Пароход шел быстро, но Надежде казалось, что он еле движется. Казалось, сойди она на берег и пойди пешком, давно бы остались позади все кручи, и долины, окутанные теплом июньской ночи, и она была бы уже дома.
Трудно постичь взбудораженную женскую душу: ведь не впервые после разлуки возвращается Надежда к семье. Вот так же пароходом приезжала она не раз на каникулы или в отпуск, порой спешила по вызову родных, когда кто-нибудь заболевал; а сейчас Надежда знала, что дома все благополучно и едет она уже не в отпуск, а навсегда, едет, полная радостных предчувствий, счастливая, окрыленная успешным окончанием института. И все же никогда еще дорога не казалась ей такой долгой, никогда еще так сильно не тянуло ее к родному берегу.
Из головы не выходил Василь. Что-то необъяснимое побуждало ее сегодня спешить к нему.
Уже давно опустела палуба. Умолкли голоса в каютах — пассажиры отдыхали. Только Надежде не спалось: одиноко стояла она на палубе у поручней и с таким упоением вглядывалась в даль, что, казалось, вот-вот полетит.
И куда бы она ни смотрела: на очертания ли берегов, таинственно расступавшихся перед нею, на громады ли скал, которые проплывали мимо и своими шпилями как бы касались звезд, на рыбацкие ли костры, задумчиво тлевшие в кручах, — везде она видела только его, всюду перед нею стоял он, Василь.
Свежий ветерок приятно холодил лицо, пытался сорвать с нее газовый шарфик, забавляясь им, как флажком. И если бы кто-нибудь посмотрел на нее со стороны, сразу бы понял, что эта девушка — а ее еще никто не считал замужней! — устремлена навстречу счастью.
Пароход преодолел полосу порогов, миновал светофор, приветливо переливавшийся разноцветными огнями, и вышел на широкий простор озера Ленина. Впереди показались густые россыпи мерцающих огоньков: приближалось Запорожье. Оно медленно выплывало из темной дали, словно гора, усыпанная тлеющими угольками, которая росла, становилась все ярче, и вскоре, как на экране, открылась сверкающая панорама овеянного славой города.
Пароход входил в царство огней.
Забрезжил рассвет — пора, которую Надежда особенно любила. В эти часы, когда темнота расступалась и на востоке румянились облака, играя и переливаясь по воде червонным золотом, город выглядел необыкновенно красивым и могучим.
Запорожье!
На свете много городов, которые еще издали привлекают к себе и очаровывают каждого. Но право же, нет более захватывающей красоты, чем красота Запорожья — города, где все ново, молодо, исполнено богатырской силы, где человеческий разум зримо торжествует над силами стихии, где труд человека засиял чарующими красками и зазвучал поэзией.
Вот уже отчетливо вырисовываются очертания могучего красавца — Днепрогэса. Взметнув в небо мачты, он весь сияет и величественно плывет навстречу. Вон в стороне от него засверкала огнями и неугомонная гавань, по которой непрерывно снуют бесчисленные суда. За гаванью, вдоль берегов Днепра, огненными утесами поднялись заводы. Они протянулись один за другим, словно гигантские броненосцы, которые вышли в безбрежное звездное море.
У Надежды радостно застучало сердце: родной город! Вокруг стоял оживленный гомон: пассажиры любовались, восхищались, отгадывали названия новых сооружений; некоторые с жаром вспоминали эпизоды строительства. Надежда вслушивалась в разговор, и чувство гордости охватывало ее. Ей тут с детства знакомо все. Она видела эти берега еще совсем пустынными, видела Днепр в строительных лесах, на ее глазах вырастали эти громады, и сама она росла вместе с ними.
Вот уже совсем близко и речной вокзал с пышной зеленой набережной. Кто-то из пассажиров вспомнил, как здесь, на набережной, зародились и прославились молодежные походы по озеленению города. Надежда невольно взглянула на говорившего. Именно с теми походами связана самая волнующая пора в ее жизни.
Скверы, клумбы привокзальной площади, где сейчас уже толпятся люди, извилистые дорожки, окаймленные стройными тополями, разбегающиеся в разные стороны от фонтана, и расположенные ярусами террасы — все это результат тех походов, в которых с особым увлечением участвовала и Надя.
Сколько звездных вечеров, сколько красочных рассветов провела она на этом берегу!
Вид набережной так взволновал Надежду, что она, едва успев сойти с парохода и даже не задержавшись у фонтана, где ее обычно встречали, свернула на узкую тропинку, словно весь смысл ее приезда в том и состоял, чтобы поскорее добраться до этого живописного уголка.
И действительно, ей уже никуда больше не хотелось идти. Здесь каждый кустик, каждый камешек были свидетелями ее девичьих переживаний, каждое деревцо тянулось к ней, как к родной, и приветливо шелестело листвой, напоминая о самом заветном.
Вон неподалеку, у молодого тополя, стоят двое. Влюбленные прислонились к красивому дереву и не знают, что этот тополь посадила она вместе с Василем и что посадили они его себе на счастье.
Тогда тоже был рассвет. Такой же тихий, теплый, огненно-мглистый. (Может, именно поэтому она и любит так эту пору!) На берег высыпала молодежь — с лопатами, носилками, ведрами, саженцами. Шум, гам, задорные выкрики эхом доносились с противоположного берега.
В то время в Надежду были влюблены двое. Оба однокурсники, ровесники, и оба часто бывали у нее. Хотя в техникуме они дружили, к ней обычно приходили только порознь. И Надежда знала: если Василь у нее, Сашко не зайдет, а если пришел Сашко — Василь будет слоняться вокруг дома. И уж непременно, как только выходил один, сразу же входил другой. Мать, бывало, даже сердилась, что они без конца хлопают дверью. А Лариса — подруга — все плакала от зависти, горевала, что за нею никто не ухаживал.
Но оба они — и Василь и Сашко, оставаясь с глазу на глаз с нею, всегда почему-то молчали. Один придет, помолчит и уйдет, и другой — так же. Разве что об уроках немного поговорят.
У каждого в молодости — да разве только в молодости? — есть своя, особая к чему-нибудь склонность. У девушек — к рукоделию, музыке, танцам; у юношей — к охоте, шахматам, футболу. В жизни так много интересных дел и развлечений!..
У Сашка с детства была страсть к рисованию. И способности незаурядные. Будь он смелее, может, стал бы художником. Бывало, как придет, сразу за карандаш! Особенно нравилось ему рисовать разрез Надиных глаз и излом бровей. Они так удавались ему, что Надя порой смотрела на рисунок, словно в зеркало.
Сашко приходил всегда аккуратно одетый, чистенький, причесанный, будто из парикмахерской. Со всеми без исключения учтив и безукоризненно вежлив. У него большие и очень красивые глаза. Порой они светились таким неотразимым обаянием, что Надя подолгу не в силах была отвести взгляда. Но чаще в них отражалась какая-то необъяснимая тоска, и поэтому ли, а может, и потому, что уж слишком он приторно вежлив со всеми, Надежда постепенно охладела к нему. Встречаясь с ним, она уже не ощущала того радостного сердечного трепета, который охватывал ее при появлении Василя — угловатого, но веселого, немного неловкого, зато решительного. Василь не мог относиться ко всем одинаково, от малейшей обиды вспыхивал и становился как ястреб.
Василь не был так красив, как Сашко. У него простое смуглое лицо, светло-пшеничные, вечно растрепанные волосы, чуть вздернутый нос и обыкновенные серые с синеватым отливом глаза. Но в этом на первый взгляд заурядном лице было столько задора, в глазах — блеска, а в постоянной улыбке — искренности, задушевности, что Надежда, внешне не отдавая никому предпочтения, все же, проводив Василя, опускалась на кушетку, закрывала руками глаза и подолгу сидела так, воспроизводя в памяти каждую черточку его лица.
У Василя своя «болезнь» — пристрастие к бандуре. В школьном кружке бандуристов его ставили в пример. И если Сашко заходил под предлогом рисовать Надежду, то Василь свой приход объяснял появлением какой-нибудь новой песни. Он играл все танцы и песни, известные в городе. Играл легко, задорно и всегда много, без устали, но о своих чувствах никогда не заговаривал.
Так тянулось, как казалось Надежде, очень долго. И к тому времени, когда молодежь вышла озеленять берег, сердце девушки уже было переполнено тревожным волнением. А оттого, что Василь почему-то больше месяца не показывался на глаза, тревога эта переросла в страдания. Ох, какими мучительными были эти первые ее девичьи страдания! Надя уже готова была поступиться своим самолюбием и пойти к нему.
И вот когда она здесь, на этом месте, выкопала ямку и уже собиралась позвать кого-нибудь придержать ей деревцо, чьи-то ладони закрыли ей глаза. Надежда замерла: это мог сделать только Василь! Еще в школе он, бывало, крадучись подойдет сзади, закроет глаза и притаится: угадай, мол, кто? Иногда, подражая Василю, это проделывал и Сашко, но у того ладони узкие, несмелые, а эти — широкие, решительные… И в самом деле, это был Василь. И Надежда, уронив лопату, потянулась к нему…
С тех пор прошло пять лет. Василь окончил авиашколу, стал летчиком. Они поженились, у них уже трехлетний сын. Но эта привычка у Василя сохранилась. И всегда, когда она приезжала на каникулы и ему удавалось встретить ее на пристани, он никогда первым не подходил к ней. Бывало, Надежда успеет перецеловаться с матерью, подругами и уже начинает всерьез тревожиться, что его нет, а он, притаившись, стоит где-нибудь в сторонке и только усмехается. А потом незаметно подкрадется сзади и закроет ей глаза ладонями. Это всегда выходило у него так непосредственно и искренне, что Надежда еще долго носила в сердце эту теплоту их встреч.
— Позвольте, барышня, поднесем?!
Надежда вздрогнула. Чужой голос разогнал видения. К ней подошел маленький старичок в белом фартуке с начищенным до блеска медным знаком. Он уверенно потянулся к чемодану и, приветливо поблескивая маленькими глазками, спросил:
— Вам куда? Я не дорого.
— Простите, — растерялась Надежда, — но мне не нужно… Меня встречают…
И сразу почувствовала, как запылали щеки. Стало стыдно перед этим приветливым носильщиком. Ведь она хорошо знала, что никто ее не встречает. Сейчас ее даже не ждут. Она собиралась приехать вечерним пароходом, о чем заблаговременно известила родных телеграммой. А то, что приехала раньше, было простой случайностью: посчастливилось первой защитить диплом. Но это была очень приятная случайность. Ведь сегодня в ее семье день необычный: в этот день они с Василем поженились, в этот же день, через год, родился их сын. Поэтому ее возвращение домой именно сегодня, и не студенткой, а уже инженером — сделает традиционный семейный праздник еще более радостным.
На вторую телеграмму у Надежды не хватило денег. Да если бы они и были, все равно не послала бы: ей захотелось явиться домой неожиданно, когда Василь еще спит, тихонько подкрасться к постели и самой закрыть ладонями его глаза…
Небо светлело. Река отсвечивала серебристо-лиловым блеском. За плотиной гулко шумели водопады. Пароход дал два гудка, и на площади засуетились люди. Уже давно затерялся в толпе старичок носильщик, а Надежда все стояла возле тополя, будто и в самом деле выжидала кого-то, кто должен был ее встретить.
И снова перед глазами только Василь. И опять, как ночью на палубе, мысли о нем захватили и увлекли ее в мир грез. То были грезы о самом заветном и сокровенном — об их счастливой любви.
Последние два года они жили врозь, и редко им удавалось быть вместе. Надежда училась в Днепропетровске, Василь служил в армии. Получить высшее образование ей было не так легко и просто, как многим ее подругам. Первые два курса она училась заочно, работала на заводе. Конечно, Василь всячески помогал ей. Он любил в нем настойчивость и радовался ее успехам. Но переход на стационарное обучение и отъезд в Днепропетровск воспринял болезненно. И она знала почему: в том же институте учился и Сашко.
Сашко, как и прежде, ходил за ней словно тень. Он был принят в институт на год раньше и поэтому шел в учебе впереди Надежды. Это давало ему повод почти каждый вечер бывать у Надежды — приходил помогать. И в самом деле — ничего не скажешь! — помогал он ей много. Если бы не эта помощь, кто знает, как бы еще сложилась учеба Нади. А в свободную минутку он, как и прежде, молча рисовал ее профиль.
О своих чувствах к ней Сашко никогда не заикался, но если кто-нибудь слишком заглядывался на нее — он вскипал от ревности. Надежду это забавляло, а Василия возмущало.
Правда, Василь никогда, ни одним словом не выразил своего возмущения, но Надежда замечала его между строк писем, улавливала в загадочном прищуре глаз при встречах и подшучивала над ним. Подшучивала невинно, но всегда азартно, сама не подозревая, как далеко порой заходит в своих шутках.
В институте кроме Сашка и другие студенты нередко заглядывались на нее. Ей это нравилось. Кому из женщин не нравится, что ею любуются. Конечно, ухаживаний она не принимала, считая, что для замужней женщины они могут послужить мостиком к измене. Но где границы между желанием кому-то нравиться и ухаживанием?
Может, и сейчас Надежда не задумалась бы над этим, если бы не последнее письмо Василя, из которого она с ужасом узнала об их несостоявшемся свидании. Это произошло полгода назад. Василь летел через Днепропетровск. Времени у него было в обрез: только на полчаса удалось вырваться, чтобы увидеть ее. О, как он мчался тогда с аэродрома к ее общежитию! И на попутной трехтонке, и на мотоцикле какого-то добросердечного милиционера! Прилетел — и не застал ее. И, как нарочно, причиной опять оказался Сашко: на его курсе был выпускной вечер, на который, конечно, пригласили и Надежду.
Так и уехал Василь, не повидавшись с нею. А признался в этом лишь в последнем письме — его она получила только вчера. И хотя это письмо, как и все предыдущие, было полно любви, однако и раздражения уже не надо было отыскивать между строк. Надежда вдруг увидела, к чему приводят даже невинные шутки. Стала мучиться этим. Ей хотелось поскорее встретиться и объясниться с Василем. Она и в мыслях не допускала, чтобы чистота их чувств была омрачена беспочвенными подозрениями.
Поэтому вчерашний день для Надежды был бурным: она не только отказалась от выпускного вечера в институте, но даже не успела ни с кем проститься!
Только почему же она стоит? Так спешила, так ждала встречи, так рвалась к Василю, и вот стоит. Ведь знает, что он не придет. И вдруг поймала себя на мысли, что напрасно вынашивала планы нежданного появления дома, — всем своим существом она ждет его здесь. Это вполне возможно: у него же отпуск! Он третий день дома! И в этот день — в такой день! — он не может не выйти к пароходу, не может не почувствовать, что она уже приехала.
Надежду охватило такое неодолимое желание увидеть его вот сейчас, именно здесь, у их тополя!..
Неожиданно за спиной послышались шаги. Что-то знакомое улавливалось в них. Вот они уже совсем близко. У Надежды перехватило дыхание. Сердце встрепенулось и наполнилось такой радостью, что, казалось, вот-вот вырвется из груди и устремится навстречу. Не поворачивая головы, краешком глаза она увидела цветы в поднятой руке и вдруг с ужасом поняла, что не подошла к фонтану — месту, где ее обычно встречали. Надежда чуть не вскрикнула: значит, он давно уже на пристани! От счастья закрыла глаза. И в этот момент их, как и всегда при встречах, накрыли ладони. Надежда совсем потеряла голову и откинулась к нему на грудь.
— Ох, как я тебя ждала!..
Всю жизнь стояла бы вот так с закрытыми глазами. Но вдруг эти руки почему-то вздрогнули и робко разжались…
— Надежда Михайловна… Надийка…
Надежда рванулась, ощутив холод чужих рук, услышав чужой голос. Перед нею был Сашко. Он стоял сконфуженный — радостный и виноватый, — не понимая, хорошо он сделал или плохо, вот так незаметно подкравшись к ней. Цветы уже лежали под ногами…
— Здравствуй, Надийка! Простите, Надежда Михайловна… Я сестру ждал, а встретил тебя. Вот радость!
Он называл ее то на «ты», то на «вы», то «Надийкой», то «Надеждой Михайловной», сам не зная, как теперь с нею обращаться: официально или, как раньше, — дружески.
— Я давно уже тут. Вот здесь, под деревом. Может, это нехорошо? Простите, Надежда Михайловна. Но твое лицо было таким одухотворенным. Жаль, карандаш не взял. Еще никогда не видел вас такой…
И снова как-то по-мальчишески спросил:
— Может, нехорошо так?
Надежда стояла безмолвная, взволнованная, она готова была наброситься на него не то гневно, не то радостно. Ей досадно было, что это Сашко, а не Василь, неловко и стыдно за свою ошибку, а в то же время эта неожиданная встреча была приятной: ведь они друзья детства.
— Я Васю ждала, — наконец промолвила Надежда.
И вдруг ей все показалось смешным: и она сама, и Сашкова растерянность. Он топтался перед ней, как провинившийся школьник. Цветы рассыпались по земле, и Сашко поспешно начал собирать их, чтобы поднести Надежде, но, собрав, снова бросил, очевидно сообразив, что неприлично дарить цветы, поднятые с земли, и от этого сконфузился еще больше.
— Фу-у! — вздохнула, смеясь, Надежда. — Как… я испугалась!
Она хотела сказать «как ты испугал», но умышленно обошла «ты». Может, и лучше будет уже с этой встречи строить отношения по-новому.
И она попыталась. Даже несколько раз обратилась к нему на «вы». Но это прозвучало так неестественно, что Надежда вскоре, сама того не замечая, опять перешла на «ты» и больше уже к этому «вы» не возвращалась.
— Разрешите, я помогу, — предложил Сашко.
Надежда не возражала. Чемодан был тяжелый. Узел тоже нелегкий. Ведь она больше не возвратится в институт. А домашний скарб — это такая вещь, которая только дома незаметна, а в дороге становится обузой. К тому же у Надежды не было денег на носильщика. Все, что осталось от стипендии, пошло на подарки сыну.
Но когда Сашко уже нагнулся, чтобы взять чемодан, она, вдруг вспомнив о письме, чуть не схватила его за руку. Что скажет Василь? В другое время ее бы это не волновало: обычно вместе приезжали на каникулы. Но теперь? После такого письма?!
Однако Надежда быстро успокоилась. Пожалуй, так даже лучше. Пусть увидит Сашко, как бросится она к своему Васе. С какой нежностью и страстью будет целовать своего любимого. Пусть и Василь почувствует, что ее любовь к нему выше всяческих толков и пересудов.
Над городом вставало солнце. Светлела днепровская даль и дрожала под шелком голубого марева. Было тихо, свежо, приятно. У Надежды снова стало легко и радостно на душе.
— Ты сейчас где, Саша? — спросила она.
— На заводе. В конструкторском.
— Конечно, на ДАЗе? — Она знала его давнее восхищение Алюминиевым заводом, на котором он проходил практику.
— Нет, я теперь запорожсталец! — с гордостью сказал Сашко.
У Надежды поднялась левая бровь. Она всегда вот так поднимается красивой, надломленной дугой, точно знак вопроса, когда Надежду внезапно охватывает какое-то сильное и непреодолимое чувство: то ли горькое, то ли приятное. Ведь она тоже получила направление на этот завод. Опять вместе! Как будет реагировать на это Василь?
Высоко в прозрачном небе показался «ястребок».
У Надежды дрогнуло сердце: на таком летает Василь. Засмотревшись, чуть не упала.
— Ой, прости, — опомнилась, когда Сашко подхватил ее. — Спасибо, Саша.
И снова оживилась.
— А ты, наверное, женился?
— И не думал.
— Почему?
Сашко смутился. Но, быстро овладев собой, сказал неожиданно смело и решительно:
— Потому что еще не нашел такую, как ты.
«Ого! — подумала Надежда, — Это уж слишком!» И погрозила ему пальцем, обращая все в шутку:
— Только без комплиментов, Саша.
А сама верила, что сказал он искренне, и это, конечно, польстило ее женскому самолюбию.
Дома, как всегда, дверь открыла мать. И конечно, сразу шумно засуетилась.
— Да как же это вы разминулись? — щебетала она. — Ну только что… ну минут пять как вышел.
Надежда не спрашивала, кто «вышел». По глазам матери поняла, что Василь. И не уточняла, куда пошел: была уверена — на пристань. Она обняла худенькую мать, нежно, как маленькой, вытерла платком мокрое доброе лицо, заметила, что та еще больше поседела. Совсем старенькая стала. Только глаза все такие же молодые, лучистые. Сквозь слезы они светились особенной красотой. Надежде было приятно, когда о ней говорили: «Характер отца, а глаза матери».
— Ну вот я и опять с тобой, моя Лукинична! — Лукиничной звали ее мать все, в счастливые минуты так любовно называла ее и Надежда. — Теперь уже никуда не уеду от тебя!
И, будто между прочим, спросила:
— Только почему же он так поздно, мама? Ведь пароход уже давно пришел.
— А разве у него один пароход? — ответила Лукинична. — Каждую баржу встречать бегал. День и ночь торчал на пристани. Дядя Марко уже подшучивал над ним: не по-солдатски это, говорит. Да чего же ты стоишь! Раздевайся, проходи, он скоро вернется. Обязательно. Чтобы в такой день да не быть? Что ты!
И пошутила:
— На аэроплане прилетит!
Но Надежда продолжала стоять. Она машинально крутила уже давно расстегнутую пуговицу дешевенького плаща. Даже Сашка забыла поблагодарить за помощь, когда он, поставив чемодан, сразу пошел, торопясь на работу. Она уже поняла, что Василя нет — его неожиданно вызвали в часть.
И кто знает, как долго она расстегивала бы ту пуговицу, если бы из соседней комнаты не послышалось:
— Бабуся! Бабуся! А где мои ботиночки?
Юрасик, узнав голос мамы, вскочил с кроватки и озабоченно засуетился: он никак не хотел показаться ей без новых ботиночек, купленных отцом накануне.
— Бабуся!..
Надежда бросилась к нему. Лукинична смотрела, как дочка возится с визжавшим от радости мальчиком — она то нежно-нежно обнимала его, то поднимала на руки, то снова целовала ручки, ножки, носик, спинку, — и в глазах ее стояли счастливые слезы.
Надежда проснулась. Теплая ручонка спящего Юрасика так приятно согревала шею, что ей не хотелось подниматься. Играя с ним, она и не заметила, как усталость одолела ее. Кругом были разбросаны игрушки, видно, Юрасик еще долго возился возле сонной мамы, пока не утих и сам, уткнувшись носиком в ее ухо. Надежда слушала легкий свист, ощущала на щеке сладкую, горячую влажность открытого ротика и лежала не шевелясь.
Комната была залита солнцем. За дверью на цыпочках ходила мать. Слышно было, как она осторожно переставляла посуду и тихонько ворчала на котенка, который от запаха лакомств беспрерывно мяукал. Из кухни доносился шум примуса.
Квартира у них небольшая, всего две маленькие смежные комнатки. Но то, что они обе выходили окнами на Днепр, на солнечную сторону, делало их уютными и веселыми, Надежда любила свою квартиру. И больше всего эту комнату. Сейчас она выглядела особенно привлекательно и празднично. И хотя в ней не было ничего примечательного: обычный стол посредине, несколько простых стульев, потрепанная кушетка, на которой лежала Надежда, столик с зеркалом, шкаф для одежды, выцветший от старости, и сосновая этажерка с книгами, — но все было расставлено со вкусом, любовно и во всем чувствовались порядок и чистота. «Мама!» — радостно подумала Надежда.
Есть квартиры, заставленные дорогой мебелью, но лишенные уюта и теплоты. Есть и женщины, на которых дорогие шелковые платья выглядят безвкусно и неуклюже. Лукинична же всегда в своем простом и уже поношенном платье, однако вовремя выстиранное, заштопанное, голова аккуратно причесана, — поэтому и кажется моложе своих лет.
«И когда это она успевает?» Надежда долго любовалась вышивкой рушников, обрамлявших фотографии на стенах, и тонким узором бумажных занавесок на окнах. И все это сделано руками мамы! И чего только не переделали эти работящие руки! Сколько помнит себя Надежда — они всегда в работе. То работают на стройке, то стирают у соседей, то шьют, прядут… И Надежда почувствовала такую нежность, такую благодарность к этим натруженным материнским рукам, что захотелось вскочить и расцеловать их. И вскочила бы, если б к ней еще плотнее не прижался Юрасик.
С радостью заметила Надежда и несколько обновок в комнате: на столике сверкал серебристыми планками репродуктор, на этажерке возвышалась стопка еще не разобранных томиков Шевченко и Горького. Это уже Василь! Он давно мечтал приобрести полные собрания сочинений своих любимых писателей. И вдруг взгляд ее остановился на фотографии, стоявшей там же, на этажерке, Надежда вскочила так стремительно, что чуть не уронила ребенка. Это был снимок Василя. Снимок новый. Она его еще не видела. Василь стоял около своего самолета и задорно смеялся. Летный комбинезон с откинутым воротником, петлички с двумя кубиками, фуражка с большим козырьком придавали его лицу особую привлекательность.
«Лейтенант!» Она знала, что Василя повысили в звании, но еще не видела его лейтенантом.
От волнения туманились глаза. Надежда то с трепетом прижимала к груди фотографию, то целовала ее.
На кухне жарко пылала плита, шумел примус, а вспотевшая Лукинична накачивала еще и второй, взятый у соседки; что-то клокотало, шипело, жарилось, варилось, и ноздри приятно щекотал запах лаврового листа.
— Ой, мама! Ты словно к свадьбе готовишься!
— А как же! Такой день, доченька! Для меня он особенно дорог.
Глаза Лукиничны замигали и наполнились влажным блеском. Разве знает кто, как ждала она этого дня! Сколько усилий стоило ей дать дочери высшее образование! Никто не знает. Бывало, плакала по утрам: ныло натруженное тело, встать не могла от боли. Но вставала: внука — в ясли, сама — на работу. И никогда не жаловалась. Сколько, бывало, корили ее и Федоришиха и Степанида за то, что она так надрывается, советовали не к книжкам, а к лопате приучать Надежду, но Лукинична знала: ей-то они советуют, а сами своих дочерей в столичный институт пристроили. И видела не столько сочувствие в тех советах, сколько зависть.
— Но почему ты плачешь, мама? Хватит. Кончились твои заботы. Теперь мой черед о тебе беспокоиться. А ты будешь только командовать: «Надийка — денег! Надийка — платье! Да не простое, а маркизетовое!
Пытаясь развеселить мать, Надежда шутила, изображая ее в роли командира, и радовалась, думая, что так оно теперь и будет.
— Потому и плачу, доня. От радости плачу, — вытирая посуду, говорила мать. — Отца вспомнила… Не пришлось ему увидеть тебя такой…
Надежда не знала отца. Он не вернулся с гражданской войны, когда она была еще грудным ребенком.
На пороге без стука, с грудой тарелок в руках появилась долговязая Килина Макаровна — соседка с верхнего этажа. Она была такой непомерной высоты, что едва не касалась потолка. А от своей худощавости казалась еще выше и просто пугала этим. Другие в таких случаях сутулятся, ходят без каблуков. Но Килину Макаровну не удручал ее рост. Она даже гордилась им и всегда ходила на высоких каблуках. Ей попросту, наверное, нравилось смотреть на всех окружающих сверху вниз.
— Зачем это вы, Макаровна! Спасибо, спасибо, — смущенно отмахивалась Лукинична. — Нам достаточно уже, спасибо.
— Не за что, сестричка. — Она всех называла сестричками. — Пусть постоят. Может, понадобятся, — густым мужским басом гудела Килина Макаровна.
Вслед за ней в узенькую дверь кухни сунулась с макитрой в руках толстенькая, как кубышка, Крихточка. Сунулась — и завязла в двери. Тоже соседка, только с нижнего этажа. Языкастая и говорунья — на всю округу. Голос сильный, пронзительный: бывало, как зазвонит на улице — за два квартала слышно. Она и говорить-то спокойно не может. Говорит и будто пританцовывает. Да и говорит она как-то скороговоркой, перескакивая с одной мысли на другую, с предмета на предмет, и так быстро, словно боится, что не успеет всего высказать.
Если Килину Макаровну частенько называли «сестричкой», то эту женщину почти никто и не звал по имени-отчеству. В ее лексиконе было излюбленное словечко «крихточка». «Крихточкой» ее и прозвали.
Это были две кумы и две неразлучные подруги. И хотя они ссорились, наверное, не меньше десяти раз в день, однако одна без другой не могла и в магазин сходить. Всегда вместо. А выйдут, бывало, — вся улица смотрит им вслед: одна длинная, как мачта, а рядом семенит другая, переваливаясь, словно утка.
Увидев, что Надежда уже не спит, Крихточка сразу затараторила:
— Ой, Надийка! С приездом! А тесто какое выдалось! Ох, будь они неладны, эти двери. Слышите, Лукинична, пирожки как пушинка будут. Приехала, моя милая? Тьфу, жарко как! Корицы, корицы добавьте в тесто, Лукинична. Ой, бокам больно. И какой аспид вымудрил эти двери? Ну дай же я тебя поцелую, моя крихточка! — наконец протиснувшись в дверь, пританцовывая, наклонила она Надину голову к своему вспотевшему лицу.
Обе они — Крихточка и Килина Макаровна — сегодня уже не раз были тут. Да и не только они. С самого утра дверь Шевчуков не переставала хлопать. То одна соседка забежит, то другая. А как же! Дочка Лукиничны вернулась. Инженер! Та самая девчушка, которая совсем недавно вихрем проносилась по ступенькам подъезда, — уже инженер!
И всем, конечно, любопытно. У каждой тоже дочка или сын в институте. Поэтому радость Лукиничны в какой-то мере близка их собственным переживаниям. К тому же Лукиничну все уважали. И приезд Надежды вылился в своеобразный праздник для соседок. Каждая предлагала свои услуги. Пока Надежда отдыхала, в подъезде даже разговаривали шепотом, что для Крихточки было невыносимым мучением.
С букетом роз примчалась и Лариса — подруга Надежды. Она только сейчас, да и то случайно, узнала что Надя уже дома. Лариса собиралась встречать ее вечером на пристани и еще утром бегала на рынок за розами. Красные розы с детства были символом их дружбы. И они всегда в день рождения дарили друг другу эти цветы.
Лариса прибежала не только поздравить подругу с приездом, но и поделиться своей радостью. Да еще какой! Она потащила Надю в комнату, прикрыла дверь, чтобы не слышали на кухне, и, сияя от счастья, смущаясь, открыла секрет: замуж выходит!
Надя даже вскрикнула: ведь это и для нее большая радость. Они давно мечтали об этом. Лариса была дурнушкой: волосы неприятно рыжие, лицо в веснушках, а сама непомерно худая. Даже старые холостяки ее обходили. Лариса очень страдала. И чем больше страдала — тем сильнее худела, становилась от этого еще менее привлекательной. Надя любила Ларису и переживала за подругу. Чего только не делала она, чтобы помочь Ларисе: в косы вплетала яркие ленты, и фасоны платьев придумывала такие, чтобы сгладить худобу, сама жениха ей подыскивала и не одному из них пыталась открыть глаза на душевные качества Ларисы. Однако ничто не помогало. Надя уже боялась, что Лариса так и зачахнет в девушках. И вот наконец-то!
— Кто же он?
— Сегодня увидишь.
Надя обняла подругу и поцеловала ее. Обе даже всплакнули на радостях.
Лариса заговорила о Василе. Она видела его утром. Василь просил Ларису и для него достать цветы, так как он вернется из части только к вечеру. Они условились вместе выйти к пароходу.
И Надя желала теперь только одного — чтобы скорее наступил вечер.
Мысль поехать на завод пришла внезапно. Мать удивилась: только вошла в дом и снова из дому. Советовала отдохнуть — успеешь, мол, еще и устроиться и наработаться. Однако, уговаривая, она знала: раз Надежда надумала что-то, ничем не остановить ее — отцов характер.
Конечно, у Надежды на заводе были важные дела: ведь там теперь должна начаться ее новая жизнь. Хотелось поскорее узнать, как ее примут, куда назначат. Впрочем, сегодня она, возможно, и не поехала бы, если бы не желание быстрее скоротать время до вечера.
Автобус вышел за город и, слегка покачиваясь, свернул на заводскую трассу. Шум и непринужденное веселье царили в автобусе. Здесь все свои: прокатчики, литейщики, лаборанты — в большинстве молодежь. Гомон, шутки, смех… А в уголке три девушки, мило обнявшись, тихо напевали:
Ой, коли б той вечір
Та й повечоріло,
Може б, моє серце
Та й повеселіло…
В автобусе знакомых не было, но Надежде казалось, что все смотрели на нее как-то особенно приветливо, словно уже знали, кто она, куда едет, и радовались ее успехам. Даже эту песню, в которой звучало взволнованное желание скорее увидеться с милым, как будто нарочно пели для нее.
За окном раскрывалась панорама заводов. В сиянии солнца они выглядели еще величественнее, чем на рассвете, в огнях. Множество еще не закопченных, светлых кирпичных труб высилось, будто гигантские колонны, на которых держится голубой небосвод. Без конца тянулись кварталы цехов Алюминиевого; за ними поднимались черные, как галки, батареи Коксохимического; то длинные, как улица, то стремительные, как башни, выплывали сооружения Электродного, Днепроспецстали, Ферросплавов. Где-то вдали на дымчатом горизонте виднелись, корпуса Шамотного, Ремонтного. И вдруг, уже совсем близко, над зелеными волнами парка вырос на холме могучий красавец — завод «Запорожсталь». Казалось, до самого неба доставали красные башни его сверхмощных домен. Сверкали на солнце стройные ряды исполинских цехов.
У Надежды радостно заблестели глаза. Чем-то особенно родным повеяло от этого завода. Именно тут она начинала свою трудовую дорогу, отсюда ее послали учиться, и об этом заводе она мечтала в институте. Даже в горьковатом запахе гари, просачивавшемся в автобус, ощущалось что-то давно знакомое и по-домашнему привычное.
А позади, где-то далеко за Днепром, тонул в мареве Днепрогэс. И из этого марева, как бы повиснув в воздухе, выплывали крылатые мачты. Словно косяки фантастических птиц, без конца и края летели они из голубой мглы, переплетались тут, перестраивались и такими же косяками — легкими и ажурными — снова улетали вдаль.
«Ой, что-то мне сегодня все слишком красивым кажется!» — подумала Надя и сама себе пыталась доказать, что все это у нее от счастья: ведь уже совсем скоро она увидится с Василем! Но снова и снова убеждалась в том, что здесь и в самом деле все красиво и могущественно. С удивлением замечала она множество новых сооружений, выросших за время ее отсутствия.
За спиной неожиданно вспыхнул спор. Двое парнишек смешно и наивно доказывали друг другу, чей завод лучше.
— Наш, говорю!
— Электродный?
— А что?
— Фи! Тоже завод! И трубы порядочной нет. Одни коробки. Вот завод! Иже-богу, это завод! Гляди, сила какая — эх! Красота какая — ух!
Надя оглянулась. Спорили, видно, друзья, хотя и горячились не на шутку. На одежде обоих еще заметны следы петличек ФЗУ. Особенно горячился кудрявый и черный как жук парнишка. Вид, хватка и выговор этого «жука» безошибочно говорил, что родом он из цыганского табора. И когда он восклицал: «Красота какая — ух!» — глаза его вспыхивали и горели, как угольки в горне. Но и другой не уступал:
— Зато ж у нас чистота какая! Цветы в цехах!..
Цыганенок скептически передразнил:
— «Чистота»… За чистотой ко мне приходи. На насосную. Плюнуть нельзя. Вот ей-ей. А плюнешь — загоришься.
— От чего?
— От стыда!
И оба звонко расхохотались.
Надя тоже улыбнулась. В этом споре, конечно, было много ребяческого и наивного, но было в нем и что-то созвучное ее переживаниям. Она приветливо посмотрела на кудрявого цыганенка, который, оказывается, и работает там, где еще недавно работала она, — на насосной станции.
Вдруг оба они притихли и таинственно зашушукались:
— Видел?
— Угу.
— Кто она такая?
— Не знаю.
Надя, поняв, что это уже о ней, смутилась. А за спиной потихоньку и восхищенно:
— А глаза!
— Фары. Ей-ей, фары!
«Хулиганы», — беззлобно подумала сконфуженная Надежда.
Неожиданно трамвай, двигавшийся параллельно шоссе, сошел с рельсов, и люди из трамвая бросились к автобусу. В дверях поднялся шум, образовалась давка. Какой-то элегантно одетый франт, пренебрегая правилами, проталкивался в выходную дверь. Еще молодой, но напористый. Кондуктор не пускает, а он рвется. Кондуктор дает дорогу женщине с ребенком, а он, растолкав всех, лезет первым и усаживается на место, отведенное для детей. Рассерженная кондукторша потребовала, чтобы он освободил его, но франт даже не шевельнулся. Словно бы и не к нему обращались. Отвернулся к окну и, равнодушный ко всему происходившему в автобусе, казалось, любовался индустриальным пейзажем.
Люди возмущались. Надежда поднялась и уступила женщине с ребенком свое место. Франт оглянулся на нее. Надежда посмотрела ему в глаза с откровенным презрением.
«Хам!» — говорил ее взгляд.
«Хам!» — прочитал и франт в ее взгляде. И это немое осуждение, видимо, сильнее задело его, нежели оскорбления, сыпавшиеся со всех сторон.
«Ты гляди, какая острая!» — сверкнуло в его глазах.
«А ты тупица!» — ответила она осмелевшим взглядом.
«Дуреха ты!»
Кто-то настойчиво предлагал ей сесть, но она в пылу этой немой ссоры ничего не замечала.
Автобус все так же бежал по ровной, зеленой и веселой дороге, только в нем было уже невесело. Перестали заразительно смеяться хлопцы, не пели обнявшиеся девушки. Воцарилось неприятное молчание. Даже скучно стало.
Кто-то с досадой тихо вздохнул:
— Достаточно одного негодяя, чтобы испортить настроение всем.
А Надежда, все еще распаленная, подумала: «Ведь произошла лишь незначительная трамвайная авария. А случись беда какая-нибудь? Этот эгоист и через труп твой перешагнет».
Не знала Надежда, что суждено будет ей еще не раз встретиться с ним на жизненной дороге.
Выпускная комиссия удовлетворила просьбу Надежды и дала ей направление на завод «Запорожсталь», но должности не гарантировала: в заводской заявке конструкторы не требовались. И это беспокоило Надю: может, еще и не примут?
