На Прокопьев день Пущины выехали на свою заимку, на полевые работы, свои сенокосные угодья, как и многие другие семьи служилых. И принялись за дело.
– Ох, и уморилась же я! – остановилась вскоре Дарья и бессильно опустила на землю косу. – За тобой, заполошный, и не угонишься!.. Пожалел бы свою бабу! Вот помру, кто присмотрит за тобой-то?
– А вон, хотя бы Машка! – ухмыльнулся Иван.
– Да, да, нужен ты ей! – засмеялась Дарья. – Она вон – все на Васятку глядит… Эх ты-ы! Старичье! – снисходительно проговорила она, заметив, что это задело мужа, которого она хорошо изучила за многие годы, как тянут они, в одной-то упряжке, одну и ту же лямку.
– Ладно, пошли помаленьку дальше, – сказал Иван. – День-то разгулялся, а мы еще вроде бы и не начинали, – окинул он взглядом широкий луг, который шел до самой их заимки, где сейчас Васятка и Маша пропалывали ржаное поле, почему-то густо заросшее в этом году полынью.
«И откуда ее нанесло-то?.. Не иначе с пустоши».
Та пустошь лежала под парами уже второй год. Кусок новины они, горбясь, подняли тяжким трудом: по низу все было переплетено корнями. Ужас! Как на ином болоте или в тайге, где через дёрн-то и не прорубишься. Они вложили в нее много сил, прикипели к ней телом и душой.
Работу Пущины бросили тогда, когда солнце поднялось высоко, стало припекать, прихватывало дыхание, палило под рубахой. Они ушли к избушке, забились под навес, переждать жару, чтобы вечерком, по холодку, опять выйти в поле.
Иван пообедал и прилег вздремнуть тут же, под навесом, прикрыв лицо полотенцем от надоедливых мух. Васятка и Федька ушли купаться на старицу. Дарья прибрала с Машей посуду и тоже прилегла отдохнуть.
Подремывая, Иван незаметно провалился в сон и даже слегка всхрапнул.
Разбудил его Васятка, тормоша за плечо так, что он даже фыркнул с испугу, как добрый конь, почуявший в тайге близкого зверя: «Фр-р!.. Что-о!»
– Дядя Ваня, заимка Митяя горит! – крикнул Васятка, видя, что он таращит со сна пустые глаза и ничего не понимает.
Уже несколько дней стояла жара, было душно, ни ветерка. И в знойной тайге, зажелтевшей задолго до осени, густо пошла паутина, повылезала всякая нечисть, сразу откуда-то взялась тьма насекомых.
«Сушь, вот и горит все, как порох… Кто-то там, у Митяя, из домашних, набедокурил, не иначе»…
– А ну давай коней! – велел он Васятке, окончательно приходя в себя от дурманящего послеобеденного сна, и подумал, что кто бы там ни был виноват, а помогать соседям на пожаре надо.
– Батя, и я с вами! – вскричал Федька, заметив, что Васятка вывел из-под навеса только двух лошадей.
– Ты сиди тут! Кто-то же должен остаться с бабами! – отмахнулся от него Иван.
Федька чуть не ударился в рев.
– Да возьми же ты его! – закричала Дарья на мужа. – Что ты его тыркаешь-то все! Уж и не надоело!..
Они снова поругались. И Дарья выбила от него то, что хотела. А он уступил ей, только чтобы не видеть ее такой некрасивой, как воробей-драчун с взъерошившимися перьями.
– Ладно, бери буланку! – крикнул он сыну и вскочил на гнедого. – И живо за мной, лапотники!
Васятка и Федька засучили пятками по бокам лошадок, пустились за ним, дернувшим рысью к лесу, из-за которого к небу тянулся столб дыма.
Вымахнув из березняка на паровое поле Митяя, он примерился было наддать гнедому, чтобы промять его, да и хотелось козырнуть перед соседом статью жеребца: красавца, доброго иноходца. Но тут же он передумал и остановил коня, не видя никакого движения и суеты подле избушки Митяя. Та же полыхала, потрескивала смолой. Кругом было странно безлюдно: ни самого Митяя, ни беготни его семейных и, вообще, ни души… А здесь же он, здесь был еще сегодня утром. И чтобы Митяй-то позволил гореть своему добру, вот так запросто… Не-ет! Такого не могло бы и присниться!
