Упираешь автомат в плечо, затаиваешь дыхание, определяешь линию прицеливания, сначала снимаешь предохранитель, а потом стреляешь не моргая.
Да, это я хорошо помню. Стреляют именно так: не моргая и затаив дыхание.
Цельтесь тщательнее и спускайте курки!
«Кап-кап-кап» — капает жидкость из капельницы.
— … Травма грудной клетки… Ребра с третьего по девятое… Ожог… степени… Ему прописано… Больной не жалуется на боли… Сохраняется субфебрильная температура 37,2–37,4…
Ясно, что речь может идти только обо мне…
— Откуда ты, парень?
— Солдат…
— Ну хорошо, а в армию ты откуда пришел?
Я мог бы назвать любой пришедший мне на ум город — Калафат, Меджидию, Пашкань, Залэу.
В действительности заведующего отделением интересует не мой родной город — он только следит за моей реакцией. Но мне не до шуток. Откуда я?
И в самом деле, кто я, черт побери, и откуда?
О моем существовании мне напомнили слова, сказанные ассистенткой, когда меня перевозили в палату из отделения реанимации:
— Позаботься о нем. Солдат должен проснуться. Будь рядом с ним, когда он придет в себя.
— Вы уверены, что он проснется?
— Более чем уверена. Его счастье, что не пострадала та сторона груди, где сердце.
Мое счастье… Оказывается, я счастливый человек. Но кто все-таки я?
Прошлое мое осталось там, за воротами казармы. Я сделал все, что в моих силах, чтобы избавиться от него. А теперь? Теперь вынь да положь его!
Перестала капать жидкость из капельницы. Вошла сестра. Вытащила иглу, протерла место укола спиртом.
— Чувствуешь себя лучше?
Я сделал знак, что да, то есть намного лучше.
— Сейчас тебе надо отдохнуть немного. Попробуй отдохнуть.
Отдохнуть… От чего?
… Мой родной город. Город моего детства. А был ли он? Смутно, из глубины памяти, выплывает большая улица с белыми домами, экспроприированными у богачей, маленькими крестьянскими домиками, тоже белыми. Деревья… Они росли здесь почему-то чахлыми.
Откуда бы вы ни въезжали в город, перед вами возникало нагромождение домов, побеленных известью. Иногда этот город моего далекого детства казался таким близким, что только протяни руку — и дотронешься до него. Но ты идешь и идешь, а город растворяется, словно мираж в пустыне. В другой раз он казался тебе таким далеким, что понадобилось бы несколько пар подметок, чтобы дойти до него… Так, предаваясь воспоминаниям, я вдруг приходил в себя, но всякий раз — словно натыкаясь грудью на невидимый барьер.
Обо всем я узнал позже, намного позже, когда начал ориентироваться в своих дорогах, бесцельных и бродяжных.
В детстве город для меня словно не существовал. Точнее, я не замечал его, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Он был. Я ходил по его улицам, но не видел его, потому что он меня не интересовал, как не интересовало небо надо мной, как не интересовало то, что происходит под земной корой, по которой ходишь. Мир моего детства — это большой двор, огороженный забором из бетонных блоков, более высоким, чем забор нашей казармы. Хилые колючие кусты, редкая и жесткая трава, маленький открытый плавательный бассейн — все, что осталось от прежнего владельца особняка, прибавились только колесо обозрения и детская песочница. Дом не очень большой. В городе были дома и попросторнее, например одного бывшего адвоката, купца-оптовика, претора [1]. Но зато в нашем доме были чердак и погреб, заполненные всевозможным хламом и самыми причудливыми вещами, в обществе которых я любил проводить значительную часть своего свободного времени. Оставшееся время уходило на канареек и разноцветных аквариумных рыбок.
Город… Он существовал помимо меня. Скорее был каким-то украшением панорамы, которая открывается из вагонного окна и которой ты не придаешь значения.
И вот наступил день, когда появилось очень много свободного времени. Так много, что в нашем доме, с этим двором и высокой оградой, стало уже тесно.
Это было после вступительных экзаменов в институт. До второй попытки оставался еще один год.
Я прошелся по Страда Маре — нашей главной улице и остановился у «Террасы цветов» — маленького летнего сада, главной достопримечательностью которого было кафе «Гвоздичка». Здесь продавались напитки разной крепости, разного объема, алкогольные и безалкогольные — пиво, вино, минеральная вода. Почти безлюдная в этот час, пронизанная солнечным светом Страда Маре…
— Кашляйте, кашляйте, кашляйте. Дышите глубоко. Тридцать три, тридцать три, тридцать три. Не дышите. Руки на голову. Еще раз. Кашляйте, кашляйте… — Видимо, где-то поблизости врачебный кабинет.
… Разноцветные зонтики обвисли, словно расплавились от жары. Поливочная машина. Единственная машина, которой разрешен въезд на Страда Маре. Кажется, что она переполнена и поэтому ползет как черепаха.
Турок из кафе. Задремал, склонив голову. На нем широкие зеленые шаровары, что-то вроде куртки с блестками; голый пупок, как у одалисок, — наружу. Медные кофейники, расставленные тут же, похожи на птиц, роющихся в песке.
Поливочная машина — словно большое усталое насекомое, раскачивающееся и готовое свалиться набок. Над мокрым асфальтом медленно поднимается пар, пахнущий выстиранным со щелоком бельем.
Местная газета, неизвестно какой давности, забытая кем-то на столике кафе… «Объединение пляжей и зон отдыха предлагает лодки, пляжные костюмы и надувные матрацы по доступным ценам».
Чей-то громкий крик быстро тает в раскаленном воздухе, как будто лезвие ножа тонет в мешке с пухом.
Стакан куик-колы. Голубая пластмассовая соломинка.
От будки инвалида-кукольника тянет жареной картошкой. Его куклы — Василаке, Мариора, любовник, солдат и женщина в черном — висят, молча изнемогая от жары, на декоративном щите.
«Объединение хлебозаводов и мельниц продает из сверхнормативных запасов масляную краску, колючую проволоку, бетонные столбы, железобетон за наличные или по перечислению».
Теперь инвалид-кукольник жарит лук. Мог бы подлить и побольше масла. А может, заснул? Как бы не случилось беды. Надо, чтобы кто-нибудь посмотрел.
«До сведения граждан доводится, что в связи с отсутствием воды летний пляж закрывается. Следите за нашими объявлениями».
«Лизика Дукулеску, жена Дору, дочь, семья инженера Жана Дукулеску, брат Лили и сестра искренне благодарят друзей и коллег-адвокатов, которые лично и в письменном виде выразили скорбящей семье соболезнования по случаю 40 дней со дня кончины дорогого адвоката Помпилиу (Ликэ) Дукулеску».
Какой-то ребенок смотрит на солнце через закопченное стекло.
Инвалид-кукольник вдруг неожиданно напоминает о себе:
— Собирайтесь, собирайтесь… Собирайтесь к Василаке и Мариоре. Что есть внутри, того нет снаружи, что есть снаружи, того нет внутри. Смеется и развлекается весь народ. Смеются люди до упаду, смеются люди, смеху рады. Кладите деньги — банка рядом.
Две молодые женщины:
— Говорят, хина тоже помогает. Ты не знаешь, к кому можно обратиться?
Плавятся на солнце камни мостовой. Вдоль улицы мелкой рысью пробегает стая бездомных собак.
Поливочная машина поворачивает направо, и мотор ее жужжит, как назойливая муха.
Где-то на пилораме пилят дрова, видимо для растопки. Скрежет пилы отдается в барабанных перепонках.
— Что есть внутри, того нет снаружи, что есть снаружи, того нет внутри. Смеется и развлекается весь народ. Собирайтесь, собирайтесь…
— Ты откуда, парень?
— Солдат.
— Ну хорошо, хорошо, а в армию ты откуда пришел?
Что ответить доктору? Откуда я родом? Мой родной город… Он, безусловно, есть, но по ту сторону моего недуга. А сейчас отрывочные картины уже далекого детства — это все, что я могу вспомнить…
Сегодня мы — не военные, не гражданские. Сегодня день привыкания. Одни пишут письма, другие пришивают пуговицы к кителям. Младшие сержанты ведут себя с нами как с дорогими гостями. Во всем царит взаимопонимание. «Кто хочет добровольно подмести спальное помещение?» «Три солдата — добровольцы на чистку картофеля…» Сержанты показывают, как правильно затягивать ремень. В казарму мы направляемся, как овцы в стадо. Мы привередливы и оставляем еду в тарелках.
— Еще не почувствовали военную службу.
Это было совсем не то, чего я ожидал. Я думал, что буду насильственно приобщен к новой жизни, которая сразу сделает из меня другого человека или, по меньшей мере, не оставит времени на вялость и горькое чувство одиночества.
— Но когда почувствуешь, она тебе покажет, увидишь…
Я раздражал сержантов своей почти детской любознательностью, желанием узнать раньше времени, что собой представляет военная служба. Сержанты до поры сдерживались, однако я не был так наивен, чтобы надеяться, что все это не зачтется мне потом.
И я стал знакомиться с военной службой каким-то совсем странным образом.
Баня. Из душа надо мной неожиданно перестает течь вода. Вытянув вперед руки, как это делают слепые, я осторожно нащупываю мокрыми ступнями скользкие решетки, ничего не видя и задыхаясь от пены. Надо что-то предпринять, и как можно быстрее. Это похоже на игру в «слепую бабу» [2] (когда уже не можешь больше водить, заявляешь, что выходишь из игры, и снимаешь с глаз повязку).
У меня еще не прошел приобретенный этим летом конъюнктивит, а мыло «Кейя» прочно склеило веки, и их невозможно было разлепить. Я развожу руками, двигаюсь влево, вправо, вперед, назад. Я знаю, что они, мои товарищи, находятся рядом, слышу их удовлетворенное икание, чувствую кожей своего голого тела тепло других тел, но не могу до них дотянуться.
Позже я узнал, что это была игра — выключают душ, когда ты весь в мыльной пене, и убегают, брызгая то с одной, то с другой стороны.
И тут я соприкасаюсь с воинским порядком, причем с одной из его основ. Командир нашего отделения всего происшедшего не видел, но за отсутствие бдительности ему пришлось расплачиваться. Двигаясь наугад, я нащупываю намыленной рукой сначала нос, потом губы, глаза и, наконец, тело человека. Логический вывод: если в бане человек, значит, должна быть и вода. Нахожу краник душа, поворачиваю его с силой и отталкиваю того, другого человека.
Ополоснувшись, я наконец вижу моих товарищей. На их лицах изумление, причину которого я не сразу понимаю, но уже через несколько секунд мне все становится ясно.
Рядом со мной стоит верзила-сержант с отпечатками моих пальцев на лице и испытующе рассматривает меня. Я хочу извиниться, но, к сожалению, не знаю, как это правильно сказать на военном языке. И так как я уже совершил глупость и терять мне было нечего, я решаю — будь что будет.
Все с интересом наблюдают сцену: лягушонок [3], словно в ванной у себя дома, начинает нарочито медленно плескаться, не спеша трет пальцы ног. Затем принимается за пятки, ступни ног, при этом похихикивая от щекотки. А сержант стоит рядом, весь в мыльной пене, и ждет. Настоящая схватка нервов. Наконец командир отделения (а это был именно он) громко, насколько ему позволяют легкие, гаркает:
— Смирно!
Команда «смирно» отбрасывает меня назад, опрокидывает на спину, заставляет растянуться, прижав руки по швам. Вода течет мне на грудь, плечи, шею, лицо.
Сержант выключает душ и кричит еще громче:
— Смирно! Исполняйте!..
У меня рот полон воды. Я полощу горло.
— Смирно, слышишь!
Сплюнув воду, я меряю сержанта взглядом снизу вверх: большой и крепкий, он похож на исполинскую статую.
— А ты кто такой?
Привлеченный шумом, подходит сержант из третьего отделения, маленький и смуглый. Еще не зная, в чем дело, он сразу становится на сторону командира отделения:
— Ты что пререкаешься со старшими?
Я не спеша поднимаюсь:
— Я вижу, что все мы здесь одинаковые — голые.
— Начальник есть начальник, даже если он голый, — категоричным тоном заявляет маленький смуглый сержант из третьего отделения, при этом инстинктивно прикрывая ладонями то место, где художники обычно рисуют фиговый или виноградный лист. Но я продолжаю бубнить:
— Если так, то пусть пишет на себе. У меня нет другой возможности отличить его от остальных — в бане все одинаковые.
— Ты у меня еще посмотришь, — обещает сержант из третьего.
— И вообще, вам следовало бы вести себя с нами помягче, мы ведь сейчас только привыкаем к новой жизни. Тем более вы не имеете права запугивать нас.
— Тебя никто не запугивает, сам все увидишь.
— В частности, я не знаю, как выполнять команду «смирно», так как до сих пор меня этому никто не научил.
— Научим, не беспокойся. Почувствуешь и ты, что такое армейская служба.
Наконец сержант нашего отделения, который, как мы поняли, в отсутствие лейтенанта был самым старшим во взводе, положил конец бессмысленному диалогу:
— Всем ополоснуться и выходить одеваться.
Все дружно бросаются выполнять его распоряжение, и души дрожат от напора воды.
— Под холодный душ, рядовой! Все под холодный душ. Все под холодный душ, слышали?
Холодный душ сразу же не только остужает тело, но и приводит в порядок мысли. Словно в голове, переполненной прежде паром, давившим изнутри и готовым разорвать черепную коробку, рассеялся туман, и все стало на свои места. Мы умываемся и вытираемся — сержанты как сержанты, солдаты как солдаты. Заворачиваем в полотенца куски мыла.
— Всем, всем выходить на улицу!
Все — это мы, взвод молодых солдат.
С момента призыва на военную службу мы должны стать солдатами, отделением, взводом, батареей, дивизионом…
— Рядовой, напра-во! Отделение, смирно! Взвод, вперед — шагом марш! Батарея, слушай мою команду!..
Пока мы — это все.
— Все встают! Все заправляют постели! Все умываются! Все одеваются! Все в столовую! У всех личное время.
Пока у нас курс молодого бойца. Мы еще не умеем выполнять команды, ходить строем. Пока мы плетемся из бани в казарму группой, напоминающей маленькое стадо овец. Не самим нам кажется, что идем мы за спинами сержантов правильным строем, в ногу и довольно неплохо держим равнение.
Одно несомненно: рядом люди, справа, слева от меня, передо мной, позади меня, и я иду в ногу с ними.
Как я искал дорогу! Как я искал человека…
Я подымаюсь на холм, ведя рядом с собой велосипед. Улица Заставная узкая, мощенная булыжником и ракушечником. Белые камни, раскаленные солнцем, шатаются в своих выемках, как очень старые зубные протезы. Я ощущаю это тепло и зыбкость булыжников через тонкую, эластичную подошву спортивных туфель.
Много раз я проходил по этой улице, но только теперь, казалось, открыл ее для себя — заборы, ворота с вбитыми по бокам столбиками.
Останавливаюсь у последнего двора.
Домик увит виноградными лозами. Чуть поодаль, в глубине двора, — крошечное, сколоченное из неструганых досок строение, которое могло служить и летней кухней, и сараем, и курятником. В жидкой тени этой пристройки женщина стирает белье. Через дорогу — фундамент строящегося дома с шестом посередине. На вершине шеста жужжит ветряк из дранки, его крутит дувший, видимо, там, наверху, ветер. Здесь же, внизу, воздух застоявшийся, как вода в болоте.
Я ищу Горбатого как источник исцеления. Что я собираюсь попросить у него? Что хочу сказать ему? Посмотрим, когда останемся один на один. Наконец я вижу его. Горбатый хотел пройти мимо, но вдруг, словно спохватившись, смущенно протягивает мне свою сухую, как у мощей, руку.
— Ну, как дела? — спрашивает он писклявым голосом, чтобы как-то начать разговор.
— А у тебя?
— У меня все хорошо, да иначе и быть не может.
Говорит он будто блеет. Голова откинута назад, отчего большой кадык еще рельефнее выступил наружу, взгляд странный, стеклянный. Ничего более не говоря, он поворачивается, собираясь уйти.
— Ты знаешь, я тебя искал! — кричу ему вслед.
Но он лишь ускоряет шаг. Горб его на спине подергивается и подпрыгивает, как мешок. Длинные, достигавшие колен руки неестественно болтаются.
Подойдя к его калитке, натыкаюсь на овчарку. Она лежит на самом проходе — ни войти, ни выйти. Я звоню велосипедным звонком, но меня никто не слышит. Стучу кулаком по доске забора. Тоже напрасно. Просовываю в ворота голову:
— Целую ручку, сударыня! [4]
Она не отвечает мне, и я повторяю, переходя на крик:
— Целую ручку, мадам!
Женщина или туга на ухо, или уж слишком задумчива.
Тощая овчарка выглядит очень воинственно. Я всегда пытался избегать подобных встреч. От этих собак с окраины можно ожидать чего угодно. Никак не войдешь в калитку, пока здесь эта шавка.
— Целую ручку, мадам! — еще громче кричу я.
Какая гора белья…
Вот уже несколько дней я все думаю, размышляю, как попасть к Горбатому. То есть не домой к нему — это-то было проще простого: пройти вдоль всей улицы, остановиться у последнего двора по левой стороне и постучать в окно. Но как постучаться в сердце, добиться его участия, взаимопонимания? Необходимо как-то заставить его выслушать меня. И вот сейчас, когда я у цели, эта приблудная овчарка не хочет сдвинуться с места, а как прогнать ее, я не знаю.
— Целую ручку, мадам!
Хотя бы найти палку, камень, какой-нибудь твердый предмет — на свои кулаки я не надеюсь. Но улицу словно подмели. Вокруг все застыло, как на картине, даже ветряк на вершине шеста перестал жужжать. Если б не этот пес! Он не мог принадлежать Горбатому и не стерег его двор — это было ясно. Иначе он должен сидеть головой к улице и вести себя, по крайней мере, как хозяин положения. Но это, несомненно, чужак. Приблудная собака в поисках пропитания, но настолько гордая в своем падении, что даже не вошла во двор, чтобы порыться в мусоре, не скулила просительно и не пыталась что-нибудь стащить, — один из тех нищих принцев, которые не клянчат, а стоят, как каменные изваяния, возле положенных рядом шляп.
Легонько толкаю собаку колесом велосипеда. Она поворачивает ко мне голову. Ее тяжелый и печальный взгляд словно говорит: «Как низко, должно быть, я пал, если меня толкают как какое-то ничтожество, а я не бросаюсь на грудь, не опрокидываю наземь этого грубияна». Пес немного отодвинулся в сторону — ровно настолько, чтобы дать мне пройти. На мгновение я увидел свое отражение в его глазах: несомненно, что и он увидел свое отражение в моих глазах. И я вдруг почувствовал, что есть у нас что-то общее с этой овчаркой. Иначе наша встреча могла бы закончиться очень просто — прыжок на шею, от которого мне нет спасения.
Верзила-сержант мгновение колеблется. Голос мой звучит довольно убедительно, мимика соответствует тому, что я говорю. Вот разве что ироническая усмешка в уголках губ, которая столько раз уже сыграла со мной злую шутку… От этих выпускников лицеев не знаешь, что и ожидать. На всякий случай командир отделения поступает так, чтобы никто не поставил под сомнение незыблемость его авторитета.
— Ну-ка прими стойку «смирно»! Смирно!
Делаю все, что могу, но выходит не очень… Пятки вместе, ноги вытянуты, живот подтянут, грудь выпуклая, плечи на одной линии, голова в направлении воображаемой линии, которая делит симметрично кончик носа и подбородок, взгляд устремлен вперед. Теория теорией, но практика в гроб загонит.
— Не мучайся… Одни усваивают легче, другие тяжелее. Вольно! Отдохни и посмотри, как это делается.
Сержант командует сам себе и застывает в положении «смирно». Делает он это настолько совершенно, что мог бы служить иллюстрацией к воинскому уставу.
— Ну, видел? — спрашивает он таким располагающим тоном, словно готов дружески потрепать меня по плечу. Но тут же без всякого перехода: — Рядовой, смирно!
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
Шинель, аккуратно сложенная, — в левой руке. На шинели — китель. На кителе — брюки. На брюках — джемпер. На джемпере — пилотка, а вокруг пилотки свернут в кольцо ремень. Верзила-сержант меряет меня взглядом сверху вниз. Моя стойка «смирно» не очень-то его удовлетворяет, но он делает вид, что не замечает, и проходит мимо. Нельзя же без конца делать замечания одному и тому же солдату в нижнем белье, в тапочках на босу ногу, даже если он и не почувствовал еще воинской службы. Сержант берет у меня сверток с одеждой, идет поближе к электрической лампочке и ударяет по свертку ладонью, как хлопают по крупу лошадей.
Я же хорошо вычистил щеткой обмундирование! Откуда же столько пыли? Вижу это предательское облачко пыли я, видят его и все остальные. И конечно, сержант из третьего отделения, который уже окончил осмотр вещей у своих солдат. Он не мог забыть мою проделку в бане, и сейчас ему представился удобный случай проучить меня.
Прикидываясь, что задыхается в облаке пыли, сержант начинает чихать и кашлять настолько правдоподобно, как будто это сцена заранее отрепетирована.
— Еще раз почистить, — приказывает командир отделения и отправляет меня в коридор.
Начинаю все по порядку. И с лицевой стороны, и с внутренней, особенно швы. Все: шинель, китель, брюки, пилотку. Отполировал пряжку. И так повторяю пять раз. Я был единственным, кто еще чистил обмундирование.
Нет, так дальше не пойдет. Всему есть предел. Ничего не буду больше делать, черт подери. Пусть вызывает сотни раз, хоть всю ночь, но лучше я вовсе не пойду спать, а останусь здесь, в этом нескончаемо длинном коридоре, до завтрашнего дня. Не знаю, как сержант, а я буду спать стоя. И вдруг толчок. Какой-то импульс… Я его ощущаю психологически. Он заставляет меня принять другое решение. Вхожу в умывальную комнату, достаю черенок от метлы, развешиваю обмундирование на трубе и выбиваю его со злостью, на совесть, как никогда никто не выбивал даже дорожку на церковном крыльце, истоптанную ногами тысяч людей.
И снова щеткой, и снова черенком метлы. Уже мозоли на ладонях, но какое это имеет значение. Давай-давай, выбивай, рядовой Вишан Михаил Рэзван, неси воинскую службу. Если и сейчас сержант будет недоволен, то хоть буду знать, какие у нас складываются отношения.
Понимаю, что делаю бессмысленную работу. Но снова выбиваю, снова чищу.
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
— Хорошо! Спать!
И это все? Я набил мозоли на ладонях, обломал ногти, затупил щетку, а сержант даже не хочет увидеть результат моих мучений. «Хорошо! Спать!»
Значит, если бы я и пальцем не пошевелил, он все равно бы сказал: «Хорошо! Спать!»?
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
Косточки щиколоток касаются друг друга, разведенные носки составляют угол 45 градусов, ноги в кальсонах вытянуты, живот подобран, грудь под рубахой выгнута, голова не наклонена ни к одному, ни к другому плечу. Настаиваю, чтобы сержант проверил и убедился, что в обмундировании нет ни пылинки. Но сержант есть сержант, и он решает, что моя экипировка соответствует его требованиям без дополнительной проверки.
До отбоя остается еще несколько минут. Однако распорядок дня надо соблюдать — мы не имеем права укладываться в постель раньше положенного времени.
— Думал, что ты собираешься разрушить казарму, так ты стучал в умывальной, — говорит мне солдат, который спит на втором ярусе, надо мной.
— Отбой! Всем спать!
Солдаты валятся как убитые. Первые десять секунд кажется, что ты попал в мир снов. Думаю, что никто, кроме солдата, не знает, как спит солдат…
Наконец начинают раздеваться и сержанты, стараясь делать это незаметно. Выходят в коридор, чтобы почистить сапоги, мундир. И не потому, что кто-то приходит после отбоя проверять на «пыльность» обмундирование командира отделения при свете электрической лампочки. Но глаза солдат всегда следят за ними. Нитка, пятнышко, волосок на мундире сержанта — и нет «примера, достойного подражания».
Засыпаю, словно куда-то проваливаюсь, но уже в полночь просыпаюсь. Солдаты спят здоровым сном, со вкусом, я бы сказал, с наслаждением.
А сержанты… И они ведь тоже как солдаты.
Солдат Маринеску вскидывает ноги — и одеяло падает в проход между кроватями. У сержанта чуткий сон. Он осторожно встает и идет, чтобы укрыть солдата. Но когда возвращается в свою постель, кровать стонет под его весом — парень вырос в селе, на мамалыге со шкварками и домашнем кислом молоке.
Попробую и я сыграть с ним шутку. Поворачиваюсь так, чтобы одеяло упало. Сержант подходит и укрывает меня. Я повторяю свой маневр. И он снова подходит, чтобы укрыть меня.
А утром сержант такой же непримиримый и самоуверенный. Но он не знает еще, что теперь он у меня в руках. Он передо мной в долгу по уши, так как именно мне обязан тем, что свеж и бодр. Если он будет слишком строг ко мне, то одеяло будет все время на полу, а ему не придется спать всю ночь — сделаю из него привидение.
Я устало плетусь с велосипедом и спотыкаюсь о каждый булыжник мостовой. Это усталость не от дороги и жары.
Я ее чувствую постоянно — и в постели, в бессонные ночи, и утром, когда просыпаюсь, и много-много раз в течение дня. Ощущение внутренней пустоты — оно где-то в верхней части груди.
Я иду к Горбатому, как женщины идут к целительному источнику, не зная еще, чего просить. Может быть, меня гонит туда лишь любопытство, желание увидеть, как Горбатый выйдет из затруднительного положения. Ради своего успокоения я хотел бы увидеть его слабым, и в то же время — найти его сильным и узнать, как ему все удалось.
Прохожу мимо пса, стоящего, словно на посту, у калитки, подхожу к женщине:
— Целую ручку, мадам!
Есть что-то фальшивое в моем голосе, не знаю что, но мой собственный голос меня раздражает. Женщина не обращает на меня внимания. На пороге появляется Горбатый:
— Давай сюда, Мишель! — Каламбурить ему понравилось еще с первого урока иностранного языка, когда учитель перевел имя каждого из нас на французский. И с тех пор Горбатый не называет меня иначе как «Мишель», что на нашем родном языке означает нечто иное [5].
Он и сейчас носит очки и в разговоре откидывает голову назад, будто хочет взглянуть на гостя сверху вниз.
Вхожу в маленькую темную комнату. Буквально протискиваюсь между кроватью и столом, заваленным бумагами и книгами. Плита в печи застлана газетой, на ней деревянное корыто с уже подходившим тестом для хлеба. Прохладно, как в церкви.
Я несколько смущенно начинаю объяснения:
— Вот зашел к тебе… Ну, как дела? Чем занимаешься?
Горбатый блеет, как это он делает обычно, когда хочет засмеяться:
— Ковыряю в носу!
И опять — «бе-бе-хе-хе». Затем, сжав губы, погружается в свои мысли. Даже кажется чем-то опечаленным, но я знаю, о чем он думает сейчас.
«Почему люди коварны и так глупы? Зачем они устанавливают между собой столько барьеров? Ты пришел — знаю зачем пришел, а все же спрашиваешь — так, лишь бы спросить, — как дела? И ты хочешь, чтобы на этот банальный вопрос я ответил искренностью, начал расшаркиваться — смотри, это вот так, а это вот этак. Ты ни о чем не спрашиваешь, а просто бросаешь дежурную фразу… «Как дела?» — «Спасибо, хорошо». Я был бы глупцом, если бы на эту банальность раскрыл тебе душу. Ты даже не хочешь наморщить лоб, чтоб сказать откровенно: послушай, мне очень нужен твой совет. Нет, дорогой, с оракулом так говорить нельзя. Вначале коленопреклонись перед храмом, ляг ниц перед божеством и принеси жертву — положи свою гордыню на горящие угли, олимпийским богам нравился этот дым. А если ты все равно ничего не поймешь, то это уже другой вопрос. Хотя, как говорится, прийти волом и уйти коровой — это не одно и то же».
Горбатый относится с нескрываемым презрением к тем молодцам, красивым, с иголочки одетым, которых ничего, кроме баров и развлечений, не интересует. И я в его глазах один из них.
— Я ухожу, — говорю ему убедительным тоном. — Не нахожу той взаимности, о которой мечтал.
Горбатый вновь смеется:
— Да ну, пошел к черту! Ты не затем пришел.
— Именно затем!
— Тогда что же? — И, немного подождав: — Ты понимаешь, этот вопрос из категории полураскрытых, и ответ на него, как петушиная песня, не приходит, когда захочешь.
Поворачиваюсь, чтобы уйти.
— Благодарю тебя, — говорю с порога, чувствуя дыхание Горбатого за спиной. — Ты тоже несчастный, терзающийся человек.
— А на что же ты рассчитывал? Найти здесь Прометея? Нет, парень, я не Прометей и не Геркулес. Может, немного Эзоп — тот был некрасив и уродлив и имел длинный язык… Я козявка, которая шевелит лапками, чтобы не умереть. Ну и?.. Нет существенного различия между нами? Ты, я… Одни жуки — притворщики. Они умеют прикидываться, имея крепкую спину, способную выдержать удар, и к тому же проворные ножки. Адаптация под средних — иначе не выживешь. И наоборот, шелковичные черви не нуждаются ни в чем. Перед ними всегда кладут свежие листья. Не каплет дождь, не испепеляет солнце. В помещении, где их содержат, поддерживается всегда соответствующая температура. Но все-таки червяк остается червяком. Я… ты…
— Кто ты и откуда?
На больничной койке человек без биографии. В это трудно поверить. Единственное, что выглядело правдоподобно, так это потеря памяти в момент, когда он смотрел в лицо той страшной женщине в белом с косою за плечами, имеющей короткое и жуткое имя из шести букв.
Не-е-ет! Это произошло не тогда. От своего прошлого я отказался добровольно и намного раньше. Только мне одному известно, как пожирали меня дни, а точнее — ночи, их кошмары, превращая меня в подобие человека, тень солдата.
— Кто ты такой и откуда?
Молчу… Более чем уверен, что мне пропишут еще лекарства, чтобы все вспомнил. Но я должен выбрать сам — восстановить по доброй воле свою биографию или предоставить это медикам. Пока же воспользуюсь тем, что у меня в груди дыра величиною с кулак, а врачи заботятся о том, чтобы поставить на ноги своего пациента. Насколько я понимаю, теперь меня переведут в специальное отделение, где ремонтируют копилки памяти.
Это не означает, что все откладывается, что я освобожден от ежедневной проверки.
— Кто ты?
— Я солдат Вишан Михаил Рэзван.
— Откуда ты?
— Из войсковой части номер 14166.
— А в армию откуда пришел? Что делал до армии? Чем ты занимался в гражданской жизни? Кто ты?
Девушка. Боже, как она красива… Или, может, это мне только кажется… Студентка на практике… Послелицейские курсы медсестер…
— Никак не вспомнишь, совсем ничего? Ничего?
— Не надо так настаивать, барышня! Медики сказали, что мне нельзя переутомляться.
Кладет мне руку на лоб:
— Жара нет.
— Что еще хочешь узнать?
— Если ты устал, то…
— Ты очень любопытна, не так ли? Ну, как бы тебе сказать так, чтобы это прозвучало покрасивее? Ах да, профессиональное любопытство… Но почему ты убеждена, что тебе удастся сделать то, чего не удается врачам?
— Я…
— Ты просто любознательная девушка? Если ты так любопытна, то я могу раскрыть один секрет… Только ты не пугайся… Я — человек, который умер… Не от этой раны, а раньше — несколькими месяцами раньше… Когда мне выдали настоящую винтовку и патроны, я прицелился в того несчастного, меня бывшего, и — «ба-бах»… Аминь, царство ему небесное. Если больше нет меня бывшего, то откуда его взять?
— Но если ты знал его, то вспомни, кто он был?
— Заблудший человек… И это не делает ему чести.
Горбатый паясничал. Было ясно, что он не преследовал никакой иной цели, кроме как спровоцировать меня. Он — букашка-притворяшка с твердой спиной и быстрыми ногами, нужными ему, чтобы бороться за существование, защищаться, выжить. Я же — объедающаяся личинка шелкопряда, которую держат в тепличных условиях. Как умеет эта уродина высмеять человека! Горбатый, который не сдал вступительных экзаменов в институт и казался физически беспомощнее нас всех… А я-то надеялся, что он поделится своей тайной — умением сохранять присутствие духа.
— Ты, я… мы тоже букашки.
— Не спорю…
Вошла женщина, которую я видел во дворе. Она вымыла руки и принесла поднос с двумя чашками и банкой вишневой наливки. Молча поставила на стол и вышла.
— Ну давай садись поближе. — Голос Горбатого показался мне необычно мягким. — Мы просто раздражены. Это, наверное, от жары, как ты думаешь?
Напиток был кисло-сладким и имел привкус крахмального спирта.
— Ты по-прежнему ставишь свои опыты?
Еще в школе у нас была общая страсть — биология. В углу деревянного сарая Горбатый оборудовал что-то вроде лаборатории. Там он терзал ради своих опытов мелкие живые существа. Он хронометрировал, сколько сможет прожить бабочка или муха без головы. Его интересовало, как происходит перерождение головастика в лягушку. Он обезглавливал лягушек и, когда они казались мертвыми, обнажал какие-то нервные центры на коже, прикасался к ним пластинками батарейки карманного фонарика, и маленькие животные тут же поджимали под себя лапки.
Но был опыт, который его интересовал больше всего. Он разрезал на мелкие части какое-то маленькое болотное существо до тех пор, пока оно не превращалось в молочную клейкую жидкость. Затем Горбатый ее процеживал. Через некоторое время жидкость отстаивалась и нашему взору открывалась все та же восстановленная болотная «чертовщина», как будто с ней ничего и не происходило. У Горбатого была лупа, но он еще мечтал и о микроскопе.
— Опыты свои еще не забросил?
— Ставлю на растениях. Перешел к растительному миру.
Он работал в городских теплицах разнорабочим. Был подручным при посадке и сборе рассады. Следил за освещением в теплицах, систематизировал генеалогические карточки, вел учет приобретенных и наследственных, переходящих от поколения к поколению характеристик опытных растений, помогая старому ученому-исследователю делать опыты по скрещиванию. Работа увлекала его. Горбатый читал массу специальной литературы, у него появлялись дерзкие идеи. Ученый называл его не иначе как «мой коллега» и был искренне огорчен отменой заочных отделений в сельскохозяйственных институтах…
— Ты отказался?
— Было какое-то разочарование, скажу положа руку на сердце. Боялся, как бы оно не захлестнуло меня.
— Послушай, мы отказываемся от всех «глупостей» детства, но, когда становимся взрослыми, без них-то как раз и делаемся глупцами.
У него на столе лежали брошюры и яркие цветные проспекты с текстами на наиболее распространенных языках.
— Что это? — спросил я его, чтобы сменить тему разговора.
— Проспекты экспортной продукции химического завода. Это так, в свободное время… Хорошо оплачивается.
Вечерело. Горбатый предложил поесть. Мы брали руками прямо со сковороды шарики мамалыги, пахнущие все тем же крахмалом. Запах разогретого прогорклого масла щекотал ноздри.
После ужина мы забрались на крышу сарая, который одновременно был и дровяным складом. Здесь хранились и мотки шерстяной пряжи, и посуда, и старая обувь, и даже кадка с квашеной капустой; здесь рядом с куриными насестами была и лаборатория. Толь еще сохранял дневное тепло, но Горбатый принес для меня плед, а для себя солдатскую шинель.
Отсюда, с крыши деревянного сарая, был виден с одной стороны утопающий во множестве огней город, светящийся окнами и витринами. С другой стороны — поле, светло-серое, молчаливое и огромное, как застывший океан. Вверху над нами, как сердце, пульсировали звезды, инертные, излучающие холодный свет.
— Я как бы чувствую отсюда, сверху, весь наш город.
— Да, и в самом деле.
— В этот час, когда вы истерично дергаетесь на танцплощадках или пьете в барах, я вас отсюда подсознательно вижу, и мне вас жаль.
— Опять начинаешь?
— Не начинаю и не заканчиваю. Просто констатирую. Дети дармовых денег, как во времена Григоре Александреску. Ведь пора что-то выбрать, заняться чем-нибудь полезным. Но нет, вы ничего не выбираете и ничем нужным не занимаетесь. Как в прошлом веке. Разница лишь в том, что тогда ничтожества не чувствовали себя ничтожествами. В наши же дни нельзя, чтобы бездеятельность становилась причиной трагедии, чтобы она имела место вообще.
Беседа вышла за рамки обычных дежурных фраз, но это уже не имело никакого значения: лед отчужденности между нами стал таять, и я почувствовал, что свободно могу затрагивать самые разные проблемы.
Мы говорили о галактиках и солнечных системах, о бесконечности Вселенной и тщете человеческого бытия, о поколениях и индивидуальностях, о цивилизациях, о талантах и гениях и о том, почему эти гении и таланты так мало общаются с рядовыми людьми.
— У меня есть своя теория, — сказал я. (У меня уже появились теории!!!) — Вот, например, возьмем пчелиный улей. Если пчелиный рой чувствует необходимость еще в одной матке, знаешь, что делают пчелы? Они приглядывают яичко, а как только вылупится личинка, начинают ее интенсивно кормить специальным продуктом, который производят в зобу из меда и пыльцы. Яичко, как и все остальные, из которого могла бы получиться обычная пчела, как ее многочисленные сородичи… Возможно, что и общество, как-то бессознательно, посредством какого-то нераскрытого механизма, порождает таланты и гении.
— Не согласен с тобой. Если бы это было во власти общества, то оно сделало бы всех только гениями.
— Оно просто не в состоянии. В противном случае общество было бы обречено на самоуничтожение.
— А что? Великолепная смерть!
— Нет. Оно не нуждается в большем, чем имеет. Рождает из каждой категории людей необходимое число гениев и талантов. Ровно столько, сколько нужно.
— Любопытно, очень любопытно…
— Вот видишь — и тебя это увлекло!
— Подожди, давай начнем все по порядку, не торопясь. Что же получается? По-твоему, мать-природа (так мы условно назвали в нашей беседе человечество) сидит, как наседка, на яйцах и из каждого яйца извлекает все, что ей вздумается: ку-ка-ре-ку — получите столько-то гениев, пиу-пиу, мак-мак, га-га-га — и, пожалуйста, вот вам простые смертные. Очень здорово с ее стороны. Ты это хотел сказать?
— Почему ты не дослушаешь меня до конца? Я хотел сказать, что природа, если хочешь — человечество, на мой взгляд, располагает механизмом саморегулирования. Если брать ее в целом, как единый организм, то, я бы сказал, в ней есть нечто вроде генетического кода, посредством которого она дает возможность проявиться у определенного числа индивидуумов тем или иным склонностям. Конечно, приблизительно, у одних больше, у других меньше, это не играет роли. Остальное сделает организованное общество посредством обучения, воспитания и всех прочих средств, которыми оно располагает. Каждому известно, что одаренный от природы человек не сможет стать, например, художником, композитором, архитектором или математиком, если не попадет в необходимые для своего развития условия; точно так же как не сможет ничего подобного достичь тот, кто для этого (сколько бы его не учили!) не рожден. Есть ли у тебя возражения на этот счет?
— Твоя теория была бы очень неплохой, если бы не содержала один опасный момент.
— Опасный? Ты говоришь…
— Итак, начнем опять все сначала. Методично, не спеша. По твоим словам выходит, что старушка-природа, которая, как наседка, высиживает нас до той поры, пока мы не вылупимся из яиц, имеет, ну, скажем, где-то там, под надхвостьем, механизм, который регулируется автоматически и выдает готовую продукцию по ассортименту: столько-то на каждую сотню гениев, талантов, простых смертных, ну и, конечно, какой-то процент трудных — для разнообразия. Она может позволить себе такую роскошь, как создание трутней, какие тебе известны из числа здесь присутствующих, и уродин, о которых знаем мы оба. А почему бы и пчелам не иметь барственных едоков? Одни забираются в самые высокие и вечнозеленые вершины дубов, другие — менее представительные — находят приют на коре деревьев, как лишай на теле человека, как тля, жуки и клещи. Ну а уж если суждено нам быть скроенными матерью-природой по одной ей ведомой программе, то на кой черт стараться изменить что-то? Особенно когда папаша получает солидную пенсию или высокую зарплату? Главное — все обосновать…
— Ты прав до определенных пределов. Но и я прав.
— Как, оказывается, все просто. Разделить правоту. Каждому по половине — и будем ждать у моря погоды. А остальное все в порядке.
— А ты что, из тех, кто не допускает чужих мнений? Я же пытаюсь тебя понять.
— Ну, братишка, я не знаю, кто вбил тебе эту дурь в голову. Если ты все это не сам выдумал, то вычитал в каком-то журнале. Старомодное сейчас уже не носят. Давай поиграем во что-нибудь другое — в наседку с цыплятами, золотыми цыплятами, бархатными цыплятами, восковыми цыплятами, в птицу с компьютером в животе, черт тебя побери!
… Вверх-вниз, вверх-вниз, хоп-хоп, сначала, хоп-хоп, вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз.
Это армия. Это нечто большее, чем просто зарядка. Во всяком случае, это не то, что я надеялся увидеть. Думал о жестком распорядке, о том, что мною целыми днями будут командовать, а мне останется только исполнять эти команды.
Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз… И так до бесконечности. И ты спасен от той мельницы, которая перемалывает в мозгу вопросы без ответов: кто я такой в этом мире? Что смогу сделать в будущем, если до сих пор ничего стоящего не сделал? Почему я бездельничаю?
Я наивно верил, что, войдя в ворота казармы, надев кирзовые сапоги и получив солдатский паек, сразу же стану другим человеком. Совершенно другим человеком, оставившим за воротами казармы свои проклятые комплексы.
Вначале мне показалось, что я действительно оставил там, за воротами казармы, свое прошлое, со всеми его вопросительными знаками, которые так и лезли из меня, раздирая меня на клочья. Несколько дней я был спокоен.
Первое, чему я научился в армии, — это спать по ночам. Чуть позже я понял, что это неотъемлемая часть армейских условий жизни: солдат должен уметь эффективно использовать время для отдыха, чтобы быть в бодром состоянии, когда в этом есть необходимость, быть способным на усилия, выходящие за рамки обычных.
Я засыпал не потому, что звучала команда «отбой», а потому, что засыпали все, потому что пешие марши на учебное поле, занятия на свежем воздухе, ветер, солнце, дождь и всё остальное, вместе взятое, моя боязнь не заснуть в том числе, способствовали хорошему сну. Я «чуял» кровать, как только входил в спальное помещение, как животное чует свое логово.
И не успевал сержант закончить фразу: «Отбой. Всем спать», — как я уже переносился в мир сновидений.
Но так продолжалось всего около двух недель. Прошлое все-таки нельзя сбросить с плеч, как вещевой мешок, или снять, как одежду, и, пронафталиненное, запереть в каптерке.
Мое прошлое меня преследовало. Оно выло, как бездомная собака, там, за забором. Ночь. Время, когда собаки воют на луну, когда кричат совы, когда привидения гуляют по пустым домам, когда сатана отнимает детей от материнской груди. Но это все в сказках, а есть и невыдуманное.
Я притворялся, что меня не беспокоит больше, не преследует мое прошлое. Я засовывал голову под подушку, чтобы не слышать его. Натягивал одеяло на голову. Сжимал виски ладонями. Все было напрасно, все, что я ни предпринимал. И так целую ночь, всю ночь…
Застрелите эту маленькую бестию! Застрелите ее. Не смотрите на меня так. Разумеется, я не имею права приказывать вам. Я не более чем солдат, который прошел всего лишь курс молодого бойца. У меня еще не все ладится с экипировкой по утрам, стойка «смирно» не очень мне удается. Но, я думаю, у меня есть право просить защиты. Прицельтесь в это животное и стреляйте. Нет, не пытайтесь поймать его. Оно дикое и, возможно, больное. Оно злое и может укусить. Зачем ловить его? Чтобы посадить в клетку? Но оно же не пьет, не ест и не умирает от истощения. У него девять жизней, и воет оно так, что у вас волосы встают дыбом. Стреляйте! Это единственный выход. Ну, давайте, ребята, ставлю на кон все свое жалованье. Я понимаю: конечно, без приказа нельзя. Но как ты поступаешь, когда стоишь на посту, а на тебя надвигается такое чудовище? Стой! Кто идет?! Конечно, оно тебе не ответит.
Стой, стрелять буду! Даешь предупредительный выстрел. Твоя обязанность — никого не пропустить. Стой, стреляю! Стреляешь — и… в пустоту.
Я мог бы, конечно, обратиться с рапортом. Попросить защиты у лейтенанта или капитана. Но кто способен защитить тебя от твоего собственного прошлого? Ты служишь в армии для того, чтобы защищать страну, а не для того, чтобы армия защищала тебя.
Я не стал писать рапорт. Но как-то командир взвода сам отвел меня в сторону во время одного из перерывов между занятиями. Прикурил от моей сигареты. Уселся на край учебной траншеи и предложил мне сесть рядом. Скорее, приказал, увидев, что я колеблюсь.
Траншея была настолько узкой, что завитки дыма от наших сигарет в этот холодный день переплетались, словно в одном очаге горели два полена.
— Что с тобой, Вишан Михаил?
Я прекрасно понимал, о чем он спрашивает, но какое это имело значение?
Мой командир взвода — с тех пор как он командир взвода — считает, что он вправе бесцеремонно вваливаться и категорично требовать: ну-ка открой мне свою душу, я устрою там проверку.
Вскочив на ноги, несмотря на протестующие жесты лейтенанта, я принял стойку «смирно», — конечно, насколько позволял уровень моей подготовки.
— Докладываю: со мной ничего не происходит!
Лейтенант, который по уставу не мог принимать рапорт сидя, поднялся, недовольный тем, что не получилось разговора по душам.
— Так уж ничего?
Он улыбнулся как человек, который уверен, что многое знает. Но он так молод. Парень в военной форме…
— В отношении этого вам не следует беспокоиться.
— А в отношении чего «этого»?
Он снова улыбнулся, так, будто я играл с ним на пустыре в тряпичный мяч. Было достаточно проблем, которые могли привлечь внимание командира взвода. Например, эта проклятая стойка «смирно». Верзила-сержант заставил меня упражняться перед зеркалом. В конце коридора у нас висело зеркало в рост человека. Я позировал перед ним, как перед объективом фотоаппарата, но у меня ничего не выходило.
А еще повороты на месте — налево, направо, налево кругом. Их так много!
— Хорошо-хорошо, поговорим еще, — отеческим тоном проговорил лейтенант, этот юноша в военной форме, всего на год-два старше меня. Он подал команду: — Взвод, строиться!
Я бросился занять свое место в строю.
Не закрывая за собой дверь, я кричу еще из прихожей:
— Давай убежим!
Девушка выглядывает из своей комнаты. В холле полутьма, свет падает лишь из-под розово-оранжевого абажура торшера и придает предметам какие-то причудливые формы, очертания. Как обаятельны молодые женщины, когда они еще окончательно не проснулись, с неприбранными волосами, в одеяниях тонких, как паутина.
— Убежим?
— Убежим!
— Боже упаси, в этот час?! — Это моя тетя, Софья. Она на кухне, руки ее опущены до локоть в таз с тестом.
— Убежим, — решается коротко Зина. — А ты принес магнитофон, или потанцуем после того, как убежим?
Однажды я пришел с магнитофоном и мы танцевали вдвоем, танцевали до изнеможения, точнее, дергались и тряслись один возле другого, так, без всякого смысла. Хи-ла-хо-хи, хи-хи, хали-гали, пингвин-мам-бо, ай-йа-йа. Возможно, и тогда мы хотели убежать куда-нибудь.
— Но у нас только пластинки с народной музыкой и музыкой лэутаров [6], — вступает в разговор тетя Софья. — Или вы можете убежать и так?
В конце концов для того, что я хотел сделать, вполне подходит музыка лэутаров. Сырба [7] в повозке, сырба поповская, сырба «все на месте», сырба сумасшедших — сколько этих сырб, в которых можно кружиться, пока не потеряешь голову, если, конечно, есть что терять. А можно и без всякой музыки.
Зина появляется в дверях:
— Брать с собой что-нибудь?
Не знаю, что и сказать. В действительности я и сам-то толком не знал, чего хочу, и у меня не было никакого плана.
— Не беру ничего с собой, — решает сама девушка. Через несколько секунд она готова.
— Я пошла с Рэзваном, — бросает она на ходу.