Килина Макаровна советовала обратиться к ее мужу; он работает инженером на заводе и сможет, похлопотать за нее. Лариса предлагала подождать день-два, пока вернется из командировки ее брат, занимавший на заводе высокую должность. Но у Надежды еще в институте выработалось отвращение к такого рода помощи. С болью наблюдала она, как «ответственные» папы и мамы, пользуясь положением и связями, устраивали своих недотеп — дочек и сынков. Надя считала преступлением пробивать себе дорогу не трудом, а протекцией.
Поэтому, выйдя из автобуса, она решила не искать знакомых и, даже не заходя к своему родному дяде Марку, обратиться прямо к директору.
При входе в заводской сквер между рядами розовых кустов — нежных и полыхающих, как пламя, возился горбатый человек. Седина его бороды на фоне темного фартука светилась, как серебряный венчик. Надежда узнала садовника и обрадовалась. Это был первый знакомый на заводе.
— Здравствуйте, Лука Гурович!
— Доброго здоровьица! — приветливо снял он шапку. — Как поживаете?
Конечно, старик не знал Надежду. Мало ли тут разных людей? Он со всеми так здоровался и непременно спрашивал: «Как поживаете?» Но у Надежды стало теплее на сердце от его обычного знакомого приветствия. Она постояла немного, прислушиваясь к непрерывному бормотанию:
— Тут прополоть, тут полить. По два ведерка. Запомни, Маша. А ты не клонись, не клонись. Что запечалилась? Слышишь, Маша? Этот поливать только на ночь, чтобы до утра земля прочахла. Ведь так, красавица?
Трудно было понять, к кому это относилось: к девушке в фартуке, его помощнице, или к цветам. С кустами и деревьями он обращался, как с живыми существами. От зари до зари звучал его ласковый неумолкающий говор, подобный жужжанию пчелы. Да он и сам был неугомонный, как трудовая пчела. Его прозвали «королем цветов».
— А ты куда? Стой! — вдруг вскрикнул старичок. — Подними, говорю!
Тропинкой меж кустов куда-то спешил кудрявый цыганенок из автобуса. Не заметив Луки Гуровича, он швырнул в цветы окурок.
— Ах ты ж фараон! Урну не видишь?
«Фараон» — самое бранное слово «короля цветов», и то, что он употребил его, показывало крайнюю степень негодования старика.
— Сейчас же подними.
Паренек послушно возвратился и без малейшего возражения нагнулся за окурком. Очевидно, поднимать их тут после себя ему приходилось нередко. Но когда он увидел Надежду — смутился и впрямь будто загорелся…
К директору Надя входила уверенно. Ведь в своем дипломном проекте она предлагала новую разработку системы мощной вентиляции. Чистый воздух в цехах был ее заветной мечтой. Работая во время практики на старых заводах, где вентиляция была еще несовершенной — пыль, газы забивали дыхание, — Надежда не раз задумывалась, как облегчить труд рабочих. И постепенно ее мысли вылились в дипломный проект, над которым она не одну ночь просидела до рассвета и который наконец был одобрен экзаменационной комиссией. Один из оппонентов даже сказал ей на прощание: «Ну, Надежда, теперь вы уже на коне: покажете свою систему Морозову — и он ухватится за вас обеими руками».
Под впечатлением этих приятных воспоминаниях она и входила в кабинет Морозова. Но когда вошла — вся уверенность ее быстро улетучилась, и Надежда сидела перед директором, конфузясь и краснея, как тот паренек, которого она только что встретила. Морозов не поинтересовался, кто она и откуда, хотя и видел ее впервые (когда его назначили директором, Надежда уже училась в институте). С какой-то неопределенной усмешкой листал он — явно, лишь приличия ради — страницы ее проекта, а сам, казались, думал только о том, как бы поскорее избавиться от этой девчонки.
Это был человек уже пожилой, неказистый с виду: небольшого роста, мешковатый, очень просто одетый. Тому, кто не знал Морозова, и в голову бы не пришло, что, перед ним капитан огромного металлургического корабля.
Но популярность Морозова именно как «капитана» была довольно широкой. Знали в городе и его биографий. Когда-то он работал токарем на Путиловском заводе. В революцию служил матросом, принимал участие в боях за Смольный. Говорят, не раз видел и слышал Ленина.
Все это было известно и Надежде. Во время избирательной кампании, когда Морозова выдвинули в депутаты Верховного Совета, она и сама рассказывала домохозяйкам о его жизненном пути.
Но сейчас, сидя в приемной в ожидании вызова, Надежда услышала о Морозове нечто для себя новое и неожиданное: оказывается, он недоброжелательно относился к женщинам, работающим в металлургии, особенно к тем, которые стремились на инженерные должности. Он сомневался в полезности и необходимости женского труда в тяжелой индустрии вообще. Как бывший моряк, он сравнивал тяжелую промышленность с боевым кораблем, где женщине не место.
Этот скептицизм появился у него уже давно, но еще больше укрепился здесь, на заводе, под влиянием чрезмерной склонности к женскому полу его коллеги — главного инженера завода Додика, опытного специалиста, человека тоже пожилого. В работе Додик был принципиален и требователен. Но только по отношению к мужчинам. Когда же ему приходилось иметь дело с женщинами, он становился уступчивым и мягким, ласковым, галантным, расшаркивался перед ними. А если посетительница к тому же еще и взглянет на него кокетливо, он просто таял. И конечно, ни в чем отказать ей не мог. Женщина была для него наивысшим даром природы.
Некоторые из цеховых начальников пытались играть на этой струнке главинжа. И когда нужно было чего-нибудь добиться дли загладить какую-нибудь свою вину — подсылали вместо себя к нему женщин.
Морозова бесило такое поведение Додика. На этой почве у них часто бывали серьезные столкновения.
Обо всем этом Надежде рассказала секретарь Морозова, девушка, с которой Надя в детстве играла в прятки. Кто-кто, а секретарши знают нрав и прихоти своих начальников. Разумеется, все это было сказано под секретом, чтобы предостеречь Надежду, хотя и не без зависти, — ведь бывшая подружка уже инженер, а она так и застряла в канцелярии.
Видимо, уловив это, Надежда и не придала особого значения отношению директора к женщинам. А теперь, глядя, как он небрежно переворачивал листы чертежей и рисунков и время от времени бросал на нее, казалось, явно недружелюбные взгляды, Надежда растерялась. В его неторопливых и ленивых движениях, слегка опухших глазах с неугасающей хитринкой, она уже без труда читала: «Ну вот еще одна фифочка появилась на корабле, чтобы кружить голову главинжу». И, вспомнив ободряющие слова своего оппонента, Надя с горечью подумала: «Вот так ухватился обеими руками!» Надежда заколебалась: может, и в самом деле в ее проекте ничего дельного не было, а комиссия намеренно сделала ей поблажку как женщине, к тому же единственной на курсе. Даже на молодость и красоту свою посетовала, которые, оказывается, порой мешают составить о ней объективное мнение: одни преувеличенно хвалят, а другие, как вот этот, принимают за пустую девчонку.
Надя не знала, как ей лучше держаться. Она неестественно хмурилась, старалась казаться старше, солиднее, но каждый взгляд Морозова, каждая его усмешка сразу, словно огнем, сжигали всю ее напускную солидность.
И вдруг, как на грех, она увидела на стене в добротной раме большую фотографию. На одной ее половине — панорама завода, могучего и величественного, а на другой — на фоне бескрайней степи — девчушка с козой. Перед девчушкой кто-то устанавливал нивелир, и она, босая, загорелая, в стареньком платьице, раздуваемом ветром, с растрепанными косичками, заслонившись рукой от солнца и раскрыв рот, смотрела на нивелир, как на чудо. С таким же удивлением таращилась на него и коза, которую держала на поводке девчушка, сама так напоминавшая дикую козочку.
Надя совсем смутилась: это была она. Десять лет назад на том месте, где теперь завод, какой-то фотокорреспондент запечатлел ее изумление, вызванное появлением первых геодезистов. И доставило же ей это огорчений!.. Фотография была помещена в местной газете, и мальчишки с окраины старого города, где она жила тогда, сразу же приклеили к ней обидное прозвище Коза. Где бы ни появлялась потом Надийка — на улице или в школе, — везде только и слышала: «Коза! Коза!» Не раз она заливалась слезами от этих насмешек и проклинала ту пучеглазую козу, которую ей приходилось пасти. К счастью, они переехали на новую квартиру в другую часть города, и все постепенно забылось. Но, увидев здесь фото, которое заводской фотограф где-то откопал, специально увеличил и повесил, чтобы нагляднее сопоставлять сегодняшнее с прошлым, — Надя снова ощутила ожог от тех насмешек. И хотя была уверена, что Морозов не знал, кто это сфотографирован, испугалась, как бы фото само не подсказало ему удачного сравнения: «Ну, какой из тебя инженер? Коза!»
Морозов наконец отодвинул ее чертежи, поднялся и, заложив руки за спину, не спеша подошел к фотографии. Какое-то мгновение молча постоял, рассматривая ее, словно впервые видел. Потом повернулся к Надежде и улыбнулся:
— Так, значит, это вы и есть Козочка?
Надежда не знала, куда деваться. Чуть не бросилась вон из кабинета. И теперь уже пожалела, что не прислушалась к предостережению секретарши.
Может, и в самом деле надо было не с Морозова начинать?
А как раз именно зависть подруги и была причиной такого обхождения Морозова с Надеждой. Докладывая ему о ней, секретарша начала так:
— Степан Лукьянович, к вам пришла Коза.
— Какая коза?
И она подробно рассказала историю с фото. И похвасталась, что и сама когда-то вместе с мальчишками допекала Надю. Морозов в это время собирался в цех и не хотел принимать посетителей. Но вся эта история и насмешливая нотка в словах секретарши заинтересовали его: «А ну-ка, ведите свою Козу».
— Сидите, сидите, — промолвил Морозов, увидев, что Надежда сконфузилась и поднялась. И, снова взглянув на фотографию, сказал уже доброжелательно, даже с увлечением: — А знаете, что здорово: от Козы до инженера!
Надя тоже посмотрела на картину. Посмотрела впервые с такой нежностью и волнением, что едва не расплакалась. Даже эта пучеглазая коза, которую она ненавидела и проклинала, показалась сейчас особенно милой и родной.
Морозов вернулся к столу и еще раз принялся листать чертежи. Конечно, нужно было быть наивным, чтобы всерьез принять этот проект. Он еще слишком незрелый. Несовершенство переплеталось со схематизмом. Существовали уже значительно более квалифицированные проекты мощной вентиляции. Более мощной, чем та, которая действует на заводе. Но в чертежах этой Козочки что-то привлекало внимание. Уже одно то, что в них не чувствовалось заимствований, что каждый узел она разрешала по-своему, заслуживало поддержки.
— Ну что же, — по-деловому, но с той же лукавой усмешкой заговорил Морозов, — Вакансий вашего профиля у нас пока не предвидится…
Надю обдало холодом.
— Но, — продолжал он, — для воспитанницы завода нужно что-то придумать.
И спросил:
— Может, вам лучше пойти в конструкторское?
— С радостью пойду! — просияла Надя. И хотя она правильно поняла, как оценил Морозов ее дипломный проект (в сущности, он был им перечеркнут), его предложение работать в конструкторском бюро окрылило ее.
— Кстати, там уже работает из вашего института… Как его?… Выпала из памяти фамилия. Да, Заречный…
Надя ужаснулась: как же это она забыла, что и Сашко в конструкторском? И тут с ним! В одном отделе! В другой раз, конечно, она даже обрадовалась бы, что будут работать вместе, но сейчас… Как будто, сама судьба настойчиво разлучала ее с Василем и вела к Сашку.
— Что, уже не нравится? — уловил Морозов ее смущение. — Ну ладно. Подробно об этом — в понедельник. Мы подумаем.
Он сказал «мы», словно бы устройством ее на работу будет заниматься целая коллегия. Впоследствии Надежда узнала еще одну черту характера Морозова: он не любил показывать себя единоначальником и не терпел яканья.
— Товарищ Шевчук! — остановил он Надю уже на пороге. — У вас из родственников по фамилии Шевчук тут никто не работает?
— Как же, дядя мой. Обер-мастером в цеху.
— Дядя? Не знал. А что же вы, не в ладах с ним, или как?
— С дядей Марком? — удивилась она такому вопросу. — Да мы с ним… он мне как отец.
Морозов в свою очередь удивился, однако причины не сказал.
— Ну так Марко Иванович — дядя ваш — уже целый месяц не мастер. Заместитель начальника цеха.
— Ой! — вскрикнула Надя. — Я и не знала!
И вся солидность, с которой она вошла и пыталась держаться, мигом слетела. Казалось, она вот-вот запрыгает от радости. В эту минуту она и вправду походила на молоденькую козочку.
От Морозова Надежда сразу же направилась в управление цеха. Вот теперь уже можно и дяде показаться!
Надежда не для красного словца сказала Морозову, что дядя Марко ей как отец. Это было в самом деле так. Никто не сыграл такой роли в ее воспитании, как он. Дядя заботился о ней, как о собственной дочери. Он и называл ее дочкой. И хотя у самого была куча детей, каждый лишний рубль он тайком, чтобы жена не знала, посылал Надийке. Но Надя знала: приди она к нему с просьбой замолвить о ней словечко перед начальством, он прогнал бы ее. Дядя сызмальства приучал ее к самостоятельности. «Сама, дочка, пробивай себе дорогу, сама. Учись и пробивай. Трудно? Знаю, нелегко». И всегда приводил свою любимую пословицу: «Тяжело в ученье — легко в бою».
У него были своеобразные и довольно суровые правила воспитания. Когда Надежда после техникума пришла на завод, он не дал ей долго засиживаться в проектном отделе, где было и легче и чище, чем в цехах, и куда так стремились однокурсники. «Хочешь быть инженером — знай душу завода». И за два года он прогнал ее через все главные узлы металлургического производства — от домны до проката. И посылал не туда, где полегче, а, наоборот — где потруднее, да еще наказывал никому не признаваться, что он ей родственник, чтобы не вздумали потакать ей. Ой, чего она только не испытала, проходя эту дядину школу!
Однажды вышла из строя мартеновская печь: у самого пода из облицовки вывалилось несколько кирпичей. Нужно было срочно заделать пробоину, не нарушая общего процесса работы. Больших усилий стоило снизить температуру в печи с 2000 до 500 градусов. И при такой адской температуре надо было производить ремонт. Человека поверх одежды всего обматывали мешковиной, обливали водой и на какое-то мгновение опускали в печь. За эти несколько секунд он должен был уложить в разрушенное место приготовленный кирпич, и не как-нибудь уложить, а плотно, ровно, после чего его вытаскивали оттуда, уже охваченного пламенем. И так всякий раз. Кирпич за кирпичом!
Конечно, такую работу выполняют только печники высокой квалификации, люди большой закалки и тренировки.
Надежда тогда уже была помощником мастера ремонтного отделения. Как на грех, печники ей попались какие-то норовистые, своевольные и легкомысленные. Кладку делали наспех, неуклюже, по выражению дяди Марка — «на хапок». С помощью шурфа Надя обнаружила неплотность и бугристость кладки. Попросила переделать — не послушали. Стала требовать — никакого внимания. Куда там!
— И что ты, барышня, понимаешь в этом? Не твоего ума дело! Балериной тебе, быть, а не помощником мастера! Ножками на сцене дрыгать, а не нас учить!
Совсем беспомощная, растерянная, пришла она во время перерыва к дяде и расплакалась.
— А чего это ты раскисла? — загудел дядя. — Балерина, говорят? Правильно говорят! Какой же из тебя инженер будет, когда ты к рабочему человеку подхода не имеешь?! Прочь с моих глаз, плакса!
И прогнал.
Снова вернулась она к печи и снова, будто ничего и не произошло, уже решительнее поставила свое требование. А бригадир ей на это ответил:
— Слушай ты, дева-богородица, если уж мне не веришь, то прошу спуститься в этот рай и проверить.
И, сделав жест в сторону печи, под общий хохот добавил:
— Прощу, прогуляйтесь.
— Давай! — задорно крикнула Надежда.
— Что «давай»? — удивились печники.
— Обмотайте, облейте, спускайте!
Обмотали, облили, спустили и вытащили, охваченную пламенем, да еще и без сознания. И то ли с перепугу, то ли уже из уважения, но только сами все разобрали и замуровали заново.
А дядя, отослав Надежду, спрятался за ферму, чтобы никто его не видел, и всхлипывал. Жалел «дочку». Но когда снова случалось что-либо подобное и Надежда, не выдержав, прибегала к нему жаловаться, он снова гудел:
— Рабочие плохи? Вранье! Тот, кто работает тяжело, не может быть плохим. Плох руководитель, который не умеет войти к рабочему в душу. Завоюй авторитет у работяги — и он тебе гору свернет.
Натерпелась и наплакалась от этой дядиной школы. Зато как она пригодилась в институте! То, что большинство студентов изучало только по учебникам, она уже познала на практике.
В контору цеха Надя влетела, даже не постучав. В небольшой комнатке, служившей начальнику цеха и его заместителю приемной, сидела за машинкой худенькая белокурая девочка. Ей шел уже восемнадцатый, но выглядела она школьницей.
— Вы к Марку Ивановичу? Вы племянница? Надежда Михайловна? — вскочила и защебетала она на редкость приятным голоском.
— Да. А вы откуда знаете?
— Сразу угадала. Ой, какая радость у Марка Ивановича! — И девочка засуетилась, не зная, куда и усадить Надю. — Пожалуйста, вот здесь. Нет, уж лучше здесь. Или, еще лучше, пройдите к нему в комнату.
Надежда очень удивилась такому гостеприимству.
— Он вас уже второй день ждет. Заставил меня наизусть выучить расписание всех пароходов. Велел никуда не выходить, когда его нет. Он столько говорил о вас! Даже завидно было. «Ты смотри же, Клава, — имитируя басок дяди, сверкала глазами девушка. — Смотри, не прозевай ее. Она такая… пикантная собой».
Девчурка так живо копировала дядю, что Надя словно бы уже видела перед собой его медвежью фигуру и широкое, с чуть заметными оспинками, доброе усатое лицо. А это чужое слово «пикантная», которое неведомо откуда застряло в его лексиконе, воссоздавало и знакомую грубоватость его речи.
— «Ты смотри, Клава, не подкачай. Встречай как полагается. Она теперь инженер у меня!» Ой, какой он хороший, Марко Иванович! Его весь цех любит. Посидите. Сейчас я ему позвоню.
Пока Клава звонила, Надя разглядывала дядин кабинет. На столе, кроме телефона и простенькой чернильницы, не было никаких канцелярских атрибутов. Весь стол был заставлен кусочками обкатанной стали — различной толщины, разной плавки и разного закала. Такие же образцы металла аккуратными пирамидками расставлены на трех верхних полках стеклянного шкафа. На двух нижних заботливо выставлено охотничье снаряжение: ружье в чехле, гильзы, патронташ, порох, дробь, сумка, баклажка. А с самой нижней полки, как живые, глядели носатые чучела: кряквы, селезни, чирки.
— Вот это уже стиль дяди! — отметила вслух Надежда.
Дядя был заядлым охотником. Ни на какой курорт, ни на какую вечеринку, бывало, не променяет охоту. Сколько раз премировали его путевками в Крым, на Кавказ, однако дальше Васильковских плавней он не ездил. А когда условия работы не позволяли оставлять цех, любовно осматривал свое хозяйство: вынимал из чехла ружье, нежно гладил его, прицеливался, перебрасывал с руки на руку, потом снова все укладывал на место, и ему становилось легче.
Клава, не дозвонившись дяде, побежала его искать. Но Надежда не скучала. Неожиданно в комнату с шумом вбежал Микола Хмелюк. Надя ему очень обрадовалась: это был ближайший друг Василя. Он появился, как и всегда, с непокрытой копной волос, которую по огненному цвету можно было узнать среди тысячи других. Друзья частенько посмеивались, что, мол, нрав его перешел на волосы. И в самом деле, среди своих сверстников Микола выделялся пылким, несколько неуравновешенным, но веселым нравом. Никогда его не видели печальным. Сколько Надя знает Миколу, он все на комсомольской работе и всегда неугомонный, изобретательный. Сейчас он комсорг завода, и Надя собиралась непременно зайти к нему, чтобы встать на учет.
— А я утром Васю видел! — сразу же заговорил о главном Микола. — Возле остановки встретились. Приглашал к вам на вечер, но я не смогу. Сегодня молодежный карнавал на Днепре.
И, загоревшись мыслью о карнавале, совсем забыл, что у Нади сегодня семейный праздник.
— Обязательно приходите! Ну и красота будет! Триста лодок в огнях по озеру Ленина! Такого зрелища еще не было.
— Спасибо. Так, говоришь, Васю видел? Ой, соскучилась я по нему.
Это вырвалось у Надежды непроизвольно и так искренне, что Микола не мог не позавидовать Василю.
— Ну, а ты как живешь? — спросила Надя.
Ей, конечно, прежде всего хотелось знать: как живет он со своей Зиной. Зина тоже подруга Надежды. До замужества это была скромная, застенчивая, мечтательная девушка. Сколько ночей просиживала она над письмами к своему Миколе, но ни одно не осмелилась послать. Подруги называли ее пушкинской Татьяной. Но, выйдя замуж, она словно переродилась: стала своенравной и капризной.
— Как я живу, спрашиваешь? Агитирую, Надийка, — усмехнулся Микола. — Агитирую — и молодежь идет за мной. Тысячи людей сагитировать могу, а вот женушку свою одну — не в состоянии. Никак. Ты ее на Днепр, она — в театр; ты ее в театр, она — на Днепр.
И неожиданно спросил:
— Скажи мне, неужели в душе каждой девушки рядом с ангелом чертенок растет?
Разговор велся в веселом, шутливом тоне, но за этим внешним оптимизмом Надежда вдруг впервые ощутила тревогу, которую в такую пору чувствует каждое чистое женское сердце. Раньше они — Надежда, Василь, Микола, Зина — тихими вечерами часто любили мечтать об идеальных отношениях супругов. Да и кто в юности не мечтает об этом! Трагедия Анны Карениной, флоберовской Эммы, даже шолоховской Аксиньи объяснялась легко и оправдывалась социальными условиями того времени. Теперь же — они были убеждены в этом — во взаимоотношениях супругов наступила эра чистоты и нерушимой любви. И вот в словах Миколы она явственно уловила, что у этой пары уже появилась трещинка. А сравнение ангела с чертенком в какой-то мере касалось словно бы и ее самой. Неужели и Василь думает о ней так, как Микола о Зине? Нет, нет! Этого не может быть. Сегодня она докажет ему, что душа ее чиста. Жаль, что Зина где-то на курорте, — пусть бы пришла и посмотрела, как встречаются любящие, как надо уметь и сомнения у милого развеять, если уж их пробудила, как нужно не разрушать, а укреплять любовь.
От Миколы Надежда подробнее узнала о новом назначении дяди Марка. Оказывается, дяде настойчиво предлагали возглавить цех, но он заявил, что свою должность обер-мастера ни на какую другую не променяет, и лишь временно согласился исполнять обязанности заместителя начальника, пока подберут кого-нибудь на это место. «Характер!» — с гордостью подумала Надежда.
Миколе тоже нужен был дядя Марко, и они, не дождавшись Клавы, пошли в цех, надеясь увидеть его там.
После пребывания на других, старых и новых, предприятиях Надежда почувствовала, как могуч и огромен их завод! Подобно большому городу, он имел несколько собственных железнодорожных станций, к которым беспрестанно подходили эшелоны; а каждый цех своими размерами походил на целый завод. Но больше всего Наде нравился цех слябинга.
Тот, кто впервые попадал в этот цех, сразу же забывал обо всем. Перед ним открывалось захватывающее зрелище. Все, что стояло или двигалось, поражало гигантскими размерами, дышало титанической силой. Здесь поминутно вспыхивали молнии, гремели раскаты грома, и именно здесь, как нигде, чувствовалась огромная сила Днепра, запряженного в турбины.
Возле слябинга Надя заметила небольшого мальчугана, лет десяти. Бойкий, замурзанный, он с таким восторгом наблюдал быстрыми глазенками за действием исполинского стана, гремевшего и брызгавшего фонтанами искр, словно перед ним превращалась в действительность волшебная сказка, которую еще никто и никогда не слыхивал. Слябинг казался ему мудрым, добрым и всемогущим богатырем в черном панцире, который неустанно боролся с летающими огненными чудовищами, боролся и побеждал, а побеждая, творил чудеса.
Вот из нагревательных колодцев, будто из огнедышащих пещер, одно за другим поднимаются чудища. Каждое огромных размеров: достаточно двух, чтобы загрузить целую платформу. Они по очереди взлетают в воздух, разворачиваются там и с разгона набрасываются на богатыря. И тут в громе, в молниях закипает битва. Богатырь схватывается с чудищем и заглатывает его. Потом выбрасывает из пасти, уже раздавленное, обессиленное, и снова, не дав ему опомниться, проглатывает вторично. После пятого раза, превратившись в длиннющую красную змею, чудище, быстро бежит по рольгангам в другой цех. А там его перехватывают младшие братья слябинга — другие прокатные станы. Они добивают его, раскатывают, и уже где-то далеко, в самом конце цеха, по станине рольгангов со скоростью автомашины мчится стальное полотно. Оно стелется огненным шелком и переливается волнами, как знамя в честь победы богатыря. Мальчуган торжествовал.
— Чей это малыш? — спросила Надя.
Микола что-то ответил, но в грохоте она ничего не разобрала.
— Влас Харитонович! — внезапно крикнул Микола, показывая в сторону сварщиков. И когда они уже немного отошли от грохочущего слябинга, подмигнул Надежде: — Узнаешь?
Между пирамидами слитков, обтирая полой расстегнутой спецовки мокрое лицо, навстречу им двигался великан. Это был пожилой человек, сухощавый, с широченными плечами. Весь он, этот Влас Харитонович, казалось, был связан из одних только туго стянутых канатных узлов, которые за долгие годы тяжелого труда так позатягивались, что их уже невозможно развязать.
— Помнишь, как он нанимался к нам на домну каталем? — рассмеялся Микола.
Надежда теперь хорошо знала, что такое катали. Когда-то доменные печи загружались ручным способом. По крутым мосткам люди возили вагонетки с шихтой на самый верх. Это был каторжный труд. И очень опасный. Для него подбирали людей здоровых, силачей. Выработалась даже особая специальность — каталей. Конечно, Влас Харитонович, когда впервые пришел на завод, всех рассмешил своим предложением наняться в катали и сам вместе со всеми смеялся над своим предложением, увидев, как вагонетки сами поднимаются к колошникам и даже сами разгружаются. Но сейчас встреча с ним вызвала у Надежды совсем иные чувства, чем у Миколы. Она и раньше относилась к Харитоновичу с уважением, а сейчас совсем растрогалась: ее отец тоже был каталем.
Влас Харитонович, узнав Надю, еще издали протянул к ней руки. Глаза его светились удивительной нежностью и чистотой.
Но поздороваться им не дали. Откуда-то появился и, как коршун, напал на Власа Харитоновича инженер по технике безопасности Страшко. Это был муж Килины Макаровны, сосед Надежды, но он так возмущался и горячился, что даже не узнал ее. Страшко с детства заикался. Когда он был спокоен, этого не чувствовалось, но сейчас от волнения у него будто ком в горле застрял: он надувал щеки, как пузыри, потел, перебирал губами, но ничего членораздельного произнести не мог. Его франтоватые посеребренные усы причудливо подергивались — видно, причина для возмущения была серьезная.
— Я-я… п-про… п-про…
— Да успокойтесь, Настас Парамонович, — конфузился геркулес. — Против чего вы протестуете?
Он уже догадался, что Страшко хочет и никак не может вымолвить: «Я протестую». Этим категорическим «протестую» Страшко всегда начинал высказывать свое возмущение, когда кто-нибудь нарушал правила техники безопасности. По природе своей он человек несварливый. Даже любезный. Когда спокоен, каждого обязательно назовет «золотком», «Здравствуй, мое золотко!», «До свидания, золотко». Но жесток с лихачами и разгильдяями. Как только заметит на фермах кого-либо без пояса, увидит где-нибудь лестницу неисправную или еще что-либо такое, что может вызвать несчастный случай, — он поднимает такой шум, что виновный потом еще долго не может прийти в себя. Уже не одного оштрафовал на заводе за разгильдяйство, двух мастеров отдал под суд. «Недаром, — говорили, — ему и фамилию дали — Страшко». Однако коллектив его уважал, а Морозов предоставлял неограниченные права.
Сейчас поводом для возмущения была вентиляция. В одном нагревательном колодце крюком крана загнуло всасыватель, и из двери колодца, когда ее открывали, пробивался дым. Там и дыму того, как из папиросы, но Страшко уже волновался:
— Эт-т-то же отрава, Харитонович!
— Да какая же это отрава? — попробовал было возразить добродушный великан. Он теперь работал бригадиром сварщиков, а нарушение произошло по вине его группы.
— К-как это, какая от-трава? А что же это, п-по-вашему, о-озон?
И Влас Харитонович, виновато потупившись, немедленно отправился ремонтировать всасыватель, так как знал, что этот поборник техники безопасности, если разойдется, может еще и нагревание остановить.
И только сейчас Надежда увидела, что в ее проекте всасыватели имеют те же изъяны и так же неудобны для работы кранов. Свежим глазом она быстро заметила и другие погрешности действующей системы вентиляции, и ей тут же пришло в голову, как их можно избежать. Когда Страшко успокоился и узнал ее, она поделилась с ним своими мыслями.
— Как, как, золотко? В-вам не нравится?
Он, казалось, больше испугался, чем удивился. Когда строился завод, у нас еще не существовало такой мощной системы вентиляции. Все оборудование специально заказали в Америке на фирме «Дженераль». После этого на многих металлургических предприятиях появилась своя, более мощная и совершенная вентиляция, но для Страшка, который мог любоваться даже гвоздиком, если он заграничный, критика оборудования такой солидной фирмы была просто кощунством.
— Д-да вы что?.. — чуть было не сказал: с ума сошли? — Это же «Дженераль»! Л-люкс!
И они заспорили. Наверное, долго бы еще спорили, если бы не прервала Клава. Марко Иванович, оказывается, уехал в город, и девчурка очень опечалилась, что не состоялась встреча дяди с племянницей, при которой ей так хотелось присутствовать.
Надежда возвращалась с завода окрыленная. Встреча с друзьями, разговор с Морозовым, пребывание в цехе, даже спор со Страшком — все это вызывало такое чувство, словно она уже давно на заводе и сейчас, после успешно законченной смены, едет домой.
Вечером собрались гости. И первым пришел тот, кого она совсем не ожидала у себя видеть.
— Ну вот и он! — защебетала Лариса, когда Надежда открыла дверь. — Знакомьтесь, целуйтесь, ревновать не буду!
И, кокетливо кивнув в сторону Нади, представила:
— Подруга души моей! — Потом в его сторону: — И друг сердца моего. Лебедушка мой! Его фамилия Лебедь! А коротко — Надийка и Аркаша. Да целуйтесь же, говорю!
Приготовившись раскланяться, он вдруг остановился как вкопанный. Растерялась и Надя, увидев «друга сердца».
— Да что это вы? — удивилась Лариса. — Словно испугались друг друга.
— Ты знаешь, Ларочка, — усмехнулся Лебедь, пытаясь преодолеть неловкость. — Сегодня в автобусе произошла неприятная история. И Надежда Михайловна, наверное, увидела во мне хама.
— Хама? Ха-ха!..
— Но… пожалуйста… входите, — запинаясь, промолвила Надежда. Что ж теперь скажешь, если этот франт оказался женихом Ларисы. — Чего ж вы остановились? Проходите!
— Не могу, пока не простите, — сказал он, не сводя с нее умоляющего взгляда. — Я сам себя проклинаю, что так случилось. Но что мне оставалось делать? Мне срочно нужно было на завод. Ларочка знает. Сижу в трамвае как на иголках. Вдруг трамвай с рельсов…
— Ой, Лукинична, дайте водки! — расхохоталась Лариса. — Водки! Будем сначала мирить, а потом знакомить!.
— …Я к автобусу — там очередь. А времени десять минут осталось…
«Может, и в самом деле я не права?» — подумала Надежда.
— А тут еще и радикулит разгулялся: давняя напасть. Стоять не могу. Да разве в автобусе оправдаешься!
«Вот оно что! А я думала, он нахал».
Он протянул ей руку, не сводя с нее широко открытых, на редкость красивых глаз, в которых светилось искреннее раскаяние и мольба, и шутливо добавил:
— Ну хоть чуточку простите. Поверьте, как на духу перед вами…
— Пожалуйста, пожалуйста! — конфузясь в свою очередь, уже искренне пригласила его Надежда.
Вслед за первой парой почти одновременно вошли соседи: длинная Килина Макаровна с бойким Страшком и Крихточка со своим тихим и худым Тихоном. Муж Крихточки — слесарь листопрокатного цеха — в противоположность своей экспрессивной жене был человеком смирным и застенчивым. Смотрел он на каждого так, словно боялся его случайно обидеть.
Страшко, заметив Лебедя, развел руками и стал заикаться от восторга:
— Как, и в-вы тут? П-п-приятно видеть. Оч-чень п-приятно!
Он шумно поздравил Лебедя с каким-то очередным изобретением, щедро осыпал его комплиментами и, обращаясь к Наде, не без гордости заметил:
— С-слышите, золотко? Это наш Эдис-сон!
Тихон, застенчиво улыбаясь, по обыкновению слегка кивал головой, как бы подтверждая изобретательские успехи Лебедя. А тот, в свою очередь, с подчеркнутым дружелюбием посмотрел на Надю, и в его взгляде она прочитала укор: «Слышите? А вы чуть не приняли меня за негодяя».
Только Крихточка и Килина Макаровна холодно встретили Лебедя. Они даже не поздоровались с ним, словно и знакомы не были. Крихточка сразу же затараторила о беспорядках. Обсуждать разные недостатки в городе, да и не только в городе, перемывать косточки начальству — было ее излюбленной темой. И в этом она была непревзойденным мастером. Начнет, бывало, с завмагов — это были ее злейшие враги — и постепенно доберется до самого высокого начальства. Всем достанется. Вот и сейчас — обрушившись на очереди в магазинах, она бросала такие колючие взгляды в сторону Лебедя, будто именно он и являлся главным виновником этого зла.
Было видно, что обе кумы не одобряли выбора Ларисы. Им явно не нравился ее избранник.
Но у Надежды уже складывалось другое мнение о Лебеде, особенно после прихода Страшка и Тихона. До этого она не слышала о его производственных успехах, не знала, что он инженер. А теперь, когда он сел рядом с Ларисой и на них упал свет, Надю поразила и его внешность: он просто красавец. И Надежда порадовалась удаче подруги.
Вскоре пришел и Сашко Заречный, подтянутый, сияющий, с большим букетом цветов. Назначение Надежды к нему в отдел преобразило его: он был сегодня особенно приветлив со всеми и, казалось, светился счастьем.
Собрались уже все, кто обычно бывал у Шевчуков в такой день. Отсутствовали только главные: не вернулся из части Василь да почему-то замешкался дядя.
Впрочем, едва вспомнили дядю, как в передней послышался шум: бесцеремонное хлопанье дверью, тяжелый топот и покряхтывание, будто туда ввалились с мороза и стряхивали снег.
— Легок на помине! — усмехнулась Лукинична.
Дядя, конечно, не один: с ним тетка Марья — это уже третья его жена, проворная и голосистая донская казачка; с ним, как всегда, и Чистогоров Михей Михеевич со своей тихой, как тень, щупленькой Фатьмой, уже поблекшей, но когда-то красивой татаркой. В гостях, на вечеринках Марка Ивановича никогда не видели без Чистогорова. С того далекого времени, когда их обоих на одной скамейке отстегали розгами казаки за участие в забастовке, судьба никогда не разлучала их. Вместе пережили три войны и три революции, вместе начинали и строительство на берегах Днепра.
Надежда, услышав дядин голос, как девчонка, бросилась ему навстречу. Она готова была повиснуть у него на шее и расцеловать его. Но он неожиданно отстранил ее. Молча прошел в комнату и сдержанно попросил две рюмки. Не спеша, тяжело посапывая, вытащил из кармана бутылку и широкой ладонью легко выбил пробку.
Чистогоров, так же молча, торжественно встал с ним рядом.
В комнате воцарилась тишина. Даже голосистая тетка Марья, словно околдованная чародейством мужа, не посмела обнять племянницу.
Марко Иванович неторопливо налил рюмки — одну Наде, другую себе, и они оба молча, будто сговорясь, дружно чокнулись. Надежда слышала, что у ее отца была привычка — вот так приветствовать доброго человека после длительного отсутствия. Катальская привычка. Защемило сердце. Чокнулась и залпом выпила всю, до дна.
Но дядя неожиданно налил себе еще одну. И, только выпив вторую, будто впервые увидел племянницу, раскрыл ей свои объятия.
— Ну, здорова була, товарищ инженер! Здравствуй, Надийка. Поздравляю… моя… я… — И, прижав ее к себе, как маленькую, чудно всхлипнул.
— И-их! Полило! — медью зазвенел голос тетки Марьи. — Подставляй, Лукинична, таз, не то все полы зальет!
Надежда жалась к дяде и ощущала, как неудержимо сотрясалась от рыданий его грудь. Она знала его слезливость, но таким еще не видывала. У него даже дыхание перехватывало. Он и раньше, бывало, раскисал, когда вспоминал ее отца. Видно, большой силы была братская любовь между ними, если боль утраты до сих пор свежа в сердце Марка Ивановича.
Однако сейчас за этим скрывалось нечто большее, чем обычные воспоминания. Что-то важное хотел сказать он, когда брал лицо Нади в свои заскорузлые ладони и всматривался в него, что-то сокровенное, о чем он намеренно умалчивал до нынешнего дня, а сейчас поведать был уже не в состоянии.
Лукинична сразу догадалась, что вторую рюмку Марко выпил за Михайла — ее мужа. Отвернулась и тихонько, чтобы не видели, вытерла фартуком навернувшиеся слезы.
Чистогоров был другого нрава — бесшабашно веселого, удалого. Беда к нему не прилипала. И хотя ему тоже уже давно перевалило за пятьдесят и лысина совсем слизала волосы, однако повадки у него, как у молодого. За что бы он ни брался, непременно с возгласами: «Эх! Ух!» И терпеть не мог плаксивых. Но когда пришла очередь поздравлять Надежду, он, как и Марко Иванович, налив ей чарку, а себе две, вдруг часто-часто заморгал глазами.