Они тронули лошадей и медленно затрусили к заимке. Но еще не доезжая до нее, он уже почувствовал, что тут случилось что-то недоброе. И действительно, подъехав к избушке, они увидели подле ее крыльца пластом лежавшего Митяя, у которого из спины торчала стрела…
Иван спрыгнул с коня, наклонился над казаком: тот был мертв. Голова у него была неестественно подвернута, по его лицу уже ползали мухи, один глаз косо уставился на него из-под полузакрытого века, как будто подглядывал за ним… Поодаль, у родника, лежал его сын Никола, уже взрослый парень, тоже убитый. А его жены Оксанки нигде не было видно.
Он рывком выдернул из трупа стрелу: это была киргизская стрела. Их-то он уже насмотрелся…
«Набег!» – мелькнуло у него.
И он с холодком в груди подумал, что его заимка и его родные остались целы только потому, что отсюда, от Митяева поля, к ним вела едва заметная тропа, известная не всем. А значит, киргизы, пограбив Митяя, ушли дорогой на Томск и по пути выжгут еще не одну заимку.
Да, этого набега в остроге ждали. Давно уже будоражили жителей городка слухи о нем, доходя окольными путями от того же Абака, телеутского[39] князя. Но чтобы вот так внезапно, чтобы его проморгали отъезжие караулы на киргизской стороне, этого не ожидал никто. И сейчас это застало всех врасплох, и будет много, очень много крови.
«Предупредить! Кого еще можно, кто еще в поле!»…
– Васятка, скачи к Баженке! Он сейчас тоже на заимке! Передай: киргизы пришли! Набег! А мы с Федькой до своих! Забираем и в острог! Давай, Васятка, давай! Да поберегись, прошу тебя! Пошел! – звонко хлопнул он ладонью по крупу мухорточки под малым.
Васятка подхлестнул лошадку, сорвал ее в карьер под перестук в голове одной и той же мысли: «Там же Зойка!.. Зойка, Зойка!»
Ловко увертываясь на лесной тропе от сучков, чтобы ненароком не смахнуло с седла, он понесся в сторону заимки атамана…
– Вот напасть-то! – озабоченно вырвалось у Баженки, когда он выслушал его.
Атаман был человеком обстоятельным. Если он не взвесит все, то не кинется никуда сломя голову.
Вот и сейчас он заходил подле избушки туда-сюда. Казалось, вот-вот он зачешет затылок от свалившихся неожиданно дум. Но если он решил, то уже действовал быстро. Видимо, взвесив все, он подскочил к Зойке и Катерине, которые стояли тут же, молча, наблюдая за ним.
– Зойка, ты в острог, вот с ним! – кивнул головой атаман на Васятку. – А мы с маткой поскачем по заимкам! Слава богу, Катерина, что малых-то оставили дома!
Баженка даже не спрашивал жену, пойдет она с ним или нет. Катерина была старой казачкой и в седле ни в чем не уступала мужу.
Атаман подтолкнул Зойку к Васятке:
– А ну живо: дуйте отсюда!
Зойка сорвалась с места и подбежала к лошадке, на которой сидел Васятка. Ничуть не смутившись его, она высоко задрала сарафан, так что мелькнуло голое девичье колено, и зацепилась носком за стремя.
Васятка же подхватил ее за руку, рывком дернул вверх, и она плюхнулась позади него на широкий круп лошадки.
– Гони, гони! – крикнул атаман Васятке и бросился вместе с Катериной к лошадям, что стояли привязанными у прясла.
И Васятка увидел, как он вскинулся в седло. И тут же лихо, по-казачьи, на коня взлетела Катерина… Катерина, у которой был целый выводок детей и ей было не так уж и мало лет. А вот, поди же ты!..
«Во дает!» – пронеслось у Васятки в голове, когда Катерина подняла на дыбы коня, развернула его на месте «свечкой» и бросила в галоп вслед за мужем.
Да-да, за мужем, атаманом, другом и возлюбленным, с которым всегда была рядом. И между ними уже давно было решено раз и навсегда, что если им будет суждено погибнуть, то только вместе. И лишь порой Баженка ворчал из-за этого: на кого-де они оставят малых-то. Но ворчал так, что Катерина видела: эта ее верность для него значила много…
Васятка поддел пятками под бока мухорточки. Они поскакали по тропе сквозь осинник и выметнулись на елань, поросшую луговыми травами с редкими плакучими березками.
