«Быть может, я не должен был писать, а следовало просто пойти к подполковнику Жилину и откровенно все рассказать, но мне кажется, что я не смог бы быть искренним до конца. Есть в сердце человека уголки, куда он и сам заглядывает не часто. Вывернуть эти уголки, как выворачивают карманы, чтобы вычистить из них сор, не так-то просто.
Можно было бы не писать этого письма, оно не поможет мне избежать наказания, но… Мне самому нужны эти строки, этот разговор с самым строгим судьей человека — совестью.
Думаю, что письмо это нужно еще и потому, что судьба моя — не личное мое дело (теперь я это понял). И потому, что некоторые люди, как мне кажется, пытались использовать мои ошибки в каких-то своих, корыстных интересах».
Астахов положил ручку, встал и открыл окно. Был тихий послеобеденный час. В небе застыли высокие кучевые облака. Непривычно медленно по воздушному коридору шел пассажирский самолет. Низкий ровный гул его моторов отозвался в стекле окна; вибрируя, оно ответило высоким звенящим звуком и замолкло. Всегда в это время, закрыв библиотеку на обеденный перерыв, Лена шла в военторговскую столовую. Прошло много времени, но на знакомой тропинке не было никого. Вдруг показалась женщина в красном платье. Она скрылась за углом соседнего дома, затем уже совсем близко вышла на противоположную сторону площади… Это была телефонистка Сашенька, как ее все почему-то звали. Астахов отошел от окна и сел за стол.
«Шестнадцатого числа, поздно вечером, — писал он, — на лестничной клетке первого этажа дома N 17 по Октябрьской улице я убил человека.
Для того, чтобы Вы поняли, почему это произошло, я должен рассказать о себе. Если бы жизнь моя сложилась иначе, я не совершил бы этого преступления.
Когда началась война, мне шел одиннадцатый год. Отец ушел на фронт в сорок втором. Он заходил прощаться домой — от него пахло кожей и шинельным сукном, он был задумчиво-молчаливым и удивительно ласковым. Таким он мне и запомнился навсегда.
Наш город далеко, в Зауралье, но и мы чувствовали дыхание войны. В эти годы родилась моя мечта о подвиге. В юношеском представлении подвиг рисовался мне ярким, торжественным и праздничным.
Однажды была школьная экскурсия на завод. Нас повели в цех, где токарь Митичкин, работая на пяти станках, выполнял десять норм выработки. Директор нашей школы сказал: «Это подвиг! Когда-нибудь этому человеку, так же как Александру Матросову, поставят бронзовый памятник!» Я посмотрел на Митичкина, на какие-то колечки, которые он вытачивал для артиллерийских снарядов, и мне стало смешно. Это подвиг?! Я понимал подвиг как порыв, как бросок в будущее. Мне казалось, что подвиг требует творческого вдохновения, мгновенного и яркого, как вспышка молнии. А здесь хронометр, скучный расчет движений по секундам, небритый человек, с красными, воспаленными от усталости глазами… Нет, думалось мне, не такой подвиг совершу я.
Подвиг стал стимулом, целью моей жизни. Все, что лежало по другую сторону моей мечты, казалось мне серым, недостойным внимания. Однообразные будни курсантской учебы порождали у меня скуку. Я хотел жить весело, празднично…»
В дверь постучали. Астахов перевернул исписанный лист бумаги и открыл дверь. На пороге стоял разносчик полковой почты:
— Товарищ старший лейтенант, письмо командиру звена старшему лейтенанту Бушуеву, — сказал он, протягивая газеты и зеленый конверт.
— Оставьте, я передам, — ответил Астахов и, взяв почту, закрыл дверь. Он хотел, как всегда, положить письмо на подушку Бушуева, но неровный почерк на конверте показался ему знакомым. Это была рука его матери.
Первым его желанием было разорвать конверт и прочесть письмо. Еще неделю тому назад он так бы и сделал. Но сейчас, сдержав себя, Астахов положил письмо на подушку.
Зеленый конверт выбил его из колеи. Он не мог писать и долгое время ходил по комнате. Вспомнились детство и юность, натруженные, огрубевшие руки матери. Эти руки всегда были ласковыми и внимательными к нему. Он попытался вспомнить лицо матери, но, словно в расстроенных линзах бинокля, образ матери расплывался в туманной дымке.
