эта связь чисто внешняя, так как сам же летописец замечает, что дороговизна продолжалась в течение трех лет („и тако ста по 3 лета”). Следовательно, недостаток съестных припасов в Новгороде был вызван не случайными причинами, а длительными неурожаями».{13} Вот в этой обстановке «скудости», живо напоминающей катаклизмы голодных лет XI в.,{14} и появились четверо волхвов в Новгороде. В ход ими были пущены «многие волхования, и потворы, и знамения». Эффект оказался внушительным: «ведуны» многих «прельстили». Волхвы, наверное, всячески поносили церковь и ее главу — архиепископа. Их агитация была направлена, видимо, не только против христианства вообще, но и лично против владыки Антония как виновника ударившей по Новгороду «скудости». В конце концов «ведунов» схватили и «вринуша во огнь». Но слова их не развеялись на костре, подобно искрам. Они пробудили в людях языческое сознание, дремавшее под покровом христианства. Над архиепископом Антонием нависла серьезная опасность. Новгородцы были близки уже к тому, чтобы обратить против него свой гнев; владыка счел за благо покинуть кафедру «по своей воли».{15} Вместо Антония архиепископом стал Арсений, на которого и обрушилось народное возмущение.

В злосчастную для Арсения осень 1228 г. «наиде дъжгь велик и день, и ночь, на Госпожькин день, оли и до Никулина дни не видехом светла дни, ни сена людьм бяше лзе добыта, ни нив делати».{16} Перспектива вырисовывалась очень мрачная, голодная. И тогда зашумела «простая чадь», собравшись на вече «на Ярославли дворе, и поидоша на владыцьнь двор, рекуче: „Того деля стоит тепло дълго, выпровадил Антония владыку на Хутино, а сам сел, дав мьзду князю”; и акы злодея пьхающе за ворот, выгнаша; мале ублюде бог от смерти: затворися в церкви святей Софии, иде на Хутино. А заутра въведоша опять Антония архиепископа и посадиша с ним 2 мужа: Якуна Моисеевиця, Микифора щитник».{17}

«Простая чадь», как видим, вину за нескончаемые дожди, препятствующие севу озимых и уборке сена, возложила на архиепископа.{18} Жизнь владыки повисла на волоске. Но ему повезло: он сумел укрыться в новгородской Софии и тем самым отвратить от себя, казалось, уже неизбежную смерть. Во всем этом нельзя не видеть проявления языческих нравов. У древних народов на руководителях общества лежала обязанность не только вызывать дождь, живительный для посевов, но и прекращать его, когда избыток влаги губил урожай.{19} Мы не хотим сказать, что архиепископ, в частности Арсений, пользовался среди новгородцев репутацией мага, управляющего погодой. Говорить так — значит чересчур архаизировать идеологию и быт новгородской общины. В эпизоде изгнания Арсения языческие обычаи хотя и отразились, но в модифицированной, смягченной форме. В глазах народа архиепископ Арсений, конечно, не колдун, разверзший хляби небесные, а плохой человек, неправдой получивший высшую духовную и правительственную должность, отчего в Новгородской земле установилась скверная погода, чреватая голодом. В этом и заключалась главная вина архиепископа Арсения, как ее понимала «простая чадь», в сознании которой язычество продолжало жить, несмотря на длительное воздействие христианства. Подъему языческих настроений способствовали народные бедствия (голод прежде всего) и агитация волхвов — мучеников за старую веру.

В современной исторической литературе языческая подкладка событий, связанных с изгнанием архиепископа Арсения, до недавнего времени оставалась незамеченной.{20} Некоторые историки к тому же смещают акценты летописного рассказа об этом изгнании. Так, В. Л. Янин считает, что Арсений был лишен кафедры по обвинению в незаконном избрании и сговоре с князем.{21} По мнению Н. Л. Подвигиной, новгородцы, свергая Арсения, обвинили владыку в том, будто он «выпроводил Антония, а сам сел на его место, подкупив князя».{22} Согласно А. С. Хорошеву, «изгнанию Арсения способствовало не только (а вероятно, не столько) дождливая погода, сколько то, что он сел на владычный стол, дав взятку Ярославу».{23} Едва ли кто станет возражать против того, что занятие архиепископского стола Арсением посредством «мзды» князю Ярославу, осуждалось новгородцами. Но решающим обстоятельством для «простой чади», согнавшей Арсения со стола, являлись не сговор с князем и мздоимство, а дурная погода, предвещающая неурожай и голод. Люди искали объяснение этой напасти и не без влияния волхвов, возбудивших старые верования, нашли его в арсенале языческих представлений. Стало быть, не «мзда» подвела Арсения (при занятии духовных должностей она применялась на Руси сплошь и рядом{24}), а дождливая погода, разбившая надежды «простой чади» на урожай. Мотив о «мзде», таким образом, являлся сопутствующим, но никак не основным.