— Почему вы не убегаете сюда, в дом? Сдвинем ковер в сторону, и места будет больше чем достаточно! Вы никого не беспокоите, вам никто не мешает! — вздыхает тетя Софья.
Хула-хоп, хи-хи-хи… Хали-гали. Пингвин-мамбо… Ах, тетушка Софья…
— Что это взбрело вам в голову убегать куда-то, как будто для вас недостаточно места дома.
Мы бросаемся в первый подошедший автобус — нас даже не интересует его номер — и берем билеты до конца. Молчим. Что мы можем сказать друг другу? Висим на поручнях, как белье, развешанное для сушки. Постепенно, особенно возле рынка, в автобус набиваются женщины с корзинами овощей и бидонами молока. Крестьяне волокут мешки с хлебом, бутылки с маслом и кульки с сахаром. Лезут со всех сторон, толкают так, что Зина буквально прилипает ко мне. Чувствую, как стучит мое сердце — «тук-тук-тук» — на ее лопатке. А может, это ее сердце стучит?
Девушка защищает грудь руками. Какое-то время все энергично работают локтями, чтобы освободить себе место, после чего устанавливается удовлетворенная тишина. У девушки красивая длинная шея с золотым пушком, волосы собраны в пучок. Мое сердце бьется на ее лопатке. Зина — моя молочная сестра, по крови — двоюродная. Когда я рядом с ней, меня преследует смущение моего далекого детства, от которого не могу избавиться…
Автобус оставляет нас где-то в поле, на обочине шоссе, покрытого смолой.
Машина поворачивает к городу, и мы остаемся одни — словно на краю света.
— А сейчас куда?
Откуда мне знать? Должен ответить, но не знаю, что сказать. Беру Зину за руку и, увлекая за собой, бегу что есть сил. Ей трудно бежать в таком темпе, волосы падают на глаза, но она смеется, радуется, как ребенок, ее теплая ладонь в моей руке. Неожиданно окружающий мир перестает для меня существовать. Только очень смутно, как будто издалека, слышу Зинин голос; он становится тише, все тише: «Оставь меня, не могу больше». Я бегу, как робот, словно во мне работает какой-то механизм. Не знаю, когда потерял Зину, когда выскользнула ее рука из моей. Останавливаюсь чуть не плача и оказываюсь лицом к лицу с Зиной. Она берет меня за руки повыше локтей и встряхивает:
— Что с тобой? Что с тобой? Что с тобой?
Я нарочито удивленно переспрашиваю:
— А что со мной?
Потом мы долго сидим на каменном выступе дорожного столбика.
«Напрасно!.. Никуда не убежать, не скрыться».
Лейтенант… Маленькое девичье лицо. Даже непонятно, зачем он бреет его, и бреет до крови, каждое утро.
— Я хотел, чтобы мы побеседовали как человек с человеком…
Наверное, это значит не обращая внимания на звания и должности. Как человек с человеком — как равный с равным. Как юноша с юношей. Ну-ка скажи, братец, что у тебя на душе. Если я снисхожу до того, что говорю с тобой как с равным, надо, чтобы и ты сделал хоть маленькое усилие в этом направлении.
— Ну все, я вижу, что у нас разговор не получится. — В голосе молодого офицера оттенок, напоминающий угрозу, как мне кажется. Что может означать это «все»? До сих пор я делал все, что зависело от меня, с этого момента открывается новая страница наших отношений. Чего он не смог добиться от меня таким образом, добьется властью, которой наделен. Потому что это входит в круг его обязанностей, и отказ равносилен неповиновению. Он своего добьется даже в том случае, если это не доставит ему никакого удовольствия.
Наш командир взвода… Каждое утро на площадке. Такой молодой.
— Принимаю рапорт!
— Товарищ лейтенант, второй взвод, численность присутствующих — столько-то солдат…
— Доброе утро, товарищи!
— Здравия желаем, товарищ лейтенант!
Кричим с усердием и от души, насколько позволяют нам легкие. Мы, лягушата, не выработали еще автоматизма, все, что мы делаем, делаем с полной отдачей.
— Благодарю вас, товарищ лейтенант!
Лейтенант очень удивлен. Видимо, в армии так не принято. Ясное дело, еще многому надо учиться.
— За что же ты меня благодаришь?
— За то, что вы интересуетесь мною. Но…
— Но что?..
Это могло показаться чем-то вроде насмешки, и не только насмешки, а попытки оправдания — настоящее пижонство даже по гражданским меркам, не говоря уже о военной службе, где есть уставы и воинский порядок, где не допускаются никакие двусмысленности, где все должно быть просто и ясно.
— Это все, товарищ лейтенант!
— То есть?
Этот парень с двумя звездочками на каждом погоне основательно знал свое дело и не мог допустить двусмысленностей.
— А что еще? Выполняю свой долг. Как все…
Я бросаю ему, как мяч в сетку, целенькую и готовую проблему, или, по крайней мере, мне так казалось. Хочу дать ему понять: двусмысленность, если она и есть, не от меня исходит, я же, как молодой солдат, наоборот, имею право на разъяснение.
— Если вы в чем-то подозреваете меня или в чем-то обвиняете… Если у вас есть что-то против меня… Только я один ничего не знаю…
Я ожидаю, что меня поставят на место быстро и четко. Но этого не происходит.
— Ты свернулся, Вишан Михаил Рэзван, как еж…
— Товарищ лейтенант, докладываю вам, что я не свернулся, как еж…
— … Чтобы никто до тебя не добрался.
— Товарищ лейтенант…
— Знаю, ты убежден, что никто не имеет права вмешиваться в твою личную жизнь, и ты никому не позволишь ее касаться, так как это было бы нарушением законности. На твой взгляд, рядовой Вишан Михаил Рэзван, дела обстоят так: я, лейтенант Марин Добреску, запускаю руку в твою личную жизнь. Ты ошибаешься. Я не опустился до этого, точно так же как и ты не имеешь права касаться моей интимной жизни. Но мы не должны забывать одного: моя профессия — воспитывать и обучать солдат, делать их дисциплинированными, сильными, храбрыми, физически и морально закаленными. Физически и морально, товарищ рядовой. Мой долг вносить свой вклад в укрепление боеспособности страны и делать это не щадя сил. А если так, то я не могу оставаться безразличным к тому, что у одного из моих солдат постоянно синие круги под глазами от бессонницы, ему с трудом дается то, что с легкостью усваивают его товарищи. Если и дальше так пойдет, то завтра-послезавтра ты будешь шататься в строю, будешь едва волочить ноги на марше. Специально ради тебя я провел взвод еще через один медосмотр. У тебя все в порядке и с анатомией и с физиологией. А раз дела обстоят так, то я, твой командир взвода, несу за тебя ответственность и приказываю: ну-ка открой, товарищ рядовой, свой чемодан, который, бесспорно, является твоей личной собственностью, посмотрим, что за беспорядок у тебя там. Ты знаешь, что проверки чемоданов организуются еженедельно и внезапно. Чемодан солдат привез из дому, и содержимое его принадлежит только ему. Никто другой не имеет права распоряжаться им.
Но если натыкаешься на испорченный продукт, которым солдат может отравиться… Очевидно, ты, рядовой Вишан Михаил Рэзван, подкармливаешься еще чем-то кроме того, что получаешь в казарме. Чем-то, что не идет тебе на пользу. Моя обязанность — проверить твой чемодан. Согласен?
— Согласен, товарищ лейтенант.
— Вроде начинаем понимать друг друга. Можешь быть свободен. Если и завтра явишься на построение, как выжатый лимон, — нашу беседу придется повторить. Но она будет пожестче этой, и уж тогда не обойтись без наказания. Свободен!
Подношу руку к козырьку и поворачиваюсь на каблуках. Ясное дело — опять запутался в собственных ногах.
Я и Зина. Сижу, прислонившись к дорожному столбику спиной. Она смотрит на меня так, словно меня из воды вытащили. Инициативу Зина взяла на себя. Остановила грузовик с таким видом, как будто останавливала «скорую». Мы ступили на колесо и перешагнули через борт грузовика. Наверное, сидевшим на корточках на дне грузовика людям мы показались странной парой, но никто нас ни о чем не спросил.
В углу кузова были свалены запасная шина, кусок измазанного мазутом брезента, какие-то ящики с позвякивающими пустыми бутылками. Колода дров то и дело рассыпалась у нас под ногами. Куда собирается везти нас этот шофер? Где нас высадит? «Гайдуцкий привал». Палаточный городок, мотель, домики, палатки втиснулись в клочок: леса.
Мы хотим взять напрокат палатку. Администратор просит наши паспорта.
— Две палатки, — решает он.
Ясное дело, людей тут не очень много, но спорить не станешь. Плачу за две двухместные палатки. Администратор подмигивает:
— Смотрите, чтобы ничего такого… не вышло…
Даю ему еще несколько лей.
— Я говорю это потому, что тут уже было дело однажды. Шуму столько…
Видимо, администратору все наскучило здесь, и он ищет возможности почесать языком.
— Конечно, это ваше дело, вы можете разместиться и в одной палатке — это меня не интересует. Но все должно быть в порядке с регистрацией и квитанциями. Какие вы хотите палатки?
— Безразлично!
— Хорошо, пятая и девятая. Они как раз напротив друг друга.
— Решено. Пятая и девятая.
Проходя мимо, мы посмотрели на свои палатки. Пока что они нас не интересовали.
— Пройдемся немного по лесу.
— Давай!
Земля под ногами потрескавшаяся и шершавая, будто под деревьями прошелся пожар, не оставивший после себя даже пепла. Ни травинки. А может, она и не росла здесь вовсе. Кустарник. Какие-то зеленые розги, заполненные под тонкой кожицей хлорофиллом, пытались продлить свою безлистную жизнь. Вверху, в кронах деревьев, слышится странный шум — что-то вроде моросящего по железной крыше мелкого дождя: это волосатые гусеницы методично и старательно грызут жесткие дубовые листья.
Волосатые гусеницы. Все усеяно ими. Одни сползают, другие взбираются по тонким, почти прозрачным, как паутина, стебелькам. Третьи замерли на ветках, слегка раскачиваемые потоками воздуха. Чем дальше мы заходим в лес, тем больше встречаем этих гусениц. Зина старается идти рядом, часто дыша.
Мы словно находимся в каком-то чужом, неведомом мире, о котором не слышали на уроках и который не могли даже вообразить. Но с некоторых нор любая встреча, какой бы необычной она ни была, не поражала меня. Ничто не могло превзойти по силе тот шок, который я перенес в четырнадцатилетнем возрасте, когда почувствовал себя самым большим сиротой из всех сирот. Любое событие, выходящее за рамки обычного, мне казалось уже знакомым, однажды уже прожитым. Ничто не могло оказать на меня большего впечатления, чем кошмарные видения бессонных ночей, тех иссушенных жаром дней.
— Уведи меня отсюда — я боюсь!
Но я иду вперед. Мною руководит любопытство.
Местами желатиновые волоски, эти отвратительные существа, словно слиты в молокообразную эмульсию.
Те, что взбираются вверх по стволам, раскачиваются, делают странные движения, далекие, от грациозности. Сверху на нас продолжает сыпаться что-то мелкое, черное и твердое, как камешки. Земля, кажется, усыпана дробью или металлическими опилками.
— Уведи меня отсюда!
Она хотела бы убежать, да некуда. Кругом гусеницы. Зина смотрит на все, что нас окружает, на эти устрашающие декорации, круглыми от испуга глазами. Когда же она видит гусеницу на моем воротнике, то, онемев от страха, может лишь показать на нее пальцем. Я смеюсь и щелчком сбиваю волосатую козявку.
Девушка никак не может прийти в себя. Тем хуже для нее. Ничего не поделаешь — она должна получить урок. Так мы закаляем свою волю.
Но вот другая, гусеница ползет по ее блузке, уже почти доползает до треугольного выреза на груди. Зина белеет, как известь.
— Что с тобой, девочка?
Подхожу и сбиваю щелчком это маленькое чудовище, заставляя его кувыркаться в воздухе. Как происходит остальное, не знаю. Помню только, девушка вдруг повисла на мне, обхватив за шею, ища у меня защиты.
В голове мутится от смешения ощущений удовольствия и силы, словно я оставляю себя на съедение этим ненасытным букашкам, лишь бы сделать приятное лесной нимфе [8]. Она дрожит всем телом и инстинктивно тянется вверх, как можно выше от этой земли, где кишат отвратительные твари. Ее трепещущее тело вызывает ответное волнение во мне. И вот ее губы у моих губ, красные, лихорадочно горящие губы. Но она не более чем Зина…
— Да успокойся же.
Хочу ее скинуть, но она виснет, подогнув колени и не выпуская мою шею. Приходится высвобождаться из ее объятий довольно грубо.
— Напрасно пугаешься.
— А ты разве не видишь, как их много?
— А если и так, что из того? Им нет дела до нас.
Срываю липкий стебель. Он приклеивается к пальцам.
На другом конце стебля, как на эластичном шнурке, раскачивается и изгибается волосатая гусеница.
— Давай уйдем, прошу тебя, уйдем.
— Говорю тебе, не бойся… Их интересуют зеленые деревья, сок их листьев… Сухие деревья точат только короеды.
— Рассказывай сказки. Уведи меня отсюда.
Нахожу толстую палку и очищаю проход от гусениц. На тех, что внизу, под ногами, не обращаю внимания. Девушка идет за мной по пятам.
— Рядовой, смирно!
Солдаты как солдаты. В перерыве между занятиями они собираются группками по пять-шесть, а иногда и побольше человек. Подшучивают друг над другом, смеются, рассказывают анекдоты, различные истории, которые, как правило, остаются неоконченными.
— Рядовой, напра-во! — Я подаю сам себе громким голосом команды и стараюсь исполнять их как можно четче.
— Ну так вот, дружок, как сказала бы рыба… — продолжает вчерашний разговор рядовой Кэбуля.
— Рядовой, напра-во! — командую сам себе и поворачиваюсь на 90 градусов.
— Ну так вот, с матраца на меня сыпалась кукурузная мука, как на мельнице, — не думайте, что это шутки.
— Рядовой, сми-ир-но!
— Не знаю, приходилось ли вам бывать в ситуации, когда очень хочется чихнуть, а нельзя. Глаза мои, готовые выскочить из орбит, стали от напряжения как луковицы.
— А он что? — подгоняет его нетерпеливый Чернат.
— А он входит в дом, как обычно входит муж в свой дом. Он или ничего не знал, или прикидывался, что ничего не знает. Жена юлит, ластится к нему. Затем они начинают обниматься.
— Рядовой, сми-и-рно!
— Ну а ты?
— А что, я лежу под кроватью!
— А он?
— Он, дорогуша, поднял ее на руках, понес на кровать.
И они продолжили свои любовные игры как раз надо мной, — черт меня побери, если вру. Тогда-то матрац и треснул.
— Ну а ты? Где ты это вычитал?
Одни смеются, другие просят продолжать. Рассказчик запнулся, словно проглатывая застрявший в горле комок. Но какое это имеет для меня значение? Я должен окончить своя упражнения.
— Рядовой, напра-во!
— Ну и как ты выбрался оттуда, из-под кровати?
— Видите ли, это длинная история, и она как в кино…
— Рядовой, сми-и-рно!
Наш стаж армейской службы исчисляется всего лишь несколькими неделями, и плац, учебное поле истоптаны туфельками призрачных женщин, девушек, которые жили в солдатских рассказах, которых любили солдаты или воображали, что любят.
— Мы оба учились в школе. Она носила косички…
У всех солдат перерыв. Я один отрабатываю стойки и повороты. Сегодня они не очень-то удаются, и поэтому мой перерыв сокращен наполовину.
— Рядовой, напра-во!
Остальные не обращают на меня внимания, и это меня устраивает. Они шутят, рассказывают солдатские байки, а я отрабатываю стойку «смирно» и повороты на месте.
У рядового Негоицэ тоже была «история» с девушкой. Только он начинает травить, как его рассказ забивает прекрасный голос рядового Бузилэ:
Любовь к девушке —
Что фасоль в котле.
Добавишь горстку соли —
Она разбухнет до…
Я не узнал, до какой степени и когда разбухает фасоль в котле, так как раздался сигнал приступить к занятиям.
Сейчас у нас индивидуальная строевая подготовка. Каждый сам себе командир и рядовой. Сержанты стоят рядом и, если надо, поправляют:
— Выше подбородок!
— Взгляд приблизительно на 15 метров!
— Носки сапог должны образовывать угол в 45 градусов!
— Подобрать живот!
— Грудь вперед!
— Плечи на одном уровне!
Первое, с чем я столкнулся во время прохождения курса молодого бойца, была стойка «смирно». Отрывистая команда — и человек превращается в каменное изваяние. Команда всего лишь из двух слов — и взвод солдат застывает как груда скал. Команда из двух слов — и батарея, дивизион, полк солдат превращаются в лес статуй.
Все, что происходило, — захватывало, как будто ты находишься во власти какой-то магической силы. В то же время во мне что-то противилось этому. Что ж это за стойка «смирно» и почему она доставляет столько хлопот? В моем понимании, на моем тогдашнем уровне, гораздо важнее научиться было бегать, ползти по земле, преодолевать препятствия, стрелять из винтовки, автомата, даже мыть лестницы и коридоры, что-нибудь, в конце концов, делать, чем уметь стоять как каменный идол. На мой взгляд, даже интересно заняться статистикой: сколько часов, дней солдаты проводят в положении «смирно». Сколько человеко-десятилетий, человеко-веков или человеко-тысячелетий потратило человечество на пребывание в положении «смирно».
Но еще не окончился учебный день, первый учебный день, а я уже пересмотрел свои взгляды. Сейчас это положение нахожу основным, значительным.
Из этого положения начинают выполнять все основные стойки и повороты и к нему возвращаются каждый раз.
Положение максимального равновесия — как столб между землей и небом, как невидимая ось, вокруг которой вращается человечество. Я отдавал себе отчет в том, что это была именно та позиция, которой мне недоставало и в другом плане, а именно — твердая позиция, став на которую, я мог обрести себя вновь.
Все мои заблуждения, включая уход из дому, — безрассудный бег по жизни в поисках какого-то несуществующего равновесия, для которого якобы достаточно опереться всего лишь на пятки.
— Рядовой, сми-и-рно!
— Смотреть прямо перед собой!
— Ноги вытянуты! Колени не сгибать! Солдат… «Орлиный взгляд, стальная грудь, ее пули не возьмут» — как поется в песне.
Зина. Еще одно мое смятение. Одно из моих самых больших смятений.
— Запомни раз и навсегда — у нас нет никаких родственников!
Мы вскормлены молоком одной женщины. Есть вещи, которые запоминаются не как случайность, они остаются на всю жизнь как внутреннее ощущение. Это ощущение добра, оно и сейчас со мной.
Говорят, нас нельзя было накормить по очереди: если подносили меня к груди первым — я отказывался сосать, а если давали грудь раньше ей — я кричал до посинения. Так что женщина вынуждена была кормить нас обоих сразу. Какое это было мученье для нее, но не для нас, малышей.
— У нас нет ни родственников, ни друзей семьи. Если тебя кто-то спросит — отвечай только так.
Первым живым существом, которого я коснулся, когда протянул руку в мире, — была маленькая Зина. Своими еще неуверенными ручонками мы ощупывали лицо, глаза, губы, мы, вглядываясь друг в друга, пытались что-то понять в этом большом мире.
— Тем не менее, сестра, выбрось эту глупость из головы.
— Но почему?
— Потому что это чистейшая правда, и нет никакого смысла выдумывать что-то другое.
В комнате стояли две детские кроватки, но я устраивал настоящие истерики, если нас с Зиной разлучали. Мы лепетали и плакали вместе. Особенно заразительны были смех и улыбка. В нас звенели одни и те же колокольчики, мы мусолили одни и те же игрушки, и нас даже выкупать не могли иначе как двоих сразу.
— Была случайность. Ты это поймешь позже. А пока ты должна знать, что это не более чем простая случайность.
Но было и первое обнаженное тело, которое я увидел. Наверное, тогда мы стали уже довольно взрослыми, раз я все еще помню это, и довольно отчетливо. Помню, как был изумлен, обнаружив, что наши тела не совсем похожи, что существует небольшое отличие, но отличие довольно странное. Позже я стыдился своих мыслей. По этой причине я и старался избегать Зину, достигнув отроческого возраста, когда многие вещи уже начинают смущать. Как бы то ни было, но сначала у нас друг от друга секретов не было.
Время от времени нас двоих отвозили, именно двоих, так как разъединить нас было невозможно, в какую-то странную больницу. Там я почему-то должен был позволять какой-то женщине брать себя на руки и целовать. У женщины было бледное, почти бесцветное лицо, и она не могла сдерживать слезы. А я должен был называть ее «дорогая моя мамочка». Еще там был мужчина, гражданский, но всегда очень важный и строгий. Я его не боялся, но терпеть не мог. А он брал меня на руки, и я его должен был называть «папочка», чего, правда, никогда не делал.
В эти моменты я всегда чувствовал несправедливость: почему эта женщина, от которой пахло медикаментами, не возьмет Зину тоже на руки и не поцелует? И почему Зина не называет ее «моя дорогая мамочка»? И почему ее не обнимал этот противный хмурый мужчина, у которого рука как бревна?
А между поездками были добрые, наполненные миром, спокойствием и радостью дни, когда нас ничто не разлучало.
— Я — это ты.
— И я — это ты!
— Ты — это я.
— И ты — это я.
Но вот как-то вечером, когда уже совсем стемнело, как в сказках о чудовищах, явился тот строгий мужчина. Он взял меня на руки и стал объяснять:
— Ты уже совсем большой мальчик. Да и мама вернулась из санатория. Пора тебе ехать домой.
Я ничего не понимал. Что бы это могло значить? Да, я уже большой мальчик — я бегаю по двору, лазаю через забор, умею включать телевизор, строить замки, а Зину превращать в принцессу и драться за нее с разными змеями и драконами, я уже достиг Луны и летал к звездам. Но что означало ехать из дома домой — не догадывался, как ни ломал голову. Прежде чем я что-то понял, та женщина, которая меня вскормила, растила и купала, одела меня по-дорожному. Я не противился, так как был уверен, что речь идет об одной из обычных прогулок, и ждал, что сейчас оденут и Зину. Но этого не произошло. Тот чужой мужчина мягким голосом сказал: «Ну, пойдем, деточка». Я все еще не понимал, что происходит. Тогда он поднял меня на руки и, не обращая внимания ни на мои крики, ни на то, что я колочу его ногами в живот, — ни на что не обращая внимания, посадил меня в машину и увез.
Зина, мое самое большое смятение…
Поляна, где размещался палаточный городок, защищена от волосатых дубовых гусениц поясом золы, смешанной с инсектицидным порошком. Достигнув этой защитной полосы, гусеницы останавливаются на мгновение, словно в недоумении, а затем поворачивают назад, пробираясь сквозь ряды движущихся к ним навстречу по инерции сородичей. Мы начинаем уничтожать этих гусениц. Зина переступает через полосу золы на один-два шага — туда, где гусениц поменьше, и как-то деликатно, можно сказать, даже кокетливо давит их носком туфли.
Я же, наоборот, с остервенением топчу гусениц там, где их больше. И хотя нам это занятие, разумеется, не доставляет удовольствия, мы стараемся, словно все зло, какое только есть в мире, у нас сейчас под ногами, под волосатой тонкой кожицей этих ползающих тварей.
Вытираем о золу подошвы и опять не знаем, чем заняться. По крайней мере, я не знаю. Дышим прерывисто, как два бегуна на финише дистанции.
— С нами должно что-то произойти. Ты не чувствуешь? — Зина завороженно смотрит на меня.
Я не обладаю способностью предвидеть будущее, но не хочу разочаровывать Зину.
Не знаю почему, но я протягиваю к ней руки ладонями вверх. Зина тоже протягивает мне руки и касается своими ладонями моих. Наши пальцы переплетаются, и вдруг словно какой-то магнетический флюид передается от одного к другому. Девушка подходит ко мне медленно. Губы приоткрыты. Волосы распущены, пряди упали на глаза. Во всем этом мире никого больше не существует, кроме нас двоих. Этого леса, наполненного гусеницами, нашего прошлого и всего остального никогда не было или было, но когда-то давно. Я в смятении, боюсь потерять над собой контроль. Но вдруг вспоминаю глупую игру. Мы с Зиной играли в нее вдвоем в детстве. Поворачиваю в стороны ее руки.
— Ой, мне больно!
Держу ее руки, зажатые в ладонях, и слегка поворачиваю в суставах.
— Ты что делаешь, мне больно!
Вправо-влево. Почти без жалости. Девушка то приседает, то наклоняется.
— Больно же, ты что, с ума сошел?
Но я не обращаю внимания на ее протесты и начинаю игру:
— Мама моет посуду [9]…
Зина вынуждена включиться в игру — то ли хохочет, то ли смеется сквозь слезы, но повторяет за мной:
— Мама моет посуду!
— Отец кости грызет!
— Отец кости грызет!
— А мы все делаем наоборот!
— А мы все делаем наоборот!
Я поворачиваю ее руки, и мы кружимся в безумной пляске, повторяя эти бессмысленные слова до хрипоты, пока язык не начинает заплетаться — лепечем и шепелявим, как малыши, глотаем в скороговорке слоги, коверкаем слова.
А когда останавливаемся, пьяные от головокружения, то кружится весь мир вокруг нас, а мы качаемся, словно два стебля на ветру, и клонимся друг к другу. И все же то «что-то, что должно произойти», не происходит.
В этот момент из леса появляется Горбатый. Он бежит к нам, размахивая длинными, сухими, костлявыми руками.
— Вы здесь! Хорошо, что вы есть!
Кто его знает, хорошо ли это, что мы есть, если мы есть, но Горбатый не собирался тратить время на объяснения. Его глаза светятся радостью одержимого.
— Рядовой Вишан Рэзван, второй взвод, второе отделение, по вашему приказанию прибыл!
— Вольно, Вишан!
Только тот, кто ни разу не стоял по стойке «смирно» — в этой самой совершенной стойке, которая требует больше усилий, особенно в период, когда не закрепились необходимые навыки, — не может понять, что значит команда «Вольно!».
«Вольно!» Расслабляешь колени, мышцы груди, можешь переступить с ноги на ногу. Команда «Вольно, разойдись! Перерыв!» дает возможность немного размяться, побеседовать с товарищем, пошутить и посмеяться, разумеется в меру, заправить одежду, закурить и, сдвинув пилотку на глаза, проводить жадным взором попавшую в поле зрения девушку или молодую женщину, да еще и успеть переброситься с соседом парой слов в ее адрес. Ио как понимать команду «Вольно!» здесь, в канцелярии? Куда, черт побери, девать руки, если не держать по швам, если не смотреть командиру в глаза? Как держать себя?
— Что с тобой происходит, Вишан?
Командир батареи — пожилой мужчина с седыми висками. Такой возраст говорит о большом опыте, которому нельзя не верить. Может, когда-нибудь я бы и сам пришел к нему — вот то-то и то-то со мной творится, помогите!
А когда тебя вот так неожиданно вызывают и спрашивают: «Что с тобой происходит, Вишан?» — не пойму.
— Присядь на стул и поговорим не торопясь!
Пожалуйста, если хотите, могу и сесть. Приказ есть приказ. Его не обсуждают, а выполняют. Но как выполнить этот приказ? Я научился выполнять стойку «смирно», повороты на месте и в движении налево, направо, перестроение в шеренги и в колонну, с песней — вперед шагом марш… Но как просто сидеть рядом с командиром — этому тебя никто не научит. Выходи из положения сам. Учись от случая к случаю. А мой случай был не из простых: видимо, предстоял серьезный разговор. Будь что будет. Сажусь как умею. Но командир все равно ничего от меня не добьется, так как этот вызов к нему я рассматриваю как форму давления, как принуждение к откровенности.
— У меня дети примерно твоего возраста…
Ага! Начинает задушевно. Хочет придать беседе доверительный характер.
— У которых тоже есть свои проблемы…
А у кого их нет? У меня самого хватает проблем.
— И мне не всегда легко понять их…
Разумеется. Следует понимать, что от меня ждут откровенности на откровенность — выкладывай, друг, что у. тебя на душе?
— Я не очень-то общительный… Возможно, потому, что я рос угрюмым… Или, может, наложила отпечаток профессия. Во всяком случае, мои дети держатся как-то отчужденно, не делятся со мной. А раз так, то я не в силах им помочь…
Может быть, так оно и есть на самом деле. Человек всегда в поиске какой-то компенсации. Не получилось со своими детьми — хочет попробовать со мной. Ну что ж, попытка не пытка.
— Не слушаются меня, как должны бы слушаться отца… Ну, это уже совсем другое дело…
Конечно, своего сына или, может, дочь он не смог бы вызвать к себе в кабинет для доклада — они наверняка нашли бы занятие поинтереснее, чем стоять перед главой семьи и выслушивать нравоучения. У себя дома капитан явно не был командиром.
А вот рядовой Вишан Михаил Рэзван в канцелярии командира батареи чувствует себя неловко, не зная, что делать с этими проклятыми руками, плечами, в какой позе сидеть, чтобы это выглядело строго по-военному.
— Мне кажется, есть и у тебя проблемы, Вишан, не так ли?
— Как у каждого, товарищ капитан.
Удивляюсь и сам своему тону. Но командира это вроде устраивает.
— Ну и?..
— Докладываю вам, что они в большей или меньшей степени из области прошлого.
Капитан весь подается ко мне. Вижу только его глаза. Конечно, он ждет от меня бог знает каких сенсационных признаний.
— То есть уже ничем не поможешь?
— Да нет… товарищ капитан. Буду стараться совершенствовать их в дальнейшем.
— Что совершенствовать?
— Я думал, вам доложили, что у меня со строевой подготовкой дела обстояли неважно, особенно со стойкой «смирно», приветствиями, поворотами… Но сейчас, думаю, я справляюсь с ними. Это отметил и командир отделения. А командир взвода в качестве поощрения разрешил мне увольнение в город, в воскресенье после обеда.
Я изо всех сил стараюсь, чтобы в уголках рта у меня опять не появилась эта предательская, скверная усмешка, из-за которой возникало столько неприятностей. Все, что я сказал капитану, я сказал по простой причине — хотел дать ему понять, и притом так, чтобы это выглядело как можно серьезнее, — что все его попытки превратить наш разговор в доверительную беседу напрасны. В силу обстоятельств мы слишком неравны по положению: я — всего лишь солдат его батареи, он — командир подразделения, и каждый останется при своем. Однако капитан словно читал мои мысли…
— Ты помнишь книгу «Мош Теакэ» [10]?
— Проходили в школе, товарищ капитан.
— Ну и что там говорил старик, помнишь? «Капитан — отец роты, а рота — его дочь».
— Я точно не припоминаю.
— Это изречение обесценено еще во времена царя Гороха. Но в любом случае, как ни верти, офицер должен быть своего рода отцом для солдат, которыми командует и за которых отвечает.
Что ж, это касается только капитана. А я не офицер и в мыслях не держу стать когда-либо офицером. Мы оба хорошо понимаем это. В таком случае какой смысл имеет эта беседа? Нет, все-таки имеет. Если офицер, «как ни верти», должен быть чем-то вроде отца для своих солдат, то, следовательно, каждый солдат должен быть чем-то вроде сына для офицера. И не каким-нибудь, а послушным и благоразумным. А если у солдата есть трудности, проблемы… А если офицер не знает, что это за проблемы, то как помочь в таком случае солдату?
— Других проблем у меня нет, товарищ капитан!
— Хорошо, Вишан!
Капитан встает со стула и протягивает мне руку.
Вот тебе и на. Как надо поступать, когда старший хочет пожать тебе руку на прощанье, я и этого не знаю. Да и ладонь у меня потная… Но капитан словно не замечает моего смущения.
— Ну, ладно, Вишан. Но все-таки помни, что для тебя эта дверь всегда открыта. Заходи, если надумаешь. Понял?
— Понял, товарищ капитан.
Но про себя я решаю никогда больше не переступать этого порога. По крайней мере по собственной воле… Мало того — я постараюсь сделать все возможное, чтобы не давать повода для вызова к капитану.
— Можешь идти!
Козырнув, поворачиваю налево кругом и мысленно подаю себе команду: рядовой, вперед, шагом марш! Думаю, что на этот раз у меня все получилось довольно неплохо.
Мне было около четырех лет, когда меня так жестоко вырвали из ставшего родным гнезда. Был светлый домишко, в стенах которого я сделал свои первые шаги, играл, беззаботно бегал, хлопая дверьми. Была и женщина, которая вскормила меня, — молодая, красивая, пышущая здоровьем, всегда веселая — она напоминала большого ребенка, всегда готового принять участие в наших играх и проделках. Она всегда пела для нас, и мы любили петь вместе с ней. И еще был низенький мужчина с усиками, словно приклеенными шутки ради. Помню, как мы заставляли его вставать на четвереньки, превращая в лошадку, а сами карабкались ему на спину и что было сил колотили пятками по бокам, покрикивая: «Но, но-о, ленивая!» Наконец, была Зина, мое второе «я», без которой я не мог ни есть, ни спать, ни бегать, ни смеяться, — словом, существовать.
Но был и тот, другой мужчина, который силой увез меня в незнакомый дом. Первое, что он сделал, опустив меня в гостиной на ковер, — протянул мне большой, сложенный вчетверо носовой платок. Но так как я не сразу понял, чего от меня хотят, он сам поднес платок к моему лицу и произнес первые слова, которые я от него услышал в моем новом доме:
— Высморкай нос!
Здесь же, рядом, оказалась и женщина, которую время от времени я посещал в санатории, но еще более постаревшая, более бледная и усохшая. Она была аккуратно причесана, празднично одета, и от нее пахло духами, — видимо, по случаю моего приезда.
— Приехал?
Она не находила слов, суетилась, как будто не знала, что ей делать, заламывала руки, словно хотела обнять меня, но забыла, как это делается. Никогда не ласкавшая детей, она дрожала, очевидно одолеваемая материнскими чувствами, и повторяла как заводная:
— Приехал? Приехал?
— Отведи его в ванную и выкупай, — сказал мужчина каким-то хозяйским голосом, не повышая тона.
— Приехал?!
— Ты что, не видишь, какой он? Чем ты восхищаешься? Выкупай сначала его — и в постель… Все остальное завтра.
Я отбивался от него локтями и ногами, пытался даже укусить… Но он говорил спокойным, ровным, властным голосом, который требовал подчинения и одновременно вызывал доверие.
Опять купание… Только здесь кругом голубой кафель и зеркала… Ванна была глубокая… Хвойный экстракт и пенящийся шампунь. Мне расхотелось вылезать из ванны. Еле меня вытащили оттуда. Полотенце — большое, как простыня, и подогретое, фен, который так приятно жужжит. И кровать, в пух которой я провалился, как в пену.
А еще ночник, с цветастым матерчатым абажуром, с мягким светом, и тихая музыка, лившаяся из радиоприемника.
Я успокоился, пораженный и удивленный обстановкой, в которую попал. Сначала уснул мой страх. Затем волнение. Уснуло чувство неуверенности и ощущения чужого места, чувство родного, безвозвратно утерянного гнезда, забылись образы людей, с которыми меня разлучили. Уснули все мои чувства, и мне ничего больше не оставалось, как уснуть самому.
Следующий день был воскресенье, и тот мужчина, которого я должен был называть впредь не иначе как «папа», должен был посвятить этот день мне. Но «папу» неожиданно вызвали по неотложным делам.
— Я тебе говорила, что так и случится?!
— Что поделаешь, бывают обстоятельства…
— Обстоятельства обстоятельствами, а им кто займется, раз ты привез его сюда?
— Сам собой и займется, потому что он большой мальчик. Не так ли, ты уже большой мальчик?
— Да, — ответил я категорично, вызывающе глядя из-под нахмуренных бровей.
— Браво, мальчик, — сказал удовлетворенный отец. И снова озабоченной жене: — Видела?
Потом он сел в машину и уехал.
Женщина с такими редкими волосами, что их можно было сосчитать, которую я должен был называть мамой, приближалась ко мне как-то осторожно, словно чего-то боясь. Ее фразы оставались неоконченными, жесты казались неестественными. С одной стороны, потому, что она еще не знала, как вести себя с ребенком. С другой, — по причине более серьезной, о которой мне предстояло узнать позже: моя милая мама, та, которая носила меня под сердцем, была больна туберкулезом легких, желез и костным туберкулезом, который не вылечивался полностью, давал рецидивы во время беременности и мог в любой момент дать о себе знать. И поэтому моя милая мама, та, настоящая, держалась как можно дальше от меня.
Яйца всмятку, какао с молоком, слегка поджаренный хлеб, свежее масло, мед, апельсины величиной с голову ребенка и бананы, желтые как воск.
Я был ребенком непосредственным и не очень-то стеснялся. А поэтому, с аппетитом поев, тем более что меня оставили за столом одного, я отправился исследовать свое новое жилище.
Вначале свою комнату. Лошадка с уздечкой и со шнуром, включенным в розетку. Только сядешь на нее верхом — и она начинает трястись, скакать и вставать на дыбы; медведь, похожий на барана, со впалыми боками и ногами на колесах; железная дорога с электровозом и всевозможными вагонами, со стрелками, шлагбаумами, вокзалами, телеграфными столбами и деревьями вдоль путей. Игрушечный автомобиль с сиреной и дистанционным управлением. Я словно попал в царство, где исполняются все желания.
Дом и двор были исследованы в течение нескольких дней. Просторный чердак превратился в мое второе царство. Здесь была свалена исцарапанная, попорченная, старая мебель — зеркала, кушетки, софы; старомодная одежда — наследство от прежних владельцев дома, — словом, самые разные и самые причудливые вещи, в том числе и длинная труба, в которую можно было смотреть на небо и видеть звезды.
Здесь же, на чердаке, наша кошка вывела котят. У котят были слипшиеся глазки, но они чувствовали, когда к ним кто-то подходил, и тыкались в ладони своими влажными мордочками.
Третьим моим царством стал двор, окруженный высоким, как вокруг крепости, забором, с чахлыми деревьями, которые распускали почки точно в начале марта. Во дворе был маленький сцементированный плавательный бассейн, засыпанный сухими листьями, аллеи, покрытые гравием и заросшие бурьяном, скамейки с облупившейся краской и качели, которые чертовски скрипели, что, впрочем, меня не беспокоило.
— Неужели ты не можешь прислать кого-нибудь, чтобы привести в порядок двор? Видишь, весна уже на носу…
— Откуда я возьму людей?..
— Неужели неоткуда?
— Знаешь, дорогая, я председатель района, а не волостной старшина и не хочу никого заставлять работать на меня.
— Но за деньги, неужели даже за деньги нельзя?
— Я не хочу давать пищу для каких-либо пересудов. Дать повод, чтобы на меня показывали пальцем — смотрите, мол, он злоупотребляет своим служебным положением.
И все осталось по-прежнему, в запустении: деревья никто не подрезал, аллеи заросли бурьяном, качели скрипели так, что лопались барабанные перепонки, в плавательном бассейне гнили сгребаемые туда из года в год листья.
Мой отец не бранился, не повышал тона, не ругался, и все-таки мать никогда не осмеливалась перечить ему или настаивать на своем. Он был для нее непререкаемым авторитетом. У моего отца никогда не находилось ни теплых слов, ни утешительных фраз, ничего того, что можно было бы назвать нежностью, и все-таки моя мамочка смотрела на него с восхищением, граничащим с боготворением. Было у отца что-то такое, что мало-помалу передавалось и мне.
И все-таки — необычное дело! — после моего приезда мама стала возвращаться к разговорам, темы которых уже давно не дискутировались.
— Нам надо взять кого-нибудь в помощники, я не справлюсь со всем, ты ведь знаешь, как много работы по дому. Что касается оплаты, то нам есть чем заплатить!
— Заплатить нам есть чем, но как тебе могло прийти в голову, что я позволю себе использовать оплачиваемый труд в личных интересах? Кто мы такие? Помещики, буржуи, эксплуататоры, чтобы держать батраков и служанку?
И мой родной отец положил руку на плечо моей родной мамы. Наверное, такое случалось настолько редко, если не впервые, что мама просто растаяла от счастья.
— Если бы не наступили новые времена, ты бы должна была трудиться и для себя, и для других — стирать белье, выбивать ковры, натирать полы, так же, как делали наши матери, когда растили нас.
— Если бы не наступили эти времена, со своим здоровьем я бы давно умерла.
— Напротив, ты ведь живешь, и это хорошо. И в доме делай то, что тебе под силу, ведь тебя никто не проверяет.
— Да, но сейчас есть еще и мальчик, наш сын.
— Ну и что с того?
— И у него есть свои потребности — устраивать беспорядок, что-то пачкать и портить.
— Оставь, пусть портит, разбивает, от этого никто еще не умирал. Уборкой занимайся не спеша и его понемногу приучай, ведь он уже большой мальчик. Сложнее со стиркой и готовкой. Но я не разрешу тебе ни стирать, ни готовить. Белье сдам в прачечную, а обеды и ужины будем заказывать в столовой.
— Чтобы я ела эту еду?
— Почему бы и нет? Она очень хорошая. Когда я работал на паровозе, то ел из металлических кастрюлек и не знал другой посуды, и ты не бог знает что ела… Если тебе нравится, можешь и ты готовить что-нибудь печеное, кофе с молоком… Домработницу в дом я не приведу, это точно.
Уже на следующий день белье было отправлено в прачечную, а еду мы получали из столовой, в кастрюльках-термосах. Но на этом все не окончилось. Моя мама, которая, как я узнал, около двадцати лет в своих суждениях никогда не выходила за рамки сказанного моим отцом и не имела собственного права голоса, осмелилась на весьма смелый шаг. Встретив заведующего отделом зеленстроя, она сказала ему как бы между прочим:
— Вы знаете, у нас во дворе есть деревья, но они очень плохо растут. Что бы вы посоветовали, ведь вы вроде доктора наук в этой области, все вас хвалят, наслышана я об этом от своего мужа…
— Ну что вы?! Видите ли, доктор ничего не может сказать, прежде чем не увидит больного. Так что, если вы не против, я хотел бы прийти и посмотреть все на месте.
— Конечно, с удовольствием, когда вам будет удобно…
— Чем раньше, товарищ, тем лучше. Если можно, прямо-таки завтра.
— Можно, почему же нельзя, пожалуйста!
И все это моя родная мать делала только ради меня. Будь что будет, но она мать и должна сделать все, что в ее силах, для своего ребенка. Ничего предосудительного — пригласить специалиста для консультации мог бы любой, не так ли?
Тот человек пришел, посмотрел и что-то записал:
— Положитесь на меня, все устрою.
После полудня он привел каких-то людей с инструментом, которые за несколько часов окопали деревья, внесли под корни удобрения, подрезали живую изгородь, сгребли сухую траву, очистили аллеи от бурьяна, а бассейн от листьев и наполнили его водой. Исправили и смазали качели, выкрасили беседку в зеленый цвет. Мамуля моя накрыла им стол прямо там, в беседке. Я сходил в магазин и купил закуску и хлеб (вино было у нас дома). Затем мама начала совать им в карманы деньги. Я так и не понял, взяли они их или нет, так как уж больно они капризничали.
— Так нельзя, ведь вы потратили свое свободное время, это ваш труд…
— Это пустяк, знак внимания с нашей стороны к товарищу председателю, ведь и он столько сделал для нас — построил общежитие, столовую, мы-то сами из сел и только по воскресеньям возвращаемся домой. — Они говорили еще что-то в этом роде, а она совала им деньги в карманы. Те их снова вытаскивали. Заведующий отделом зеленстроя к тому времени уже исчез куда-то, и мама не знала, как ей правильно поступить. Но что было поистине необычным, так это то, что мой отец, когда увидел эти метаморфозы со двором и узнал, как это все произошло, не только не взорвался, но пробурчал что-то вроде «м-да», что могло бы означать принятие всего этого или даже благодарность.
И все это было ради меня! Я был опутан столькими делами, что забыл о моей маленькой Зине, моей принцессе, для которой я строил замки и за которую сражался со змеями и чудовищами.
Я был вовлечен сейчас в какую-то захватывающую игру — игру в жизнь в поистине фантастической действительности. Я был сыном человека с неограниченными возможностями. Я еще не успевал придумать желание, как оно уже выполнялось. И я требовал вещи все более и более недоступные.
Однажды я захотел, чтоб у меня дома установили колесо обозрения, в другой раз мне потребовалась настоящая лошадка. И я получил все, что требовал. Все было настоящее. Опьянение всесилием может, оказывается, наступить в любом возрасте!
Ведро справа, ведро слева. Ведро с чистой водой, в которой полощу тряпки, ведро с грязной водой, куда выжимаю их. Между этими двумя ведрами — рядовой Вишан Михаил Рэзван. От холодной как лед воды руки стали красными. Торопливо тру кафель, чтобы быстрее закончить и согреть руки. Пальцы и кончики пальцев — холодные только они. Со лба же, наоборот, стекают струйки пота.
Время от времени вытираю пот рукавом гимнастерки. Это помещение мне незнакомо, я не знаю, как лучше мыть пол: от стены к стене или разделить всю площадь на полосы. В конце концов начал от стен к середине. Не впервые я имел дело с полами. Каждое утро я мыл часть коридора и определенное количество ступенек лестницы — все зависело от участка, отведенного отделению. Но там все продолжалось несколько минут, а здесь я был один, и каптерка казалась мне залом. Никого справа от меня, кто бы делал ту же работу, что и я, никого слева. И никакого просвета впереди. Хотя бы можно было опуститься на колени на выложенный мозаикой пол. Я попробовал, но старшина закричал, что я протираю армейские штаны. Надо, видите ли, на корточках или наклонясь. Обмундирование казенное, а поясница у солдата его собственная. Обиднее всего то, что пол совсем не грязный. Достаточно было протереть его слегка влажной тряпкой. Но старшина стоит возле меня. К тому же он очень требователен, заставляет тереть чуть ли не каждый квадратный миллиметр. Дело это бесполезное и могло бы вывести из терпения кого хочешь, а не только юношу с трудным детством. В противоположность этому чувству, оттирая пол, который не нуждался в том, чтобы его мыли, во всяком случае вот так, с согнутой поясницей, онемевшими руками, замерзшими пальцами, я начал ощущать особое удовлетворение. Говорю — «удовлетворение», чтобы избежать высоких слов, которые никак не вяжутся с грязными ведрами и половыми тряпками. Другими словами, наступило настоящее озарение: я обнаружил, что победил в себе первоначальное чувство высокомерия. Значит, я стоящий человек, раз могу сделать все не осложняя.
Я не узнавал самого себя. У меня возникло чувство гордости за то, что я могу управлять своими чувствами, порывами, а главное — не противиться привыканию к армейской жизни. Это чувство гордости ставило меня выше происходящего. И я работал с такой самоотдачей, что, глядя на меня, можно было подумать: этот человек получает массу удовольствия от своей работы, как будто он сажает благоухающие цветы в сказочном саду.
Но все-таки, когда подумаешь, что все началось из-за этой кривой, иронической усмешки, появляющейся в уголках губ именно тогда, когда в ней нет никакой необходимости…
После занятий мы возвращались с учебного поля. Я был весь перепачкан грязью и валился с ног от усталости. Нашего лейтенанта куда-то вызвали, и он оставил нас на сержантов. Предстояло умыться, привести в порядок обмундирование, пообедать и, по распорядку дня, один час посвятить послеобеденному сну.
Но случилось так, что мимо проходил старшина батареи. Видя, в каком плачевном состоянии наше обмундирование после занятий, он решил провести с нами беседу. Делал он это со вкусом, подчеркивая важность сбережения военного обмундирования. Поучать нас — было его право. А нашей обязанностью было его выслушивать. Даже если бы мы до сих пор не знали, что должны беречь сапога, плащ-накидки, носки и все остальное как зеницу ока, то сейчас было не самое подходящее время об этом узнать.
Но мы-то все это уже знали с первых дней службы в армии, и все это прочно вошло в наш быт.
Не думаю, чтобы старшине захотелось оставить нас без послеобеденного сна. Скорее всего, ему нравилось слушать самого себя, нравилось, когда его слушали, особенно если аудитория была большая, то есть такая, какую имеет не каждый оратор.
— Солдат, который не бережет свое обмундирование, — это не солдат… Правая шеренга, шаг в сторону…
Но ведь мы на занятиях ползали, и, естественно, все были перепачканы, земля забилась даже под пуговицы.
— Неухоженная военная форма — это уже не военная форма…
После беседы с капитаном я сразу же сходил в библиотеку и взял книгу «Мош Теакэ», на которую ссылался командир батареи. Книга оказалась не очень интересной, но довольно сочной и изобилующей солдатским юмором.