Елань словно вымерла. Хотя по свежей кошенине было заметно, что тут только что работали, звенели косы, шелестела и покорно ложилась колючими валками трава.
Копыта мухорточки глухо зацокали по утоптанной высохшей тропе, вплетаясь в заздравные песни жаворонка в вышине и зудящий гул пчел и кузнечиков…
Васятка ускорил бег мухорточки, чтобы поскорее убраться с открытого места: опасного, неуютного, чувствуя кожей чьи-то взгляды… И тут же краем глаза он уловил какое-то движение на другом конце елани. И сразу же оттуда долетел знакомый воинственный клич: «Ы-ы-хх!»…
– Киргизы! – дохнула Зойка ему в затылок.
Он вздрогнул, почувствовав, как она прижалась к нему, упруго, грудью… У него захолонуло все внутри и его бросило в жар.
Он еще сильнее наддал по бокам мухорточки и отпустил повод, давая ей полную свободу.
– Пошла, пошла, милая! – подбадривая лошадку, простонал он. – Вынеси, голубушка!.. Прибавь, еще, еще!..
Топот копыт, дикие, с завываниями вскрики, казалось, неумолимо приближались.
Но он не оборачивался, хотя тянуло, страшно тянуло взглянуть: догонят ли?! Знал, что это собьет с шага мухорточку. На струне она идет, тонко: миг – сорвется, и все полетит кувырком.
Вот пропела одна стрела… Но, не найдя никого, врезалась в землю под самыми копытами мухорточки. За ней еще одна. Тоже недолет!.. Спешат степняки, боятся упустить добычу, лакомый кусочек – девку… Да и малого можно сторговать за добрую деньгу. Вон какой сильный, ловок в седле, не так просто будет сладить с таким…
– Зойка! – крикнул он. – Глянь, сколько их! Осторожней – мухорточку бы не запахать! Одним глазком, здорово не крутись! Поняла?!
– Да!
«Ох, ты!» – пронеслось в голове у него.
Только сейчас он сообразил, что она сидит спиной к преследователям, поневоле закрывает от стрел его, мужика… Позор!.. Ни повернуться, ни пересесть, ни остановиться, хотя бы на мгновение.
«Надо было сразу садить вперед! – запоздало подумал он и чуть не заплакал от отчаяния, что вляпался в это по своему же недомыслию. – Что будет, если с ней что-то случится?! Удавлюсь, в тайгу, в бега! Как атаману-то взглянуть в глаза?.. Ну и болван же ты!» – стал честить он сам себя.
По слабому движению за спиной он догадался, что она оглянулась: быстро, ловко и легко. Так что он едва почувствовал это.
– Двое! – крикнула она ему в самое ухо. – Только двое!.. Но под ними колмацкие! – добавила она.
И он понял, что она не только хорошо разбирается в лошадях, но и этим говорит, что уйти от степняков у них нет шансов. Разве что те не осмелятся близко подходить к острогу. Или что-нибудь вспугнет их раньше, чем они настигнут их… Да, вот-вот тут где-то пойдут крестьянские поля, а на них всегда было полно людей. Волынский-то крепко-накрепко наказал всем: за стены выходить только вооруженными…
«Наконец-то!» – вздохнул он, когда они выскочили на уже заколосившиеся крестьянские поля.
«О-о! господи!» – отдалось страхом у него в сердце при виде потоптанного и выгоревшего поля…
От нивы, созревающей нивы пахнуло гарью, несло бедой.
– Васятка, что делать?! – снова задышала Зойка ему в ухо, и голос у нее сорвался. – Догонят, догонят ведь!
Да, она боится, дрожит, он это чувствовал, но и крепится, надеется на него, только на него…
«О-о! Вот так!» – вдруг озарило его, он легонько потянул повод и направил мухорточку на тропу, что уходила с поля на болото, подступающее к самому городу, к крутому яру под крепостной стеной.
– Слушай, Зойка! – закричал он. – Нам от них не уйти! Сделаем так: у болота, как придержу мухорточку, скатывайся и беги в кусты! Ясно?!
– Да!.. А как ты?!
– Я за тобой! Но ты вперед! Тропу через болото знаешь?