Вместо изгнанного Арсения архиепископом, как мы знаем, снова стал Антоний, к которому были приставлены два человека — Якун Моисеевич и Микифор щитник. По этому поводу Л. В. Данилова замечает: «После возвращения Антония на кафедру произошел беспрецедентный в новгородской истории случай — власть архиепископа была ограничена представителями посада. Поставленные при архиепископе Якун Моисеевич и Микифор Щитник, без сомнения, принадлежали к верхушке посада».{25} Полагаем, что сомнений все-таки не избежать. Правда, о Микифоре можно судить более или менее определенно: прозвище «щитник» как будто указывает на принадлежность к ремесленным кругам новгородского общества.{26} О социальном же положении Якуна Моисеевича приходится только догадываться. Л. В. Данилова относит Якуна к верхушке посада. Несколько иначе думает М. Н. Тихомиров. «Имя Якуна Моисеевича, — размышляет он, — не дает никаких указаний на его социальное происхождение, разве только указание на его отчество в какой-то мере может свидетельствовать о его относительно выдающемся общественном положении, хотя и этот признак является мало существенным».{27} Н. Л. Подвигина усматривает в Якуне боярина.{28} Как бы там ни было, ясно одно: Якун и Микифор — ставленники «простой чади».

Возводя на архиепископский стол Антония, новгородцы уповали на перемены к лучшему. Взгляд на Антония как способного принести благо новгородской общине нашел своеобразное отражение в «Пророчестве Варлаама Хутынского». Однажды игумен Варлаам отправился «в великий Новъгород ко архиепископу Антонию», чтобы получить благословение у владыки. «Архиепископ же заповеда преподобному Варлааму, паки с неделю помедлив, приехать к себе не о каких духовных делех побеседовати».{29} Тот отвечал Антонию: «Буду у твоей святыни благословития на первой неделе петрова посту в пяток на санех». Антоний не поверил («в сумлении бысть») тому, что сказал ему Варлаам. Но вот настал день свиданья, и накануне в ночь «паде снег велик в пояс человека или болши и мраз велик». Варлаам, как и обещал, приехал к архиепископу на «санех». Антоний впал в уныние: «Нача тужити о хлебе». Святой старец утешил владыку и предсказал благодатное тепло. По его пророчеству «теплота велика бысть, и растая снег, и упои землю, и увлажи яко же дождевную тучу». В ту пору рожь цвела, но «цвету не прибило мразом», тогда как «в корени ржаном множество червей» померзло. В результате созрел обильный урожай плодов земных.{30} Благодарные новгородцы установили праздник в честь Варлаама, приурочив его к пятнице первой недели петрова поста. И если природа вновь грозила неурожаем, новгородцы взывали о помощи к Варлааму.{31} В. Т. Пашуто так (и, по нашему мнению, правильно) формулирует одну из главных идей памятника: «Следовательно, если просуздальский Арсений „нес” новгородцам неурожай, то, благодаря другу Антония Варлааму, „угобзение велико бысть всем плодом земным”».{32} А это в конечном счете означает, что и сам Антоний являлся источником всяческой благодати: ведь именно при нем земля плодоносила щедро.