— Подбить подковки на сапоги необходимо. Пряжка на ремне должна блестеть на солнце. Сапог, если его не подбить подковкой… Кто смеется? Кому, черт побери, там захотелось смеяться? Не слышите?
Мы посмотрели друг на друга, пытаясь обнаружить возмутителя спокойствия.
— Я здесь бьюсь, чтобы научить вас, а вы смеетесь? Я вам покажу!
Только этого нам и не хватало.
— Признайтесь добровольно, кто смеялся, потому что я все равно знаю, кто это!
Все молчали. Если на самом деле кто и смеялся, то сделал это непроизвольно. Интересно, сколько времени мы потеряем для выявления личности? Как же он найдет виновного? Но этот смех он нам не простит… Может, это был я, а почему бы и нет? Если не смеялся никто другой, то, разумеется, у меня были все основания считать, что смеялся я, тем более что я читал накануне книгу «Мош Теакэ». В любом случае я решился добровольно взять на себя вину, чтобы помочь товарищам выйти из затруднительного положения. Но я также не хотел, чтобы моя фамилия дошла до командира батареи. Что бы сказал капитан, узнай он, что на второй день после нашей беседы я вновь принялся за глупости?
Поэтому я предоставил старшине искать виновного, а сам погрузился в мысли, очень далекие от всего здесь происходившего.
— Ну-ка, вот ты, иди-ка сюда!
Я не сразу уловил, что указательный палец старшины показывает на меня, и продолжал думать о своем.
— Посмотрите на него, он и сейчас смеется!
Улыбка в уголках губ… От нее никуда не деться. Весь взвод мог засвидетельствовать, что я смеюсь.
— После обеда прибыть в каптерку!.. Помощник командира взвода, командуйте!
Сержант из первого отделения вышел из строя:
— Взвод, слушай мою команду!..
«Стук-стук» в дверь каптерки.
— Товарищ старшина, рядовой Вишан Рэзван, второе отделение, второй взвод, по вашему приказанию прибыл!
— Давай, парень, давай смелее, не бойся, я тебя не съем. Я тебя позвал только для того, чтобы показать, как мы храним военное снаряжение здесь, чтобы у вас оно всегда было в хорошем состоянии.
Каптерка действительно прибрана образцово. Каждый комплект белья и одежды был сложен и лежал на своем месте на полке. Вещи уложены одна на другую с точностью до миллиметра — как будто их разрезали лезвием бритвы с помощью отвеса и ватерпаса — по номерам а размерам, гимнастерки с гимнастерками, кителя с кителями, нижнее белье с нижним бельем, простыни с простынями. И чтобы ничего не перепутать — все имело этикетки (на бордюре, карнизе), каллиграфично написанные тушью.
— Ну, как твое мнение?
Я не мог не выразить своего восхищения. Но старшину не интересовало мое мнение, и он продолжал:
— А как, ты думаешь, все это поддерживается в должном порядке?
Очевидно, надо было ответить, что благодаря аккуратности и дисциплине. Но как узнать, это ли имел в виду на самом деле начальник?
И тут, чтобы вывести меня из затруднительного положения, старшина показал мне на два ведра и тряпки для мытья полов.
— Ну, захочется тебе еще смеяться?
Нет, не захотелось. Но старшина в этом еще не убедился.
— Чтобы блестело, как солнце! Как венецианское зеркало!
Поясница, лопатки, спина — они словно чужие. Ноги готовы переломиться в коленях. И эта каптерка, которая вначале казалась мне вполне доступной по размерам, теперь вырастала в ангар для самолетов. Старшина беспрестанно проверял мою работу. В мокрый кафель можно было смотреться, как в воду прозрачного озера. И если ему казалось, что где-то недостаточно блестит, он звал меня перемывать, после чего я вынужден был вытирать еще в следы от его сапог. Но все имеет свой конец. И старшине пора уходить домой.
— Еще не готово?
Достает часы, опаздывает, видно, но хочет дождаться от меня доклада, что работа окончена. Мне же спешить некуда. И я методично начинаю все сначала. Старшина выстукивает пальцами дробь по полке, затем длинной пластмассовой линейкой начинает стучать по голенищам сапог. Только мне незачем нервничать. Я тщательно отполаскиваю тряпку, расстилаю ее на полу во всю длину и, растопырив пальцы, начинаю водить ею влево-вправо, влево-вправо, как при косьбе.
Наконец терпение старшины лопается, и он уступает:
— Выйди!
Мою ведра и кладу их вверх дном в том же порядке, в каком их брал. Полощу тряпки и вешаю их сушиться. Мою руки, опускаю закатанные рукава, подтягиваю ремень, одергиваю гимнастерку, вытягиваюсь перед старшиной, который стоит в нетерпении в углу каптерки с фуражкой в руке, и подношу руку к пилотке.
— Рядовой Вишан Рэзван, второе отделение, второй взвод, докладываю — ваше приказание выполнено!
— А что это ты опять смеешься?
— Я не смеюсь, товарищ старшина!
— Значит, это я обманываю? Ты это хочешь сказать?
— Докладываю вам, что вы не можете обманывать.
— Так ты улыбался или нет?
— Докладываю вам, что не улыбался.
— Смотри, ты и сейчас улыбаешься, скажи, что не улыбаешься.
— Докладываю, что не улыбаюсь!
На самом деле мне доставляло удовольствие улыбаться, и я совсем не прятал улыбку, потому что не смог бы сделать это иначе, как засунув голову, например, в одно из ведер. Я не хохотал, но, несомненно, предательски смеялись мои глаза и губы.
— Ты у меня посмеешься, я тебе покажу. Я заставлю тебя выучить воинские уставы и уважать старших.
— Докладываю вам, что я уважаю старших и знаю воинские уставы.
Неизвестно, сколько бы продолжалось все это, если бы старшина не торопился.
У каждого свое: у старшины — каптерка с имуществом, у лейтенанта — люди. Один старше званием, другой дольше служит в армии. Лейтенант был молод, просто мальчишка в военной форме. Старшина — служака старый. И если хорошо поразмыслить, то лейтенант больше нуждался в старшине, который распределял обмундирование и мог по своему усмотрению доставить определенные неприятности во время приема или обмена обмундирования. Поэтому молодой офицер вспыхнул, узнав, что его солдат был направлен на работу в нарушение распорядка дня и плана занятий. Разговор шел в каптерке, с глазу на глаз, но находившийся в это время за стеллажами солдат рассказал мне о нем.
— Что произошло с моим солдатом, товарищ старшина?
— Поплакался уже?
— Наоборот, не доложил и за это лишен увольнения из расположения части на два воскресенья.
— Только и всего? Думаю, что он заслуживает нескольких суток ареста.
— За что?
— Понятно, что он не стал докладывать, — не в его интересах, чтобы все знали, что он совершил.
— А что он все-таки сделал?
— Смеялся мне в лицо, товарищ лейтенант. Просто смеялся мне в лицо.
— Можете сформулировать мысль поточнее?
— Я заставил его навести порядок здесь, в каптерке. Сделал он, конечно, не бог знает что, затем начал скалить зубы. Поначалу я подумал, что у него «не все дома», но потом понял, что он просто-напросто хулиган, смеялся надо мной. Надо посадить его под арест.
— Давайте по порядку, товарищ старшина. Во-первых, кто вам дал разрешение использовать солдат, не поставив меня в известность?
— Ну что вы делаете из этого происшествие? Во-первых, вас там не было и я не знал, где вас найти. Во-вторых, даже если бы вы там и были, все равно бы дали мне кого-нибудь.
— Где я был тогда, могу доложить, но только своему начальству. И вы ошибаетесь: будь я на месте, не дал бы вам ни одного человека. Вчера у меня с ними были очень трудные занятия.
— От этого еще никто не умирал!
— Ваше мнение на этот счет меня не интересует. Я пришел сказать: с этой минуты я вам больше не разрешаю вмешиваться каким бы то ни было образом в дела моего взвода, по любому вопросу обращайтесь только ко мне. Причем соответствующим образом, по уставу, по стойке «смирно».
— Чего только я для тебя не делал! — сказал мне отец с упреком в один прекрасный день, после того как я провалился на вступительных экзаменах в институт.
— Только луну с неба мы тебе не достали, — поддакнула мама, на этот раз она была на его стороне.
— Только луну с неба, — эхом повторил старик.
— Сожалею, что не попросил об этом раньше. Я мог бы пораньше прийти к убеждению, что не совсем все ты можешь в этом мире. И не жил бы столько времени в заблуждении…
Мой отец… Чего он только не мог? Захотел я аквариум с разноцветными рыбками и получил вместо одного два. Захотел клетку с канарейками и получил пять клеток с певчими птицами. Загорелся я заполучить косулю, как в зоосаде, и через несколько дней косуля была у нас дома. Строение в глубине двора, которое в былые времена служило конюшней для беговых лошадей, словно по мановению волшебной палочки было превращено в спортивный зал, оснащенный различными гимнастическими снарядами, сряди которых был даже батут. В старый плавательный бассейн была подведена горячая вода. В холодное время устанавливались специальные рамы с тепличными стеклами, и бассейн превращался в крытый. Был у меня и настоящий конь, но мы с ним быстро расстались, так как у него появились трещины на коже, а вокруг него стало житься много мух. К тому же во дворе оставались следы помета.
Я не задумывался, откуда все это берется, но со временем обратил внимание, что для меня отец делал то, чего аккорда не сделал бы ни для кого другого. То есть пользовался теми рычагами власти, о которых раньше не позволяя себе даже думать. Появилось что-то вроде наслаждения риском, сознательным риском. Я был поздним ребенком, а потому особо любимым. Мои родители шли на риск, когда решили иметь ребенка. Никто не гарантировал, что все будет хорошо. Моей маме было 43 года, и уже долгое время она была неизлечимо больна. Будь что будет — частичка жизни, может, останется и после нее, иначе для чего она жила на этой земле?! Так получилось, что я родился полновесным и нормальным ребенком. Но после того как меня привезли домой, было сразу же решено, что я не по годам развитый ребенок. Врач, шофер, воспитательница в детском саду, секретарша, машинистка — все старались убедить отца в том, в чем он, казалось, был и сам уверен: что он и его гениальный ребенок похожи как две капли воды. И в этом не могло быть никакого сомнения — у нас общие черты, глаза одного цвета, и, в конце концов, у меня родинка справа над верхней губой была точно такой же, как у отца.
— Только луну со звездами с неба не достали!
— Был глуп, что не попросил их у тебя.
— Скольким я жертвовал ради тебя. А ты?
— А что я?
— Чем ты мне платишь за это?
Каким большим человеком был мой отец в свое время! Я думал, что его власть заключена в самой его личности, что с ней он родился и она принадлежит ему полностью. И следовательно, мы были особыми людьми. А раз мы, то и я тоже. На такие мысли меня натолкнула льстивая услужливость окружающих. Если в детском садике мой взгляд падал на какую-нибудь игрушку, воспитательница спешила отнять ее у другого ребенка, чтобы преподнести мне. А обиженного малыша успокаивала чем-нибудь еще. Если мне не нравилась пирамида из кубиков, я немедленно сваливал ее на пол. Если я, капризничая, требовал играть в мою любимую игру, мы играли именно в нее. Воспитательница отходила от установленного порядка в угоду моей прихоти.
В школе обстоятельства несколько изменились, но не намного. Учеба мне давалась довольно легко, и к тому же я был самолюбив, так что нельзя было сказать, что оценки: мне завышаются. Что касается дисциплины, то это вопрос спорный, однако я не был самым трудным учеником в классе. Я становился старше и понимал, что располагаю определенной силой, но держал ее для особых случаев. Не доставляли мне удовольствия и такие школьные шалости, как прижать кого-нибудь в углу, прыгать по партам на уроках, раздавать щелбаны, кудахтать, как курица, или мяукать, как мартовский кот. Хотя обычно мальчишки не упускали ни одного случая, чтобы продемонстрировать свое мастерство…
— Я все поставил на карту ради тебя! Отдал бы ради тебя последнюю свою рубаху! И даже престиж и авторитет. И мои принципы, за которые боролся, за которые подвергал свою жизнь опасности.
Мой родной отец… В детстве я действительно ничего о нем не знал. У него, конечно, были дела поважнее, чем рассказывать свою биографию ребенку. Другими словами, мы с отцом очень мало разговаривали. Главной формой нашего общения было молчание, своего рода передача мыслей от одного к другому, без посторонних свидетелей. Временами я подолгу оставался в его кабинете. И с каждым разом во мне росло чувство гордости за отца. Люди обращались к нему запросто, как обращались друг к другу. Слушали его с какой-то покорностью, оправдывались перед ним. Никогда не возражали, не повышали голоса, если даже отец и покрикивал на них. К отцу приходили просить жилье, повышение в должности, перемещение по службе и многое другое. В его власти было сказать «да» — и человек получал жилье, или повышение, или перемещение — или сказать «нет» — и человек не получал ничего. Достаточно было отцовского «да» или «нет», чтобы сделать человека счастливым или несчастным. Но отец был справедлив и во всем старался разобраться.
Помню, однажды какая-то женщина принесла в кабинет к отцу и положила на стол запеленатого ребенка.
— Что же мне с ним делать? — удивился отец, не теряя привычного самообладания.
— Что хотите, то и делайте, я одна растить его не смогу! — И она собралась уходить.
— Постой, подожди, я ничего не понял. Рассказывай все по порядку.
— Муж бросил меня и переехал к другой женщине, с деньгами и положением.
— Где работает твой муж и где работаешь ты?
Женщина назвала какие-то учреждения.
— Прошу тебя: забирай ребенка и иди домой. К вечеру твой муж вернется.
— А если не вернется?
— Тогда придешь опять сюда. Я дам тебе телефон… Но в этом не будет необходимости.
«К вечеру». У него все решалось быстро. Его власть не знала границ. Слышал я, как однажды он закричал на посетителя, да, закричал: «В 24 часа уберу тебя из своего района, и чтоб ноги твоей здесь не было!» А тот смиренно ретировался и, когда дошел до двери, довольно вежливо попрощался.
Район моего отца… Конечно, я понимал, что существует и здесь, в местном масштабе, кто-то над ним. Слышал, как он иногда говорил по телефону, поднимаясь со стула, голосом, полным уважения: «Да, да, конечно, понял, доброго здоровья!»
В другой раз он сообщал секретарю-машинистке, поправляя плащ и тщательно причесывая реденькие волосы: «Меня вызвал товарищ Первый». Но для меня эта личность была почти мифической. Я никогда не видел этого человека. Может, он был где-нибудь в небе, над нашим районом, откуда время от времени поглядывал, как у нас идут дела здесь, в районе, где всем заправлял мой отец.
Они были знакомы давно, еще с детства. Оба учились в Жулештах. Когда не хватало кроватей, спали на одной. Но отец никогда не злоупотреблял правами старого друга. По его мнению, ни к чему иметь близких друзей ни выше тебя по положению, ни ниже. Те, кто ниже тебя, могут в любой момент попросить: окажи услугу, походатайствуй. Человек есть человек — в конце концов он сдается. Сегодня одно, завтра другое, это становится нормой. Выстраивается цепочка зависимостей от высших инстанций в районе, в области, в столице. Однако, если товарища «наверху» снимут — а это, ясное дело, случается, могут и у него быть ошибки, — летишь и ты вместе с ним на самый низ. Лучше быть победнее, но чище, чтобы иметь свободу не оказывать услуг и чтобы не пришлось отвечать за ошибки других. Если уж отвечать, то за свои ошибки.
Единственным уязвимым местом у отца, с тех пор как он приехал в этот район, была семья его свояченицы, то есть младшей маминой сестры. Несмотря на то что ее муж, маленький человечек с усиками, никогда не делал даже попыток попасть на прием к отцу, старик мой не был спокоен. Его свояк держал раньше самую лучшую мясную лавку в городе. У него покупала мясо вся боярская знать. Он имел открытые счета для большинства состоятельных людей и заключал сделки на поставку, мяса с арендаторами и управляющими.
— Вбей себе в голову: у нас нет родственников, у нас нет друзей, у нас нет никого.
— Да, папочка!
… Забытая моя принцесса.
Для меня отец был повсюду со своей видимой и невидимой властью. Я уже ничего не боялся. Знал: что бы ни сделал я, всегда найдется рука, которая вовремя поддержит, отведет опасность. В то время, правда, со мной ничего плохого не случалось и не могло случиться. Я считал себя неуязвимым. Иногда я испытывал себя весьма наивным способом, то щипля, то покалывая себя легонько кончиком иглы. Как-то даже исколотил себя по бедрам, в другой раз ткнулся головой об стенку. Болела. Я прикладывал руку к груди и считал удары сердца. Прислушивался к дыханию. А когда клал голову на подушку, то чувствовал, как пульсируют вены на висках.
Я был устроен, как и все. Значит, мог бы и умереть? Вот вопрос, который оставался открытым. А пока я любовался своим складным телом, которое видел в трех зеркалах ванной. Плавал каждый день в бассейне и в хорошую, и в плохую погоду. Занимался ежедневно по два часа гимнастикой с преподавателем физкультуры, который приходил к нам домой. Врач меня осматривал два раза в месяц или чаще, если в том была необходимость. А на чердаке у меня был телескоп, который приближал меня к звездам. Был и микроскоп, мой собственный, в который я видел мир инфузорий в капельке воды или строение какой-нибудь травинки, которую разрезал бритвой, заточенной на засушенном стволе бузины.
Я становился подростком. В шестом классе начал открывать для себя мир. Я заслуженно выигрывал все школьные конкурсы и олимпиады для своего возраста. Одним словом, развивался гармонично, в том числе и физически. Был смышленым и не давал себя в обиду. Но был ли я действительно таким же, как все остальные?
Однажды я нечаянно порезался бритвой, которой пользовался, работая с микроскопом. Сначала не было ничего, кроме глубокого и белого надреза, как будто лезвие бритвы прошло сквозь сухой ствол бузины. Я ничего не чувствовал, словно все это произошло не со мной. Эта доля секунды, пока выступила кровь, показалась мне вечностью.
В тот миг я хотел быть человеком, как все люди, и ждал кровь, и ждал боль. И на самом деле появилась кровь, заполнила рану и затем выступила на коже. Она была красной и теплой. Я не удержался от соблазна попробовать ее кончиком языка: немного соленая. Сплюнул ее. Пришла долгожданная боль. Сначала только в том месте, где была ранка, затем во всем пальце.
Я человек — как все люди, с перебинтованным пальцем, который не мог согнуть. Я шел в школу с неописуемой боязнью. Я переживал очень странное состояние. С одной стороны — большая радость от сознания, что я такой же, как все, и мне хотелось обнять всю улицу, с другой стороны — помимо моей воли во мне что-то менялось. Как бы то ни было, я набирался жизненного опыта.
Мне исполнилось двенадцать лет. Была суббота. Меня отпустили из школы около двенадцати часов, на час раньше, но дежурный учитель забыл, что в таких случаях надо звонить секретарю-машинистке моего отца, а я в свою очередь был проинструктирован, что нельзя выходить за ворота школы, пока за мной кто-нибудь не придет. Но любопытство взяло верх.
Я никогда не ходил в школу и из школы один. Обычно утром отец отвозил меня на машине, а в обед приходила мама, если погода была хорошая, или отец посылал кого-нибудь из своих подчиненных.
Словно нарочно, в этот день на перекрестке не было постового. Именно на том перекрестке, где мне надо было перейти улицу. Здесь пересекались две оживленные магистрали, в том числе дорога республиканского значения. Был канун выходного дня — базарный день. Кругом — толпы людей. Много автотуристов. Одним словом — час пик. На перекрестке творилась неописуемая неразбериха. Сплошной поток машин. Надрывно ревели клаксоны. В дыме выхлопных газов нельзя было разглядеть человека. Каждый водитель старался, нажимая на акселератор, по возможности скорее проскочить этот участок, поглядывая, не вышел ли неожиданно кто-то из прохожих на проезжую часть.
Я начал переходить эту широкую, как река, улицу намного ниже перехода, то есть как раз там, где машины набирали скорость и мчались, как взбесившееся стадо буйволов. А мне и море было по колено. Визжали тормоза, с одного грузовика свалились какие-то ящики с пустыми бутылками, в кузове другого заметались поросята. И это все из-за меня. А я шел уверенный, что со мной ничего не может произойти.
И только тогда, когда я ступил на тротуар противоположной стороны улицы и уже решил, что эксперимент закончен, меня кто-то схватил за ворот. Это был водитель одного из автофургонов, который, тормозя, чтобы не задавить меня, въехал на тротуар. Водитель, не спросив, кто я, и уж тем более кто мой отец, поднял меня вверх, как мешок. Затем снял с меня ремень, спустил мои брюки, выставив не в очень приглядном виде перед людьми, и начал лупить меня по мягкому месту сложенным вдвое ремнем. Удары приходились когда плашмя, когда ребром.
— Вот тебе, чтобы не хулиганил, чтобы не толкал водителей в тюрьму! У меня пятеро таких, как ты, дома, и кто им подал бы хлеба, если бы у меня не выдержали тормоза и ты попал бы под колеса моей машины?
Я же, то ли от удивления, то ли из самолюбия, боясь показаться слабым, не кричал, не дергался, ничего не предпринимал, чтобы вырваться. Это еще больше бесило водителя и зевак, которые подбадривали водителя.
— Если бы раздавил тебя, шалопая, смог бы я еще взглянуть в глаза моих детей?
Видя, что я не двигаюсь, один из тех, что собрались посмотреть «спектакль», легонько тронул водителя за плечо:
— Посмотри, он сейчас потеряет сознание.
Шофер поставил меня на ноги, увидел, какими глазами я на него смотрю, и начал все сначала:
— Если тебя дома не научили, так я тебя научу!
— Хватит, оставь ребенка, нельзя быть таким жестоким, — вмешался другой «зритель», более решительный, чем первый.
Водитель и сам решил, что с меня довольно и я надолго запомню полученный урок. Он отпустил меня, набросил на шею ремень, повернулся спиной и направился к машине.
— Смотрите, бедный ребенок… сделал из него отбивную, — выражали мне сочувствие.
Но я невозмутимо натянул одной рукой брюки, другой же поднял камень и бросил вслед побившему меня водителю, мечтая раскроить ему череп. Мнение публики тут же изменилось. Раздались злые возгласы:
— Ах ты, молокосос!
Затем хриплый голос курящей женщины, я его надолго запомнил:
— Да это же дурень председателя!
Толпу как ветром сдуло.
Я остался один на безлюдном тротуаре. Брюки, не поддерживаемые ремнем, сползали, рубашка не была заправлена, но сейчас это не имело совсем никакого значения. Я стоял и чего-то ждал. Я был уверен, что не все еще закончилось, что не могло так все окончиться, что начиная с этого момента и в последующем произойдет что-то экстраординарное. Я был уверен, что не должен ничего предпринимать.
По шоссе продолжали нестись одна за другой машины, воя и скрежеща, словно спущенные с цепи чудовища. По тротуару спешили по своим делам люди, им не было никакого дела до отхлестанного мальчишки со спущенными штанами. Ничего не происходило. Мне стало страшно. Страшно, что ничего больше не произойдет. И только тогда я начал плакать. Точнее, реветь и тереть глаза кулаками. Не помню, чтобы я когда-нибудь еще так плакал. Может, когда-то давно, когда был еще совсем маленьким. Даже плакать, плакать я не научился. Это были какие-то нечленораздельные крики животного, попавшего в капкан и свалившегося в яму, к которому никто не придет, чтобы вытащить его или хотя бы добить. Меня охватил непонятный страх и недоумение. Как это могло случиться, что меня побили и бросили посреди тротуара со спущенными брюками? Как это мне мог кто-то сказать «молокосос», а та прокуренная женщина обозвать «дурнем председателя»? И чтобы все вот так просто кончилось, не где-нибудь, а в нашем районе, в районном центре, в нескольких шагах от моего дома?!
Я ощущал уже не страх. Неподдельный ужас овладел мною, когда я понял, что со мной ничего не может случиться, только пока рядом отец. Мой отец. Папочка мой… Где ты? Что с тобой?
— Папа… Почему ты должен умереть?! Почему ты должен умереть?! Папуля… Папочка-а…
… Мой отец. В это время он был в своем кабинете. Здесь же собралось все районное начальство. И тот, кто отвечал за дороги, за транспорт, и тот, кто отвечал за общественный порядок, за леса, — в общем, все. Хорошо их пропесочив, отец перешел ко второму вопросу:
— Мы должны коренным образом изменить стиль нашей работы. Ничего никому прощать не буду…
Тут вошла секретарь-машинистка, почти просочившись в дверь с клочком бумаги, где было отпечатано всего несколько слов.
— От товарища Первого?
— Нет, не от товарища Первого!
— Тогда оставьте это на потом. Я же просил меня не отвлекать!
— Но это очень срочно!
— Все срочно, но что-то может и подождать. Мы здесь обсуждаем тоже срочные дела.
Он все же глянул в записку, и его представление о срочности мгновенно переменилось. Отец мой сделал все, что должен был сделать. Он приехал за мной на машине. Назначил следствие по делу хулигана-водителя, всыпал директору школы, вызвал начальника милиции, чтобы тот дал объяснение, почему не было регулировщика на перекрестке, и так далее.
… Мой отец… он был цел и невредим. Но я не обрадовался так, как должен был обрадоваться. Фактически только тогда, когда я увидел, что все по-прежнему, что он цел и невредим, только тогда он немного умер, начал умирать во мне.
Но ребенок не может плакать на полупохоронах, даже если ему двенадцать лет от роду. Я делал все, что в моих силах, чтобы ни о чем не задумываться. Я боялся быть откровенным с самим собой. Лучше так, не знать ничего, не узнавать ничего, не верить, не надеяться. И только тогда, после стольких лет, я вновь вспомнил домик, где был вскормлен, где впервые встал на ноги, где произнес первое слово. Человечек с короткими усиками, красивая, всегда в хорошем настроении женщина, девочка, с которой меня не могли разлучить ни на минуту.
— Вбей себе в голову: у нас нет родственников, у нас нет друзей, у нас нет никого.
Однажды я собрался пойти поискать их сам. Но заколебался. Пойти? Не пойти? Я боялся.
Наступило лето.
Мой родной отец… В это лето мне суждено было потерять его окончательно.
Я не был совсем неподготовленным к этому. Много раз я думал о такой возможности. Но если и должно было это случиться, то не иначе как при трагических обстоятельствах. Мой отец не мог исчезнуть, как обыкновенный человек. То есть умереть от болезни, погибнуть в транспортной катастрофе или как-нибудь в этом роде. Мой отец мог исчезнуть только в результате таких катаклизмов, которые сотрясают землю, затмевают солнце, выплескивают воду из русел рек и раскалывают надвое небосвод. Откуда мне знать, что несчастье произойдет из-за детской игры, наивной и глупой, как все детские игры?
Отец видел, что со мной что-то происходит. Надо было что-то изменить в моей жизни. Остановились на областном пионерском лагере, что на территории нашего района.
— Как мы его оставим одного?! — беспокоилась мама.
— Он не один, там сотня детей.
— Пусть так, но кто позаботится о моем?
— Он о себе сам позаботится, потому что уже не маленький.
— Все-таки было бы лучше здесь, на наших глазах.
— Надо и ему понемногу выходить в свет.
— Здесь, дома, у него есть все.
— Но нет друзей его возраста. Он должен пожить в коллективе.
Огромная спальня, ряды коек. Мы пели, шутили, смеялись, кидали друг в друга подушками, а когда уставали — успокаивались каждый под своим одеялом.
И тут ребята, те, что были из соседнего района, начали какую-то странную игру. Сыпались язвительные шутки по адресу нашего района, нас, его жителей. Над нами смеялись. В нашем районе, мол, готовят мамалыгу величиной с грецкий орех и стерегут ее с дубиной. А когда мы поехали в Крайову, то, чтобы насолить тамошним парикмахерам, якобы набили себе в головы гвоздей и испортили машинки для стрижки и ножницы. Говорили, что у нас в районе ощипывают живот у наседки, чтобы цыплята могли сосать. Что мы выходим к поездам с сеном, чтобы накормить паровоз. Что у нас создали козью ферму, где получают не только молоко, но и маслины (имея в виду козий помет). Что в нашем районе нет ни одной ямы, которая не была бы начинена свалившимися туда дураками. Что мы кормим ослов лимонами, а под хвост подставляем стаканы и получаем лимонад.
— Знаете численность населения в столице их уезда? — спрашивает один у другого серьезным тоном.
— Тысяч десять, — отвечает другой так же серьезно.
— Да нет же… Девяносто тысяч… со свинооткормочным комбинатом!
— Да у них свиноматки в кино ходят, а своих поросят возят на машинах в школу.
Я полез драться. Но вскоре обратил внимание, что никто из нашего района не поддержал меня. Фактически это была и не драка. Вокруг меня сомкнулся круг обидчиков. Меня дергали за пижаму и, дразня, разбегались в разные стороны:
— Слизняк, потому что сын председателя района!
— Ему бы дома, у мамочкиной юбки сидеть. Поросеночек мамин. Ну, пойди-ка сюда! Цо-цо-цо! [11]
Я никак не успевал схватить обидчика и отлупить как следует. Все ловко увертывались, а я молотил кулаками по воздуху.
С одной из верхних коек мне на голову набросили одеяло и шумно радовались, причем и те, и наши, когда я споткнулся и упал. После полуночи все уснули как убитые. Их можно было проучить палкой, или стянуть за ноги с кровати, или вымазать черным сапожным кремом, или вставить бумажки между пальцами и зажечь.
Я мог отомстить тысячью способами. Но мне было не до них. В эту ночь я начал свое большое путешествие. Я начинал свой основной эксперимент. Они так сладко спали. Так спокойно.
— Прощайте, ребята!
Остановился на пороге, чтобы проглотить застрявшие в горле слезы.
— Вы достаточно поиздевались надо мной, но…
Порог пионерлагеря был для меня тогда порогом перед входом в небытие. Прежде чем переступить его, человек может простить с высоты своего величия ошибки тех, кто оставался по эту сторону.
— Но я все-таки прощаю вас!
Они были несправедливы ко мне сегодня вечером, но когда завтра они проснутся и увидят, что меня нет… Завтра… Как они будут искать, как будут звать меня, как у них будет неспокойно на душе… Сколько хороших слов они будут говорить обо мне. И так будет всегда, до глубокой старости, когда и они на пороге мира иного смогут простить всех, кто нагрешил.
Когда тебе чуть больше двадцати, чего тебе бояться? Если ты уже в двенадцать лет стоял на грани небытия и ощутил трепет утраты, если в двенадцать лет заблудился ночью, в грозу в лесу, полном диких зверей, если ты нашел убежище в дупле рассеченного молнией дерева и уже мальчиком познал страх тленности всего сущего, — чего же тебе бояться теперь, в двадцать два?
Рядовой Вишан Михаил Рэзван, воинская часть 04141, 1-я батарея, 2-й взвод, 2-е отделение. Рост 179 сантиметров, объем груди 84 сантиметра, вес 65 килограммов, размер обуви — 27,5, размер одежды — 46. Место в спальном помещении справа, пятая койка снизу.
Мифы… Одного выкупали в святой реке, и он стал неуязвимым… Другой вымазался в крови дракона и тоже стал неуязвимым… А еще одного облачили в казенные сапоги и военную форму артиллериста, водрузили на голому стальную каску… Но это уже не миф. И вот я стал неуязвимым для своего прошлого.
Казарма была старой, как крепость. В ее стенах столько кирпича и камня, что можно построить целый квартал. Казарма огорожена высокими толстыми стенами. В каждом углу — вышка с часовым. У каждых ворот — караульный с заряженным оружием. У главного входа — контрольно-пропускной пункт. В караульном помещении на кушетках растянулись солдаты, в полной амуниции, с оружием под рукой.
Мне холодно от моего прошлого, как от раны, которая не заживает. Дует леденящий ветер в эти ворота. Как сделать, чтобы оградить себя от этого?
Оно, прошлое, только мое, и я хочу его убить. Моя тряпичная кукла, игрушка моего детства, шут моего отрочества, юношеский амулет, злой глаз и дурное предзнаменование, самое большое мое страдание.
Дайте мне настоящий патрон, чтобы убить его. Научите меня стрелять из винтовки и дайте мне боевой патрон.
Винтовку я только что получил.
— Оружие — на плечо!
— Оружие — к ноге!
Учусь владеть оружием. Дело подвигается. От поворотов и стоек без оружия переходим к выполнению команд с оружием.
— Вишан, винтовку не держат на плече, как дубину!
И это когда я только уверовал в то, что хорошо выполняю стойку «смирно» и повороты на месте…
— Рядовой, оружие — на плечо!
Винтовка. Я еще не чувствовал запаха пороха. Магазин моей многозарядной винтовки пахнет смазкой.
Линия прицела… На сегодняшний день дошел лишь да этого.
— Линия, которая идет от глаза и соединяет прорезь прицела с кончиком мушки и основанием мишени…
Винтовки как-никак настоящие.
Тренога. Тренажер погрешностей. Винтовка установлена сержантом. Тебе ничего не остается, кроме как смотреть через прорезь прицела и кончик мушки и делать знак солдату у щита:
— Выше, ниже, немного выше, чуть-чуть правее, немного левее, еще левее — стоп!
Три раза по три точки наносятся кончиком карандаша.
И когда эти точки совпадают на белой бумаге, ты уже имеешь полное представление о своих ошибках в прицеливании.
Фигура, которая образуется из ошибок прицеливания, говорит лишь о том, что тебе еще многое необходимо усвоить. Как бы то ни было, но я представляю, что она изображает мое прошлое. И в перерыве, когда солдаты отдыхают, курят, рассказывают анекдоты, я словно приклеиваюсь к треноге, на которой установлена винтовка. Зрачок глаза, прорезь прицела, кончик мушки, основание мишени… Огонь! Сухой щелчок металла. Стреляю пока вхолостую. Но важно то, что я вижу мое прошлое и, не моргая, нажимаю на курок, веря в свой выстрел.
Чего бояться солдату, который в двенадцать лет познал настоящий страх и поборол его?
Боюсь тех давних происшествий, которые уже пережил в прошлом. Но они беспокоили меня в настоящем, врываясь в мою душу, как в топкий омут, от которого подымались тяжелые испарения. И то, что раньше вызывало у меня только удивление или замешательство, теперь переживалось все острее и острее.
Я надеялся, что однажды, войдя в ворота казармы, буду делать все, что необходимо: падать на землю, ползти змеей по траве, бежать, преодолевать препятствия, кричать «ура», носить учебное оборудование, мыть казарму, кафель коридоров, ступеньки лестниц и даже каптерку старшины, чистить картошку и стирать белье, чтобы вечером свалиться, как срубленное дерево, и забыться до сигнала «подъем».
Однако так просто нельзя. Все расписано — учения, несение службы. У нас есть учебные периоды, графики подготовки.
Мои ночи. Засыпаю, как все солдаты. Как хорошо погружаться в это состояние блаженства, когда ни о чем не думаешь! Прозвучит «отбой», закрываешь глаза, и под тобой как будто уже не кровать, а разверзшаяся земля, и ты плывешь словно в состоянии невесомости. А однажды я вскочил во сне как по сигналу тревоги. И знал отчего — от страха оказаться застигнутым врасплох. То есть от боязни впустить и малую толику моего прошлого даже в сновидения. Я отгонял от себя непрошеные мысли, и опять засыпал, и опять вскакивал во сне. Казалось, я все отдам, чтобы забыть свое прошлое!
Как-то после отбоя, когда свет уже погас, я никак не мог заснуть и лежал с открытыми глазами, уставившись в одну точку. В окно светила осоловелая луна, по стеклам пробегали причудливые тени от ветвей деревьев, и вспомнил я опять мое прошлое.
Было оно таким маленьким и удрученным, что могло вызвать только жалость, и ничего другого. Проснулся, потому что оно терлось у моей кровати, как ласковая кошка или как бедная заблудшая собака, которая наконец добралась до дому и смиренно ожидает на пороге. Мое сопротивление растаяло как воск. Я вытащил руку из-под одеяла и погладил мое чудовище.
Ребята спали. Как сладко они спали! Я мог бы отомстить им, но какой интерес они для меня представляли? И они, что смеялись надо мной, и водитель, что спустил с меня штаны, чтобы «научить уму-разуму», — все они были без вины виноватые. Какой смысл пинать булыжник, который раздробит тебе пальцы, шип, который вонзится тебе в ногу, черепок, которым ты порежешься, если, конечно, идти куда глаза глядят и думать, что все дороги расчищены для тебя, только для тебя, и что, даже если сбиться с главной дороги, перед тобой тотчас появится тропинка, мягкая и застланная?!
Я направился по дороге, которая шла в направлении вокзала и шоссе, и после первого поворота углубился в лес. Остановился, чтобы прислушаться — как там в лагере? Все в порядке, тишина. Спят мальчишки. Спокойной ночи, приятных снов.
Некоторое время я еще узнавал места, где мы играли, бегали, лазали по деревьям, организовывали эстафеты, соревнования по ориентированию, лекции для юных туристов-инструкторов и искателей кладов.
Затем замелькали незнакомые пейзажи, но я шел и шел, целый день, длинный летний день, до самого вечера. Поднимался на холмы и опускался в лощины, шагал по незнакомым тропинкам и по бездорожью, переходил через ручьи, через что-то вроде болотца, где залез в грязь по колено, продирался сквозь густые кусты, расплачиваясь царапинами на коже и оторванными клочками одежды. Деревья с постоянно сомкнутыми кронами, и такое ощущение одиночества, напряженной тишины… Я даже не пытался ориентироваться — солнце то справа, то слева. Все, что учил в школе про юг, север, восток и запад, спуталось в голове. Куда вы направляетесь, ваше ученическое высочество? Все здесь против тебя, все не так, как у тебя дома. Там ты не успевал подумать, а твое желание уже исполнялось. Дом, дом. Хочется попасть домой, но ни души, ни голоса, который бы звал тебя…
Наступила ночь. Надо было устраиваться на ночлег. Я нашел то, что искал, в стволе толстого дерева с опаленной снаружи корой, — кажется, это был тополь, что-то вроде огромного пня с дуплом, куда можно было протиснуться. Похоже, я не был здесь единственным гостем. Свежие следы неизвестного животного наталкивали на грустные размышления.
Что мог я противопоставить диким зверям?! Я, сын человека, сын своего отца, который поставил меня по доброй воле в такое положение. Мне не оставалось ничего другого, как ждать. Плакать я не мог. Посмотрим, смогу ли я выпутаться из этой истории… Навожу чистоту в берлоге веником из веток и настилаю еловые лапы для постели. Затем увеличиваю обзор, насколько могу, обрывая растительность вокруг пня. Сделал хорошее дело. Теперь, безусловно, никто не сможет подкрасться незаметно к моему дереву.
Чем же можно отпугнуть непрошеных гостей? Разбрасываю у входа в убежище сухие ветки. Ясно, что животное, чье логово было здесь, заметив столько перемен, не рискнет проникнуть внутрь. Вход я маскирую зелеными ветками — втыкаю их в землю, словно они здесь всегда росли. Я вооружен шестом, довольно крепким — что-то вроде копья, и короткой толстой дубинкой, на случай если придется отбиваться. Проверяю еще раз карманный фонарик. В порядке. Я усаживаюсь на еловую ветвь и начинаю хрустеть бисквитами. Есть у меня и пластиковая фляга с водой из тех, что берут с собой на экскурсии. Печенье сухое, но если запивать его водой, то вполне съедобно. Жаль, что нельзя устроиться по-человечески в новом жилище. Можно лишь сидеть, прислонившись спиной к стволу. Хорошо еще, что есть куда протянуть ноги.
Наконец засыпаю. И вот, когда я сплю, меня находит и заботливо поднимает на руки отец. «Мальчик мой, что с тобой?» Наверное, каждый испытал это блаженное чувство, когда отец несет тебя на руках. Несет, и что-то говорит, и что-то шепчет мне, но я не открываю глаза, чтобы видение не исчезло.
Но сон есть сон. На самом деле я даже не засыпал, а просто слегка задремал. Откуда здесь быть отцу? Все это — плод моего воображения.
Вечерело, солнце клонилось к закату и светило через кусты, как будто на них зажглись лампочки.
Было ли увиденное во сне действительно моим желанием? Именно этого я хотел, когда решился забраться глубоко в лес. Случай с шофером меня потряс. Неужели есть хоть доля правды в тех обвинениях, что были брошены мне в лицо? Но то, что произошло со мной прошедшей ночью в пионерском лагере, повергло меня в еще большее смятение.
Три испытания, как в сказках. Слишком многое было поставлено на карту. Это не было дымом или обманом.
Мой отец… Я ждал каждую минуту, что он появится, чтобы протянуть мне руку, чтобы поднять меня на руки. Если не сейчас, то очень скоро, но он придет, не оставит меня в этом кустарнике, в этой трясине, вырвет из когтей медведя, из пасти волка. И чем дальше я углублялся в лес, тем больше верил, что настанет минута, когда он, отец, придет, если надо, прилетит на крыльях вечернего ветра. Может, он уже сейчас наблюдает за моими действиями. Может, я мало сделал для того, чтобы он пришел и вызволил меня. Как бы то ни было, он здесь, возле меня, стоит только протянуть руку. Он не бросит меня в беде.
Я оборудовал свое убежище так, чтобы, увидев его, он восхитился: «Браво, мальчик, ты вышел из положения». И даже если я и позволил себе вздремнуть немного, то только потому, что знал: он охраняет меня.
Но наступала ночь, а он так и не появлялся. Чтобы не заснуть, я поднялся с ложа из еловых веток и провел ночь стоя, как часовой в своей будке.
Сумеречную тишину взорвали крики птиц. Они сновали в листве, словно получали от этого огромное удовольствие. Но вот наконец все смолкло.
Там, в лагере, уже прошло время светлячков. Здесь еще оставалось несколько запоздавших. Огоньки светились то тут, то там среди ветвей, на сухих листьях, устилавших землю.
Что-то шуршит вверху, в кроне дерева, и я замечаю, что там движется что-то черно-дымчатое.
Казалось, я принял все меры предосторожности, но нападения сверху не ожидал. Стараюсь не терять присутствия духа. По крайней мере, отрегулировать дыхание и успокоить биение сердца. Сжимаю покрепче дубинку в руке, но не решаюсь зажечь фонарик. Какой же я глупый… Конечно, там не могло быть ничего страшного. Главное — не показать своей трусости. Все прочее оставляю на его, отца, усмотрение. Он знает, что делает. С минуты на минуту что-то произойдет. Все мои ощущения концентрируются в верхней части туловища. Ног я не ощущаю, ожидаю удара только сверху. Не знаю, каким он будет, но он должен быть.
Не выдерживая напряжения, поднимаю глаза вверх, свечу своим фонариком. Дерево словно вспыхивает изнутри. Пучок света выхватывает из темноты лишь глупых летучих мышей. Им никак не выбраться из дупла: их новый сосед, то есть я, закрыл им выход. Ошалелые от вспышки света, они еще долго не могут утихомириться.
Покой в небе, тишина на земле. Филин перелетает с ветки на ветку. Темнота обволакивает все вокруг. Древесные лягушки квакают словно из преисподней. Гаснут последние светлячки этого лета.
И вдруг неожиданно вверху разливается гул. Так высоко вверху, что здесь даже листочек не пошевелится. В кустарнике какое-то едва заметное движение. Это не ветер. Но я не включаю фонарик из страха увидеть что-то ужасное.
На какое-то мгновение все стихло, затем разразилась гроза с громом, молниями и ливнем.
Понимаю, что животное, которое уже однажды нашло здесь убежище, может вернуться в любую минуту. Знаю также, что дерево, уже однажды подверженное удару молнии, может быть поражено и еще раз. Я так много знаю! Волосы встают дыбом! Я провожу по ним рукой. Не уверен, но кажется, что с них сыплются искры.
Зверь. Дерево, пораженное молнией. Волосы, которые искрятся. Мне страшно.
— Я знаю, что ты есть! Что ты где-то здесь!
Гроза прошла так же неожиданно, как и началась. Сняло как рукой ощущение страха в душе и наэлектризованности в волосах. Если тот зверь не пришел укрыться от бушевавшей грозы, нечего ему делать здесь и впредь. Если дерево, уже однажды горевшее, не было поражено молнией, вновь ничего уже не произойдет в ясную погоду.
— Выходи оттуда, не испугаешь меня, зачем ты хочешь напугать меня?
Филин… Летучие мыши… Птица перебирается с ветки на ветку.
— Я тебя узнал. Не думай, что я тебя не узнал.
Нет сомнения, что он постоянно был здесь. Иначе почему не поразило молнией уже однажды пораженное дерево, почему оставался под дождем зверь, не пытаясь проникнуть в свое логово? От самого страшного отец меня избавил. Остальное — чтобы придать мне смелость, чтобы закалить мою волю. Мой папуля…
— Ты не хочешь идти домой? Завтра у тебя столько дел…
Ну вот, не может сдержаться. Чихнул.
— Ну хватит, хватит игры, иди сюда, ты же промок, иди, я дам тебе свои носки, я в лагере научился бегать босиком по росистой траве.
Но он прикидывается, что не слышит. Ужасно нравится взрослым иногда поиграть в детство.
— Так ты для этого взял отпуск? Как хорошо, что ты взял отпуск. Знаешь что? Останемся на целую неделю в лесу, будем играть в индейцев, собирать грибы и охотиться. Чихает еще раз. Совсем рядом вздрагивает ветка. Больше я не могу вытерпеть. Зажигаю фонарик, но луч света высвечивает из темноты не фигуру человека. У самого края кустарника, в нескольких шагах от меня, шевелится что-то непонятное, на четырех ногах, с головой большой, как пень. Первое, что мне хочется сделать, так это выключить фонарик, чтобы ничего не видеть. Но все равно различаю зверя, как темное пятно в листьях. Он отряхивается после дождя и фыркает. Стынет кровь в моих венах. Но приступ страха продолжается недолго. Прилив теплоты во всем теле — как я мог испугаться?
— Хватит, я все понял, я давно знаю этот трюк. Чихает еще раз, ну конечно, весь вымок.
— Царский трюк — читал! Это когда царь прячется под мост, чтобы испытать Белого Арапа [12]. Филин. Летучие мыши, какие-то древесные лягушки — как на краю света. Твой плащ не спасает от дождя, он побит молью, дождь промочит тебя до ниточки. Иди сюда, у меня здесь сухие еловые ветки, и даже листья на тебя не будут падать.
Кусты шевелятся уже немного правее. Свечу снова фонариком. На этот раз в ветвях мелькают рога.
— Напрасно, я тебя все равно узнал. И рога такие же, как у нас в прихожей, прибитые к стене. Ты не знаешь, который час?
Сказки… О Белом Царе, Красном Царе, Желтом Царе; о Синей Бороде, Рыжей Бороде, Кривой Бороде; о Севере, Бабе-Яге, Ведьме, Святой Среде, Змее Змеев; о медвежьих салатах; о волке, который наточил зубы, чтобы съесть семерых козлят; об олене, у которого звезда на лбу, о кабане, у которого железные клыки и стальные когти; о золоторунном баране… Столько сказок, и никто не знает, который час. Откуда же столько глаз в кустарнике? Глаза медведя, глаза кабана… Только зажигаю фонарик — они исчезают. Но чего мне бояться? Мой отец знает побольше, чем какой-то царь Вихрь. При современном развитии техники можно все, можно изобразить любых зверей, какие только значатся в охотничьих каталогах, и даже тех, что уже исчезли. Через минуту-другую они начнут надвигаться на меня. Наверное, они собрались сюда не для того, чтобы скалить зубы на человеческого детеныша. Ну а если? Буду защищаться, пока смогу. Сколько смогу. А отец?.. Он хочет, чтобы я познал страх? Мне страшно! Но возвратиться только из-за этого? Нет! А если это настоящие звери? Если настоящие — пусть съедят меня! Волков бояться — в лес не ходить!
Я боюсь волка. Я боюсь медведя. Я боюсь кабана. Я боюсь крыс, сов, змей, летучих мышей. Я боюсь страха. И я знаю, что именно страх загнал меня в лес. И если отец не хочет меня защитить или не может меня защитить, он не заслуживает того, чтобы у него был сын. В лапы медведю, в пасть волку! Будь что будет! Семи смертям не бывать.
Луну съели тучи. Глаза, пара глаз, застывших в кустарнике. Филин? И светлячки, светлячки, забывшие, что уже ночь, ползают, словно у них бессонница, по листьям.