— Хай вам трясця! — раздался голос тетки Марьи. — Чего это вы раскисли? Хороните кого, что ли? Прочь, лысый бес! — оттолкнула она Чистогорова. — Иди, племянница, ко мне. Иди, голубка, не то совсем тебя зальют.
Но в волнении Марка Ивановича и Чистогорова, вызванном встречей с Надеждой, было что-то значительное, невыразимо трогательное. Это почувствовали все.
Уже давно гости разбрелись по уголкам, и каждый занимался своим: Крихточка строчила языком, как машинкой, о непорядках на заводе, в городе; в стране и то и дело обращалась за подтверждением то к горделивой куме, то к тихой татарке, а голосистая тетка Марья не без успеха состязалась с ней, и казалось, если бы образовать из них парламент, то только этот парламент и мог бы навести в государстве идеальные порядки; Лебедь полемизировал со Страшком о будущей войне — тогда модно было говорить о войне, — а смирный Тихон застенчиво поддакивал им; Лариса хвасталась своим клешем из китайского шелка и апеллировала к всезнающей тетке Марье; дядя Марко, как и всегда на домашних вечеринках, отбросив всякую солидность, в белом фартуке — когда-то, в подполье, он был поваром в ресторане! — в Юрочкиной панамке вместо колпака, вдвоем с Чистогоровым, который повесил полотенце на руку, точно официант, помогали Лукиничне на кухне, разумеется по части бутылок; Сашко Заречный в одиночестве листал свежий номер английского журнала, специально принесенный им для Надежды, рассматривал конструкцию вентиляции какого-то изобретательного англичанина, искренне радовался, что Надина конструкция более совершенна; Надежда в соседней комнате укладывала Юрасика. Все уже давно были поглощены своими делами, однако каждый еще ощущал взволнованность двух старых друзей. Острее всех это почувствовала Надежда. Ей было ясно — дядя хотел сообщить что-то важное об отце, но присутствие посторонних, в особенности Лебедя, ему помешало, и в душе осталось чувство досады.
И только с приходом Миколы Хмелюка это чувство рассеялось.
Есть люди, которые одним своим появлением вносят в дом теплоту. Какой-то особой задушевностью повеяло и в этом доме, когда пришел Микола. А то, что он нагрянул, несмотря на свою занятость (он ведь отвечал за сегодняшний карнавал!), несказанно обрадовало Надежду.
Да и не только Надежду. Он сразу внес оживление: появился в костюме испанского рыцаря, с гитарой и вместо обычного приветствия, опустившись на колено, запел Надежде ее любимую:
Не питай, чого в мене заплакані очі,
Чого часто тікаю я в гай
І блукаю я там до півночі, —
Не питай, не питай, не питай…
Не сильный, но приятный тенор, каким одарила природа Миколу, наполнил комнату задушевным лиризмом, и по настойчивым просьбам всех собравшихся рыцарю пришлось, не поднимаясь, исполнить серенаду вторично.
— А карнавал? — спросила Надежда.
— Карнавал? Хватит там начальства. Но взгляните-ка! — вдруг воскликнул Микола. — Вы же ничего не видите. Свет, свет гасите!
Погасили свет, и все гурьбой двинулись на балкон. И залюбовались. На реке — как на дивной картине — Днепрогэс в разноцветных огнях, словно елка; с обоих берегов по воде скользили, переплетаясь, лучи прожекторов; сотни лодок бороздили золотой плес и брызгали фейерверками. Шум, гам, песни!.. Казалось, весь Днепр бил бесчисленным множеством волшебных фонтанов и смеялся тысячеголосым молодым смехом.
— А что? Ну как? — довольный, спрашивал у каждого Микола.
— Эх, и здорово же, трясця его матери! — в один голос вырвалось у Крихточки и тетки Марьи.
— Ч-чудесно, золотко!
И вдруг возглас Чистогорова:
— Эх, не туда смотрите! Свет!
Включили свет. На столе уже сверкала батарея бутылок. Марко Иванович стоял возле них, самодовольно усмехаясь:
— Ну что? Где лучше?
Не дождавшись Василя, все сели за стол. По команде дяди начали без него, чтобы увеличить ему штрафную. В том, что он вот-вот нагрянет, сомнений не было. Поэтому рядом с его прибором кроме рюмки поставили большой пивной бокал. Каждый раз, когда наполняли рюмки, дядя наливал в бокал сразу две: одну очередную, другую штрафную.
— Будет знать, как опаздывать!
Небольшая комната наполнилась веселым шумом.
— За новорожденного инженера!
— За счастье молодых супругов!
— За здоровье Лукиничны!
— За именинника!
Лебедь сидел напротив Надежды и к каждому общему тосту присовокуплял свой, адресованный только ей, хотя и безмолвный, но выразительный. «Я рад, что мы объяснились! — светилось в его широко раскрытых, потемневших глазах. — Счастлив, что мы теперь друзья!»
Надежде было приятно его присутствие. Он все больше раскрывался перед нею новыми сторонами: остроумием, тонким, изысканным, умением вести себя в обществе.
— Смышленый человек! — шепнул ей за спиной дяди Сашко Заречный. — Читала? — И он протянул Надежде свежий номер заводской газеты со статьей об изобретении Лебедя.
«Так вон он какой!» — удивлялась Надежда.
Страшко тоже при всяком удобном случае рассыпал ему комплименты, хотя они совсем недавно еще о чем-то спорили.
«Нет, это неправда, что первое впечатление — безошибочно, — вспомнив немую стычку в автобусе, убеждала себя Надежда. — Бывает и ошибочным».
— С-смотрите, к-какая теперь молодежь! — не унимался подвыпивший Страшко. — Эт-то не то, что в наше время, когда еще лет пять после института только ходишь и шапку снимаешь перед старым инженером. А теперь! Поглядите, Марко Иванович, — повел он рукой от Лебедя до Сашка и Миколы. — Поглядите, как растут! Еще вчера на улице носами шмыгали, а сегодня — уже начальство! Нас, стариков, — за пояс! За борт!
Он сам себе налил еще одну чарку и поднялся.
— А в-в-ваша племянничка, а? Т-только-только на завод — и уже революцию!.. Только через порог — уже давай реконструкцию! Реконструкцию на заводе, на таком первоклассном и единственном в Европе! К-как вам нравится?
И через стол перегнулся к Надежде.
— Ух ты ж мое з-золотко! Дай я тебя поцелую…
Очень любил он целоваться с молодицами, когда выпьет. Только редко ему удавалось. Не повезло и на этот раз.
Хотя Килина Макаровна и далеко от него сидела — на противоположном конце стола, — однако нога ее под столом легко до него дотянулась. У него аж дух перехватило. А она сидит себе как ни в чем не бывало между тараторившими Крихточкой и теткой Марьей и горделиво, свысока поводит во все стороны своим огромным носом. Точь-в-точь цапля на страже!.. Пьет мало, только пригубливает. Она не относится к тем ревнивым женам, которые на вечеринках, как клещи, впиваются в мужей и не оставляют их ни на минуту. Нет! Она намеренно садится от него подальше, да еще и не глядит на него. Но стоит ему только повернуться к какой-нибудь женщине, как ее длиннющая нога приходит в действие.
Однажды по ошибке досталось и Марку Ивановичу, сидевшему рядом со Страшком. Он поморщился, но смолчал, А когда невзначай зацепила вторично, да еще по больному месту, он поднялся и, налив ей не вина, а водки, провозгласил тост:
— Давайте выпьем за женщин без агрессии!
Но наиболее агрессивной в этот вечер была Крихточка. Ее так и подмывало пустить шпильку в адрес Лебедя. А когда Страшко принялся восхвалять его, а Тихон поддакивать, ей словно углей горячих на стул подсыпали. Так и потянуло сцепиться с Лебедем. И наверное, сцепилась бы, если бы не тактичность Лебедя и его исключительная выдержка. Он будто и вовсе не замечал ее присутствия.
Надежде временами было неловко перед ним из-за этой непонятной задиристости Крихточки. Улучив удобную минуту, шепнула ему:
— Она перепила. Не обращайте внимания.
— Стараюсь, — сознался Лебедь. — Ради вас стараюсь.
Он обрадовался, что Надежда приняла его сторону. А когда им выпал случай побыть наедине, он уже сам как бы шутя затронул эту тему:
— Ох, и соседушки у вас, Надежда Михайловна. Одной наши порядки не по душе, а этот, — кивнул на Страшка, — даже перед винтиком заграничным преклоняется.
— Но вас-то он превозносит до небес!
— Думаю, что не зазнаюсь, — улыбнулся Лебедь.
Надежде понравилась такая объективность. Иной в подобном случае одобрительно отозвался бы о том, кто его восхваляет, а этот — вишь, какой принципиальный! И, вспомнив сегодняшний спор со Страшком о фирме «Дженераль», она вынуждена была согласиться с мнением Лебедя:
— Вы правы. Аполитизм еще живуч.
— А эти кумушки? — кивнул он в сторону Крихточки. — О, тут не только аполитизм!
«Ого! — усмехнулась про себя Надежда. — Видно, кумушки своими насмешками изрядно тебе досадили!» В негодовании соседок по поводу трудностей в снабжении она не усматривала ничего враждебного. Не находила этого и в любовании Страшка заграничной техникой.
— Вы получше присмотритесь, — посоветовал Лебедь. — Насмешки тут ни при чем.
Надежду поразило, как точно он прочитал ее мысли. Но она не отступала:
— Вы, пожалуй, Аркадий Семенович, тоже немножко переборщили.
И чтобы положить конец неприятному разговору, пригласила его танцевать. Микола играл задорную польку, и Лебедь протянул ей обе руки.
— С вами — с радостью! — Но, мгновенно опомнившись, отступил и с поклоном извинился, намекая на свой недуг: — К сожалению, из меня нынче плохой танцор.
Надежде же сегодня, как никогда, хотелось танцевать. И она сразу же закружилась с Сашком, потом с Ларисой, переплясав Чистогорова и толстяка Страшка. Но и этого ей было мало. Когда полька сменилась лихой метелицей, она уже одна, легко и грациозно, с огоньком понеслась по кругу.
В танце каждая женщина хорошеет. А тут еще разрумянилась после рюмки, разгорячилась. Белое воздушное свадебное платье, которое она всегда надевала в этот день, придавало ей особую легкость. Легко взмахивая руками, будто крыльями, она то замедляла шаг и плыла, точно лебедь, то вдруг задорно, бурно, страстно кружилась, как вихрь метелицы.
Марко Иванович в восторге по-молодецки закручивал усы:
— Ловко, дочка! Молодец! Ей-богу, пикантно!
А Надежда, чувствуя всеобщее восхищение, ободренная им, сознавая силу своих чар, с еще большей страстностью то выбивала каблучками, то кокетливо и грациозно носилась по кругу, словно и не касаясь пола, как фея из сказки. Даже самые близкие друзья еще не видели ее такой обворожительной.
Лариса поначалу сияла от гордости за свою подругу, потом стала завидовать ей, а когда заметила, какими глазами на танцующую смотрел ее Лебедушка, — испугалась. А глядел он на нее так, будто весь мир для него сейчас был в одной Надежде.
И это испугало не только Ларису. Всегда выдержанный, несмелый Сашко Заречный тоже искоса бросал на Лебедя такие ревнивые, испепеляющие взоры, что, казалось, вот-вот коршуном взовьется и кинется в бой.
Но ничего не произошло. Танцевали, пели и снова вернулись к столу. Бокал Василя был уже полон, а он все еще не приходил.
Дядя Марко с Чистогоровым, как старые и бывалые вояки, рассудили, что Василь сегодня и не мог вернуться, и приедет только утром. По предложению Марка Ивановича было решено утром собраться снова и поехать на Хортицу, чтобы там, на берегу Днепра, вместе с Василем еще раз отметить счастливое сплетение трех семейных праздников Надежды. Марко Иванович предупредил, что брать с собой ничего не надо: он от себя лично приглашает всех на обед в честь Нади среди живописных скал острова.
Так, подвыпив, с песнями и разошлись. Дядино приглашение обрадовало Надежду. Чувствовалось, что оно было заранее продумано и, конечно, обсуждалось с Василем! Взволнованная и растроганная до глубины души, Надежда, проводив гостей, вышла на балкон — и ей захотелось стоять тут до самого утра…
Утро выдалось, как и вчера, — тихое, чистое, словно умытое. Солнце сияло, разливая вокруг тепло и негу. Днепр, как и раньше, то играл, превращая водопады в брызги, то причудливо изгибался в турбинах, чтобы затем снова, вырвавшись на свободу, идти своим обычным путем.
Но жизнь города уже не была такой, как вчера. Она вдруг круто повернула в другое русло — неожиданное, необычное и грозное. На улицах у каждого репродуктора толпился народ. Мужчины, женщины, дети в праздничной одежде, с кошелками, сумками, даже с колясками — все собрались на целый день на Хортицу, в плавни, на пляж. Днепр так богат живописными уголками для отдыха!
Кое-кто все еще не верил в страшную действительность, пытался обходить толпы, шагал намеченным с вечера маршрутом, но вскоре натыкался на других, уже возвращавшихся, и в конце концов тоже в нерешительности останавливался.
Толпы росли. Волновались. Репродукторы напряженно молчали. Лишь время от времени роняли тревожно:
— Внимание! Внимание! Внимание! Через несколько минут слушайте чрезвычайное правительственное сообщение.
И снова тишина. Только издалека доносился мощный гул машин радиостанции и слышался приглушенный гомон.
— Ох, что же это будет?
— Киев бомбили…
— И Севастополь, Житомир, Каунас…
Чувствовалось, что тот, кто сказал это, уже не сомневался в достоверности слухов, но такое предательство, такое вероломное нападение не укладывалось в голове.
— Вот так друзья!..
— У волка и мораль волчья.
— Ничего. Видели мы таких. Ух, туда их!..
Откуда-то с высоты доносился гул невидимых снизу самолетов. К плотине быстрым маршем двигались вооруженные колонны военных. По асфальту стучали подковы, мягко шуршали резиновые колеса орудийных лафетов.
Надежда все еще не понимала, что произошло.
Она выбежала на улицу, как на праздник: ей послышался голос Василя. Послышался он и матери, которая заторопила дочку, радостно приговаривая: «Ну вот и дождались». А теперь, чем ближе она проталкивалась к репродуктору, тем глубже в душу закрадывался тревожный холод.
Репродуктор уже не молчал. То, о чем знали пока по слухам, которым не все, впрочем, и верили, уже подтверждалось официальным сообщением правительства:
«Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны немецкие войска напали на нашу страну…»
Надежда схватила Юрасика на руки и прижала к себе. Его запыленные ботиночки испачкали ее белое платье, но она не замечала этого, плотнее прижимала ребенка, словно пыталась укрыть сына от страшного вражеского нападения. К ней обращались, что-то советовали. Надежда ничего не слышала. Воображение уже отчетливо воссоздавало картины боев, кошмары и ужасы, которые несла с собой война. Радио сообщало об ожесточенных атаках на наших границах, о бомбардировках, об убитых и раненых.
— Ох, сыночек мой… — тихонько застонала поблизости какая-то старушка. Видно, ее сын был в пограничных частях, которые первыми приняли на себя вражеский огонь.
А слова, вылетавшие из репродуктора, раскаленными углями жгли сердце:
«Эта война навязана нам не немецким народом, не немецкими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных правителей Германии, поработивших Францию, Чехословакию, Сербию, Норвегию, Бельгию, Данию, Голландию, Грецию и другие страны».
— Ох, что же теперь будет?
— Неужели и до нас доберутся?
— Сюда? Да ты что? Да мы их!..
— Тише. Не мешайте слушать.
Правительство призывало народ — всех военных и невоенных, мужчин и женщин — подняться на священную борьбу за честь, свободу и независимость своего Отечества.
Какой-то рабочий, а может, и инженер, чем-то очень напоминавший Василя, с такой тоской поглядел на Надежду, как будто прощался с нею. На мгновение и она была не в состоянии оторвать от него взгляда. И вдруг вспомнила, что ей нельзя мешкать. Нужно что-то делать, куда-то идти! Ведь, может, Василь уже дома?
Надежда бросилась домой.
В глазах матери те же тревожные огоньки. Но глаза сухие. Это известие так обожгло ее, что мгновенно высушило слезы. Она ни о чем не спрашивала дочку. Тяжелый камень лег на сердце и не давал говорить. Она только тяжело вздыхала.
Надя оставила Юрасика и отправилась к дяде. Но тот уже ушел на завод. Всегда словоохотливая, тетка Марья на этот раз притихла. Даже разговаривала шепотом, словно боялась, чтобы кто-нибудь не подслушал. Надежда никогда еще не видела ее такой доброй с детьми, которых у нее полон дом: трое своих и двое от двух покойных жен Марка Ивановича. Кроме этих школьников и подростков были еще двое малышей старшего овдовевшего сына Марка Ивановича, тоже воспитывавшихся у нее.
Надежда вернулась домой и снова сразу же ушла к Ларисе, но и ее не застала дома. Направилась было к Миколе, да по дороге свернула к Сашку Заречному, жившему ближе, а проходя мимо остановки, неожиданно вскочила в заводской автобус… Доехав же до завода, почувствовала, что здесь ей делать нечего. И только когда пересела в трамвай, идущий в старое Запорожье, поняла что ей прежде всего надо именно в ту сторону: оттуда она доберется до аэродрома. Десять километров пешком? Ничего. Может, кто-нибудь подвезет. И Надя стала припоминать номер части.
— Гражданочка! Гражданочка! — услышала она, когда вышла из трамвая.
Вслед за ней из вагона выскочил черноволосый летчик с петлицами старшего политрука. Чуть смущаясь, он тихонько, чтобы не привлекать внимание других, промолвил:
— Простите, вам в трамвае кто-то посадил пятно.
Надя только теперь заметила на своем белом платье след от Юрасиковых ботиночек. И на самом видном месте! Она попробовала вычистить, но неудачно. Хорошо еще, что захватила сумочку, — можно было ею прикрывать пятно.
Пока она чистила платье, летчик быстро свернул в переулок. «Ну и глупая я, — упрекнула себя, — Хотя бы дорогу спросила!» На военном аэродроме она еще никогда не была, а этот летчик, наверное, оттуда. А теперь его уже не догнать.
До аэродрома, хотя и с трудом, Надя все же добралась, но там, как в пустыне: никто ничего не знает. А может, только делали вид, что не знают. Некоторые посматривали на нее с опаской: что это еще за птица появилась вблизи боевых самолетов? Направили в штаб. В штабе, как нарочно, никого из начальников не оказалось. Сидели дежурные, которые глядели на нее не то с сочувствием, не то с подозрением. Советовали подождать начальника штаба.
Почти до вечера просидела она. Начальству теперь — она сама это понимала — было не до нее.
Неожиданно в штабную канцелярию вошел тот самый черноволосый летчик со знаками старшего политрука. Дежурный, вытянувшись, начал было докладывать ему, что вот, мол, гражданка якобы ищет своего мужа, но летчик, не дослушав, обратился к Надежде, словно к знакомой:
— А почему же вы мне в городе не сказали, что вам сюда? Я бы вас подвез. Как, вы говорите, фамилия вашего мужа?
— Дончак Василь Петрович.
— Дончак… Дончак… — силился припомнить старший политрук. И обратился к дежурному: — Кто знает Дончака? Постойте: русый такой, интересный? Лейтенант?
— Да, да! — обрадовалась Надежда. — Лейтенант. Русый…
Но тот больше о Василе ничего не знал. Он был из другой части. Василя он припомнил лишь по его выступлению на недавнем партийном собрании. Все его звонки и попытки чем-нибудь помочь Надежде остались безуспешными.
Надежда шла с аэродрома, как человек, которому неожиданно нанесли тяжелую рану. О чем она дома только догадывалась, здесь подтвердилось: Василь уже выбыл на фронт.
И удивительно: рана была очень глубокой, но боли Надежда не ощущала. Казалось, ее беспокоит не то что Василь в опасности, а что он увез с собой свои сомнения в ней.
Так сгоряча не чувствуешь боли в бою, когда тебя только что задело пулей, и лишь потом приходят страдания и муки!
От старого до нового города около часа езды. Надежда сидела в уголке трамвая и думала о своем. Вагон гудел десятками голосов, а ей слышался лишь один. Смотрела в окне, но, как и вчера на пароходе, куда бы ни падал ее взгляд, перед глазами стоял только он, Василь.
Занятая своими мыслями, она и не заметила тех разительных перемен, которые произошли вокруг с наступлением темноты. Даже не обратила внимания на то, что в трамвае тускло светили синенькие лампочки. А когда вышла из трамвая — ужаснулась: не узнала город. Словно чужим стал. Дома, парки, Днепр тонули в гнетущей тьме. Даже Днепрогэс — без единого огонька. Деревья окутывали улицу, точно облака. Люди словно вымерли. Только кое-где под этими облаками маячили фигуры да время от времени то тут, то там раздавались предостерегающие окрики:
— Стой! Кто идет?
— Свои, свои…
— Свет! Свет гаси!
— Погаси свет! Забыл, что война?..
— Оштрафовать негодяя!..
Лишь теперь почувствовала Надежда всю неизмеримую глубину раны в своем сердце и застонала от нестерпимой боли.
Шла, спотыкаясь, почти бежала. Хотелось идти еще быстрее, как будто этим можно было унять невыносимую душевную боль.
Неожиданно наткнулась на большую толпу у здания военкомата. Очереди тянулись до самого сквера. Народ гудел, волновался:
— А ты что без очереди?
— Я стоял.
— Где стоял?
— Иже-богу, стоял. А что?
— Не возьмут тебя, «иже-богу», вот что. Молокосос еще.
— Попрошусь…
— Харитонович! Харитонович! А вы куда же?
— Куда все.
— Вот узловатый! Забракуют!..
А совсем близко, под деревом, молодая женщина потихоньку уговаривала, чуть не плача:
— Лесик, Лесик, ты же больной!..
— Теперь не болеют!
— Ну хоть дня два еще полежи, тогда уж…
— После войны.
Гомон отдалялся. Будто тонул в темном море. А впереди, за целый квартал от дома Надежды, внезапно послышалась звонкая скороговорка:
— Брось цигарку! Закона не знаешь? Ох, крихточка моя, да что же это за порядок? Брось, говорю, не то оштрафую!
— Ох, ох, — гудел, как иерихонская труба, голос Килины Макаровны. — Интеллигент, а курит…
Около каждого подъезда кучки женщин: посты противовоздушной обороны. Дружно щелкали семечки и так же дружно, только потихоньку, чтобы не прослушать гул самолета, обсуждали события на фронте.
Воинственность женщин доходила до того, что по улице трудно было пройти. Возле каждого дома тебя останавливали, заводили в подъезд и, не доверяя друг другу, проверяли документы.
— Да отвяжитесь вы от меня! — возмущался кто-то возле дома Надежды. — В соседнем подъезде уже проверили!..
— Спокойно, гражданин, спокойно. Мы за свой пост отвечаем. Может, там вас по знакомству пропустили.
— А это кто ж в белом, трясця тебе?!
— Это я, тетушка.
— Ох, Надийка! Крихточка ты моя. Нашла Васю? Нет? Ой, гляди, гляди, кума, снова спичками кто-то демаскирует. Брось, говорю! Не нашла, говоришь? Горемычная ж ты моя крихточка.
Килина Макаровна тоже посочувствовала Надежде. И вдруг заметила:
— А почему ты без противогаза? Ох, нельзя теперь без противогаза. Нельзя, детка.
Как староста группы ПВХО, она и раньше ревностно придерживалась правил инструкции. А теперь и подавно! Никому не разрешала выйти на дежурство без противогаза. И сейчас была обеспокоена тем, что Надежда ходит без этой военной сумки, как будто противогаз — самое верное оружие во время войны.
Лукинична и на этот раз не стала расспрашивать дочку. По глазам видела, с чем вернулась.
На окнах висели одеяла. Закрывали каждую щелочку. В комнате невыносимая духота, и от этого еще тяжелее становилось на сердце.
Юрасик потихоньку примостился на коленях матери.
— Мама, а на войне убивают?
— Убивают…
— А больно, когда убивают?
Надежда прижала к себе мальчугана, припала горячими губами к его головке и замерла.
Юрасик давно уже спал, растянувшись в кроватке, сбив ногами простыню, вспотевший, раскрасневшийся, по-богатырски раскинув ручонки, а Надежда все сидела, склонившись над ним, будто укачивала.
Она устала за день. Как никогда, обессилела. Еще с вечера неудержимо одолевал ее сон, но она, превозмогая себя, дожидалась последних известий. А услышав о жестоких воздушных боях, уже не могла уснуть. Боялась даже задремать: может, именно сейчас Василь в бою и именно в ту минуту, когда она задремлет, его постигнет беда. Почему-то казалось, что, пока она мыслями с Василем, с ним ничего не случится. Казалось, что ему легче будет, если она о нем думает. Хотелось, чтобы и он знал, что она не спит и мыслями с ним.
— Ты бы легла, доченька, — умоляла Лукинична. — Отдохни…
Она выключила свет, сняла с окна одеяло и тихонько открыла обе рамы. Плеснуло свежестью. Казалось, Днепр поднялся до уровня окна, чтобы дохнуть в комнату, развеять духоту.
— Полегче стало… Теперь ложись, доченька, усни… И бесшумно, как тень, Лукинична вышла.
Горечью наполнилось ее сердце. Кому-кому, а ей хорошо знакома судьба солдатки. Вот так и она склонялась над колыбелькой, когда ее Михайло воевал по ту сторону фронта. И не одну ночь просидела у окна, все ожидая. Но так и не дождалась… Ох, неужели такое же горе суждено и Надежде?..
Она нарочно поторопилась уйти в другую комнату, чтобы дочь не слышала ее вздохов, чтобы не бередить ее раненую душу. Сделала вид, что заснула. А когда через час снова неслышно вошла под предлогом укрыть Юрасика, Надежда по-прежнему сидела у детской кроватки.
Мысли матери сами по себе передались Надежде. Как ни таилась от нее Лукинична — сердце дочери уловило их.
Надежда не знала отца. Даже представить себе не могла, какой он, как выглядел, — в доме не сохранилось ни одной фотографии. Как погиб, где — ничего ей не известно. Об этом мать никогда не говорила.
Вспомнилось вчерашнее загадочное поведение дяди Марка, который хотел что-то сказать, но так и не сказал.
— Мама, а почему ты никогда не расскажешь, как воевал отец? Я ничего не знаю об этом. Ты даже не говорила, где он погиб.
— Я и сама не знаю. Разве я там была? Дядю расспроси, доченька, они вместе воевали.
Из немого тоста Марка Ивановича на вечеринке Лукинична поняла, что он не все сообщил ей о гибели Михайла, что и до сих пор от нее что-то скрывает. Но что именно? Почему?..
Где-то далеко из-за Хортицы пробивался щербатый месяц. Не спеша поднялся над Днепром и печально заглядывал в окно. И еще долго были видны в его тусклом освещении две неподвижные женские фигуры — матери и дочери, — которые легли вместе, чтобы успокоить, убаюкать друг друга, и делали вид, что спят, но в глазах обеих еще долго не угасали влажные отблески.
Надежда так и не знала, спала она в эту ночь или ей это только показалось, но проснулась от шума в подъезде.
Шум подняла Килина Макаровна. Страшко, торопясь на завод, не хотел брать свой противогаз. Заботливая жена догнала его на ступеньках и силой пыталась натянуть на него противогазную сумку. Тот упирался, сердился и от этого еще больше заикался:
— Т-т-тише. Н-не ш-шуми! Л-людей н-на-п-пугаешь. С-стыдно!..
— Надевай, говорю! — безапелляционно гудела Килина Макаровна. — И не смей ходить без него! Разве можно? Ох ты ж горе мое!
Страшко, может, и не послушался бы, но он знал, что от нее не отвяжешься. Эта «домашняя техника безопасности» до самого завода будет бежать за ним, пока не добьется своего. Сколько раз, бывало, догоняла она его уже в трамвае, когда он забывал обмотать шарфиком шею.
Надежда тоже отправилась на завод. Хотя и рано ей было туда спешить, но дома уже не сиделось. Тянуло в коллектив, в цех, хотелось скорее приложить к работе руки.
Возле соседнего дома увидела проводы. Русый новобранец в последний раз обнимал молодую жену и так вглядывался в ее красивое лицо, словно хотел запомнить навсегда. А она все целовала, целовала его и сквозь слезы умоляла помнить, что он останется у нее единственным на всю жизнь.
У Надежды защемило сердце: она так и не простилась с Василем, ей так и не довелось сказать ему слов утешения…
Надежда не знала этого новобранца, но ей захотелось подойти и сказать на прощание что-нибудь особенно теплое, заверить, что они, жены фронтовиков, останутся верными своим любимым; хотелось, чтобы он спокойно уехал на войну.
На трамвайной остановке всей семьей провожали светловолосую кудрявую девушку. Она была уже в новеньком военном обмундировании с повязкой Красного Креста. Глядя на эту юную медичку, Надежда подумала: не пойти ли и ей на фронт. А что там делать? Все, что прикажут. Только бы чем-нибудь помочь быстрее погасить страшный пожар.
На заводе царило небывалое возбуждение. Огромная территория заводского двора наполнялась людьми. Никогда прежде в эту пору не собиралось тут столько народу. Ночная смена сменилась утренней, но никто не уходил. Пришли рабочие и третьей — вечерней — смены. Их никто не звал: сами пришли. Каждый чувствовал, что сейчас его место только тут, и потому старался быть на виду: может, в нем будет нужда.
Горновые, прокатчики, сталевары, машинисты, сварщики, операторы, электрики, слесари, токари, такелажники, конторщики — в синих, черных, коричневых спецовках, в разноцветных майках, косоворотках группками толпились около цехов, на площадях, в скверах, в аллеях и повсюду живо обсуждали чрезвычайные события.
У всех было возбужденное, сурово приподнятое настроение. Опасность, нависшая над Родиной, заметно отразилась и на характере людей, на их поведении. Во взаимоотношениях появилось что-то своеобразно торжественное, большое и волнующее. Даже те, кто еще вчера ссорились, враждовали, сейчас по-товарищески советовались друг с другом и предлагали свои услуги. Нередко можно было видеть, как друзья при встрече вместо обычного пожатия рук обнимались и молча целовались, словно присягали в верности.
Война выбросила из душ людей мелкие обиды и недовольство. К жизни было вызвано другое чувство, большое, объединяющее всех воедино, которое поднимало над всем мелочным и обыденным.
Надежда, проходя мимо толпившихся людей, улавливала во взглядах даже незнакомых теплоту и сердечность, будто каждый хотел сказать ей ласковое, ободряющее слово. Надежде и самой хотелось подойти к каждому и искренне пожать руку.
Даже всегда ворчавший садовник Лука Гурович сейчас кротко проходил мимо курящих и, здороваясь, приветливо предупреждал:
— Только окурки, пожалуйста, в урну. Не бросайте на растения. Нельзя.
Положение на фронте вызывало самый живой интерес. Сводки Главного Командования знали наизусть. Горячо комментировалось каждое слово:
— Шестьдесят пять самолетов укокали? Здорова!
— Ну да, а на гродненском направлении?
— Немного прорвались, гады.
— Ничего, ничего, дружок! — оптимистически восклицал одноглазый счетовод Дряпина. — Зато сегодня ночью наши рванули до самого Кенигсберга!
— Разве? Но ведь по радио не…
— Что там радио? Из надежных источников знаю.
Все понимали, что это его очередная выдумка, однако опровергать ее не хотелось.
Среди молодежи царило фронтовое настроение. Особенно после вчерашнего похода в военкомат. Кто-то чувствовал себя уже одной ногой на фронте. С интересом расспрашивали друг друга, кого в какую часть направили.
— Тебя куда?
— В танковую.
— А тебя?
— Строчки тачать на пузе у Гитлера.
Возле газона добродушно подтрунивали над узловатым здоровяком Власом Харитоновичем, который тоже вчера до поздней ночи толкался в очереди у военкомата.
— Так куда вас, Харитонович?
— Известно куда: в артиллерию! Это такой, что сам пушку таскать будет. И тягач не потребуется!
— Нет, — смущенно улыбался бывший каталь. — Сказали: «Таких, папаша, еще грех брать».
Надежда еще вчера заметила, что к военкомату, не ожидая вызова, пришло множество добровольцев. Это радовало, согревало душу. Захотелось расцеловать добродушного богатыря за его искренний порыв. Как будто не так страшно стало и за Василя.
Поднималось, припекало солнце. Легким шелком дымились влажные, только что политые заводские скверы. Над дорожками волнами стлался папиросный туман.
В приемной директора тоже было людно. Начальники смен, инженеры с папками деловито ждали вызова. В кабинете происходило срочное совещание. Надежда поняла, что директору сейчас не до нее.
Почти сразу как она вошла, из дверей кабинета выбежал разгоряченный и словно бы испуганный Микола. Заметив Надю, сконфуженно улыбнулся, пожал ей руку и, не отпуская ее, поманил в коридор.
— Ох! — простонал он, взявшись за затылок.
У него был такой вид, как будто ему только что в кабинете набили шишку.
— Что с тобой?
— Не спрашивай, Надийка!
Виноватая улыбка сморщила его лицо, и в эту минуту он напоминал смешного, нашалившего мальчишку.
— Ну что ж. Теперь нечего почесываться. — И шутливо выругал сам себя: — Так тебе и надо, дурень Микола. Это тебе за «ура».
— За какое «ура»? — удивилась Надя.
— За ура-патриотизм. Так и надо. Не имел взыскания, а теперь буду носить его, как шишку!
— Ничего не понимаю!
Но скоро все стало понятным. Вчера вечером прямо с завода Микола отправился в военкомат. Он был политруком запаса. Пришел он туда с наилучшими намерениями. Конечно, мог бы и не идти: определенная группа работников завода имела освобождение от воинской службы. Но сейчас ему казалось, что на заводе вместо него может работать любой: главное — это фронт. Сгоряча он даже не сообщил о своем намерении ни секретарю заводского партийного комитета, ни директору. Да и это еще полбеды. Но Микола пошел не один. Организаторская струнка сказалась и здесь. В военкомат он явился с целым отрядом. За ним потянулось даже немало таких, которые вообще не годны к воинской службе. И два подручных вальцовщика и один оператор стана уже не вернулись на завод. Конечно, их быстро заменили другими, но Миколе за такой патриотизм нагорело.
— Фу-у, — вздохнул он и весело улыбнулся, будто ему легче стало после того, как он сам себя выбранил. — Ну и заварили же!..
— А ты знаешь, Коля, — призналась Надежда, — у меня ведь тоже сегодня возникла мысль…
— На фронт?
— Да.
— Ну, ну! — испугался Микола. — Ты смотри у меня! Не то и тебе приварим!
Он сказал это таким грозным тоном, что Надежда рассмеялась. За все время после объявления войны она впервые так весело рассмеялась. Но, вспомнив Василя, сразу замолкла.
— Васю вспомнила? — заметил Микола.
— Васю.
— Вася кислых не любит. Помнишь, как мы с ним Ларису когда-то донимали? — И он расхохотался, будто уже и забыл о только что полученном выговоре.
Лариса в школе отличалась невероятной плаксивостью. Вечно ревела, часто без какой-либо видимой причины. А Василь с Миколкой любили дразнить ее, и почти каждый день, преследуемая ими, она с ревом шла до самого дома. Бывало, вся улица забавлялась ими.
— Кстати, Лебедь в самом деле сватается к ней? — неожиданно спросил Микола.
— Конечно. А что? — заинтересовалась Надежда.
— Да так. Я на его месте не сделал бы такой ошибки.
Надя поняла, что и Микола высокого мнения о Лебеде, и подивилась этому. Лебедь начал ее не на шутку интересовать. «Что же это за Эдисон такой?» Хотелось спросить у Миколы, но он внезапно вернулся к прежней теме:
— Брось киснуть. Не то и Васе грустно будет. Когда-то мне один психолог доказывал, будто у влюбленных так развиты чувства, что они и на расстоянии улавливают мысли друг друга. Вроде радиостанции.
Он проговорил это почему-то с таким серьезным, предостерегающим видом, что Надя снова рассмеялась.
— Тогда ты, наверное, знаешь, что думает о тебе Зина?
— К сожалению, — смутился Микола, — я никак не могу настроить ее на свою волну.
И вдруг хитро прищурил глаз.
— А вот ты скажи мне — только от души скажи: что у тебя с Сашком?
Надежду бросило в жар. Она поняла: все его намеки, разговоры о том, что она «киснет», ссылки на психолога делались умышленно, только затем, чтобы подвести ее к этому вопросу.
— Почему ты спросил об этом?
— Потому что заметил, что он не спускает с тебя глаз. Смотри у меня! — шутя пригрозил он.
Но Надежда уловила в этих шутках ревнивое отношение к Сашковым ухаживаниям и даже какую-то боязнь.
— И тебе не стыдно, — упрекнула она. — Ведь Сашко и тебе друг.
— Дружба дружбой, — снова как бы шутя кинул Микола. — Но за Васю я ему ноги перебью!
Из дверей приемной в коридор толпой хлынули люди — видимо, совещание закончилось, — и разговор был прерван. Миколу сразу же подхватили под руки, сочувственно подтрунивая над ним, а Надежду неожиданно вне очереди вызвали к директору.
Морозов и на этот раз был неторопливым, спокойным, с той же несколько лукавой улыбкой — как будто война его не коснулась. Лишь по чрезмерно покрасневшим глазам и набрякшим мешочкам под ними можно было догадаться, что эту ночь он не спал.
Он поднялся, когда она вошла, и уже не садился. Надежда поняла, что и ей садиться не следует: разговор будет коротким. И действительно, разговор был непродолжительным.
— Так вот, — заговорил Морозов, — решено направить вас в ОТК. В цех слябинга. Инженера Лебедя знаете?
Надежда обрадовалась тому, что ее посылали в прокатный цех, куда ей хотелось, но при чем тут Лебедь? В душу закралась тревога.
— Он будет вашим руководителем.
Заметив в ее глазах настороженность, успокаивающе добавил:
— Лебедь хотя и недавно у нас, но о нем уже многие хорошего мнения. Поработайте, а там увидим. А вентиляторы, — подчеркнул он, — придется пока отложить. Ясно?
Это короткое военное слово «ясно» очень быстро вошло в обиход и уже пристало к Морозову.
— Ясно, — в тон ему ответила Надя. Ей и без намека было понятно, что теперь не до вентиляторов.
— Подробно обо всем узнаете у Захара Петровича, — сказал Морозов и протянул ей руку.