Посажение вместе с Антонием двух «мужей» новгородских — факт красноречивый. Он свидетельствует о том, что люди тех времен видели в должности архиепископа не только должность чисто духовную, но и мирскую, общественную. На Якуна Моисеевича и Микифора щитника возлагалась, судя по всему, обязанность изыскания средств для снабжения нуждающихся продовольствием. Само назначение этих «мужей» в качестве «приставников» к архиепископу указывает на то, что они должны были обратить свои взоры в первую очередь на житницы дома святой Софии,{33} богатства которого представляли собой отчасти общественное достояние, страховой фонд новгородской общины, подобно храмовым богатствам древних обществ. Возможно, меры, предпринимаемые Якуном и Микифором, натолкнулись на саботаж некоторых хозяйственных агентов владычного дома. Массы опять всколыхнулись, и теперь уже весь Новгород пришел в движение. Новгородцы «поидоша с веца в оружии на тысячьского Вяцеслава, и розграбиша двор его и брата его Богуслава и Андреичев, владыцня стольника, и Давыдков Софиискаго, и Судимиров; а на Душильця, на Липьньскаго старосту, тамо послаша грабить, а самого хотеша повесити, но ускоци к Ярославу; а жену его яша, рекуче, яко „ти на зло князя водять”; и бысть мятежь в городе велик».{34} Вскоре Вячеслав был смещен с должности тысяцкого. Произошла замена князя и посадника.{35} Следовательно, все высшие должностные лица Новгорода (архиепископ, князь, посадник, тысяцкий) получили, выражаясь современным языком, отставку. Это и понятно, ибо народ, отягощенный грузом языческих верований и представлений, причину бед людских искал в правителях. Разумеется, мы не хотим свести все к языческим обычаям и нравам. Определенную роль в рассмотренных нами событиях играла политическая борьба правящих группировок за власть и материальные выгоды, сопряженные с этой властью. Однако политические страсти, бушевавшие в Новгороде, не должны заглушать нашего восприятия языческих побуждений в поведении новгородцев. И наивно изображать дело так, будто народные массы лишь коснели в языческих «предрассудках», а враждующие партии князей и бояр эксплуатировали «темноту» масс, ловко используя ее в своих эгоистических целях.{36} Язычество не было чуждо и сознанию знатных новгородцев. Дух язычества еще влиял на их мироощущение.{37}

В новгородской «встани» 1227–1229 гг. участвовали, очевидно, и волощане, жившие в селах. Город в Древней Руси был органически связан с деревней. Поэтому сельские проблемы живо интересовали горожан, а городские — селян. Повторяем, город и село в Киевской Руси представляли собой единый организм.{38} Это и предполагает участие новгородцев-селян в событиях 1227–1229 гг. Однако, говоря так, мы не хотим сказать, что «мятеж» распространился на сельские местности, охватив, как считают М. Н. Тихомиров, Л. В. Данилова и Н. Л. Подвигина, феодально зависимых крестьян — смердов.{39} Какие данные привлекают названные авторы для подтверждения своих предположений? Они ссылаются на требования новгородцев, предъявленные князю Ярославу Всеволодовичу во время волнений, а также на административные меры в отношении смердов прибывшего в Новгород Михаила Черниговского. Начнем с требований, выдвинутых новгородцами. Князю Ярославу было ультимативно заявлено: «Забожницье отложи, судье по волости не слати; на всей воли нашей на вьсех грамотах Ярославлих ты нащь князь; или ты собе, а мы собе».{40} М. Н. Тихомиров, приступая к анализу этого текста, указывает на трудности в толковании слова «забожничье»: «Не вполне ясно, что значит „забожничье”, отмены которого добивались новгородцы».{41} Отметив, что, по В. И. Далю, «забожить — присвоить неправою божбою, где нет улик», а «забожиться — начать божиться, стать клясться»,{42} историк задается вопросом: «Не идет ли речь о землях и людях, захваченных князем и его людьми путем односторонней „клятвы” перед судом, что допускалось в ряде случаев судебными обычаями того времени».{43} Должно заметить: нет, не идет. В летописном тексте «забожничье» выступает в качестве существительного, но не глагола. Уже поэтому его сближение со словами «забожить», «забожиться» — прием весьма условный. Еще более проблематичным является толкование «забожничьего» в смысле людей и земель, захваченных путем односторонней клятвы перед судом. Можно присвоить «божбою», когда нет улик, какую-нибудь вещь. Но захватить таким способом людей и земли — дело абсолютно не реальное. Только фантазия современного специалиста может допускать такое.