Я даже не заметил, как ночь перешла в день, как рассвело, как растаяли, исчезли, словно их и не было, мои видения. Но я увидел то, чего не заметил ночью: между тополем и кустарником была ложбина, в которой теперь, после дождя, собиралась вода. Возможно, у лесных зверей как раз здесь проходила тропа, и непонятно откуда появившаяся вода преградила им дорогу. Может, в конце концов, они были не более чем плодом моего воображения. Нет, это не так! Я их видел при свете фонарика! Что касается медведя и оленя — могу поклясться.
Теперь еще эта вода. Не похоже, чтобы она куда-то текла. Скорее всего, ее уровень поднимается. Измеряю сухой веткой — да, вода поднимается. Медленно, но не слишком-то медленно… Вода мутная от грязи и ила, листьев и сорванных веток. И не уходит, стоит на месте и поднимается. Она уже почти у корней моего дерева, если подымется еще на ладонь — достанет до моего дупла. В воде опавшие листья, палки, щепки, божьи коровки, пауки, кузнечики и мои светлячки, с потухшими навсегда фонариками. Глупые козявки! Как мне их жаль!
Я понимал, что оставаться в моем убежище опасно, но все тянул и тянул время, ощущая вялость во всем теле после двух бессонных ночей, после нескольких часов, проведенных один на один с лесными зверями, после стольких ужасов.
Вода вздувалась почти неуловимо, как кожа змеи, а я безучастно глядел на плавающие ветки, пучки травы, жучков с играющими бликами солнца на мокрых спинках, на игру теней. Время шло, а я не покидал дупла. Еще было время уйти, но я убеждал себя, что еще не наступил последний, решающий момент. Откуда могло наполняться это корыто, ведь кругом — ни облачка. Я лежу на боку на еловых лапах и не могу оторвать взгляда от спины этой вздувающейся рептилии, как будто загипнотизирован ею. Я устал. Но хочется увидеть, что будет дальше.
Неожиданно появляется какой-то пастух в косматом кожушке. Он останавливается время от времени, складывает руки лодочкой у рта и кричит:
— Мальчик, ау-ау!..
Нас разделяют несколько шагов и глубокая ложбина с водой. Высовываю руку из дупла, на большее не способен. Хрустнула ветка где-то с другой стороны дерева. Шаги человека, другого пастуха. Молча провожаю взглядом и его. Солнце уже высоко. Мимо проходит лесник, ощупывает глазами кустарник. Он так близко, что я смог бы позвать его даже шепотом. Он подносит ко рту охотничий рожок. Где-то поблизости ему отвечает другой рожок.
Солнце в зените. Время тянется медленно. Снова чьи-то шаги. Охотник осматривает заросли и стреляет из ружья вверх. Вдалеке, как эхо, гремит другой выстрел.
Я снова один. Но нет, появляется милиционер с собакой на поводке, исследует кусты и свистит в свисток. Это становится похожим на игру в прятки.
Наконец приходит солдат, внимательно осматривает все вокруг. Взгляд его падает на искореженный молнией ствол тополя. Не шевелюсь, сдерживаю дыхание. Солдат подходит, ложится по-лягушачьи на землю:
— Эй, есть там кто-нибудь?
Я по-прежнему молчу. Он подбирает обрубок узловатой ветки, ощупывает ею дорогу, идет через воду. Она достает ему сначала до щиколоток, затем до икр, до колен, до пояса, до подмышек. В дупле вода доходит до щиколоток, хлюпает под хвойным настилом.
Солдат кладет руку мне на лоб, проверяет, горячий он или нет, ощупывает тело, не сломаны ли кости, подносит к моим губам флягу. Я читал, что в таких случаях дают ром или коньяк, а у солдата ничего, кроме воды, во фляге нет. Спрашивает меня, могу ли я идти. Конечно могу. Но куда и зачем? Он не ждет, пока я отвечу, берет меня на руки и осторожно несет. Хлюпает вода в сапогах, вода вперемешку с грязью. Пусть хлюпает, я не просил о помощи. Чувствую впервые запах солдатского пота, запах, который отныне ассоциируется у меня с силой и покровительством, гарантией безопасности. Подходим к офицеру, который дает с равными интервалами три зеленые ракеты. Собираются солдаты, молчаливые и потные. Возвращаются милиционеры, идут охотники, стреляя из ружей в воздух, и лесники, трубя в рожки. Выходят из леса пастухи, без ружей, без пистолетов, только: «Ау-ау, мальчик! Ау!»
Улица на окраине города с однотипными домами, из тех, что сооружались с помощью государства в пятидесятые годы. У капитана перед домом садик с цветами, в основном на высоких стеблях. Нарядные георгины, лилии, пионы. Несколько кустов сирени, два куста жасмина и саженец персика. Вдоль дорожек грядки серебристой травы. Несколько кустов садовых васильков, розмарина — единственные карликовые растения. Все обильно полито. Запах испарений от нагретой земли, запах цветущих растений…
Под стрехой виноградная лоза с тяжелыми гроздьями винограда, на завалинке горшки с комнатными цветами. В носках, в военных брюках и в манко, с заложенными за голову руками, с закрытыми глазами и с подушкой под поясницей, капитан покачивается в кресле-качалке…
— Пришел-таки, Вишан?
— Товарищ капитан, рядовой… — Бессмысленно представляться, но надо все-таки соблюдать общепринятые нормы.
— Все же пришел! А я уже не надеялся, хотел сам заглянуть к тебе.
С противоположной стороны ракитового стола еще одно кресло-качалка. Капитан предлагает мне сесть.
Сажусь, но не расслабляюсь: спина прямая, как будто проглотил шест.
Капитан вытирает лысину большим платком:
— Что скажешь? Жара какая, а?
Что мне сказать? На самом деле я ее не очень-то ощущал. Я шел большей частью по теневой стороне и не торопясь. Это ерунда по сравнению с занятиями в поле, в полной выкладке и с оружием.
— Чего-нибудь холодненького?
Я не знаю, отказаться или согласиться. Воинские уставы ничего не предусматривают для таких случаев. Но командир понимает неловкость моего положения. Он приносит из холодильника запотевшие стаканы с соком. Подношу к губам. До чего вкусно! Капитан не садится. Вытаскивает какие-то сухие листья из цветочных горшков. Я не подымаю глаз выше его лодыжек. У него деформированные ступни. Видимо, от маршей, от отморожений, от болезни. Кто знает, от чего? Капитану скоро на пенсию.
Некоторое время мы молчим, но обращаемся друг к другу мысленно.
Как здесь спокойно! Как будто я с моим отцом, о котором я мечтал, которого хотел видеть… Словно я поговорил с самой доброй и самой мудрой частью человечества. Если бы у капитана был сын… Но, кажется, он говорил, что у него он есть.
— Мой сын уехал из дому…
Может, и к моему отцу в один прекрасный день придет заблудший молодой человек, и папа предложит ему стакан холодного сока. Вероятно, отец покажется ему самым добрым и самым мудрым человеком на земле. И он тоже глубоко вздохнет и признается юноше, что и у него есть сын, который собрался уходить из дому.
Что касается капитана, было бы лучше, если бы у него была дочь. Когда убегает девушка, в этом есть что-то забавное. Рассказы о парнях, которые покидают дом, знаю по себе, — нелепы и грустны.
Но капитан, видимо, решил исповедаться.
— В конце концов, он сам зарабатывает на жизнь, имеет мало-мальскую популярность, может, не стоит делать из этого проблему?
Так оно и есть, зачем делать из этого проблему, да еще и меня впутывать?
— Хотел быть независимым…
Может, вы просто не знали его, капитан? Приходит время, когда мальчишкам надо почувствовать себя независимыми, когда они хотят положить конец покровительству и заявляют об этом недвусмысленно. Может, и с вашим сыном было, так?
— Я часто вспоминаю, как он мне рассказывал о своих красивых снах, Он мечтал стать морским офицером. С третьего класса конструировал корабли, получал призы на различных конкурсах по моделизму. Однажды даже на международном. Он был одним из способнейших математиков в школе…
Да, так случается, капитан, случается иногда, и не только с лучшими.
— Кто бы мог подумать?
Стоп, капитан! Надо оставаться мужчиной, ведь вы же солдат, хотя сейчас в носках и в майке, в кресле-качалке, в приятной тени!
— То, что он провалился при поступлении в институт в первый год, можно понять, но чтобы отказаться попробовать во второй раз и убежать из дому только потому, что я настаивал, — это уже слишком!
Будьте мужественным, капитан, вы отлично понимаете, что еще не все потеряно, что есть еще тысяча и одна возможность и столько же. шансов исправить положение!
— Разве некуда пойти учиться после лицея? Мог бы получить профессию. У него же нет никакой специальности, кроме временного удостоверения солиста ансамбля управления гостиниц и ресторанов.
Скажите на милость, какой Челентано! Но оставим все как есть. Тем более что парень зарабатывает себе этим на жизнь и ест свой хлеб!
— Может, не надо было отдавать его учиться игре на гитаре, но говорили, что музыка сродни математике и взаимно дополняет…
Да полно, капитан! Это не тот случай.
— Дошел до того, что пел для выигравших в спортлото и лотерею, когда те совершали круизы. Прислал мне по видовой открытке из Одессы, Стамбула, Марселя, Неаполя, только с адресом и ни слова больше…
Парень занят, забот много, кто знает, может, он раздает автографы девицам, которым посчастливилось вытащить самый крупный выигрышный билет. Можно ли, капитан, принимать все так близко к сердцу?
Я пришел к капитану со своими проблемами, а выслушиваю его исповедь. Капитан, по-домашнему расположившийся в кресле-качалке, казался обыкновенным человеком, который переживал свою личную, маленькую драму. Переживал самостоятельно, не навязывая ее другим.
Мои сложности, несомненно, были личного свойства, а раз так, то чего я лезу с ними к командиру батареи? На что я надеюсь?
Зачем мне все это? Ведь существует же устав. Есть проблема — обращаешься к командиру отделения и, если он не может ее решить, просишь разрешения обратиться к командиру взвода и так далее. Но что бы я доложил сержанту? О моем прошлом? Оно в образе упыря каждую ночь терзает мне душу, высасывает соки… Сержант, верзила-сержант, он здоровый парень из деревни, зеленый-зеленый дубовый листок, хороша жизнь, когда ты военный [13]. Лейтенант — парень приблизительно моего возраста… В исключительных случаях можно обращаться непосредственно к старшим начальникам. Но можно ли сказать, что мой случай исключительный?
— Ну почему вы мне не дали винтовку тогда, когда было нужно? Пять патронов в магазине и один в стволе. Или лучше автомат… «Бах-бах» в ту уродливую тварь, и. нет моего прошлого.
Мой отец… Было чему радоваться — он нашел меня. С помощью пастухов, лесников, охотников, органов общественного порядка и армии, но главное — он меня нашел.
Мама… Она была счастлива. Потому что только от счастья можно так плакать. Боже, как она плакала!
— Уйти, так уйти… — Слова ее тонули в плаче. — В лес. Ночью в лес…
Бедная мама! В самом деле, кто подумал о ней? Она уже давно отодвинулась на задний план. Она делала все, что было в ее силах, чтобы на нее не обращали внимания. Как будто стыдилась, что живет на этом свете между жизнью и смертью, ни с живыми, ни с мертвыми. Как будто хотела приучить нас к мысли, что скоро уйдет по ту сторону бытия. Обызвествленные легкие, кости, пораженные палочкой Коха до самого мозга, грудь, которую я никогда не сосал, была удалена — обо всем этом мне предстояло узнать позже. Столько было у нее причин держать меня на расстоянии!
Я не очень-то думал о маме. В моем детстве все заслонила фигура отца.
— Чего тебе не хватало? Нечего было есть, не во что было одеться, недостаточно развлекали тебя?
Мне было очень трудно объяснить, чего мне недоставало, когда было что есть, во что одеться и чем развлечься.
Но было и нечто такое, чему ни отец, ни мать не придавали существенного значения, хотя и находились рядом со мной.
— Когда я был в твоем возрасте, меня отдали в работники, хозяин наказывал меня ежедневно ни за что ни про что. Держал на хлебе и воде, кусочек хлеба в обед, вечером — сырая вода. От его подзатыльников я, как пушинка, летел головой в стенку. А холод? Зимой я постоянно лязгал зубами, и волосы у меня были вечно взъерошенные.
История давняя, очень давняя, еще со времен чудовищ, фэт-фрумосов [14] и девиц-красавиц, если когда-нибудь существовали на свете чудовища, девицы-красавицы и фэт-фрумосы.
— И знаешь что? При всем при том я не ушел от своего хозяина. Мои родные ждали от меня помощи, и я зарабатывал не только чтобы прокормиться самому, но и чтобы помочь им. А ты?
Я?.. У меня допытывались, что стало причиной моего побега. Может, меня кто-то научил или соблазнил чем-то, а может, даже угрожал. Но ничего этого не было. Меня осматривали врачи-психиатры, которые зачем-то играли со мной цветными кубиками и различными фигурками, как будто впали в детство.
Все считали, что для того, чтобы предотвратить возможность повторного побега, надо найти настоящую причину. Настоящую и недвусмысленную. И вот в один из дней кто-то из врачей открыл Америку!
— Послушайте, все это просто, коллеги, налицо комплекс Эдипа.
Какими простыми бывают великие истины!
— Правда, немного преждевременно, но это не имеет значения.
— Да, выглядит он довольно развитым в половом отношении.
— Восстает против отцовского авторитета.
Я не очень-то хорошо понимал, о чем шла речь, во всяком случае, был убежден, что все это очень серьезно. В конце концов я вонзил зубы в руку гению-медику, сделавшему открытие.
— Да ведь это маленький звереныш! — вскричал он.
— Вы все еще настаиваете на своем диагнозе, коллега?
— Ясно, что в первую очередь мы имеем дело с синдромом…
— Смотрите, он смеется…
Я смеялся до оскалины. Врачи собрали кубики, деревянные и пластиковые фигурки и удалились на консилиум.
После этого случая я стал, в общем-то, спокойным мальчиком. Не уходил из дому. Зачем уходить? В действительности я не убегал от моего отца, как думали, чтобы потерять его. Наоборот, я шел в свет, чтобы найти его.
Мой папа… Если бы в действительности он был таким, каким я хотел его видеть, он должен был появиться в самый трудный момент. Когда я заблудился в лесу. Когда наступила ночь. Когда я устроился в дупле дерева. Когда меня лупили крыльями летучие мыши. Когда бушевала гроза в глубине леса. Когда раскалывались небо и земля от раскатов грома и молний. Когда из кустарника на меня двигались медведь, олень, кабан, волк, куница и другие звери. Когда нарастал поток воды.
Мой отец… Бедняга! Клетки с певчими птицами, аквариумы с пестрыми экзотическими рыбками, спортивный зал во дворе, всепогодный плавательный бассейн, колесо обозрения… Какая польза от всего этого, если испытываешь одиночество в моменты испытаний?!
Три испытания, как в сказках. Первое — когда бросился в безудержный поток автомобилей и меня проучил какой-то шофер. Второе — когда меня высмеяли мальчишки из соседнего района, в тот день наши инструкторы в пионерлагере оставили нас одних, организовав маленькую прощальную вечеринку. И последнее — в лесу. Только в сказках всегда все кончается хорошо.
— Он отказался поговорить по-человечески, — продолжал капитан. — А ведь в откровенном разговоре мы бы многое уладили. Может быть, все и обошлось бы.
Я слушал его невнимательно, все мои мысли были обращены к самому себе. Придет время, капитан, и ваш солист вернется из-за тридевяти морей. В одно прекрасное утро наденет военную форму и тогда научится хотя бы слушать. И слушать, и разговаривать. И будет вспоминать с тоской те времена, когда раздавал автографы девицам на палубе купающегося в лучах солнца теплохода. Потрет и он кафель и ступеньки лестниц, поползает вдоволь по учебному полю!
— Теперь он совершеннолетний и имеет право сам решать свою судьбу.
Одно было ясно: мне капитан не поможет. От этой мысли сразу пропала скованность, раньше я не знал, ни как начать разговор о своих бедах, ни как вести беседу. Я все репетировал: «Товарищ капитан, прибыл по вашему приказанию в связи…» Не очень-то здорово звучало.
А сейчас дистанция между нами неизмеримо сократилась.
— Я ни с кем еще об этом не говорил, говорю впервые с тобой, чтобы снять камень с души. Я вообще-то от природы молчаливый, но порой так надо с кем-то поделиться.
Мне хотелось заверить капитана, что я не расскажу никому то, что услышал. Да, впрочем, кто мне поверит? Где это видано, чтобы командир батареи исповедовался перед солдатом?
— Да, но я увлекся своими проблемами и забыл о твоих. Знаю, что ты пришел ко мне не просто так, с визитом вежливости.
Какое это имело значение теперь, когда я понял, что он не сможет ничего сделать для меня? Мы напоминали двух отдыхающих на бальнеологическом курорте, которые рассказывают друг другу о том, что их беспокоит, не ожидая один от другого какой-либо помощи. Достаточно того, что тебя кто-нибудь слушает.
— Я, товарищ капитан, не очень хорошо себя вел… Я не могу отделаться от мысли… Ну как вам сказать… у меня бессонница. Головные боли и бессонница…
— Поговорим начистоту… Совершил что-то такое, что заинтересовало следственные органы? Что-то еще не раскрытое? И ты этого боишься?
— Совсем нет, то есть я хочу сказать, что совсем не то, что входит в компетенцию следственных органов.
— У тебя был конфликт в семье?
— Семья… В действительности моей семьей был лишь отец…
— Сирота? Рос без матери?
— Нет. Была у меня мать, то есть она и сейчас есть. Но личность моего отца была настолько сильной, что подавляла все вокруг.
— Тебе это казалось несправедливым?
— Нет. Наоборот, иначе и быть не могло. Я уважал его за справедливость.
— И что же все-таки случилось?
— Видите ли, товарищ капитан, столько различных случаев, и все настолько перемешано и перепутано — настоящий лабиринт. Именно стараясь разобраться в них, я захожу в тупик и не могу все расставить по своим местам. Почему это так, а не иначе? В чем виноват я, а в чем вина другого? В чем прав я, в чем не прав он? Мой отец жив, он сейчас стар и немощен, но живет, смерть обошла его. Если можно так выразиться, то он в какой-то степени сам себя убил. Зачем он это сделал?
Мой папа у телефона:
— Послушай, как там обстоят дела с приемной комиссией?
— До сих пор ничего не знаю, так как ее формирует область.
— Когда выяснится — сообщи. Хочу сам познакомиться с этой комиссией.
Я был в курсе многих подобных дел. После моего, бегства в лес отец старался как можно больше бывать со мной, он делал все, что было в его силах (а в его силах было многое), чтобы я мог оценить его заботу обо мне.
— Знаешь, мой мальчик тоже сдает приемные экзамены.
— Даже не стоит беспокоиться, у вас отличный ребенок.
— Именно на это я и пытаюсь обратить твое внимание. Не хочу, чтобы о нем судили предвзято, понимаете? Надо, чтобы мальчик был принят по своим заслугам.
— Поступит, товарищ председатель! Самостоятельно. Поступит, конечно.
— А поступит ли?
— Да что вы, товарищ председатель? За такого мальчика, как ваш, я готов поручиться даже в министерстве. Я уверен, что он легко сдаст экзамены.
— Ну хорошо, оставим пока все как есть. Так что вы, черт побери, собираетесь делать с той учительницей?
— Принимаю меры, товарищ председатель!
— За вас их уже принял тот мужчина, у которого она снимает комнату. Как мог директор школы пойти на такое? Как это могло случиться?
— Спали в одной комнате, товарищ председатель, — дрова экономили. Жена директора вставала раньше: она работает воспитательницей в детском саду, а учительница дольше оставалась в постели, чтобы не замерзнуть, а уроки у нее были после обеда.
— И в отделе народного образования знали?..
— Не знали, клянусь, товарищ председатель. Назначено расследование, взяты объяснительные у всех…
— Я вас самого пошлю туда, если вы не выполните свой долг, слышите, Барбуле?
Заведующий отделом образования знал свое дело, поэтому он не очень испугался угроз отца. Через день он явился к отцу сияющий, от него даже не пахло, как обычно, чесноком. С ним был мужчина, от которого пахло духами и парикмахерской. Он был свежевыбрит, на лице, шее заметны следы пудры.
— Это один из членов комиссии. Я решил привести его к вам.
— Я же велел привести всех сразу. Когда прибудут — приведи незамедлительно. Ну?
— Видите ли, у товарища проблема.
— Опять проблемы, Барбуле? Когда ты покончишь со своими проблемами?
— Даже не проблема, а проблемка, товарищ председатель!
— Ну?
— Товарища преподавателя Миулеску мы думаем перевести к нам.
— Когда мы об этом думали, Барбуле?
— Разве не вы, товарищ председатель, поставили задачу усилить коллектив нашего лицея?
— Ну и что?
— Мы его немного почистили, теперь надо доукомплектовать…
— А вы здесь при чем?
— Я ручаюсь за него… Мой, коллега по факультету.
— А вы что скажете?
Свежевыбритый и свеженапудренный мужчина преобразился:
— Я, знаете, готовлю литературные монтажи и артистические бригады…
— Готовите артистические бригады и литературные монтажи?
— Да, и на селе нуждаются в праздниках. Надо же что-то делать и для крестьян.
— А почему бы ему и не работать в нашем районе? Тем более что товарищ из села в районе Поткоава. А заодно усилим и коллектив лицея…
— Барбуле, ты меня убедил. И знаешь почему? Хотя бы потому, что он честен! Все преподаватели, которые приходили до сих пор, шли в город, в отдел образования. Инспекторы давали характеристики, что такой-то и такой-то — очень способный преподаватель, обладает организаторскими способностями, чувством критики и самокритики и так далее. Год, второй — и он получает кафедру, и тут у него то гастрит, то ревматизм, то бог знает что еще. Потом устрой его жену… Учитываю вашу искренность. Товарищ пришел с монтажами, какими не знаю, посмотрим. Главное — на большее не претендует. И если ты берешь на себя ответственность…
— Беру, товарищ председатель. Все беру на себя, но товарищу негде жить. Совсем негде жить.
— Ну, это мы посмотрим. С жильем у нас трудно, но нет ничего невозможного. Посмотрим…
Заведующий отделом образования не слишком преувеличивал, когда говорил о моих способностях. Я легко схватывал и легко учился. После моего бегства в лес это было единственное, что привлекало меня. В этом была моя сила, которой я очень гордился. Я пугал учителей тем, что слишком много знал для своего возраста, слишком многое хотел узнать помимо школьной программы. Читал много и выборочно. В основном литературу по истории, географии. Особенно увлекался естественными науками. Когда я учился в восьмом классе, моя классная руководительница то ли в шутку, то ли всерьез сказала, что у меня есть шанс поступить в институт.
Но впереди был еще лицей. В комиссию, присланную из области, вошли учителя из различных мест, но и они были сориентированы, где будут работать. Письменные работы подписывались под девизом, их было принято проверять и оценивать до того, как узнают фамилию ученика. Я получил десятку [15].
На устном экзамене свежевыбритый и свежеприпудренный преподаватель постоянно подкладывал мне билет, который в конце концов взял сам, собираясь сунуть мне в руку. Я сделал вид, что не понимаю, и вытащил первый попавшийся билет из кучи других.
Вопросы, на которые можно было ответить играючи. Когда я вышел отвечать, все члены уважаемой комиссии неожиданно занялись каждый своим делом, спорили между собой, перебирали личные дела. Как будто ждали, что услышат от меня такой абсурд, который они, естественно, не хотели бы услышать. Увидев, что на меня не обращают внимания, я замолчал.
Я молчал и смотрел на них, и они смотрели на меня исподлобья и все больше и больше чувствовали неловкость, а потому делали вид, что необычайно увлечены беседой или чтением личных дел. Наконец председатель комиссии не выдержал:
— Спасибо, свободен…
— Сдал… Следующий!
За свое молчание я получил оценку «9».
— Ну, до сих пор все объяснимо, — говорит капитан.
Да, до сих пор все можно объяснить. Но именно с этого времени в моей душе поселилось смятение, которое не дает мне покоя.
— То есть тебе не было понятно…
— Мне ничего не было понятно.
Все перепуталось так, что я не знал, чему верить. Большинство учителей лицея вели себя со мной нормально, то есть не обращали внимания на то, чей я сын, предъявляли ко мне те же требования, что и ко всем остальным. Но были и такие, не в меру любопытные, которые постоянно хотели знать, что там, в моей голове, в черепной коробочке сына районного председателя. И это любопытство я всегда удовлетворял. Меня это даже развлекало, но вскоре я обратил внимание, что трачу слишком много энергии и времени, чтобы быть постоянно в форме для такого бега с препятствиями. Я стал бойкотировать ответы. Разумеется, были сделаны соответствующие выводы. Были и другие учителя, которые подозревали во мне посредственность без всякой проверки, и делали все, что было в их силах, чтобы это продемонстрировать, выискивали любую возможность загнать меня своими вопросами в тупик. Была еще категория учителей, которые заискивали передо мной. Они задавали мне лишь примитивные вопросы, на которые, разумеется, я отказывался отвечать.
— И за это ты поплатился…
— Да нет же, и это было верхом всего, так как, что бы я ни делал, какие бы глупости ни писал или ни говорил, я успевал по всем предметам. Я решился даже на эксперимент в одной из четвертей — ничего не учил, но неизменно получал хорошие оценки.
— То есть о тебе у них уже сложилось мнение?
— Парадоксально. Один сказал, разумеется не на педагогическом совете и не в классе, что я интеллигентный идиот, другой — что я кретин, каких свет не видел.
— С отцом обо всем этом ты говорил?
— В этом не было смысла.
Моего отца директор убеждал, что я необыкновенный ребенок, к тому же мои оценки говорили сами за себя. Отец был удовлетворен. Я продолжал читать, читал очень много, правда только то, что мне нравилось, и всегда в соответствии со школьной программой. Я оборудовал настоящую лабораторию, где проводил самые различные физические и химические опыты, особенно в области естественных наук.
— Это хоть как-то отвлекало тебя.
— Да, но наступили трудные для меня времена.
До тех пор все, что происходило между нами двумя, происходило между сыном и отцом. Нелегко быть участником развенчания культа отца, значившего для меня больше, чем бог для верующего. Но какое дело преподавателям до нас? При чем здесь я? За что я должен был расплачиваться? За то, что отец был на том посту, на котором он был?
Когда я учился в общеобразовательной школе, родители одного из моих товарищей совершили преступление, за что были осуждены. Классный руководитель собрал нас в отсутствие того мальчика и убедил вести себя с ним так, будто ничего не случилось. Сын не должен отвечать за проступки отца. Мой же отец, наоборот, занимал важную должность, руководил районом, его уважали. Почему же я должен был страдать из-за этого? Почему одни обвиняли меня в неспособности, почему другие были убеждены в обратном, а третьи жалели меня, словно какого-то калеку?
Капитан. О чем он думал? Как будто я вновь сидел перед теми преподавателями, которые делали вид, что не слушают меня. Но на этот раз это не имело никакого значения. Двое на бальнеологическом курорте в выходной день. Между нами устанавливается необъявленная договоренность: пусть один рассказывает сколько хочет свою историю, затем другой, и так далее на основе полного взаимопонимания.
— Если вдуматься, то, мой мальчик…
Может, капитан в этот момент блуждает по морям и океанам сквозь штормы за своим певцом с круизного теплохода. Если хорошенько подумать, можно объяснить капитану, почему все так случилось. Тот парень, что был одним из лучших математиков школы и непревзойденным конструктором управляемых и неуправляемых моделей кораблей, — он, по существу говоря, лишь мечтатель. Он знал все, что только можно было знать, о кораблях, о гипотезах и аксиомах, о величинах, о площадях и объемах, о времени и пространстве, о жизни вообще, кроме единственного, — что может не пройти по конкурсу на вступительных экзаменах.
— Я все время думал, что могу быть для него примером в труде честном и добросовестном.
Капитан… Понятия не имеют офицеры, как много о них знают солдаты. В армии существует своеобразная литература, продукт устного солдатского творчества, запечатлевшая различные происшествия — одни помельче, другие покрупнее, но всегда с реальными персонажами. Эти истории передавались от одного поколения солдат к другому. Но так как мало кому из офицеров выпадает состариться в одной и той же части, они имеют счастье и несчастье затеряться в этих устных картотеках. В каждой новой части начинается все сначала. У нашего капитана шанса затеряться не было.
Мы знали, что все офицеры в полку называют его между собой не иначе как отец Ной. Мы знали также, что он является самым старым капитаном не только в полку, но и во всем гарнизоне. Все остальные офицеры были мальчишками по сравнению с ним.
Что более значимое может предложить отец своему ребенку, чем собственный пример?
С той поры как его сын начал открывать для себя мир, скажем лет в десять, он, певунчик, не видел на погонах отца ничего, кроме тех четырех звездочек, которые и сейчас на том же месте. Наш капитан был одним из тех офицеров, которые вышли из солдат. Он отслужил срочную службу солдатом, и, прежде чем демобилизовать его в звании старшего сержанта, в порядке исключения ему предложили остаться на сверхсрочную.
У него была специальность — квалифицированный строитель. После войны у строителей было много работы, но ему объясняли, что революция должна создать и свою собственную армию, народную, демократическую, которая защищала бы интересы трудящихся, стала бы надежным щитом для новой, социалистической родины, а поэтому есть необходимость в опытных, преданных кадрах. Тронутый довернем, он согласился, закончил офицерскую школу, принял командование взводом, сдал экзамены за курс, учился на других профессиональных кратковременных курсах.
— Я всегда выполнял свой долг, даже тогда, когда было очень тяжело.
Он входил в число самых подготовленных офицеров и считался непревзойденным на уровне своего звания и должности. В течение двадцати лет был лучшим командиром батареи в полку… Становился человеком известным. Молодые офицеры стремились начать службу под его командованием. Он был тем командиром, у которого было чему поучиться, и многие из тех, кто начинал служить под его началом и достиг высоких должностей, открыто признавали, что очень многим ему обязаны. Он никогда не ставил свои личные интересы выше интересов дела.
Многие его сверстники, которые надели офицерские погоны примерно тридцать лет назад, уже давно полковники, есть даже генералы, командиры соединений, генштабисты, преподаватели в военно-учебных заведениях. Многие из тех, кто начал служить после него, кто был у него в подчинении, обошли его в званиях и должностях и ушли далеко вперед. И все это из-за каких-то медицинских осмотров, на которых врачи не пропускали его кандидатуру для поступления в военную академию и из-за которых у него возникли трудности в продвижении по службе.
Капитан заболел бронхиальной астмой после одного из учений. Он прыгнул в ледяную воду, чтобы спасти солдата, хотя тот был даже не из его батареи. Военные репортеры хотели преподнести этот случай как образец мужества, но не смогли вытянуть из молодого тогда капитана ничего, кроме «я бы этого ни за что не сделал, но случилось так, что я оказался ближе всех». С других учений он вернулся с обмороженными ногами. Вероятно, из-за этого у него впоследствии деформировались ступни.
Ни один командир роты не выходил на учебное поле столько, сколько выходил он, и ни один офицер его возраста не ходил столько пешком, сколько он. На первый взгляд, он делал то же, что и остальные командиры: принимал рапорты, проверял взводы, присутствовал на занятиях, давал указания. Но в поле проводил занятия со взводом или отделением по полной программе. Как сержант или молодой лейтенант, бегал с нами, прыгал и ползал, надевал противогаз. Пыхтел, как локомотив, но не сдавался.
Знал ли об этом его сын? Парня ошеломил провал на вступительных экзаменах, которого он не ожидал. Он думал, что может все, но не рассчитал сил. Попробовать еще в следующем году? Но целый год будет потерян. Затем пойдут годы учения в училище, после чего все опять надо начинать с самого начала: на протяжении многих лет, шаг за шагом, со ступеньки на ступеньку, пока достигнешь чего-нибудь. А если остановишься на полдороге, как это произошло с его отцом, капитаном артиллерии, который за пятнадцать лет не продвинулся по службе и, наверное, никогда уже не продвинется? И он, его сын, ребенок с абсолютным музыкальным слухом, прослушав курс лекций по классу гитары и аккордеона, приходит к выводу, что существует на свете такая область деятельности, где можно сделаться знаменитым сразу, без академий, без промежуточных ступеней, где можно сразу подняться на вершину, стать звездой или чем-нибудь в этом роде. И область такая приятная — легкая музыка. Парень начал с трех мелодий фолк-музыки в собственном исполнении, но подражая какому-то знаменитому певцу.
— Я не принуждал его ни к чему, но делал все, что было в моих силах, чтобы у него перед глазами был хороший пример.
Десятки офицеров и сотни солдат имели перед глазами поучительный пример капитана, профессора солдатской смекалки, храбрости, стойкости и особенно человечности. Рядом с таким человеком каждый задавался вопросом: а каков я сам? Какие качества капитана присущи и мне? Что нужно еще сделать, чтобы быть похожим на него? Его уважали, им восхищались все — и ниже его по званию, и выше. Он был образцом для всех. Сколько раз медицинские комиссии предлагали ему уйти в запас, на пенсию по болезни или по крайней мере оформить перевод в кадры вспомогательных служб. Эти приговоры выводили его из себя. Он подавал рапорты с просьбой поручиться за него, так как он хороший командир батареи, практик каких нет, и ему продлевали срок службы.
Но дети растут. Им не подать рапорт, их не обмануть. Они не обращают внимания на то, что еще нуждаются в родителях, и особенно на то, что родители еще нуждаются в них. Дети есть дети, даже когда взрослеют.
— До определенного момента он выглядел нормальным ребенком, но бывают моменты, когда он становится словно невменяемым.
— Да, он порой не может ответить, сколько у него рук и сколько ног. Вы можете себе представить что-нибудь подобное? Думаю, в такие минуты он не знает даже, как его зовут.
— В конце концов кто-то же должен набраться храбрости и сказать его отцу: возьмите его, товарищ председатель, и обследуйте. Мы не в силах что-либо сделать сами.
— Его осмотрели все врачи, не беспокойтесь, но никто от него ничего не добился, он дегенерат от рождения, и его старик знает об этом, но не хочет, чтобы об этом узнал сам ребенок.
— И он перекладывает это на нас! А что, разве нет специальных школ для таких, как он? У генерала Партение, несмотря на то что он был генералом и братом министра, был тоже такой же ребенок, но генерал поступил честно: поместил его в школу для умственно отсталых детей.
— В Швейцарии, я слышал!
— Подумай-ка, как можно было в те времена… Не переложили же его воспитание на плечи бедняг учителей, привыкших работать с нормальными детьми!
— Ну, наказал тебя бог таким несчастьем, неси свой крест, не перекладывай его на спины других.
Речь шла обо мне. Но все это обсуждалось в кулуарах, причем среди учителей, которые не составляли большинства и не могли поставить вопрос открыто. Другие учителя, наоборот, считали меня нормальным ребенком, а кое-кто даже особо одаренным.
— Он сведет нас с ума, пока будет здесь учиться.
— Задаешь ему самый простой вопрос, а он на тебя смотрит так удивленно, как будто ты спрашиваешь его бог знает о чем. В другой раз — явно, чтобы потянуть время, — высказывает такие неожиданные мысли, что начинает смеяться весь класс.
И человек этот не очень-то преувеличивал, говоря о моих демонстративных выходках. Но судил он о них, конечно, по-своему. Как-то, например, на уроке биологии учитель объяснял:
— Двуногое животное — это такое животное, которое для ходьбы использует две из четырех имеющихся у него конечностей, и в частности нижние конечности. Ну-ка посмотрим, можете ли вы ответить, каким животным является человек… Рэзван!
Поднимаюсь спокойно и послушно.
— К каким животным относится человек? Да, Рэзван, что за животное человек?
В двух словах на этот вопрос не ответить, но учитель хочет услышать односложный ответ. Чтобы помочь мне, он начинает сам:
— Дву-
Ну, это уж слишком, я отказываюсь принимать участие в этой глупой игре.
— … ногое, Рэзван! Двуногое! — И затем начинает излагать, глядя на меня: — Именно в этом состоит превосходство человека над другими млекопитающими, да и Аргези [16] говорит об этом. Ни одно другое животное не передвигается только на двух ногах, например, человекообразные — орангутанги, гориллы — опираются все-таки руками о землю. А теперь давайте вспомним, ребята, какое млекопитающее, то есть двуногое, ходящее и держащееся только на двух ногах, известно вам? Что, Рэзван? Хочешь еще попробовать? Млекопитающее, которое передвигается и держится только на нижних конечностях, кто оно? Знаешь его?
— Знаю, товарищ учитель.
— Какое?
— Кенгуру!
Ученики падают со смеху. Смеется и сам учитель, затем просит всех успокоиться. И когда наступает тишина, он увлеченно продолжает:
— Да, конечно, кенгуру, что бы ни случилось, всегда бегает и стоит на двух задних ногах. Садись!
— Кенгуру это сумчатое млекопитающее, которое живет в Австралии. Известны две разновидности — большой кенгуру, вес которого достигает…
— Да, но речь шла о человеке, Рэзван. О человеке говорили мы, а не о кенгуру… Тишина! Продолжаем дальше, дети! Ну-ка скажи, мальчик, сколько у тебя ног?
Я молчу и смотрю на него: он что, с неба свалился?
— Давай посчитаем их. Смотри на меня. Это правая нога, а это левая. Одна нога, две ноги! Одна… Две… А у тебя сколько их?
Это уж слишком. Можно было бы умереть со смеху, если бы не было так грустно. Сажусь на свое место и смотрю в окно: что там, на улице. Во дворе растет вековой ясень, единственное высокое дерево в городе, отсюда, из класса, не видно даже его верхушки.
Но современный педагог не хочет оставлять что-то невыясненным.
— А каково ваше мнение, дети? Правильным ли был ответ Рэзвана?
— Нет! — отвечает класс хором.
— Нет, не так, если кто-то хочет что-то сказать, поднимите руку с двумя пальцами [17].
Но никто не поднимает руку с двумя пальцами.
— В самом деле никому нечего сказать?
— Можно мне, товарищ учитель?
Горбатый. Его тоже не может терпеть наш учитель-математик, замещающий преподавателя биологии. О Горбатом ни в коем случае нельзя сказать, что он со странностями, но язычок у него острый и ядовитый.
— А почему ты не подымешь руку с двумя пальцами?
— Я вам скажу об этом позже. Во-первых, хочу ответить на ваш первый вопрос…
— Пожалуйста. Ошибся или не ошибся Рэзван?
— Ошибся, господин учитель! В том, что в Австралии есть еще другие двуногие животные. Страус, например.
— Я прошу тебя…
— Страус, который сует голову в песок.
— Прошу тебя не безобразничать. Садись!
— Я еще должен ответить на второй вопрос.
— Садись!
— Я сейчас сяду, но хочу, чтобы вы знали: из всех здесь сидящих никто не может поднять руку с двумя пальцами, так как у каждого из нас на каждой руке пять пальцев.
— Я тебя заставлю откусить все остальные!
— Нельзя. Даже каннибалы откусывают чужое мясо, а не свое.
Наш учитель биологии — что поделаешь, учителей не выбирают, как профсоюзные органы, — с возмущением говорил коллегам о своих страданиях на уроке:
— Дело не только в том, что он кретин, он оказывает дурное влияние на весь класс. Рэзван срывает мне уроки. Я вкладываю всю душу в них, а они…
Горбатый привлекал меня не совсем обычным видом — интеллигентные и лукавые глаза, выпуклый череп, длинные сухие руки, короткое деформированное туловище. Когда он замечал, что я смотрю на него с любопытством, он многозначительно клал руки с растопыренными пальцами на свой горб.
— Твоего горба не видно.
И он считал меня калекой. Калека. А я ничего не предпринимал, чтобы объясниться. Я упрямо верил, что это долг моих учителей — не впадать в заблуждение. Если они не были способны приблизиться к истине, если не могли ее познать, тем хуже для них. Чем больше я опускался в их глазах, тем больше падали и они в моих. Только все это для меня уже не имело значения. Мало-помалу я научился не делать различия между преподавателями — какие относились ко мне нормально, а какие нет. Я дошел до того, что мои настоящие реакции автоматически тормозились, когда задавались вопросы, которые мне казались провокационными или поверхностными. Но что еще страшнее — я начал терять веру в себя, а иногда, причем все чаще, задавать себе, вопрос: а может, действительно во мне есть что-то дегенеративное? И дело идет к своей фатальной развязке. Я с жадностью читал биографии людей знаменитых, но с какими-то болезненными отклонениями. Я появился на свет, когда мои родители были уже в довольно солидном возрасте. В детстве они недоедали, жили в нищете, страдали от холода и болезней — это могло отразиться на наследственности. Моя мама провела в больницах до и после моего рождения много времени и даже не смогла вскормить меня. Все это, и вместе взятое, и каждое порознь, могло бы кое-что объяснить. В те годы я чувствовал себя насекомым, запутавшимся в паутине, словно в ткани фальши и путаницы. Сомнения не покидают меня и сейчас. Я не в состоянии навести порядок в этой мысленной неразберихе.
— А чего ты ожидал от армии, Вишан?
— В первую очередь, чтобы она избавила меня от моего прошлого.
— А ты подумал, как это произойдет?
— Откуда я знаю? Может, при помощи более уплотненной программы, больших нагрузок.
— То есть программы занятий, которая не оставила бы тебе времени думать о чем-то другом? Ты надеялся забыть, кто ты, кому ты обязан появлением на свет? Ты хотел вычеркнуть из жизни годы до службы в армии?
— Что-то в этом роде.
— Ну что тебе сказать? Ты ошибся. В такой армии, как наша, ничего подобного произойти с тобой не может. Тебе надо было родиться пораньше. Даже я не застал те времена, когда служба настолько отупляла солдата. Нельзя, понимаешь?
Понимать-то я понимал, но где же выход? Мое прошлое высасывало из меня соки по ночам, как вампир кровь из своей жертвы.
— Но я думаю, что армия, которая способна защитить целую страну от посягательств захватчиков и от стихийных бедствий, может защитить одного солдата от кошмаров, преследующих его.
— Предположим, что мы могли бы заставить тебя забыть о прошлом, подобно тому, как сбрасывают с плеча ненужный груз. Кем бы ты стал? Человеком без прошлого?..
— Стал бы заново рожденным.
— Вот как?.. Значит, дитя, которое еще не стоит на ногах. Мы аннулируем прошлое солдат и принимаем их прямо из пеленок, из рук нянечек… Нет, дружище, армии нужны молодые мужчины, которые прошли первую школу жизни, которые знают и могут столько, чтобы нам осталось лишь научить их стрелять из винтовки, воевать и защищать землю, на которой живешь. Понимаешь?
— Понимаю, товарищ капитан. Но как все-таки со мной?
— Как быть с тобой?..
— Я бы хотел объяснить подробнее, чтобы вы поняли, что именно со мной происходит. Мне кажется, будто меня вытащили из настоящего и бросили в прошлое, я нахожусь в настоящем, а живу в прошлом. Я пытаюсь взглянуть по-новому на все пережитое, переосмыслить каждое происшествие, каждое мгновение. Я не могу заснуть ночью и оттого днем мало на что гожусь.
— Если ты упиваешься этим жалким состоянием воспоминаний, то тратишь время понапрасну и усложняешь свою жизнь.
— Но я каждый раз ищу разгадку, хочу понять, почему все произошло так, а не иначе, и…
— И все-таки, к каким выводам приходишь?
— Что дал осечку. Вся моя жизнь — это цепь ошибок. Я похож на одну из тех пуль, которая задевает цель по касательной и рикошетит в сторону.
— Ты так молод, еще так молод, чтобы думать об этом…
— Я знаю, что в таких случаях говорят: ты, мол, молод, вся жизнь у тебя впереди, за тобой будущее…
— Конечно, ты хочешь знать, как тебе поступать сегодня.
— Я солдат и считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что со мной происходит. Эта болезнь, назовем ее так, по-другому даже и не назовешь, убавляет мои силы. Если дела пойдут так и дальше, в один прекрасный день я упаду под тяжестью своего прошлого, как скотина под тяжестью ярма. И я не думаю, что это можно рассматривать лишь как личный вопрос.
— Если дела пойдут и дальше так?.. Думаю, этого не произойдет. А ты прав, эта проблема касается всех нас. Я дам тебе задание. Тебе это поможет. Ты ведь знаешь: если солдат получает боевое задание, он должен его выполнить даже ценою собственной жизни.
— Знаю.
— Пока не надо ничего делать, кроме одного, — стоять выпрямившись перед своим прошлым, иметь смелость смотреть ему прямо в глаза, без колебаний и без компромиссов. Иметь смелость признать свою вину и не мучить себя тем, в чем ты не виноват. Хватит у тебя смелости?
— Да!
— Вот и хорошо. Но дело не сдвинется с мертвой точки, если ты будешь прятать голову в песок. Отсеки в себе, если есть необходимость, все, что мешает тебе, как врач отсекает скальпелем и выбрасывает язву. Может быть, будет больно, может, будешь кричать, выть, но это необходимо. Я еще не слышал, чтобы кто-то от этого умер. Я уверен, что ты сможешь это сделать!
— Смогу ли я?.. Хватит ли храбрости?.. Но с чем предстану перед моим чудовищем-прошлым? Дань, которую требует от меня оно, не под силу человеку, который ничего не добился, неисправимому, для кого двадцать лет жизни просочились сквозь пальцы и ничего не осталось, неудачнику, упустившему свой шанс. Если дела обстоят так, как вы говорите, я не смогу побороть свое прошлое иначе, как став человеком, совершившим что-то исключительное.
— Что-то исключительное, необычное…
— Именно это я и хотел сказать!
— Героический поступок. Или хотя бы мужественный…
Рядовой Вишан Михаил Рэзван. Артиллерист, первый номер, стрелок-наводчик… До сих пор еще не стрелял из орудия.
Все, чему я научился, — отдавать честь, делать повороты на месте и в движении, прицеливаться, правильно обращаться с оружием и сохранять интервалы и дистанции.
— Очень важно не забывать то, что знаешь и что можешь, и делать это так, как тебя учили.
— Застелить свою кровать утром, вымыть тряпкой квадратный метр пола.
Капитан начинает смеяться. Смех мелкий, плотный, сдержанный, рот едва приоткрыт. Смех человека, который начинает стареть.
— Не будем из-за этого развязывать мировую войну. — И снова выдает порцию смеха.
— Может, ты хочешь сходить в кино, или у тебя есть еще что-нибудь? До которого часа у тебя увольнительная?
Я автоматически посмотрел на часы, вскочил на ноги. Наверное, я стал белым как известь, потому что по-настоящему напугал капитана. А затем начал бормотать что-то невнятное, так что ничего нельзя было разобрать. Командир встал со стула и скомандовал не очень повышая голос, но авторитетно:
— Рядовой Вишан Рэзван!
Он был в майке и носках, но я все же почувствовал благоговейный трепет, будто мы были на плацу или учебном поле.
— Товарищ командир, ко времени «Д» вы должны прибыть к командиру дивизиона.
— Когда именно?
— Осталось еще 27 минут!
Полк располагался в противоположной части города. Чтобы попасть туда от дома капитана, надо было долго ехать на автобусе. Конечно, можно было еще успеть, но не сейчас, когда все направлялись на стадион, на кубковый матч, и транспорт был переполнен. А о такси даже не могло быть и речи.
— Хорошо, — говорит капитан нейтральным голосом и начинает спокойно одеваться.
На самом деле я пришел к нему как посыльный: я был в клубе, смотрел по телевизору передачу для детей о резервации диких животных в джунглях, короче, убивал время, когда вошел сержант из штаба дивизиона.
— Кто знает, где живет товарищ капитан из первой? Надо, чтобы кто-то сбегал к нему домой!
— Я!
— Иди-ка сюда.
Я понятия не имел, где живет наш капитан. К тому же я совсем не знал города. Мою фамилию заносили несколько раз в выходные дни в списки увольняемых, но я не использовал этих возможностей посмотреть город. Я рассчитывал, что, может быть, так, избегая контакта с людьми вне казармы, я смогу избавиться от казавшейся мне до сих пор неизлечимой болезни. На этот раз я имел возможность попасть к капитану и поговорить с ним начистоту. Именно у него дома, а не в канцелярии батареи. Я доложил своему командиру отделения о задании, вернулся в дивизион, где получил срочные инструкции, — и в путь. Капитан должен был явиться в часть через четыре часа. В моем распоряжении оставалось еще достаточно времени. Но как оно летит!..
— Идем!