Захар Петрович Шафорост — заместитель главного инженера — принял Надежду тепло, как давнюю знакомую. Было видно, что он не только знал о намерении Морозова, но и принимал в устройстве Нади горячее участие. Надежде было приятно, что ее встречают как свою. Ее очень растрогало, что Шафорост, несмотря на срочные дела, уделил ей внимание, подробно знакомя с новыми обязанностями.
Хотя Шафорост и был братом Ларисы, но до этого он почти не знал Надежду. С Ларисой он давно уже жил врозь и теперь только туманно припоминал школьную подругу своей сестры. Как-то так сложилось, что и на заводе им ни разу не пришлось встретиться: когда она работала, он учился, а когда она училась и приезжала на каникулы домой, он бывал то в командировках, то в отпуске.
Но Надежда знала его хорошо и много о нем слышала. Это был один из одаренных специалистов уже новой формации, который вышел в инженеры непосредственно из цеха. Надя помнит, что еще три года назад он был обыкновенным дублером — немного наивным и суетливым. За эти годы он успел пройти путь от сменного инженера, начальника смены, до начальника цеха и теперь уже — первый заместитель главного инженера. За изобретательство и усовершенствование процесса проката его дважды награждали орденами, он был удостоен лауреатской премии. Теперь перед Надеждой сидел уверенный в себе человек, уже немного избалованный почестями и славой. Даже синий шрам над левой бровью — след давнишней травмы от токарной стружки, — который раньше, казалось, уродовал его лоб, теперь придавал ему вид бывалого, заслуженного ветерана.
На какое-то мгновение Надежде показалось, что теперь он уже не каждому доступен. Но только на мгновение, потому что с нею он был исключительно прост, вежлив и искренен. Надежда еще в институте преклонялась перед его способностями — там уже целый курс был посвящен его методам горячего и холодного проката — и сейчас, слушая его пояснения, радовалась, что ей предстоит работать с таким одаренным человеком.
— Конечно, на первых порах трудновато будет, — сказал Шафорост. — Но Аркадий Семенович поможет.
Аркадий Семенович — это Лебедь, и Шафорост заговорил о нем так, словно был уверен, что Надежда и Лебедь не только знакомые, но и давнишние друзья.
— Башковитый человек! — даже с каким-то восторгом произнес Шафорост.
Надежда, вспомнив встречу в автобусе, остро ощутила, как судьба круто уводила их от взаимной неприязни и, словно нарочно, сталкивала на одной дороге.
Может быть, Шафорост еще и не отпустил бы Надежду, но его позвали на митинг.
Пока Надежда сидела в кабинете и разговаривала с Шафоростом, война как будто отодвинулась от нее и боль разлуки утихла. Но когда она вышла, взглянула на площадь, сердце ее снова облилось кровью.
Заводская площадь бурлила, переполненная народом, и никогда еще столь многолюдное собрание не было таким единодушным. Оно то взрывалось громом возмущения или одобрения, то вдруг умолкало: наступала такая тишина, что каждый боялся даже шевельнуться.
На трибуну один за другим поднимались рабочие. Все были суровы, взволнованны. Говорили кратко, но страстно и гневно.
Выступал дядя Марко. Говорил он мало, так как не любил длинных речей, но каждое его слово, порой неуклюжее и грубоватое, вселяло в слушателей силу и уверенность. Выступал Микола, который под влиянием только что полученного взыскания в своих призывах обходил слово «фронт», но и без того все его поняли, и речь его у всех, особенно у сочувствующей ему молодежи, вызвала бурную реакцию.
И совсем неожиданно для Надежды к микрофону подошел Лебедь. Она не представляла его на трибуне. Ей казалось, что он не способен, выступать перед таким многочисленным собранием. Но опять она была поражена: Лебедь оказался неплохим оратором. Он говорил долго, а речь его не производила впечатления растянутой и была наиболее зажигательной. Особенно взволновали Надежду его последние слова, в которых звучала клятва отдать свою кровь за спасение Родины.
Чрезвычайный митинг протекал необычно. К микрофону подходили люди, которые вначале и не собирались выступать.
Надежда представляла себе множество лиц и чувствовала, как сейчас по всей стране, в городах и селах люди вышли вот так на площади, улицы, объединенные одним желанием, одним стремлением — одолеть коварного врага, и на душе у нее становилось легче.
После окончания митинга она поспешила в отдел кадров, чтобы поскорее оформить свои дела. А пока оформляла, на дворе завода произошли большие перемены. Почти все участники митинга рассеялись кучками и, кто в жакетах, а кто без сорочек, сверкая на солнце бронзой вспотевших спин, — лопатами, кирками, топорами уничтожали то, к чему еще утром относились бережно, с нежностью, как к святыне: раскапывали клумбы, газоны, подрубали корни деревьев и через все скверы и парк рыли траншеи для бомбоубежища.
Эта работа действовала на людей угнетающе. Работали молча, будто кого-то хоронили.
Садовник Лука Гурович, который еще недавно предупреждал курильщиков, чтобы не сорили в скверах, не бросали окурки на растения, сейчас выглядел так, словно эти люди у него на глазах уничтожали его близких.
Сначала он попросту бросался в драку. Называл всех сумасшедшими.
— Война, Гурович, ничего не поделаешь, — доказывали ему.
— Цыц, фараон! — так и подпрыгивал садовник. — Где еще та война, а здесь сами уничтожаете. Да знаете ли вы, что такое война? — У меня спросите! Я целых три пережил. Еще в японскую пушкарем был. Но такого не видывал, чтобы война была за тысячу верст, а тут окопы копали. Да еще где? В цветниках!
Не поверил, что все это делалось по приказу Морозова. Бегал ему жаловаться. А теперь растерянно метался между копавшими, уже не кричал, не протестовал, только сквозь слезы умолял то одного, то другого:
— Пожалуйста, подальше от корня, подальше. Оно же все живехонькое…
Одновременно с вооружением траншей началась маскировка завода. Человеческие фигурки, словно муравьи, облепили стены и крыши цехов. Торопясь к вечеру закончить маскировку, люди взбирались на высокие фермы, колонны, отвесные выступы, часто нарушая элементарные правила техники безопасности, и Страшко еще никогда не имел столько хлопот. Там лестница шаткая, там леса ненадежные; тот, без пояса, как кошка, карабкается по узеньким опасным карнизам, а другой на головокружительной высоте повисает вниз головой, держась за что-то одними ногами.
— К-куда ты без пояса? Ош-штрафую!
Война развязала руки лихачам, и теперь они не только не слушались Страшка, но еще и подтрунивали над ним:
— А какой пояс придумает Страшко, когда бомбы посыплются?
— Вы, Анастас Парамонович, Гитлера оштрафуйте: это он нарушил технику безопасности.
Страшко, запыленный, обливаясь потом, метался от цеха к цеху. Противогаз натер ему плечо, и он уже носил его в руке, как дамскую сумочку. Готов был бы и выбросить, но боялся: тогда хоть не возвращайся домой.
Он охрип от крика и теперь уже не только заикался, но почти лишился голоса. Однако правила техники безопасности отстаивал воинственно. Даже изобрел «заменитель голоса» — сначала приспособил буферные тарелки и колотил в них, заметив нарушения, но и этого оказалось недостаточно: звон сливался с производственным шумом. Тогда он раздобыл где-то свисток и налетал на нарушителей, как милиционер.
Морозов в этот день особенно поддерживал Страшка. Он безоговорочно утверждал все его штрафные листки и сожалел, что тот не оштрафовал председателя рабочкома Юхименка, который ползал на верхушке фронтона без всяких средств предосторожности.
Только счастливый случай спас и Сашка Заречного от гнева Страшка. Сашко не участвовал в маскировке непосредственно, но не мог не подсказать бригаде, мучившейся на высоких фонарях прокатного цеха, значительно более простого и эффективного способа маскировки. Этот способ только сию минуту, на ходу, пришел ему в голову. Увлекшись пояснением своей цели, он не только взобрался на фонарь без предохранительных средств, но и легко, как акробат, вылез на гребень крыши.
— А это еще что з-за п-птица? — перепугался Страшко.
И, запрокинув голову, он двинулся по направлению к Заречному, подобно аисту торчавшему на высоком гребне крыши, и чуть не сбил с ног Надежду.
— Ох, п-пардон! П-простите! — А когда увидел, что перед ним Надежда, заволновался: — Эт-то вы, з-золотко? Не ушиб я в-вас?
Надежда в этот момент тоже смотрела на Заречного. Она не знала за ним такой отваги. И смелость Сашка обрадовала ее. Заметив, что ему угрожает неприятность, постаралась отвлечь от него разгневанного Страшка.
Тем временем Заречный, предупрежденный маскировщиками, успел спуститься вниз, а когда увидел Надежду, сразу же очутился возле нее.
— Спасибо, Надя. Если б не ты, влетело бы мне, — сиял от счастья Заречный. — Спасибо.
Сашко был счастлив, что увидел ее. Весь день он искал случая встретиться с ней.
— Уже оформилась? — нетерпеливо спросил он.
Он и не спрашивал, куда оформилась, настолько был уверен, что в конструкторское, и заранее торжествовал. А когда услышал, что она идет в другой отдел, растерялся и долго не знал, что сказать. Его охватила такая тревога, будто он навсегда терял возможность видеться с нею.
— К Лебедю, значит? — ревниво переспросил Заречный, пытаясь скрыть недобрые искорки в глазах.
При иных обстоятельствах Надежда сама добивалась бы направления в конструкторское, но теперь, после этого разговора и особенно после упреков Миколы, она была довольна, что идет в другой цех. Даже легче стало на душе от мысли, что работать они с Сашком будут врозь. И Василю спокойнее, думала она. После того выпускного вечера, на который она пошла вместе с Заречным, Надя поклялась никогда не давать Василю повода к огорчению.
Цех грохотал. Что-то суровое и в то же время трогательное чувствовалось после митинга в работе прокатчиков. Трудились слаженно, ритмично. Люди понимали друг друга без слов, по еле уловимым жестам.
Разыскивая Лебедя, Надежда снова наткнулась на курносого мальчугана. Он, как и в первый раз, стоял перед могучим станом и восхищенно наблюдал за диковинной борьбой. То хмурился, настораживаясь, когда огромные раскаленные слитки друг за другом устремлялись на стан, то радовался и торжествовал, когда мудрый богатырь расплющивал эти чудища. При этом мальчонка азартно размахивал кулачками: так, мол, их! так их!..
Надежда залюбовалась им.
— Сережа, домой!. — послышалось из будки оператора стана. — Слышишь, Сережа!..
Но мальчик даже бровью не повел.
Оператором в этой смене работал Павло Ходак, которого Надежда знала еще до института и уважала за изобретательское дарование. Завидев Надежду, Ходак передал, пульт управления подручному и подошел к ней.
— Чей это герой? — поинтересовалась Надежда.
— Мой, — с досадой промолвил Павло.
— Твой? А я думала — беспризорный.
— Он у меня и впрямь как беспризорный, — вздохнул Ходак и рассказал о своем горе.
Недавно у него умерла жена. Мальчик остался без присмотра. Дома ему не сиделось, соседку, на которую отец оставлял его, не слушал. Ходак устроил было его в пионерский лагерь, но Сережа сбежал и оттуда. Детские компании его не привлекали. Самым приятным для него было приходить с отцом в цех и часами простаивать перед волшебным станом.
Ходак жаловался на своего непослушного сына, сердился, а Надежде Сережа после этого стал еще более симпатичен. Захотелось подойти и приласкать его. И наверное, подошла бы и приласкала, если бы этого раньше нее не сделал Лебедь. Он как-то неожиданно появился возле мальчика, обнял его, погладил и начал, как со взрослым, о чем-то разговаривать. Чувствовалось, что они уже давно знакомы.
— Видишь, какие друзья!
И Надя снова была поражена этой, совсем уже неожиданной для нее чертой Лебедя. Так ласково относиться к чужому ребенку мог лишь человек с добрым, чутким сердцем.
Надежду Лебедь встретил как настоящего, давнего друга. Когда они ушли от грохота, он прежде всего полюбопытствовал, была ли она на митинге.
— Была, — ответила Надежда.
— И как вам? — спросил Лебедь, остановившись.
Надежда заметила, что Лебедь все еще находился под впечатлением бурной реакции, вызванной его выступлением, упивался ею, и это ее неприятно кольнуло. Не раз приходилось ей встречать ораторов, которые, соревнуясь между собой в красноречии, заботились не столько о сути своих выступлений, сколько о произведенном эффекте. Что-то подобное уловила она и в вопросе Лебедя.
— Вы, кажется, думаете, — вдруг заметил Лебедь, — будто меня интересует ваше мнение о моей речи?
«Ты смотри, какой психолог!» — удивилась Надежда, уже не впервые отмечая его умение читать ее мысли, и невольно отвернулась, воспользовавшись приближением крана, чтобы он хоть этого не прочитал.
— Совсем не то, — продолжал Лебедь, когда кран прогрохотал над ними. — Меня интересует, заметили ли вы то единодушие, которое вызвало в массах объявление войны.
«Ах, вот он о чем!» — сконфузилась Надежда и, пытаясь скрыть свое замешательство, поспешила согласиться:
— Конечно, заметила.
— Но почему же это я не спрашиваю вас о главном? — улыбнулся Лебедь, — Докладывайте, куда вас направили.
— Сюда. Непосредственно в ваше распоряжение.
— Ко мне?
Это было для него такой неожиданностью, что он, казалось, даже испугался.
— Вы недовольны?
— Нет, нет! — спохватился Лебедь. — Что вы? Это даже хорошо, что вас именно сюда направили. Честное слово, хорошо!
— Но в вашем тоне я уловила какое-то опасение, — Надежда проговорила это с подчеркнутой уверенностью, пытаясь показать, что и она тоже умеет читать его мысли.
— Это правда, — сознался Лебедь. — Я сначала подумал, что вам будет здесь тяжело. Цех горячий. В конструкторском значительно легче. Но я забыл о войне.
Надежде показалось, что он придумал это только сейчас, лишь затем, чтобы оправдаться, и это задело ее самолюбие.
— Нет, скажите правду, Аркадий Семенович. Вы боитесь, что я буду вам в тягость, мол, женщина, капризы — только возись с нею.
— Надежда Михайловна…
Но Надежда, не слушая его, наслаивала:
— Нет, нет, скажите честно. Конечно, инженер я зеленый, опыта еще не имею. Однако не собираюсь быть в цехе манекеном. Вам же пока беспокоиться рано. Тут я только дублер. У вас еще будет время и возможность избавиться от меня.
— И вам не стыдно! — вспыхнул Лебедь, не зная, как отвести ее подозрение. — Разве так можно, Надежда Михайловна? Вы же меня… оскорбляете?
Глаза его еще больше округлились. Невинность и теплый упрек засветились в зрачках. Он смотрел на нее прямо, уверенно, каким-то магическим и всепобеждающим взглядом, словно пытался сразу же покорить и заставить просить прощения.
«Какой сильный у него взгляд! — отметила про себя Надежда. — Так может смотреть только очень искренний человек или утонченный пройдоха».
Но на следующий день она в самом деле почувствовала себя покоренной и едва не попросила прощения. Оказалось, что именно благодаря Лебедю она направлена в прокатный. Вначале Надежда думала, что это Лариса убедила Шафороста послать ее сюда. Но Лариса еще и не видела брата. Все сделал Лебедь. Он уговорил Шафороста направить Надежду к нему в отдел. Шафорост поддержал его, пошел к Морозову, и, хотя Надежде готовилось другое назначение, Морозов согласился: к мнению Шафороста он всегда прислушивался.
Надежда, узнав об этом, искренне пожалела о вчерашней стычке. Она поймала себя на мысли, что под впечатлением ссоры в автобусе относилась к Лебедю с предубеждением, придираясь к нему и стремясь найти в нем отрицательные черты.
В человеческих взаимоотношениях происходят иногда необъяснимые крутые повороты. Такой поворот вскоре наметился и в отношениях Надежды и Лебедя. Первые три дня работали вместе. Свои обязанности Надежда усвоила быстро. Собственно, эта работа была давно ей знакома: дядина школа сказалась и здесь. К функциям технического контроля она отнеслась по-своему: ей хотелось быть не просто контролером, который только следит за готовой продукцией и выискивает брак. Надежда вошла в контакт с бригадирами и мастерами, советовалась с ними, стараясь помочь им в разработке технологии нагревания, — и уже на третьем ее дежурстве смена добилась повышенного качества продукции.
Лебедь одобрял ее начинания. Смело доверял ей самые ответственные задания. Но все эти три дня вел себя сдержанно. После той перепалки в цехе вид его словно бы говорил: «Ну что ж, не поверила в искренность моей дружбы, так я не стану навязываться с ней». И Надежда уже жалела, что в их отношения проник холодок. А утром после третьего дежурства Надежду встретил дядя Марко. Он неожиданно обнял ее и по-отцовски приложился обветренными губами ко лбу.
— Так и надо, дочка. Молодец!
— За что это вы меня хвалите?
— За то, что молодец, — молвил Марко Иванович и кончиками обожженных пальцев важно погладил обгоревшие лохматые усы.
Этот его жест был знаком всем. Мастера, бригадиры не спрашивали, доволен ли он их работой: по этому жесту видели. Но если он сгребал усы в пригоршню — тогда берегись! Значит, тот, на кого он взглянул, уже что-то запорол, что-то сделал «на хапок». И нагорит же тогда виноватому! В работе он горяч и неистов.
— А воно, мабуть, думало, — подмигнул дядя, — что только у него в котелке варит? А у Шевчуков разве что? Глиной залепило? Ба яке!
У дяди Марка была привычка говорить намеками, и Надежда, наверное, так бы и не поняла, за что он похвалил ее и о ком так недружелюбно говорил «воно», если бы не подвернулся Чистогоров.
— Там твой шеф, Надийка, — еще издали начал Чистогоров, — так разошелся! Батюшки!
«Ах, вон кто это «воно!» — усмехнулась Надежда. Она еще не знала, где и почему «разошелся» Лебедь, но дядина ирония не удивила ее. Марко Иванович недолюбливал Лебедя. Да и не только его: старый и опытный обер-мастер почти ко всем работникам отдела технического контроля относился неприязненно. Попросту считал этот отдел лишним. И по-своему дядя был прав. Он один из тех мастеров на заводе, которые давно уже получили право на именное клеймо, и продукция с их клеймом не подлежала контролю. К тому же в ОТК часто попадали бездарности, пройдохи, которые пытались избежать трудностей и ответственности; сами разбирались в производстве плохо, а в роли контролеров чувствовали себя чуть ли не всеведущими и относились к рабочим свысока. Марко Иванович пренебрежительно называл их «трутнями». Вот почему, показалось Надежде, он и сейчас так недружелюбно отозвался о Лебеде.
А Чистогоров продолжал:
— Там, говорю, разошелся твой шеф, как на митинге! Тебя до небес превозносит!
Они только что возвратились с оперативки. И, как оказалось, на совещании инженеров, мастеров, начальников смен Лебедь поставил Надеждин метод работы в пример всем сотрудникам своего отдела. Он заявил Шафоросту, что Надежде, хорошо знакомой с производством, не обязательно выдерживать месячный срок дублера, а что ей уже можно доверить всю смену.
Надежда не ждала этого от Лебедя. После перепалки и последующей сдержанности, сухости со стороны Лебедя она скорее ждала другого: казалось, что теперь он будет придираться к каждой ее ошибке и замалчивать успехи. Поэтому его похвала, да еще на таком совещании, была приятна ей.
А после обеда Лебедь и совсем растрогал Надежду. Со времени объявления войны еще никто не доставлял ей такой радости. В обеденный перерыв он ездил домой и привез ей письмо. Узнав знакомый почерк на конверте, она готова была расцеловать Лебедя.
Надежда несколько раз принималась читать и не могла. У нее перехватывало дыхание. Строки расплывались, заволакивались туманом. Еще никогда письма Василя не были такими теплыми и нежными, проникновенными и искренними, полными горячей любви к ней. «Родная, хорошая моя…» — читала Надежда и снова прижимала к сердцу письмо и лихорадочно шептала сквозь слезы: «Родной, хороший мой…»
Мир вдруг расступился перед ней и просветлел. Радость оттого, что Василь жив, переполняла ее сердце, и в эту минуту, как и всегда бывает в таких случаях, тревога отступила. Надежда даже не подумала, что с того времени, когда писались эти строчки, минуло уже несколько дней, что за такое время на войне гибнут тысячи… Ей казалось, что Василь написал сегодня, только сейчас, и у нее было такое ощущение, будто не письмо читает, а разговаривает с Василем.
Этот маленький треугольничек — первая весточка с фронта — был для Надежды таким большим счастьем, что ей хотелось каждого остановить и с каждым поделиться своей радостью. Конечно, она сразу бы побежала к Миколе, если б он не уехал в город, и даже охотно прочла бы письмо Сашку, попадись тот на глаза, хотя в письме Василь передавал привет всем, только про Сашка будто бы забыл.
Марко Иванович еще издали заметил треугольник в руках Надежды. Бежал между горячих слитков, запыхавшись, словно боялся опоздать.
— От Васи?
— От Васи.
— Пойдем!
Он схватил Надежду за руку и потянул в свою контору.
— Клава! Сюда — никого! Ясно?
Запер дверь, уселся поудобнее на стул, зачем-то надел очки, но сразу же снял их и затаил дыхание.
— Читай!
Василя он любил еще мальчиком. А с тех пор, как Василь женился на Надежде, Марко Иванович относился к нему, как к сыну.
Надежда читала, всячески стараясь опускать интимные строчки, и невольно запиналась, потому что нелегко ей было их опускать, и еще больше волновалась, будучи не в силах удержать слезы.
— «…Сейчас двенадцатый час ночи. Только что вернулся с первого задания, как говорят у нас, с боевого крещения… Признаюсь тебе, моя… как ни странно, но еще никогда так много и так тепло не думал о тебе, как в те минуты, когда поднялся навстречу чужой эскадрилье. Даже в тот миг, когда сцепился в воздухе с «мессером»…»
Надя вдруг запнулась: в ту ночь и именно в тот час она не находила себе места. Строчки снова затуманились.
— Ну а дальше! — не терпелось Марку Ивановичу.
Превозмогая себя, Надежда продолжала:
— «Даже в тот миг, когда сцепился в воздухе с «мессером», я чувствовал себя так, будто ты была рядом со мной и я не себя, а тебя защищал. И, к счастью, победа осталась за мной… Я подсек его…»
— Кого подсек?
— Он сбил «мессера», — пояснила Надежда.
— Молодец! Так их, сынку! — И вдруг, стукнув по столу, пригрозил: — Мы вас!.. Читай.
Надежда снова пропустила немало строчек, ей как-то неловко было читать их дяде, и перешла к приветам:
— «Передай сердечный привет всем нашим друзьям и прежде всего обними и поцелуй нашего доброго дядю Марка. Передай Мико…»
— Погоди! — остановил ее Марко Иванович. — Ну-ка еще прочитай это место…
Дома Надежде снова пришлось не раз перечитывать письмо и отдельные из него строчки. Когда она пришла с завода, дома застала много гостей: тетку Марью, Фатьму и, конечно, обеих кумушек. Все были радостно взволнованы, предупредительны друг с другом, празднично одеты. Помимо родственников и друзей едва ли не все жители дома побывали в этот вечер в квартире Лукиничны. Письмо с фронта вызвало у всех большой интерес. Каждая мать, проводившая сына, жена, простившаяся с мужем, воспринимала это письмо как нечто свое, родное, близкое ее сердцу, будто оно в какой-то мере адресовано и ей.
Лукинична, сверкая повлажневшими глазами, принимала всех растроганно и приветливо.
Но особенно шумно торжествовал Юрасик. Без устали запускал бумажные самолеты, сталкивал их друг с другом и выкрикивал, стараясь, чтобы его услышали непременно все:
— Смотрите, смотрите! Вот так мой папа фашиста сбил!
Когда гости разошлись и с Лукиничной остались лишь Крихточка и Килина Макаровна, примчалась Лариса. После того испуга — да еще какого испуга! — за своего Лебедушку, так увлекшегося на вечеринке Надеждой, она впервые заглянула сюда. Все эти дни Лариса избегала встреч с Надеждой.
Но и сейчас Лариса долго не задержалась. Общество Крихточки было для нее невыносимым. И она сразу же потащила Надежду к себе.
Нетрудно было заметить, что появление Лебедя в доме Шафоростов вырыло между соседками глубокую пропасть. Даже мать Ларисы — тихая и смирная женщина, прежде дружившая с обеими кумушками, — теперь избегала и чуждалась их. И причиной такого разлада было не столько то, что Лебедь женился на Ларисе, сколько сама форма женитьбы. Оказывается, Лебедь уже давно жил у Ларисы. Они и расписались потихоньку, без шума. «Все не по-людски, все тайком!» — возмущались женщины.
Но Надежда не видела в этом ничего темного и беззаконного, как доказывала Крихточка, и ничуть не обиделась на Ларису, не сразу открывшуюся ей в своем замужестве. Лебедь для Ларисы был неожиданным и таким огромным счастьем, что она даже друзьям не решалась говорить о нем, словно боясь, чтобы кто-нибудь не перехватил его.
Лукинична, закрывая за Ларисой и Надеждой дверь, ласково напомнила:
— Не забудь же, дочка, поблагодарить Аркадия Семеновича. Спасибо ему. Другому все равно — ждешь ты письма или нет, а он, вишь, сам зашел: «Нет ли чем, Лукинична, порадовать Надийку?» Славный человек!
Уже немало Надежда слышала о нем: «смекалистый», «Эдисон», но это материнское «славный человек» особенно тепло легло на сердце.
У Ларисы Надежду ждал приятный сюрприз: тут был Шафорост. Когда они вошли, он держал шляпу в руке — видимо, собирался уходить — и сосредоточенно слушал Лебедя. Слушал и соглашался с ним. Надежда еще раньше заметила, что Шафорост всегда прислушивается к его мнению — вчера на оперативке он говорил о неполадках в цехе буквально словами Лебедя, — и удивлялась, как Лебедю удалось столь быстро завоевать доверие даже такого человека, как Шафорост.
— О, Надежда Михайловна! — воскликнул Шафорост. — Рад вас видеть. Пожалуйста, садитесь! — Он бросился за стулом и сразу остановился. — Да садитесь лучше тут. — И запросто, схватив ее за руки, потянул к дивану. — Тут удобнее. Ну как вы себя чувствуете? Лучше? Чудесно!
Надежда не ждала такого радушия. На заводе Шафорост казался суховатым и никогда не допускал фамильярности, А тут, в домашних условиях, он был совсем иным: простым, искренним, ласковым, особенно по отношению к ней. Надежда просто растерялась.
— Прежде всего поздравляю с успехами и вас и вашего фронтовика! Молодец, Василь! Сбить «мессера» — это не шутка. Поздравьте его от меня. — И, загораясь, добавил: — От всех нас! Обязательно! Нужно, чтобы он знал, как мы гордимся им.
— А мы пошлем ему письмо от всего коллектива, — вставил Лебедь.
— Идея! Блестящая мысль! — с увлечением подхватил Шафорост. — Это письмо поднимет дух не только у него, но и у всей части!
— А боевой успех фронтовика поднимает настроение на заводе, — добавил Лебедь.
— Абсолютно верно. Чудесно, — поддержал его Шафорост. — Ну и голова у тебя, Аркаша! — и дружески хлопнул его по плечу.
Лебедь сдержанно усмехнулся. А Лариса просто сияла от похвалы ее Аркашику.
Она была до такой степени ослеплена, что не видела никого лучше и умнее Лебедя. Не сводила с него глаз, дышала его дыханием, оберегала его, как ребенка. Стоило ему встать босиком на пол, она приходила в ужас, как бы он не простудился. Опасаясь, не похудел бы он, запрещала ему обедать в заводской столовой, ссорилась с матерью из-за выбора блюд, ни одна молочница не могла угодить ей. И даже не позволяла умываться холодной водой.
— Ух ты ж головастенький мой! — влюбленно обхватила она его голову и, не стесняясь присутствующих, нежно обняла.
Мать, сухонькая, курносая женщина, тоже вся была поглощена зятем. Она понимала его с полуслова. Не успевал тот перешагнуть через порог, как у нее уже все было готово: вода для рук нагрета, полотенце чистое — оно менялось дважды в день, обед на столе и, для аппетита, графинчик водки, заправленной стручком перца. Теперь мать даже своему сыну, которым гордилась не только она, но и весь город, уделяла меньше внимания, чем зятю.
Но сын не ревновал ее к зятю. Лариса была его единственной сестрой, и он любил ее нежной братской любовью. Он больше всех переживал ее физические недостатки, тревожился за ее судьбу, опасался, что она не найдет себе подходящей пары, и поэтому, как никто в доме, радовался ее замужеству. Для счастья сестры Шафорост готов был пожертвовать не только материнским вниманием, но даже самим собой. Ради Ларисы он, казалось, не замечал недостатков Лебедя и преувеличивал его достоинства.
Жила Лариса и до этого не бедно. Брат не жалел для нее денег. Все его премии шли на сестру. О ней он заботился больше, чем о своей жене. Но с появлением Лебедя квартира их стала изысканно богатой. Чувствовалось, что Лебедь умел и любил хозяйничать. На стенах, на полу появились ковры, вместо старого пианино сверкал лаком концертный рояль, обычные стулья заменили креслами. Почти в первые же дни ему поставили телефон. Люди завидовали умению Лебедя устраивать свой быт, а Крихточку это приводило в неистовство.
— Лебедушка, ты чаю хочешь? — кошечкой ластилась к нему Лариса. — С вишнями, хорошо?
Не успел он кивнуть, а чуткая теща уже порхала вокруг стола.
— Почему ты не раздеваешься? — пристала Лариса к брату.
— Не могу, сестра. Сейчас поеду.
— Так ты не хочешь с нами и чаю выпить?
— На завод спешу.
— На завод, на завод, — обиженно надула губы Лариса. — Ты уже и ночуешь на заводе.
— Нужно, сестра, нужно. Ну, друзья, до свидания!
— Аркаша, что это такое? — пожаловалась она мужу как старшему в доме.
— А в самом деле, Захар, — сказал Лебедь, — оставайся на чашку чая.
И Шафорост остался.
— Ах ты же баловница моя! — нежно, как маленькую, обнял он сестру. — Разве тебе откажешь? Мама! Наливайте и мне.
Соглашаясь, Шафорост не собирался долго задерживаться. Сел только на минутку, чтобы угодить сестре и не обидеть зятя. Но просидел больше часа. И Надежда с удовольствием отметила, что задержался он не ради сестры и зятя, а ради нее. Речь зашла о работе цеха. Надежда высказала предположение, как можно увеличить прокат танковой брони. Для этого, казалось ей, нужно только реконструировать две-три камеры.
— Позвольте, Надежда Михайловна, — заметил Лебедь. — Тогда потребуется на несколько дней остановить камеры! А это значит — недодать сотни тонн спецпроката!
Он возразил ей довольно корректно, деликатно, чтобы избежать насмешек над Надеждой и чтобы она сама поняла, как наивно ее предложение. Однако Надежда горячо продолжала:
— Не согласна! Каждая реконструированная камера вскоре перекроет эту недодачу!
— А ну-ну! — загорелся и Шафорост.
Как человек творческий, он не мог оставить без внимания свежую, пусть даже и не совсем обоснованную мысль. Разгорелся страстный спор. С карандашом в руке, производя сложные вычисления, он быстро доказал Надежде, что сейчас, когда идет война, останавливать камеры действительно рискованно. Но, отвергая ее вариант, он придумал иной: не останавливать камеры, а построить рядом новые. Увлеченный этой идеей, радостно возбужденный, Шафорост стал прощаться.
— Вы подали чудесную мысль, — сказал он, пожимая руку Надежде. — Морозов вас расцелует за это. Завтра вместе пойдем к нему. Ждите моего звонка. — И словно пригрозил ей: — Но имейте в виду, сами же будете и осуществлять эту идею!
Надежда чувствовала себя счастливой. Ее давнишняя мечта — работать вместе с таким одаренным и опытным инженером, как Шафорост, неожиданно сбывалась. «Ждите моего звонка». Это значит, завтра они вместе будут работать над предложениями по реконструкции цеха, это значит, завтра Морозов встретит ее уже не как Козочку, а как автора важного усовершенствования!
— Хороший у тебя брат! — взволнованно сказала она Ларисе. — Правда, Аркадий Семенович?
— А специалист какой!! — заметил Лебедь.
Он произнес это, точно сожалея, что должность Шафороста не соответствует его дарованию и что его недооценивают, зажимают, не дают ему возможности развернуться в полную силу.
В диспуте Лебедь не принимал участия. Он спокойно сидел и с легкой усмешкой следил за спором между Надеждой и Шафоростом, словно все это ему уже давно известно. Он вообще умел держать себя с собеседниками так, будто знал гораздо больше них. Но когда, увлекшись предложением Надежды, Шафорост стал восхвалять его как настоящее открытие, в глазах Лебедя промелькнула зависть. Можно было заметить, что диспут ему неприятен.
И совсем уж нетрудно было увидеть, какую бурю он вызвал в душе Ларисы.
Лариса внимательно следила за диспутом. Она умышленно села спиной к свету, чтобы ее видели меньше, зато сама видела бы все. Ни на минуту не сводила глаз с мужа и подруги. И, наблюдая, как похорошела Надежда в пылу спора, как разрумянились ее щеки, каким огнем горели глаза и как в этом огне, казалось, сгорал ее Лебедушка, Лариса едва удерживалась, чтобы не зареветь, повалившись на кушетку. О, как она корила себя в эти минуты за то, что привела Надежду!..
Почти сразу после ухода Шафороста в комнату ввалился здоровенный насупленный детина. Желтые, резко выступающие челюсти, глубоко запавшие глаза под нахмуренными порыжевшими космами бровей создавали впечатление, что ему в постоянных хлопотах даже некогда улыбнуться и он уже отвык от улыбки. А полувоенная форма — сапоги, галифе, гимнастерка без знаков отличия, перетянутая накрест ремнями и перекошенная тяжелой деревянной кобурой маузера, — придавала ему вид грозного воина.
— Можно? — для приличия спросил он, уже войдя в комнату. И, недоверчиво оглянувшись по сторонам, как бы проверяя, все ли тут надежны, небрежно кивнул: — Мир дому вашему.
— О, Стороженко! — одновременно бросились ему навстречу Лариса и Лебедь.
— Ну и долго же ты не показывался! Загородился или дорогу к нам забыл? — защебетала Лариса.
— Дела, — вздохнул тот. — Не время теперь по гостям ходить.
— Ну, брат, ты уже как настоящий воин! — разглядывая его, с восторгом развел руками Лебедь.
— Теперь все воины.
Он говорил вяло, устало и коротко, будто постоянно контролируя себя, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего.
— Знакомьтесь, — подвел его к Надежде Лебедь. — Наш новый инженер! — И рассмеялся. — Что это я тебе рекомендую? Разве есть кто на заводе, кого бы ты не знал?
Стороженко молча и неохотно протянул Надежде потную руку.
Надежда очень жалела, что не ушла отсюда до его прихода. Это был начальник отдела кадров. Только раз она виделась с ним, но после того уже никогда бы не хотела встречаться. Произошло это в день митинга. Торопясь оформить свои дела, она подбежала к дверям его кабинета и громко постучала. Никто не ответил. Она вторично постучала, и снова — ни звука. Неожиданно дверь сама открылась, и Надежда с удивлением увидела, что Стороженко был в кабинете и не обращал внимания на стук. Он стоял у карты и сосредоточенно, с видом озабоченного стратега неторопливыми движениями вычерчивал вдоль линии фронта черные и красные стрелки.
— Простите, к вам можно?
Стороженко сразу же закрыл карту ширмой, будто на нее была нанесена секретная боевая операция, и с подозрением оглядел незнакомую посетительницу. Не спеша опустился в кресло. Не приглашая сесть, молча взял у нее направление и документы. Надежда назло ему села сама, да еще стулом стукнула.
— М-да-а, — нахмурился начальник, тщательно изучая ее анкету. — Что собираетесь делать?
— Работать.
— Где?
— Перед вами распоряжение директора. Кажется, там ясно сказано.
Его нелепые вопросы раздражали Надежду. А он сидел с холодной выдержкой, как, человек, который видел у себя много разных посетителей — и вспыльчивых, и хладнокровных, и спокойных, и взбудораженных, — и ему уже глубоко безразличны их характеры и настроения: он должен вникать лишь в суть дела.
— М-да-а… А где погиб ваш отец?
Надежда почувствовала в вопросе скрытое подозрение.
— В борьбе за Советскую власть! — задорно ответила она, взволнованная воспоминанием об отце.
— Где именно?
— На подпольной работе.
— При каких обстоятельствах?
— Не знаю. Мне тогда еще и года не было, — ответила она уже резко, давая понять, что вопрос не относится к делу.
Надежда действительно не знала, где и при каких обстоятельствах погиб ее отец; Этого даже мать не знала. А дядя, когда речь заходила об отце, чего-то недоговаривал. И у Надежды вдруг впервые промелькнула тревожная мысль: честно ли погиб ее отец.
— Есть родственники за границей? — допытывался Стороженко, словно вел допрос подсудимого.
— Никого! — ответила Надежда, будто крикнула: «Довольно!»
— М-да-а! Зайдите через неделю, — закончил он с той же несокрушимой ледяной выдержкой.
— Но вот же резолюция Морозова: «Оформить немедленно», — не отступала Надежда.
— Подумаешь, резолюция Морозова!
Стороженко сказал это таким тоном, будто именно он был самым главным на заводе и надо, мол, еще посмотреть, правильно ли поступает Морозов. В то же время в его тоне Надежда уловила обиду. Стороженко был явно недоволен тем, что она сначала обратилась к директору, а не к нему. В этом он усматривал пренебрежение к себе. А в таких случаях, как потом узнала Надежда, был особенно строг и недоверчив.
«Вот это страж!» — подумала Надежда, но не сдалась, не ушла, пока не добилась своего. И сейчас, когда он неуклюже снисходительно, словно в знак примирения, протянул ей руку, Надежде стало и смешно и противно.
— Сейчас я видел товарища Шафороста, — с каким-то беспокойством обратился он к Лебедю.
— Захара Петровича?
— Да, товарища Шафороста.
Стороженко никого из начальства не называл по имени-отчеству, только по фамилии, официально, чтобы никто на мог заподозрить его в подхалимстве. Именно из этих соображений он требовал, чтобы и к нему обращались только по фамилии.
— А он у нас был, — сказал Лебедь. — На завод отправился.