– Да!
– Приготовься!
Они проскочили по тропе с сотню саженей, и он резко потянул на себя повод у густо разросшегося на болоте кустарника и камыша, такой вышины, что там мог скрыться с головой и всадник.
– Прыгай! – крикнул он, когда мухорточка засучила на месте ногами, останавливаясь после бешеной гонки. И он почувствовал, как Зойка ухватилась ему за плечи руками, вскочила ногами на круп мухорточки, оттолкнулась и птицей полетела далеко в камыши…
«Вот это да-а!» – мелькнуло у него от такого лихого прыжка девки, и он краем глаза заметил, как она исчезла в камышах, а за ней прошла и тут же заглохла зеленая волна.
Он снова кинул мухорточку вперед. А та, налегке, сразу взяла махом, выбив из тропы пыль. Он же услышал почти рядом вскрики степняков… И дзинь, дзинь! – пролетели рядом с ним одна за другой две стрелы.
Киргизы не заметили, что беглец остался один. А он повернул за следующим поворотом тропы свою лошадку и загнал ее в гущу камыша. Остановив ее, он ласково похлопал ее по шее, припал к ней и зашептал:
– Тихо, тихо… Молчи, мухорточка… Молчи…
Мимо него пронесся один всадник, затем другой… и третий!
«Откуда этот-то?!» – удивился он, полагая, что за ними гнались всего двое.
Он задержался еще в укрытии и только собрался было выбраться назад на тропу, как по ней пронеслись еще три или четыре всадника. А может быть, и больше…
«Сколько же их, боже! – теперь уже испугался он за Зойку и понял, что киргизы шныряют по всем дорогам в окрестностях городка. – Собаки! Как у себя дома! И много, раз забили все тропы. Не скрываются, ничего и никого не боятся… Где же казаки-то?!» – появилась у него тревожная мысль, что, может быть, уже и перебили всех в поле и они остались вдвоем с Зойкой. Но он тут же выбросил это из головы.
Он выждал еще некоторое время и, больше не слыша стука копыт, тронул мухорточку, выехал на тропу и пустился по ней назад. И тут, почти у того самого места, где он бросил Зойку, он лоб в лоб столкнулся с киргизом. Тот несся по тропе и тоже сломя голову, не ожидая никого встретить тут… Мухорточка ударилась грудью о бахмата киргиза и сшибла его. И Васятка полетел через ее голову вперед, мельком заметив, что и киргиз тоже летит в кусты, выронив из руки кожаный щит…
Он тяжко грохнулся о землю, охнул от боли в плече, прокатился по траве, ударился о ствол какого-то дерева и замер, тяжело сопя.
«Вставай, вставай… Прихватят!» – закрутилось у него в голове.
Он поднялся на ноги и огляделся.
Неподалеку лежала мухорточка и странно трясла задними ногами. Она пыталась подняться и не в силах была сделать это с одной сломанной передней ногой. Та безобразно болталась на коже, как било у цепа. И мухорточка лишь тихо всхрапывала, да темными глазами косилась на него. Ну, совсем как Митяй… Здесь же валялся и бахмат. Тому тоже, по всему было видно, уже не отойти после такой сшибки на полном скаку…
«А где этот… Пёс-то! Где?.. Сковырнулся совсем, аль затаился?» – зашарил он залитыми потом и кровью глазами вокруг, отыскивая своего «крестника».
Он нащупал рукой на поясе нож, единственное свое оружие. Вот он-то и боднул его при падении костяной ручкой под бок так, что он все не мог отдышаться и хватал ртом воздух… Он дотащился до кустов и заглянул туда: киргиз лежал комком, как врезался головой в какую-то кочку, так и затих.
Он выполз из кустов на тропу, глянул напоследок на мухорточку, беспомощно взирающую вслед ему, смахнул слезу и, прихрамывая, затрусил туда, где бросил Зойку. Но тут он снова услышал топот копыт на тропе и врубился в камыши. Быстрее, быстрее! Живо – пока не заметили! Не то доберутся и до Зойки. Выдаст он этим девку, выдаст!.. Толстые упругие стебли хлестанули его по лицу. И он, не разбирая дороги, побежал по захлюпавшей под ногами болотной жиже. Пробежав десяток саженей, он затаился, чтобы не выдать своего укрытия.