Полевые сапоги капитана выглядели малоэстетично, приняв форму его деформированных ступней. Но капитан уже давно не обращал внимания на этот свой небольшой недостаток.
Вышли быстрым шагом. Капитан вначале вроде прихрамывал, но через каких-нибудь десять шагов вошел в ритм. Впереди, как на ладони, лежало поле, тропинка делила его по диагонали. Отсюда хорошо было видно расположение полка.
— Сколько километров туда, как ты думаешь?
— Пять.
— Три!
Позже я узнал, что независимо от погоды это был обычный путь капитана в полк и обратно домой. Он бежал методично и равномерно, слегка двигая руками, согнутыми в локтях, сжимая кулаки над круглым, как арбуз, брюшком. Я — за ним, на установленной дистанции, след в след.
Вначале мне казалось, что мы бежим недостаточно быстро, но со второй половины дистанции начали болеть мышцы. Я старался держаться поближе к капитану, бежал не отставая, но словно спотыкался. Наверное, со стороны странно было видеть, как красиво бежит офицер в возрасте и как неуклюже молодой солдат шлепает за ним. Еще через сто метров я почувствовал себя развалиной. Руки, ноги двигались беспорядочно, болело все, что могло болеть.
— Держись за мной! Не отставай! Регулируй дыхание. Не смотри на ноги.
Мне хотелось упасть на пахоту: «Не могу, делайте со мной что хотите!»
Капитан… С распухшими ступнями, с астматическими легкими! Он пыхтел как паровоз, а я, двадцатилетний солдат, не поспевал за ним.
— Давай, давай, еще немножко осталось, заставь ноги слушаться, собери волю в кулак!
Он ни разу не повернул головы, чтобы посмотреть на меня, но точно знал, что происходит сзади, знал по звуку шагов, по свисту дыхания. И вся эта гонка из-за меня. Если бы я сказал с самого начала о цели моего визита, все было бы иначе. А теперь что будет, если мы опоздаем?
— Держись за мной и координируй движения, как я! Больше ничего не нужно.
Мы прибежали вовремя. Я пошел в клуб и опустился на первый попавшийся стул. Через несколько минут на батарее была объявлена тревога. Капитан накоротке объяснил, что едем на учение. Как ни странно, он выглядел более свежим, чем когда-либо.
Мы цепляли орудия к машинам и трогались. Что бы случилось, если бы мы не успели? Только мы тронулись, как капитана начал мучить приступ кашля. На марше работали водители, мы же могли немного отдохнуть и расслабиться. Каждый по-своему. Я принялся снимать потную гимнастерку, чтобы надеть сухую майку. Но когда мы выехали в поле, сержант, увидев, в каком я жалком состоянии, заставил меня закутаться в плащ-накидку.
В правое ухо мне высоким голосом пел солдат. Я держал винтовку, крепко зажатую между коленей, мне нравилось, как воет ветер. В кабине грузовика все еще кашлял капитан.
Когда мы прибыли на место назначения, командир батареи первым спрыгнул с машины и начал руководить решительно и с удовольствием, как в лучшие дни. Около трехсот метров мы толкали орудия. Затем выкопали для них укрытия, накрыли их масксетями, замаскировали травой, листьями так, что даже сами не могли их разглядеть. Мы на восемь минут перекрыли норматив, что было в какой-то степени достижением, но не случайностью: уже много лет батарея капитана доказывала, что хорошо подготовлена к действиям в любых условиях.
— Лейтенант, в вашем взводе недостаточно внимания уделяется бегу. Прошу тебя, потренируй ребят, но систематически и с постепенным увеличением нагрузок. Когда возвратимся в расположение, мы к этому еще вернемся.
Этим лейтенантом был командир моего взвода. Ночью мы поочередно спали возле орудия. Земля была твердой, и уже через несколько минут тело начинало ныть.
Приходилось довольно часто переворачиваться. Завернутый в шинель, я делал это полуавтоматически, почти не просыпаясь. Это была первая ночь, когда меня не одолевали видения прошлого. Ясная, безоблачная ночь с запахами свежей земли и жнивья.
Но уже в следующую ночь, в казарме, я снова встретился во сне со своим прошлым. На этот раз с Горбатым.
Парень с двумя горбами, с интеллигентными глазами, с испытующим и ироническим взглядом, с голосом, напоминавшим блеяние. Ни одна личность не оставалась для меня более непонятной, чем Горбатый. Видение стояло у моей постели и блеяло.
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван, второе отделение, второй взвод, первая батарея. Отлично выполняю стойку «смирно» и все повороты на месте и в движении, умею прицеливаться, погрешности при стрельбе в допустимых пределах. Научился заряжать орудие и прицеливаться через оптический прицел…
— Бе-бе-бе…
— Могу совершать марш-броски и ползти как змея…
— Бе-бе-бе…
— Капитан уделил мне полдня. Мы говорили с ним, как два старых приятеля. Еще у нас было учение ночью… Ты этого никогда не испытаешь, здесь нужны здоровые люди, ты уж извини… Я спал на земле, от которой шел пьянящий ежевичный запах. Я слышал пение скворцов. А утром нашего капитана поблагодарил начальник проверочной комиссии за прекрасную маскировку.
— Бе-бе-бе…
Ударить бы по этой уродливой роже… Никто мне не надоедал больше, чем он, но был ли к кому-нибудь из моих знакомых я привязан больше, чем к нему?
Позже я узнал, что его уродство было связано с трагической гибелью его отца, свидетелем которой он стал. Так что мы оба стали калеками по обстоятельствам, связанным с нашими родителями. Но тогда мы не знали, что нас объединяет. Наверное, наша дружба, если наши отношения можно было назвать дружбой, началась на том уроке географии…
Наш преподаватель географии, как и все смертные не застрахованный от гриппа, стал его жертвой… Его замещала застенчивая девушка-блондинка. Высокая и тоненькая, она казалась хрупкой, как серебряная лесная фея. У нас в классе была кафедра старого образца, довольно высокая, и оттуда преподаватели взирали на макушки наших голов. Девушка же осталась стоять перед кафедрой, слегка опираясь на нее спиной.
Преподаватель географии, который болел гриппом, любил повторять, что занимается с нами математической географией, и то, что он объяснял нам, было последним словом в этой области. У него была выработана схема опроса, в своем роде очень эффективная, по каждой стране, области или части света: площадь, соседи, рельеф, климат, водные ресурсы, население, язык, города, ископаемые, государственное устройство. И он не позволял нам отвечать иначе как существительными и числительными. Если ловил тебя на глаголе, сразу же подозревал, что ты не выучил урока и заполняешь время пустыми фразами. На этот случай у него была любимая поговорка: «Вы мне не веткой по пустыне».
Мы так и не смогли понять смысла этого загадочного выражения: при чем тут «ветка», а «по пустыне», видимо, означало пустую необъятность, которая не могла опереться на конкретные цифры.
Молоденькая учительница даже не пыталась экспериментировать на уроке или проверять наши знания. Главное для нее — обеспечить тишину в классе, самом недисциплинированном мальчишеском классе, в течение 50 минут.
Поединок начался. Мы вертелись, ерзали за партами, сгорая от любопытства: как-то она начнет урок?
— О чем бы вы хотели поговорить на уроке географии?
Вопрос застал нас врасплох, так как мы не привыкли ни к чему подобному. В классе воцарилась тишина.
— Ну что, так трудно решиться?
— Давайте пройдемся сегодня по пустыням, — предложил Горбатый, уважительно вставая.
— Да?
— Да! — выдохнул единодушно класс.
Мы решили, что Горбатый хочет поставить учительницу в трудное положение, заставив говорить о том, о чем уже нечего больше сказать. Мы ждали вторжения в ту область, которая была нам запрещена.
— Хорошо… Выбирайте — Сахара, Гоби, Невада, Синай, Австралийская пустыня…
— Сахара!
— Сахара…
Девушка эта, наверное, была колдунья. Мы тонули в горбах верблюдов, ели холодную и сухую пищу, мы чувствовали, как нас растапливает солнце в течение дня и как ночью пробирает холод. Ноги по щиколотку увязали в песке, мы страдали от жажды. А что творилось, когда началась песчаная буря! То мы открывали какие-то пещеры с наскальными рисунками и знакомились с жизнью людей тех давних лет, то шли по следам исчезнувших цивилизаций, цветущих селений, пробирались сквозь леса, полные всевозможных животных и птиц, переправлялись через реки, ручьи, преодолевали возделываемые поля, оросительные системы. Когда-то здесь жили люди, трудились, любили, надеялись на лучшее, и в конце концов все поглотила пустыня. История имеет и свои грустные моменты. Но, оказывается, какое чудо происходит в пустыне с растениями, которые в таких условиях, казалось, давно погибли?! Если выпадет небольшой дождь, всего лишь в несколько часов они оживают, зеленеют и покрываются цветами.
Я даже точно не помню, куда дошел наш караван, когда мы услышали громкий треск и увидели, как разлетелась на куски кафельная печь в классе. Так как в классе было прохладно, кто-то подкладывал в нее уголь каждую перемену, и он тлел там, в печи, пока внезапно не разгорелся, именно сейчас, на последнем уроке, разнеся плохо вычищенную и не имевшую хорошо отрегулированных горелок печь.
После минуты замешательства, убедившись, что все целы и невредимы, мы обратили взор на молодую учительницу, которая стояла все на том же месте, слегка опираясь спиной о высокую кафедру, со спокойной улыбкой на губах, как тогда, когда говорила нам об исчезнувших цивилизациях: «Так случается, что поделаешь, погибают и крепости, умирают и люди». Красный цветок расцвел у нее на виске, она быстро задергала веками, как бьет стрекоза крыльями, и это был конец.
Прибыли пожарники. Медики и санитары осматривали каждого. Никого не ушибло. Нас отпустили домой. Мальчишки быстро выскочили из-за парт и выпорхнули из класса. Учительницу подняли и унесли. Я оставался на своем месте за партой. Я не мог осознать происшедшее, ожидал, что сейчас очнусь от сна. Впрочем, в классе я был не один. Горбатый скрючился под партой. Класс был переполнен дымом и паром огнетушителей, и Горбатому стало плохо, он не мог держаться на ногах. Ничего, я вынес его на воздух. Он долго не приходил в себя, и я нес его на спине по безлюдной улице. Я даже не представлял, что он такой тяжелый. Время от времени я отдыхал, прислонившись к забору. Горбатый как будто спал. До меня доносились только иканье и бессвязные слова. В конце концов я потерял терпение и начал его трясти:
— Проснись же ты, я не могу больше, проснись же!
Меня охватила неприятная слабость, похоже, я сам был на грани обморока. Но Горбатый так и не пришел в себя. Превозмогая слабость, я поплелся дальше. Едва объяснив его матери, что произошло, я растянулся рядом с Горбатым.
— Ничего, сейчас придет в себя, — успокоила его мать. — Он такой, с ним случается обморок даже от вида зарезанной курицы.
Она положила ему на лоб компресс, уселась на край кровати и начала потихоньку растирать ему ноги, тихо плача. Я хотел уйти, но мальчишка вцепился в меня руками и не отпускал.
— Он стал таким в трехлетнем возрасте, после того как увидел, как расстреляли его отца; его и самого хотели убить.
Расстреляли его отца и хотели убить его… Но я был так изнурен, что не вполне уловил сказанное. Словно случайно услышал реплику из передаваемой по радио пьесы. Женщина начала причитать. Тихо, как на поминках. Она опустила на пол ноги своего сына и тихонько стала растирать их, скорее даже гладить и орошать слезами. Ее причитания могли показаться колыбельной песенкой, если бы не произносилось имя — «Радуле, Радуле», — которое не было именем мальчика. «Радуле, Радуле»…
Высвободив руки из тисков Горбатого, я бросился на улицу, но, придя в себя от свежего воздуха, устыдился своего бегства и остановился посреди двора в непонятном ожидании.
Я брел по улицам задумавшись, пока не вышел к кладбищу. Железная калитка зловеще скрипела на проржавевших петлях. И снова тишина. Кто тебе ответит? Могилы молчали, как молчат могилы. Но у меня был фундаментальный вопрос. А что, Офелия бродила в своем наряде невесты и череп шута Йорика мог скалить зубы только в Дании? Скоро полночь, но где могильщик? Придет или не придет? Свет зажженной спички вырывает из темноты надпись на каком-то кресте: «Спешащий прохожий, остановись на мгновение и задумайся, что тем, кто ты есть, был когда-то и я».
Благодарю! Нет ничего нового под солнцем! О смерти говорили и покрасивее. Однако я совсем не спешу. Здесь погребен летчик. О чем ты думал, парень, когда кувыркался между небом и землей? Наверное, никто из моих знакомых не видел смерть своими глазами так, как видел ее ты. Но ты не хочешь мне ничего рассказать. Хранишь при себе, эгоист, свой маленький секрет. На что он тебе? Спичка догорает, обжигая пальцы. Но у меня полная коробка. В ней тридцать две плюс-минус две спички. Ну хотя бы сова прокричала, что ли…
Что бы мы делали, если бы на свете не было юмора? Но пока одно, другое, есть и у нас дом, есть куда идти, так как каждую козявку тянет в ее гнездышко, вечером или утром, когда придется.
Дома не спали, ждали меня. И не знали, что произошло. Что это, очередной побег из дому? То, что было тогда, в лесу, было детством, во всяком случае, я убегал из пионерского лагеря, не из семейного гнезда. Но сейчас я уже не был ребенком. Чего я хотел добиться? Хотел испытать отца? Ничего я не хотел добиться… Просто отсутствовал дома несколько часов… Несколько часов?.. Правда, уже ночь…
— Придется нам поговорить по-другому.
— Ты думаешь? Я лично не в состоянии.
— Я хочу все выяснить немедленно, сейчас, здесь!
— Не с кем выяснять. У меня глаза закрываются…
— Знаешь что? Я убежден, что ты не тупица, но если…
— Я очень тронут, но мне это безразлично.
— Ты совсем не тупица, но твоя голова забита глупостями.
— Голова хороша, но содержимое попорчено. Что поделаешь, бывает. Но я умираю, так хочу спать. Ты мне разрешишь пройти?
— И эту глупость надо непременно выбросить из головы!
— Хорошо. Но оставим это на другой раз. Я не спал.
— Думаешь, я спал?
— Тем более мы должны отложить этот разговор. Думаю, что это будет тяжелый разговор. Оставь его на потом, когда мы оба будем в лучшей форме.
— Не смей мне дерзить!
— Но разве ты не видишь, что я еле держусь на ногах?!
— Где ты был?
Он был очень категоричным и, несомненно, мог перейти к более жестким мерам.
— Где ты был? — повторил он, направляясь ко мне.
— У женщин!
— У… Где?
— Ты же хотел знать.
— У женщин?
— Ну и что здесь такого?
Рано или поздно все равно это должно было случиться. Ты прекрасно знаешь, что я не глуп. Если бы я был тупицей, то я провел бы ночь на кладбище, читая надписи на могилах при свете спичек. Но так как я не дурак, то пошел по женщинам.
— Кто они?
— Думаешь, я знаю? Понятия не имею. Но все было вполне пристойно. Я падаю от усталости.
— У женщин… Даже если так… Я все-таки должен знать…
— Не слишком ли много ты от меня требуешь? Мне уже семнадцать лет исполнилось, хочу быть самостоятельным. К тому же это нетактичный вопрос!
— Есть разные женщины. Какая-нибудь может окрутить тебя на всю жизнь, если вовремя не принять меры. Заведующий здравотделом представил доклад: снова появились — после стольких лет! — случаи сифилиса.
— Может, мне повезло.
— Человек сам творец своего счастья.
Койка, подушка, голова, напоминающая шар кегельбана.
— Я чувствовал себя уничтоженным. Ты нет?
— Нет.
Странные и неизведанные пути, по которым мы идем, с которых порой сбиваемся. Даже я, который уже знал женщин и у которого было более или менее сложное детство, входил в армейскую жизнь без осложнений с этой точки зрения.
Койка, подушка, маленькая, сплюснутая голова-тыква.
— Мне казалось, что я растворился в этой массе цвета хаки, что от меня ничего не осталось. А тебе не казалось?
— Нет.
Рядовой Стан Д. Стан. Артиллерист, первый номер, третья гаубица. Второй стрелок, когда отделение действует на занятиях как мотострелковое.
Кровать, подушка, и на ней — речкой обкатанный сине-серый валун.
— Я думал обрести свое «я» во время перерыва, но и это было невозможно. Как бы я ни старался, я оставался все тем же номером: стрелком — вторым, артиллеристом — первым, то есть какая-то обезличенность в сапогах. А ты?
— Я наоборот…
Рядовой Стан Д. Стан. Он переживал свой переломный момент, не такой, как у меня, но тоже переломный. С той только разницей, что он преодолел его полностью и находился, похоже, в стадии выздоровления.
Койка, подушка, голова-тыква. Мне почему-то подумалось: окажись мы в море на корабле и накренись корабль на борт, все эти шары, тыквы, валуны, правда, не совсем совершенные в своей округлости, взгромоздились бы один на другой. Ударяясь друг о друга, они перекатывались бы как на бильярдном столе. Вот потеха! А после того как перемешаются, как ты их различишь? Все одинаковые, бери любую наугад — голова как голова, голова солдата.
Койка, подушка, бритая голова. Если все равно надо носить короткие волосы, почему не использовать эту возможность? Что-то вроде эпидемии охватило всех менее чем за сутки. Я единственный не имел желания быть первым.
Пышные волосы, темно-каштановые, слегка волнистые, с прядью, спадающей на лоб, с безукоризненным пробором: ученик Мэргэритеску, самая красивая шевелюра в лицее, предмет его гордости, которому он уделял все свое время.
Урок классного руководителя. Учащийся Мэргэритеску извиняется, что у него не хватило времени подготовиться к занятиям.
— Ну хорошо, дорогой, давай посмотрим, что ты знаешь из пройденного ранее.
Прошлись по всему материалу, но Мэргэритеску на самом деле ничего не знал.
— Выходит, дорогой, у тебя болезнь не сегодняшняя, а застарелая. Видно, тебе не до уроков. Постой, разве не так? Слишком много вертишься у зеркала, чтобы уложить свои космы и полюбоваться ими. А в оставшееся время прогуливаешь свою голову, чтобы ею повосхищались девочки.
И угадал, черт побери. У парня как раз была безответная любовь.
— Но будь спокоен, дружок, найдем мы лекарство и от этой болезни.
Он роется в карманах, затем достает пятилевовую бумажку и посылает Мэргэритеску в парикмахерскую.
— Под нулевку, дорогой, наголо!
Мы не ожидали, что Мэргэритеску безропотно подчинится. Но он автоматически взял деньги и вышел из класса словно загипнотизированный.
Когда он вернулся, его нельзя было узнать.
Меня совершенно не интересовал этот Мэргэритеску, слишком убежденный в своем очаровании, но сейчас он в самом деле был смешон. Налицо был факт злоупотребления властью со стороны учителя, и Горбатый предложил в знак протеста всем постричься наголо. Я был первый, кто его поддержал. Тогда мы были уверены: никто не имеет права заставить нас постричься под машинку, да еще наголо! Не знаю, от кого исходила инициатива, но я без всякого энтузиазма побрел в умывальную комнату бриться наголо в один из воскресных дней, когда у нас было личное время.
Мы становились похожими друг на друга. Каждый самостоятельно брил свою голову перед зеркалом. Во всяком случае, мы были убеждены, что тем самым добьемся от наших волос необыкновенной густоты.
Стан Д. Стан: голова как голова. Возможно, что он никогда раньше не чувствовал себя таким безликим. Пилотки не держались на наших головах. Сползали то на одно, то на другое ухо. А каски? Что и говорить!
— Шагом марш!
Стучали ступнями так, что они, казалось, обрывались. Нога вытянута, колено онемело, «шлеп-шлеп, шлеп-шлеп». Стальные каски, раскаленные на солнце, подпрыгивали на наших бритых головах: «дзинь-дзинь».
— Бегом — марш!
Что человек делает собственными руками… Ясно, что программа обучения не может ждать, пока у нас отрастут заново волосы. Да и лейтенант мечтает, хотя и несколько перебарщивает с методами, чтобы прибавилось у нас немного ума.
— С песней, вперед — марш!
Каски — наш аккомпанемент. «Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь». Удивительно, что из-под них еще не летят искры. Но в любом случае время не потрачено зря.
— И ты почувствовал себя раздавленным как личность?
— Нет.
— И это тебя не утомляло? — спрашиваю я его.
— Это была норма поведения, которую я выбрал добровольно.
Я был трудным учеником. «Вспыльчивый, подозрительный, неуравновешенный, неприспособленный» — так меня характеризовал мой классный руководитель. Стан Д. Стан — ребенок и ученик образцовый. Один из тех, кого всегда ставят в пример его сверстникам на классных часах, на педагогических советах, на собраниях молодежных организаций. Мне знаком этот тип людей.
— И у нас был один такой в классе. Для меня он был безразличен, но многие мои друзья терпеть его не могли — уж очень совершенный механизм. И мы… ты только не обижайся, мы его называли школьным манекеном.
— Почему?
— Всегда в выглаженной и отутюженной одежде, с безупречно подготовленными уроками. Он не подглядывал в тетрадь соседа, но и не давал у себя списывать. Сидел выпрямившись, и у него на пальцах не было чернильных пятен. Кибернетическая кукла, запрограммированная до миллиметра.
— Мне это доставляет удовольствие.
— И он был очень доволен собой.
— Его можно понять. Это значит всегда быть на высоте, в любом положении уметь управлять собой.
— И окружающими тоже, не так ли?
— Может быть, но это неважно.
— Нет, черт побери, важно! Этот тип из нашего класса был чемпионом дисциплины и асом порядка. Он смотрел на нас свысока, с улыбкой превосходства…
Время сна, обязательного послеобеденного сна.
Стриженые головы солдат на подушках — одни сплюснутые, другие вытянутые, все с потертостями от стальной каски. Только мы с моим соседом по кровати шепотом продолжаем беседу. На этот раз глубоко спит и сержант, в противном случае он не дал бы нам лежать с открытыми глазами во время обязательного сна.
— Я не понимаю одного: если ты так привык к дисциплине, если она стала твоей потребностью до службы в армии, то почему тебе сейчас тяжело?
— Стоит ли говорить о прошлом?..
— Не вообще о прошлом, давай начнем с того момента, когда ты не почувствовал привычной почвы под ногами.
— Попробую ответить, но больше теоретически.
— Хочешь, я тебе помогу? Тебе очень тяжело, или стало очень тяжко, — я буду употреблять глагол в прошедшем времени — просто-напросто потому, что ты не можешь более выделяться. Практически ты не можешь быть намного дисциплинированнее, аккуратнее, чем другие, здесь, в армии, где порядок и дисциплина есть норма поведения для всех.
Спят солдаты… Спокойной ночи. У ворот казармы часовые, в коридорах — дневальные. Чутко спит верзила-сержант, готовый укрыть того, кто сбросил одеяло, разбудить того, кто стонет от тяжелого сна, приказать спать тому, кому не спится. Сладкого сна, сержант!
А я в мыслях уже на краю леса, на краю поляны, в тот день и час, когда моя молочная сестра со страхом, с надеждой и убежденностью шептала:
— С нами должно что-то произойти. Ты не чувствуешь?
Я сжал ее трепещущие руки. Моя молочная сестра…
«Нет! — закричал я про себя. — Нет, только не это! Не быть тому, что должно произойти! «Мама моет посуду, отец кости грызет, а мы все делаем наоборот!» Глупее этой игры ничего не придумаешь. Но нельзя же в нее играть вечно». Мы смотрели друг на друга, я и моя молочная сестра, мое самое большое смятение. Мы тянулись друг к другу. Ноги не слушались, словно спутанные невидимыми путами, словно все вокруг противилось, препятствовало нашему безумию.
Глаза девушки… Губы… Мы готовы были утонуть, раствориться друг в друге, как в бездонной пропасти. Казалось, мы уже не справимся с собой, не вернемся в голубой сон детства, где ничего не случится, где никто тебе не предъявит счет.
Губы и глаза девушки… Они совсем рядом. И именно в этот момент металлически сухо зашелестели кусты и из них вышел Горбатый. Весь в паутине, с гусеницами в волосах и на одежде, исхлестанный в кровь голыми, без листьев, ветками. В его глазах искрился свет озарения.
— Идемте, я вам сейчас покажу что-то!..
Как будто мы пришли сюда только ради этого. Не дождавшись ответа, он повернулся и заторопился в обратный путь, прихрамывающий и возбужденный.
Зина узнала в нем одного из городских «пенсионеров» — так называли тех, кто повторно проваливался на вступительных экзаменах в институт. Рассказывал о Горбатом ей и я, но Зину, естественно, он мало интересовал.
Горбатый остановился через несколько шагов:
— Идите, я вам что-то покажу!
Все-таки это был выход из положения.
— Пойдем посмотрим, что он хочет показать.
— Ты что, не видишь, что он сумасшедший? Он же сумасшедший!
Еще крепче сжав ее руки, я тянул Зину за собой.
Нам приходилось бежать, чтобы поспевать за Горбатым. Он отталкивался здоровой ногой и делал настоящие прыжки.
— Он сумасшедший. Да и ты сошел с ума!
— Не совсем и не до такой степени, как надо было бы.
— Я боюсь!
— Опять ты боишься? Нечего бояться.
— Куда он нас ведет?
— Посмотрим, успокойся, ты же со мной!
Мы потеряли Горбатого из виду, но ориентировались на звуки его прерывистого и шумного дыхания, и вдруг неожиданно натолкнулись на него, присевшего на корточки у небольшой ямы. На дне — перламутрово-синее месиво, бесформенная масса желатина и раковин, в спазмах и агонии.
— Вот, видели?
Когда наши глаза привыкли, мы обратили внимание, что яма кишит лесными улитками. Они карабкались одна на другую, с опухшими рожками, вылезшие почти полностью из своих домиков. Горбатый сунул длинную сухую руку в это липкое, зыбкое скопище, достал одного моллюска и опустил на землю. Улитка развернулась и заспешила — насколько она может спешить — к яме, чтобы смешаться с остальными сородичами. Горбатый повторял эксперимент несколько раз, но, как бы далеко он ни относил улитку, где бы ее ни оставлял, она возвращалась туда, где уже для нее не было места, где теснились, давились и агонизировали моллюски.
— Вы видели?
Горбатый поднялся на ноги. Лицо его светилось. Его сейчас можно было назвать даже красивым.
— Это мое открытие. Вы первые свидетели.
Я решил, что он вновь взялся за свои опыты. Однажды Горбатый позвал меня к себе домой, точнее, в превращенный в лабораторию деревянный сарай, чтобы показать, как он режет на части какое-то болотное существо, почти прозрачное, величиною с ноготь, и как из каждой части, большей или меньшей, регенерируется по одному независимому индивиду.
— Что ты положил на их пути?
— Это не опыт. Это открытие… Я сделал его давно, а сейчас у меня есть и доказательства. Вы — мои свидетели. Я не сомневался в успехе, но кто бы мне поверил?! Наш учитель биологии сказал, чтобы я оставил его в покое с этими глупостями. Из журнала мне ответили, что это всего лишь гипотеза, поэтому она не может быть принята всерьез без доказательств. Смотрите. Вот доказательства!
Зина сжала мою руку:
— Я говорила тебе, что он сумасшедший.
— Молчи и слушай. Горбатый умница.
— В случае катаклизмов некоторые живые существа собираются, чтобы погибнуть вместе. Прежде обнаруженным скопищам старых раковин давались другие объяснения. Сейчас перед нами живые существа. Пока живые. И сейчас мне в голову пришла еще одна идея.
— В идеях у тебя никогда недостатка не было!
— Не перебивай. Известно, что во времена бедствий люди собираются вместе. В моменты опасности человеку трудно одному. Легче бороться с несчастьями, когда находишься среди себе подобных, знаешь, что можешь попросить у кого-то помощи, можешь, наконец, сам быть кому-то полезен.
— Но мы имеем дело с моллюсками.
— Каждый из них поодиночке имел бы больше шансов выжить. Травинка, корешок все же сохранились после засухи и нашествия гусениц. Но нет, они собрались в кучу, как будто каждый из них не имеет иной цели, кроме как отдать часть своей жизнеспособности остальным.
— И вывод?
— Стремление к единению характеризует любую форму жизни. Все живое чувствует необходимость иметь рядом другую живую форму жизни в случае опасности.
— Улитки эти собрались просто потому, что здесь, в этой выемке, тень и влага, а вокруг все высушено.
— Ты всегда противоречишь!
— А ты никогда не можешь вовремя остановиться в своих фантазиях. Ты установил, что какие-то моллюски собираются, чтобы умереть вместе, это открытие можешь сфотографировать. Зачем же ты путаешь это с эпидемиями чумы и холеры?
— Конечно, я далеко зашел, но здесь есть над чем подумать: и мне и вам вспомнить, что в человеческой эволюции имели место различные моллюски и козявки, каждые со своими инстинктами, такими, как, например, инстинкт самосохранения. Но выше инстинкта самосохранения стоит инстинкт участия.
— Нам ничего не остается сделать, как поблагодарить тебя за это открытие.
— Ты можешь иронизировать, но это не значит, что я не прав. Никто не хочет ни жить, ни умереть в одиночку. И это повелось издревле, с начала жизни на земле! Каждый человек, что бы ни случилось, остро чувствует необходимость в людях.
— В некоторых с большими исключениями.
— Исключения… Те, кто не чувствовал необходимость в людях, давно умерли. Они стали призраками человечества.
— Аминь!
Мы шли. Девушка шла молча за мной. Следом за нами ковылял Горбатый. Когда мы добрались до поляны, уже смеркалось.
— Вы подождите какую-нибудь машину, а я — прямо через село: срежу угол.
Горбатый протянул нам руку, чтобы попрощаться. Зина не могла сдержать отвращения, как будто коснулась тех улиток в яме. Рука моего друга и в самом деле была липкой и влажной.
— Завтра приду снова. Может, спасу еще кого-нибудь из них.
— Как спасешь?
— Украду с поля люцерну и листья овощей. Потому как не по мне оставлять их, глупых, умирать.
— Сумасшедший, я говорила тебе, что он сумасшедший.
— Ну-ка замолчи!
— И что тогда?
— Правофланговый — рядовой Матей… В колонну по четыре — становись!
— Правофланговый! — кричит, поднимая руку, рядовой Матей, самый высокий во взводе, после чего замирает.
Мы бегом занимаем каждый свое место в колонне. Я — третий солдат во второй шеренге.
— Равняйсь!
Дистанция — расстояние вытянутой руки до того, кто впереди. «Топ-топ-топ» — мелкие шаги для того, чтобы шеренга была как натянутая нить. Мое место в этом мире… Третий солдат во второй шеренге.
— Чувствуй локоть, рядовой! Локоть солдата справа. Локоть солдата слева… Взвод, смирно!
Каменная стена. Монолит цвета хаки. Мне кажется, что наши сердца бьются в едином ритме.
— Взвод, налево!
Пятка левой ноги — одна ось. Носок правой ноги — другая ось. Поворот на 45 градусов. Приставляешь правую ногу к левой. Пятки вместе, носки врозь — образуют угол в 45 градусов. И все одновременно. Синхронно, до десятых долей секунды. Это не очень-то просто.
Вначале мы покачивались, наталкивались друг на друга. Когда начинаешь поворачиваться на пятке одной ноги и носке другой, то рывком отводишь локоть в ту сторону, куда поворачиваешься.
Однажды, поворачиваясь, я попал локтем в ребра или живот соседа. Его звали Стан Д. Стан. Узнал я об этом во время первого же перерыва, когда начал приносить свои извинения. Даже перерывы между полевыми занятиями он проводил за чтением. У него были книги, расшитые на отдельные печатные листы, которые он носил за голенищами сапог. Позже мы познакомились поближе. Первое время Стан Д. Стан чувствовал себя уничтоженным как личность этими отупляющими стойками и поворотами, построениями в колонну и перестроениями. Если я растягивался на земле рядом с ним во время перерыва, он читал мне что-нибудь из тех своих книг приглушенным голосом: «Необходимо знать, что борьба является общей, что справедливость — это борьба и что все рождается из борьбы и необходимости. Надо знать, что части света составляют дуализм и находятся во взаимной противоположности: суша делится на горы и низменности, вода — на воду пресную и воду соленую… точно так же дело обстоит и с временами года: зима — лето, весна — осень… Мы плывем по тем же проточным водам, мы есть, и нас нет. Для живых существ стать водой означает смерть, а для воды означает смерть стать сушей. Вода все-таки рождается из суши, а живые существа из воды…»
— Правофланговый — рядовой Матей… В походную колонну по четыре — становись!
Рядовой Стан Д. Стан засовывает странички своего Гераклита за голенище сапога и бегом направляется на свое место в колонне. Ну и парень!
— Нале-во! Равняйсь!
«Топ-топ-топ»… Выравниваемся по кончику носа того, кто стоит во главе шеренги, стоит не шелохнувшись, как статуя.
Лейтенант с часами в руке хронометрирует. Ясное дело, мы не укладываемся в норматив.
— Разойдись, бегом — марш!
И опять все сначала…
— Ты обладаешь всеми качествами солдата, ты прирожденный воин, — говорил тому образцовому ученику из нашего лицея учитель, в молодости преподаватель военного училища.
— А я, учитель? — спрашивал я, скаля зубы.
— А ты, Вишан, если и попадешь когда-нибудь в армию, то с гауптвахты вылезать не будешь. На хлебе и воде… Но ты не попадешь в армию!
— Почему это не попаду? Что, туда попадают по протекции?
— Если бы так, то у тебя были бы еще шансы… Но нет!
— Что нет?
— Ты не годен для службы!
Так просто, из духа противоречия, как обычно, я проинформировал преподавателя, какой у меня рост и вес.
— Разве не соответствую стандарту, товарищ учитель?
— Я не говорю, что ты не соответствуешь. Но ведь ты освобожден от службы!
Позже я узнал: мой отец и здесь обо всем позаботился заблаговременно. Я состоял на учете одной из медицинских служб, периодически проходил осмотры. Лишь спустя три года мне удалось попасть в армию.
— Равняйсь! Смирно!
— С песней вперед — марш!
В тени одного дуба…
Рядовой Стан Д. Стан на расстоянии одного шага впереди справа от меня. На его стриженом черепе пляшет стальная каска.
— Громче!
Пою во всю мощь легких.
Это для освобождения от навязчивых мыслей, дум, ностальгии, сожалений, воспоминаний.
— Рядовой, направо!
Теперь ответственность за тебя несут другие. Главное выполнять приказы. Остальное — на ответственности командиров. Идет ли снег, идет ли дождь с громом и молнией — они знают, что надо делать, ответят, если придется. Сержант, наш верзила-сержант получил взыскание за то, что у двух солдат из его отделения при проверке обнаружили потертости на ногах.
Если у тебя трет сапог, если болит зуб — нужно лишь доложить, и все решится.
Когда тебе приказывают бежать, ты знаешь, что не пробежишь больше, чем требуется. Когда тебе приказывают прыгать через забор, ты знаешь, что не сломаешь шею. Когда тебе приказывают перейти через реку, ты знаешь, что не утонешь. Кто-то за тебя отвечает.
Не отвечаешь за собственную жизнь. Не отвечаешь за собственную смерть. Не отвечаешь за дорогу, которую не ты выбираешь.
— В колонну — становись!
Солдаты справа. Солдаты слева. Перед тобой и за тобой солдаты.
— С песней — марш!
Солдаты! Начинаем движение одновременно. Дышим в едином ритме. Двигаем руками в одном темпе. Сердца — и они стучат, конечно, в едином ритме. Поем громко, насколько дозволяют легкие. Если приказано, значит, так надо. У меня нет другой заботы, кроме как исполнять команды. Кто-то другой позаботится, чтобы я не только вовремя поел, но и съел всю порцию. Порция, вычисленная в калориях и до миллиметра дозированная по количеству протеина, глюкозы, жиров, минеральных солей и витаминов — всего ровно столько, сколько нужно для жизнедеятельности организма. Кто-то другой позаботится, чтобы ты вовремя лег спать и вовремя поднялся, чтобы ты спал, сколько положено, получил чистое белье, чтобы не промокали ноги, чтобы не натирали сапоги, чтобы регулярно чистил зубы, чтобы наращивал мускулы, делал свое тело сильным и закалялся духовно. — Громче!
Возьми меня, Георгий милый,
на службу в армию с собой.
Тебя бы взял, но ведь с любимой
не будет службы никакой.
Когда мы входим в город, девушки распахивают окна. Какие окна в этом городе!
Скок-скок. Горб подпрыгивает на спине Горбатого, как переметная сума. Или, по крайней мере, нам так кажется. Одна нога длиннее, другая — короче, руки болтаются вдоль туловища, доставая почти до колен.
Мы не смогли воспользоваться теми двумя палаточными домиками, за которые заплатили по квитанции. Прибыли какие-то туристы по линии туристического бюро «Побережье», и нам ничего не оставалось, как сделать гостеприимный жест: «Пожалуйте-ка в постельки, а мы можем и на земле переночевать».
— Ну и положеньице, сами видите… — разводит руками тот, кто немногим ранее заставил нас заплатить за два палаточных домика.
— И что нам теперь делать?
— Да брось ты, как будто не знаешь сам! — Он расплывается в двусмысленной улыбке, подмигивая мне, за что я готов вцепиться ему в горло.
— Дождь не идет, не идет снег, земля сухая и теплая. И не жесткая… Да я в вашем возрасте…
Но дело не во мне. Деньги возвратить он, конечно, не может, они уже в бухгалтерии положены на счет. Завтра-послезавтра нагрянет финансовая проверка, скажет: ты что, играешь государственными деньгами?
За оставшиеся у нас 25 лей администратор находит в каком-то пыльном углу изношенную, списанную палатку я протягивает нам. Кроме того, якобы от него лично мы получаем две раскладушки, настолько пропитанные потом, будто их возили под лошадиной попоной. Но какие претензии могли быть у нас, ведь мы ничего другого и не хотели, как убежать. Вот и убежали. Остальное не имеет значения.
— Чао, шальные!
— Чао, парень!
Вот и Дора, боже, что за имя! Дора — одна из красавиц женского лицея. С ней я достаточно хорошо был знаком: в составе сборной спортивной команды школ мы часто разъезжали по району то на автобусе, то поездом.
— Ты что здесь делаешь, безумец? Таким же безумцем и остался?
— А ты?
— Я с этими туристами… Я их уже устроила и совершенно свободна.
— Ты с ними? А я-то удивляюсь, почему остался без палаточного домика.
— Остался без палатки? Да ты действительно забавный.
— Мне больше некуда деваться, как забраться к тебе в постель.
— Все такой же сумасшедший. А что, если я не одна?
— Дай ему макового сока, чтобы заснул.
— А ты заслуживаешь этого, сумасшедший?
— Потом мне скажешь.
— А эта девушка… Она не из моих туристок, у меня только старухи немки!
Это про мою молочную сестру, что ожидает в стороне.
— Я вас представлю друг другу!
— Ты ли это, милая, — искренне удивляется Дора. — Послушай, я тебя не узнала.
— Ну?..
— Ты чем занимаешься?.. Поступила на этот раз?
— Нет, не поступила. А ты?
— Брось, дорогая… Я уже даже и не думаю.
Дора, краса женского лицея, вышла замуж как раз во время приемных экзаменов в вуз за какого-то солидного типа с ее улицы. Этот тип большую часть времени находился за границей, не знаю точно, чем он занимался — то ли сбытом, то ли куплей каких-то машин и оборудования. Считалось, что это хорошая сделка для обеих сторон. Для представителя фирмы небезразлично, с кем прилетать в международный аэропорт, с кем появляться в отеле, на приемах.
Правда, пока Дора оставалась в стране, чтобы подучить иностранные языки, к которым не проявляла никакого интереса во время учебы в школе. Как сложилась ее семейная жизнь, я не знал. Было известно, что представитель фирмы посылает ей открытки и посылочки, и больше ничего, а его молодая жена берет уроки французского, английского и немецкого, а в летний период сотрудничает с местным отделением по туризму в качестве гида на подхвате.
— Сумасшедшая жара в городе, — вздыхает Дора. — Можно получить солнечный удар.
Несмотря на то что дело идет к вечеру, за спиной у нее по-прежнему болтается огромная шляпа типа «сомбреро». Блузка-марлевка настолько тонка, что кажется прозрачной даже сейчас, с наступлением сумерек. Зеленые брюки, ясное дело, из посылки, сверхэластичные и сверхоблегающие, подчеркивают совершенство форм. Очертания губ, зубы, овал лица, лоб, брови, нос — все как будто специально создано для рекламы. Известно, что Дора позировала для одного из проспектов, рекламирующего для Скандинавии красоты курортов «Венера», «Юпитер» и «Сатурн» [18].
Оркестранты, которым неплохо заплатили, вовсю пилят по струнам скрипок и бьют в барабан. Туристы, успев по нескольку раз сфотографироваться и поужинать, расходятся по палаточным домикам, чтобы лечь пораньше спать.
Официант, с устрашающими усами и напускной серьезностью, еле волочил ноги от одного столика к другому. За одним столиком какие-то толстомордые — попробуй не подойди, за другим — лесорубы с туго набитыми кошельками, а кто же займется нами?
— «Большая скука жить на этом свете», — цитирую я чьи-то слова, чтобы нарушить молчание.
— А я никогда не скучаю, — откликается Дора.
— Да разве можно тебе верить?
— А почему мне нельзя верить?
— Этот ротик как будто специально создан для обмана.
— Да нет, — смеясь, защищается молодая женщина.
— Тогда для других прегрешений?
— Сумасшедшим ты был, сумасшедшим и остался, — прищуривается она.
Моя молочная сестра тоже не дает выбросить себя из игры.
— Я бы хотела, — говорит она, — потанцевать.
Как я ей откажу? На кругу мы только вдвоем. Танцуем при свете звезд: электрическое освещение выключено — наверное, экономят. Зина вдруг обвивает руками мою шею и словно засыпает у меня на руках. Для оркестра это хороший повод сделать перерыв. Подойдя к столику, я говорю Доре:
— Посмотри, Зина не очень хорошо себя чувствует, надо бы уложить ее в постель.
Жена «представителя» старается выглядеть озабоченной и даже пытается поддержать Зину с другой стороны. Мы отводим ее в ту допотопную палатку и укладываем на раскладушку.
— Ты чувствуешь себя лучше? — спрашиваю я.
— Не правда ли, ты чувствуешь себя лучше?
— Приляг, и ты увидишь — все пройдет.
Мы боялись встретиться взглядами. Я набросил второе одеяло Зине на ноги и вышел без объяснений. Вышла и Дора.
Некоторое время мы шли молча.
— В котором домике ты остановилась?
— Мне тоже не хватило домиков, дали палатку.
— Ты одна?
— И все-то ты хочешь знать!
— Такой я любопытный по натуре. Ну?
— Секрет.
— Не шути…
— Я же говорю тебе: большой секрет.
Протягивает мне руку. Все искушения мира — там, за пологом палатки. Она оставляет меня и уходит. Оркестранты и те собрали свои инструменты и ушли. Я один на этой жалкой аллее. Не перевелись еще дураки на белом свете. Будь что будет. Вползаю, как змея, на животе под полог палатки.
И до рассвета мы стараемся убедить друг друга, что счастливы.
— Я не пойму, кем ты хочешь стать. То ли философом, то ли дипломатом?
— Человеком в этой стране.
— Но с какой профессией? Военного историка?
— Почему только историка и почему именно военного?
— Если судить по тому, как ты готовишься… Вижу, тебя очень занимает положение в мире, новые виды вооружения, соотношение сил… Или, может, ты хочешь стать кадровым военным?
— Ни в коем случае, с чего ты это взял?
— С некоторых пор у тебя очень много рвения.
— Стараюсь как могу.
— И у тебя неплохо получается. Тебя уже дважды подряд отметили во взводе и один раз в батарее.
— Это не было моей целью.
— Ты как-то говорил об обезличивании, безымянности положения солдата.
— И сейчас могу об этом поговорить.
Мы мыли лестницу. Вооружившись большой тряпкой, я взял на себя основную часть работы, а он уже заканчивал — полоскал свою тряпку в чистой воде.
— Ты все делаешь с большой уверенностью.
— Это подходящее слово. С уверенностью. Что, правда, не означает — с удовольствием.
Рядовой Стан Д. Стан. Его застали в умывальной комнате одного, выполняющего упражнения. «Направ-во! Налево! Кру-гом! Смирно!» Он не только подавал сам команды, но и делал сам себе замечания. «Плечи на одном уровне, взгляд больше обращен вперед… Подобрать колени… Слышишь?»
Его и выстрелом из пушки нельзя было в эту минуту отвлечь, уверяли те, кто увидел его занятия с черенком метлы. «Оружие на пле-чо! К но-ге! На пле-чо! К но-ге!»
На какое-то время он замирал перед зеркалом, как будто советуясь со своим отображением, затем отступал на шаг назад и… «Слушай мою команду!»
И он сейчас мне рассказывает басенки, что это ему не доставляет удовольствия, что речь идет всего лишь об уверенности. Нет, цыпленочек, я эту наживку не проглочу — этот вопрос надо выяснить. Если мы с тобой друзья, то не втирай мне очки… Но мы уже заканчиваем мыть последнюю ступеньку лестницы. Остается вынести грязную воду, ополоснуть ведра, выстирать тряпки, развесить их сушиться и вымыть руки.
В умывальной комнате весь наш взвод, все с ведрами и тряпками. Ситуация, не подходящая для выяснения отношении, к тому же через две минуты прозвучит сигнал сбора.
На учебном поле во время первого же перерыва я нахожу его за колючим кустарником. Как обычно, он вытащил какие-то листочки из-за голенища сапога и читает лежа на боку. Растягиваюсь рядом. Он делает мне знак, чтобы я молчал и слушал.
— Ты закрываешься в умывальной комнате в обнимку с черенком метлы…
— «Сделаем так, прошу тебя, Люцилий, чтобы наша жизнь, как и ценные металлы, оценивалась весом, а не объемом. Давай измерять ее делами, а не продолжительностью».
— С черенком метлы, который ты использовал как оружие и упражнялся перед зеркалом…
— «Ты хочешь знать, чем отличается человек, который выполнил все обязанности человеческой жизни и попал благополучно к всевышнему, от того, кто провел годы в изобилии? Первый живет и после смерти, другой же мертв до своей смерти». Мертв до своей смерти, Вишан!
— Да ты свихнулся… А я один только не верил, что ты свихнулся, хотя были на то причины…
— «Ты спрашиваешь, сколько он прожил? Прожил, продолжив свой век в последователях, оставаясь постоянно в их памяти».
— Ты от меня что-то скрываешь! Это нечестно!
— «Это не означает, что я бы отказался продлить жизнь еще на несколько лет. Я утверждаю также, что ничто не убавило мне счастья жизни, несмотря на то что она подходит к концу. Ибо я подготовился давно к этому дню, который надежда моя жаждет определить мне как последний, но и не было дня, на который я не смотрел бы как на последующий».
— Если ты совсем выжил из ума, мне ничего не остается, кроме как…
— «Зачем спрашиваешь, когда я родился? Каждому свое. Точно так же, как человек маленького роста несовершенен от природы, точно так же жизнь в какой-то короткий отрезок времени может быть несовершенна. Возраст — это нечто внешнее».
— Никто не берется за черенок метлы в свое свободное время просто так, ради развлечения!
— «Не от меня зависит, сколько живу, но от меня зависит, сколько бы я ни жил, быть». Быть, Вишан! То есть прожить жизнь, а не пройти мимо нее!
— Это и есть цель, которая является для тебя главной?
— «Спроси меня, какая самая большая продолжительность жизни? Жить, пока не станешь мудрым. Тот, кто постигнет мудрость, коснется не самой отдаленной цели, а цели самой видной. Он возвратит природе жизнь лучшей, чем та, которую он получил от нее».
— Сократ?
— Сенека!
— Хорошо! Оторвись и послушай меня.
— Бишан, отстань! Дай мне дочитать. Сейчас закончится перерыв, а осталось всего несколько строчек.
— Зачем это ты занимаешься самоподготовкой в умывальной, а мне говоришь, что тебе это не доставляет удовольствия?
— Ты что, чокнутый?
— Ты можешь говорить и на таком жаргоне, который не очень тебя украшает, только объясни мне, что происходит.
— Сначала ты мне скажи, что за дурацкая мысль тебя преследует?
— Моя мысль такова, какой я ее выразил. Ты готовишься стать кадровым военным? Ребята говорили, что, когда ты перед зеркалом авторитетно приказал: «Слушай мою команду», ты преобразился, как маленький Наполеон, когда тот бегал по уголкам сада военной школы.