— Это небезопасно. Такому высокопоставленному лицу рискованно ходить без охраны, когда стемнеет. Время крутое, и мало ли всякой шпаны кругом?
— А что на фронте, Стороженко? — ластясь к нему, с тревогой спросила Лариса. Это беспокоило ее сейчас значительно больше, нежели заботы о безопасности брата. Стороженко был для нее непререкаемым авторитетом в военных делах.
— На фронте? Ничего страшного.
— Но ведь людей все берут и берут! — не унималась Лариса.
В беспокойстве Ларисы Надежда уловила не столько волнение из-за событий на фронте, сколько боязнь, что и ее Лебедя заберут. Это было бы для нее равносильно смерти!
Этот вопрос она задавала ему не впервые, и Стороженко авторитетно заявил:
— Беспокоиться нет оснований.
Он по привычке оглянулся и тихонько, словно опасаясь, не подслушивает ли кто-нибудь, открыл тайну:
— Скоро амба гидре. Начисто раздавим. Там уже все продумано, будьте уверены.
— В самом деле? — повеселела Лариса. — А говорят, что немцы могут к самому Днепру прорваться.
— К Днепру? — рассмеялся Лебедь. — Да что ты, Ларочка!
Его смех был искренен. Он, как и многие, был уверен, что война скоро закончится: вражеским силам уже готова ловушка, и они вот-вот будут разгромлены.
— Это панические слухи, Ларочка, — успокаивающе добавил Лебедь.
— Враждебные слухи! — как из кремня высек Стороженко. — О, контра теперь зашевелилась! Всякий элемент выполз. Только следи!
Он заговорил об этом с таким беспокойством, будто главная опасность не там — на фронте, а именно тут — в тылу, где на каждом шагу притаился «вражеский элемент».
— А как тут эти… ваши кумушки? — кивнул он в сторону соседей.
Ни Лариса, ни Лебедь ему не ответили.
— Неизвестно еще, кто в какой лагерь завернет, — обеспокоенно заметил Стороженко.
Надежде хотелось встать и выйти. Но, к счастью, Стороженко поднялся первым. Он зашел лишь сообщить, что достал Лебедю пистолет, и, не задерживаясь, хмурый и озабоченный, вышел.
Лебедь также был недоволен этим посещением. Он заметил, конечно, настроение Надежды и, словно извиняясь, усмехнулся:
— Видали, каков страж!
Надежде стало легче: вначале ей показалось, что здесь искренняя дружба, и это было неприятно. А сейчас она даже рассмеялась: выходит, не она одна так окрестила начальника отдела кадров, все называли его иронически — «страж».
Ночью поднялась буря. Грозно и страшно ревел Днепр. Придавленный черной мглой, он стал безбрежным, небывало бурным, неистово раскачивал горы кипящих волн. Казалось, он ни за что не хотел смириться с непривычной гнетущей темнотой, восставал против нее, вздымался ввысь и в исступленной схватке боролся с черными грозовыми тучами.
Ночная буря взбудоражила душу Надежды, взволновала мысли и чувства, наполнила их новой, неизведанной тревогой, Порывы ветра, стон реки, вспышки молний воссоздавали перед нею во сто крат более грозную и опасную фронтовую бурю, в которую попал самый дорогой для нее человек. «Васенька мой!.. Сердце мое! Любимый! Родной!..» — металась она, всматриваясь в непроглядную грозовую мглу.
О, чего бы только она не сделала, чтобы облегчить его судьбу! На что бы только не отважилась! Когда б могла — ласточкой пронеслась бы сквозь ветры и грозы, сердцем согрела бы его в непогоду, не колеблясь, заслонила бы собой от вражеской пули. «Ох, Василь!»
Уже и мать проснулась, напуганная ее стонами, а она все мучилась, терзалась и не могла успокоиться.
Чтобы как-то утешить израненную душу, села за письмо Василю. Написала, запечатала и сразу же принялась за второе. А вдруг одно затеряется, не дойдет! Это были уже не первые ее письма. Она успела ответить Василю еще днем, как только получила его треугольничек, настрочила сразу же, не выходя из дядиной конторки, а возвратившись домой, немедленно послала еще одно, бросила в другой почтовый ящик все с той же мыслью: а вдруг затеряется, не дойдет.
Излив в письме тоску и все страдания свои, рассказала и об успехах. Разве не приятно будет ему узнать, что на работе ею гордятся, ставят в пример? И разве не порадуется Василь, что Шафорост с таким интересом отнесся к ее предложению? Даже заранее похвалилась его обещанием назначить ее на должность руководителя по реконструкции нагревательной системы такого огромного цеха! Ведь Шафорост недвусмысленно намекнул: «Сами будете и осуществлять идею». «Видишь, любимый, какой стала твоя Надийка!..»
Поделившись мыслями о своем новом изобретении и возможных перспективах, она невольно принялась за чертежи. Хотелось самой, не дожидаясь чертежников, набросать схему новых печей. Раз они завтра идут к Морозову, то лучше иметь не только предложение, но и готовый проект, хотя бы черновой. Постепенно она так увлеклась работой, что не заметила, как стало светать. В полночь дождь сбил бурю. А к рассвету и сам, вдоволь наговорившись с громовыми раскатами, утихомирился.
Утром после дождя днепровская даль снова подернулась светлой, волнистой и по-летнему теплой дымкой. Где-то за парком выплывало солнце, и гирлянды на мачтах наперегонки ловили его лучи, загораясь огнями. Бодрым шумом, могучим звоном встречал город новый день. Пьянящей свежестью, урожайной силой дышала согретая солнцем, напоенная дождями плодородная земля. Только бы жить, только бы радоваться на этой земле, но тоска холодной пиявкой сосала сердце.
Надежда помчалась на завод раньше, чем обычно. Выйдя из автобуса, она уже не шла, а бежала через освеженные дождем, буйно зеленые, но изувеченные траншеями скверы заводского двора. Хотелось еще до смены посоветоваться с дядей. Теперь она жила только одним — скорее приступить к новой работе. Ее ночные терзания и творческие порывы слились в одном — желании осуществить свой проект. Именно в этом она видела сейчас реальную возможность помочь своему Василю.
«Как кстати я избрала профессию металлурга, а не какую-нибудь другую!» — невольно подумала Надежда. Когда-то, еще в детстве, много разных дорог вырисовывалось впереди. Много советов, пожеланий и напутствий наслышалась девочка. Еще в начальной школе ей пророчили судьбу балерины. Руководитель хореографического кружка уговаривал Лукиничну дать Наде специальное образование, уверяя, что ее девочка родилась балериной и ей суждено стать звездой большой сцены. Другие сулили будущее педагога, врача, экономиста и даже портнихи… А покойный отец Ларисы, старый музейный работник, настойчиво предостерегал подругу дочери от веяния, времени — увлечения, производством.
Тяжелую промышленность, в особенности металлургию, он считал совсем не женским делом и, конечно на свой манер — розовыми красками, рисовал перед девочками перспективу спокойного труда в музее.
Но Надийка — дитя своей эпохи, эпохи горячей и неповторимой, эпохи зарождения и роста индустрии, этой главной силы, от которой зависело облегчение всех видов труда, зависела судьба страны и будущее народа. Жизнь призывала юность на передний край наступления — на стройки, шахты, заводы. Жизнь требовала. И голос совести вел девушку на самый трудный, но и самый нужный участок. И в этом, конечно, определенную роль сыграл дядя Марко. «Не ищи, дочка, легкой дорожки. Да и не гнушайся делами своего отца и деда». (Дед тоже был каталем.)
И кто знает, может, из нее вышел бы педагог, возможно, и неплохой работник музея, а может быть, и в самом деле стала бы балериной, но вот сейчас, в эту грозную пору, ни одна специальность, казалось ей, по своей значимости не могла сравниться с той, какую она выбрала.
Эта мысль еще больше укрепилась в Надежде, когда за мостом перед ее взором вырос гигантский цех, который издали выделялся среди других своим ярким заревом. Здесь, сегодня, вот уже совсем скоро должно было произойти нечто знаменательное в ее жизни, и Надежда с благодарностью подумала о своем наставнике.
Дядю Марка Надежда застала еще в постели. Теперь он и ночевал на заводе. Маленькая конторка, заставленная сейчас кроватями, табуретами, на которых в беспорядке лежали портянки, белье, промасленная одежда, своим видом скорее напоминала общежитие. От густой смеси мужского пота, махорки и едкой цеховой гари остро щекотало в носу.
Тут же, конечно, стояла и кровать Чистогорова. Старые друзья теперь и спали вместе. Однако в эту ночь уснуть им не пришлось. В цехе осваивали новую марку стали — катали броню для танков, и они всю ночь провозились около камер.
Надежда застала обоих в странных позах: дядя Марко, в одних трусах, волосатый, вспотевший — в комнате было душно, сидел на кровати и, низко опустив голову, задумчиво посасывал трубку, а Чистогоров, тоже полуодетый, комично умостившись верхом на двух табуретах, поставленных один на другой, старательно выводил на стенной карте черные и красные стрелки, обозначавшие линию фронта. В эту минуту он напоминал полководца, который старается найти выход из создавшегося угрожающего положения. Под его карандашом город Львов уже замкнулся черными змейками. Вдоль линии фронта заметно увеличивалась заштрихованная, захваченная врагом, территория.
На столе приглушенно хрипел репродуктор. Видимо, после трудовой ночи они собирались отдохнуть, но, прослушав последние известия, уже не смогли уснуть. Оба молча обдумывали фронтовые события.
Когда Надежда вошла, Марко Иванович буркнул: «Садись, дочка». Немного подвинулся, освобождая ей место рядом с собой, слегка коснулся обветренными губами ее лба и снова, сгорбившись, углубился в свои мысли. Надежда, зная их привычку размышлять молча, не мешала им.
— Да-а, — задумчиво протянул Чистогоров, словно задавая какой-то вопрос.
— Эге ж, — ответил Марко Иванович.
Через минуту в абсолютной тишине Чистогоров снова вздохнул:
— Да-а…
Постороннему человеку показалось бы странным и непонятным это суровое молчание, изредка нарушаемое невразумительными «да» и «эге ж». Но они друг друга понимали. Иным, наверное, пришлось бы целый день спорить, чтобы прийти к общему мнению, а им, у которых за тридцать семь лет столько передумано и переговорено, достаточно переброситься одним-двумя словами.
Чистогоров понимал, что прорыв немцев на львовском, луцком, минском направлениях был гораздо опаснее, чем думали многие. До сих пор у некоторых еще оставалось слишком мирное настроение. На войну смотрели с преувеличенным оптимизмом как на явление кратковременное. Даже некоторые хозяйственники — да и не только хозяйственники — считали, что война их не затронет и закончится раньше, чем они смогут перестроить свое производство на военный лад, а потому и не спешили с перестройкой. Но Чистогоров думал иначе. Как старый и бывалый воин, он видел, что внезапное и хорошо подготовленное наступление врага остановить трудно, а многолетний опыт металлурга подсказывал, какую огромную угрозу таит в себе это наступление, опирающееся на колоссальную технику. «Ведь у немцев теперь вся промышленность Европы! Батюшки! Техника шестнадцати стран брошена против нас. Подумать страшно!» И вслух произнес:
— Да-а…
— Эге ж, — размышляя о том же, подтвердил Марко Иванович. И снова замолчал. Вдруг поспешно начал обуваться.
— Лезут, пакостные швабы. Тучами лезут.
Когда-то, еще в первую мировую войну, он вместе с Чистогоровым был в Карпатах. Там швабами называют тараканов. И, может, именно поэтому карпатские народы еще с давних времен так именовали немецких агрессоров. Это прозвище укоренилось на заводе, и теперь почти никто не называл фашистских вояк иначе как швабами.
— Пойдем, — буркнул Марко Иванович.
— Пошли, — засуетился и Чистогоров.
И вскоре присутствие обер-мастера снова ощутили в цехе. Его заметная коренастая фигура в синей, засаленной, в нескольких местах прожженной спецовке вдруг вынырнет то наверху — около камер, то внизу — возле слитков, то неожиданно в другом конце цеха — возле слябинга.
Вообще Марко Иванович несколько медлительный. Даже немного неуклюжий. Когда идет по двору или по улице, кажется, не идет, а ковыляет — вяло, не торопясь, тяжелой медвежьей походкой. Одежда на нем всегда нараспашку. Но стоило только ему войти в цех — он весь сразу преображался. Становился собранным, сосредоточенным, в движениях появлялась живость, легкость и, как бы ни было жарко, застегивался на все пуговицы, по-военному. В цехе он не терпел никакой расхлябанности. И все с появлением обер-мастера подтягивались, оживлялись, работа шла более четко, организованно. Тут он уподоблялся умелому дирижеру, благодаря которому весь оркестр приобретает дружное, согласованное звучание.
От него ничто не могло ускользнуть. По едва заметным синеватым оттенкам пламени, бушевавшего в камерах, через «глазок» он сразу замечал малейшую диспропорцию газа и воздуха; по грохоту слитка между валками стана, напоминавшему беспрерывные, неумолкающие взрывы, даже на большом расстоянии угадывал, какая группа сварщиков недогрела или перегрела слиток.
Острый, несколько насмешливый взгляд обер-мастера, казалось, ощущали на себе даже тогда, когда Марка Ивановича не было в цехе. Его боялись и любили. Попасться на его насмешливо прищуренный глаз за неполадки или нечеткость в работе, да еще если он при этом сгребал в пригоршню усы, — для каждого сварщика и оператора было тяжелым наказанием. Иной кричит на подчиненных, угрожает, но его не слушают; умоляет, просит — на него не обращают внимания. Марко Иванович иногда сгоряча кого-нибудь и крепким словцом покроет, еще и приперченным, однако никто на него не обижался. Зато когда кто-нибудь допускал ошибку не по халатности, а в поисках нового, более эффективного, или если кого незаслуженно обижало начальство — за таких ой вставал горой. И не было на заводе человека, который смог бы сдвинуть эту гору.
Вчера наконец Марко Иванович освободился хотя и от временного, но обременяющего титула заместителя начальника цеха. Он органически не выносил должностей, связанных с канцелярщиной.
Избавился — и словно вновь на свет родился. Однако авторитет его с переходом на низшую должность ничуть не уменьшился. Напротив, он как бы еще вырос в глазах коллектива. В процессах нагревания и проката стали Марко Иванович был волшебником, и не только мастера́, но и опытные инженеры частенько обращались к нему за советом.
Однако Надежде на этот раз так и не удалось посоветоваться с дядей. Тревожные последние известия и еще более тревожные раздумья этих бывалых воинов ошеломили ее. До этого и у нее теплилась надежда, что враг вот-вот будет отброшен, что победа не за горами, а услышав: «Лезут, пакостные швабы. Тучами лезут», — вся похолодела. Впервые, как нож, вонзилась мысль, что горе, которое несет война, — не скоропреходящее. И она даже забыла, зачем пришла в конторку.
В эту минуту загудела сирена, и Надежда, торопясь на рабочее место, решила поговорить с дядей позже. Так будет лучше, думала она. Сначала сама посмотрит, где выгоднее ставить печи, прикинет схемы на месте, а потом и с дядей можно будет поделиться, привлечь в советчики. После того, что Надежда услышала и прочувствовала в конторке, необходимость усовершенствования в цехе стала ей еще более ясной. Подмывало тут же, немедленно приняться за осуществление своего проекта.
Но не все бывает так, как нам того хочется. С самого утра рабочий день у Нади начался неровно, как погода в майский день: то блеснет солнце, то надвинутся тучи, то в душе загорится огонек надежды, то вновь охватят какие-то необъяснимо тревожные предчувствия.
Когда она вошла в цех, ее встретили необычайно приветливо, с большой теплотой и уважением. «С чего бы это?» — удивилась Надежда. Оказывается, тут уже побывал Микола: он повсюду успел разнести весть о подвиге Василя на фронте. И написал от имени рабочих завода письмо, которое все с гордостью подписали, а многие, подписывая, взяли на себя и повышенные обязательства.
— Вы видите, какой вам сегодня почет? — встретил ее Лебедь. — Смотрите, смотрите! Да хоть поклонитесь же им! — заметил он, когда они проходили мимо черных, в мазуте вальцовщиков, которые, сверкая белками глаз, махали ей промасленными рукавицами.
— Честное, слово, Надежда Михайловна, — сказал Лебедь, — сегодня рабочие проявляют к вам не меньшее уважение, чем к вашему дяде!
О Марке Ивановиче он всегда отзывался с почтением. И хотя тот относился к нему сухо, даже грубовато, Лебедь, как бы не замечая этого, превозносил заслуги обер-мастера, ставил в пример его принципиальность.
— Это приятно, Надийка, — помолчав, произнес Лебедь, незаметно наблюдая, как она будет реагировать на это первое обращение к ней по имени. Давно уже хотелось ему заменить сухое и официальное «Надежда Михайловна» теплым и ласковым «Надийка». Но, опасаясь заронить в ее душу подозрение и этим оттолкнуть от себя, он до сих пор не отваживался.
А Надежде сегодня хотелось, чтобы не только он, но и все называли ее Надийкой. Ей было радостно, что подвиг Василя нашел в цехе такой горячий отклик, и приятно, что благодаря ему и на нее смотрели как на героиню, словно она тоже участвовала в уничтожении «мессера». Желая отплатить чем-то хорошим за теплоту и внимание, Надежда еще более старательно обдумывала детали своего проекта. Улучив свободную минуту, она убегала к печам, уточняла схемы. То и дело оглядывалась, не бежит ли за ней из конторы Клава, — нетерпеливо ждала звонка Шафороста.
Но время шло, а Шафорост не звонил.
Вскоре она заметила у печей толпу. Еще издали узнала проектировщиков, которым начальник цеха давал указания. Будто ненароком и сама очутилась возле них, но никто даже не взглянул на нее.
Предчувствуя что-то недоброе, бросилась искать дядю, но не нашла. Его и Чистогорова срочно вызвали в штаб военного гарнизона.
Не дождавшись звонка от Шафороста, решила сама позвонить. Как нарочно, телефон его был долго занят. Наконец соединили. Волнуясь, сразу же выпалила, что у нее уже есть схемы, что целую ночь… Но неожиданно ее прервал сухой, словно совсем чужой голос:
— Занимайтесь своим делом.
От брошенной на рычаг трубки зазвенело в ушах.
После обеда в цехе появились строители. Началась расчистка площадки для новых печей. Однако Надежду туда не позвали.
К концу смены показался и Шафорост. Надежда снова, будто случайно, очутилась на площадке, встала на его пути, держа в руке свернутые в трубочку чертежи. Он же прошел мимо с таким равнодушием, словно никогда ее не знал и знать не хотел.
Возвращаясь домой, еще издали увидела у подъезда Ларису и поспешила ей навстречу. Хотелось хоть подруге излить душу. Но та, заметив Надежду, сразу же исчезла за дверью.
В горьких и тревожных догадках уплывал вечер, наступала ночь.
Утром встала с твердой решимостью развеять туман горьких недоразумений. Что тут какое-то недоразумение, сомнений не было. Вот только обидно, что все это получилось с Шафоростом. С тем самым Шафоростом, перед которым она преклонялась и который еще совсем недавно, не далее как позавчера, так поддержал ее, вдохновил и окрылил. «А может, с ним самим что-то случилось? — раздумывала она. — Может, его самого постигло какое-нибудь несчастье и ему попросту было не до меня. Скорее всего, с ним что-то стряслось. Скорее всего!» — уже с некоторым сочувствием к Шафоросту ухватилась за эту мысль Надежда, словно углядев просвет в густой пелене тумана.
Но туман не рассеивался. Вопреки ожиданиям он быстро сгущался, превращаясь в грозовую тучу, — и Надю нежданно-негаданно постиг новый страшный удар: в соседнем листопрокатном цехе произошла авария — между валками стана прорвало, разнесло в куски огромный стальной лист, и все это произошло по ее вине.
В процессе проката иногда случаются удивительные курьезы. На полотне листа вдруг появляется крошечный бугорок. Под давлением валков он быстро увеличивается, пухнет, вырастает в большой пузырь и наконец взрывается, как бомба. Это обычно происходит тогда, когда в рабочую клеть попадает некачественная сляба — с порами внутри, заполненными газами.
Именно такой взрыв произошел в листопрокатном. И как на грех, сляба оказалась из Надиной партии.
Как она недоглядела? Почему это случилось, да еще сейчас — в военное время? Все эти вопросы были поставлены на чрезвычайном совещании, на которое как на пожар сбежалось руководство обоих цехов — листопрокатного и слябинга. Прибыло и заводское начальство.
Конечно, в происшедшем виновата была не одна Надежда. Заготовки делали различные бригады (и трудно установить, какие именно), за их работой присматривали мастера, но ведь она, Надежда, на то и инженер технического контроля, чтобы своевременно браковать некачественные заготовки и не допускать их к рабочей клети.
Совещание вел Шафорост. Хмурый, суровый, сердитый. Хотя он и пытался держаться спокойно, но синий сморщенный шрам на лбу, все время нервно подергивавшийся, выдавал его внутреннее состояние.
— Ох ты ж батенька мой! — вздохнул Чистогоров, старательно вытирая платком свою лысину.
Чистогоров был за старшего мастера в листопрокатном, авария произошла в его смену, и он должен был выступать с обвинением от имени своего цеха. Но, оглянувшись на побледневшую Надежду, лишь задумчиво протянул:
— Да-а…
Речи следовали одна за другой. Звучали горячо, строго, осуждающе. Выступали многие. Только Лебедь молчал, хотя все считали, что именно он выступит главным обвинителем, и не только выступит против недооценки отдела технического контроля, но и против явного пренебрежения к нему со стороны отдельных лиц. Для Лебедя сейчас был исключительно подходящий повод обрушиться и осудить инициаторов ликвидации этого отдела как «ненужного аппендикса» в здоровом теле предприятия. Особенно веские основания были у него сейчас бросить такой упрек Марку Ивановичу — главному стороннику этой теории. Но Лебедь только молча поглядывал на обер-мастера. Авария сама по себе красноречиво доказала, кто в этом вопросе прав.
Совещание как внезапно и бурно началось, так внезапно и закончилось.
Надежда вернулась в цех. От грохота кранов, бухания слябинга содрогались стены, и казалось, что весь цех вот-вот развалится. Тяжелый горячий воздух, пропитанный гарью, маслами, затруднял дыхание. Совещание не вынесло никакого наказания — это функции самого руководства, — но логика событий подсказывала, что одним осуждением тут не обойдется и наказание последует неминуемо. От дум и предположений пухла голова.
Во время перерыва Надежда решила пойти к Морозову. Не для того, чтобы добиться смягчения наказания. Нет! Этого никогда не допустит ее гордость. И не для того, чтобы свалить на кого-то вину. Не позволит совесть. В эти минуты она много, совсем по-новому думала о Морозове: не как о начальнике, а как о человеке, который первым приветливо встретил ее — Козочку — на заводе. И именно человеку, а не начальнику и захотелось высказать горечь своих переживаний. Знала, что будет бранить. Пусть бранит. Даже резче, чем на совещании. От этого вера в его объективность не пошатнется.
В приемной сидела та же белобрысая кудрявая секретарша — бывшая однокашница. Она встретила Надежду испуганно; было видно, что на этот раз она не преувеличивала гнева начальства, а, скорее, даже пыталась преуменьшить его.
— Ой, что там за авария у тебя? Тут такое!.. Даже страшно. Только не падай духом. Как-нибудь обойдется!
Надежда, кивнув на дверь кабинета, только спросила:
— Кто там?
— Ц-с-с! Разве не слышишь!
Дверь кабинета была неприкрытой — видно, кто-то ворвался туда в большом возбуждении и забыл закрыть. И даже это говорило о высоком накале страстей в комнате директора.
Разговаривали громко и горячо. Кто-то — Надежда по голосу не узнала — пытался смягчить ее вину, ссылаясь на то, что и до нее бывали такие аварии, но это, казалось, еще больше распаляло Шафороста.
В приемную долетел вздох начальника цеха:
— Как это она проглядела?..
И голос Шафороста сразу заглушил его:
— Из-за вашей же слепоты! Совсем не интересуетесь, как ведут себя ваши подчиненные. За хиханьками да фиглями-миглями и не такое можно проглядеть!
— Молода еще, дитя, — не то в оправдание, не то в упрек Надежде прохрипел голос начальника другого цеха — листопрокатного.
Но Шафорост и того оборвал:
— Хорошо дитятко — за собой уже хвост поклонников тащит!
И тут с досадой крякнул Морозов:
— А-ах! Именно этого я и опасался. Вот Коза!
Будто кто-то хлестнул ее по щекам. Надежду словно ветром подняло и вынесло из приемной.
Под конец смены между рабочими клетями промелькнула мешковатая фигура в сером полотняном костюме. Надежда оцепенела. Подойти или спрятаться? Но Морозов вдруг круто свернул в ее сторону и так быстро приближался, что теперь, если бы она и захотела, уйти не успела бы. Заколотилось сердце: сейчас отчитает! Ну и пусть отчитывает, пусть ругает.
Но Морозов сурово прошел мимо нее, даже не ответив на ее робкое «Здравствуйте, Степан Лукьянович», и быстро исчез за черной рамой стана.
А вскоре Надежду известили, что она отстраняется от работы в цехе.
Солнце клонилось к закату, однако жара не спадала. На заводском дворе было словно в раскаленном котле. От стен корпусов, от железнодорожного полотна, от воздушных труб, думпкаров, слитков несло жаром, будто от печей. На тротуарах плавился асфальт, и каблучки Надиных босоножек увязали, как в тесте. По заводским дорогам — туда и сюда — беспрестанно сновали грузовые машины. Тучи рыжей и горячей пыли клубились за ними.
Как раз закончилась смена, и из цехов выливались потоки людей — вспотевших, прокуренных, в пропитанных маслом спецовках. Эти потоки устремлялись на трассу, а по трассе до самых ворот уже бурно, шумливо текла большая человеческая река.
Возле АТС на ступеньках огненным кураем выделялась в толпе голова Миколы. В стороне, на площади, строились в колонны рабочие с винтовками и противогазами. Это были истребительные батальоны. Для того чтобы создать их, и вызвали вчера Марка Ивановича, как полковника запаса, в штаб гарнизона.
Коренастую фигуру дяди перед шеренгами Надежда узнала еще издали. Но сейчас ее не тянуло ни к дяде, ни к Миколе. Даже домой не хотелось ехать. Горькая обида больно обжигала душу. Надежде все стало безразличным — и друзья и родные… Хотелось лишь одного — как можно скорее вырваться из этой духоты, выбраться куда-нибудь на простор, в степь, на берег, чтобы никого-никого не было.
За проходной гудели моторы грузовых машин. В кузова шумно и задорно взбиралась молодежь.
— Кому на Днепр? Даешь на воду! — звенели молодые голоса.
На передней машине дружным хором уже запели «Ой, хмелю мій, хмелю». Вскрикивали и смеялись девчата.
— А вы куда же? Поедемте с нами! — услышала Надежда, проходя мимо переполненного шумного грузовика.
— Давайте руку! — настойчиво предлагал шустрый паренек, протягивая ей обе руки. — Давайте, не бойтесь. Хлопцы, помогите!
Надежда не успела опомниться, как очутилась в машине.
Однако на берегу она сразу поспешила уйти подальше от своих незнакомых доброжелательных спутников. Ей хотелось побыть одной. Она разделась, нырнула и долго плыла над водой, словно старалась быстрее погасить горечь оскорбления.
Незаметно доплыла до середины Днепра. Ныряла, плескалась, подолгу лежала на воде, снова ныряла.
Уже совсем под вечер вышла на берег. Немного обсохла на уже нежарком солнце, переплела длинную намокшую косу, оделась и, чтобы не привлекать к себе внимания, верхней тропинкой пошла в сторону вокзала, к буйно-зеленой набережной. Еще издали она увидела знакомую аллею, которая ярусами живописно вилась от самой воды до вершины откоса, и сразу узнала среди многих, почти совсем одинаковых деревьев свой тополь. И побежала к нему. Задыхаясь от волнения, обняла его, прижалась щекой, словно к живому родному существу, — и разрыдалась.
Все самое волнующее и дорогое, связанное с этим деревом, которое они вместе с Василем посадили, растили и выходили как символ своего счастья, под которым еще совсем недавно, словно это было только вчера, стояли они, обнявшись, веселые и радостные, — все это сразу всплыло в памяти, поднялось в ней, столкнулось с накопившейся за сегодняшний день и бурлившей в поисках выхода горечью, столкнулось, ударилось, как волна о волну.
Довольная тишиной, уверенная, что тут ее никто не увидит, она дала волю своим взбудораженным чувствам. Будто плечи любимого обнимала она ствол стройного дерева, прижимала к горячей груди, слезами изливая ему свою боль. Холод молодой, зеленоватой, напоенной земными соками коры приятно охлаждал жар на щеках.
Но и тут Надежде не долго удалось побыть одной. Сверху кто-то быстро спускался по крутой тропинке. Надежда оглянулась с настороженным предчувствием, и оно не обмануло ее: к ней шел глубоко взволнованный Сашко Заречный.
— Фу, наконец, — вздохнул он. — Так и знал, что ты тут… Я тебя уже повсюду разыскивал.
Может, в другой раз Надежда по-иному встретила бы Заречного. Но сейчас, когда даже в мыслях не допускала, чтобы кто-то был свидетелем ее слез, когда хотелось побыть одной, — появление Сашка, чье преследование уже надоело, из-за которого она так провинилась перед Василем, кто, вероятно, и сегодня стал причиной подозрений и наветов в кабинете Морозова, — вызвало в ней моментальную реакцию.
— Зачем ты искал меня? И что тебе от меня нужно?!
Заречный побледнел. Словно в него внезапно выстрелили. Он повернулся и, не оглядываясь, исчез наверху, за деревьями.
Надежда, прогнав Сашка, вдруг почувствовала себя совсем одинокой и опустошенной. А обида на Шафороста, на Морозова, которых она уважала, считала самыми светлыми людьми, на Ларису, давнишнюю подругу, сейчас почему-то отвернувшуюся от нее, — вылилась в такую острую боль, что, обессиленная, она опустилась возле тополя, безутешно рыдая. Рыдала как дитя — горько и громко, забыв о том, что ее могут услышать или увидеть.
Лебедь стоял за кустом, всего в нескольких шагах. Он тоже, как и Заречный, разыскивал Надежду. Еще на заводе, заметив, как ее подхватили в машину, он кинулся на берег. Для виду он тоже купался, долго ходил босиком по острым и обжигающим, как угольки, камешкам усыпанных гравием дорожек, ходил, искал — и уже не знал, что подумать. Наконец увидел Надежду на верхней дорожке, ведущей к набережной, и пошел низом ей наперерез.
Теперь он стоял чуть пониже ее, но с этого места, из-за куста, она вся была перед ним как на ладони. И Лебедь видел все. Видел, как Надежда, протянув руки, в исступлении подбежала к дереву, как припала к нему в слезах, — и странное чувство овладело им: он с жалостью смотрел на ее страдания, но в то же время и любовался ею. Ему уже не раз приходилось ею любоваться: он видел, как хороша она в танце, какой очаровательной становилась в азартном споре, но вот такой он ее еще не знал. Некоторых женщин слезы уродуют (вспомнил Ларису), но Надежде они придавали особую прелесть. А когда она, подняв руки, как русалка, обвила дерево и черная коса низко сползла на спину, когда луч вечернего солнца насквозь пронзил тонкую ткань платья, вырисовывая линии гибкого тела, и засверкал в ее глазах, залитых слезами, у Лебедя затуманился рассудок.
Увидев, как она обошлась с Заречным, Лебедь заколебался. Но когда Надежда обессиленно опустилась у дерева и зарыдала, он не помня себя бросился к ней, подхватил ее и поднял.
— Что с вами? Надийка… Нельзя же так…
Надежда благодарно взглянула на него сквозь слезы и, не сопротивляясь, сама склонилась ему на руки.
У Лебедя перехватило дыхание: вот она наконец в его объятиях — горячая, трепетная!..
Кровь ударила ему в голову. И хоть сквозь это опьянение слышалось предостерегающее: «еще рано!», «вспугнешь!» — разнять руки он был уже не в состоянии. Неудержимо влекло прижать ее еще крепче, еще жарче, прижать так, чтобы уже не выпустить из своих объятий.
Его дыхание, как огнем, опалило ей лицо.
Надежда вздрогнула. Подсознательно откинулась назад, но сразу же примирилась. После всех потрясений, обрушившихся на нее сегодня, в этот миг — а это был только миг — она пребывала в каком-то сладостном забытьи, и ей не хотелось его нарушать.
— Успокойтесь, Надийка… Успокойтесь, умоляю вас, — прерывистым голосом шептал Лебедь.
Через силу овладев собой, отпустил руки, подвел ее к скамье, посадил и, слегка поддерживая ее, с гневом обрушился на бездушность Шафороста и Морозова:
— Негодяи! Сволочи!
Он никогда и мысли не допускал, чтобы они могли так резко, так грубо обойтись с нею. Ведь такую ошибку, такой недосмотр мог допустить каждый из них, даже он сам. За это можно поругать, предупредить, наконец — как самое строгое наказание — объявить выговор, но чтобы с работы снимать, нет, с этим он никогда не согласится. Не надо ей так близко принимать к сердцу, не надо впадать в отчаяние. Ведь она теперь не одинока. Он — Лебедь — ни за что не даст ее в обиду, никому не позволит издеваться над ней. Чего бы это ему ни стоило. Ради Надежды он готов схватиться с начальством и даже пренебречь родственными связями с Шафоростом.
— Сделаем так, Надийка, — распалившись, сказал Лебедь. — Завтра я объявлю, что авария произошла не по твоей вине, а по моей!
— Ой, что… вы? — воскликнула Надежда, пораженная тем, что он даже на такое готов ради нее. Под влиянием этого необычного разговора ее не только не удивило, что он уже перешел на «ты», а она и сама чуть не сказала: «Что ты?»
— Не возражай, Надийка. Не нужно, — снова привлек он ее к себе и глядел в глаза так, как только он мог глядеть — не мигая, прямо, искренне и всепобеждающе.
— Нет, нет! — возразила Надежда.
Она ни за что не согласится на это. Она слишком дорожит чувством собственного достоинства, слишком горда, чтобы позволить кому-нибудь, даже самому близкому и родному человеку, взять на себя ее вину.
Но все же дружеское участие, да мало сказать только участие — вся его горячая забота о ней так согрела душу, что она даже не пыталась освободиться из его рук.
И странное произошло с ними. Сначала они отнеслись друг к другу настороженно, внимательно наблюдали, порой точно угадывая мысли и чувства другого, А сейчас дошли до такой грани, когда, словно оторвавшись от земли и очутившись в облаках, утратили возможность трезвой и объективной оценки своих отношений. Она колебалась: только ли дружба руководила им или более горячее чувство? А он не мог точно определить: признательность или, может быть, нечто большее пробудилось у Надежды к нему?
А впрочем, им сейчас и не хотелось над этим задумываться. Они оба ощутили, что от прежней настороженности не осталось и следа, что вместо нее сегодня внезапно вспыхнуло чувство откровенности и искренности.
Солнце угасало. Сквозь мерцающую позолоту листвы широким плесом серебрился Днепр. Где-то вдали, за рекой, в облаках зелено тонула правобережная часть города. Красными, белыми и желтыми пятнами из той зелени выглядывали крыши домов. Ближе, на самом берегу, ярким контрастом выступал Днепрогэс. На ажурном сплетении его мачт огненными вспышками переливались мониста гирлянд, искрясь в последних лучах заходящего солнца. И совсем близко, за ширмой кустов, шумели водопады плотины.
Опустились сумерки. Домой шли врозь, чтобы никто не заметил их вместе.
Надежда была под впечатлением рассказа Лебедя о его семейной драме. Позавчера, как только она ушла от них, ревнивая Лариса устроила скандал. Ссора приобрела такую остроту, что из цеха был вызван Шафорост. И тот, несмотря на неотложную работу — он тоже в ту ночь вместе с Чистогоровым и обер-мастером возился над новой маркой стали, — оставил все и примчался. Угроза семейному счастью сестры испугала его. В порыве ревности Лариса поставила перед братом требование, чтобы Надежда не работала вместе с Лебедем. И хотя Шафорост не соглашался с нею, все же утром сделал вид, что забыл, кто автор идеи реконструкции цеха.
Надежду возмущала не столько истерика Ларисы, сколько поведение Шафороста. Как мог он, авторитетный и умный человек, вести себя так недостойно? Где же его совесть?
Лебедь шел позади Надежды, как они условились. Когда она вошла в подъезд, он сразу же, не доходя до дома, повернул обратно. Медленно добрел до берега, снова повернул и еще долго блуждал один в безлюдном прибрежном парке.
Домой его не влекло. Впрочем, этот дом с приторно нежной Ларисой и слишком заботливой тещей сейчас, не существовал для него. Он весь находился под впечатлением этого, так страстно желаемого свидания с Надеждой. До малейших подробностей вырисовывался в воображении каждый ее взгляд, каждое движение. О, как долго он жаждал этого свидания! Каких усилий оно ему стоило!
Еще на вечеринке у Надежды его неудержимо потянуло к этой молодой красивой женщине. Еще тогда, во время ее пылкой «метелицы», возникло неодолимое желание добиться ее взаимности. Но уже тогда он понимал, что достичь этого будет нелегко. Его считали способным изобретателем, и ему поистине пришлось проявить исключительно тонкую изобретательность, чтобы незаметно заставить Шафороста направить Надежду к нему в отдел, где он мог бы часто видеться с нею. Зная ее гордый, непокорный нрав, он шел к своей цели осторожно, не торопясь: поражал ее необычным расположением, разными приятными сюрпризами и в то же время делал вид, что равнодушен к ней. Чтобы привлечь ее внимание и пробудить в ней ответное чувство, он прибегал к самым разнообразным хитростям, то упиваясь признаками близкой победы, то горько разочаровываясь. Он хотел быть в ее глазах героем, спасителем; если бы, скажем, умел плавать, а она нет, — наверное, подстроил бы так, чтобы она тонула, а он ее спасал. Искал случая выступить защитником ее от гнева начальства, но и на производстве она держалась уверенно, с самого начала заслужив уважение коллектива. А когда увидел, что и Шафорост заинтересовался ею как способным инженером и, увлекшись идеей усовершенствования в цехе, даже собирается поручить ей самостоятельное задание, Лебедь испугался, поняв, что так он может совсем потерять ее.