По тропе проскакали еще конные, и опять стало тихо.
А он отыскал в камышах знакомую тропу и пошел через болото, на маячившие вдали башни острога. Не прошел он по ней и самой малости, как его окликнул знакомый голос: «Васятка, это ты?!» – и из кустов высунулась Зойкина голова.
– Да, я! – обрадовался он и шагнул к ней.
Зойка выскочила из кустов, бросилась к нему, на мгновение припала и тут же, устыдившись чего-то, отстранилась и покраснела.
– Пошли! – шепнул он, схватил ее за руку и потащил по болоту: туда, к острогу, где были свои и, видимо, сильно занятые делом, по тому, как часто бухали со стен пушки.
Спотыкаясь о корни и кочки, обдираясь о кусты и стебли камыша, они, наконец-то, выбрались на сухое место. И тут перед ними вырос крутой высокий яр. На верху его, по самому обрыву, шла острожная стена, и туда вела единственная узенькая глинистая тропинка. По ней в сырую погоду-то и не влезешь. Но искать ее сейчас было некогда. И они полезли напрямую вверх по склону, цепляясь за редкие кустики репейника.
Они взобрались на яр и оказались перед острожной стеной. Теперь, что в одну сторону иди, что в другую, все равно обязательно окажешься на виду у степняков, если те осадили город… Стена, высокая, из гладко оструганных бревен, вкопанных стоймя в землю, равнодушно взирала на них, загораживая им вход в городок, как отвесная скала, без щелей, выемок и блоков.
– Эй-й! – заорал он, задрав к верху голову. – Слышит нас кто-нибудь?!
Зойка поддержала его, закричала звонко, голосисто:
– Помогите!.. Помогите-е!
В ответ – ни звука. С этой стороны, где было болото, эту стену не охраняли. За ней присматривало два или три стрельца, да и тех в такое тревожное время, скорее всего, не было тут.
И они пошли по краю обрыва до Отболотной башни, что стояла как раз посередине этой стены. Дойдя до нее, они снова покричали, надеясь, что кто-нибудь услышит их. Но все было напрасно. Лишь на степной открытой стороне, да у реки послышалась частая ружейная и пушечная пальба.
И они поняли, что сейчас никому нет до них дела, поэтому выбираться им надо самим. И Васятка полез по углу башни, цепляясь за щели в рассохшихся бревнах. За ним последовала и Зойка. Он добрался до амбразуры, ухватился за нее руками и глянул вниз, где была Зойка. Та, сжав зубы, с усилиями, но ползла за ним, вонзая тонкие пальчики в те же самые щели в бревнах. На ее бледном лице была написана решимость: ни за что не отстать от него.
Он повис на одной руке, протянул ей другую и прошептал: «Держись!» – чтобы не испугать ее громким голосом, понимая, что отсюда просто так не упадешь: лететь будешь в самый низ яра, к болоту, и с такой высоты, что не соберешь и костей.
Зойка подтянулась выше, ухватилась за его руку и так, что под весом ее тела у него поползла из сустава рука, которую он зашиб при падении с лошади.
– Ох!.. Быстрей, быстрей! – застонал он, чувствуя, что долго не выдержит.
Зойка ловко и быстро пробралась по нему, дотянулась до амбразуры и протиснулась сквозь нее внутрь башни. За ней туда же залез он, в изнеможении опустился на пол тут же подле стены.
Зойка села рядом с ним, прижалась к нему, тяжело дыша: «Мы сделали это, сделали!»…
Красивое большеглазое лицо, вымазанное болотной жижей, осветилось улыбкой: торжествующей, неотразимой. И она, оттаивая, расплакалась, прислонилась к нему головой. Затем она обняла его и, всхлипывая, со слезами на глазах, счастливыми и полными света, стала целовать его, неумело тыкаясь ему в лицо, и, скорее, облизывала, как теленочка.
– Я люблю тебя, люблю!.. Люблю! И всегда буду с тобой! Слышишь, всегда! Как мамка с батькой! На роду это у нас! И мне суждено!.. Куда ты, туда и я!..
А он неловко прижал ее к себе и почувствовал громкий стук ее сердечка под еще слабой неразвившейся девичьей грудью. Оно стучало громко и часто, как у птички, отдаваясь во всех уголках ее тела, горячего и таинственного… Эх, Васятка, Васятка! Пропала твоя головушка!..