— Дураки они!
— Если ты не загорелся мыслью стать великим полководцем, значит, ты тронулся.
— Мне жаль, что я тебя разочаровываю, но, насколько я знаю, — ни то и ни другое.
— Если подумать, то может быть и третья версия.
— Хватит этих глупостей, я больше не вытерплю.
— А ради чего же ты говорил о комплексах? Об обезличке, о том, что приходится, как автомату, выполнять какие-то приказы и так далее. Это говорил именно ты, образцовое по собственной инициативе дитя и ученик. Нет, ты вспомни. Разве ты не говорил: «Понимаешь, я должен преодолеть кризис, беря на себя инициативу отрабатывать упражнения дополнительно, в свое свободное время, и никому до меня нет дела»?
Рядовой Стан Д. Стан, укоризненно почмокав губами и не сказав ни слова, повернулся на живот и, опираясь на локти, начал читать, всем своим видом демонстрируя полное безразличие ко мне.
— Ну-ка оставь своего Сократа или я тебя стукну!
— Сенеку!
— Ну пусть Сенеку, да кто бы там ни был! Закрой книгу!
— Чтобы слушать твою чепуху?
— Не дай мне помереть дураком.
— От этого не умирают.
— Знаешь что? Я прошу тебя!
— Ну ладно, слушай, старик. Только хорошенько раскрой уши, потому что повторять я не буду.
— Идет!
— Мой личный кризис имел, так как я уже пережил его, две ступени. Одну, о которой мы с тобой говорили и о которой ты очень хорошо знаешь, я называл растворением в неизвестности. Полное подчинение командам «Направо!», «Налево!», «Кругом!», «Оружие на плечо!», в которых не остается места для тебя как личности, у всех все одинаково. Ведь и ты находил утешение в подобной практике, потому как она освобождала тебя от видений твоего двусмысленного прошлого.
— Оставь в покое мое прошлое!
— Я спрашивал себя, в чем польза, настоятельная необходимость подобных упражнений? Понятно, что надо научиться стрелять из винтовки, орудия, уметь ползать, совершать перебежки, окапываться в траншее, бежать в противогазе, взбираться на стены, на деревья, носить тяжести, бросать гранаты, уметь пройти сквозь огонь и воду, подвергать жизнь опасности, если придется. Все, что необходимо солдату, чтобы защищать родину, жить, бороться и даже умереть во имя нее. Но чего ради ежедневно выполнять различные стойки, повороты, упражнения с оружием, зачем все эти сборы, перестроения и перемещения со строевой песней?
— И сейчас ты все это осознал?
— Ну конечно!
— И сразу же бросился к метле, чтобы заниматься перед зеркалом в умывальной комнате… Что же будет, когда ты начнешь петь строевые песни, ведь ты знаешь, какая там акустика! Ну хорошо, к какому же выводу ты пришел?
— Что все то, что я тебе перечислил, — это неотъемлемая часть солдатской службы, причем на сегодняшний день — во всех армиях. Значит, в этом есть здравый смысл… Безусловно, есть здесь ошибка и сержантов, и лейтенанта, которые не заставили нас понять, в чем смысл этой, на первый взгляд, муштры.
— Ого! Ты уже начал критиковать старших…
— Не перебивай. Если требуется выполнять все эти стойки, повороты и приемы, значит, надо их выполнять как можно правильнее.
— Ну а вторая ступень твоего переломного момента?
— Я понял, что необходимо сформировать определенные навыки, довести до автоматизма и поддерживать их.
— Смотри-ка…
— В этом была наибольшая трудность, причем не столько в самом исполнении, сколько в плане осознания.
— А для чего так необходимо иметь эти навыки с этой твоей новой точки зрения?
— Если ты формируешь и поддерживаешь их посредством тренировки, все становится намного легче и проще, а главное — без нервных затрат.
— А как быть тогда с личной свободой, о которой ты так пекся?
— Да нет, ты не понял. Тебе это может показаться парадоксальным, но именно автоматизм оставляет больше свободы для действий. То есть, не растрачиваясь на второстепенном, ты высвобождаешь себя для главного…
— Ты гений!
— Человек давно открыл преимущества автоматизма, и ему не было стыдно «ставить на автомат» многие свои функции, такие, как дыхание, ходьба, жевание. Если бы ему приходилось концентрировать постоянное внимание на том, как передвигать ноги, как вдыхать и выдыхать, как открывать и закрывать рот, ему бы не оставалось времени ни на что другое. А уж о механизмах адаптации к окружающим условиям, которые создает и без которых не может существовать цивилизация, и говорить нечего.
— Из-за этого ты упражняешься в умывальной?
— Я отстал немного, надо признаться.
Он совсем не глуп, этот парень! Чувствую, что он начинает оказывать на меня влияние. Что ж, посмотрим. Поднимаюсь на ноги. Нашего взвода и след простыл.
— Ну вот, занимались, Стан, твоими автоматизмами, а они, оказывается, не действуют в отношении времени, отдай их в починку, парень!
Взвод ушел без нас. Но не так страшен черт, как его малюют. Это всего лишь внеочередная смена позиции. Лейтенанту пришла в голову мысль:
— А ну, ребята, соберемся тихо и выясним, есть ли у этих двоих чувство времени и присутствие духа.
Они переместились в долину, слегка поросшую лесом, и принялись копать индивидуальные окопы в соответствии с сегодняшним планом занятий. Нам пришлось работать с удвоенной энергией, чтобы догнать их. Когда закончили, мы были измождены.
Ребята посмеялись над нами от души и нарисовали на нас карикатуру, а лейтенант серьезно заметил, что если на первых порах нам это сошло с рук, то позже подобный проступок может повлечь большие неприятности.
— Правофланговый — рядовой Матей… В походную колонну по четыре — становись!
— Похоже, этот ребенок видит нас насквозь.
— Вздор!
— Мне как-то не по себе. Такое чувство, будто тебя всю ощупывают глазами.
— Смотрит как баран на новые ворота.
— У меня такое впечатление, что он про себя обсуждает нас.
— Он просто ничего не понимает.
— Мне кажется, что он слишком рано созрел. Он выглядит не как обычный ребенок его возраста.
— Это уж точно, не вполне обычный ребенок для своего возраста. Но не в том смысле, в каком вы думаете.
— А вы думаете, что…
— Он тупица. Неизлечимый тупица. На уроке из него ничего не вытянешь. Лучше бы председатель отдал его в школу для умственно отсталых детей, там бы он научился хотя бы щетки делать. У него, видно, от отца высокомерие.
Они говорили у кафедры шепотом. Новая учительница, которая появилась в школе всего лишь несколько дней назад, и классный руководитель, который испытывал потребность поскорее помочь ей сориентироваться. Я не слышал, о чем они говорили, но читал все по губам и по выражениям их лиц, так что новая учительница была в какой-то степени права.
Если и могло меня пугать что-то после того, что со мной произошло, так это открытие в себе странного свойства угадывать мысли людей. Мне казалось, что я могу видеть их насквозь, как через прозрачное стекло, читать их мысли, чувства, угадывать намерения, реакции. И это была не только иллюзия. Я столько раз в том убеждался. Обычно я писал на клочке бумажки, как поступит и что скажет определенное лицо при определенных обстоятельствах, совал эту записку в карман и провоцировал встречу, которая была необходима для моего эксперимента. И каждый раз все происходило точно так, как я и предугадывал.
Возможно, в этом не было ничего необычного. Такой опыт мог с успехом проделать любой ученик, так как большинство наших преподавателей формировали определенный стереотип поведения. Каждый со своими странностями, выражениями, словами-паразитами, манерами, реакциями, слабостями и автоматизмом, что давало возможность обо всех, вместе взятых, в рамках конкретного учебного коллектива сказать: личность ясная, известная.
Однако не у всех моих товарищей было такое болезненное любопытство, как у меня.
Именно в этот период мой отец начал переживать то, что можно было назвать драмой всей его жизни.
Я учился еще в первом классе лицея [19], когда он начал работать в новой административно-территориальной организации страны. Район наш должны были расширить и сделать уездом. Всеобщий подъем охватил жителей нашею города. Значимость и преимущество этого были неоспоримы. Это означало — новые промышленные предприятия, жилые массивы, асфальтированные улицы, канализация, паровое отопление. Отец мой, которого я и так не видел никогда усталым, сейчас словно еще помолодел и стал более деятельным.
— Не пощадим своих сил, товарищи, чтобы быть на высоте тех больших задач, которые стоят перед нами, — говорил он в любых обстоятельствах.
Но высота оказалась очень хрупкой для него.
Вначале было недоумение. Как, мол, могло такое случиться именно с ним, который… Который по призыву партии ушел с железной дороги, стал партийным активистом, ходил из села в село, спал где придется, питался твердыми как камень баранками и колодезной водой. Летом к этому рациону добавлялись фрукты с деревьев, растущих по обочинам дорог. Уехал в школу по подготовке кадров в первую неделю после свадьбы. Принял район, в котором только за один год сменилось четыре председателя, самый тяжелый район в уезде, в период классовой борьбы, изоляции кулачества и привлечения беднейшего крестьянства и середняков к коллективизации хозяйства на добровольных началах. Семнадцать лет стоял во главе района. И выполнял свой долг хорошо. Район всегда был на виду, а однажды даже стал первым в стране. За семнадцать лет отец ни разу не брал отпуска, не был ни на одном курорте: он даже не знал, какого цвета Черное море. Так он трудился. С полной отдачей, готовый на самопожертвование.
Но сейчас на сессиях депутатов, на народных собраниях на различных уровнях обсуждались только вопросы будущего уезда, а доклады об истории района были редкими. Люди вошли во вкус дискуссий, с удовольствием выдвигали предложения и не упускали возможности открыто заявить, что некоторые проблемы можно было бы решить и раньше, если бы не определенная инертность со стороны местных Органов, самоуспокоенность, отсутствие инициативы и тому подобное. На одном из совещаний в области наглядно показали, что 92 процента плана капиталовложений замкнули на областной центр и только 8 процентов отвели районам. Выступивший на совещании отец убежденно критиковал вышестоящие инстанции, которые действительно начиная с 1950 года и до настоящего момента не внесли каких-либо существенных изменений в план развития нашего района.
— Мы не распоряжаемся даже доходами по местному плану. Пока даже налоги за рынок для скота тоже идут в область.
Но критика распространяется как снизу вверх, так и сверху вниз. Стало быть, соответствующий район не просил, не выходил с предложениями, не проявлял никакой инициативы, не отстаивал. Более того, когда какое-то министерство хотело построить в районе такой-то объект, местные власти, вместо того чтобы поддержать инициативу, опоздали с выбором места и представлением министерству предложений по строительству названного объекта, пока соответствующее министерство, поджимаемое сроками, не перевело капиталовложения на другую стройку, где не встретило никаких трудностей.
— Вас самого, товарищ председатель, устраивало до поры до времени положение, при котором не вносились коренные изменения, но так больше продолжаться не будет. Скажите нам открыто, в будущем вы лично…
— Я обязуюсь…
— Вы уверены в том, что обладаете необходимыми данными, чтобы возглавить выполнение стоящих перед районом задач? Ответа мы не требуем немедленно, надо чтобы вы тщательно все проанализировали!
— Следует ли это понимать, что вы во мне сомневаетесь? — спросил отец, сдерживая гнев, и, не ожидая ответа, продолжал: — Правда в том, что нашей основной целью было социалистическое преобразование сельского хозяйства и укрепление именно этого сектора. Однако прежде всех удовлетворяла наша деятельность. Никто не ориентировал нас и не одергивал: что же вы не занимаетесь другими проблемами? Возможно, были ошибки…
— Были. Без «возможно»!
— Но были ли это только мои ошибки? Надо мной стоят товарищ Первый, районный партийный комитет, его секретари, областное начальство. Я работал в соответствии с поставленными ими задачами и инструкциями, которые старался выполнить как можно лучше.
— Мы здесь не обсуждаем руководство. Мы говорим о будущем нового уезда.
— Сделаем, товарищи… Так же как до сих пор занимались сельским хозяйством, займемся теперь промышленностью. И планированием. И градостроительством. Правда, у нас нет опыта. Но откуда ему быть?
Он вернулся с совещания с настроем на большие дела. Но уже скоро появились первые признаки неуверенности в себе. Присутствуя на заседаниях различных комиссий и комитетов, которые перестраивали район в уезд, отец столкнулся с новыми, неизвестными ему методами работы, которыми тем не менее с легкостью оперировали некоторые из его подчиненных, ранее не замечаемые им. Любая ситуация, новая или старая, была предметом исследования. Масштабы деятельности, интенсивность — все переводилось в формулы и математические расчеты. Он впервые узнал, что принятие решения означает на самом деле выбор одного из наиболее оптимальных вариантов. Неужели все эти решения, которые он подписывал в течение семнадцати лет, основывались лишь на докладе, включавшем в себя единственное предложение и исключавшем любые другие?
Как же так? Если могут конкурировать столько вариантов, это значит, что ни один из них не совершенен! Однако эти парни продолжали утверждать, что даже само решение не лишено риска. Риска, который тоже надо было брать в расчет, чтобы нейтрализовать или смягчить его возможные последствия.
— Да вы что, с ума сошли? Зачем нам риск? Мы что, частные предприниматели, мелочная лавка «Моисей и сыновья»?
— Самый большой риск, товарищ председатель, это не учитывать риска. Именно этот риск мы отбрасываем в сторону.
— И ты думаешь, что до сих пор…
— Вы знаете лучше…
— Что я знаю? Что?
— А то, что мы рисковали много раз и каждый раз расплачивались за это.
— Да? А где вы были? Вы хоть раз пришли ко мне, чтобы положить на стол вот эти расчеты, которые вы делаете сейчас? Вы лишь ждали создания уезда, так как в районе, видите ли, для вас, умных, места нет…
— Я вносил разные предложения. Но до вас мы не дошли. Заведующий организационным отделом и заведующий плановым отделом высмеяли нас. Знаете, как они прозвали меня? Маглавид! Сейчас меня все так называют — волшебник Маглавид.
Я отчетливо регистрировал все состояния, через которые он прошел, — от недоумения к гневу, сомнениям, заблуждениям, неуверенности, слабости. И я даже пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему. А ведь тогда он нуждался в чьей-то помощи, скорее всего, именно в моей.
Как-то вечером он почти свалился на стул в кухне, повернулся спиной к столу и позвал меня:
— Ну-ка подойди ко мне сюда!
Я подошел с нарочито безразличным видом.
— Поближе, я не съем тебя!
Он обхватил меня руками за бедра и притянул к себе:
— Хотя бы ты…
Я смотрел на него так безучастно, что он даже не окончил фразу, которая, я предполагаю, была бы сентиментальной. Его охватила бессильная, усталая ярость.
— Не делай из меня посмешища, или я убью тебя!
Было ясно, что он хочет с этого момента передать в мои руки честь и авторитет семьи. Но я не чувствовал себя готовым принять у него эстафету, а уж тем более облегчить его положение.
— Выйди вон, — оттолкнул он меня последними остатками своего авторитета, после чего отвернулся к столу и бессильно опустил голову на руки.
Свою драму он переживал в одиночестве. А я свою. Каждый в свое время. Я был жестоким ребенком!
— По какому праву мы судим родителей?
— Хочешь не хочешь, — говорит Горбатый, — а все равно к этому придешь. Все приходят. Каждый родитель хочет иметь идеального ребенка, но еще и дети хотят иметь бесподобных родителей.
— Думаю, ты прав.
— … И если первые могут согласиться на компромисс, то для вторых это невозможно. Родители могут надеяться, что семья, школа, время, общество, жизнь в целом внесут какие-то еще коррективы. Однако детям нечего ждать «повзросления» родителей.
— Что тебя беспокоит? Твой отец?.. — спрашиваю я Горбатого.
— Мой отец… Если ты меня и видишь таким, какой я есть, то это в некотором роде из-за него. Если бы он занимался своим делом, которому был обучен — смазывал подшипники паровозов, — был бы и я сейчас парнем, может, и некрасивым, не очень стройным, но зато физически здоровым. И в этой конкретной ситуации, когда я не поступил в институт, я легко нашел бы работу. Два месяца никто меня не брал, куда бы я ни обращался, а стучался я во все двери. Знаешь, что мне сказал директор одного предприятия, когда я стал убеждать его, что могу выполнять любую тяжелую работу, на которую способен человек? «Товарищ, мы тоже кое-что соображаем. Как мы можем поставить тебя на тяжелые работы?» — «Я не настаиваю, соглашусь и на что-нибудь полегче». — «Полегче у нас нет».
Мама-то знала, куда надо идти. А я продолжал стучаться в ворота предприятий, так как был убежден, что это мое право. Когда же моим устройством занялся первый секретарь уездного партийного комитета, сразу же нашлось много мест, но я выбрал, разумеется, городские оранжереи. Так что, как видишь, было в чем и мне упрекнуть старика. Но я не упрекаю его ни в чем!
Рассказ Горбатого о его отце похож на древнюю балладу с бесстрашными и неутомимыми витязями. В действительности, слушая его, я выстраиваю и мой собственный рассказ, который идет параллельно.
Прикрываю веки и вижу все как на экране. Вот он, Горбатый-старший (я не могу представить себе его иначе как моим другом). Вот железнодорожное депо, сортировочная. Цеха, железнодорожные линии, рельсы, стрелки, поезда, много поездов с боеприпасами, войсками. Горбатый-старший ходит между железнодорожными путями, что-то делает у масляных крышек колес, у тормозных колодок…
Его ловят, подозревают, допрашивают, бьют. Когда его перевозят в вагоне для заключенных, он выламывает доску из пола вагона. Железный грохот колес, стремительно летят назад рельсы, стрелки, шпалы. Все как в то мгновение, когда ты ударился о землю и прилип к ней, хотя боль от падения разрывала на части. Выдержать, оставаться распластанным на земле, пока над тобой не пронесется последний вагон.
Ему вслед стреляли, но не попали. Гнались с собаками, но не было времени ловить его.
Доброволец на Западном фронте, одно время в рабочих бригадах, которые помогали крестьянам ремонтировать сельскохозяйственный инвентарь, затем служба в органах государственной безопасности…
Вначале он был саботажником и партизаном, которою преследовали. Затем все словно перевернулось, и уже он сам выслеживал саботажников и диверсантов. Жена просила его не рисковать жизнью.
— Кто-то же должен рисковать ею, — успокаивал он. — Если мы все будем бегать от опасности, то она раздавит каждого на пороге собственного дома.
Я вижу Горбатого-старшего, вижу, как он наклоняется над детской люлькой, как подбрасывает под потолок Горбатого-младшего и спрашивает, не боится ли он. Ребенок не боится, он гордится своим отцом.
Вооруженная банда, которая терроризировала несколько сел, нападала на проходящий по шоссе транспорт, орудовала и на железной дороге. Несмотря на преследование, ядру банды удалось спастись, и она начала сводить кровавые счеты с крестьянами, которые подозревались в сочувствии новой власти, надеясь, что террор заставит их молчать.
Отец Горбатого, Горбатый-старший, предложил свой план — пойти на операцию одному. Мне кажется, я вижу, как он идет по лесу, где знает каждый ручеек, каждый куст, каждую пядь земли, каждый камень и все тайники, которые служили ему убежищем в те времена, когда он спрашивал себя: наступит ли когда-нибудь тот день, когда можно будет идти здесь, не прислушиваясь и не ища глазами засаду, не подвергая себя риску получить пулю. Мечтал о дне, когда можно будет здесь прогуливаться, заложив руки за спину, с цветком в уголке губ, невооруженным, да, именно так: руки за спиной и цветок во рту. И чтобы пахло сеном, и пели птицы, и не тер плечо ремень автомата. А главное — не ползти по траве и по камням, как змея, меряя землю локтями, коленями, грудью, ребрами. После побега из поезда он не мог лежать вниз лицом.
Вот и овечий загон. Здесь среди пастухов у него были друзья. Он так и шел к ним: руки за спиной и цветок, во рту.
Необычно рано возвращались в тот день стада.
После дойки, пока еще не стемнело, овец отпустили попастись возле загона. И они пошли, неторопливо пощипывая траву, в сторону темных и глубоких оврагов.
Бандиты следили за отцом Горбатого. Они держали загон под наблюдением. Наконец наступила ночь — время, когда бандиты любили сводить счеты.
Загон окружен. Пальцы на спусковых крючках. Несколько человек вошли в хижину и увидели… связанных пастухов с кляпами во рту. Откуда чабанам знать, куда девался тот мерзавец-чужак? Вот пусть только попадется! Ответит за то, что связал их и поиздевался над ними. Он должен быть где-то рядом, он не мог далеко уйти. Это хорошо знали и бандиты: здесь и птица не могла пролететь незамеченной. Но где он мог спрятаться? На всякий случай они подожгли хижину…
Овцы идут в загон для дойки. Бандиты ощупывают их одну за другой, так как только среди них мог спрятаться тот, кого они ищут. Но дело идет медленно. Сонные и ленивые животные не понимают, зачем понадобилось доить их еще раз. Блеют, пытаются стать поперек выхода, натыкаясь друг на друга. Бандитам это начинает надоедать, и они, теряя терпение, то зевают, то шлют проклятия, пиная овец ногами, как мячи. Наконец одному в голову приходит, что можно действовать по-другому. И он дает на всякий случай очередь из автомата. Так-то будет быстрее. Какое имеет значение, что враг не попадет им в руки живым?! Может, быть, так и лучше: пусть подыхает, втоптанный овцами в навоз. Автоматы бьют перекрестным огнем… Прыгают на высоту человеческого роста бараны и выгибаются в воздухе с огненными глазами. Мечутся одуревшие овцы. Пахнет паленой шерстью и порохом.
Но земля начинает гореть под ногами бандитов от сухих разрывов.
— Мины! По нас бьют минами!
Это все так неожиданно. Как они, черт возьми, приблизились, ведь всюду часовые?! Они бы дали знать.
— Нас будут держать под заградительным огнем мин, а затем вытащат, как из горшка. Что будем делать, капитан?
Капитан приказывает бандитам разделиться на две группы и попытаться вырваться из кольца. Может, хоть одной группе удастся спастись. Назначаются командиры.
— А ты, капитан?
— Я остаюсь, чтобы прикрывать вас огнем.
— Чепуха, капитан. Хочешь отвлечь их огонь на нас, а когда с нами будет покончено, сам смоешься. Дураков нет!
Они вжимаются в землю, сливаясь с травой и кротовыми холмиками. Земля грохочет под ними, как будто мчатся табуны лошадей, взрывая ее копытами.
— Если вы не выполните приказ, я вас всех перестреляю, — предупреждает капитан.
— Пристрели себя, а нас укокошат они!
На мгновение наступает тишина, затем слышится голос неизвестного:
— Бросайте оружие! Собирайтесь у колодца. Руки за голову!
Один пытается скрыться, но расплачивается за это — утыкается лицом в землю. Остальные теснятся у колодезного сруба.
— Ты представляешь, как он это сделал? — спрашивает меня Горбатый, этот Горбатый, младший, завернувшись в военную шинель на еще теплой крыше сарая. — Отец спрятался, набросив себе на спину крестьянскую бурку, среди овец, когда тех отпустили пастись рядом с загоном, и расставил повсюду взрыватели. А когда стадо достигло края оврага, он там и остался с бобиной и детонирующим шнуром. Что касается пастухов, то они сами себя связали, чтобы их не заподозрили в соучастии.
Я был ошеломлен. Подумать только, ничего похожего я даже не мог вообразить. Мне даже не верилось, что он мог спастись. Горбатый-старший, Горбатый-младший — все равно, для меня они были как один человек. И этот человек находится здесь, рядом со мной, закутанный в военную шинель.
— Однажды вечером мы остались дома одни. Отец редко бывал вечерами дома. А на этот раз мы были вдвоем… Мама, к счастью или к несчастью своему, ушла к тетке, которая была при смерти.
Отец стоял у печки, курил и дул на огонь. Он был в рубахе и кальсонах, а на плечи почему-то набросил свитер. Не знаю почему, но ему нравилось именно так. Пижаму он надевал только под нажимом мамы. Он оправдывался обычно перед мамой, что в таком виде ему быстрее собираться в дорогу, если вдруг потребуется. Последняя его дорога… в рубахе и кальсонах, с босыми ногами… На этот раз мама ушла к умирающей тетке, и мы были вольны делать что хотели. Мы играли, переворачивая все вверх дном. Сейчас он выкурит папиросу, и мы продолжим игру. Ему нравилось подолгу смотреть на огонь в печи. Это создавало ощущение покоя и напоминало о крестьянской семье, где отец вырос. Неожиданно, сорванная с петель, распахнулась дверь и ворвались двое с пистолетами наготове.
— Бросай оружие!
— У меня его нет.
Обыскали. При нем действительно не было оружия. Один из незнакомцев снял фуражку и положил ее на стол. У него был большой лоб и пышные седые волосы, а вид усталый, даже какой-то печальный.
Поразительно, как я мог сохранить в памяти такие подробности. Если бы я был художником, думаю, что и сейчас мог бы передать в точности увиденное тогда. У меня эта сцена всегда перед глазами. Второй был лысым верзилой с густыми бровями и перекошенным ртом, как будто ел кислое яблоко.
— Ты приговорен к смерти, — сказал лысый.
— Кем приговорен?
— Нами. И мы пришли привести приговор в исполнение.
Он говорил усталым, скучным, казенным голосом собирающегося на пенсию нотариуса… Это сравнение пришло мне на ум, конечно, только сейчас. Я точно помню не только о чем говорили, но и тембр голосов.
— Если у вас есть свои трибуналы, почему бы нам не иметь свои? Единственное, что мы не можем себе позволить, — это держать заключенных. Обстоятельства заставляют нас быть более оперативными. «Пуф-пуф» — и готово.
А я засмеялся. Я был маленьким и глупым. Только несколько минут назад отец рассказывал сказку о козе и семерых козлятах. Он был то козой, то волком, то каждым козленком в отдельности. У него был невероятный дар импровизации. Отец обещал мне, что после того, как выкурит сигарету, мы сыграем еще в одну сказку. Я думал, что все происходящее и есть та сказка, о которой говорил отец. Знаешь, если ребенок очень глупый или слишком умный, он может вообразить что угодно, в то время как обычный просто испугается. Мне кажется, что и со взрослыми происходит то же самое. Так что для меня это было невиданное развлечение.
— Тебе не страшно? — спросил отца тот, с высоким лбом и седыми волосами.
— Нет.
— Почему тебе не страшно? — спросил широкоплечий бандюга со сросшимися бровями.
— Потому что вы тупицы. Через четверть часа вас схватят.
— Капитан, позволь мне куснуть его разочек! — Глаза детины с нависшими бровями налились кровью.
Тот, кого назвали капитаном, сделал знак своему спутнику, и лысый успокоился, злобно рыча, как овчарка.
— Мы этой ночью все равно умрем, — сказал бесцветным голосом, но решительно капитан с высоким и бледным лбом. — Мы остались одни. Я болен, очень болен, мой дьявол, похоже, выходит из-под контроля.
— Если вы пришли предложить мне торг, то знайте, мне нечем откупаться.
— Да нет, мы отправили слишком много ваших на тот свет… Я не сожалею… Мы ничего не можем предложить тебе, кроме горсти свинцового гороха, и без всякого торга.
Ну как же тут не лопнуть от смеха? Тот, здоровый, хотел казаться страшным и поводил усами, как будто ему кто-то щекотал ноздри.
— Кусну его разочек.
И голос у него был такой, что мне хотелось, как в сказке о козе и козлятах, послать его к кузнецу, чтобы тот выковал ему голос, язык, зубы.
— Тебе не любопытно будет узнать, почему я пришел лично? Конечно, обычно я избегаю этого, но сейчас мне некого послать. Большинство наших вы выловили, а те, кто остались, не хотят уже мне подчиняться, некоторые даже пытались меня связать и выдать. Кое-кого мы заставили замолчать, так мы поступаем только в исключительных случаях, другим удалось скрыться. Со мной остался только этот кретин, которого я повысил в звании и наградил… Это во-первых. Во-вторых, очень хотелось посмотреть, как же выглядит сверхчеловек, который уничтожил мой отборный отряд. И так как мне уже нечего терять, я пришел лично, чтобы получить удовольствие. Последнее удовольствие…
Глаза мужчины с седыми волосами и высоким бледным лбом горели лихорадочным огнем.
— Выйдем во двор, — сказал отец. — Нельзя на глазах у ребенка.
— Ну уж нет! — закричал я в отчаянии, считая, что меня хотят лишить самой увлекательной части спектакля.
— Любимчик его, — скривился человек-горилла. — Шеф, дай-ка мне куснуть его!
Только позже я понял, что он не притворялся грозным, а на самом деде был страшным человеком.
Отца сейчас можно было не бояться. Но был еще и большой страх.
— Любимчик его… Отправим его первым же поездом… Встречайте на следующей станции…
— Тебя волнует ребенок? Могу сделать так, чтобы он вылетел в окно.
Это было уже совсем необычно. Вылетать в окно — такое представляется не каждый день. Я сгорал от любопытства и нетерпения. Горилла подхватил меня и понес к окну. — Ну что же ты, делай что-нибудь! Бросайся на меня, вцепись в горло быстрее! Ты не хочешь спасти ребенка?.. Ты что, черт побери, не понимаешь, что мне тяжело, неинтересно стрелять в тебя просто так, как в мумию?! Нападай же на меня! Предпринимай что-то!
— Все напрасно, сегодня вы сильнее. Но ты кончишь только как трус. Знаю, вам хотелось хотя бы в собственных глазах выглядеть героями. Но я сказал тебе: торг не состоится.
— А как же ребенок?
— Неужели вы до такой степени звери?
— Есть немного.
— Что он вам сделал?
— Он? Ничего. Но мы хотим немного поразвлечься. Развлечение для Брынковяну. Пусть потешится и господин адъютант. Иначе не знаю, смогу ли сделать то, ради чего пришел. Господин адъютант, сделайте так, чтобы ребенок вспорхнул как птица!
… Бандит выбил оконную раму прикладом автомата. Не знаю, бросился ли отец мне на помощь: я был отвлечен звоном битого стекла и оглянулся, когда услышал автоматную очередь. Отец корчился на полу. Только тогда я понял, что это была не игра…
Я с тоской смотрю на деформированное туловище под военной шинелью.
Господи, сделай его, моего друга, таким, каким он был или каким он должен был быть! Но бога нет, а как нужно сейчас совершить это чудо.
— Как ты там оказался, Рэзван?
Мама знает, где я был, и в ее глазах, в ее голосе — лишь материнское, большое и беспокойное, удивление: неужели я, ее Рэзван, способен на такое?
— А почему бы и нет? — взрывается отец. — Твой дорогой и ненаглядный стал живодером!
— Скажи ему, мама, что я слышал, как кое-кто обратился с призывом к парням и вообще к каждому гражданину города включиться в кампанию по отлову расплодившихся бездомных собак.
— Ну… знаешь что…
— Собаки, говорил кое-кто, в настоящее время — настоящая социальная язва. Каждая бездомная собака — разносчик бешенства, говорил кое-кто, и уничтожить ее есть почетный долг гражданина. Я поверил ему… Или все эти призывы были обращены к другим?..
— Ты что, с ума сошел?
— Не волнуйся, отец, это пройдет! Но представь себе, у тебя теперь есть основания гордиться мной. Это укрепит и твое положение… Ты знаешь, я не считал, сколько шавок обезвредил, но ты можешь назвать любую цифру — их было так много, что я даже не могу припомнить точно, сколько именно.
— Я же сказал, что он сумасшедший! — Отец обращается к воображаемому собеседнику, затем ко мне: — Целый месяц я от тебя не слышал ни звука — и на тебе, посмотрите на него сейчас! Ты смеешь еще и меня обвинять?!
— Это еще что, вот увидишь, я начну выть и кусаться!
— Я тебе сейчас влеплю пару раз, и ты действительно тогда взвоешь.
— Что вы говорите? Вы начали уделять мне внимание?
Я польщен.
— Не выводи меня из себя!
— Вы меня наконец заметили? Вишан… Очень приятно познакомиться… Если мы до сих пор не встречались, так это нелепая случайность.
— Совсем с ума сошел, ей-богу, сумасшедший, — снова неизвестно к кому обращается отец.
— Знаю, что у вас не было времени. Вы были заняты ежедневно, ежеминутно…
— Издеваешься?!
— Великие проблемы… важное орошение, например!
— Да что ты мелешь?
— Послушай, увидишь, что именно те великие проблемы доконают тебя. Засунут в халат и комнатные тапочки, тогда-то у тебя будет время для бесед с твоим покорным слугой, но появятся и у меня свои проблемы. Ну, пока… Гав-гав!
Я оставляю его одного в полной растерянности. Уйдя в свою комнату, ложусь лицом вниз на диван. С утра я вступил в команду добровольцев по борьбе с бродячими собаками. Целый день мы гонялись за собаками, одних удавалось поймать довольно легко, других приходилось калечить или даже убивать.
В комнату входит мама:
— Рэзванчик, тебе плохо?
— Очень плохо, старушка… Качает, как на палубе… Принеси мне, прошу тебя, таз!
Она поддерживает мою голову над тазом и причитает:
— Как же тебе не будет плохо, разве это дело для тебя? Подумать только, чего ты только не натерпелся, да еще поссорился с отцом… — И она кладет мне на лоб холодный компресс.
— Все было как в сказках!.. Как же мне нравилось за ними гоняться, припирать к стенке и набрасывать лассо на шею!
— Ты? И гонялся за собаками? Боже мой, Рэзванчик…
— А были ли это собаки? Возможно!.. Мне казалось, что это мои собственные мысли и тревоги, которые тоже гонялись за мной, набрасывались и кусали меня за руки.
— Господи, какую чепуху ты говоришь, я ничего не понимаю.
— Наступил и мой черед травить их, набрасывать им петлю на шею и душить…
— Боже упаси, неужели и ты принимал в этом участие?..
— А почему бы и нет?..
— Я сейчас вызову доктора, у тебя температура!
— Не надо доктора! Подойди ко мне и поцелуй меня. Потому что мы, может, больше не увидимся! Ну, не пугайся, я этого не сделаю… Знаешь, я подумывал и об этом. Но только раньше, когда начиналась жара. Сейчас могу сказать тебе, что никакой опасности больше нет. На этот раз ничего другого не сделаю, кроме как уйду из дому. Но уже насовсем. Увидимся или нет, кто знает? Тебя волнует отец? Присмотри, чтобы он не натворил глупостей, как уже было из-за несчастного трубопровода, потому что он может потерять голову.
После введения нового административного деления мой отец занимал не столь высокую должность заместителя председателя уездного союза сельскохозяйственно-производственных кооперативов. Легко влиться в новый коллектив ему не удалось. Во-первых, потому, что его начальник, довольно молодой инженер, который долгов время был его подчиненным, не решался давать ему ответственные задания. Во-вторых, здесь все были специалистами — агрономами или экономистами сельского хозяйства, все, кроме него и вахтера, даже секретарь-машинистка и та закончила зоотехническое профессиональное училище. Мало-помалу он становился человеком протокола. Проходило ли совещание бюро по туризму, куда приглашался представитель уездного союза сельскохозяйственно-производственных кооперативов, или совещание в совете по спорту и физическому воспитанию, в совете женщин, в кооперации ремесленников и потребителей — всюду, где речь шла об учреждениях и организациях, связанных своей деятельностью с селом, отец был представителем. Он был членом жюри чемпионатов по игре в лапту и национальной борьбе «трынта», на соревнованиях саночников и по бегу в мешках. Он не вылезал из различных совещаний, посвященных созданию ассоциаций культурных и спортивных обществ, где всегда выступал с речью. Он же гостеприимно встречал те туристские группы, в маршруте которых значилось посещение садов, животноводческих ферм и винокуренных заводов.
Еще он делегировался как представитель заказчика на приемку овцеферм, свиноферм, силосных ям и других объектов.
Долгое время в уезде велось строительство ирригационной системы. Но так как на протяжении нескольких лет в наших местах выпадало достаточно много осадков и в дополнительном орошении необходимости пока не было, работы шли все медленнее. Однако отец не понимал, как можно затягивать работу. Идет ли дождь, нет ли дождя — какое это имеет значение, если установлен срок ввода объекта в строй? А в соответствии с этим сроком он должен быть сдан еще семь месяцев назад. Отец был тверд. Он поставил денежные расчеты со стройкой в зависимость от срока окончания работ и потребовал предоставить денежные фонды руководителям строительного объединения. Это вызвало исключительную мобилизацию сил и средств, и благодаря эффективному скачку все было готово через несколько недель. Отец посетил насосную станцию, красиво подкрашенную, прошел по грязи (дожди лили постоянно) около двух километров вдоль. всего основного трубопровода. Он поднялся на дамбу, перешел через канал и только после того, как убедился, что все в порядке, подписал акт о приемке.
И в следующий год шли дожди. Но новые весна и лето принесли странную засуху, которая выявила, что принятая отцом ирригационная система не действует. Поршни насосов не доставали до воды, некоторые трубопроводы и каналы не выдерживали давления, а самое главное — было установлено, что для устройства подземных пересечений в районе железных дорог и шоссе республиканского значения не были получены даже необходимые разрешения. Кто в том виноват? Ищи ветра в поле — строительное предприятие переехало в другой уезд, главный инженер — на другое предприятие. Другие деньги, другие подрядчики…
Положение отца стало и без того шатким. Пока суд да дело, он, чтобы не сидеть сложа руки, организовал команды добровольцев по уничтожению бродячих собак, численность которых значительно возросла с наступлением засухи. В тот год я провалился на вступительных экзаменах. Не было желания пытаться поступать во второй раз. Я болел как растение, которое не чувствует никакой боли, не сохнет, но и не покрывается зеленью, а остается блеклым и увядающим, да к тому же с крепкими колючками.
Отец терял в моих глазах последний авторитет. Мы были словно двое побежденных, которые смотрели друг на друга с известной агрессивностью, но еще не перешли к военным действиям.
— Подвел ты меня, парень, — сказал отец после того, как я вернулся с экзамена.
— И ты меня!
— Что сделал я, тебя не касается. Мой долг перед тобой — создать тебе условия для жизни и учебы. Твой долг — учиться и уважать родителей.
— Я учился и, в общем-то, уважаю родителей.
— В общем-то, ты не старался учиться, как теперь выясняется. Ну а если бы ты нас уважал, если бы ты думал о нас, обо всем, что я сделал для тебя, или хотя бы о твоей бедной матери, о ее болезни, то нам не пришлось бы за тебя краснеть.
— Но я же ничего предосудительного не сделал. Просто хочу сам зарабатывать себе на жизнь.
— Может, в этом действительно что-то есть. Я слышал, что американцы, даже капиталисты, посылают своих детей на производство. Есть среди них и студенты, которые моют посуду в ресторанах или разгружают вагоны, даже если они и дети боссов.
— С тех пор как ты контачишь с туристами, твой кругозор значительно расширился.
— Я вот сейчас всыплю тебе, и в следующий раз ты подумаешь, кому и что говорить! Ну ладно, ты еще сам будешь биться головой о стенку. И то правда, моя вина, что не взялся за тебя вовремя, не бил тебя, когда ты был маленьким.
— Ага…
— Или ты совсем тупица? Оглянись немножко, вспомни свое детство и скажи, разве ты не был счастлив?
Мой папа… Он все так же уверен, что создал для меня рай на земле.
Правда, когда еще только поднимался вопрос о преобразовании района, отец решил сделать из меня простого смертного. То есть на самом деле я не очень-то интересовался его делами, над чем он там думал, что замышлял. Вся его деятельность представлялась мне довольно смутно. Как-то вечером он позвал рабочих, и они снесли колесо обозрения. Меня это мало взволновало: я давно уже не подходил к нему. Но колесо возвышалось там как символ значимости моего отца, и развороченный бетон, торчащие железные прутья выглядели как символ крушения его власти, а значит, и всего мира. Потом приехали какие-то крестьяне на подводе, сгрузили старые доски. Они вытащили все снаряды, сняли зеркала со стен моего спортивного зала и сколотили из гнилых досок ясли и два стойла для лошадей. Поверх обоев побелили гашеной известью, в которую подмешали золы, чтобы все выглядело как в старой конюшне. Крышу с бассейна тоже сняли, а в сам бассейн набросали листьев и прочего мусора. Исчезли аквариум и клетки с птицами. Дом и тот выглядел облупленным и, казалось, стал меньше. Отец не хотел, чтобы его обвинили в злоупотреблениях в пользу семьи…
— Оглянись немножко, вспомни свое детство и скажи, разве ты не был счастлив?
Я чуть не спросил, какой смысл он вкладывает в это слово — «счастлив». Но мне уже ничего не хотелось.
Головы солдат на подушках. Слегка отросли волосы. Ровно настолько, чтобы можно было за них уцепиться. Никто больше не отваживался брить голову. У Стана Д. Стана две пары родинок над левым виском. У Теодореску еще больше. Я мог бы их сосчитать. Я мог сосчитать родинки даже на пятой от меня кровати. Волосы хоть и подросли, но еще недостаточно густые, и потому наши головы выглядят так же, как в тот день, когда мы выходили бритыми из умывальной комнаты. Но никто уже на это не обращал внимания. Привыкли. Впрочем, каждый из нас, видя, что головы всех остальных имеют выпуклости и неровности, надеялся, наверное, что его собственная гораздо элегантнее.
Этот обязательный час сна… Обычно не успеваешь даже заснуть по-человечески. В другой обстановке, если тебя разбудить через час, то в лучшем случае встанешь словно осоловелый. Солдатский сон. Солдат может заснуть когда угодно и где угодно. И проснуться в одно мгновение, в любую минуту, готовый выполнить свой долг, маршировать и стрелять из оружия.
Головы солдат на подушках — они как начищенные каски. Что происходит в них? О чем думают ребята?
«Марина, я все равно тебя поймаю! — Это Лайо [20]. Его зовут не Лайо, но мы его так прозвали, потому что он брюнет и играет нам иногда на скрипке. — Поймаю тебя, Марица!»
В послеобеденный час солдатам всегда снятся любимые.
Поймал ли Лайо Марицу? А что, если не поймал? А может, поймал?
Когда мне было около пяти лет, я заметил, что какой-то солдат встречается с девушкой-нянечкой из детского сада в тени нашего высокого забора. Я залезал на вершину колеса обозрения и наблюдал за ними, пока не стемнеет. Солдат то говорил, то молчал. Девушка то смотрела ему в глаза, то опускала ресницы, слушала его с большим вниманием, а иногда хохотала не стесняясь.
Как-то вечером, когда стемнело, а они все еще были там, я, решив, что между ними что-то происходит, осторожно подкрался, чтобы послушать, о чем они говорят. Их словарь был очень прост: он состоял всего лишь из двух слов, бесконечно повторяемых.
— Останься ты!
— Ты останься!
— Останься ты!
— Ты останься!
Но как произносились эти два слова! Каждый раз другой тон, другой акцент, другая пауза. Какая тонкая дипломатия!
— Останься ты!
— Ты останься!
Нерешительная просьба, полуотказ, полупризнание, полуобещание… Но время бежит неумолимо. Солдату дали увольнительную на час, да и девушка освободилась лишь на час. «Останься ты». — «Ты останься». Никакого «потом» для них не существует. Кто знает, когда еще он получит увольнительную, кто знает, сможет ли она прийти к нему… «Останься ты». — «Ты останься». А время идет. Солдат как солдат. Его ждет вечерняя поверка — это я сейчас знаю, что солдата ждет вечерняя поверка. Что поделаешь, никто от этого еще не умирал, в другой раз, может, им посчастливится побыть вместе подольше.
— Останься ты!
— Ты останься!
Но время! Время не стоит на месте. Сначала ушла она, потом он. И с моих любопытных глаз слетела еще одна завеса. После стольких лет игр с куклами и спектаклей театра теней, которыми нас каждый день развлекали в детском саду, это был первый увиденный мною спектакль, где играли взрослые люди.
«Козлятушки-ребятушки, отопритеся, отворитеся, ваша мать пришла, молочка принесла». А мои товарищи все еще восхищенно слушали нашу воспитательницу, когда она рассказывала сказку о козе и ее козлятах, и даже не подозревали о моем открытии.
Солдат и девушка-нянечка из детского сада играли свой спектакль только для себя. Я не видел всего, что между ними происходило. Мне мешал сплошной забор. Но я мог вообразить что угодно…
Солдаты как солдаты. Золотой час обязательного сна. Когда звучит побудка, все выглядят более отдохнувшими, чем после недельного сна. Но еще остается пятнадцать минут. Достаточно времени, чтобы Лайо убедил свою Марицу.
Головы солдат на подушках… Коротко острижены волосы, чтобы росли сильными, чтобы укреплялись корни. Солдаты, когда спят, могут увидеть во сне что угодно. Одно только никогда не снится им: что на одной из трудных дорог их может пронзить пуля, продырявить осколок. Свобода далась нашей родине дорогой ценой. Но то были другие солдаты. В наших же снах никогда не промелькнет даже мысль, что может наступить и наш черед. Только когда стоишь на посту, трезво допускаешь такую возможность. Но от этой мысли бросает в дрожь. Возможность стать на защиту родины… Не осознать ее означает не знать, зачем мы здесь находимся. Мир наш еще не спокоен. То здесь, то там вспыхивают очаги военного пожара. Если и нас не обойдет, то пусть знает страна — у нее есть надежные защитники. Солдаты… Они гибнут при исполнении своего долга. Пока мы этого не боимся, хотя и подготовлены к любой ситуации, это несомненно.
Дневальный объявляет, что час обязательного сна закончился. Верзила-сержант вырастает, как телеграфный столб, между кроватями:
— Одеваться!
Дружно прыгаем в сапоги.
— Вернешься ты обратно. Я еще увижу тебя плачущим на пороге дома.
— После того как подчищу немного автобиографию, ту, которая подпорчена с некоторых пор, тогда, может, и загляну домой, так, из любопытства. Я буду тебе рассказывать, а ты начнешь писать дополнение к автобиографии, что твой сын успешно участвовал в кампании по борьбе с засухой.
— Ты меня уже не выведешь из терпения, я решил оставить тебя в покое. Делай что хочешь. Но знай, что чистое полотенце и теплую еду ты всегда найдешь под этой крышей.
Сказал — и ушел.
Что ж, я был к этому готов.
— Если ты не хочешь мне помочь, не помогай!
Мама. Ее охватила снабженческая лихорадка. Удивительно, что не ломались, как хворост, ноги под такой ношей. Как бы то ни было, я не мог оставить ее одну. С таким рюкзаком за спиной и кошелкой в каждой руке целый день я, как вьючное животное, носил кукурузную муку, пшеничную муку, рис, сахар, масло, компоты, ячневую крупу, консервы, копченую колбасу, ветчину, брынзу, печенье, сладкие пряники, халву, соленые овощи, картофель, мармелад, редис, копченые ребрышки, флотские сухари, минеральную воду, медицинский спирт. Как будто мы хотели обеспечить для кругосветного плавания камбуз какого-то корабля.
Я разваливался на части от усталости. Думаю, что у меня была и температура.
— Иди-ка поешь и ложись спать.
— А завтра начнем снова, не так ли?
— Что поделаешь? Положение такое. Разве ты не видишь, какая засуха? Может статься, что завтра-послезавтра ничего не найдешь в магазинах. Откуда возьмут, если все горит?
— Это как раз тот случай, когда пора успокоиться. Оставь что-нибудь и для других.
— Говорил твой отец, что тебя нельзя понять…
— Спокойной ночи, мама!
Для того чтобы удовлетворить мамины аппетиты, потребовалась бы еще по меньшей мере неделя. Поэтому, воспользовавшись небольшой размолвкой, я уже на второй день утром уехал первым автобусом в село.
Я был приставлен к столовой и сразу же получил лопату. Ребята, с которыми мне предстояло работать, выглядели не очень привлекательно — обгоревшие на солнце, с обветренными, потрескавшимися губами, воспаленными глазами, кожа на руках напоминала кору деревьев. Но все работали в таком ритме, что я за ними с трудом поспевал. К вечеру я стер ладони в кровь, до костей. Не ладони, а живое мясо. Фельдшер смазал мне их густой желтой мазью, забинтовал и запретил выходить на работу.
— Ну как у тебя с твоим прошлым, Вишан? Все так же?
— Да нет.
— Не мучает оно тебя по ночам? Как у тебя с бессонницей?
— Сплю хорошо, товарищ доктор.
— Ну что? Что я говорил? Разве я не был прав? Какие там медикаменты, пусть природа сама поработает! Это не тот случай, когда нужно снотворное. Навязчивые мысли совсем исчезли?