С Днепра повеял ветерок. Горьковатой струей просачивалась издалека заводская гарь. Встрепенулась ветвистая ива, одиноко грустившая на шляпке темного парка; встрепенулась, словно испугалась чего-то, затрепетала вся, как будто обливаясь слезами. И Лебедю представилась вздрагивающая от слез, подкошенная горем Надежда. За все время после аварии он только сейчас задумался над тем, какую большую обиду ей нанесли.
Ему стало невыразимо жаль Надежду.
И вдруг, как крапивой, обожгла мысль: да ведь это он причинил ей эти страдания: ведь авария произошла по его вине. Это он в неистовом желании завладеть ее чувствами намеренно очернил Надежду в глазах Шафороста и Морозова, чтобы потом самому же выступить перед нею в роли защитника…
«Зачем я это сделал?!» — упрекнул себя Лебедь.
Он нервно шагал вокруг большого дерева с густой листвой — оно притихло, будто затаясь, — корил себя, возмущался своим поступком, называл его подлым, эгоистичным. Но в то же время более сильное чувство овладевало им и убаюкивало его совесть. Ведь не от злого умысла он так поступил. Он был уверен, что сделал это из самых лучших побуждений, надеясь, что когда-то признается Надежде в этом и она не только простит, но и наградит его особой нежностью за дерзание и находчивость.
По листьям пробежал ветерок. И снова, словно чего-то испугавшись, часто-часто затрепетала придавленная темнотой ветвистая ива.
С утра было жарко и душно, все предвещало дождь. В застывшем воздухе собирались и постепенно росли тучи. Густым туманом поднимался над домнами багряный дым.
На площади толпились люди. Два человека старательно прикрепляли над трибуной заводское знамя: готовились к проводам на фронт большой партии новобранцев.
— Надежда! Надийка! — послышалось из толпы, и трое ребят, отделившись от остальных, обнявшись, как братья, пошли ей наперерез.
Надежда остановилась. К ней подходили три бригадира, три известных Грицька из прокатного цеха: Грицько Подгорный, Грицько Сидорин и Грицько Кожух. В цехе их шутливо называли «три кума». И хотя никого они не крестили, все же с самого детства шагали по жизни неразлучно. Вместе голубей гоняли на Карантиновке — тогда еще ободранной окраине Запорожья, сидели за одной партой, вместе бетон месили на заводе, около станов в подручных ходили вместе и даже в один день и свадьбы свои сыграли. И когда однажды их хотели разлучить, они до самого наркома дошли: «Посылайте куда угодно, только вместе». И Серго Орджоникидзе охотно поставил на их рапорте: «Я за!» А теперь они вместе уезжали на фронт, даже добились направления в один танковый экипаж.
— Ты не тоскуй, Надийка! — еще издали проговорил Грицько Подгорный.
— Не нужно, к черту! — в один голос поддержали его Кожух и Сидорин.
Они были возбуждены и взволнованы. Глаза светились гневом.
— Слышишь? Не горюй! — продолжал Грицько Подгорный. — Мы понимаем, тебе больно, а ты крепись. Думаешь, мы не знаем, что это тебе какой-то подлец свинью подложил? Рабочего человека не проведешь. Рабочий нутром правду чует. Но пусть только кто-нибудь еще попробует тронуть жену фронтовика…
— Ух, — одновременно вставили Кожух и Сидорин, — вернемся — и всю подлую породу выведем на чистую воду!
— А теперь, Надийка, — сказал Подгорный, — сама видишь, крутая перед нами дорога, давай попрощаемся.
И все трое, по давнему обычаю, слегка поклонившись, невпопад и отрывисто промолвили:
— Прости, если в чем виноваты…
Надя смотрела на них, понимая, что, может быть, видит их в последний раз, и не в силах была вымолвить ни слова. Ей неловко стало оттого, что они в такую минуту своей жизни нашли возможность утешать ее.
— И пожелай нам на прощание, — за всех попросил Подгорный, — пожелай нам того, чего желаешь своему Васе. Лучшего пожелания нам и не нужно.
Надежда, была растрогана их уверенностью в непоколебимости ее чувств к Василю и залилась слезами. Прощание с ними глубоко затронуло ее душу. Разлука с Василем жгла, разрывала сердце, и в эту минуту Надежда остро почувствовала значение веры в человека. Ничто так больно не поражает и не обессиливает, как безосновательное недоверие, и, напротив, ничто так не возвышает и не придает силы в горе, как доверие.
По дороге к заводу она встречала все новых и новых новобранцев. Все они направлялись к площади, где должен был состояться прощальный митинг. Шли и группами, и поодиночке, и молча, и шумно. Знакомые и незнакомые.
Молчаливо и печально шел высокий и черный, как цыган, горновой Петро Омельчук. Он бережно нес на руках сына. За его рукав, как за стремя коня, ухватилась заплаканная жена. За ними в кругу девчат, по народному рекрутскому обычаю перевязанный крест-накрест белыми рушниками, бесшабашно пританцовывал Сашко Кошик. С песней «Последний нонешний денечек», обнявшись, шли Юрко Седов и Степан Волынский.
Все они, знакомые и незнакомые, встречаясь с Надеждой, останавливались, как останавливались возле каждого, кто попадался им по дороге, и прощались. И каждому из них от всего сердца желала Надежда счастливого возвращения.
Из-за деревьев показалась могучая фигура Марка Ивановича. Он тоже направлялся к площади. Заметив Надежду, круто повернул к ней. Надежда пошла навстречу. При виде дяди с новой силой вспыхнули боль и обида, причиненные аварией, и сердце охватил холодок страха. Она знала, что дядя на нее сердит: ведь она не оправдала его ожиданий, подвела его. Это она заметила еще вчера на совещании, когда он молча ерошил усы. Не случайно же после совещания он даже не заговорил с ней. Правда, вечером, когда она была на берегу, он приходил домой, целый час ждал, подремал на диване и, ничего не сказав Лукиничне, ушел. Только буркнул: «Пусть Надежда утром зайдет ко мне». Именно к нему она сейчас и направлялась. Ведь двери цеха были для нее закрыты.
Приближаясь, Марко Иванович тяжело сопел, хмурил лохматые брови, сурово откашливался. Казалось, вот-вот прищурит глаза и кольнет, как иголкой: «Так что же, товарищ инженер?» Было стыдно перед ним за то, что ее уволили с работы.
— Где ты замешкалась, дочка? — загудел он. — Давненько тебя жду.
— С новобранцами прощалась.
— То-то, вижу, уже заплаканная.
Он не спеша вытер вспотевшее лицо, потом внимательно посмотрел ей в глаза, словно определяя, как она себя чувствует, и, подмигнув, спросил:
— Ну так что же, товарищ инженер?
— Больно, дядюшка, — призналась Надежда. — Натворила бед. Из отдела попросили…
— Вот и хорошо.
— Что хорошо?
— Что избавилась от этого пикантного контролерства.
Надежда не сразу сообразила, почему он с такой иронией произнес: «пикантного контролерства», и совсем не поняла, почему он радуется ее увольнению.
— Работа найдется и в других отделах, — продолжал дядя. — А вот что ты вышла из-под влияния шефа, — намекнул он на Лебедя, — это очень хорошо.
И вдруг гневно сверкнул глазами.
— Ух, стерва!..
Надежду передернуло. Ей стало обидно за человека, о котором сейчас с такой ненавистью говорил ее дядя. Ведь этот человек не только не отвернулся от нее после аварии, но и первым в тяжелую минуту протянул ей руку. Даже готов был взять ее вину на себя. Почему же дядя так зол на него? Зачем он пытается посеять неприязнь между ними?
— Вы несправедливы к нему, дядюшка! — вспыхнула она как спичка. — Что он плохого сделал? И почему вы к нему придираетесь?
— Ого! — удивился Марко Иванович и поглядел на нее своим прищуренным хитроватым глазом. — Не приворожил ли он тебя?
Надежда покраснела. Дядя как будто уже знал, где и с кем она была вчера вечером. Такая опека возмутила ее. Уязвленная в своем самолюбии, она так горячо, с таким пылом встала на защиту Лебедя, что поссорилась с дядей.
— Тю, дурная, — выругался Марко Иванович, сплюнул и пошел прочь.
Надежда свернула в отдел кадров. Теперь только туда лежала ее дорога. Куда выведет она ее, Надежде сейчас было все равно. Она шла, оглушенная ссорой с дядей, и для нее, как и для всякого человека в таком состоянии, ничего непреодолимого не существовало. Именно об этом, о ее дальнейшей судьбе на заводе, она и хотела поговорить с дядей. Но он почему-то перевел разговор на другое. Ну что ж, если дядю интересует только ее поведение и не трогают неприятности в цехе, она постарается обойтись и без его помощи.
Надежда впервые в жизни поссорилась с дядей, но раскаяния не испытывала. Скорее даже гордилась тем, что горячо отстаивала справедливость. Ведь легче всего спасовать перед таким авторитетом, как дядя. Можно было бы если не поддержать его мнение о Лебеде, то просто промолчать. Но она не промолчала. Осталась честной по отношению к тому, кто и в горе оказался другом. И хотя она не воспользовалась услугами Лебедя и запретила ему становиться щитом между нею и начальством, однако в беде и слово утешения много значит.
Но беда, как часто бывает, не приходит одна. Могла ли Надежда думать, что сразу же после аварии ее постигнет новое несчастье?
Начальник отдела кадров, в распоряжение которого ее направили, уже ждал Надежду. В приемной собралась большая очередь — преимущественно из новобранцев, однако начальник приказал секретарю пропустить Надежду, как только она появится.
На этот раз Стороженко принял ее с подчеркнутым вниманием, предложил ей стул. Он встретил ее так, как следователь встречает преступника, который прикидывается невиновным, хотя следователю уже хорошо известно, что это за птица.
На столе лежала обычная сводка перемещения рабочей силы в цехах. Стороженко сразу же прикрыл ее папкой. Такая предосторожность, с его точки зрения, была совершенно необходимой. Перед глазами посетителя, вызывающего подозрение, даже обычную бумажонку оставлять нельзя. Этой мудрости он научился за долгие годы работы в отделе кадров.
По стажу работы на одном месте Стороженка называли сверхсрочником, а он считал себя незаслуженно обойденным в продвижении по служебной лестнице. До отдела кадров он проходил воинскую службу, затем год служил сверхсрочно, мечтал о командирской должности, однако как был старшиной, так старшиной и демобилизовался. Три года после армии работал в милиции — и как будто бы и старался, но и там дальше старшины не продвинулся. Пять лет назад его назначили заместителем начальника отдела кадров. За эти годы других работников отдела выдвигали в начальники, из начальников — на еще более высокие посты, а его все еще держали в заместителях. Только перед самой войной счастливый случай помог ему немного продвинуться: заведующего отделом перевели на другую работу, и Стороженка как старого кадровика временно назначили на его место, да и то лишь благодаря поддержке Шафороста. Теперь он назывался «временно исполняющий обязанности начальника отдела». Опять только врио, и это его оскорбляло: чувствовал себя недооцененным, обойденным. А у таких людей обычно очень развито чувство недоверия и подозрительность.
Подозрительность Стороженка была прямо-таки болезненной, а он усматривал в ней неоценимое достоинство для работника отдела кадров. Отдел этот, по мнению Стороженка, был важнейшим на заводе, и сам он чувствовал себя в нем солдатом на страже государственных интересов.
Государственные интересы Стороженко понимал по-своему. Они рисовались ему как нечто неземное и потому не каждому доступное; он резко противопоставлял их интересам посетителей, которые ежедневно проходили через его кабинет и, казалось, только и ждали удобного случая посягнуть на эти государственные интересы. Когда кто-нибудь из разнорабочих просил перевести его в подручные слесаря, у Стороженка прежде всего возникало подозрение: «Ишь, и этого на длинный рубль потянуло!» Когда же рабочего поддерживал и мастер, он внимательно проверял, нет ли тут какой-нибудь махинации или семейственности. До войны в газетах часто появлялись фельетоны, направленные против семейственности в учреждениях, — и он, как человек бдительный, перенес это предостережение и на производство.
Когда на завод оформлялся техник или инженер, Стороженко прежде всего интересовался не деловыми их качествами, а «чистотой» анкетных данных. Анкетам, автобиографиям, справкам он придавал исключительное значение, проверял — каждую графу чуть ли не через лупу; пока, бывало, тщательно не ознакомится с личным делом новичка, пока не изучит всю его родословную, в приказ не пропустит.
«Человека надо видеть в его диалектическом развитии!» — сурово поучал он своих подчиненных, делая многозначительное ударение на слове «диалектическом», которое зазубрил в политкружке, понимая суть диалектики, правда, по-своему.
Всегда хмурый и надменный, строгий и недоверчивый, Стороженко быстро заслужил прозвище «страж», но не только не обижался на него, а даже гордился им.
Особенно его настораживали вновь прибывшие, которые, почему-то обойдя отдел кадров, обращались непосредственно к руководству. В этом он непременно видел что-то подозрительное: либо тут пренебрежение к его личности, либо у прибывшего не в порядке анкетные данные, и он пытается скрыться за резолюцией начальства.
Именно поэтому еще при первой встрече он так ощетинился на Надежду, явившуюся к нему с визой Морозова.
А теперь он уже окончательно уверился, что она не только сомнительная, но прямо-таки подозрительная личность. Допустить аварию, да еще в военное время! Нет, это не случайно. Тут не просто ошибка. Это ему стало ясно еще вчера после совещания, и он возмущался либерализмом начальства, которое ограничилось только увольнением ее из отдела. Он сразу же почувствовал, что авария имеет более глубокие корни, стал выискивать их. Не ходил на обед, отказался от отдыха, целую ночь не спал, а все же докопался.
— Ну, гражданка Шевчук, — заговорил Стороженко, когда Надежда села, — пишите заявление. Вот ручка, бумага. Пишите.
— Может, я сначала выслушаю, что вы мне предлагаете? — спросила Надежда, не понимая, на какую работу он хочет ее направить и куда писать заявление.
— Заявление можно адресовать и на мое имя, — объяснил Стороженко.
— А о чем же писать?
— Вам виднее, о чем.
Надежда бросила на него колючий взгляд.
— Не понимаю.
— Не понимаете? — поднялся Стороженко с посуровевшим лицом.
Эта особа уже начинала его раздражать. Перед ним сидела дочка заядлого белогвардейца, которая, скрыв свое происхождение, пролезла на завод, совершила диверсию, а теперь строит из себя невинную. Да еще так нагло! «Нет, птичка, ты уже у меня в силках!»
В том, что отец ее белогвардеец, у Стороженка сомнений не было. Этому есть неопровержимое доказательство. Вот здесь, на столе, в папке, лежит заявление паровозного машиниста, который знал отца Надежды еще до революции — одно время они вместе работали каталями на юзовских домнах — и который во время гражданской войны, к своему величайшему удивлению, встретил Михайла Шевчука, отца Надежды, в форме офицера белой армии. В заявлении подробно указано, где, когда и при каких обстоятельствах машинист его видел. Это было в июле 1920 года на станции Мелитополь, где машинист в те дни скрывался от мобилизации белых.
Заявление, хотя и было написано под нажимом Стороженка, сомнений не вызывало, так как автор его был человеком всеми уважаемым и честным. И поэтому Стороженка интересовало не столько то, кем был ее отец, сколько то, где он находится сейчас и не от него ли тянутся нити к аварии в цехе.
Он стремительно поднялся, одернул на себе военную гимнастерку, которую для солидности не снимал и в жару и которая под мышками уже чернела от пота, поправил ремни, тяжелую деревянную кобуру и грозно выпрямился перед ней.
— Скажите лучше прямо, где ваш отец?
— При чем тут отец? — проговорила Надежда. — Вы же знаете, что он погиб.
— А может, не погиб?
Надежду будто током ударило, она даже откинулась от стола.
— Не погиб, говорите?
— О! Ты, я вижу, артистка!
И чтобы долго не возиться с нею и прекратить эту ее игру в невиновность, он положил перед ней заявление, прикрыв ладонью подпись.
— Читай!
У Надежды зарябило в глазах. Прочитав, она какое-то мгновение сидела неподвижно, закрыв лицо руками, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание.
— Ну а теперь что скажешь? — наступал Стороженко.
— Ложь! — вскочив, закричала в отчаянии Надежда. — Ложь!
Неизвестно, до каких пор длился бы этот допрос, если бы в комнату не ворвались новобранцы. Они были вконец возмущены невниманием к ним Стороженка и дружно напали на него:
— Ты чего нас маринуешь?
— Так-то ты о фронте заботишься?
— Да что ему фронт?! Он с красоткой тут шуры-муры!
Надежда выскочила из комнаты, словно из пламени. В голове стоял шум, а перед глазами пестрели строчки страшного заявления. «Ложь! Ложь!» — всем своим существом протестовала она, все еще не веря, чтобы кто-нибудь в самом деле мог написать такое заявление. Она была убеждена, что все это выдумал сам Стороженко, и поэтому, как только вышла из отдела кадров, сразу же направилась к Хмелюку, в комитет комсомола.
Она не обращалась в комсомольскую организацию, когда у нее произошла авария, не просила помощи, когда ее уволили из цеха, так как сама считала себя виноватой, но честь отца была для нее священной, и за его честь она будет бороться.
На улице становилось душно как в бане. Листья на деревьях неподвижно свисали, словно вареные. Из черной кипящей тучи изредка срывались крупные капли, но, ударившись о горячий асфальт, сразу же превращались в пар.
По дорожке навстречу Надежде куда-то спешил Шафорост. Ее необычно возбужденный вид, очевидно, бросился ему в глаза, и Шафорост остановился с намерением спросить, что с нею. Но Надежда, отвернувшись от него, пробежала мимо. Теперь даже большое горе не могло бы заставить ее обратиться к нему за помощью.
Когда Надежда вошла в комитет, Микола и еще трое членов комитета, взволнованные, стояли посреди комнаты и о чем-то говорили. Увидев Надежду, они сразу же умолкли. Надежда знала, что все только что вернулись с митинга, но ей почудилось, что волнение их вызвано не проводами новобранцев, а связано с ней. И она не ошиблась: все, что раскопал Стороженко, тут уже было известно.
Микола чувствовал себя неловко. Сухо, даже несколько официально предложил ей сесть. Остальные тоже украдкой поглядывали на нее, как будто она в чем-то провинилась перед ними.
— Ты была у Стороженка? — спросил Хмелюк.
— Только от него.
— Ну, что там случилось? Говори, — срывающимся голосом произнес Хмелюк.
Надежда с возмущением рассказала про обвинение Стороженка.
— Я так и знал, — вздохнул один. — Вот страж!
— Но все же проверить нужно, — заметил другой.
— Нет, тут что-то неясно, — камешком швырнул в Надежду третий. — Ведь известно, что заявление писал не Стороженко. Его писал человек порядочный, не верить ему нет оснований.
«Писал человек порядочный»? У Надежды помутилось в глазах.
— Ты вот что скажи нам, — продолжал тот, — только честно, по-комсомольски, может, твой отец в самом деле был такой?..
— Какой? — переспросила она не своим голосом.
— Ну такой… как говорят… — Ему было тяжело вымолвить это страшное слово «белогвардеец».
Надежда похолодела. Она почувствовала, что упавшее на нее подозрение, как бацилла, уже глубоко проникло в сознание даже друзей. Ей стало страшно и в то же время невыразимо больно. Обида, пережитая ею после аварии, издевательства Стороженка — все это причинило меньше боли, чем робко высказанное сомнение товарищей.
— Подождите, — бросил Хмелюк и стал поспешно звонить в цех. Не дозвонившись, он снова попросил подождать и быстро куда-то вышел.
Надежда догадалась, что он звонил дяде. И ее обожгла страшная мысль. А если и впрямь отец чем-то запятнал себя? Может, дядя, чтобы не травмировать ее, скрывал правду? Иначе чем объяснить его упорное нежелание рассказать маме, при каких обстоятельствах погиб отец? А что означают эти его непонятные слезы, вызванные воспоминанием об отце на вечеринке?
Ожидая возвращения Хмелюка, все молчали. Молчание становилось гнетущим, почти нестерпимым. Надежда поднялась и вышла. Ее никто не остановил. Растерянная, она металась по коридору, не находя себе места. Постояла немного. С первого этажа, весело разговаривая, поднимались по ступенькам две девушки в спецовках — тоже члены комитета. Раньше обе они были с Надеждой приветливы, а сейчас, завидев ее, сразу притихли и зашушукались. Прошли мимо нее, холодно поздоровались, как с чужой, и поспешно скрылись за дверью.
Надежде стало казаться, что не только знакомые, но даже и незнакомые, проходя мимо, поглядывали на нее с подозрением. Хотелось спрятаться от всех, уйти куда глаза глядят. Она спустилась в вестибюль, и, не дожидаясь Миколы, выскочила на крыльцо.
На дворе внезапно хлынул дождь — ровный, теплый, густой. Завизжали, заметались девушки, прячась кто куда. Надежда, словно обрадовавшись этому ливню, бросилась ему навстречу. Бежала задыхаясь, жадно хватая раскрытым ртом свежий воздух. Чтобы не привлекать к себе внимания, свернула за угол и осталась стоять под дождем.
Где-то совсем близко в шум дождя вплетались знакомые голоса. О чем-то горячо спорили двое. Однако Надежда не обратила на это внимания.
В стороне, горбясь под плащом, прошел Стороженко. Старательно прикрывая папку полою, он шагал к подъезду парткома. Надежда поняла: идет докладывать о ней. Защемило сердце.
Вдруг над нею послышался голос Миколы:
— А где же она?
— Где-нибудь в коридоре, — ответили ему.
Надежда подняла голову и только теперь заметила, что невзначай оказалась под раскрытым окном комнаты, из которой только что вышла.
— Позовите ее, — попросил Хмелюк. — Только живо. Ее в партком вызывают. — И виновато добавил: — Эх, опять мне нагорело!
— За что?
— Не спрашивайте.
Неожиданно в этот разговор ворвался голос Лебедя. За шумом дождя поначалу трудно было разобрать, зачем он пришел и чего добивался, но чувствовалось, что Лебедь был чем-то возмущен.
— А вы уверены, что это поклеп на нее? — бросил кто-то иронически.
— Совершенно уверен! — решительно прозвучал голос Лебедя. — Не доверяю я Стороженку. За кого хотите меня принимайте — не доверяю!
Надежда встрепенулась. У нее было такое ощущение, словно кто-то неожиданно протянул ей руку у края пропасти и не дает упасть. Это была первая рука, дружески протянутая ей в новом горе, и это была рука Лебедя. Не ждала Надежда, чтобы сейчас, когда на нее обрушилось тяжкое обвинение, поколебавшее доверие к ней даже друзей, чтобы в эту минуту кто-то отважился так смело и горячо встать на ее защиту.
Зашумела от ветра листва. Шум совсем заглушил голоса за окном. С еще большей силой разразился ливень. Из водосточной трубы фонтаном била вода. Но уже ничто не могло залить ту теплоту, которая со словами Лебедя проникла в скованную холодом душу, и уже никакой шум не мог заглушить голоса истинного друга.
События на фронте разворачивались стремительно. Они напоминали бурю, хотя еще и далекую, но небывало грозную, которая нарастала и приближалась с неимоверной быстротой, ломая границы, меняя направление боевых операций, все глубже и глубже проникая в сердце страны.
Из сообщений Информбюро постепенно исчезали названия районов, где еще недавно кипела битва; не упоминались больше Брест, Гродно, Шяуляй, Каунас; все реже встречались Минск, Львов, Черновцы; появились новые очаги жестоких боев, вспыхнувших уже на Псковском, Смоленском, Новоград-Волынском направлениях. Враг нагло рвался к Ленинграду на севере и к Одессе на юге.
Война все острее давала себя чувствовать и далеко от фронтовой полосы. Ее жгучее дыхание все глубже пронизывало жизнь завода, снимая у некоторых пелену розового оптимизма с глаз, вмешиваясь в производственные процессы, внося коррективы даже в личные отношения.
Еще недавно Морозов скептически относился к женщинам, работающим в цехах. Но после проводов новобранцев, когда в кабинет к нему пришли жены фронтовиков с требованием поставить их к станкам, на которых работали мужья, он уже не знал, как и отблагодарить их за это. Те же обстоятельства вынудили Шафороста, который только вчера добился удаления Надежды из цеха, отменить свой приказ и поручить ей важное задание.
— Ты хоть расскажи, доченька, что там с тобой случилось? — спросила Лукинична, когда Надежда после дождя прибежала домой вся мокрая, в грязи, чтобы переодеться.
— Ничего, все в порядке, — ответила Надежда, поспешно целуя мать и сына, и снова побежала на завод.
— «Ничего, все в порядке», — повторила, вздыхая и глядя ей вслед, Лукинична. — Такая же ты, как и дядя: все намеками да отговорками…
«Такая же, как и дядя», — застрял в голове материнский упрек.
Действительно, дядя и сегодня отделался отговорками.
Вот уже она побывала у Шафороста и снова работает в цехе, но и сейчас не может постичь, что же все-таки произошло. Она понимала: ей поручили выполнять обязанности сменного инженера не только потому, что уход новобранцев внезапно освободил в цехе две инженерные должности. Видимо, это назначение было как-то связано с памятным вызовом к Стороженку. Что-то значительное произошло и в парткоме, но что именно, об этом знал только дядя.
Во время ливня, почти сразу же после того, как Стороженко направился в партком, туда прошел и Марко Иванович. Сквозь седую завесу дождя Надежда заметила, что он был необычайно возбужден, даже забыл набросить на себя плащ. Надежда побежала за ним. Кричала, звала, но он не слышал. Вскоре Стороженко выскочил из подъезда, словно его вытолкнули оттуда, а дядя еще долго оставался там. Уже и ливень утих, а он все не появлялся. Наконец вышел и сразу же заметил Надежду.
— Где ты была? — накинулся на нее Марко Иванович, как будто не она его ждала, а он ее. Но в то же время чувствовалось, что он был чем-то глубоко взволнован.
— Что произошло, дядюшка? — с тревогой уцепилась она за дядин рукав, ища в его глазах ответ на главное — на вопрос об отце.
— Ничего, дочка, все в порядке, — обнял он ее.
— Но ведь заявление? — с трепетом допытывалась Надежда.
— Пусть это тебя не волнует, — пробурчал он. — Мало что кому в голову взбредет. — И сразу же перевел разговор: — А ты вся мокрая! Кто это тебя так выкупал? Словно из Днепра вытащили. Ах ты, девчонка! А ну, марш домой! Марш, говорю! Переоденься — и немедленно в цех! — Шлепнул ее, как маленькую, и уже весело сказал: — Вот еще инженер — там ее ждут, а она тут под дождем нежится!..
Вот и все, что сказал ей дядя в ответ на мучивший ее вопрос.
Наступил вечер. Сгущалась, темнела синева чистого неба, будто забрызганного искрящимися звездами. Где-то над самым Днепром рядом с глазастой Вечерней звездой нежной сережкой золотился новорожденный и чистенький, будто только из купели, молодой месяц.
После дождя на дворе было особенно приятно — земля дышала свежей прохладой, но в цехе стояла нестерпимая духота. С наступлением темноты, когда окна и двери маскировали, цех напоминал раскаленную печь. Едкий дым тучей клубился под крышей. Краны над головой двигались, как в тумане. Близ нагревательных печей, раскаленных слитков и огнедышащего стана рабочие обливались потом.
Новый шеф и напарник Надежды — подвижный и непоседливый сухонький старичок с приветливой фамилией Добрывечер — уже чуть ноги таскал. Выдержать в таких условиях две смены да еще остаться на третью — для старика слишком тяжело. Но что он мог поделать: первая смена была его, во вторую пришлось заменить напарника, вызванного в военкомат, а в третью прислали вот эту девчушку, совсем еще неопытную в делах сменного инженера, так разве ж он мог спокойно оставить на нее цех?
Правда, начальник цеха доказывал, что она смышленая, и просил лишь часок-другой походить с нею по цеху, познакомить с обязанностями, но Добрывечер, старый специалист с большим, еще дореволюционным, стажем, никогда не полагался на чужое мнение и должен был сам проверить человека, от которого ему теперь ежедневно предстояло принимать смену. Многолетний опыт ему подсказывал: если предыдущая смена шла ровно, значит, и твоя пройдет благополучно; если же в предыдущей что-то напутали, хлопот не оберешься.
Месяц назад Добрывечера уже торжественно проводили на пенсию, но война снова вернула его в цех. Когда-то он долгое время работал на котельном заводе, стал плохо слышать, и теперь, чтобы скрыть глухоту, которой очень стеснялся, он не ждал вопросов собеседника, а говорил сам. Когда же приходилось слушать собеседника, он забегал вперед и смотрел ему не в глаза, а в рот: по губам он понимал все, что говорилось.
— Идите отдыхать, Гаврило Гнатович, — говорила ему Надежда уже не в первый раз. — Спасибо вам. Я и сама справлюсь.
— Ага, так-так, барышня, — спохватывался старик.
Когда их знакомили, он не расслышал ее имени-отчества и теперь, чтобы не обидеть молодого коллегу, дипломатично называл Надю барышней.
— Так-так, барышня, правильно. Пойдемте еще маскировку проверим.
В обязанности сменного инженера входило наблюдение за маскировкой цеха. Теперь было особенно важно не оставить ни единой щели, через которую мог бы пробиваться свет: над городом начали появляться немецкие разведчики. И неугомонный старик потянул Надежду из цеха.
На дворе уже совсем стемнело. Завод окутывался мглой. Ночь вносила в его жизнь суровость и настороженность. Там, где еще совсем недавно высоко поднималось и, казалось, достигало самого неба яркое зарево, теперь лишь кое-где тускло мигали синенькие огоньки. Глухо грохотали цеха, выступая из темноты, словно горы, в которых время от времени происходили обвалы. Предостерегающе свистели и лязгали буферами невидимые паровозы, беспрерывно передвигая в темноте вереницы платформ, истошно гудели на трассах грузовые машины, ревели тягачи. И от этого весь заводской двор с наступлением ночи походил на фронтовой плацдарм, где тайно и напряженно шла подготовка к сражению.
Проверив маскировку, вконец обессилевший Добрывечер в цех уже не вернулся. Наговорив Надежде кучу комплиментов и высказав уверенность, что смена пройдет благополучно, Добрывечер откланялся.
Еще когда они обходили цех, Надежде показалось, что их преследует чья-то тень: они остановятся — и тень притаится, они пойдут — и тень за ними. А как только старик отошел, тень сразу же выросла рядом.
— Кто здесь? — вздрогнула Надежда.
— Не пугайся, Надийка, это я, — услышала она голос Лебедя. — Подойди сюда, — позвал он тихонько, не выходя на свет тусклой синей лампочки.
— О, это ты, Аркадий! — радостно бросилась к нему Надежда.
— Тише, нас могут услышать, — предостерег Лебедь. Он схватил ее за руки, увлекая все дальше в темноту.
— Пусть слышат, мне безразлично.
— О нет, это нам может повредить, — произнес Лебедь, едва сдерживая неодолимый трепет, охвативший его от прикосновения к руке молодой женщины.
То, что она назвала его по имени и сразу так радостно кинулась к нему, снова — как вчера на берегу — затуманило его разум. Захотелось прямо тут же схватить ее в объятия и ласкать, ласкать. Но он опять превозмог это искушение: малейшая несдержанность могла все испортить. Да к тому же теперь уже скоро, может быть сегодня, его желание все равно сбудется. Только бы согласилась она пойти после работы домой вместе с ним. И именно пойти, а не поехать. Он поведет ее не через парк и не по дороге, а глухими степными тропками, где только звезды будут свидетелями их встречи.
— Как ты тут оказался? — спросила Надежда. — Ведь твоя смена уже давно кончилась.
— На совещании задержался, — скрыл он цель своего появления. — А ты не ждала?
— Никак не ждала.
Лебедь прикинулся обиженным:
— Ты, я вижу, стала совсем равнодушной, как только беда миновала.
— Ну что ты, Аркадий. Нет, нет! — горячо возражала она. И откровенно призналась: — Весь вечер искала случая повидаться. Ведь я слышала, как ты защищал меня от Стороженка. Я так тебе благодарна!..
Кто-то, проходя совсем близко от них, споткнулся. В полосе синего света выросла фигура Сашка Заречного. Отряхиваясь, он посмотрел в их сторону. Где-то близко из темноты послышался говор монтажников.
Лебедь вздохнул:
— Разве тут поговоришь!
— Ну ничего, в другой раз, — сказала Надежда.
Оглянувшись кругом, Лебедь поспешно прошептал:
— А может, после работы? Вместе пойдем домой. Хорошо? — И, уже отходя, властно и горячо добавил: — Буду ждать за проходной.
— Хорошо, — так же торопливо ответила Надежда.
В цех Надежда возвратилась заметно возбужденной. Свидание с Лебедем заронило в душу какое-то непонятное волнение. Она искренне обрадовалась неожиданной встрече с Лебедем и охотно согласилась идти с ним домой. После всего, что произошло у Стороженка, и после того, как Лебедь с такой решительностью взял ее под защиту в комитете комсомола, ей самой хотелось побыть с ним с глазу на глаз и искренно за все поблагодарить. Но таинственность, с которой они уславливались, вносила в ожидание предстоящей встречи неуловимое беспокойство.
Волнение Надежды заметили и в цехе. К ней сегодня особенно присматривались. Одни — из любопытства: мол, такая молодая — и уже руководит целым коллективом. А другие — из сочувствия. Вчерашняя история с увольнением произвела на сварщиков гнетущее впечатление, поэтому ее новое назначение было воспринято ими чуть ли не как личная победа.
— Вот что, Надийка, — отвел ее в сторону добродушный геркулес Влас Харитонович, — о нас не беспокойся.
Ему, как и многим, показалось, будто Надежда чувствует себя потому неуверенно, что осталась одна управлять цехом: ведь Добрывечер ушел, начальника цеха вызвали к Морозову, и даже Марко Иванович, воспользовавшись субботним вечером, поехал домой.
— Все будет в аккурат, — успокаивал ее Харитонович. — Видишь моих хлопцев? — кивнул он в сторону сварщиков. И по секрету сообщил: — Вахту объявили фронтовой. На рекорд смену тянем.
Оператор стана Павло Ходак воспринял беспокойство Надежды по-своему.
— Как твой Юрасик? Здоров ли? — поинтересовался он.
— Спасибо, ничего. А что же это твоего Сережу не видно? — удивилась Надежда. Мальчуган обычно и в ночную смену от отца не отходил.
— Дома хозяйничает, — ответил довольный Ходак и тихонько хмыкнул, как сын. — Уже вторую ночь один. И знаешь, кто на него повлиял?
— Кто?
— Аркадий Семенович!
— Лебедь? — Надежда почувствовала, что у нее загорелись щеки.
— О, они друзья!
— Откуда же у них такая дружба?
— А он взял шефство!
— Над Сережей?
— Над обоими! — сверкнул щербатыми зубами Ходак. — На чертежах муштрует. Понятливый, бестия! Вот бы мне такую смекалку! — похлопал он себя по стриженой голове.
С образованием Ходаку не посчастливилось. Жизнь сложилась так, что даже в начальной школе учиться пришлось мало. Но природа наградила его на редкость острым глазом и неугасимым изобретательским огоньком. За что бы ни взялся, все делал по-особенному. Даже обыкновенный болтик не мог нарезать без того, чтобы не внести чего-то нового. А в свободные минуты всегда мастерил, экспериментировал. Частенько в воскресенье возился у станка, но воплотить свои замыслы в чертеж не мог. Чертежи для него — словно ребусы. И Надежде было приятно, что Лебедь сам вызвался помочь ему в этом.
— Сейчас мы чертим одну штуку.
— Какую?
— Мощность стана хочется увеличить. Только никому об этом ни гугу! Может, еще и не выйдет.
— Обещаю.
— Нет, ты мне вот что обещай… — запинаясь, начал Ходак таинственно, и над переносицей у него сбежались два желобка. — Как бы тебе сказать… Посоветоваться хочу… О нем, о Лебеде… — Но, заметив Страшка, выскочившего в этот момент из-за рамы, замолк. — Ну ладно, в другой раз.
Экспрессивный Страшко еще издали протянул Надежде обе руки. Он споткнулся на повороте, противогаз съехал на живот, но припухшее лицо не утратило сияния — это означало, что сегодня он в хорошем настроении. Уже давно не видели таким грозу по технике безопасности, который носился по цехам сердитый и озабоченный, особенно в ночную смену.
— П-приветик, мое золотко! Приветик! П-пардон! — закашлялся он от горького дыма. Откашлявшись, уже совсем охрипшим, петушиным голосом протянул на высокой ноте: — И-идеально!
Он только что обошел другие цеха. Накричался и наругался в мартеновском, где люди от нестерпимой жары и духоты вынуждены были кое-где приоткрыть окна вопреки суровым правилам. Да и работа, по его мнению, в тех цехах шла вяло.
— А у вас, золотко, п-просто л-люкс!
Смена в самом деле выровнялась и, несмотря на духоту, набирала темп. Люди по очереди бегали в душевую, обливались водой и снова становились на рабочие места. Почин сварщиков Харитоновича, которые стали на вахту в честь заводских фронтовиков, быстро был подхвачен всеми бригадами.
Но вот дыхание войны ворвалось и в цех. Сквозь шум и грохот донесся приглушенный вой заводской сирены. Сначала ей не придали особенного значения: думали, что это обычное предостережение, которое уже не раз делалось при появлении над городом вражеских разведчиков. К ним уже привыкли, и появление их почти не влияло на жизнь завода.
Но вот с поста МПВО поступил сигнал. Пронзительно завыла сирена в самом цехе. Заглушая грохот и уханье слябинга, этот вой, как бурав, ввинчивался в мозг. А снаружи уже доносились звуки других гудков, словно там вдруг всполошились стаи чаек, которые в отчаянии заметались над своими гнездами, раздирая душу тревожным криком.
Немедленно выключили газ. Остановили механизмы. Словно кто-то оборвал осветительную линию, и тьма окутала все; только на главных узлах и в местах выхода едва поблескивали тусклые синенькие точечки.
Цех замер.
Все это произошло так внезапно, что Надежда растерялась, забыла, что теперь главное, а что второстепенное в ее обязанностях.
— Левое крыло! Левое крыло обеспечьте! — кинул начальник смены, тенью прошмыгнув мимо нее на правое крыло корпуса.
Она и сама уже заметалась на левом крыле цеха, лихорадочно вспоминая, что необходимо сделать раньше всего. Прежде, во время учебных тревог, все было ясно и понятно. Каждый знал свои обязанности, спешил на свое место, и «боевая операция» начиналась и кончалась спокойно, слаженно, даже с шутками и остротами. Но сейчас, когда объявили настоящую тревогу и где-то близко, сотрясая стены, загремели зенитки, а окна на каждый залп отзывались жалобным звоном, — в душу закрался неведомый прежде холодок, все вдруг сбилось и перепуталось.