Зойка навздыхалась, нацеловалась, прижалась к нему и затихла.
Сколько времени они просидели вот так, припав друг к другу, они не знали. От истомной неги, слепившей их вместе, они очнулись от голосов, резких и грубых. Внизу кто-то подошел к башне, видимо, из пушкарей. Затем заскрипели ступеньки лестницы, что вела наверх, шаркнула на кожаных петлях дверь, в башню ввалился пушкарь Ивашка Корела и удивленно воззрился на них, не ожидая встретить здесь кого-либо. По лицу у него скользнула тень глубокомыслия, и он, пытаясь что-то сообразить, ухмыльнулся: нехорошо, смазливо…
– Все на стенах, а вы тут – ишь чем занимаетесь! – сердито пробурчал он и хотел сказать еще что-то, но лишь махнул рукой, дескать, убирайтесь, сейчас не до вас, таких…
И они покорно поднялись и покинули башню, единственного и немого свидетеля какого-то нового для них открытия.
А Пущин со своим семейством благополучно добрался до острога. За ними в ворота одна за другой загрохотали на высохшей дорожной колее подводы с малыми ребятами, девками и бабами, голосившими по убитым, которых везли тут же в телегах. Вой баб, лай собак, ржание коней и заполошные злобные крики мужиков – все слилось в один кошмарный круговорот беды, смерчем нагрянувшей из степи.
Вслед за телегой Пущиных в острог вкатилась подвода. В ней пластом лежал и пел песни Ефремка, у которого Федька искал в амбаре кота, казак из станицы Баженки, а конем правила Акулинка, его жена.
«Когда уже успел-то? – мелькнуло у Ивана. – Этому-то – трын-трава!»
Ефремка был как всегда пьян. Он возвращался со своей пасеки, где гнал медовуху. Снимая с нее пробу, он набирался так, что всю обратную дорогу до дома голосил песни. Их он нахватался, когда казаковал на Волге, где он, было дело, промышлял с ватагой таких же, как он сам. И, по старой памяти о вольготной былой жизни в молодости, он до сих пор подцеплял в ухо золотую серьгу. Одно время он был у Зарудского, под Москвой. Затем, когда тот побежал из подмосковных таборов, Ефремка перекинулся в войско князя Дмитрия Трубецкого… Акулинку же он своровал у ее родителей, в деревеньке под Вологдой, по дороге в Сибирь. Она была девкой разбитной, сильной, дерзкой. Ее и воровать-то не нужно было: сама бежала с казаком. В Томске она успела нарожать ему кучу детей: двоих сыновей и трех девок. Их надо было кормить, и Ефремка со скрипом, но все же осел на земле. Он завел заимку, распахал клин, откупил у конного казака Матюшки Шитова пару пчелиных семей.
Откуда у него были деньги? А деньги у него на самом деле были. Служилые это чувствовали, но не понимали, каким образом они у него не выводятся, когда государева жалования по два года и более в городке никто не видывал и в глаза. А у Ефремки всегда были монеты. Да-а! То одному богу было ведомо, да самому Ефремке…
Сколько раз ведь он ездил через таможенные заставы. Там его доглядывали, и так, что, казалось, на теле не осталось ни одного волоска, которые бы не пересчитали ему. Ан нет! Все равно схоронил золотые: из Москвы, награбленные, когда горела та, подожженная поляками, что засели в Кремле, отбиваясь от осадивших их казаков Зарудского, среди которых был и он, Ефремка. И здесь, в Томске, тайно от воевод и городского головы, он разменивал их от случая к случаю у заезжих купчишек. Тем же самим тоже было не к чему, чтобы об их мошне кто-нибудь знал. В общем, жил он умело, никто не ведал, откуда у него что берется-водится.
Не догадывались на таможне целовальники взвесить Ефремку, после того уже как он прошел досмотр… Ефремка был силен в одном деле, о коем знали только его дружки: он мог выпить разом до ведра пива или воды и тут же обратно вылить все изо рта. А уж что говорить о том, чтобы заглотить кучу монет. Это ему было раз плюнуть. И он носил в брюхе до чети пуда золотом или серебром… Была одна беда: ходил при этом осторожно, так как позвякивали они у него там. И выдали бы они его, если бы у таможенников слух был крепче, не глохли бы от пьянок, когда в голове такой звон стоит с утра до вечера – почище колокольного… Вот если Ефремка пожрет, то и не брякают они уже более… Поэтому-то, как только он подъезжал к таможне, так на него, по привычке уже, жор нападал… Не пожрет – ну хоть помирай. А куда уж таскать монеты…
Купцы, что проведали этот Ефремкин дар мудрой природы, подбили его как-то, чтобы провез через таможню золотишко: харч положили, да еще дали на водку.