Интересные соображения о «забожничьем» высказал Б. А. Рыбаков. По мнению исследователя, «забожничье», связанное со словом «бог» — это какой-то небывалый налог, установленный князем Ярославом для тех смердов, «которые открыто выполняли языческие обряды».{44} Впрочем, в более поздней работе Б. А. Рыбаков преподносит «забожничье» как «репрессии за бесчинства против церкви».{45} Первое толкование, на наш взгляд, правдоподобнее второго. Следует только внести в него одну поправку: речь надо вести не только о смердах, а о всех тех жителях Новгородской земли, которые не порвали еще с язычеством. Значит, «забожничье» можно, по всей видимости, отождествлять с пошлиной, выплачиваемой за отправление языческого культа. Эта догадка не покажется фантастической, если учесть широкое распространение языческих верований на Руси XII–XIII вв., а также наличие в древнерусском обществе означенного времени язычников, не принявших еще крещение.{46} Характерно и то, что в Новгороде конца XII — начале XIII столетий наблюдается оживление языческих верований и обрядов.{47} Есть основания даже для предположения о проведении празднеств в честь языческого бога Велеса.{48}

Независимо от того, какие платежи скрывались за термином «забожничье»,{49} необходимо признать, что они в условиях «скудости» усугубляли и без того тяжелое положение местной общины, страдающей от недостатка продовольствия. Отмена же этих платежей отвечала интересам народа, как и прекращение посылки княжеских судей по волости, поскольку их пребывание там оборачивалось для населения расходами, особенно обременительными при недороде.

Князь Ярослав не поладил с новгородцами и ушел в свой Переяславль, а в Новгороде появился Михаил Черниговский, который «целова крест на всей воли новгородьстеи и на всех грамотах Ярославлих; и вда свободу смьрдом на 5 лет дании не платити, кто сбежал на чюжю землю, а сим повеле, къто еде живеть, како уставили передний князи, тако платити дань».{50} Историки порядком поработали над тем, чтобы исказить и затемнить этот, в общем-то ясный, текст. Правда, сперва тут постарались поздние летописцы. В Никоновской летописи, например, читаем: «Михаййо Всеволодович Черниговский приде в Новъград, и возрадовашася вси Новогородци, и утвердишася с ним на всех волях Новгородцких и на всех грамотах прежних Ярославлих, и даде всем людем бедным и должным лготы на пять лет дани не платити, а которые и з земли збежали в долзех, тем платити дань како уставили прежнии князи, или без лихв полетняа».{51} Легко сообразить, что в Никоновской летописи содержится осмысление древней записи, приведшее к ее переделке, в итоге которой появились люди «бедные и должные» взамен смердов, бывших рабами фиска,{52} а не какими-то бедняками и должниками. Свидетельство новгородского летописца о бегстве смердов «на чюжю землю» перетолковано в смысле бегства «бедных и должных» с земли «в долзех». Трудно понять, какое отношение к даням (государственным налогам) имеют «лихвы» — проценты, рост.{53}

Вслед за поздними летописцами свою лепту в произвольную трактовку мер, осуществленных князем Михаилом, внесли ученые-историки. Так, В. Н. Татищев писал: «Князь Михаил Всеволодич прибыл в Новгород в суботу Фомины седмицы апреля 21-го дня. Новгородцы же вельми обрадовались, что их желание исполнилось, и, приняв его с честию, учинили ему роту, а он им на всем том, что новгородцы желали и чего прежде не един князь не делал. Он дал свободу (смердам) подлости пять лет подати не платить; кто сбежал на чужую землю, велел жить, кто где ныне живет; которые чем должны, а не платили лихвы, как преждние князи уставили, (лихву полетную) рост погодной за прошлые годы не требовать».{54} Согласно С. М. Соловьеву, Михаил, целуя крест на всей воле новгородцев и на всех грамотах ярославлих, «освободил смердов от платежа дани за пять лет, платеж сбежавшим на чужую землю установил на основании распоряжений прежних князей».{55}