Вокруг в полутьме причудливо метались лохматые тени. Разрастался тревожный шум:
— Кто на рубильниках?
— Куда крутишь? Вправо завинчивай!
— Пожарные! Где пожарные?!
— Компрессоры выключай!
— Сварщики, ко мне!
— А ты куда, сукин сын? Драпать?!
— Спокойно! Кто паникует?!
— Слушай мою команду!
— Ой, ногу! Ногу придавило! — бился вверху голос девушки-крановщицы.
Надежда бросалась на каждый зов, суетилась, без надобности проверяла, остановлены ли механизмы, давала какие-то советы и, понимая, что распыляется по мелочам, злилась на себя и никак не могла сообразить, что же сейчас главное.
— Выводите, выводите людей, — услышала она позади себя чей-то очень знакомый голос.
Ах, вот о чем она должна прежде всего позаботиться! И как она забыла, что в таких случаях нужно как можно быстрее вывести людей в безопасное место?!
— В траншеи! — крикнула Надежда бригадирам.
— Напомните, чтобы поосторожнее, — услышала она тот же знакомый голос.
Чувствовалось, голос принадлежал человеку, который имел право и сам давать распоряжения, однако намеренно не вмешивался в обязанности Надежды, чтобы не уронить ее авторитета, и только потихоньку подсказывал. Кто это — сейчас, когда каждая минута дорога, — разглядывать было некогда.
— По очереди! Спокойно! Сохраняйте порядок! — уже решительно приказала Надежда. — Да осторожнее в проходах! — сразу же предостерегла она и невольно взглянула в ту сторону.
Взглянула — и ужаснулась: прямо на дороге, где должны проходить люди, в узком пространстве между печами лежал горячий слиток. Он уже покрылся темно-синей пленкой, не светился и, как злобно затаившийся хищник, только тихонько потрескивал в полутьме чуть заметными искорками. Как он очутился здесь, кто его кинул — может, сорвался с крюка, когда выключали ток, или такелажники забыли в суете, — Надежда не знала. Но она тотчас же представила себе, что произойдет, когда в этот проход ринутся люди. Достаточно малейшего толчка — и увечья не избежать.
— Кран давайте! — бросилась она к слитку, хорошо понимая, что без крана его с места ничем не сдвинешь. — Кран! — снова закричала она в отчаянии и в тот же миг сообразила, что ее требование напрасно: тока не было, а без него механизмы мертвы.
Прибежали такелажники. Беспомощно суетились они возле горячего чудовища, кричали, бранились, а из глубины цеха все ближе и ближе нарастал шум. В проход уже хлынули люди, и теперь их ничем нельзя было остановить.
— Расступитесь, хлопцы! — вдруг словно из-под земли вырос огромный Влас Харитонович с длинным обрубком рельса. — Да расступитесь же, говорю, — казалось, молил, а не требовал он и держался с таким спокойствием, будто тут ничего страшного и не произошло, а так себе, пустяк какой-то.
— Куда ты? Сдурел? Сгоришь! — уцепились за него сразу трое, чтобы оттолкнуть от слитка.
— Вот еще, ей-богу! — тряхнул он легонько плечами, как стряхивают с себя в лесу сухие листья, приставшие к одежде, — но все трое полетели от него в разные стороны.
— Ну, говорил же вам, отойдите, — словно извиняясь, произнес бывший каталь. И, прикрыв лицо полой спецовки, чтобы не обжечься, поддел рельсом слиток.
Слиток поддался не сразу. Дважды приподнимал его и дважды, переводя дух, отступал каталь. И только в третий раз огромный стальной брус удалось отодвинуть в сторону.
— Тю! Тю! Ого! Вот это двигатель! — восклицали такелажники.
— Стосильный!
— Куда там!
— Вот спасибочки, Харитонович! Магарыч с нас!
— Да разве ему с такими слитками забавляться! Ему на сцене с Поддубным бороться! — слышались одобрительные возгласы.
И не подозревали такелажники, что когда-то в Донбассе каталь Харитонович даже знаменитого богатыря Ивана Поддубного, которого никто в мире не мог одолеть, так сжал своими узловатыми клешнями, что тот ему и в самом деле магарыч поставил. Да еще и не какой-нибудь!
Цех обезлюдел. Пусто и жутко стало, как в могиле. Затих завод. Замолчали и зенитки вокруг. Только за Днепром беспрерывно трещало, бухало, и оттуда доносился назойливый гул, словно отгоняли шмелей, которые то отлетали, то снова и снова возвращались.
— К Днепрогэсу рвется, подлец, — определил Павло Ходак.
Замер, притаился город. Настороженно молчали и другие заводы. Лишь один «Коммунар» густым хрипловатым басом, как филин в далеких плавнях, все еще тянул свое тревожное «гу… гу… гу…» да по радио кто-то без устали оповещал: «Воздушная тревога!.. Воздушная тревога!.. Над городом вражеские самолеты!..»
Духота медленно рассеивалась. Над печами поднималась горячая гарь. От внезапно остановленных механизмов тянуло перегоревшим маслом. Остро ударял в нос запах тлеющего провода.
Надежда сразу же, как только вывела людей, кинулась вместе с дежурными осматривать рабочие места.
— Вот теперь можно приняться и за проверку! — опять, но уже громко раздался в пустом помещении цеха тот же знакомый голос, и в синей полосе света показалась белая фигура. Коротенькие усы, широкие брови, непокрытая голова даже в полутьме светились такой белизной, словно были присыпаны мукой.
— Вот кого нельзя выпускать во двор, — успел шепнуть Надежде Ходак.
— Почему?
— Чтобы не демаскировал.
Но Надежда уже с радостью шла навстречу белому человеку и сразу почувствовала себя увереннее в этой жуткой пустоте замершего цеха. Только один раз встречалась она с этим инженером, да и то уже давно, более трех лет назад, и, собственно, ничего особенного он ей не сделал, но чувство признательности к нему жило и поныне.
Это случилось во время памятного ремонта мартеновской печи, когда резкие и насмешливые печники не повиновались ей, поддразнивая, называя балериной. И когда Надежду, уже охваченную пламенем и потерявшую сознание, вытащили из камеры, первым, кого она увидела, придя в себя, был этот человек. Он склонился над нею, и его лицо показалось тогда особенно белым, удивительно контрастировавшим с темными-темными глазами, которые были полны такой тревоги, будто в опасности находилась его собственная дочь. Помнится, он и назвал ее именно так, как обычно звал дядя: «Вон ты какая, дочка!» Схватил было ее на руки, чтобы отнести в медпункт, но она, почувствовав себя лучше, решительно запротестовала. Даже упросила никому не рассказывать про этот случай, чтобы не поставить под удар печников, которые теперь и без того готовы были чуть не голыми броситься в горячую камеру. Вот, собственно, и вся услуга этого белоголового инженера — тогда уже известного сталевара, не имевшего никакого отношения к ремонту печи и совсем случайно оказавшегося свидетелем ее спора с печниками. Но тревога, замеченная Надеждой в темных глазах, готовность помочь, даже эта его фраза: «Вон ты какая, дочка!» — в которой прозвучало и одобрение и чуть ли не восхищение ее поступком, — все это и доныне сохранилось в ее памяти и сердце.
— Товарищ Жадан… Иван Кондратович, — заволновалась Надежда, — как это вы к нам забрели?
— Боялся, как бы опять кто-нибудь вниз головой в печь не кинулся, — отделался он шуткой.
— Спасибо.
— Ну, как у вас тут? Скучновато, наверное?
— Жутко, — призналась Надежда.
— На первых порах это не удивительно. Привыкнете, Надежда… кажется, Михайловна? — сказал он, затаптывая кусок тлеющего провода. — Смотрите вот — пустяк, а страху нагнал: думал, что вся проводка горит.
— В суете, наверное, кто-нибудь на горячий слиток швырнул, — определила Надежда и сконфузилась, что не первая это заметила.
— Суета, как говорят, — мать аварии, — как бы между прочим проронил Жадан.
Надежда насторожилась. Ей показалось, что эти слова он произнес не случайно. У вдумчивых людей упрек нередко принимает форму намеков и наводящих советов, которые даются как бы между прочим. Тупого и бранью не проймешь, а чуткого даже едва уловимый намек прожигает насквозь. Сообразив, что Жадан видел все — видел, как она растерялась и засуетилась среди бригад, забыв, с чего ей следует начать, Надежда смутилась. «Что же он теперь подумает обо мне? И какой же из меня руководитель после этого?» — корила она себя, пытаясь в то же время отгадать, зачем он оказался здесь. Дежурный по заводу? Конечно, он мог быть и дежурным. Жадана уважали не только как производственника. Его не раз избирали в состав парткома, депутатом горсовета. Именно из таких людей состоял штаб ответственных дежурных. Но сегодня дежурит Шафорост. Почему же тогда Жадан здесь?
Вместе они осмотрели рабочие места. Проверили рубильники, компрессоры, противопожарные средства. Жадан ко всему приглядывался внимательно, и от этого чувство настороженности у Надежды все возрастало.
— Кто дежурный? — послышался голос Морозова. На переходном мостике показалась его небольшая сутуловатая фигура с фонариком.
Надежда подтянулась и приготовилась докладывать по-военному, но в это время вперед выступил Жадан:
— Тут все в порядке, Степан Лукьянович.
— А, и ты тут, Кондратович! — повеселел Морозов, — А я думал — дома банишься. Мы же сегодня с тобой, кажется, банный день объявили?
— Банька получилась, как видишь, горячая.
— Да, горячая. С припаркой устроил, стервятник, — угрюмо заметил Морозов и добавил: — Только что предупредили: надвигается новая волна. Это, — кивнул он в сторону далекого гула моторов, — пока лишь зондаж.
Они отошли в сторону, о чем-то посовещались и поспешно направились в листопрокатный. Надежда заметила, что Жадан с директором держится просто и уверенно, как равный.
После некоторого затишья где-то за Днепром снова вспыхнул огонь зениток. Загрохало на Хортице, около мостов, и сразу же отозвалось со стороны Днепрогэса. Все отчетливее нарастал подвывающий гул моторов.
Вдруг стены содрогнулись от залпов расположенных вблизи батарей. Громким грохотом отозвались окраины. Сплошными грозовыми разрядами затрещало, загремело над городом. Где-то уже ощутимо тряхнуло, и земля заколебалась, словно от глубинных вулканических толчков.
Надежда прижалась к стене. Рядом на пороге притаился Павло Ходак. Да ничего другого им и не оставалось делать. Покинуть цех и спрятаться в бомбоубежище они не имели права: дежурные были обязаны и под огнем оставаться в цехе. И когда снова, теперь уже близко, ухнуло, Надежда испуганно оглянулась: ей почудилось, будто рядом что-то обрушилось.
— Не пугайтесь, это еще далеко, — коснулся ее локтя Жадан.
Надежда с удивлением обернулась в его сторону: она не слышала, как он подошел.
— Вы опять к нам?
— У вас веселее, — попытался он пошутить. — Ишь какой фейерверк, — кивнул он вверх, где сновали, переплетались лучи прожекторов и распускались красные букеты.
Однако участившиеся взрывы быстро погасили всякое желание шутить. Со стороны плотины вдруг что-то словно обвалилось, а вот уже и над самой головой послышался нарастающий пронзительный вой. Жадан оттолкнул Надежду и Ходака от двери, крикнув:
— Ложись!
За стеною с грохотом треснула площадка. По косяку двери полоснуло осколками. Пахнуло удушливым пороховым газом.
Надежда тотчас же выскочила, чтобы посмотреть, не горит ли что. Жадан крикнул: «Назад!» Однако это предостережение сейчас показалось ей странным: в эту минуту ни бомбежка, ни разрывы зенитных снарядов над головой не вызывали у нее чувства страха, который сковал ее, когда впервые заревела цеховая сирена. Но когда вдали вспыхнуло пламя и Жадан встревоженно определил: «На шестой бросает», у Надежды будто что-то оборвалось внутри. «Шестым» называли центральную часть нового города, примыкающего к плотине. Это название было дано во время строительства, когда на пустынном берегу стоял обыкновенный барачный поселок под номером шесть. Сейчас на шестом жили заводские рабочие, там жила и Надежда.
— Юрасик! Мой Юрасик! — заметалась она, и уже ничто не существовало для нее, кроме ребенка.
А гроза над городом все разрасталась. Небо пылало кровавым заревом. С тех пор как текут воды днепровские, оно впервые так люто, такими беспощадными смертоносными молниями обрушилось на землю, и никогда еще доныне запорожская земля не отвечала ему таким невиданным огненным шквалом. Словно на исполинских мечах схватились земля и небо. И померкли звезды от блеска этих мечей, и потонули они в кипении кровавых вспышек.
— Вот пакостные бабы, а! — возмущался Марко Иванович и, как никогда еще, проклинал весь женский род, особенно свою лукавую Марью.
Да и было за что гневаться: это все она, Евино зелье, повинна в том, что боевая тревога застала его не в цехе на посту обер-мастера, а в постели, как Адама-грешника.
С самого начала войны Марко Иванович не ночевал дома. Днем еще иногда наведывался, да и то мимоходом, когда бывал в штабе или в горкоме. Заскочит, бывало, на минутку, спросит, живы ли, здоровы, получку отдаст — и снова скорей на завод. Сначала заботливая жена кроткой голубкой ворковала вокруг него, сокрушалась о здоровье, упрашивала хоть часок отдохнуть, чтобы не свалился. А потом уже и ворчать начала: «Да что же это за напасть, трясця его матери, все на завод да на завод, а дома когда же? Какой же это дом без хозяина? Хотя бы разочек в неделю с детьми побыл — отвыкли уже, распустились без отца, мать совсем перестали слушаться». И журила, и корила, и на чувствительных струнах играла, но ничем не могла пронять упрямого мужа.
И вот как-то к вечеру случилось такое, чего и не ждал Марко Иванович. Он стоял на площадке в кругу мастеров, тоже забывших, когда ночевали дома, и их, как на грех, потянуло на шутки.
— Ну, мужички, может, кому попариться захотелось?
— А что ж! В самый бы, раз! Вечер субботний! — оживившись, заговорили мастера.
— А то, я вижу, некоторым уже и днем молодица снится.
— Кому молодица, а кому и вдовица! — охотно поддержали они шутливый разговор, по которому уже соскучились.
— Признаться, братки, — открылся один, — я уже и позабыл, какая у меня жинка.
— Гляди, чтобы она тебе ухватом о себе не напомнила! — поддел его Марко Иванович.
Но тот пустил в ответ шпильку:
— Пока моя соберется, твоя уже сюда несется. Смотри в оба, Марко Иванович!
И в самом деле, из-за кустов скверика стремительной походкой приближалась его Марья. Поразился Марко Иванович: с чего бы это она? Да еще и вырядилась, как в гости. Яркая шелковая кофта с тугим перехватом в талии, длинная широкая юбка — Марья всегда придерживалась своей, задонской моды — придавали ее дородной фигуре пышность, а красный платок хорошо сочетался с румянцем на красивом ее лице.
— Вот это женщина! Огонь! — подмигивали и добродушно посмеивались мастера.
— И нрав казачий!
— Козырь-баба!
— Это не то, что твоя, трухлявенькая, — сыпали и по Чистогорову.
— Эге ж, пока еще ничего себе, — усмехнулся Марко Иванович и поглаживал усы, пытаясь за шуткой скрыть свое смущение, неловкость и какое-то беспокойство от неожиданного появления жены.
«И что бы это значило?» — удивлялся он про себя. Никогда и ничего в жизни не боялся: ни гнева начальства, ни стычек с врагами — а ему за его долгую жизнь приходилось сталкиваться и с жандармами; и с немцами, и с деникинцами, и с махновцами, — не раз глядел он смерти в глаза, однако никогда не терял присутствия духа и хладнокровия, а тут внезапное и столь загадочное появление жены вдруг бросило в холод.
— Тьфу, Евино зелье! — плюнул он с досады.
— Чего ты плюешься? На кого плюешься? — будто просчитав его мысли, еще издали бросила Марья. И, упершись руками в бока, она обвела глазами мастеров. — А вы чего зубы скалите? Так-то вы работаете, не разгибая спины?!
Она застала их за пустой и беззаботной болтовней — это ли не подходящая зацепка прямо с ходу перейти в наступление.
— Ах вы ж окаянные! — повысила она голос — Там сердешные бабоньки убиваются, думают, что их мужья совсем погорбатели от непосильной работы. Воду греют, ждут не дождутся, чтобы хоть грязь с них отмыть, а они тут лясы точат! Ах вы требуха вонючая! Да к вам уже подойти близко нельзя! От вас несет, как…
Марья всегда была остра на язык, а сейчас и подавно перестала стесняться, как будто нарочно подбирала ядреные словечки, чтобы пронять загрубевшие мужские души.
— Ну довольно, довольна, — засопел Марко Иванович, виновато усмехаясь. — Вот накликал на себя беду.
— Погоди, погоди, Марья, — желая защитить друга, вмешался Чистогоров. — Говоришь, мы завшивели? Какой же вы, женщины, отсталый народ. Старым режимом живете. А ну-ка, пойдем со мной на экскурсию. Да у нас в каждом цехе такие душевые, что батенька мой! Царская баня таких не видывала!
— Куда уж там! — поддержали его и остальные, думая, очевидно, что этим окончательно убедят упрямую женщину.
Но Марья была не из тех, кто легко сдается.
— Ах ты болтун лысый! Сознательный, значит? Насчет душа и бани ты сознательный! А к жене своей у тебя есть сознательность? Или ты уже позабыл, как род продолжают?!
— Тьфу, бестия, — прыснул вместе со всеми и Марко Иванович. — Хоть бы детей постыдилась, — кивнул он в сторону Надежды, которая только было разогналась к нему, но, услышав такие речи, сконфуженно повернула назад.
— Не маленькая! Сама знает, что к чему! — во все стороны отстреливалась Марья.
— Ну, уважь, Марко Иванович! Уважь жинку, а то и в самом деле ванна выстынет, — дружно заговорили мастера. И в этом их возгласе слышалось не только одобрение женской заботы, но желание и самим наведаться домой, чтобы наконец по-человечески вымыться.
— А ничему бы и не так? Непременно нужно побывать дома, — бросил подоспевший кстати Морозов. Он еще издали уловил смысл оживленного разговора. — Я сегодня тоже выписал себе разрешение на банный день. — И, лукаво прищурившись, добавил: — А то еще, того и гляди, жена бросит. Идите, идите, — уже решительным тоном сказал Морозов. — Кто свободен от дежурства — домой. Сегодня всем можно.
Конечно, упрямый Марко Иванович вряд ли так скоро послушался бы директорского распоряжения. Куда это годится — плестись на поводу у жены? Срамота одна! Но женская сообразительность Марьи и тут помогла.
— Эх, Степан Лукьянович, — страдальчески воздела Марья к небу очи, — Да разве у них семья на уме? Совсем одичали. Моего вон гость дома ждет, а ему словно и дела нет.
— Гость? — удивился Марко Иванович. — Почему же ты сразу не сказала? — И он уже смелее улыбнулся товарищам. — Так вот чего ты сегодня так вырядилась!..
— А ты небось подумал, что я к тебе без причины прибежала? Как бы не так! Делать, что ли, мне нечего?
— Ну, Марко Иванович, тогда не мешкай! — зашумели вокруг.
— Да смотри и за нас не забудь чарку опрокинуть! — кричали ему вдогонку.
Когда добрались домой и вошли в комнату, Марко Иванович огляделся.
— А где же твой гость?
— А ты-то кто? — бросила на мужа лукавый взгляд Марья. — Разве ты не гость у меня? Гость, да еще не какой-нибудь, а самый желанный и дорогой. А ну-ка снимай с себя манатки — и мыться! Да побыстрее, пока вода не остыла! Да побриться надо сначала, а то в такой бороде и насекомым не мудрено завестись, — уже властно командовала она бывалым командиром.
Но кому бы не захотелось капитулировать перед такой властью и после стольких напряженных дней в пыли и грязи вымыться в теплой ванне? Кто бы отказался после многих бессонных ночей и мытарств в душной цеховой конторке растянуться наконец в домашней постели, где все белое, чистое, пахнет свежестью и похрустывает крахмалом?
Но недолго довелось ему наслаждаться прелестями домашнего уюта. Ударили зенитки. По реву гудков и сирен Марко Иванович понял, что городу угрожает большой воздушный налет. Его словно выбросило из кровати. И, второпях обуваясь, он уже не скрывал досады и раздражения:
— И приспичило же тебе с этим мытьем!
Женщина в испуге металась по комнате и не знала, за что ей хвататься: включать ли свет или занавешивать окна. И все же не могла удержаться, чтобы не ответить на незаслуженный упрек мужа:
— Не мне приспичило, а тем швабам летать сюда приспичило!
— Вот лукавое зелье! — бранил Марко Иванович жену, торопясь на завод, спотыкаясь и вздрагивая то и дело от бешеного треска, доносившегося со всех сторон охваченного пламенем неба. — Недаром же говорят, что баба и родом из ада.
Воздушное нападение длилось почти всю ночь. Только на рассвете удалось возобновить работу в цехах. И никогда еще у Марка Ивановича не было столько хлопот с остывшими печами. А тут, как нарочно, женщины снова напомнили о себе и прибавили ему забот. Из города прибежал возбужденный, вспотевший мальчуган — сын Крихточки. Телефонная связь с городом была повреждена, и его прислали сюда в качестве связного.
— Дядя Марко! Дядя Марко! — едва переводя дух, таинственно зашептал малыш. — Шпионов поймали!
— Шпионов?
— Настоящих шпионов!
— Где?
— Возле нашего дома.
— Много?
— Двоих!
— Кто же их поймал?
— Женские посты! — впопыхах рассказывал мальчуган и похвастал: — И все это мама и тетя Килина! Вон какие! — И, сообразив, что у него есть чем и дядю порадовать, воскликнул: — А ваша тетя Марья! Если б не она, то ни за что не одолели бы!
«Пикантно», — размышлял Марко Иванович, поспешно усаживаясь в газик.
Принесенное известие сомнения не вызвало. В народе носились слухи о немецких лазутчиках, которых ловили то тут, то там, и задерживали их чаще всего люди гражданские. Особенное распространение имели такие слухи среди женщин. Количество выловленных диверсантов в их рассказах нередко приобретало фантастические размеры. Горячие запорожчанки после налета и вызванных бомбежкой разрушений стали не только осторожными и бдительными, но и злыми, как осы, и горе было диверсанту, попавшему в их руки.
Когда Марко Иванович примчался на свою улицу, около дома, где жила Надежда, уже бурлил народ. В самой гуще толпы вертелся милиционер, пытаясь протолкнуться к подъезду, но женщины его не пускали. Они ждали более надежных рук, в которые можно было бы передать пойманных чужаков, а именно — рук Марка Ивановича, его они знали не только как бывалого воина, но и как командира истребительных батальонов. И перед ним все почтительно расступились.
— Ну, так что здесь почем? — шутливо начал Марко Иванович.
Вперед выкатилась кругленькая Крихточка и, то и дело подпрыгивая, затрещала:
— Ох, трясця вашей матери, так вы еще шутить? Поразвешивали уши, и милиция ворон ловит, а тут пускай диверсанты безнаказанно орудуют? Разве ж это порядок? Да если бы не мы, так тут уже давно бы все дымом покрылось.
Тут она чувствовала себя в своей сфере и, не желая уступать другим приоритета бдительности, оглушала всех своей трескотней, то и дело сбиваясь на командирский тон.
Долговязая Килина Макаровна, словно комиссар, стояла рядом; она возвышалась над всеми, как мачта, и, казалось, поглядывала на окружающих свысока, горделиво поводя своим орлиным носом.
— Погоди, погоди, кума. — Марко Иванович тоже называл Крихточку кумой. — Где же вы их поймали?
— Да на столбах, трясця им в глотку! Линию обрывали, паршивцы, печенки бы им поотрывало!
— А документы какие-нибудь у них есть? — уже перешел он на серьезный топ.
— Никаких документов! То-то и оно!
— А разговаривают они по-нашему или как?
— «Капут», чирикают. «Капут, Ганс!» — зашумели все вокруг.
— Это такие пройдохи, — загудела Килина Макаровна, — они все уже знают. Даже имя нашего директора заучили.
— Ну, тогда показывайте, где они.
— В подвале прохлаждаются.
Сопровождаемый, словно гоготом гусей, беспрерывными восклицаниями и напутствиями, Марко Иванович спустился в подвал. И только он открыл дверь, как к нему, чуть не плача, до смерти перепуганные, в изодранных рубашках — видно, здесь не обошлось без жарких женских объятий — бросились два паренька.
— Марко Иванович! Да что же это такое? Мы по приказу Морозова… линию починяем, а они…
Получился конфуз. После налета телефонные линии действительно были во многих местах повреждены. Городское бюро ремонта не успевало справляться с повреждениями. Морозова, естественно, очень волновала проблема связи с Днепрогэсом, поэтому он велел выслать на линию своих монтеров. А ребята, напуганные бомбежкой, впопыхах выскочили с завода, забыв свои ночные пропуска. Да еще, как на грех, черт их попутал подразнить женщин, подкравшихся в темноте к столбам. «Ой, сейчас капут нам, Фриц! Капут, Ганс!» — кричали они, делая вид, что испугались. После этих словечек они вряд ли помнили, как их стащили со столба, заперли в подвал, да еще и тумаков хороших надавали.
— Вот морока, побесились бабы, — сердился Марко Иванович, докладывая об этом Морозову.
Но Морозова этот случай рассмешил до слез.
— Хвалю женщин! Ей-ей, молодцы! Вот это хватка! А наши «гансы», — обратился он к монтерам, — пусть не будут такими растяпами. — И еще звонче расхохотался: — Ай да запорожчанки!
В минуты опасности любовь к самому близкому, самому родному особенно обостряется. Надежда приехала с завода как раз в разгар стычки женщин с «чужаками», но даже не остановилась возле них. В мыслях у нее был только Юрасик. Всем своим существом стремилась она к нему, своему малышу — ведь он, бедненький, наверное, пережил столько страха ночью, что и сейчас еще плачет и зовет свою маму.
Василь больше не писал. Письма, которые она посылала ему ежедневно, а иногда и по два на день, оставались без ответа. Неизвестность пугала ее. И это вызывало еще большую тревогу о сыне.
Она нашла Юрасика в подвале дома — в бомбоубежище, заставленном колясками, раскладушками, пропитанном запахом пеленок, — схватила, сонного, на руки, перенесла в комнату, уложила на кровать и, не раздеваясь, крепко прижимая к себе ребенка, так и уснула.
А когда проснулась, мать со слезами поведала ей о горе, причиненном городу. Кроме кинотеатра в соседнем квартале разрушен жилой дом. Много людей покалечило, трое детей сгорело. В гавани затоплено судно.
Надежда слушала печальный рассказ матери и все крепче прижимала к себе сына, будто хотела укрыть его от этих ужасов.
— А больше всего на плотину кидал. По Днепрогэсу метил, проклятый, — вздыхала Лукинична. — Даже стены шатались. Да, к счастью, все мимо: то в воду, то на набережную.
— На набережную? — вздрогнула Надежда и стала торопливо одеваться.
— Куда это ты? — с удивлением посмотрела на нее мать. — Ведь тебе в ночную.
— Нужно, мама. На завод мне нужно. До смены я еще заскочу домой.
С каким-то тревожным чувством направилась она к берегу. Еще издали заметила черные, обгоревшие ребра каркаса вчера еще красивого ажурного речного вокзала. Вдоль зеленой набережной зияли огромные, ужасающие воронки. Из одной такой воронки, как безумная русалка, распустив длинные обгоревшие волосы, причудливо поднялась вверх корнями и так и застыла перерубленная надвое молодая акация.
У Надежды захватило дыхание. Спотыкаясь об искалеченные ветки, через поваленные стволы молодых деревьев, словно через трупы, бежала она к своему тополю. Красивое стройное дерево, казалось, еще выше вытянулось над глубокой черной воронкой и тоскливым шелестом будто жаловалась Надежде. Его тоже не миновала беда: словно кто-то злобно вогнал в дерево раскаленный топор и рассек ствол до самой сердцевины.
Надежда ужаснулась. Невыразимая боль пронзила сердце.
И только кроткий седой горбун — «король цветов» — несколько развеял ее печаль. Придя на завод, Надежда сразу же разыскала его. Неугомонный садовник в это время возился в скверике, озабоченно зачищая кору на деревьях, тоже поврежденных осколками. Когда Надежда рассказала ему о раненом дереве и попросила совета, у старика повлажнели глаза.
— А ты чья же будешь, красавица? — ласково поздоровавшись, снял он шапку. И хотя старик уже не раз видел ее, отвечал приветливо на ее поклоны и, по своему обыкновению, дружелюбно спрашивал: «Как поживаете?» — он только теперь поинтересовался, кто же она такая.
У старого садовника был свой взгляд на жизнь, и достоинства человеческой души он оценивал по отношению человека к растению. «Кто на своем веку посадил хоть одно деревцо, тот уже не напрасно землю топчет». Поэтому каждый, кто ухаживал за растениями, естественно, вызывал у старика особую симпатию. А эта, вишь, не только ухаживала за тополем, но еще и так убивалась о нем.
— Покалечило, говоришь? Вот фараоны! — сказал он, и гневные морщины сошлись на его старческом обветренном лице. — Сколько горя людям причинили! Какую, беду принесли!
И снова ласково обратился к Наде:
— А сколько же лет твоему дереву?
— Шестой год, дедушка.
— Молодое еще. Значит, выживет, не горюй. Молодость все переборет. Возьми, красавица, навозцу из-под коровы, только свеженького, замеси его с глинкой, как тесто, и замажь. Оно и затянется. За лето все подживет. Только кору вокруг раны поначалу обрезать нужно. Пойдем покажу. Видишь, вон человек зачищает? Тоже, хвала ему, сам когда-то посадил. Пойдем, пойдем, милая.
Под раскидистым осокорем, ползая на коленях, какой-то человек тщательно зачищал ножом изодранную кору. По приметным мучнисто-белым усам Надежда с удивлением узнала в нем Жадана. А тот был так поглощен и озабочен лечением раненого дерева, что никого вокруг не замечал.
Старичок, подойдя к нему, ласково бормотал, что вот, мол, человек, сразу видать, душевность имеет, сам посадил, сам выпестовал и в беде свое дерево не бросил, никому не передоверяет. Вдруг он смолк, а потом неистово накинулся на Жадана:
— Ой, что же это ты делаешь, анафема? Ай-я-яй, да разве ж так зачищают? Сколько живой коры обчекрыжил, а? Дай-ка сюда! — Выхватив у него нож и согнувшись возле ободранного ствола, продолжал ворчать: — Вот недотепа, ай-я-яй! А чтоб у тебя самого руки поотсыхали! Да разве ж ты садовник после этого? Ты ж душегуб! А еще партийное начальство…
Жадан, конфузясь, как мальчишка, топтался возле него, почесывая затылок, обзывал себя балбесом, неловко извинялся и заверял, что в дальнейшем будет внимательнее. Заметив Надежду, он слегка покраснел, при этом белизна его усов и бровей стала еще резче.
— Простите хоть вы, — виновато улыбнулся он, — простите своему недотепе — партийному начальству.
Надежда тоже смутилась и покраснела. Только теперь она поняла, почему он ночью, во время бомбежки, вдруг появился в цехе, — и ей стало неловко, что до сих пор не знала о его назначении парторгом завода.
— А что вас привело сюда, к этому «королю цветов»? — поинтересовался Жадан.
Надежда рассказала. Рассказала, как когда-то выходила она с молодежью озеленять набережную и как они вдвоем с Василем посадили тополь, не скрыла от Жадана и своих чувств, связанных с этим деревцом, и своей за него тревоги. Застыдившись, Надежда сказала:
— Только не смейтесь, Иван Кондратович, это не предрассудки.
Но Жадан и не собирался смеяться. Он шел рядом с ней, задумчивый и опечаленный.
— Предрассудки, говорите? — промолвил Жадан. — Возможно… Но вот тот осокорь мы тоже посадили на счастье: жена, дочка и я.
И, помолчав, добавил:
— А сейчас дома, как на похоронах.
Вечером, перед сменой, Надежда снова пришла на берег. Осторожно, будто живому существу, перевязывала она тополю рану. Перевязывала и с неодолимой тревогой думала о Василе. Потом заботливо окопала дерево, полила днепровской водой, умоляя судьбу, чтобы эта ужасная ночь больше не повторилась.
Но не только Надежде, всем хотелось, чтобы ужасы минувшей ночи никогда не возвратились. Хотелось верить, что тучи войны будут навсегда отогнаны от Днепра и смертоносные грузы никогда больше не коснутся берегов Запорожья своей разрушительной силой.
Запорожье… Еще во времена седой древности эта часть Украины, рожденная бурями, обильно политая кровью, овеянная славой беспримерных подвигов, колола глаза иноземцам-захватчикам, дразнила их и доводила до бешенства. Легендарная Запорожская Сечь на протяжении столетий, как неприступная крепость, преграждала путь разбойничьим набегам — и татарских ханов, и турецких султанов, и польской шляхты.
Но еще большей славой покрыло себя Запорожье в наше время. Раскрепощенный разум человека превратил берега Днепра в новую, небывало могущественную крепость. На стремнинах и кручах бывшей Сечи поднялась мощная гидростанция — Днепрогэс, вырос величайший в Европе богатырь металлургии «Запорожсталь», огромными корпусами протянулись уникальные заводы. И эта нарастающая мощь нового Запорожья не давала покоя хищникам за рубежом.
На стратегической карте берлинских правителей Запорожье было очерчено двойным кругом с нацеленной на него заостренной черной стрелой. Уничтожению этого объекта индустрии ставка Гитлера придавала первостепенное значение, и фюрер лично руководил подготовкой к жестокому нападению.
На город были брошены отборные воздушные части. За первым массированным налетом последовал второй, еще более разрушительный, за вторым — третий, четвертый…
И потянулись над Запорожьем жуткие грохочущие ночи, иссеченные молниями взрывов и озаренные кровавым заревом пожаров. С вечера и до утра беспрестанно, и с каждым разом все более грозно, пылало и гремело небо, стонала и сотрясалась земля.
— Да-а, батенька мой, — съежившись в траншее и поглядывая на огненное небо, горько вздохнул Чистогоров.
— Эге ж, — сердито отозвался Марко Иванович. На этот раз бомбежка застала их обоих на заводе и загнала в траншею.
Надежда присела возле дяди. После первого налета, как только начинала выть сирена, он прежде всего разыскивал ее и больше уже не отпускал от себя. При вспышках взрывов Надежда заметила, как сгребал он в пригоршню свои усы и каким гневом загорались его глаза, а по маловыразительным, но уже знакомым ей словечкам «да-а», «эге ж» поняла, что старые друзья что-то задумали.
— Я согласен, Марко, — ответил Чистогоров на короткое «эге ж». — Пойду с хлопцами погомоню. А ты тут со своими.
— Погомони, Михей, — уже вслед ему бросил Марко Иванович. — А то куда это годится, прячемся, как суслики.
И повернулся к сварщикам, вдруг притихшим в траншее и насторожившимся.
— А вы думаете, хлопцы? До каких же пор иродовы швабы страхом нас к земле пригибать будут? Наши там бьются, кровь льют, металла ждут, а мы тут в канавах смердим. Разве не так говорю?
— Так! Так! — загудели вокруг.
— Правильно говоришь, Марко Иванович!
— А как же! А то и в самом деле как суслики!
— Какие там суслики — хорьки вонючие! — нарочно, как и Марко Иванович, приперчил кто-то, чтобы сильнее пронять.
— Надо за дело приниматься!
— Да как же ты примешься, когда он бомбит, сволочь?!
— А на фронте разве не бомбит?!
— Теперь и тут фронт! — пытался кто-то перекричать всех.
— Говори, Марко Иванович! Говори!..
И траншея сразу ожила, зашевелилась, загудела. Откуда-то появился Жадан, и Надежда удивилась: еще совсем недавно он доказывал, что во время налета главная обязанность каждого руководителя как можно быстрее вывести своих людей в безопасное место, а сейчас сам ухватился за идею Марка Ивановича и горячо призывал продолжать работу в цехах под обстрелом.
Эта идея из траншеи сварщиков быстро перекинулась в соседнюю — к прокатчикам, оттуда — в убежища мартеновцев, доменщиков, железнодорожников. И скоро весь огромный заводской двор, изрытый канавами и убежищами, загудел, забурлил, выливаясь в бесконечную цепь бурных собраний, проходивших под бешеной трескотней разрывов, при вспышках страшных кровавых отблесков, поражая своей необычностью.
На следующую ночь Запорожье подверглось еще более массированному налету.
Вражеские самолеты шли на город волна за волной. Главные удары направлялись по важнейшим объектам — Днепрогэсу, вокзалам, «Запорожстали». Сотрясалась, дрожала вся территория завода. До самого утра трещало и полыхало небо. Однако в цехах работа не прекращалась. На этот раз был отменен сигнал боевой тревоги. Завод был объявлен фронтом — и уже никто, даже под беспощадным обстрелом, не бросал своего рабочего места, каждый относился к своим обязанностям, как боец передовой линии.
С Миколы Хмелюка этот новый, фронтовой этап в заводской жизни словно снял тяжелый недуг. До сих пор Микола тяготился тем, что он, молодой и здоровый человек, вынужден оставаться на заводе. Всякий раз, когда отправлялась очередная партия новобранцев — таких же, как он, комсомольцев, — ему стыдно было смотреть им в глаза. Казалось позорным быть «тыловой крысой», когда товарищи идут на фронт. Но теперь, почувствовав себя настоящим фронтовиком, Микола даже внешне изменился: подтянулся, остриг свою огненную шевелюру, оделся в военную форму и почти ничем не отличался от запыленного, пропитанного потом, разгоряченного в бою окопного солдата.
По примеру Миколы и другие комсомольцы объявили себя постоянными бойцами, и уже никто из них ни днем, ни ночью не уходил с завода. Объединенные в отряды ремонтников, пожарных, санитаров, охраны, они и после рабочей смены оставались в строю. И именно на их долю выпадали наиболее трудные и опасные задания.
Самым большим злом во время налетов были зажигалки. Их остерегались больше фугасок. Они сыпались на завод беспрерывно. Сыпались, как град, лопались на крышах, во дворах, вспыхивали и, как злые гадюки, шипели, освещая все вокруг зловещим синеватым пламенем.