Астахов выдвинул из-под кровати чемодан, нашел в старенькой полевой сумке фотографию матери и прочел слова, написанные ее рукой: «Гена, не забывай маму!»
— Забыл! — вслух подумал Астахов, и горький слезный ком встал в горле. — Забыл тебя, мама! — еще раз повторил он и, поставив фотографию на стол, взял в руки перо:
«Чем больше я ошибался, тем больше я переставал замечать свои ошибки. Я думал: «Вот окончена школа, я офицер, летчик, судьба моя в моих руках; без скучной, надоевшей мне опеки, я — крылатый, сильный, на пороге подвига». Но подвига не было, а был скучный напряженный труд, инструкции, приказы, воинская дисциплина, размеренная жизнь, учеба.
Я встретил девушку и полюбил ее, но и любовь моя была эгоистична. Я требовал слепого подчинения, мне нужна была «душечка», живущая моими интересами, моей жизнью. Мне было некогда. Все то, что не имело прямого отношения к моей цели, должно было стать моим трамплином для прыжка в будущее.
Мне казалось, что позднее я нашел такую женщину. Она гордилась мной и всецело подчинялась моим желаниям. Я не рассмотрел, слепой в своем эгоистическом стремлении, ни ее мелкого мещанского существа, ни пошлости ее, ни цинизма, Быть может, в такой оценке мной руководит чувство обиды. Пусть так. Я не хочу скрывать этого. Меня радует, что все позади и я спокойно могу оглянуться назад и вспомнить все, как выздоровевший человек вспоминает историю своей болезни.
Мне не в чем упрекнуть моих товарищей и моих командиров. Они своевременно указывали на мои ошибки. Но заблуждение было так велико, что критика ожесточала меня и толкала в объятья завистливого и так же, как я, «обиженного» Евсюкова.
Что это за человек? Посредственный техник, пошляк и пьяница. Он стал моим другом, ссудил меня крупной суммой денег. Где он взял эти деньги? Какими корыстными интересами руководствовался? Слепой от ярости, вызванной честной и справедливой критикой, я не задавал себе этих вопросов. Мне Евсюков казался…» Астахов положил ручку и прислушался. Сперва едва слышно, затем со все возрастающей силой выла штабная сирена. Это был сигнал тревоги.
Надев летную форму, Астахов затянул поясной ремень с кобурой, перекинул через правое плечо лямку противогаза, взял планшет, шлемофон, перчатки, маленький чемодан со сменой белья и направился к двери. Потом вернулся к столу, собрал исписанные им листы бумаги, свернул их и, положив в левый карман кожаной тужурки вместе с ручкой, вышел из комнаты.
Надрывно, словно из последних сил, выла сирена. Астахов знал, что это учебная тревога, и все же, волнуясь, все увеличивая шаг, спешил к штабу.
Облачность стала плотнее и ниже. Подул резкий северо-восточный ветер. Перекатываясь волнами, шумели высокие потемневшие травы.
Захватив в штабе парашют, Астахов нагнал Зернова и успел к отходящему автобусу. На стоянке, передав свой парашют механику, он сдал карточку-заменитель адъютанту эскадрильи, получил взамен пистолет с комплектом боеприпасов, проверил его, зарядил и положил в кобуру. Тяжесть кобуры с правой стороны порождала знакомое чувство ответственности.
Астахов направился к своему самолету, около которого уже хлопотливо сновали Левыкин и механик. Он поднялся по стремянке в кабину, сел, опробовал рули управления, осмотрел приборы, проверил сигнализацию и взглянул на часы: со времени начала тревоги прошло тридцать минут. Астахов спустился на землю и, увидев идущего к нему Зернова, остановился.
— Товарищ старший лейтенант, самолет номер шестьсот двадцать четыре осмотрел и принял. Готов к выполнению задания!
Выслушав рапорт лейтенанта, Астахов направился к командиру эскадрильи и доложил:
— Товарищ майор, первое звено готово по тревоге к действию!
Ответив на приветствие, майор Толчин сказал:
— Уточните метеорологическую обстановку и будьте готовы к вылету на перехват в составе пары.