Обращались к известиям новгородского летописца о фискальных установлениях Михаила Черниговского и советские историки. С. В. Юшков писал: «Сущность предпринятой кн. Михаилом меры, по нашему мнению, заключается в том, что он освободил всех вообще смердов, находящихся под его блюденьем как новгородского князя от платежа дани на пять лет; на тех же смердов, которые сбежали со своих мест, но остались в Новгородской области, он не нашел возможным распространить эту льготу: он приказал платить дань так, как они платили при прежних князьях».{56} С. В. Юшков подчеркивал, что предложенное им толкование сообщения новгородского летописца «опирается прежде всего на текст Никоновской летописи».{57} Версию С. В. Юшкова приняла Н. Н. Подвигина, сочтя ее правильной.{58} Наконец, М. Н. Тихомиров, не прибегая к Никоновской летописи, предложил следующий перевод новгородской записи: «и дал свободу смердам: на 5 лет даней не платить; кто сбежал на чужую землю, тем повелел, кто здесь живет, как уставили прежние князья, так платить дань».{59}

Мы полагаем, что все эти опыты по толкованию и переводу известий Новгородской Первой летописи надо отвергнуть как несостоятельные. Заметим, кстати, что некоторые средневековые книжники, в отличие от автора Никоновского свода, качественно воспроизводили запись новгородского летописателя. Чтобы убедиться в том, откроем Тверскую летопись, где сказано: «Прииде князь Михайло Всеволодичь Черниговский в Новгород, в неделю Фомину, и ради быша Новогородци своему хотению, и целова крест на всей воли Новогородской и на всих грамотах Ярославлих; вда свободу смердом на 5 лет дани не платити, кто сбежал на чужую землю, а кто зде живет, тем повеле тако: платите день, како уставили пережние князи».{60} Были среди исследователей и те, кто верно, на наш взгляд, понимал новгородского летописца. Так, А. И. Никитский полагал, что князь Михаил освободил от уплаты дани на 5 лет смердов, которые бежали из Новгородской области в соседние земли и захотели вернуться на старые места. Оставшиеся же в Новгородской волости смерды обязаны были давать дань по уставам прежних князей и в несколько сокращенных размерах.{61} По словам М. Н. Покровского, льгота, которую объявил Михаил Всеволодович, «распространялась на тех, кто бежал на чужую землю, обнаружив тем наиболее острое недовольство новыми порядками, родоначальником которых был посадник Дмитр. По отношению же к оставшимся были лишь восстановлены порядки „прежних князей” — надобно думать тех, которые были до Всеволода Юрьевича и его новгородского союзника».{62} Для Б. Д. Грекова «текст Новгородской летописи ясен и понятен. Здесь, несомненно, разумеется поощрительная мера для беглых крестьян, которых князь желал вернуть на старые места жительства».{63}

Таким образом, интерпретация записи под 1229 г. о правительственной деятельности Михаила Черниговского, предложенная А. И. Никитским, М. Н. Покровским и Б. Д. Грековым, нам представляется вполне приемлемой. С. В. Юшков, полемизируя с А. И. Никитским и Б. Д. Грековым в данном вопросе, высказывает следующие соображения по поводу конструкции толкуемой фразы: «Читая сообщение летописи и стараясь понять его так, как понимали Никитский и Б. Д. Греков, мы встречаемся с непреодолимым затруднением „а сим повеле”. Кто такие „сии”? Это указательное местоимение может быть отнесено только к предыдущей фразе: „кто сбежал на чужу землю, а сим повеле…”»{64} Б. Д. Греков резонно возражал своему оппоненту: «Если согласиться с С. В. Юшковым, то получится фраза, совсем неудобная по форме и странная по содержанию. Окажется, что к этим „сим” относятся два придаточных предложения, одно спереди, другое сзади, но это полбеды; самое главное, что эти придаточные предложения по смыслу противоположны и никак не могут относиться к одному определяемому. По Юшкову получается так: «Кто сбежал на чужую землю, а сим повеле, кто зде живет… платити дань». Чтение С. В. Юшкова приводит и к другому затруднению: «сии» оказываются в одно и то же время и беглыми, и теми, кто никуда не бежал, а сидел «сде».{65} К замечаниям Б. Д. Грекова добавим несколько своих соображений. Как явствует из интересующего нас текста, противительный союз «а», безусловно, подчеркивает противопоставление смердов, сбежавших в чужие края («кто сбежал на чюжю землю»), тем смердам, которые остались дома («кто еде живеть»). Кроме того, указательное местоимение «сим», следующее после союза «а», относится по законам языка того времени к ближайшему в тексте лицу или предмету. В данном случае этим лицом является «кто еде живеть». Достаточно выразительны также речения «чюжа земля» и «еде», разграничиваемые летописцем. Если стать на точку зрения С. В. Юшкова, доказывающего, что беглые смерды находились в пределах Новгородской области,{66} то это разграничение окажется нелепым, да и само наречие «еде» (здесь) потеряет всякий смысл, ибо, говоря «кто еде живеть», летописатель подразумевает, конечно, Новгородскую землю, отличая ее от «чужих земель», т. е. соседних государственных территорий.