— Не совсем. Видите ли, я начал вспоминать некоторые случаи из моего прошлого, за которые мне не стыдно.
— Хороший признак, хороший признак… Ну а, например, этой ночью?
— Копал колодец на ферме. Была засуха, и надо было раздобыть воду. Руки у меня раздулись, как две колоды, но я не бросил работу.
— Хорошо, хорошо, очень хорошо.
Я выглядел все лучше и лучше. Похоже, период выздоровления заканчивался.
Рассветы бьют в окна, луч солнца — в кровать. Пора наступила солдату вставать. Первым пройди ты по полю в росе. Армию, службу люблю я, как все.
Солдат Стан Д. Стан. Возможно, самый честолюбивый из нас. В большом и в малом. Никто так, как он, не надраивает пряжку ремня. Снаружи и изнутри. Пряжку на ремне, которая и без того могла бы просуществовать сотни лет. Никто так, как он, не моет кафель коридора и ступеньки лестницы. В этом отношении он настоящий педант. А о различных стойках, поворотах на месте и в движении и многом другом, что не имеет видимой, прямой связи с боевой подготовкой, и говорить не приходится.
— Это — армия, она не предлагает меню на выбор. С того момента как я пришел к убеждению, что мне необходимо стать хорошим солдатом, я стараюсь все делать только на «отлично».
Рядовой Стан Д. Стан может аргументированно объяснить, почему так необходимо быть во всем образцовым солдатом. Поэтому я его и порекомендовал майору:
— Я вряд ли смогу быть для вас интересным, но у меня есть друг, рядовой Стан Д. Стан. Мы в шутку называем его ротным философом.
Майор… Представился просто, без всяких церемоний, как будто мы встретились случайно, где-то, например, в купе вагона, и в гражданской одежде. С седыми волосами, но все же моложе, чем наш капитан. Мундир на нем сидел ладно, как на всех кадровых офицерах, а это, как известно, для солдат имеет большое значение — они все замечают. Складка на кителе, чуть приподнятое плечо, пуговица на рукаве, пришитая всего лишь на миллиметр в сторону, нитка на колене — любой пустяк ставит авторитет офицера под сомнение. Но вот чего недоставало майору, так это командирского тона, который свойствен войсковым, офицерам. Я бы не сказал, что он разговаривал с нами как равный с равными, но ступенька, на которую он над нами поднялся, была не выше ступеньки нашего сержанта, который с нами марширует, с нами поет, с нами ест за одним столом, с нами спит в одной казарме. Поэтому, говоря с майором, чувствуешь неловкость.
На этот раз речь шла об интимной беседе с глазу на глаз, где ты можешь выложить все, что у тебя на душе. Майор приехал с киносъемочной группой. Пожалуйста, становись под ослепительный свет прожекторов и по сигналу «мотор» поведай микрофону свои самые сокровенные мысли, которые услышат в каком-нибудь журнале военных новостей солдаты в столовых, в то время как из кухни будет доноситься звон моющейся посуды.
Рядовой Стан Д. Стан. Появилась и у него возможность перестать быть безымянным, но счастье от него отвернулось. Что ни фраза — то банальность.
— Очень любопытные вещи происходят, — качает головой майор из студии военных фильмов, обращаясь к нашему капитану, но так, чтобы слышали все сидящие вокруг. — Не знаю, почему это происходит, но у наших солдат нет сенсационных воспоминаний. Спроси у любого солдата наших дней, какие самые важные моменты в его солдатской жизни, и он расскажет о принятии присяги, об одном из тактических учений, о переправе, строительстве Трансфэгэрэшана, о том, как очистили от снега станцию, как погасили пожар, как участвовали в уборке кукурузы и картофеля!..
— А я думаю, — говорит наш капитан, — что вы должны только радоваться тому, что живем мы во времена, когда героизм не отождествляется, даже для солдат, лишь с боевыми подвигами.
— Да, конечно, это так, но что мне делать с моим репортажем? В объективе постоянно одно и то же: солдаты, которые прицеливаются, стреляют из автоматов по мишеням и из пушек по картонным макетам; из них невозможно ничего вытянуть, кроме обычных заявлений типа: «Мы выполняем свой солдатский долг», «Не пощадим сил для поднятия уровня боевой подготовки», «Сделаем все, чтобы крепить обороноспособность родины», «Приказ командира — закон для подчиненных» и тому подобное.
— Почему вы ищете непременно что-то сенсационное? Разве вы не замечаете, сколько душевного спокойствия, какое ощущение безопасности несут людям эти мирные будни — значит, ничего не случилось из ряда вон выходящего, не был сбит какой-нибудь иностранный самолет, не была потоплена лодка-пират, не была уничтожена группа нарушителей границы, не надо разряжать оружие в человека, чтобы защитить страну, ни один солдат не погиб на посту. Хотя в случае необходимости мы в состоянии выполнить свой долг.
— Как хорошо вы сказали, товарищ капитан… Очень убедительно и очень правильно. Необходимо все это записать и снять на пленку. Свободно и естественно… Мотор!
Наш дисциплинированный капитан дал прикрепить себе на лацкан кителя микрофон и сделал все, что было в его силах, чтобы повторить им уже сказанное. Но, несмотря на его старание и усилия съемочной группы, ничего особенного опять не вышло. Так, кое-что для журнала новостей, без претензий, но в номер пойдет…
Двигатель насоса работал вхолостую. Колодец высыхал. На ферме обезумевшие от жажды животные стучали в автоматические поилки. Пришлось поднимать воду из старого колодца, который был заброшен уже несколько лет.
Доставали ведрами, пока на дне колодца ничего не осталось. Казалось, что и меня вычерпали до дна, и я повис на колодезном срубе, как тряпка, повешенная для просушки.
Коровы мычали в загонах. Раздирали себе губы, надавливая на каучуковые сифоны, облизывали желоба и стены, оставляя, как фантастические рисунки, кровавые следы.
Подошел заведующий фермой, довольно молодой еще инженер, совершенно растерянный:
— Что будем делать?
Его заместитель чертил что-то пальцем на остатках ила в колодезном ведре.
— Ничего уже не сделать! — ответил он безучастным голосом.
Я помутившимся взглядом смотрел на них, как на каких-то незнакомцев. У них были такие же воспаленные глаза и взгляд, полный неясной паники, как и у животных. Они так терли веки ладонями, будто у них ресницы были проволочными, но не появилось даже слезинки.
— Отведем их на реку, — сказал после некоторого молчания заместитель заведующего фермой без особой уверенности.
— Исключено! По реке плывет мазут.
— Попробуем, что остается делать? — проговорил я как во сне.
— Попробуем. Риск большой, но выхода нет. Подождем, пока спадет немного жара.
Мы выгнали коров щелканьем бичей. Нас обогнало несколько грузовиков с оборудованием для бурения. Инженер ехал на первом, стоя на подножке.
— Хотя бы три дня продержаться, хотя бы три дня! — кричал он.
Били коров по спинам кнутами, как по бревнам. Те тыкались друг в друга. Прогибались ноги, трещали кости, но животные отказывались двигаться. Заместитель заведующего послал меня вперед в надежде, что животные последуют за мной.
Промучились до полуночи — один гарцевал на лошади впереди стада, другой шел за стадом и кричал так, словно ревели все звери земли, прежде чем мы додумались, что можно погнать скот зажженными пучками соломы. Шли, казалось, бесконечно долго, но дойти так и не могли. Коровы топтались на месте, вязли ногами в песке и шатались, как в больном сне.
На небе луна как краюха хлеба, такого старого и сухого, что его даже плесень не взяла бы. Звезды же казались клецками, мягкими и разлапистыми. Я начал сомневаться, дойдем ли мы вообще когда-нибудь. Но тем не менее старался изо всех сил перед стадом, увлекая за собой животных, в то время как сзади стадо подгонял пучками зажженной соломы заместитель заведующего фермой.
Пахло паленой шерстью, обожженной кожей и преждевременно высохшей полынью. Трудно было понять, продвигаемся ли мы вперед или стоим на месте, так как на поле, плоском, как ладонь, не было никаких ориентиров — луна и звезды в расчет не брались.
Так продолжалось, пока животные не почувствовали воду. Прекратилось это ленивое скольжение. Ноздри задрожали: животные, вытянув шеи, шумно втягивали воздух. Сначала едва заметно, а затем все быстрее стадо устремилось вперед. Я видел, как катится на меня этот коричнево-серый вал, в какую-то долю секунды было ощущение, что я уже раздавлен, что слышится даже хруст костей. Сзади, чуть не падая от изнеможения, бежал заместитель заведующего фермой. Начали успокаивать животных, щелкая бичами над их головами. Все напрасно. Они мчались как обреченные. Заместитель заведующего закричал мне, чтобы я пустил коня вскачь, иначе меня опрокинут. Но конь, подталкиваемый, зажатый стадом, обезумевшим от ощущения близости воды, не мог бежать быстрее.
Кошмарный бег. С вытянутыми шеями, раздувающимися ноздрями, с мордами в пене, с безумными глазами, животные казались какими-то фантастическими существами. Вода, запах которой они уже почувствовали, никак не появлялась, и животные делали отчаянные усилия, чтобы настичь ее. Я уже не обращал внимания, сижу ли на спине лошади или на хребте коровы. Я бы даже не удивился, если бы превратился в кентавра: во всяком случае, и мне передался ритм дыхания стада, чувствовался жар в легких и сухость в желудке, болели, как будто раздавленные, ноги.
В ушах стоял глухой рокот иссушенной земли, по которой, как молот, стучали копыта. Это была каменная лавина, извержение вулкана. Лопались барабанные перепонки, ломило в висках.
Река!
Коровы вошли в воду по грудь, почти достигнув при этом противоположного берега. Одна телочка, из тех что шли впереди, упала и тут же была втоптана в песок.
Это была страшная картина, все животные, казалось, взбесились — находились в воде, слышали, как она плещется, чувствовали ее животом и не могли утолить жажду. По реке плыли разноцветные, всех цветов радуги, разодранные ленты. Животные поднимали передние ноги, чтобы оттолкнуть, утопить этих огромных змей. Но не было и островка чистой воды, без мазута.
Над линией горизонта как-то резко всплыло солнце, и река заалела холодным бездымным пожаром, который слепил, заставляя закрыть глаза или отвернуться.
Ослепленные зловещим светом, уже обессилевшие, животные постоянно поднимали передние ноги, согнутые наподобие вопросительного знака. Как будто в языческом ритуале посреди проклятой воды какие-то монстры в образе коров заклинали, просили дива о помощи.
Река стала красной, словно от крови.
А они все били согнутыми передними ногами по воде, силясь освободиться от чудовищных змей. Тяжело было перенести это зрелище после всего, что выпало на нашу долю этой ночью. Заместитель заведующего отправился верхом поискать где-нибудь выше по реке хотя бы небольшой участок чистой, без мазута, воды, на ходу бросив мне нож:
— Зарежь ту телку, чтобы не мучилась.
Я поймал нож на лету, но понял, что не способен сделать то, что мне велели, — добить ту телку, которая не могла ни подняться, ни умереть.
Заместитель заведующего возвращался, мчась во весь опор. Вся река была в мазуте, но он нашел-таки что-то вроде артезианского колодца и трубу от буровой скважины. По ней текла вода, падая струей толщиной в ладонь в чугунные кюветы трубопровода, который уходил куда-то под землю. Теперь мы могли напоить скот вдоволь.
Горело солнце, такое беспощадное, как будто задумало сжечь все вокруг. Заместитель заведующего фермой решил пойти поискать еще желоба…
Коров приходилось хватать за рога и подтаскивать к кювету. Однажды уже обманутые, они не верили и чистой воде.
Обратно собрались через трое суток. Та телочка, которая споткнулась и была затоптана стадом, не погибла. Она судорожно билась головой о землю. Когда мимо нее проходило стадо, она спокойно смотрела на него одним уцелевшим глазом, а затем снова еще яростнее принялась биться головой о землю. Я подошел к ней с чувством вины за то, что сейчас должно было произойти. Животное медленно положило голову, словно ожидая избавления. Разбитые виски слабо кровоточили. Телка вытянула в мою сторону потрескавшийся от жары и изодранный о песок язык. С болью, но я все-таки решился вонзить ей нож в шею. Дальше все было удивительно спокойно и легко. Я смотрел, как тело животного постепенно переставало биться в конвульсиях и успокаивалось. Все еще не придя в себя, я как мешок упал животом на круп лошади и пустил ее с места вскачь. От ощущения теплого крупа лошади мне стало легче, а бег назад сухой земли под копытами лошади словно убаюкал меня, затушевал в памяти недавнюю картину.
Спокойное солнце, прозрачная тень. Где-то по соседству кудахчет курица, снесшая яйцо. Мы курим и болтаем в тихом углу казармы — кто в майке, кто по пояс обнаженный. Большая божья коровка садится мне на щеку. Я снимаю ее и кладу на ладонь:
— Божья коровка, улети на небо…
Где-то рядом петух подзывает курицу, слетевшую с гнезда.
У нас хозяйственный час. Мы несли кровати и матрацы на солнце. Матрацы — как буйволы, разлегшиеся на траве, не очень новые, не очень старые. Сколько солдат спало на них?
Ночной сон и обязательный час дневного сна. Многие и многие солдаты отдыхали после занятий на этих матрацах. И снились им женщины, которых они ласкали, и поезда, которые мчали их домой, и трамваи, поля, стройки, сады, заводы, леса, пляжи, стада овец, балы, свадьбы, помолвки. Те солдаты, что спали на наших матрацах, сейчас, наверное, в пути, по дороге домой или к месту работы, а может, на вечеринках или в объятиях любимых — где-то в разных уголках нашей страны. Если бы мой матрац был более старым, то, вполне возможно, он помнил бы, что некоторых из тех солдат, кому снились женщины и поезда, которые увозят их домой, уже нет в живых. Были времена, когда солдатская дорога могла стать дорогой, с которой не возвращаются…
Где-то по соседству кудахчет курица, не спеша перебирает лапками на моей ладони божья коровка. Солнце в небе спокойное, и тени от предметов словно прозрачные.
Сегодня у нас занятия по ориентированию на местности. Со стороны мы напоминаем группу туристов. У лейтенанта карта и буссоль. Ничего похожего на солдатский строй, все идут как могут, как хотят. Свободное передвижение. В воинских уставах есть и такое понятие — свободное передвижение. Поднимаемся на холм, опускаемся в долину, впереди еще один холм, понемногу обходим его и возвращаемся туда, откуда пришли.
Заливаются жаворонки. И небо голубое, голубое…
Когда лейтенант поворачивается, на его лице появляется улыбка, даже недоумение. Еще больше удивляемся и мы сами, когда обнаруживаем, что идем строем. Так, без команды, даже не замечаем, когда и как каждый оказывается на привычном месте. Идем в ногу. И уже как само собой разумеющееся, когда Лайо запел, мы все дружно подхватываем песню.
Рассветы бьют в окна, вставай-ка, солдат,
По росному полю нам первым шагать…
Вот и кукушка в роще отозвалась.
А сколько жаворонков рассыпано между землей и небом!
Будь смелым, грудь вперед,
Так и только так.
За страну родную, взгляд вперед,
Так и только так.
Что-то не видно дроздов.
Слышно их пение, а самих птиц в кустарнике не видно…
Мы не замечаем, как уже подходим к городу.
Дуб ветвистый и тенистый,
Спит под ним артиллерист,
Голова на куртке мягкой… [21]
Ах, какие то были времена!.. Солдат устраивался рядом со своей пушкой, подстелив куртку. К нему приходила девушка с цветком в волосах и садилась рядом. А он начинал рассказывать ей не спеша, как обстоят дела на занятиях и какие отношения с младшими командирами, в общем, разбалтывать «военные секреты», а затем целовал «ротик и глаза, потому что в них блестит слеза». «Топ-топ-топ…» Звучит новая песня:
Возьми меня, Георгий милый, на службу в армию с собой.
Тебя бы взял, но ведь с любимой не будет службы никакой.
Мы пели старательно, пели с удовольствием. Все песни, которые только знали. Даже очень старые и совсем наивные, которые сержанты и капралы наши выучили от других сержантов и капралов, а те в свою очередь от других и так далее в глубь времен, может, даже тех времен, когда юнкер Василе Кырлова написал первый марш румынских солдат.
А девушки уже у окон! Какие окна на этой улице! Я бы хотел, чтобы ночью мне приснилась девушка.
— Рэзванчик, сыночек, ну-ка посмотри, что с твоим отцом. Он хочет идти не знаю куда, ты же видишь, что творится на улице…
— Оставь его в покое, пусть прогуляется, раз уж он привык в это время гулять.
— Что ты такое говоришь? Как у тебя язык поворачивается?
— А что ему еще делать?
— Скажи ему, чтобы никуда не ходил. В такую погоду сидят дома.
— Он взрослый, знает, что делает.
На город налетела песчаная буря, хлеща по окнам крупинками песка.
Я не только не задернул шторы на окнах, но и раздвинул их как можно больше. Я был зачарован этой странной мятущейся картиной, ошеломляющей круговертью летящих бумаг и веток, пляской деревьев, проводов электропередачи, которые бились между столбами, как змеи, брошенные в огонь, тысячеголосым воем ветра.
Что касается старика отца, то казалось, что он ничего не замечал. Я видел его опустошенный взгляд, сосредоточенный на одной мысли, не связанной ни с конкретными обстоятельствами, ни с людьми, ни с делами. С тех пор как он перестал работать, у него выработались совершенно новые привычки. Равнодушный ко всему вокруг, он словно следовал какой-то раз и навсегда заданной программе, составленной неизвестно в каком отделе его головного мозга, программе, которая тормозила повседневные рефлексы, вплоть до потери чувства самосохранения.
Я знал, что попытки остановить отца будут тщетными. Он останется глух ко всему, точно так же, как он был не в состоянии понять, чего хочет от него мать, которая все размахивала перед ним руками, как в детской игре «слепая баба». (Мама была убеждена, что он намеренно подвергает себя опасности, так как очень переживает потерю власти, пусть маленькой и становившейся все более иллюзорной, но все-таки раньше он был в своем учреждении во главе простых смертных, одним из тех пяти, кто не расписывался в журнале присутствия.) В действительности же отца не интересовало, что происходит там, вне его собственного мирка, путаного и хаотичного, в котором он пытался навести порядок и разобраться, что же является истинным, а что нет. Буря была чем-то посторонним, что его не интересовало, точнее, не могло восприниматься им. На сегодняшний день он должен был узнать, проложен или не проложен под шоссе и железной дорогой тот злополучный трубопровод. Остальное не имело для него значения. И он отправился в дорогу, подставляя грудь ветру.
Мать издала испуганный и отчаянный крик. Лицо ее напоминало трагедийную маску с опущенными уголками губ. Затем она набросилась на меня:
— Беги за ним, кто его знает, что может произойти!
— Не беспокойся, не заблудится. Дойдет до калитки и вернется. Держу пари, что вернется. Даже не верю, что он сможет дойти до калитки.
Об оконное стекло ударился большой кусок бумаги, похожий на испуганную птицу, брошенную ветром, а может, это и была птица с поломанными крыльями, в такую погоду могло случиться что угодно. Мать перекрестилась и решительно вышла, позволив ветру вырвать ручку двери из ее рук и колотить дверью о стену.
Я видел в окно, как буря набросилась на нее, толкнула, завинтила юбку штопором, сковывая движения, пытаясь опрокинуть на землю. А отец шел впереди, сгорбленный, шатаясь как пьяный. Это напоминало какой-то жуткий и одновременно забавный танец, так что я не мог не улыбнуться. Но улыбка слетела с моего лица, когда мама упала на бок, а ветер взметнул ее юбку. Она вскочила, снова побежала за ним, но, видя, что не может догнать его, закричала: «Антон, Антон! Куда же ты?» Но вот новый мощный порыв ветра снова ударил ее в грудь, лишая последних сил, забивая легкие песком и пылью. Было видно, как она корчится от удушья там, посреди улицы, беспомощная. В мгновение я догнал ее, поднял на руки, как ребенка, принес домой и уложил в кресло. В перерывах между приступами душившего ее кашля больше жестами, чем словами, она умоляла:
— Оставь меня и беги за отцом. Приведи его домой! Беги быстрей и приведи!
Я едва видел отца в тучах пыли. Он шел с трудом, но целеустремленно. Шел через один из самых старых городских пригородов Сули-Баба, где маленькие домики громоздились друг на друга.
Ветер опрокидывал на крышах телевизионные антенны, мяукала в отчаянии какая-то кошка, разламывались деревья, снопы искр летели от электропроводов, падали заборы, кусок толя взлетел в воздух, как вздыбившийся буйвол. Все было окутано желто-оранжевой полутьмой, словно на землю откуда-то сверху опрокинули огромный котел сухой серы. Ветер тоже не был похож на обычный, дующий в определенном направлении. Он резко менял направление, налетал то справа, то слева, выворачивая деревья и телеграфные столбы, снося на своем пути людей и животных, которые оказывались на улице.
Толкаемый порывами ветра то в одно плечо, то в другое, то в грудь, то в спину, я знал, что ничего другого не остается делать, кроме как покориться стихии, двигаться вперед, когда порыв настигал сзади, и пытаться удерживаться, когда ветер бил в лицо. Если бы я торопился, стремясь рассечь те невидимые воздушные волны, они бы давно уже опрокинули меня. Правда, таким образом я не мог сократить расстояние между мной и отцом, приходилось довольствоваться тем, что не терял его из виду. К тому же было любопытно узнать, куда он идет.
Вот и поле. Сила ветра была здесь еще более непредсказуемой, но не неслись над головой клочья бумаги, листы фанеры и толя, ветки, поднятый вверх пух и тряпки. И двигаться стало даже легче, так как временами попадались почти безветренные участки, как оазисы спокойствия в этой мятущейся пустыне. Но ускорил шаг и отец, к моему удивлению. Я не мог понять, откуда у отца брались силы. Он торопился увидеть своими глазами, установлены ли те злополучные соединительные муфты трубопровода оросительной системы.
Тогда, два года назад, он спрашивал инженера, который руководил строительством:
— Вы произвели пробу системы?
— А вы как думали?! — отвечал тот, оскорбленный, что ставят под сомнение его профессиональную порядочность.
— И работает? Работает? — допытывался отец не для того, чтобы получить утвердительный ответ — ясно было и так, что работает, — а скорее ради приличия.
— Эта система для того и построена, чтобы работать, — ответил инженер, рассмеявшись.
Отцу и в голову не приходило, что может быть иначе. Взяв ножницы с подноса, который держала девушка в национальном костюме, он разрезал ленточку под аплодисменты всех присутствующих. После чего поздравил всех, пожал руки каждому и сел в машину.
Тот сезон был дождливым, очень дождливым, растения страдали от избытка влаги. Начальник строительства, поджимаемый сроками, а может, стремясь быстрее получить премию, заявил, что работы завершены. На самом деле оставался какой-то пустяк — водостоки под шоссе и железной дорогой. Их можно будет сделать когда-нибудь позже в два-три дня. Но позже о них никто не вспомнил. Следующее лето тоже было дождливым. Лишь на третий год наступила засуха, пришлось запустить поливочные насосы, и произошло то, что и должно было произойти. Среди аргументов, по которым отца отстранили от работы, было и то, что он рапортовал руководству о вводе в строй ирригационной системы, которая, хотя и значилась на бумаге, на деле приносила лишь убытки…
Так мы дошли до середины орошаемого поля. Словно стремясь насладиться теплом и изобилием воды, растения росли с невероятной быстротой — капуста кольраби, кабачки, баклажаны, подсолнечник и особенно кукуруза, которая намного опередила свой вегетационный период.
Вначале казалось, что в этом океане песка мы одни — я и отец: в такую погоду, когда даже суслики не высовываются из нор, змеи прячутся под камни, птиц словно сметает с неба невидимая метла, только большая беда или призыв о помощи могут заставить человека выйти из дому.
Но в секунды безветрия, когда время от времени в сплошной мгле появлялись разрывы, на поле можно было увидеть людей — много людей от мала до велика стояли вдоль оросительных каналов, пытаясь исправить то, что разрушала буря. Было странно смотреть на этих беззащитных стариков и детей, которых не испугала стихия. Другие, менее смелые парни, девушки, женщины, старики и старухи сидели на корточках, собирая комья земли и утрамбовывая их у корней растений.
Глядя на этих людей, которые старались уберечь растения, я потерял из виду отца, меня охватило беспокойство, необъяснимый страх, как бывает с человеком, который предчувствует неизбежность большого несчастья. Сказать по правде, нечего было опасаться. Поблизости не было ни бурных потоков воды, ни рушащихся мостов, ни ям, ни поваленных деревьев или столбов. Скот, который с начала бури метался, обезумев от страха, готовый свалить любого на своем пути, давно уже нашел убежище. Движение на шоссе было прервано. Самое большее, отец мог подвернуть ногу или просто-напросто усесться на обочине, чтобы передохнуть… И тут я увидел его.
Он лежал, вытянувшись во весь рост, в какой-то неестественной позе, делая конвульсивные движения.
Кровоизлияние в мозг… Парализованные рука и нога были скрючены, рот сжат. Он изо всех сил старался перевернуться на спину, но зарывался носом в песок, покрывавший асфальт, терся об этот песок лицом, расцарапывая его в кровь.
Я оторвал его от земли и понес на себе в сторону города. Отец то принимался бормотать непонятные слова, похожие на едва различимое «нет», то прятал лицо в мою одежду.
«Он стесняется меня, — думал я, — не хочет, чтобы я видел его в таком состоянии. Он и не подозревает, что я его уже давно знал таким, так давно, что он даже не может себе представить. Слышишь, отец, я давно знаю, что ты не более чем полчеловека. Настало время узнать об этом и тебе. Без этого нельзя. Но посмотри и ты, как я расплачиваюсь за чужую вину».
Сердце отца билось рядом с моим, и, когда ритм наших биений совпадал, мне казалось, что бьется одно сердце, стук которого тяжело отдается во всем теле.
Странная то была буря — с песком и пылью, без грома и молний, без радуги, без проливного дождя.
А поле было усеяно людьми, которые хлопотали возле побегов, стараясь защитить их от разбушевавшейся стихии.
На рассвете выходим на позиции. Идем маршем всю ночь. Молча. «Топ-топ-топ…» Перед глазами мелькают ступни ног и земля. Свет в окнах домов на окраине города уже не горит. Трамваи уже в депо. Спят девушки. Спят травинки в поле. Жаворонки и те спят. Не отставай, солдат. Держи шаг, иди в ногу. Идем в полной экипировке. Одеяло и плащ-накидка. Вещевой мешок со сменой белья и туалетными принадлежностями. Противогаз, костюм для защиты от оружия массового поражения, саперная лопатка и фляга для воды. И оружие, разумеется. Сегодня у нас тактическое занятие по программе мотострелков. Артиллеристу надо очень многое знать, в том числе и как взаимодействовать в случае необходимости с пехотинцем.
Пехота. Она уже тоже давно моторизованная. Пехотинцы садятся в машины и вместо длинных, изнурительных маршей совершают увлекательную экскурсию. Отдохнувшие и с хорошим настроением добираются до учебного поля. Да и на флоте, если уж говорить честно, нет больше парусных кораблей. Однако учеба будущих офицеров проходит на старом корабле-школе «Мирча» [22].
Даже овладевая новейшей техникой, солдаты должны знать и прочувствовать все. И пешие марши в том числе. Много маршей. По любой местности, по любому грунту. Солдаты как солдаты.
После каждого часа марша делаем десятиминутный перерыв. На одном из таких привалов мы получили приказ снять сапоги, сесть напротив друг друга и помассировать ноги. У моего напарника большие и потные ступни. Я добросовестно растираю ему пальцы, лодыжки. Подошвы не разрешает: щекотно. Мне не щекотно. А даже, наоборот, очень нравится…
Целая батарея ночью посреди поля ничего другого не делает — только марширует. Какие-то серо-черные тени, которые в ночи едва различимы. Только ступни наших ног белые, такие белые, как будто их по кусочку отрезали от луны.
Сидим друг перед другом. Верзила-сержант сам себе делает массаж, и надо сказать, ему досталось довольно большое поле деятельности. Чуть поодаль вижу и лейтенанта, занимающегося тем же самым. Приказ — для всех, без исключения. Приказ нашего капитана, у которого ступни были деформированы, возможно, даже потому, что в его время не придавали значения такой важной и необходимой для солдат процедуре.
Надеваем сухие носки и отправляемся в путь.
Никто не считает шаги. Движение строем и в ногу стала уже привычкой. У меня такое впечатление, что и дыхание, и стук сердец тоже сливаются воедино.
Рота в обороне. До наступления рассвета занимаем позиции в одной из лощин.
Солдаты как солдаты. Первое, что ты должен сделать, так это слиться с местностью. То есть зарыться в землю как можно быстрее и лучше, таким образом, чтобы противник не мог тебя обнаружить. Прежде чем начнешь рыть окоп, надо сориентироваться, чтобы был хороший обзор для ведения огня по противнику и чтобы была возможность для связи и помощи соседу справа и слева.
Ложишься на землю и начинаешь окапываться. Вначале делаешь небольшую насыпь. На этот бруствер можно будет потом положить винтовку. И вот так, лежа на животе, постоянно глядя вперед, с винтовкой, изготовленной для стрельбы, выкапываешь под собой яму в рост человека. Зарываешь вначале плечи, затем грудь, живот, бедра, колени, икры ног, ступни.
Я попал на такое место, где очень много корней от деревьев. Стальная лопата, наточенная как бритва, режет хорошо, но и корней много, к тому же толстых. У меня начинает саднить кожа на ладонях и стучать в висках. Стараюсь не набить мозолей. Они такие неприятные, эти волдыри на ладонях, особенно когда лопнут и вытекающая из них жидкость струится между пальцами…
Нет, не набью мозолей. Я солдат уже со стажем, подготовленный к любым испытаниям.
А когда заканчиваем работу, то ничего не остается делать, как лежать в засаде.
Двигаться нельзя, но надо быть внимательным, чтобы не упустить малейшего движения «противника».
Замри и сосредоточься. Уже поднимается солнце, оно нагревает каску и китель на спине.
Будь внимателен, чтобы нечаянно не заснуть. Чтобы не отвлекали мысли, воспоминания. В реальной боевой обстановке одно лишь мгновение невнимательности может оказаться роковым.
Солнце поднимается все выше. Десятки, сотни парней в военной форме распластались на земле. Молодые парни, которые могли бы быть в это время на танцах или на работе, прошли десятки километров в полной экипировке, с малыми и одним большим привалом, во время которого массировали ступни ног.
Сейчас их друзья, знакомые, родные там, дома, делают все: выращивают хлеб, ткут ткани, производят машины.
А мы, солдаты, распластались здесь, на земле, на самом солнцепеке.
Третий от меня — рядовой Стан Д. Стан. С удовлетворением поглядываю время от времени в его сторону. Неужели это тот самый парень, который вначале ставил под сомнение целесообразность многих ставших для него теперь привычными компонентов армейской жизни?
Рядовой Стан Д. Стан. Сегодня он уже столько знает и умеет! Хотя, в общем-то, это знает каждый из нас без исключения.
Справа от меня — солдаты.
Слева от меня — солдаты.
Позади меня — солдаты.
Передо мной — пустырь, откуда в любую минуту может появиться «противник». Подо мной земля. «Стук-стук-стук». Сердце мое стучит в ворота земли. «Стук-стук-стук» — отдается оттуда. Как азбука Морзе. «Все в порядке, не беспокойся». Пульс, который я чувствую, — это пульс моей родной земли или мой собственный? Или он стал единым пульсом? Во всяком случае, корни деревьев, что пронизывают стенки окопа, словно артерии, связывают меня с землей.
От солдата, который справа от меня, до солдата, который слева от меня, — все это земля, которую я защищаю. Я готов сделать все, чтобы защитить ее как можно лучше. Я тщательно завязал под подбородком тесемки стальной каски, утрамбовал перед собой валик бруствера, выкопал себе убежище, чтобы стать невидимым для «противника».
На боку у меня противогазная сумка, снаряжение с патронами, гранатами, штык, острый как бритва. У меня хорошее поле обзора для стрельбы. Есть связь с соседями и с сержантом. Есть у меня и фляга с водой.
Следовательно, я выполнил первую часть своей задачи, известной каждому солдату, — принял все меры, чтобы выжить и продержаться как можно дольше под огнем врага. Морально я готов к выполнению любой другой задачи.
Солдаты как солдаты. Они и погибают от пуль, пронзенные осколком, проткнутые штыками, раздавленные гусеницами танков… У человека одна жизнь… Но отдать ее солдат должен лишь тогда, когда другого выхода нет… Нашего капитана интересует только осознанный, необходимый героизм. Все остальное — пустая бравада. Правда, пока это лишь рассуждения. Не более чем теоретические занятия. Учимся и мы, как и все тридцать послевоенных призывов, быть солдатами, учимся тому, как надо умирать героями, если потребует родина.
Пройдет время, и мы снова наденем гражданскую одежду и выйдем из ворот казармы, прихватив с собой добрые воспоминания и эту науку жить, принося пользу людям, и умирать только тогда, когда нельзя иначе. И ты уходишь убежденным: служа в армии, ты защищал частицу земли страны своей, за которую, если бы потребовалось, ты бы боролся до последнего вздоха.
Вот и я стал задумываться об увольнении в запас. Хороший это признак или плохой? Но чем еще заняться, когда лежишь, вытянувшись на сырой земле, держа палец на спусковом крючке, и глядишь вперед, а солнце расплавляет твою каску и жарит китель на спине? Может, и в реальной боевой обстановке, во время затишья перед атакой, солдаты тоже об этом думают, думают о дне, когда снимут военную форму с чувством хорошо выполненного долга. Об этом всегда думали солдаты, которые до нас защищали свободу этой земли. Думали и о том дне после атаки, до которого, конечно, многие из них не дожили.
Солдат слева от меня, солдат справа от меня… И все, как один, готовы защитить родную страну.
В учебниках географии и на всех картах протяженность границ и длина рек, высота холмов, гор, площади полей, равнин, садов, виноградников, лесов, пахотных и непахотных земель выражены в километрах, гектарах, погонах [23], шестах [24]. А можно было измерять и ростом солдата. От этого до того места — столько-то солдат, солдат, которые покрывали своими телами землю, чтобы защитить ее. Солдаты, которые несут службу сейчас, и солдаты, которых уже нет в живых.
Я тоже закрываю своей грудью клочок земли, и я слышу, как в глубине земли отдается биение моего сердца.
— Сделай усилие, чтобы вспомнить. Прошу тебя, вспомни!
Красивая, как искушение.
— Ты же понимаешь, прекрасно понимаешь, что я тебе хочу сказать.
Красивая до такой степени, что можно сойти с ума.
— Ну хотя бы моргни ресницами, чтобы я заметила, что ты понимаешь мой вопрос.
Красивая — такой земля не знала с тех пор, как на ней есть женщины.
— Маленькое усилие, не так уж это тяжело… Красивее, чем ее могли бы изобразить художники, воспеть поэты, изваять в мраморе скульпторы.
— Маленькое усилие… Кто ты? Красивее, чем бывают в сказках.
— Не можешь вспомнить или не хочешь?
Ее глаза… Да, прежде всего глаза, затем губы, губы и глаза, лоб, брови, овал лица, волосы, опять глаза и губы, подбородок, мочки ушей, нос, снова губы и глаза, плечи, грудь, талия, бедра, колени, икры ног, узенькие ступни… И опять глаза и губы…
Только единожды природа может произвести на свет такую, которая каждого сведет с ума. Ну хорошо, красавица из красавиц, вот мой ответ: не хочу вспоминать. И еще я знаю, знаю, что и ты — это последняя попытка, подаренная мне судьбой, потому что не найти ничего более искусительного, чем ты. Откажись, волшебное видение с черными глазами, здесь ничего уже не поделаешь. Видишь прекрасно, что я сопротивляюсь изо всех сил.
И снова придут те люди в белых халатах, чтобы задавать вопросы. Только ушли. Но придут снова. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так послезавтра. И начнем игру сначала.
— Кто ты?
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван, второе отделение, второй взвод, первая батарея.
— А до того, как стал солдатом? Было ли что-нибудь до того, как ты стал солдатом?
— Окоп… Был обычный индивидуальный окоп, длинный и широкий, чтобы в нем мог укрыться солдат. А со стен этого окопа свисали корни деревьев, которыми я как будто был связан с родной землей.
— А другие воспоминания?
— Город Брэила.
— И что еще?
— Есть еще кое-что, большая вода и огонь. Огонь, который, как известно, сжигает, и вода, в которой тонешь.
— Знаем, ты уже нам рассказывал.
— И еще была девушка на пляже. То есть на пляже было много девушек, но одна-единственная стала со мной разговаривать. Но она ушла… А больше я ничего не помню. Почему вы не оставите меня в покое?
Оставили. Но они придут еще. А эта чудо-девушка?.. Что за яд в ее жале?
— Даже мне ты не хочешь сказать, кто ты?
Почему даже ей? Потому что у нее такие глаза и брови? Как это поется? «Ой, Мария, Мариола, от твоих красивых глаз я с ума сойду сейчас».
А как она хмурится! Боже, ну до чего ж красива! Может быть, мы, солдаты, ее такой и представляли, когда пели хором, возвращаясь с занятий, популярную песню, переложенную в ритме марша:
Моя дорогая, брови густые
Зачем так нахмурены?
Сердце ль остыло?
Брови ты вскинешь — засветит луна,
Их ты опустишь — схожу я с ума.
Просит. Маленькая… Сожалею, барышня, но в данной обстановке я не могу быть вам полезен.
Мое прошлое. Какое оно имеет теперь для меня значение? Скорлупа, из которой я вышел. Кто и зачем заставляет меня возвращаться в нее? Но только так, таким путем врачи могут убедиться, что рассудок мой цел и я спасся. Спасся от воды и огня…
— Как тебе повезло! Эта девушка…
Все постоянно говорят, что мне повезло. Мне говорят: «Счастье твое…»
Если подсчитать, то, наверное, нет на свете другого такого человека, на которого бы свалилось столько счастья сразу, как на меня.
— Счастье твое, что та балка не оказалась тяжелее.
— Счастье твое, что не упала со стороны сердца.
— Счастье твое, что не разбила тебе голову.
— Счастье твое, что тебя вытащили из огня.
— Счастье твое, что погасили огонь на тебе.
— Счастье твое, что вовремя приехала «скорая помощь».
— Счастье твое, что оперировал тебя доктор Раду…
— Счастье твое, что тобой занимается доктор Джеорджеску.
— Счастье твое, что ты живешь. И эта девушка, какое счастье.
Девушка. Это была практикантка из медучилища. Я — больной номер два, палата Е.
— Травма грудной полости… Ребра с третьего по девятое… Плевра… Легкое…
Голос медика однообразный, монотонный. Кто-то сдержанно зевает, прикрывая рот рукой. Сегодня понедельник, значит, вчера… Еще один танец, еще один фант [25], еще кофе, дело доходит до полуночи, и, пока попадешь домой, валишься с ног, так спать хочется. А в понедельник еще один новый больной — откуда его принесло?
— Состояние после жара… Частичная потеря памяти… Принимает антибиотики… Снотворное…
Валишься с ног после бессонной ночи…
— Было премиленько, а ты почему не пришла?
Зевавшая ходит от больного к больному, как ворона от дерева к дереву. Не очень здорово, но что поделаешь. Одна жизнь у человека, и как ее пробежишь, как ее проведешь…
— На аккордеоне играли что-то быстрое… Петрикэ целуется фантастично, не то что Никки…
До больного ли тут, даже если речь идет о травме грудной клетки? Их вон сколько — целый журнал.
Девушки снимают и оставляют в раздевалке для учащихся белые халаты и идут досыпать домой или, кто знает, куда еще?
Но одна возвращается, пробежав восемнадцать ступенек:
— Я приду и после обеда. Что тебе принести?
Смотрю на нее непонимающим взглядом.
— Хорошо. Подумай еще. Но я все равно приду.
И уходит, как будто уверена, что мысленно я устремился за ней. Но действительно, чего мне хочется и что она может принести? Я люблю романтиков. Давно не читал стихов. Романтики…
У нас в лицее был преподаватель всемирной литературы, который мне поначалу показался довольно подозрительным — полусонный вид, большой нос, какие-то клыкастые зубы, длинный как жердь, хилый, опущенные плечи, очки на кончике носа, забавная лысина. Но он — что правда, то правда — нас покорил. Когда он поднимал вверх свой длинный сухой палец, даже несмотря на то, что очки у него висели на кончике носа, все знали: еще мгновение — и он достанет с неба звезду и насадит ее на церковный купол. Необыкновенная мимика — и вот уже горбун из Нотр-Дам распростерся у бездыханного тела Эсмеральды на влажном песке, чтобы умереть рядом с возлюбленной. Я люблю романтиков.
Как тебе повезло с этой девушкой!
Она действительно пришла после обеда как посетительница. С чем можно прийти навестить больного в больнице, если он, как я, молод и к тому же недвижим? Вначале я думал, что это будут цветы, много цветов — сейчас ведь сезон цветов. Цветы и, пожалуй, фрукты. Персики и сладкие яблоки. Менее вероятно — шоколад, компот, конфеты.
Ничего похожего. Села на стул возле моей кровати и начала читать. Прочитав несколько строф, спросила:
— Тебе нравится Альфред де Мюссе?
«Да, здорово старается, — думаю я. — Уж очень старается выглядеть естественной, плутовка…»
— Тебе очень повезло с доктором Раду.
— Доктор Раду. Кто этот тип?
— Как кто? Врач, который тебя оперировал!
Хорошо, хорошо, знаю я его — того высокого мясника с квадратным торсом, с седыми вьющимися волосами, с лицом, словно развороченным рогами взбесившегося быка. Крепкий мужчина. Его атлетически сложенная фигура культуриста могла бы украсить обложку любого журнала. Но, оказывается, это еще не все.
— Доктор Раду известный наш специалист в области хирургии и легочной патологии. Его труды публикуются в нашей стране и за рубежом. Его приглашают на международные конгрессы.
— Не слишком ли он задержался в Брэиле?
— Он сам так хотел… Маленький диспансер он превратил в известную клинику. Профессора из Бухареста направляют к нему сложных больных. Приезжают и иностранцы.
— Его осыпают цветами!
— Какой ты смешной! Он принес к нам в училище несколько иностранных журналов. Мистер такой-то из Австралии на водных лыжах борется с волнами, восстановил же его здоровье в Румынии, в стране на юго-востоке Европы, доктор Раду. Он возвратил его к нормальной жизни и любимым видам спорта.
— А я-то думал, что он находится здесь ради меня…
— Я же говорю, что ты смешной.
— Он преподает в вашем училище?
— Нет. Он только один раз читал у нас лекцию.
— После которой у половины из вас заболели легкие и вы захотели лечь к нему в клинику.
— У тебя богатое воображение.
— Видимо, мне действительно повезло. Три ребра или, может, пять?
— Если ты даже этого не знаешь…
— Дорогая, постой-ка. Твой доктор Раду не творец ли создатель?
— Да, в своем роде…
— Так-так, ты появилась здесь как раз после того, как он отрезал мне пять ребер или три… Доктор, доктор, вот кто вы есть на самом деле! Слишком расточительно расходуете начальную материю… Из пяти ребер можно создать маленький гарем.
— Это хорошо, что тебе весело, что ты шутишь.
— Ева моя, один поцелуй!
Она смеется, но не больше.
Ева… Воспоминания моего детства заставляют до сих пор сомневаться в каждом, кто начинает меня очаровывать. Обжегся на молоке, дуешь и на воду. Химеры моего детства…
— Кто вы, Ева?
— Прошу тебя, не называй меня так! Меня не Евой зовут.
— Кто же ты тогда, девочка, если тебя не сотворили из моего ребра?
— «И я кусок глины с глазами…»
— Оставь литературу… Впрочем, если тебе непременно хочется, вернемся к романтикам.
— Тебе не кажется, что наша беседа не совсем естественна, что…
— Да, пожалуй, как будто мы в какой-то драме абсурда. У нас был преподаватель литературы, который много рассказывал нам о Беккете, Ионеско, Гурмузе. И вот мы словно в одной из их пьес. Конечно, все неестественно, а что естественного во всей этой истории? Ты пришла с томиком Альфреда Мюссе, уселась здесь и читала бы, пока я не заснул или, может быть, впал в гипнотическое состояние. На второй день, и на третий, и на четвертый тоже. И так постоянно до тех пор, пока у меня не пропадет желание вообще говорить. Мне кажется, мы не понимаем друг друга.
— Не знаю, почему мы не понимаем друг друга.
— Потому что не знаем многого другого. Я, во-первых, не знаю, кто ты, почему ты здесь?
— И ты из этого делаешь проблему?
— В поезде, трамвае, столовой, на пляже, в кино, где угодно, я знаю, что моя соседка, если она есть, имеет определенную цель — она путешествует, обедает, загорает, смотрит спектакль. В любом случае мотив понятный… А вот что касается тебя, то я не могу объяснить, то есть не могу нащупать логику — почему ты здесь, со мной…
— Мне кажется, что тебе нельзя очень много говорить.
— Хорошо… Тогда тебе ничего не остается, как позвать дежурного врача. Он сделает мне укол, и я, когда проснусь, воображу, что ты мне приснилась.
— Никого я не позову, но и я не могу тебе ничего объяснить… Я сама еще ничего не понимаю. А как бы хотелось…
Мы словно плывем в трюме корабля. На самом дне трюма. Весь день и всю ночь булькает и плещется за бортом вода. Совсем рядом: где-то над головой, в нескольких метрах над нами. Вода бьет без устали своими молотами по бортам нашего корабля, как били когда-то штурмовыми молотами в стены осажденной крепости. Бьет вырванными с корнями деревьями, бьет балками смытых домов, колесами и осями подвод, застигнутыми водой на дорогах, копытами утонувших лошадей и быков, а возможно, что и трупом человека, унесенного водой, когда он спал или когда боролся со стихией.
Мы словно находимся на дне корабля — там, где наиболее остро ощущаются удары и вибрация. Правда, над нами открытое небо, но какой в этом толк, если у нас нет крыльев подняться в воздух?
Если будет продавлен хоть чуть-чуть наш земляной панцирь, то сверху на нас обрушится вода и ничего, кроме наших имен, от нас на этом свете не останется.
Но мы здесь не для того, чтобы нас защитил от потопа Ноев ковчег; наоборот, нам доверили корабль, и не он, а мы его должны сохранять, оберегать. Да нет, он не пойдет на дно, в этом можно не сомневаться. А случись что, мы бы закрыли пробоины своими телами. Но, вероятно, до этого не дойдет. Во всяком случае мы сделаем все, что от нас требуется.
Наш корабль. Большой остров Брэилы. С дном гладким, как ладонь. С окружающей его дамбой, с каменной мачтой, которая называется скалой Власовы. Вода окружает его со всех сторон, доходит до окон домов, а иногда поднимается выше подбородка человека.
Мы трудимся как проклятые день и ночь. Наращиваем стены дамбы, укрепляем с внутренней стороны, наполняем мешки землей, вяжем снопы из прутьев и что-то наподобие рогож из зеленых камышей. Наконец все готово, теперь нужно следить, чтобы нигде сквозь дамбу не просачивалась вода, ожидать ударной волны и немного заниматься строевой подготовкой — это чтобы не потерять навыков.
Ждем ударной волны. 13 июля. В Галафате уровень наводнения превысил 35, в Корабии — 43, в Гыршове — 60 сантиметров.
Мы находимся в состоянии готовности.
Но ни вчера, ни сегодня ничего не произошло. Может, и завтра не произойдет.
— Эй, у тебя что-нибудь есть?..
Мы патрулируем по два человека на каждую сотню метров с фонарями и портативным переговорным устройством двусторонней связи. Река бьет в дамбу, словно корова бодает стог сена.
— Ну-ка посмотри туда! Видишь?
Мой напарник направляет луч фонаря на маленькое темное пятно на внутренней стороне земляного вала. Мы подходим и ощупываем ладонями. Ладони становятся немного влажными.
— Просачивается вода?
— Просачивается!
Подаем сигнал. Через несколько минут люди уже приступают к работе. Купание в полночь. Вода не теплая, но и не холодная. Несколько солдат раздеваются и ныряют в реку. Появляются прожектористы. Свет их прожектора рассеивает тень аж за Дунаем. Солдаты — водители экскаваторов, бульдозеров и грузовиков — готовы запустить двигатели своих машин. Но на этот раз дело обходится без них, солдаты заделали промоину камышитовыми плитами. А мы, караульные второй смены, даже и в этом не принимаем участия. У нас единственная задача — охранять границу между водой и землей.