Однажды воевода пристал: «Провези да провези!»…
Согласился Ефремка. И чуть богу душу не отдал. Воевода-то, воровская рожа, перегрузил его, едва не пуд заставил глотать… И где их наворовал тут?! Ну, это его дело. А вот Ефремку-то немного удар не хватил. Воевода загрузил его под завязку так, что и корочку хлеба не сунешь в рот. И пошел Ефремка раскорякой: как-никак, а пуд металла. Это тебе не ведро бражки… Проехал он таможню, вот так, лежа на боку, а рядом лежал живот…
Воевода-то сказал целовальникам, дескать, это мой холоп, занемог, ноги не держат.
– Уж и не знаю, довезу ли до своего двора, до лекаря!.. Люб он мне, ой как люб!
«Как же не люб! – зло подумал Ефремка, придерживая дыхание, чтобы ненароком не кашлянуть: ведь звон пойдет, что тебе на масленицу. – И я бы полюбил за пуд золота кого хочешь!»
Ефремка понимал, что если поймают за этим делом, то воеводе-то ничего, он отбрешется: я-де не знал и духом не ведал, что холоп затеял воровство. А Ефремке-то каюк: это ж государево воровство. За него, по указу, сразу на плаху, или пожизненно в тюрьму, а на щеку клеймо – «вор». А что пожизненно-то? Там же год-два протянешь, не более: в сыром и холодном срубе.
Его заметили на Верхотурской таможне – примелькался. Тогда он перекинулся на Обдоры. Но и там тоже вскоре его морда приелась. Целовальники что-то подозрительно стали косить глазом на него: туда едет больным – оттуда здоровым. И уже который раз. Неспроста дело. Стали они обыскивать его, да так, что всю одежонку поснимают, прощупают, сани переворачивают, коробья трясут… И ничего нет! Чист едет!.. Но по роже видно, что не чисто. Но с рожи-то не возьмешь десятину, не отпишешь на государя весь излишек.
Вот так Ефремка, в конце концов, сработал на таможне и на себя, покидая навсегда стародавнюю матушку-Русь и драпая с золотыми, уже своими, кровными. Купчишек он тряханул в Москве и за Камень канул, в безвестную землицу, что была без конца и края. Говорят, никто и до моря-то не доходил. А может, его и вовсе там нет?..
Так и сгинул, исчез Ефремка с казной за Камнем. Вынырнул он уже в Томске: тихо, Ефремкой назвался, с товарища своего, связчика, имя взял, когда тот в тайге нежданно умер у него на руках. Так и ушел Терёшка, как звали его до того, в вечность. А из тайги вышел уже не Терёшка, а Ефремка, да имея за собой великую казну, которую припрятал так, что только один покойник знал и сторожил ее. С собой он взял немного монет, чтобы обжиться первым делом, да завести избу с бабой. И лишь изредка наведывался он к своей таежной кладовой и брал оттуда по самой малости, так что даже Акулинка не знала об этом. И зажил он как все, не высовывался, но и нужду не имел, медовуху пил, к табаку пристрастился. Ссыльный Лаврик, из «литвы», из пеших казаков, обучил его, как табак с бумажки носом пить. Занятно… Тайно от воеводы. Указ государев у того, говорят, в сундуке лежит: кто табак пить будет или в шар играть, не то в кости, аль шахматы, то чтобы воевода таких отлавливал и принародно бил нещадно батогами… Грозный указ!.. Раз нагрянул к нему воевода, когда Ефремка «смолил». Кто-то из своих донес, по зависти, на его безбедное житье; так что он едва успел сглотнуть бумажку с огоньком, и дым тоже… Воевода зашел в избу, принюхался… Покрутился, покрутился и вышел: с нюха-то ничего не возьмешь…
Пущин отправил Дарью и Машу домой и ушел с Федькой на стену, где собрались все, кто мог держать в руках оружие.