Итак, рассказ новгородского летописца о фискальных мерах Михаила Черниговского мы понимаем следующим образом: князь освободил от уплаты дани сроком на пять лет бежавших за пределы Новгородской земли смердов в том случае, если они вернутся на старое местожительство; смерды же, которые не покинули своих сел, обязывались платить дань, «како уставили передний князи».

Князь Михаил занялся смердами не потому, что они принимали участие в новгородских волнениях 1227–1229 гг.: у нас нет никаких фактов, свидетельствующих о том, что смерды вместе с остальными новгородцами были охвачены «мятежом». Меры, принятые князем, должны были способствовать восстановлению государственного хозяйства, подорванного, помимо всего прочего, и побегами смердов, даннические платежи которых являлись важной доходной статьей Новгорода.{67} Под смердами скрывалась зависимая от новгородской общины группа сельского населения. Поэтому смерды находились в сфере постоянного внимания со стороны государственной власти.

Характеризуя волнения в Новгороде 1227–1229 гг., необходимо отметить, что они дают пример сложного переплетения бытовых потрясений, идеологической и социально-политической борьбы. В них нет классовых антагонизмов.{68} Перед нами столкновение различных групп и фракций свободного населения (городского и сельского), а не феодалов и феодально-зависимых. В лучшем случае мы можем рассуждать о предпосылках или предклассовой борьбе в событиях 1227–1229 гг.