14 июля. Идет ударная волна. В Галафате уровень наводнения превысил 50, в Корабии — 55, в Зиминге — 37, в Гыршове — 70 сантиметров.
Капитан и здесь заставил нас заниматься массажем ног и ступней. Садимся друг против друга и в течение пяти минут массируем ноги. Сержанты и офицеры делают это самостоятельно. Капитан, может, даже усерднее, чем все остальные. До этого мы делали массажи, потому что приходилось совершать марш-броски, сейчас же потому, что этих марш-бросков нет. Командир батареи уверен в том, что если подолгу стоять, увязнув во влажном грунте, то это тоже может привести к деформации ступней и так называемому траншейному ревматизму.
Наш лейтенант, который не учил ничего подобного в училище, думает, что это открытие самого капитана, и хочет доставить ему удовольствие, еще раз доказав полезность массажа.
Он провоцирует капитана:
— Если я не ошибаюсь, то наша батарея — первое воинское подразделение, в котором введен подобный массаж.
— Ошибаешься.
— Считаете, что кто-то уже додумался до этого?
— Еще бы! Думаю, что об этом знали, еще когда землю населяли примитивные племена.
15 июля. В Галафате уровень наводнения превысил 75, в Корабии — 70, в Гыршове — 80 сантиметров.
У нас пока ничего нового. Уровень воды в реке застыл на отметке «Внимание». Несколько размываний мола без особого труда ликвидировали.
По-прежнему ожидаем ударную волну. Нервы натянуты как струны смычковых инструментов, на них можно сыграть какую угодно мелодию. Но что-то не играется. Зато каждый удар реки в дамбу — как удар смычком по нервам.
Наш капитан невозмутим. Мы хорошо знаем, что у него есть дочь, которая только что закончила лицей и сейчас сдает вступительные экзамены в какой-то институт в Бухаресте. Раз уж мы находимся в казарме, мог бы он попросить, чтобы его отпустили на несколько дней. Ведь он еще не был в отпуске. С прошлого года он все мечтал, как этим летом поедет в Бухарест со своими детьми, дочерью и сыном, на экзамены.
… У нас по-прежнему затишье. Большие наводнения у соседей — в Хыршове и еще дальше от нас, в Исакче и Тулче. Мы постоянно получаем известия о борьбе с наводнениями и о разрушительной силе в Муреше, Тырнаве, в уездах Олт, Аржеш, Яломица. Выходят из берегов даже те реки, которые обычно в это время года пересыхают.
Опять находим небольшое размывание мола, ликвидируем просачивание воды, укрепляем мол, немного строевых занятий — и опять ждем.
В остальном все идет своим чередом, включая и массаж ног — процедуру, которую контролирует сам командир батареи.
25 июля. Уровень наводнения в Корабии превысил 73, в Хыршове — 82, в Исакче — 85 сантиметров.
У нас без перемен. Ждем… Пока все. Этому можно было бы и порадоваться… Но нет. Мысли капитана там, в институте. У него там сейчас дочь… Идет к заветной мечте отца вместо брата-солиста»…
Река плещется в дамбу. Мы стоим, упираясь пятками в мол, как будто межевые столбы, вбитые неизвестно когда. Сейчас время отдыха. Стоим, прислонившись к стене дамбы. Почерневшие, обветренные, мы словно барельефное украшение мола, словно атланты, что держат небо на своих плечах.
Ждем. Где-то в других уголках нашей страны в эти дни десятки, сотни, тысячи людей борются с водной стихией, с могучими потоками воды. Не на жизнь, а на смерть. Кто кого. Мы же жаримся на солнце и ждем.
Капитан курит. Курит с нами вместе. Молчит с нами. И ждет. Скоро уйдет на пенсию. Определенно.
— Эй вы, голубчики, что с вами? Судорогой свело ноги, что ли?
Да, так оно и есть. Я чувствую себя жеребенком на привязи, который вместо того, чтобы, вдыхая ноздрями ветер, бежать, догонять горизонт, целый день крутится на короткой веревке вокруг коновязи.
— А если мы ничего не делаем, товарищ капитан?
— Как ничего? Мы защищаем дамбу, остров, урожай, жизни людей. А это уже что-то, не так ли?
— Дамба защищает, а не мы.
— Но мы ее укрепили. И готовы сделать все, чтобы она устояла в любой ситуации.
— Ничего не случится, товарищ капитан. Вот уже несколько дней уровень воды остается прежним, даже начал постепенно падать.
— И что же из этого следует?..
— Я бы хотел сейчас находиться там, где от меня было бы больше пользы.
— Солдат должен быть там, куда его направил приказ… И если бы мы были где-то в другом месте, то здесь бы томились другие. Все равно. Главное, чтобы не оставались обнаженные участки… Понял, рядовой?
— Понял, товарищ капитан.
— И я хочу, чтобы вы знали, что одно из самых ценных качеств солдата — умение ждать. Это нелегко. Это требует иногда большего мужества, чем храбрый поступок. Уметь терпеть, сдерживать в себе героя, пока ваш героизм не потребуется. Чем больше живых бойцов и чем меньше героев, лежащих в могиле, — тем лучше!
— А еще лучше побольше живых героев.
— Возможно, голубчик, но только в случае необходимости. Мы вдвоем, мне кажется, уже вели беседу на подобные темы, тридцать лет мы стреляем только на полигонах. Что может быть прекраснее? Вот мой выпуск дослужился до пенсии, не услышав, как свистят пули над головой. Счастлива та страна, в которой целый выпуск офицеров достиг пенсионного возраста, так и не выстрелив в человека. Это говорит тебе старый служака, который знает, что говорит. Это наше выражение героизма — не стрелять, если в том нет необходимости. И так будет до тех пор, пока не нарушат наших границ.
Капитан… Это его реплика перед закрытием занавеса. Умеет он красиво покидать сцену. В любом случае мы воодушевлены и растроганы. И если у кого-то из нас и появятся на глазах слезы, когда увидим нашего капитана выходящим в последний раз из ворот казармы, то никому не будет стыдно.
— Счастье твое, что ты попал в руки доктора Джеорджеску.
Боже, сколько счастья свалилось на мою голову! Что сломало всего лишь пять ребер, что из пяти только три воткнулись в легкое, что остался жив, что только частично потерял память, что попал в руки замечательных врачей.
Повезло с доктором Раду, повезло с доктором Джеорджеску.
Доктор Виктор Джеорджеску закончил военный лицей [26] в городе Крайове. Восемь лет в военном лицее. Он никогда не упускает случая, чтобы похвастать этим — знанием латинского и математики, которым там хорошо обучали, но особенно царившей там атмосферой порядка и дисциплины, которой, как он уверен, обязан всем в жизни.
— Идет доктор.
Больные устраиваются в кроватях с подчеркнутой торжественностью, в этом есть что-то ритуальное. Как по команде, стихают охи и стоны. Лица светлеют, и в глазах вспыхивают огоньки надежды. Пришел доктор Джеорджеску — все в порядке. Даже если предстоит умереть, то умрешь успокоенный — значит, ничего нельзя было сделать.
Шаги ровные, четкие, никогда не бывают поспешными или слишком медленными. Он всегда появляется точно в определенное время, так что по нему можно часы сверять. Кроме среды, он всегда приходит в клинику пешком, независимо от погоды, приходит не раньше, не позже, а точно в срок. Работу он начинает с обхода, как в казарме, — столовая, все уголки коридоров, окна, санитарный узел, палаты. Все облазит — ничего не пропустит.
Когда у него новый пациент, прежде всего он укладывает больного в постель и осматривает в течение нескольких минут от макушки до пяток, как будто делает рентгеновский снимок. Затем начинает простукивать, ощупывать, слушать, опять же с ног до головы. И опять простукивает и снова слушает.
Мой сосед по койке — молодой выпускник медицинского факультета, врач, не получивший еще назначения. Хочет подлечиться немного, перед тем как поехать в какое-нибудь село. Его обуревают страхи, над которыми он посмеивался в студенческую свою бытность. Он боится ехать в село, где будет на виду у всех крестьян. Доктор Джеорджеску, которого мы считали человеком малокоммуникабельным, как-то вечером во время дежурства уселся на край моей кровати и долго беседовал со своим молодым коллегой.
— Увидишь, что после некоторого времени практики ты будешь узнавать своих больных в лицо. По тому, как они входят в кабинет, не сказав еще тебе и слова, ты уже будешь знать, кто перед тобой — легочник, печеночник, почечник, желудочник, сердечник и так далее.
— Но это же очень хорошо.
— Настолько хорошо, что ты содрогаешься. Содрогаешься оттого, что ты, обыкновенный человек, достиг такой чудодейственной силы, что можешь читать судьбу другого: вот этот, если поправится, может еще два-три года протянуть, а этот, что бы с ним ни делали, больше пяти месяцев не проживет. И чувствуешь себя виновником чьей-то трагедии. А чтобы оправдать себя, начинаешь борьбу с невозможным. И иногда тебе удается выиграть. Ты победил рок. Добиваешься, борешься месяц, год, всю жизнь, пока не состаришься…
— Медицина и та имеет свои пределы. Преподаватели на это с самого начала обратили наше внимание.
— Самое опасное, что есть болезни, которые ты, казалось бы, можешь излечить, властвуешь над ними, а они, как заговоренные, опережают тебя и побеждают.
— «Любой врач должен усвоить, что медицина не творит чудеса» — повторял нам на факультете после каждого курса лекций академик…
— … Человек к тебе приходит, как в последнюю инстанцию на этой земле, а ты не в состоянии помиловать его или хотя бы смягчить приговор. Не можешь. Ты его последняя надежда, но ты не можешь ничего сделать. И если ты даже спас тысячу людей, а потерял одного-единственного, то не спать тебе спокойно.
Я лежу не двигаясь, с закрытыми глазами и слушаю доктора Джеорджеску. Такой спокойный и такой уверенный в себе. Кто бы мог подумать? Вот уж действительно: счастье мое…
Доктор Джеорджеску, тот самый, что окончил лицей в Крайове. Лучше бы он стал военным. У нас все гораздо проще. То есть нет ничего невозможного. Прицеливаешься, точно выстреливаешь из орудия и поднимаешь в воздух танки и дзоты, прыгаешь в траншеи и втыкаешь штык во врага. Даже если мы и стреляем холостыми, даже если враг не более чем картонный манекен, а танки не более чем управляемые по кабелю на расстоянии макеты! Да и в реальной боевой обстановке все было бы так же просто. Когда вражеский солдат идет на тебя, нужно защищать свою землю! Он не протянет руку и не захочет, чтобы ты спросил у него, такого же человека, есть ли у него жена и дети и сколько бы он еще прожил, если бы не попал на мушку автомата. Что поделаешь, не ты его позвал сюда. Пусть сводит счеты с теми, кто его послал. Но если ты замешкаешься, то он продырявит тебя. И речь идет не только о тебе, речь идет о том клочке земли, который ты прикрываешь грудью и за который ты должен зубами цепляться, чтобы не отдать его. Солдаты как солдаты, у них всегда ясность, доктор…
Доктор Джеорджеску. У него нет опубликованных трудов, он не участвует в работе конгрессов и симпозиумов, не переписывается с профессорами, ему никто не вешает наград на грудь. Он отсутствует в больнице не более чем полдня в неделю. В среду он ездит в сельскую больницу для консультаций, ездит на своей машине, по проселочной дороге, по глубоким колеям, оставленным тракторами.
Доктор Джеорджеску. Тот, который окончил лицей в Крайове. Как бы то ни было, мне с ним повезло.
В одну из сред он провел три тяжелых часа в сельской больнице.
Новости. Как быстро они распространяются! Они прошмыгивают под носом у вахтера, не оставив ему и пяти лей или пачки сигарет на чай. Чего только не знают люди в больнице! Особенно о врачах. И сколько у них детей, и почему у них нет детей, если их у них нет, и как красят волосы их жены, и что за тещи живут с ними под одной крышей.
В том селе, куда приезжал раз в неделю доктор Джеорджеску, он слыл человеком, который может оживить и мертвого. В этом готов поклясться любой, кто его видел. Его как-то вызвали к больной старушке, которой уже поп дал отходную. Доктор выгнал всех из дома — всех, кто там был. Но они взобрались на завалинку, смотрели в окна и видели, как доктор сделал укол старушке прямо в сердце. С тех пор прошло два года. Время от времени старушка приходит в больницу, где вахтер уже съел пять-шесть петухов, которых старушка приносила как гостинец доктору.
А в следующую среду возле кабинета доктора выстроились около двадцати крестьян, и еще пять человек были в самом кабинете. Они входили группами, с родителями, братьями и знакомыми. Человека в белом халате вдруг резко кольнуло чуть ниже левого соска, и он почувствовал необъяснимый страх.
— Только тогда я узнал, что такое страх на самом деле, — рассказывал доктор. — Нелегко смотреть смерти в глаза. Какую-то минуту я думал, что делать. Решил уже было покориться судьбе. Был инфаркт, я хорошо это знал, но что будет с этими людьми? Как позволить им видеть немощь врача перед лицом смерти? Ты не можешь вот так умереть на глазах такого количества людей, ты, который вселил в них столько надежды. Я попросил большую дозу ксилина и, так как у ассистентки дрожали руки, сам сделал укол в ту часть груди, где полоснула боль. Меня проводили к машине. За руль сел заведующий больничным пунктом и повез меня по дальней, но с лучшим покрытием дороге. Мы успели в реанимацию.
Люди из того села все еще убеждены, что доктор сам себе сделал укол прямо в сердце и так приехал в больницу со шприцем в груди.
Во всяком случае, кое-кого из них можно видеть ежедневно по ту сторону больничного забора, карабкающихся на него из любопытства.
Во время обеда эти люди усаживаются на траву, развязывают узелки, чистят яйца и едят их с пучками зеленого лука, макая его в соль.
— Пришел пьяный кукольник.
— Ты что такое говоришь? — Она кладет мне руку на голову. — У тебя нет температуры?
— Пришел пьяный кукольник. Я знаю, что говорю, не думай, что брежу.
Она озабоченная поднимается со стула, не зная, что и думать, и тем более, что делать.
— Ты этого не ожидала, не так ли?
— Конечно же нет! Как ты меня напугал!
— Не бойся. Это кое-что из более ранних воспоминаний моего детства. Воспоминаний о событиях, которые были раньше.
— Раньше чего?
— Раньше потопа.
— Нравится тебе подшучивать, почему тебе это так нравится?
— А кому не нравится? Было бы над кем.
— Это чепуха…
— Может быть… Мода… Монеско, Беккет… Однако кукольный мастер напился по-настоящему.
— Тебя надо записать на магнитофонную пленку. Разыгрываешь спектакли сам с собой и со мной…
— На этот раз речь идет об игре, наоборот, кукольника… Знаешь, в моем белом, как будто из мела, городе детства на площади за вокзалом было что-то вроде будки, в которой стоят солдаты-часовые, но только похуже. На ней была вывеска «Театр кукол и марионеток». Для того чтобы начать спектакль, старику достаточно было снять ставень. Кто хочет — останавливается, кто не хочет — проходит мимо. Маленькая копилка в виде черепахи была в распоряжении тех, кто хотел внести свой вклад добровольно, без принуждения, на содержание этого культурного учреждения. Старик кукольник, инвалид-кавалерист, покалеченный на войне, ежегодно продлевал разрешение на содержание этого кукольного театра, скорее, для того, чтобы не сидеть без дела, чем получить дополнительную прибавку к пенсии. Играли постоянно одну и ту же вещь, которую все знали наизусть. Пьеса была о солдате-победителе, который был на фронте. Его ищет женщина, мать или невеста, трудно было разобрать. Ищет его на поле битвы. В конце концов находит. Они обнимают друг друга, целуются, и все хорошо кончается. И так до следующего представления, когда все начиналось сначала.
Но однажды кукольник пришел пьяный и перепутал роли. Та женщина или девушка стреляла из винтовки, рубила саблей захватчиков и по-солдатски бранилась, а солдат хныкал и трясся от страха. Понимаешь?
— К чему это ты клонишь?
— Но ведь ясно же, что кто-то поменял их ролями. Так и у тебя. Все, что ты обо мне думаешь, — творение твоей красивой и романтичной головки в одну из бессонных ночей. То прибавишь, то убавишь, то подправишь здесь, там, по чувствительным точкам…
— Я сейчас же позову дежурного врача, чтобы он дал тебе болеутоляющее.
— Ну а почему бы и нет?! Еще вчера мне было запрещено говорить. Сейчас запрет снят, но говорю я глупости… Ничего нет проще: позови доктора — пусть отнимет у меня голос.
— Какая мешанина, должно быть, в твоей голове…
— Идет вот так по жизни девушка, немного разочарованная, одна, которая, между прочим, не смогла стать студенткой. И когда она встречается с солдатом, у которого удалено несколько ребер и, кроме того, потеряна память, то она, так как у нее достаточно воображения, берется сделать из него героя, сотворить для него биографию. Очень мило с ее стороны.
— Ну а что кукольник, при чем здесь он?
— Я сначала думал, что ты не существуешь на самом деле, наяву, что я тебя сотворил из своих туманных воспоминаний, из моих смутных желаний, неясных страхов.
— И это все?
— Все. Мы существуем в действительности. Все остальное мы воссоздали из наших грез и снов. И да ну с ним, с кукольником, не будем думать о нем!
— Прошу тебя, попытайся вспомнить и рассказать, как все произошло.
— Было много воды и большой пожар… Вначале должен быть огонь, не так ли? Это логично, вначале огонь, затем вода, которая тушит его…
Большая вода и большой пожар без всякой связи между ними. Солдат, что правда, то правда, проходит и огонь и воду. Солдаты как солдаты. Это их долг — защищать свободу и жизнь граждан.
Гырла [27]. Рыбацкое село в рукаве реки, в которую впадает речка, не имеющая даже другого названия. Просто речка. Село же получило свое название от речки, которой почему-то не дали названия ни местные жители, ни авторы учебников по географии. Когда мы приехали в село во время наводнения, трудно было сказать, Гырла впадает в Дунай или Дунай в Гырлу. А между ними есть полоска почти спокойной воды, как в лагуне. Эта вода постоянно росла, опрокидывая заборы, стены домов.
Сильный мотор на старой лодке. Привязываю ее к одному из столбов у дома, как привязывают лошадей к коновязи, рядом с черной пустой рыбацкой лодкой.
В доме вода. Посреди кровати среди грязного тряпья — маленький мальчик. Глаза большие, но в них ни испуга, ни удивления, ни вопроса, ни покорности судьбе. Женщина в желтой блузке ступает прямо по воде, которая ей доходит до середины икр. Мечется от одной стены к другой, как будто ищет что-то и не знает, где найти. Может, у нее есть какие-то сбережения и она никак не вспомнит, куда их спрятала? Или просто-напросто потеряла рассудок — все возможно при таких обстоятельствах. В любом случае у меня нет времени вести с ней долгие переговоры. Мое дело — немедленно эвакуировать жителей.
— Через минуту-другую может быть поздно… Если не хотите по доброй воле…
— Послушай, парень, ты думаешь, я сумасшедшая? Моя лодка у дверей. Видел ее? Я сама знаю, когда наступит этот момент.
— Все дети уже на корабле. Если мы не успеем вовремя, корабль поднимет якорь. А если вы упустите эту возможность, ваш сын пробудет много часов или даже дней на дамбе.
У женщины обнажены икры ног и колени… На желтой блузке недостает пуговицы.
— Да вы не беспокойтесь, там, куда мы его отправим, о нем позаботятся.
— Ну да… Можно подумать, что вы дадите ему пососать грудь или подотрете где полагается…
— Мы только эвакуируем. Остальное сделают нянечки, воспитательницы, медсестры, врачи…
Женщина в желтой блузке перестает метаться по комнате. Немного подумав, внезапно решается: заворачивает ребенка в длинное узкое полотенце, что-то набрасывает ему на голову и поднимает за подмышки:
— Иди с дядей, будь умницей.
Ноги ребенка, безжизненные и растопыренные, болтаются как-то странно, как у кукол с гипсовым туловищем и тряпичными конечностями. Я беру ребенка из рук матери, он даже не сопротивляется.
— Он никого не боится. Больше привык по больницам, чем дома, со мной. Он, маленький мой, ко всему приучен. Да, вот еще что, когда будете сдавать его на корабль, скажите, что он от пояса и ниже не чувствует… от рождения…
Мальчик двумя руками обнимает меня за шею, ни капельки не смущаясь. Но я чувствую, как у моей груди часто-часто начинает колотиться сердце мальчика, как сердце птенца овсянки.
— Ты пойдешь со мной и будешь умницей, а мама потом тебя найдет.
Женщина в желтой блузке с оторванной пуговицей коротко целует мальчика и идет своей дорогой по воде, что следует понимать так — за ребенка она спокойна.
Я устраиваю его в лодке и завожу мотор. Болят глаза от постоянного напряжения, поиска максимально короткого и безопасного пути — поминутно мы рискуем столкнуться со смытыми с корнями деревьями и множеством других предметов, унесенных из огородов и плывущих в сторону моря. Вокруг тишина, и только слышен ровный шум мотора лодки. Груз для лодчонки тяжеловат, и она идет задрав нос, подпрыгивая на воде. На небе под луной проплывают лохматые тучи, образуя на воде фантастическую пляску света и теней.
Мальчик спокойно держится за край лодки. Он ни о чем не догадывается, но я-то знаю: заблудились, проскочили водный коридор, это ясно. Ничего не остается делать, как только брать курс на дамбу, где собрались люди из села Гырла со скотом и всем своим нехитрым скарбом. Болят глаза от напряжения. Думаю о том корабле с детьми, который вот-вот должен отплыть…
Короткий удар по дну лодки. Едва успеваю прыгнуть, чтобы подхватить мальчишку на руки, как оказываюсь по грудь в воде. Доски моей утлой лодки разлетаются, как черепки разбитого кувшина. Но под ногами земля, и это хорошо. Никто из нас не ушибся, не пострадал. Ребенок не плачет, даже не хнычет, выглядит совсем спокойным, а это еще лучше.
Усаживаю его себе на шею и направляюсь туда, где люди, огни и остатки домов. Спотыкаюсь на каждом шагу и обо что-то ударяюсь. Только сейчас замечаю, что мы идем через сельское кладбище. Предметом, на который наткнулась наша лодка, был большой деревянный крест с верхушкой, скрытой под водой.
Мертвые. Заново погребенные. Как будто недостаточно было тех тонн земли, набросанных на них. Но мертвые мертвыми, а живые живыми. Крепко держу над головой мальчишку. Вода когда по пояс, а когда и по шею. На дамбе люди сидят у костров, обсыхают, согреваются и молчат, а может, и плачут про себя, кто знает — ночью не видно.
Мокрые и холодные ножки мальчика болтаются у меня на груди, но я чувствую пульс и тепло детского тела — живой, как все живые. Надо скорее выйти на сушу, передать его людям.
Но вдруг грунт под ногами становится мягким. И чем больше усилий я делаю, чтобы вытащить ноги, тем глубже погружаюсь в воду — до подбородка, до рта, уже до лба, наконец, накрывает с головой. Поднимаю руки, чтобы спасти ребенка. Он тоже бьет руками по воде, как птица, попавшая в капкан, и бросается в воду. Я напрасно ищу его руками, пальцы скользят по воде, но не могут его нащупать. Ноги увязли в грунте до икр, и меня тянет на дно, все глубже и глубже, надо мной клокочет вода. Если глотну, я пропал. Главное — не захлебнуться, держаться, пока можно! Нога увязли — значит, спасение только в руках. Надо что-то делать. Где-то рядом колотит по воде руками мальчик. Что с ним станет без меня? Делаю сильный взмах руками, и вот я на поверхности. Глаза круглые от натуги, делаю вдох, так как первое, о чем я подумал, — успеть вдохнуть воздух, чтобы не потерять сознание. А где же мальчик? Вот он, держится руками за крест, а неуправляемые, слабые его ножки тянет в сторону течением.
Я подплываю, нащупываю ногами твердую почву. Подталкиваю ребенка и сажаю его верхом на крест. На этот раз ребенок испуган и показывает на воду, на то место, которое чуть не стало моей могилой:
— Дядя Тимотей…
— Что с ним?
— Дядя Тимотей…
Я узнаю от моего спутника, что здесь свежая могила. Только вчера здесь похоронили человека по имени Тимотей, который однажды уже хотел причинить мальчику зло и, возможно, не отказался бы от своего намерения и сейчас — из-под земли, из-под воды.
Этот Тимотей, как я понял, был из этого же рыбацкого села. Он работал на камышитовом предприятии в дельте Дуная, откуда приезжал время от времени с полными карманами денег к матери мальчика. И вот однажды, не спрашивая мнения мальчика на этот счет, они решили стать мужем и женой. Все у них шло хорошо, пока не натолкнулись на одну трудность. Этой трудностью был тот самый мальчик. Тимотей настаивал, чтобы маленького калеку отдали в детдом, пусть государство о нем заботится, а у них родятся другие дети, красивые и здоровые.
— Я немного выпил, но знаю, что говорю.
— Выпил, и многовато выпил, так что не думаешь, что мелешь!
— Так будет лучше и для него, и для тебя, и для меня, и для наших будущих детей, для всех будет лучше!
— Будет лучше к этому не возвращаться, об этом не может быть и речи!
Дядя Тимотей не обозлился и даже не рассердился. Он некоторое время был в недоумении, хлопал ресницами. Затем пробормотал что-то вроде «м-да», опрокинул стакан, разлив его содержимое, достал из своей сумки бутылку зеленовато-голубого медицинского спирта с красным крестом на этикетке, вытащил зубами пробку и — «буль-буль» — осушил бутылку до дна. Потом сидел неподвижно некоторое время, лишь часто мигая. Наконец поднялся со стула. Он совсем не качался.
— Ты должна сделать выбор: или он, или я!
— Мне нечего выбирать, я не оставлю ребенка.
— Как хочешь. Но смотри, меня ты больше не увидишь.
— Как знаешь, по-другому не могу, я мать.
И нашли его на ветке ивы с петлей на шее.
Эх, Тимотей, не сердись, что я заглянул на минутку к той женщине в желтой блузке с оторванной пуговицей, у которой красивые ноги и круглые колени. Так уж получилось. Нехорошо из-за этого сердиться. Лучше помоги нам. Знаешь, что мы сделаем? Я одолжу у тебя крест, потому что он большой и сделан из легкого дерева. К тому же он единственный здесь, на кладбище, еще не укрепился в земле. Тебе он сейчас не нужен, по крайней мере, пока не сойдет вода, ты ведь не проснешься после выпитого медицинского спирта.
Я пересаживаю ребенка на другой торчащий из вода крест, пока вытаскиваю из земли крест Тимотея.
— А сейчас мы знаешь что сделаем? Так как я подвернул ногу и не могу идти, я посажу тебя на этот крест, как на плот, а сам буду плыть и его подталкивать. Хочешь?
— Почему бы и не хотеть?
Я укладываю его лицом вверх и привязываю к кресту полотенцем и своим ремнем.
— Послушай, что я тебе скажу. Ты мальчик большой. Будь внимателен в таком положении, с тобой ничего не может случиться, если даже ты будешь плыть целый день. Этот плот не тонет и не переворачивается. Только ты не падай в обморок от страха.
— Я не упаду в обморок от страха.
— И может случиться так, что в какой-то момент я уже не смогу держаться на воде, ты наберись храбрости, в конце концов тебя все равно кто-нибудь подберет. Договорились?
— Договорились.
Снимаю гимнастерку и рубаху, брюки снять не могу — болит нога, которую я вывихнул или растянул. Упершись плечом в крест, я толкаю его так почти всю ночь по направлению к дамбе, где находятся люди.
Когда нас вытаскивают, я настолько оцепенел от холода, что лишь лязгаю зубами и не могу сказать даже слова ребенку на прощание. Меня растирают, поят горячим чаем, массируют вывихнутую лодыжку, укладывают и укрывают чистыми сухими одеялами. И все.
Больше о случившемся никто не вспоминал, кроме того солдата, с которым мы патрулировали ночью на дамбе большого острова Брэилы, уставшие от ничегонеделания в те дни, когда действительно ничего не случалось. Он мне завидовал…
Уровень воды в Дунае падает. Президентский декрет отменяет чрезвычайное положение, и через несколько дней мы возвратимся в казарму.
Я в списке солдат, получивших увольнение в город. Ребята идут в кино, на две серии. В такую-то духоту…
Чем может заняться солдат, если он сам по себе, а сейчас воскресенье, три часа дня? Парк в центре города, маленький, правильной геометрической формы, две клумбы с цветами, место фотографирования туристов по пути к морю, статуя императора Траяна, часы в виде маяка. Музей закрыт на ремонт. Рядом греческая церковь — смешение всевозможных стилей — с источником и кружкой. Акация на Центральной улице совсем не та, что описана в известном романе. Итак, мне предстоит прогулка по пустынным улицам.
Брэильские красавицы укрылись за противосолнечными жалюзи. Может, выйдут вечером, именно тогда, когда у меня истечет время увольнения. Пирожковая с известным фирменным блюдом — плацинтами «по-брэильски» [28]. А что еще? Вот еще афиша с надписью, выгоревшей на солнце: «Посетите городской пляж — чистый песок, раздевалки, души, пункты общественного питания». И фотография ослепительно красивой женщины, показывающей, как надо отдыхать.
Вода и солнце. Целыми днями бултыхаемся в воде и жаримся на солнце. Но если на пляже да еще с молодыми женщинами под зонтами или даже без зонтов, это еще куда ни шло…
Рядовой Вишан Михаил Рэзван направляется на пляж. Рядовой, шагом — марш!
Солдат оставляет одежду с увольнительной в раздевалке. Говорят, что солдата можно отличить и на пляже по следам от ремня и мозолям на ногах. Солдат растягивается на теплом песке и смотрит, как молодежь, став в круг, играет в волейбол. Посмотри-ка, вон та блондинка, или брюнетка, или шатенка, какая божественная у нее фигурка! Как смеется, как прыгает, как бегает!
Солдат поднимается и перебирается поближе к играющим. Ловит мяч, который она выпускает из рук.
— Вы не хотите поиграть?
— Если не помешаю…
Он входит в круг, вежливый, сдержанный. А рядом девушка… неземное существо.
Но вот уже никто не играет в волейбол. В городе идет футбольный матч. Пляж пустеет. Девушка появляется попозже с двумя книгами. Вроде читает… или только делав! вид.
— Разрешите?
Она молчит, но и не прогоняет.
— Как вы находите эти книги?
— Так себе…
— Девушки в пансионе читали их под одеялом при свете карманного фонарика, и лица их опухали от слез.
— Может быть.
— Потому что в то время это были запретные для школьниц книги.
— А почему?
— Любовный роман. Подрывная литература!
— Я не думаю, что вы с тех пор…
— Я — нет. Но мой преподаватель — да. У нас был один учитель литературы…
— «Город с акациями» — это наш город. Писатель был отсюда родом.
— А в городе разве еще остались акации?
— Ах, вы нездешний?
— Ну да… то есть… во всяком случае, я не видел акаций. Я обращаю на них внимание, когда они цветут. Когда под их кронами прогуливаются влюбленные, держась за руки, и лепестки цветов падают им на волосы… Так остались еще акации в городе?
— Кто их ищет, тот находит. Но кто их сейчас ищет?
— Да, мы не романтики. Гуляем с транзисторами на шее…
— Но не все. Не совсем все.
— Может, однажды кто-нибудь и мне покажет старые акации…
— Если будете умницей, то весной, когда они расцветут… Весной, когда они расцветут… После дождичка в четверг.
Входим каждый в свою кабину. Время! Две секунды, три движения, как сказал бы наш сержант. Прыгаю в сапоги.
Жду. Девушка как девушка. Прическа и все такое.
Но вот она взглядывает на меня и… не узнает. Не может поверить своим глазам — солдат!
— Я вам, собственно, хотел сказать…
— Ничего… — Она что-то чертит на песке кончиком туфли. — Я прошу вас, извините меня… Я не знала, что вы…
Тягостный момент. Ясно, что она уже хочет избавиться от меня и не знает, как это сделать. Но надо же найти какой-то предлог. Все-таки люди мы цивилизованные. А я не хочу ей помочь. Это моя маленькая месть.
— Весной, когда расцветут акации… Сразу видно, что этот писатель не служил в армии. Иначе бы он знал, что под солдатской гимнастеркой бьется нечто вроде сердца. А под его акациями прогуливались и солдаты.
— С нянечками и экономками!
— Пусть даже с нянечками из детских садов. Но знай, что и вестовых уже не существует.
— Это имеет какое-нибудь значение?
— Да.
— Не догадываюсь какое…
Почему я не даю ей уйти? Зачем радуюсь ее затруднительному положению?
— Сегодня, видите ли, барышня, каждый молодой человек, если он физически и морально здоров, должен пройти военную службу. Если он, конечно, здоров…
Девушка наконец решается и срывается с места. Как будто осыпались листья и цветы со всех акаций в городе.
Вот так. Солдат как солдат, «сторожевой утес», как говорит поэт.
Любите его, девушки, под Цветущими акациями. Под липами, под кленами, под тополями, не имеет значения где, но знайте, барышня, что рядовой Вишан Михаил Рэзван стоит на страже, как утес. Он стережет сон детей, оберегает стариков и спокойствие всех вас. Он стоит на часах и у ворот воздушных замков влюбленных. Целуйте его без опаски, дети. Рядовой Вишан и сегодня часовой у дворца желаний. Когда-то и я не задумывался об этом, мне даже и в голову не приходило, что существуют какие-то солдаты, которые оберегают мои счастливые минуты.
Через год, покинув казарму, я попрошу своих друзей относиться с уважением к солдатам. «Подойди-ка, братец… И я в прошлом году, в это же время… Только я служил не здесь. Однажды на пляже встретил девушку… но лучше об этом не вспоминать. Желаю тебе удачи, солдат, часовой нашего счастья!»
А пока я сижу в летнем саду, обычном, как все летние сады. Пора возвращаться в часть. Еще один день, состоящий из мелких событий, прошел.
— Напряги свою память и расскажи, как все было.
— Но я уже рассказывал… Даже два раза рассказывал.
— Главное, успокойся. Очень важно, чтобы ты спокойно рассказал все еще раз. Попробуй вспомнить, только ничего не забудь.
— … Да, вначале была вода… Много воды, без конца и края… Было кладбище, настоящее сельское кладбище у меня под ногами, и мне казалось, что кто-то держит меня за ноги и хочет утащить на дно. А затем был огонь… Дважды я бросался в огонь…
Я решаю сократить путь, пройдя по одному из городских кварталов в направлении парома Большого острова. В нескольких сотнях метров от окраины, на обочине дороги, утопающей в серебристых тополях, какой-то особняк с вьющимися розами. Ворота широко открыты. Перед домом пара стариков. Держат друг друга под руку.
Почтенный старик, из тех, кто умеет состариться красиво: высокий, статный, строгий, очень напоминающий аристократа конца прошлого столетия. Сухощавая старая дама едва достает ему до подмышек. Кажется, она тоже спокойна, ее выдает лишь легкая, едва заметная дрожь, сотрясающая тело.
Они словно вышли на прогулку или возвращаются с нее. Старик в светло-кремовом костюме и летней шляпе. На шее — галстук-бабочка, на ногах — летние туфли. На почтенной старушке шелковое платье строгого покроя, шляпа с большими полями, на шее колье, возможно из настоящих жемчужин. Стоят неподвижно, рука об руку, как будто фотографируются в эту душную послеобеденную пору. Но почему-то с большим раскрытым зонтом от дождя. Я говорю, вернее, кричу, подойдя к ним ближе:
— Что же вы стоите так?
— Уже ничего нельзя сделать, юноша. Это строение почти полностью деревянное и начало гореть изнутри. Не знай всего этого, мы бы вызвали пожарников.
Несколько автотуристов, из тех что возвращались после воскресного отдыха за городом, притормаживает на обочине дороги. Сбегаются и люди с окраины города. Вначале дети, которые всегда прибегают первыми, затем женщины, любопытные, как обычно. И наконец, мужчины, более сдержанные, но и решительные. И так как ничего уже нельзя сделать, люди, знакомые и незнакомые, начинают переговариваться;
— Посмотрите на хозяев.
— Остались лишь с тем, что на них.
— Один зонтик.
— Зачем они держат зонтик раскрытым?
— Может, боятся солнечного удара?
— Не знают, что делать, вот и пришло им в голову открыть зонт.
— Старик свихнулся.
— Конечно, дорогая, любой бы на его месте…
У меня еще остается два часа до окончания увольнения, и я могу позволить себе присоединиться к толпе зевак.
— И куда они теперь пойдут?
— Кто знает… Не останутся на улице…
— Но, однако же, они так спокойны, словно это не их дом горит.
— Я говорю тебе, что они потеряли рассудок. Если сейчас спросить, как их зовут, то они не ответят.
И вдруг… вдруг тишину прорезает отчаянный крик старухи:
— Гицэ… Гицэ горит в доме!
Почтенный старик почему-то продолжает стоять как изваяние, а женщина трясется и плачет навзрыд:
— Гицэ… Гицэ сгорит заживо…
Мужчина осторожно кладет руку ей на голову, с которой слетела шляпа.
— Успокойся же! Ничего уже нельзя сделать!
— Ты что, с ума сошел? Он же сгорит заживо!
— Если он сам не покинул горящий дом, никто уже не сможет туда войти: дом обрушится с минуты на минуту.
Старушка, смирившись, прячет голову на груди у мужа и всхлипывает:
— Гицэ… Зола и пепел… Гицэ, мальчик…
Сколько людей, столько и мнений. В одном только все единодушны: ничего уже сделать нельзя. Но должны же подъехать пожарники. Пожарники — другое дело. У них защитные костюмы, водяные пушки. Пока суд да дело, стоим и смотрим.
— Может, вон тот солдат…
— Разве солдат учат проходить через огонь?
— Конечно, дорогая. Всему учат. Это же армия… Солдат может все. Разве вы не видели, как смело действовали солдаты во время наводнения? Видели хотя бы по телевидению?
— Гицэ… Глаза твои… Глаза твои красивые… Они лопнут от этого жара. Гицэ…
— Ну перестань, будь умницей… Ты разозлишь меня. Видишь, я уже сержусь.
— Гицэ, маленький…
Я опрокидываю на себя несколько ведер воды, которые стоят рядом: видимо, их принесли люди с окраины. Натягиваю пилотку на уши и на затылок, срываю у какой-то девушки легкий шарфик с шеи, смачиваю его водой и закрываю им лицо.
— Где Гицэ, мадам?
— В гостиной, на ковре… Дверь в центре… Первая комната…
Старик хватает меня за рукав и крепко держит. Он что-то говорит, но что — я уже ничего не слышу и не могу понять, почему он меня удерживает. Я высвобождаюсь из его рук, глубоко вдыхаю чистый воздух, наполняя им легкие, и бросаюсь внутрь горящего дома.
Дым, жар. И никаких следов Гицэ на ковре. У меня еще есть несколько секунд. Запаса воздуха хватит. Ищу повсюду. Где ты, Гицэ? Люди снаружи подсказывают, где искать и что искать, но этого Гицэ здесь нет. Высох от жара шарф. Терпеть больше не могу. Бросаюсь к выходу. Ныряю головой вперед, чтобы скорее глотнуть свежего воздуха. Люди меня подхватывают. Не могу отдышаться. Глаза слезятся, кашляю. На руках старой дамы нежится кот с опаленными усами и шерстью, а она плачет, может, от счастья. А если бы заклинило дверь? А если бы дом обрушился на меня? Смешно и глупо… И самое главное, что я бы никогда не узнал, из-за кого…
Старик методично складывает зонтик и, используя его как трость, направляется размеренным шагом к горящему дому. Пока до них доходит, что у него на уме, он уже преодолел три ступеньки у входа и проник в прихожую, которая похожа сейчас на отверстие пылающей печи.
Я срываюсь с места, догоняю, разворачиваю его лицом к выходу и без церемоний вышвыриваю на улицу. Как раз вовремя, потому что его едва не накрывает горящая балка.
Горящая балка. Падает мне на грудь… Высокие тополя, ясное небо…
Люди склоняются надо мной. Даже старая дама отпустила своего кота и пытается быть полезной.
— Держите крепче… Не опускайте… Не опускайте… Еще раз. Выше… Еще… Не опускайте… Не опускайте… Не опускайте…
Шипит кожа на ладонях, поднимающих горящую балку.
— Выше… Еще. Не опускайте…
Девушки, и они здесь. Распущенные волосы, красивые колени, бронзовые от загара икры ног… Небо… Тополя, уносящиеся ввысь…
Все, надо кончать с развлечениями. Время моего увольнения в город истекает в 19 часов. Возвращаюсь в часть… Солдат может проводить время в увольнении как угодно, но с одним условием — не позорить военную форму.
Надеюсь, что я не уронил чести своего мундира. Правда, он как будто измят. Вроде прожжен. Похоже, что я в саже, может, немного в крови… Ничего, очистим… Выстираю…
Солдат как солдат… Кино… Можно сфотографироваться на деревянной лошади, или рядом с пирамидами и пальмами, или с храмом Испании. Может, повезет познакомиться и с девушкой. У каждого свое счастье…
— Выше, выше, не опускайте…
Еще остаётся время до девятнадцати. Но я, видимо, вернусь сегодня пораньше. Чего они все собрались здесь, почему у них такие испуганные лица?
Девушки… Небо… Ну хватит, в другой раз… Все еще держит меня эта проклятая балка… Немедленно выберись из-под нее! Рядовой Вишан Михаил Рэзван, присутствую на поверке, на вечерней поверке. «Как девушка?» — «Не знаю. Я смотрел на нее снизу вверх».
Девушки… Тополя… Воет сирена пожарной машины… Что случилось, почему постоянно воет сирена? И зачем санитары несут носилки?
Много раз меня навещал капитан, но ни разу он не заговаривал о несчастном случае, который вывел из строя на неопределенное время его солдата. Многие воинские части, которые были брошены на борьбу с наводнением, вернулись в места дислокации в полном составе. Наша же батарея прибыла без одного человека. Как мог себе простить такое старый капитан, который за тридцать лет командования всегда, из любых ситуаций выводил своих солдат живыми и здоровыми? Но он ни словом об этом не обмолвился.
Бывший наш сержант-верзила, сельский парень, и тот приехал меня навестить. Аж откуда-то из Дрэгэнешт, из Олта, загнал свой старый мопед, проехав на нем более трехсот километров. Он перепрыгнул через забор, подхватил на руки вахтера, прошел в корпус, неся в охапке не пускавшую его медсестру. И вот он здесь, у моей постели, растерянно мнет своими здоровенными пальцами вылинявший на солнце, в масляных пятнах, берет. Слова застревают у него в горле:
— Ах, мальчишка… Мальчишка ты мой…
Триста километров ради пяти слов… Но как они много значат! Словно камень плавится у меня в груди и приятным теплом растекается по всему телу.
Да кто только не приходил!
Рядовой Стан Д. Стан. И он здесь.
— Достаточно наигрался. Пора уже становиться на ноги. Стоять прочно на ногах и уметь понимать, что тебе положено.
— Значит, играл?
— И предостаточно. Сначала с прошлым, с любовью, с комплексами, с водой, с огнем, с жизнью и смертью. Последний раз игра могла иметь фатальный исход. Спасся чудом.
— Счастье мое, что балка не упала мне на голову, что сломала мне всего пять ребер, и все с правой стороны, что только три ребра из пяти вошли в легкое, что… ты меня извини, но целая серия счастий получается, включая счастье выслушивать твои нравоучения.
— Ты до сих пор даже не подумал, как оправдаться перед самим собой за то, что ты сделал?
— А что я сделал такого? Спас человека, предотвратил несчастный случай. И все.
— Ни много ни мало, а почти ценою своей жизни.
— Так, видимо, суждено.
— Ты вдумайся: «ценою жизни солдата…» Может, ты надеялся, что мы тебя провозгласим героем?
— Знаешь что, не строй из себя идиота. Как тебе в голову пришло, что в тот момент я мог думать о чем-то подобном?
— А о чем ты думал?
— Только о том, что надо вытащить человека из огня.
— Я так и предполагал. Но зачем это надо было делать тебе, ведь там было много народу.
— Послушай, а если бы ты был на моем месте?
— Так нельзя ставить вопрос. В любом случае я бы там не оказался по той простой причине, что мне незачем околачиваться по окраинам города.
— У меня было увольнение в город, и я имел право сам распоряжаться по своему усмотрению предоставленным мне временем.
— Твое время, твоя свобода, твоя жизнь! Но кто ты такой? Что ты такое? Где ты есть? Даже примитивный человек из джунглей не мог располагать, как хотел, своим временем, свободой, своей жизнью. У него тоже были обязанности перед племенем, семьей, перед самим собой.
— А я не мог поступить иначе.
— Кто тебе дал право рисковать жизнью обученного солдата?
— Я сделал это ради человека, который мог сгореть заживо…
— Это было во второй раз.
— А первый раз я думал, что речь идет о ребенке или что-то в этом роде.
— «Что-то в этом роде» был полосатый кот.
— Но я же не знал.
— Ну теперь-то знаешь? Ты не имел права действовать, не зная цели.
— Но в первый раз со мной ничего и не случилось.
— А могло случиться. И ты мог сгореть заживо из-за кота. Абсурд, не правда ли?
— Ну, что еще там у тебя?
— И даже история со стариком. Если ты был рядом, то почему позволил ему войти в горящий дом, а лишь затем бросился спасать его?
— Я не сразу понял, что у него на уме…
— Многого ты не понимаешь… И видишь, как странно получается в подобных ситуациях, когда ты хочешь себя утвердить. Это действительно нелепость!
— И как я должен за все это ответить?
— Что касается меня, то я думаю, что жизнь тебя и так проучила достаточно, правда, извлечешь ли ты из этого урок?
— Спасибо, дружище…
— Нечего иронизировать…
— Я и не иронизирую.
— Главное, знай, ты не должен купаться в славе, словно герой, совершивший подвиг. Принимай вещи такими, какие они есть. Чтобы стать мужчиной, нужно трезво смотреть на вещи.
Он едет в часть, солдат, который знает, что ему делать со своей увольнительной.
Я изнурен. Но чувствую себя хорошо, как после успешной операции.
Подходит медсестра с успокоительными лекарствами.
— Спасибо, барышня, спасибо, но сегодня меня снотворное не возьмет!
— Но вам же его прописали!
— Не могу больше. Понимаете? Не могу!
— Вам надо спать…
— Не хочу, не могу спать больше положенного, больше, чем должен спать обычный человек.
В первые дни меня навещали люди, которые получили ожоги, вытаскивая меня из-под горящей балки. Одних положили в больницу, другие приходили сюда только на перевязки. Они не могли даже открыть дверь самостоятельно. А двое или трое даже не могли поднести ложку ко рту.
«Держите крепче… Не опускайте… Выше… Еще…» И шипела, лопаясь, на ладонях кожа.
Каждый день приходила меня навещать Ева. Я потерял несколько ребер, зато приобрел девушку. И какую! Не упусти ее, солдат!
— Правда, что мы с тобой никогда не расстанемся? — спрашивает она.
Что ответить ей? Пока мое единственное желание на будущее — поступить в институт. Я должен получить специальность. И я вернусь в мой родной город во что бы то ни стало. Именно туда, откуда я ушел, чтобы никогда не вернуться. Только так я смогу доказать, что стал настоящим мужчиной.
— Не расстанемся, — решает девушка за меня и во имя меня.
Какое счастье иметь такую девушку! Да, друзья, она красива. Все музыканты в городе знают романс, который мне нравится, и непременно его сыграют.
Поцеловал тебя однажды, Прошу, меня ты не забудь…
И только сейчас я подумал, что еще ни разу, даже нечаянно, не коснулся ее губ — губ, которые были готовы дать самую большую клятву.
— Ева моя…
— Опять? Прошу тебя, не серди меня. Меня зовут Флорентина. Сколько раз тебе говорить?
Флорентина, а дальше не знаю как. С улицы Гривицей, не знаю, какой номер дома. Не помню, чтобы я когда-либо видел подобную красавицу. Особенно сегодня. Она склоняется надо мной. Я тону в ее волосах. Ее лицо приближается медленно, как неизбежность. Глаза наши широко открыты. Любовь и страсть встречаются с открытыми глазами.
Только мы вдвоем под шатром ее черных волос.
Мгновение — и весь мир для нас уже не существует.