– Много в поле людей-то, а? – вопросом встретил его Волынский.
– Да, почитай, все, – мрачно ответил Пущин. – Кроме тех, что на караулах.
«Вот невезение-то!» – с раздражением подумал Волынский о том, что уже и домой собрался, в Москву, смена ему едет на воеводство, а тут – набег!..
С проезжей башни бабахнула пушка куда-то поверх голов баб и девок, которые заголосили еще сильнее в тряских телегах, все еще подкатывающих и подкатывающих к острогу.
– Иван, пошли кого-нибудь к пушкарям! Что они белены объелись там! Спьяну-то своих же и порешат! Собаки! – выругался воевода.
– А ну сбегай туда! – толкнул Пущин сына. – Слышал, что воевода говорит! Скажи, я им… если еще раз ударят куда не надо! Не палить, пока все не зайдут за стены! Понял? Дуй, Федька!
Федька убежал на башню, а Пущин издали погрозил кулаком пушкарю, высунувшемуся из амбразуры башни. Тот смекнул, в чем дело, и сразу исчез с глаз.
На дороге показалась новая вереница телег. Они спешили к острогу, поднимая за собой пыль. Но эти двигались как-то странно: тихо, без воплей и криков.
Приглядевшись, Пущин увидел, что по бокам и позади телег скакали казаки во главе с Баженкой и Катериной.
«Хорошо хоть атаман-то иных уберег!» – облегченно подумал он о том, что вовремя послал Васятку к Баженке.
И тут же у него тревожно мелькнуло в голове: «А где же он сам-то?» – когда он не увидел среди казаков приметной фигуры малого.
«Черт те что! Куда же он послал-то его еще?!» – заторопился он со стены встречать обоз беглецов, буркнув воеводе:
– Я сейчас, Василий Васильевич!
К Волынскому он вернулся вместе с атаманом.
– Ну что, Баженка, твои казачки опять моргнули по отъезжим караулам! – негодующе стал изливать воевода свое раздражение на атамане, из-за этого набега, испортившего ему под конец воеводство.
– Василий Васильевич, сейчас не до того, – сказал Пущин, заступаясь за атамана.
– А когда будет до того! Вот до того! – ткнул Волынский пальцем в сторону ворот, где мужики снимали с телег побитых и укладывали рядами в тени башни, под вой баб и девок. – Когда станете службу править как надо?! Когда! Когда половину перебьют, а остальные с перепою подохнете?! Эх вы! Сами того! – покрутил он выразительно рукой у горла. – Рыльце-то в пушку, вот и выгораживаете своих!.. Из-за одного-двух… которые перепились на караулах, сотни иных маются, поплатились головой!
Он подошел вплотную к атаману, сжал кулаки, казалось, вот-вот ухватит его за грудки, по-мужицки.
– Сыщешь тех, что стояли в проезжей станице, и бить их кнутом, на площади! Ясно!
– Ясно, – пробормотал Баженка, взвинченный ни чуть не меньше Волынского оттого, что вина, и большая вина была на его казаках в том, что просмотрели этот приход кочевников.
Волынский покричал еще, повозмущался и отпустил Пущина и Баженку к их служилым.
«Да хрен с ними!» – вдруг пришла к нему мысль, что это он о том, о чем думать надо в первую голову тому же атаману и сотнику, поскольку им жить тут с людьми. А ему-то что? Месяц-два, и его не будет уже тут…
Киргизы, а с ними, как потом-то выяснилось от пленных, захваченных на вылазке, были еще и кызыльцы и керексусы[40], побили в поле более двух десятков человек. Они попробовали, но безуспешно, наскоком взять острог и ушли восвояси. С собой они угнали весь скот, что захватили на полях. Они не стали ввязываться в стычку, когда Пущин с Баженкой вывели своих людей против них на вылазку. И стрельцы с казаками, ожесточенные от вида многих побитых, даже баб и малых ребят, погнались за кочевниками и рубили тех, кого догоняли. Но отбить скот им не удалось: киргизы ушли к себе с добычей.
На следующее утро казаки и стрельцы вышли за стены острога и весь день собирали убитых по полям и заимкам, свозили в город, где бабы обмывали их и голосили, оплакивая целые семьи, сведенные под корень набегом.