С новгородскими волнениями 1227–1229 гг. тесно связаны происшествия 1230 г. В городе тогда пуще прежнего свирепствовал голод: «Изби мраз на Въздвижение честьнаго хреста обилье по волости нашей, и оттоле горе уставися велико: почахом купити хлеб по 8 кун, а ржи кадь по 20 гривен, а в дворех по пол-30, а пшенице по 40 гривен, а пшена по 50, а овсе по 13 гривен. И разидеся град нашь и волость наша, и полни быша чюжии гради и страны братье нашей и сестр, а останък почаша мерети».{69} Мор был жестокий. В «скуделницу», устроенную по распоряжению архиепископа Спиридона, свезли 3030 трупов. Новгородцы, как и следовало ожидать, виновниками бедствия сочли своих правителей. Сперва они убили Семена Борисовича — приятеля посадника Внезда Водовика. Дом и села, принадлежавшие Семену, подверглись разграблению. Затем новгородцы стали грабить двор и села самого посадника Водовика, а также «брата его Михаля, и Даньслава, и Борисов тысячьскаго, и Творимириць, иных много дворов».{70} Эти акции горожан означали падение власти посадника и тысяцкого, т. е. снятие с должностей, которые занимали Внезд Водовик и Борис Негочевич. Поэтому Внезд и Борис бежали в Чернигов. Новгородцы избрали посадником Степана Твердиславича, а тысяцким — Микиту Петриловича. При этом «добыток Семенов и Водовиков по стом розделиша».{71} Последняя деталь очень существенна. Во-первых, она указывает на то, что движение против посадника и тысяцкого носило организованный характер. Во-вторых, в ней заключено свидетельство об участии в низвержении Водовика и Бориса волостного, сельского люда, входившего в состав новгородских сотен.{72} Раздел имущества Водовика по сотням соответствовал архаическим порядкам. Известно, что в древних обществах во время гибели урожая и голода правителей если не убивали, то изгоняли, а их имущество грабили.{73} Новгородцы, грабившие дворы и села посадника Водовика и тысяцкого Бориса, опирались на старые традиции, восходящие к первобытности. Они действовали, руководствуясь собственными побуждениями, а не в силу интриг бояр, рвущихся к власти, как пытается это представить Н. Л. Подвигина. Она пишет: «И на этот раз народный гнев обрушился на бояр, стоявших у власти, а не на всех феодалов. Этому способствовала деятельность лидера оппозиционной боярской группйровки, умного и энергичного политического деятеля Степана Твердиславича. Направляя действия восставшего народа против посадника Водовика, эта группировка преследовала совершенно иные цели, чем „простая чадь”. Если доведенные до отчаяния городские и сельские низы стремились добиться улучшения своего положения, то Степан Твердиславич и его сторонники вновь воспользовались недовольством народных масс для того, чтобы захватить власть в свои руки, отобрав ее у боярской группировки Водовика».{74} Нет ничего неожиданного в том, что карающая длань народа ударила по боярам правящим, а не по всем «феодалам», ибо рядовые новгородцы и знатные пока не составляли вполне оформившихся двух классов, противостоящих друг другу. Незавершенность процесса классообразования в Новгороде, как, впрочем, и во всей Руси,{75} препятствовала резкому разграничению интересов социальной верхушки и низов, а следовательно, и распадению их на замкнутые социальные категории. Именно поэтому народные массы Новгорода не могли противопоставлять себя боярству в целом. То же надо сказать и о боярстве, которое, будучи разобщенным, страдало от изнурительной взаимной борьбы. «Разобщенность боярства, непрекращавшаяся борьба боярских группировок, — по справедливому мнению В. Л. Янина, — замедляла не только процесс консолидации самого боярства, но и процесс консолидации противостоящих ему классовых сил».{76} Консолидированным боярство стало не ранее XV в.{77} В начале же XIII столетия оно являлось образованием, внутренне неустойчивым и дробным. В этих условиях выступления народных масс могли быть обращены только против отдельной группы бояр, но никак не против всего боярства. Голод 1230 г. предопределил направление удара, обрушив народный гнев на бояр-правителей. И тут энергия и ум Степана Твердиславича, о которых восторженно отзывается Н. Л. Подвигина, играли отнюдь не первую роль, если вообще какую-нибудь играли. Языческие идеи, овладевшие массами под воздействием голода, — главная сила, которая смела одних правителей и призвала к власти других. Степана Твердиславича и его приверженцев вынесло на гребне волны народного возмущения, которое не надо было направлять, поскольку оно в момент своего зарождения имело уже определенную направленность. Помимо посадника и тысяцкого, был смещен и князь. Таким образом, новгородцы заменили всех высших правителей, кроме архиепископа Спиридона. Эта замена, как и предшествующая, находит объяснение в языческих воззрениях народа, видящего причину посетивших его бедствий в плохих правителях, навлекающих на людей несчастья, вместо того чтобы оберегать общину от них.

Не отрицая полностью политической активности новгородских бояр в событиях 1230 г., мы тем не менее не придаем ей решающего значения в смене посадника, тысяцкого и князя. Массы новгородцев, горожан и сельчан — вот кто являлся наиболее мощным рычагом политического переворота 1230 г. Боярская же возня придавала лишь определенный колорит народным выступлениям. Здесь, как и ранее, наблюдаем сочетание бытовых потрясений с политической борьбой. О классовой борьбе и в данном случае говорить нельзя, поскольку в столкновение пришли не антагонистические классы феодального общества, а группы свободных новгородцев, смешанные по социальному составу, в которых отделить знатных людей от простых довольно трудно. Вот почему мы не можем согласиться с мыслью В. Л. Янина о том, что в 1230 г., как и в 1229 г., «боярская борьба совмещается с классовой борьбой народных масс».{78}