— Понял вас! — ответил Астахов и направился к дежурному метеорологу.
По команде «Готовность N 1» Астахов уже был в самолете, привязался и подключил радио.
Прошло еще несколько минут томительного ожидания.
— Двадцать седьмому запуск! — услышал Астахов и, надев кислородную маску, дал команду.
Левыкин, поднявшись по стремянке, помог надвинуть фонарь. Астахов, прибавив обороты, опробовал двигатель и, передав команду ведомому, стал выруливать на старт.
— Я — двадцать семь, компас согласовал, обогрев включил. Разрешите взлет? — запросил он и, получив разрешение, увеличил обороты, Послушно подчиняясь ему, вздрагивая на металлической полосе, самолет рванулся вперед. Чуть правее и сзади, точно придерживаясь интервала, бежал самолет Зернова.
Уже набирая высоту, Астахов запросил:
— «Кама»! Я — двадцать семь, как слышите? Дайте задачу!
— Слышу хорошо! — услышал он спокойный басок подполковника Ожогина. — Пробивайте облачность. Курс сто десять. Высота девять тысяч. После набора высоты скорость максимальная.
— Понял вас, — ответил Астахов и, передав команду ведомому, потянул ручку на себя.
Самолет шел курсом с набором высоты. В первую минуту Астахов еще различал справа от себя машину Зернова, но вскоре их окутала легкая мгла, а затем плотная масса облаков. Стало почти темно. Самолет набирал высоту. Прошло несколько минут, и неожиданно яркое, слепящее солнце ударило прямо в глаза. Под ним была сплошная белая масса облаков, над ним — беспредельная голубизна неба. Высотомер показывал восемь тысяч метров. Пробив облачность, значительно правее показался самолет ведомого.
— Двадцать седьмой, что выполняете? — услышал Астахов голос Ожогина и сообщил свои действия.
— Двадцать седьмой! Разворот на сто восемьдесят градусов! — вновь услышал Астахов и, передав команду Зернову, начал эволюцию, напряженно всматриваясь в горизонт.
— Двадцать седьмой! Я — «Кама», будьте внимательны, вам поиск! — предупредил подполковник Ожогин.
Астахов передал команду ведомому и с набором высоты повел самолет против солнца. Слепящие лучи затрудняли наблюдение за горизонтом, не помогали и темные очки. Вдруг он увидел «противника». Прижимаясь к верхней кромке облаков, бомбардировщик уходил на запад.
— «Кама»! Я — двадцать семь, вижу «противника» курсом двести сорок! Высота восемь тысяч! Атакую!
Пользуясь преимуществом высоты, Астахов дал от себя ручку и, пикируя, пошел на сближение с «противником». Зернов точно повторил его маневр.
Испытывая знакомое волнение, натянув привязные ремни, Астахов нагнулся вперед к прицелу, словно стремясь весом своего тела ускорить и без того предельную скорость пикирования. Здесь время измерялось секундами. «Противник» на расстоянии выстрела. Астахов прицеливается и, нажав кнопку управления фотопулеметом, «стреляет», затем резко отворачивает в сторону, чтобы не мешать атаке ведомого. Набирая высоту, он наблюдает за Зерновым.
— Хорошо! — вслух говорит он и докладывает на командный пункт о выполнении задания.
— Двадцать седьмой, идите на привод! — услышал Астахов командира полка и в голосе его почувствовал одобрение.
Когда, посадив самолеты, они подъехали к стоянке, Астахов увидел стоящих рядом замполита Комова, командира эскадрильи Толчина и капитана Юдина. Это был подходящий момент для того, чтобы передать письмо. «Правда, письмо не дописано, но подпишу и передам сейчас, откладывать дольше — малодушие!» — подумал он и решительно направился к группе офицеров.
— Товарищ майор, — волнуясь, произнес Астахов, обращаясь к Комову. — Я… я написал письмо. Правда, не успел его кончить, но все главное, что хотел сказать, я сказал…
Астахов вынул из кармана несколько сложенных листов бумаги, сплошь залитых синими чернилами… Ввиду больших перепадов давлений при выполнении им задачи насос авторучки, лежащей в кармане с письмом, выбросил чернила и залил письмо.