Социальная сущность движения 1230 г. проецируется в конечных его результатах и целях, которые преследовали охваченные волнениями массы новгородцев. Нам говорят, что отчаявшиеся городские и сельские низы добивались улучшения своего положения.{79} Формула — верная, но слишком универсальная, поскольку применима ко всем народным восстаниям: всегда и везде поднимающийся на борьбу народ желал улучшить свое положение. Задача историка заключается в том, чтобы наполнить конкретным содержанием данную формулу. Как уже отмечалось, новгородцы, измученные голодом, пытались пересилить беду с помощью языческого в своей основе средства — смены правителей. Борьба демократической части свободного населения за смену одних властителей другими не может быть отнесена к разряду классовой борьбы. Это — борьба социально-политическая, в которой столкнулись различные группировки свободных людей Новгородской земли. Лишение власти неугодных правителей есть главный результат движения 1230 г. Ему сопутствовали акции, свидетельствующие о важном достижении рядовых новгородцев. Речь идет о так называемых «грабежах» имущества знати, вызвавшей неудовольствие народа. Начались «грабежи» еще в памятные дни изгнания архиепископа Арсения. Их жертвой стали «дворы» тысяцкого Вячеслава и его брата Богуслава, владычного стольника Андрея, Давыдка «Софийского», липенского старосты Душильца.{80} В 1230 г. новгородцы, подстрекаемые Степаном Твердиславичем, пошли с веча «грабить» двор посадника Водовика. Тогда он «опять възъвари город вьсь… и поидоша с веча и много дворов розграбиша».{81} Вскоре «грабежи» приобрели еще больший размах. Были разграблены дворы и села посадника, тысяцкого и других высокопоставленных «мужей». Рассказав об этом, а также о смене посадника и тысяцкого, летописец сообщает, что новгородцы «добытък Сменов и Водовиков по стом розделиша. Они трудишася, събирающе, а си в труд их внидоша».{82} Это сообщение летописца представляет весьма значительную ценность. Оно предостерегает нас от упрощенного толкования грабежей, упоминаемых летописью. Раздел награбленного имущества по сотням свидетельствует о том, что мы имеем дело с необычными грабежами, которые нельзя понимать в буквальном смысле слова. Здесь мы наблюдаем специфическое явление, типичное для переходных обществ, а именно: борьбу старой коллективной собственности с развивающейся новой частной собственностью. Грабежи, о которых говорит летописец, есть своеобразное перераспределение богатств по принципу коллективизма, противодействие общины личному обогащению. Подобной практике во многом способствовало то обстоятельство, что богатства древнерусской знати, в том числе и новгородской, создавались преимущественно за счет публичных поступлений — всевозможных платежей за отправление общественно полезных функций.{83} Поэтому неудивительно, что люди Древней Руси смотрели на собственность князей и бояр как на отчасти преобразованную или временно оккупированную общинную собственность, подлежащую возврату в лоно общины. Отсюда устранение от власти того или иного правителя сопровождалось отнятием у него богатств, добытых посредством этой власти. Инструментом такой «экспроприации» как раз и являлись «грабежи», описанные новгородским книжником. Нередко они возникали стихийно, а порой — в организованном порядке, когда награбленное делили внутри общины поровну, как это случилось с имуществом Водовика и Семена. Но независимо от стихийности или организованности «грабежей», их суть оставалась неизменной: она состояла в перераспределении богатства на коллективных началах.

Было бы совершенно недопустимой модернизацией выдавать «грабежи» новгородцев за акты классовой борьбы. Перед нами внутриобщинная борьба между элитой и массой свободных общинников, стимулом которой являлось столкновение привычной, освященной веками общинной собственности с утверждающейся частной собственностью.

Мы рассмотрели события 1227–1230 гг. в Новгороде, связанные с народными волнениями. Эти волнения имели место в экстремальных условиях, в обстановке голода, вызванного неурожаями, которые оживили в массе новгородцев языческие представления, возлагающие вину за такого рода беды на правителей. Активную роль в пробуждении древних верований в сознании народа сыграли волхвы — последние могикане уходящего в прошлое язычества. Чтобы вернуть благополучие общины, новгородцы воспользовались старым средством — сменой правителей. На гребне народного движения развернулась борьба бояр, рвущихся к власти, сулящей престиж в обществе и материальные выгоды.

Таким образом, мы имеем здесь сложное совмещение бытовых, социальных, идеологических и политических коллизий, которые сводить к классовой борьбе нет оснований. Это — скорее борьба предклассовая, происходящая среди различных групп свободного населения.

Загрузка...