Поначалу этих зажигалок боялись. Пугались даже шума, с каким они падали. А падали они всегда в большом количестве, создавая при этом такой жуткий и оглушительный гул, словно где-то поблизости обрывалась каменная глыба и летела прямо на тебя. А когда они начинали трещать, лопаться и разливаться горячими струями, от которых плавился металл, — люди в страхе разбегались.
Ночные бомбежки казались Надежде просто невыносимыми. Как-то в один из первых налетов она очутилась между упавшими зажигалками и сама едва не сгорела. После того, заслышав свист, она бросалась в траншею, закрывала лицо и молила судьбу, чтобы пронесло мимо.
Надежда не входила в команду, которая гасила зажигалки. Ее включили в санитарную дружину. Теперь на заводе было много травм не только от взрывов, но и от паники, и Надежда после работы в цехе, дежуря с девушками во дворе, старалась овладеть еще одной, на этот раз медицинской, специальностью.
Но во время бомбежки и санитарки не оставались в стороне. Они тоже гасили зажигалки. Тушить эти бомбы стало главной задачей. К этому привлекались все.
И тут Надежда впервые заметила военную смекалку Миколы. Казалось, он родился для борьбы с этим опасным огнем и скоро приобрел на заводе популярность искусного гасителя зажигалок. Микола по гулу самолета, по его заходу на завод научился почти безошибочно угадывать, с какими бомбами идет самолет и где они будут падать, и как только зажигалка касалась земли, сразу же хватал ее длинными щипцами и бросал в воду.
Бочки с водой, кучи песка были размещены по заводскому двору по его системе. Щипцы изготовлялись также его собственной конструкции — облегченные, с удвоенными зубцами и удлиненными рукоятками. Этими щипцами он вооружил все команды.
Отвага и бесстрашие Миколы не только поразили Надежду, но как бы и пристыдили ее. По его примеру она вооружила щипцами своих санитарок, и теперь они, как и хлопцы, ходили с ними, как с автоматами. Постепенно свыкалась и с шумом, сама научилась гасить зажигалки, девчат научила, а вскоре вслед за хлопцами уже и на крышу взбиралась.
Комсомольские команды стали на заводе самыми надежными «гасителями». Морозов каждый вечер прежде всего интересовался, какие команды дежурят. И когда узнавал, что на посту молодежные, сразу приободрялся:
— Ну, тогда я спокоен.
Да и не только директор — все в цехах чувствовали себя значительно спокойнее и увереннее, когда дежурили молодежные команды.
Под свой надзор взяли комсомольцы и завершение строительства новых нагревательных камер. Ежедневно по очереди выходили на субботники.
Как-то вечером в таком субботнике принял участие и Шафорост. Довелось-таки Надежде встретиться с ним на этой стройке, которая зародилась по ее идее и которая причинила ей так много боли. Но встретилась с ним Надежда не в роли руководителя, о чем когда-то мечтала, а обычным подносчиком.
Таким же подносчиком кирпича работал и Шафорост. Случай, словно нарочно, свел их-за одними носилками.
После того как Надежду вернули в цех и Шафорост вынужден был отменить свой собственный приказ, он обращался с ней подчеркнуто мягко, деликатно, внешне заботливо. Но его вежливость и доброжелательность процеживались сквозь сито холодной официальности, и Надежда отвечала ему тем же.
Невольно думая об одном и том же, Шафорост и Надежда старались вести себя учтиво, однако за этой учтивостью оба еще сильнее чувствовали, что узел неприязни между ними затягивается все туже.
Когда Шафорост сошел вниз, на помосте послышались насмешки. Подтрунивали над ним трое молодых инженеров из соседнего цеха:
— А где это его Эдисон? — сквозь шум уловила Надя и сразу же поняла, что шпилька направлена против Лебедя.
— Где ж ему быть — возле красавицы своей нежится!
— Сестричку оберегает от бомбежки! — проехались уже и по Шафоросту.
— Изобретательный!
— А как же!
— А после войны напишут в газетах, что благодаря его изобретениям и Гитлера разбили!
Наде были обидны эти насмешки. При всей своей неприязни к Шафоросту она видела в них несправедливость по отношению и к нему, и особенно к Лебедю. После первого налета Лебедь действительно не выходил на работу, но не потому, что «нежился» с сестричкой Шафороста, а был болен. Говорили, радикулит совсем скрючил его. В насмешках молодых инженеров Надежде послышалась зависть к Лебедю. Они завидовали ему, злились, что он так быстро, за какие-нибудь семь месяцев, стал на заводе заметной фигурой. Недавно, в местной газете появилась уже вторая статья, высоко оценивавшая изобретательский талант Лебедя, и это еще больше разжигало их зависть. Успехи Лебедя они приписывали родству его с Шафоростом, но кому-кому, а ей, Надежде, теперь хорошо известно, что Лебедь тяготится этим родством.
А на лесах не умолкали: смеялись над тем, как Лебедь во время первого налета бултыхнулся в траншею с водой.
— Да еще как! — ехидничал кто-то. — Прямо вниз головой. Только пузыри пошли. Если б не хлопцы, там бы ему и крышка.
— Это в какую траншею?
— Возле проходной!
Надежда вздрогнула: выходит, во всем виновата она. Ведь к ту ночь они условились идти домой вместе, и именно возле проходной он должен был ее ждать. Почему он тогда так горячо настаивал, чтобы они встретились, что хотел сказать ей, она так и не знает: бомбежка даже личные планы скорректировала по-своему. А Лебедь, оказывается, заболел из-за нее, и это взволновало Надежду.
Ей было больно. Начала мучить совесть: как это она смогла равнодушно отнестись к человеку, который в беде первый и так искренне протянул ей руку?
Сама не зная почему, без всякой нужды спустилась вниз. Если бы не ревность Ларисы, в обеденный перерыв отправилась бы к нему домой: может, чем-нибудь помогла бы.
А через час снова начался налет. Снова над Днепром повисли фонари, опять в грозной схватке сцепились земля и небо.
Безграничны степи запорожские! И невыразимо прекрасны они прозрачным утром в пору начала жатвы, когда море созревшей пшеницы, встречая солнце, сверкает, подобно червонному золоту, переливается всеми цветами радуги и временами торжественно затихает, словно само собой любуется.
Плодородны поля запорожские! А этим летом заколосились они небывало буйным урожаем. Стебли гнулись под тяжестью зернистых колосьев. Глядишь на эти необозримые массивы, налитые щедрой животворной силой, и не наглядишься; и легко становится на душе, и радость переполняет сердце, и забываются горе, ночные ужасы, пережитые совсем недавно, всего несколько часов назад. Да и небо над тобой словно бы уже совсем не то, каким было ночью — ощетинившееся злобными молниями; глубокое и прозрачное, оно манит сейчас тихой и нежной лаской, манит и щедро льет на землю россыпи певучего серебра. Оно словно тоже радуется невиданному на этой земле урожаю и поет гимн творцу его — трудовому человеку. Казалось, незримые струны повисли над степью и звенят и поют, утверждая право на счастье жить.
В такие минуты уже и совсем исчезает представление о реальности войны. Точно и не было ее. Даже не верится, что в это время где-то неподалеку такое же необозримое урожайное богатство вытаптывается сапогами, уничтожается металлом, испепеляется огнем и заливается человеческой кровью.
И при мысли, что все это тоже делается человеком, и уже не впервые, а испокон века, и может еще будет делаться не раз, — сжимается сердце, мутится разум, и хочется крикнуть: человек, остановись! Остановись, человек, ты ведь — самое разумное существо природы. Зачем же ты уничтожаешь свое право на счастье жить? Оно ведь даруется тебе только раз! И все блага земли и неба даны тебе для этого. Почему же ты смотришь на свет не своими, а чужими глазами, глазами своих богов, коих ты сам себе сотворил — богов жестоких, эгоистичных, которые и поныне еще на большой части планеты заставляют тебя исповедовать и расовое, и социальное неравенство, вынуждают тебя поклоняться всемогуществу своего кошелька и лицемерно, под флагом правды, крестом и молитвой благословляют тебя на смертоносные кровавые пожары?
Опомнись же, остановись, человек! Ты ведь — человек! Умойся чистой росой совести и взгляни на мир своими глазами. Осени себя разумом истинной правды, собери распыленные силы свои, а они, когда вместе, — никем не одолимы, объедини их и разбей, разгроми своих лицемерных земных и небесных идолов! Возьми землю всю в свои трудовые руки, обласкай ее теплом своего сердца, и она заколосится еще большими, чем эти, урожаями. Всю природу возьми, а она неисчерпаема кладами, — открывай их, радуйся им, живи, блаженствуй и свято оберегай от зловещих туч солнце мира!
Сбрось же, человек, лживых тех богов! Сам царствуй, торжествуй на земле и на небе! Ты ведь всесилен, ты ведь всевластен, ибо ты, человек, и есть всемогущий бог!..
Без края раскинулись поля запорожские. Трехтонка, мягко покачиваясь по влажной, местами покрытой лужами степной дороге, катилась и катилась между стенами буйно созревающей пшеницы. По глазам Миколы, которые то загорались безграничной радостью, то затуманивались какой-то старческой печалью. Надежда догадывалась, что он сейчас переживает то же, что и она, и думает о том же. Порой она совсем забывалась и взмахивала рукой, как будто и в самом деле с этой трибуны урожая держала, речь к человечеству мира.
После усатой оранжевой озими за большим клином черного пара закрасовались такие же необъятные массивы безусой, крупнозернистой и еще не созревшей яровой. Будто солнечным светом налился, засветился солнцем бесконечный лес подсолнуха. За ним тянулись густо покрытые копнами нивы ячменя. А на холмах уже кое-где покрывались копнами и озимые.
Хотя земля еще не просохла после дождя, косари, торопясь убрать урожай, уже были на местах. То тут, то там гудели комбайны, словно корабли, они плыли по безбрежному золотому морю; трещали жатки, поблескивали крыльями самоскидки, и в чистоту пьянящего аромата степей просачивался знакомый Надежде запах машин.
Когда проезжали мимо пшеницы, клонившейся под тяжестью зерен, Микола с гордостью подмигнул Надежде.
— Вот такая и у нас! А может, даже и сильнее: давно не был.
До войны Микола частенько наведывался в подшефный колхоз, до мельчайших подробностей знал его жизнь. Знал, где колхозная земля, какие поля возле какого кургана расположены, чем засеяны, и уже называл их своими.
Надежда ехала в колхоз впервые. Да и выбралась совсем случайно. Этим летом завод не собирался посылать бригады на уборку: самим было трудно. Но судьба урожая волновала и горожан. На селе война особенно подчистила мужские руки. И Морозов, узнав, что у подшефного колхоза отказала молотилка, сразу же поручил Миколе подобрать нескольких слесарей и отправиться на помощь. Жадан посоветовал поехать и Надежде. Может, потому и посоветовал, что как раз попалась ему на глаза.
— Я же мало смыслю в сельскохозяйственных машинах, — попробовала она отказаться.
— А у нас тут никто не кончал института механизации сельского хозяйства, — возразил на это Жадан.
И Надежда смутилась: еще подумает, что она боится трудностей.
— Кого бы еще туда с вами послать? — беспокоился Жадан. — Глаз инженера там очень нужен. — И, завидев Заречного в толпе прокатчиков, оживился. — О, вот, кстати, Заречный и поедет, смышленый парнишка. Вдвоем там приглядывайте. Особенно за механизацией молотьбы. Заречный! — окликнул он Сашка, но, что-то вспомнив, сразу же передумал: — Нет, его не нужно. Езжайте сами…
Надежда покраснела.
Было ясно, что Жадану уже все известно об их отношениях, и именно поэтому Сашка не пускают с нею. Долго, пока не выехали со двора, возилась она в кузове машины, не зная, куда девать глаза от смущения.
Подшефное село своими побеленными хатами с пестрыми крышами — камышовыми, черепичными и горбато-соломенными — раскинулось на самом берегу. Днепр разливался тут широким лиманом. Местные люди называли его «новым Днепром». А когда спрашивали у них, а где же старый, серьезно отвечали:
— Старый под водой.
И в этом, казалось бы, бессмысленном каламбуре скрывался глубокий смысл всей истории могучей реки. Еще совсем недавно, всего десять лет назад, река здесь была значительно более узкой, но невероятно бурной. На протяжении столетий днем и ночью гремела и бурлила вода, проходя через неприступные днепровские пороги, о которых испокон веку ходили страшные легенды. Недаром же в народе и прозвали их «пеклом».
А теперь тут и вправду был новый Днепр, разумом и руками человека поднятый, укрощенный, успокоенный. Он разлился, как море, и сейчас спокойно дремал в солнечном мареве.
На той стороне, едва проступая сквозь дымку, далеко-далеко вдоль берега, словно белые чайки, раскинулись села. Каждое из них, конечно, имело свое название, но в народе все они, как и их подшефное село, назывались по-старому — «казачьими» или «лоцманскими»: еще в давние времена поселились тут потомки казаков из Запорожской Сечи. И именно из них выросла славная когорта отважных лоцманов, которые из поколения в поколение водили плоты по Днепру через пороги.
Когда машина въехала на колхозный двор, на току уже кипело: молотили, веяли, скирдовали и грузили первые подводы нового зерна для отправки на элеватор. Вчерашний дождь прошел стороной, земли подшефных, к счастью, не тронул. Этим летом было столько дождей, что им уже и не рады, и колхозники теперь торопились воспользоваться вёдром.
Молотилка и в самом деле не действовала, однако колхозники не теряли времени: молотили на трех токах сразу — каменными катками с помощью лошадей и волов.
Как только шефы въехали во двор, работа остановилась и все с шумом и гамом бросились к машине.
— Миколаш приехал! Миколаш! — неслось навстречу. Миколу чуть не целовали.
— Ну как же вы там, мои детушки? — запричитала старая женщина, прослезившись. — Живы ли вы там?
— Как видите, живехоньки и здоровехоньки, — бодрился Микола.
— Ох, царица небесная, — жалостливо вздыхала старушка, — что это за злодейство: глядишь ночью, а над вами такие молнии кромешные, страх один. Ну, думаем, погибли наши.
Внезапно в толпе прошелестело: «Атаман идет… Атаман», и все почтительно расступились, давая дорогу старому, сгорбленному, но еще крепкому деду. В постолах, широченных полотняных штанах с напуском, с малюсеньким крестиком на шее, который надела ему мать еще сто два года тому назад, опираясь на длинную клюку, он медленно приближался к притихшей толпе, как суровый апостол. Кожа его рук, лица, опаленная солнцем, обветренная столетними ветрами, напоминала запеченную в золе картофелину, а из-под лохматой седины недовольно светились строгие недоверчивые глаза. Казалось, вот сейчас он поднимет клюку и разгонит всех, чтобы не точили тут лясы в такую горячую пору.
— Здоровеньки булы, шановный атамане! — почтительно поклонился Микола.
— А, то Миколаш тута, — прояснились и потеплели под нависшей седой гривой глаза. И суровый столетний дед, сняв брыль, по старинному обычаю трижды почеломкался с Миколой, как с давним приятелем.
Надежда стояла как зачарованная. Хотя Микола и не успел сказать ей, кто этот старик, но она уже сама догадалась, что это и есть тот самый Вовнига — знаменитый атаман лоцманов, под водительством которого при возведении Днепрогэса были переправлены горы леса через грозные пороги. Она узнала его по портрету, который висит в городском музее в галерее ветеранов строительства рядом с портретами Набатова и Гонтаря. Надежда смотрела на него, и по примеру Миколы ей самой захотелось поклониться ему и почеломкаться с этим прославленным столетним героем.
Но Вовнига сам подошел к ней. Бросил строгий взгляд на Миколу и сухо произнес:
— А юбку зачем привез?
Микола попробовал отрекомендовать ему Надежду как хорошего инженера, но тот, не слушая, сердито отвернулся.
— У нас теперь этого добра своего хоть пруд пруди. Видишь вон, как кобылы, ржут. — И уже совсем сердито: — Ну чего вы тут лясы точите? А ну, айда за работу!
Толпа сразу же растаяла. Не послушаться атамана считалось кощунством. Можно было спорить с председателем, огрызаться на бригадиров, ссориться с руководством сельсовета, но перечить атаману не смел никто. Тут свято соблюдались старые традиции уважения к лоцманам и беспрекословного повиновения своему атаману. И хотя Вовнига уже давно не водил лоцманов по Днепру и в колхозе не занимал никакой должности, тем не менее все относились к нему как к старшему, по традиции называли его атаманом, и слово атамана было для всех законом.
— Ну а как там плотина? Еще держится? — спросил Вовнига, когда все разошлись. Нарочно спросил так, чтобы никто не слышал.
Судьба плотины его беспокоила. И для него было бы тяжелым ударом узнать, что она повреждена. Когда-то его судьба была тесно связана с порогами, и, когда их затопили, он очень горевал: ему казалось, что с исчезновением порогов исчезнет и смысл его жизни. Но со временем плотина — та самая плотина, о которой он поначалу не хотел даже слышать, во всяком случае, не верил, чтобы она была в состоянии поднять и удержать Славуту, — вдруг стала опорой его существования. Теперь с нею были связаны самые светлые его чаяния. И когда начались налеты и в селе встревожились, устоит ли она под бомбами, он сам всех заверял: «Выстоит! Нет еще такой силы, чтобы крепость эту могла свалить. Нет и не будет!» Но, уверяя других, он каждое утро после налета в тревоге ловил слухи, а держится ли?
— Держится, атаман! И будет держаться! — заверил его Микола.
— Спасибо, — с облегчением вздохнул Вовнига. Помолчал, покачал головой, что-то обдумывая, и снова вздохнул. — А наша гарманка дуба дала… Всю начисто раздробило, — кивнул он в сторону молотилки, около которой беспомощно возились перепачканные подростки с хромым кузнецом. — Может, ты разберешься?
С молотилкой действительно произошла серьезная авария: вчера вечером во время бури как-то невзначай свалилась в барабан ось от телеги, которой подпирали щиток от ветра, — «бабье изобретательство», пояснил Вовнига, — и барабан начисто вырвало из муфты. Даже вал погнуло.
Надежда сразу же определила, что отремонтировать его можно лишь на заводе и, не теряя времени, вместе с Миколой и слесарями принялась разбирать машину.
Она изо всех сил старалась обратить на себя внимание недоверчивого атамана. Микола умышленно обращался к ней как к старшей, спрашивал совета где надо и где не надо, почтительно называл ее «товарищ инженер».
— Не беспокойтесь, атаман, барабан починим! — попыталась Надежда завоевать его симпатии. — Слышите? Будет как новый.
Однако Вовнига словно и не слышал ее и обратился к Миколе:
— Ну так как же, Микола, насчет барабана? Будет дело или нет?
Микола промолчал. А Надежда еще ближе подошла к деду.
— Говорю же вам, что будет. Уверяю вас, атаман, завтра ваша молотилка снова загудит.
Но Вовнига и бровью не повел в ее сторону и тянул свое:
— Слышишь, Миколашик? Или, может, на мусорку выбросить?..
И только значительно позже, когда покалеченный барабан разобрали, погрузили на машину и Надежда вылезла из молотилки черная от грязи, Вовнига сменил гнев на милость. А когда пошабашили, пригласил ее и Миколу к себе в хату и угостил их лоцманской ухой.
В старой-престарой, вросшей по самые окна в землю хате все было овеяно крепким духом старинного лоцманского быта, С помазанного глиной пола, заботливо притрушенного свежей травой, веяло приятной прохладой и душистым лугом. С поставца поблескивала аккуратно расставленная разрисованная глиняная посуда. Белая печь пестрела веселыми петушками. На стене рядом с семейными фотографиями на видном месте, как и ружье, висела большая турецкая трубка с посеребренным набалдашником, доставшаяся Вовниге еще от его прадеда — известного запорожского казака, который разбился на порогах и именем которого был назван бурливый Вовнигский порог. В одном углу из-под вышитых рушников хмуро выглядывал темноликий спас, а в другом неожиданным контрастом светились в рамках две Почетные грамоты. Между грамотами, также в рамке и также под вышитым рушником, висела копия постановления ВЦИКа о награждении Вовниги за участие в строительстве Днепрогэса орденом Трудового Красного Знамени.
Надежда заметила, что к своим наградам Вовнига относился с не меньшим уважением, нежели к святому спасу: усаживаясь за стол, он перекрестился на икону и почтительно поклонился грамотам.
Но особенно бросилась в глаза Надежде и взволновала ее большая картина в раме, на которой был изображен переход плотов через грозные пороги. Точнехонько такая же была выставлена и в городском музее. Даже трудно было сказать, копия здесь или оригинал, подаренный Вовниге благодарным автором. Не раз в музее Надя подолгу простаивала у этой картины, воссоздающей столкновение человека со стихией. Но здесь, в присутствии живого героя, чей подвиг запечатлен на полотне, она воспринималась особенно волнующе.
Для раскрытия своей идеи — борьбы человека с природой — художник выбрал исторический момент. На строительство, которое только-только зарождалось, двинулся первый плот. Художник схватил тот момент, когда плот летел по течению навстречу буре. Водяной ураган был воссоздан так реалистично, что казалось — не только видишь, но и слышишь его неистовый рев. А видя, как суетятся на бабайках лоцманы, как некоторые из них, видавшие виды, упав на колени, молили небо о спасении, — с волнением начинаешь сознавать, какой же поистине грозной силой была эта стихия на пути Днепра, какие страшные пороги веками стояли на пути народа.
На переднем плане, у руля, в рыжем кожухе, черной бараньей шапке стоит седой суровый Вовнига. Стоит спокойно и неподвижно, сосредоточив все свое внимание на бушующей стихии, мчавшейся ему навстречу. Казалось, именно сейчас, в эту минуту, он напряженно ловит момент, чтобы отвести плот от подводной скалы. И не бесшабашность, и даже не бесстрашие, а, скорее, обреченность уловил в нем острый глаз художника. Обреченность простого человека, свыкшегося с этим порожистым чудовищем, считавшего его чем-то неизбежным и неотразимым, и только опыт, передававшийся из поколения в поколение, и природный ум помогают ему провести плоты через этот порожистый ад.
Несколько в стороне от Вовниги, на краю плота, таким же крупным планом изображен рабочий в потертой шинели внакидку, который — это чувствуется — не так давно вернулся с фронта гражданской войны и направляется на другой фронт — на борьбу со стихией. Это известный днепростроевец Петро Гонтарь.
Художник и этого героя не стал наделять чертами преувеличенной отваги и исключительности, а изобразил его обыкновенным человеком: он и возбужден, и взволнован, и не без опасения смотрит на бурлящие смерчи порогов, через которые ему суждено теперь идти в новую жизнь, но, вопреки Вовниге, твердо верит, что эту извечную стихию можно победить.
И когда сравниваешь Гонтаря с лоцманами, невольно напрашивается вывод, что он-то и является настоящим лоцманом, способным повести за собой других через жизненные буруны.
Автору картины, как видно, была известна и семейная драма Гонтаря. На строительстве все знали, что Гонтарь в буре войны потерял свою первую любовь — Марию. Она пропала без вести. И художник тонко схватил в выражении глаз строителя затаенную тоску.
— Что, может, знакомый? — прихлебывая уху, кивнул Вовнига на портрет Гонтаря.
— Нет, атаман, я только слышала о нем.
— Путный хлопец! — помолчав, молвил Вовнига.
Всегда немногословный, а уж если заговорит, то растягивает речь длиннющими паузами, — на этот раз Вовнига оказался разговорчивым: видно, Надежда и в нем пробудила волнующие воспоминания.
— А где он? Не знаете?
— Не знаю, атаман, — ответила Надежда.
— Я тоже не знаю, — хлебая уху из общей миски, вступил в разговор Микола.
— Позапрошлый год отозвался было… Телеграфное поздравление прислал… Пожелал еще сто лет землю топтать. Видно, вспомнил, как вместе вот там… — снова кивнул он на картину.
Обед подавала русая пригожая молодица, внучка Вовниги. Всегда веселая, жизнерадостная, сейчас она ходила грустная: недавно получила сообщение, что муж ее пропал без вести. Горе молодой женщины больно отозвалось и в сердце Надежды.
Из колхоза возвращались поздно. Ехали той же степной дорогой, мимо необозримых буйных массивов, над которыми мечтательно плавали звезды. Надежда вглядывалась в них, а видела Василя. Мысли о нем, о разлуке с ним бередили душу.
А где-то далеко впереди уже появились вспышки и желтые лапы прожекторов лихорадочно ощупывали встревоженное небо.
Бурлила, гудела заводская площадь, но чей-то смех звучал в общем шуме особенно звонко и заливисто. Он выделялся, как выделяется пение соловья из многоголосого щебета пернатого царства, и было в нем что-то особенно влекущее и чарующее.
— Ну и смеется же заразительно! — невольно приостановились парни, перемигиваясь.
— Даже в поджилках щекочет!
— Кто это?
— Зинка Миколина.
Даже пожилые, проходя мимо, замедляли ход, и их хмурые лица теплели.
— Ишь заливается!
— Да-а. Такая и мертвого расшевелит.
— Просто дар божий!
— А как же! Природа богата талантами, — философствовали они, — кого музыкальностью одарит, кого голосом, а кого и смехом.
Зина и впрямь была одарена редкостным талантом смеяться. Петь почти не умела, зато когда смеялась, откуда и голос брался. И звучал он всегда звонко, влекуще, переливаясь множеством оттенков, как мелодичный звоночек.
— У нее смех художественный, — замечали учителя в школе.
Надежда еще в те времена завидовала дару своей подруги, а Микола Хмелюк, только раз услышав заразительный смех Зины, уже не отставал от нее.
Женская сообразительность рано подсказала Зине, что смех — это и есть самое привлекательное в ней. Искусство смеяться придавало ее неказистой внешности какое-то своеобразное обаяние. Девичья мечтательность со временем развеялась, шелковые волосы закудрявились, в глазах заиграли бесенята, и то, что поначалу так очаровывало Миколу, теперь уже порой причиняло ему боль.
Война застала Зину вне дома. После болезни ее отправили в санаторий. Но крымские берега тоже в числе первых услышали взрывы бомб, и она вернулась в Запорожье.
Начало войны Зина восприняла по-своему и совсем не так тревожно, как Надежда. Война встряхнула ее дремлющие силы и придала мужество ее пылкой натуре. Тишина лаборатории, обязанности лаборантки ее уже тяготили. Ей было этого мало, и она страстно рвалась к более горячим делам. Охотно ходила на ночные дежурства, корила Миколу тыловой работой, чем еще больше растравляла его совесть, мечтала отправиться на фронт. Она первой откликнулась на призыв ехать на окопы. Добилась от начальства, чтобы ее послали с первыми бригадами, собиравшимися сейчас здесь, на площади.
Когда Надежда вышла из цеха, заводская площадь напоминала ярмарку. С узелками, лопатами, чайниками, котелками суетились, перекликались, грузились на машины женщины, и было в этой суете что-то печальное, тревожное и одновременно торжественное, будто женщины уезжали на фронт.
Услышав смех Зины, Надежда тоже, как и мужчины, на мгновение остановилась. И как-то стало радостно, что собралось столько желающих ехать на окопы.
События на фронте становились все более грозными. Линия фронта рвалась, соединялась и снова ломалась, все ближе и ближе подвигаясь к Днепру. Бои шли уже под Житомиром, подвергались обстрелу Одесса и Ленинград, росла угроза на смоленском направлении: враг бешено стремился к Киеву и Москве.
Назрела потребность заблаговременно укрепить и подступы к Запорожью. За Днепром, вдали от города, копали траншеи и глубокие противотанковые рвы. На эту работу призывалось гражданское население, конечно, преимущественно женщины.
Надежде было поручено принять участие в организаций женских бригад. Но она этого задания почему-то очень боялась: ей казалось, что ничего у нее не получится. Ежедневно вместе с Зиной после работы ходила по квартирам, разъясняла, уговаривала, записывала, переписывала — и всякий раз возвращалась на завод неудовлетворенной, обеспокоенной: опасалась, как бы эти списки так списками и не остались. Ведь призывались женщины, не работавшие на производстве, бездетные или те, у кого было кому присмотреть за детьми. А разве много у нас бездетных женщин? Да и тем, кто мог с кем-то оставить детей, естественно, не хотелось отлучаться из дому в такое грозное время.
И вот в назначенное утро площадь заполнилась женщинами. В это тяжелое для страны время чувство долга оказалось сильнее всех других, даже материнских чувств. Надежда была растрогана до слез, увидев, что все записавшиеся явились на сборный пункт. И в этом она усмотрела заслугу Зины, которая не просто уговаривала, а сама ехала вместе с ними, чего не могла сделать Надежда: ее не отпускали с завода.
Но еще больше растрогало Надежду появление у машин Килины Макаровны с двумя лопатами, противогазом и Крихточки, вспотевшей под огромным узлом. Обе они могли бы и не ехать: у Крихточки мальчика не на кого было оставить, а Килина Макаровна уже и по годам не подходила, да и печень ее беспокоила часто.
— Ну и галдеж! Ох, крихточка ж ты моя! Где же наша машина? Куда прешься, говорю! Шофер! Ну и законы, трясця вашей матери! — Крихточка и тут строчила как из пулемета, и ее звонкий голос выделялся из общего гомона и шума.
— Почему ты противогаз не взяла, сестричка? — прицепилась к какой-то женщине Килина Макаровна, не забывая своих обязанностей старосты ПВХО. — Ох, да разве ж можно без противогаза? — обеспокоенно гудела она.
— Сюда, тетушки! Сюда! — кричала им с передней машины хорошенькая черноволосая девушка в вышитой блузке и с венком из степных васильков на голове. Она приоделась, как на праздник.
— А, Леночка! Ты уже тут? — сразу же умерила свой пыл Крихточка. — Помоги, серденько… узелок, узелок… Вот спасибо!
Надя заметила, что Лена уже успела завоевать симпатии даже требовательной Крихточки, и радовалась этому. От комсомола Лена была главным организатором женских бригад — Надя и Зина только помогали ей. Вначале все побаивались, что скромная и хрупкая девушка не справится с этим поручением — женщины не станут ее слушать. А теперь отовсюду только и слышалось:
— Лена, а нам куда?
— Лена, где наша машина?
— Лена, нам лопат не дали!
— Лена, куда харчи класть?
Обращались к ней все, как к старшей, и молодая девушка спокойно наводила порядок в этом бурном женском хаосе.
Лена — студентка Киевского пединститута — была дочкой Морозова. Война застала ее на пароходе, когда она ехала домой на каникулы. Другая, имея такого влиятельного отца, может, нашла бы себе в этот грозный час местечко поспокойнее, а Лена в первый же день пришла на завод, влилась в рабочий коллектив, не брезгуя никакой работой, и благодаря этому быстро завоевала всеобщее уважение.
Лену называли первой красавицей в городе, и это не было преувеличением. От нее веяло такой нежностью, очарованием, что даже у женщин зависть переходила в искреннее восхищение. А сегодня в своей светлой вышитой блузке и венке из синих васильков она была особенно хороша. И Надя поняла: Лена приоделась так не потому, что не представляла себе трудностей, которые ждут их, а именно потому, что догадывалась о них: ей хотелось хоть немного развеять печаль, охватившую людей перед дорогой. Она и многих девушек уговорила одеться по-праздничному.
Провожать пришли родственники и знакомые. Вырвались на минутку из цеха и Крихточкин застенчивый Тихон, и «сестричкин» всегда быстрый, неугомонный Страшко. Но теперь уже не Килина Макаровна заботилась о своем непослушном муже, а он взволнованно топтался вокруг нее и беспрестанно твердил:
— Т-ты, т-ты, б-береги себя, золотко. Б-береги…
А Крихточка все вычитывала своему Тихону, как за домом приглядывать, как готовить обед, где что лежит. Мальчика она, оставила на Лукиничну.
— Ты тоже приглядывай за ним, огонь, а не дитя. И в кого он такой выдался? Борщик на сегодня есть, а завтра Лукинична сварит. Картошка в кошелке, манка в горшочке, может, кашку сваришь. Ты слышишь?
Смирный Тихон молча слушал свою задиристую жену, как всегда, с застенчивой улыбкой, кивал головой после каждого ее слова, а глаза его так повлажнели, как будто он навсегда прощался с нею.
Под конец не удержалась, прослезилась и Крихточка. Но когда где-то звоночком зазвенел смех Зины и Страшко нервно отозвался на него упреком, она так и подскочила:
— А чего это вы рассопливились, а? На похороны собрались, что ли? Вот герои задрипанные, трясця вам в глотку! А ну, бабоньки, запевай!
И грустно было, и на душе тяжело, но желание хоть чем-то помочь поскорее остановить кровавые тучи, надвигавшиеся на Днепр, охватило всех с такою силой, что и те, кто еще вчера уклонялись от поездки, сегодня пришли и молча грузились на машины. Даже Лариса, примчавшаяся провожать Зину, не выдержала: подошла к Надежде и виновато попросила:
— Не сердись, Надийка. Запиши и меня в очередную партию.
Надя совсем не ожидала такого от Ларисы. Забыв обиду, обняла ее, расцеловала. И долго они еще стояли, прижавшись друг к другу, глядя вслед машинам, с которых доносились песни и, как колокольчик, звенел удалявшийся задорный смех их подруги.
Шквальной громовой бурей, смерчами взрывов, заревами пожаров всякий раз начиналась над городом ночь, и люди с нетерпением ждали утра, чтобы хоть немного вздохнуть. Днем немецкие пираты какое-то время не решались соваться к Запорожью — городу с мощной системой противовоздушной обороны. Ночной разбой был безопаснее.
Но вот они стали прорываться и днем. И все более нагло. Как стая коршунов, налетали и кружились над городом. Черными горами вздымалась земля, кровавой мглой затягивалось солнце, все вокруг стонало, ревело, полыхало огнем — и люди уже молились о дожде, ветре, буре, темной и непроглядной, чтобы тучами закрыла землю от хищного ока врага.
К вечеру 1 августа наконец наступила тишина и в воздухе и на земле. Расступилась синева туч и дала волю животворным солнечным лучам — они засверкали на поверхности луж, затрепетали золотом по буйной, еще мокрой листве, шелком затуманили дали Днепра. И на душе становилось как-то спокойнее и теплее.
Надежда впервые отвела своего Юрасика в новый детский садик, который предусмотрительно построили в отдалении от завода, за парком, и еще долго слушала щебетание счастливой детворы. Словно утята, норовили они залезть в лужу, носились в трусиках по площадке, стряхивали на себя золотые капли дождя с молодых деревьев и с радостным визгом разбегались в разные стороны. А над ними на фоне сизой дождевой тучи так же весело носились ласточки. Дети и ласточки в сиянии солнца!
Надежда еще долго стояла бы здесь и любовалась этой картиной земного счастья, если бы не пора было на вечернюю смену.
В дверях проходной невзначай повстречалась с Лебедем. Она не раз уже видела Лебедя после его продолжительной болезни, но все издалека. Слегка прихрамывая, с палкой в руке, он беспрерывно сновал по цеху, и Надежда, вспомнив ядовитые насмешки в его адрес, убеждалась, что они были безосновательны. Однако встретиться лицом к лицу пока не приходилось.
И вот теперь они просто налетели друг на друга в вертушке железных дверей. Надежда обрадовалась и уже протянула было руки, но он сдержанно поклонился и поспешил своей дорогой.
Надежде показалось, что он сердится на нее. Сердится за то, что в свое время проявил к ней столько внимания, а она во время его болезни ни разу не навестила его. Стало обидно. Упрекая себя, бросилась было к дверям, чтобы догнать Лебедя и объясниться, но в живом потоке, вливавшемся во двор завода, вдруг пробежала тревожная волна. Из-за туч, словно из засады, вынырнуло девять «юнкерсов».
Как драконы, развернулись они и устремились к заводу. Почти в тот же миг наперерез им помчалась тройка краснозвездных «ястребков». Строй «юнкерсов» быстро сломался. Шесть из них, маневрируя, снова спрятались за тучу, вслед за ними нырнули два «ястребка», а один отчаянно сцепился с тремя, нагло, четким клином продолжавшими ползти к заводу.
Завязался неравный бой. «Ястребок», пытаясь нарушить четкость вражеского строя и сбить его с курса, молнией проносился между тремя «юнкерсами», то заходя сбоку, то подстраиваясь в хвост.
С земли люди восторженно наблюдали за его отважной атакой. Зенитки молчали, словно тоже онемели от восторга, а зенитчики, лишенные возможности действовать, только взмахивали в азарте руками.
— Давай, дружок!
— Давай, родной!
Как бы услышав пожелания и ободрения с земли, «ястребок» с еще большим упорством ринулся на горбатых «юнкерсов».
Вот один горбун, содрогнувшись, отделился от строя и быстро пошел по кривой, оставляя за собой черный хвост дыма. Вскоре был охвачен пламенем и второй.
На земле торжествовали. Люди кричали, обнимались, подпрыгивали, бросая вверх кепки.
У Надежды перехватило дыхание: на такой машине летал ее Василь. А может, это и есть Василь? Вполне возможно!.. Она еще утром слышала, что для охраны заводы прибыло новое подразделение истребителей. Говорили, что оно прислано с фронта. И, наблюдая, как горячо «ястребок» защищает завод, лелеяла в себе эту счастливую надежду. В самом деле, почему бы для обороны города и не прислать хорошо знакомых с местностью запорожчан!..
Постепенно она так размечталась, что и сама уверилась в том, что это был Василь. И уже никто так страстно не желал победы тому «ястребку», как Надежда, и никто так не радовался, как она, когда он подбил двух «юнкерсов».
Но вот «ястребок» будто споткнулся, дважды клюнул носом, запетлял и вдруг, покрывшись черными облачками, быстро пошел вниз.
— Ой!.. — схватилась за сердце Надежда. Казалось, ее крик заглушил залпы зениток, открывших огонь по вражеским самолетам.
— Что с нею? — испугались в толпе.
— Не ранили ли?
А на заводском дворе уже трещали взрывы. Почти одновременно бахнуло и по рабочему поселку. В небо столбом взмыло пламя.
— Где это? — заволновались люди.
— Заречные горят! — крикнул кто-то с моста.
Ошеломленная гибелью «ястребка», Надя даже не расслышала, что горит, и почему-то инстинктивно оглянулась. Вдали суетились рабочие. Группами и поодиночке бежали они к прокатному. И вдруг над крышей цеха черным буравом завинтился дым. С пронзительным ревом туда промчалась пожарная машина.
— Прокатный горит! Прокатный! — слышались отовсюду тревожные голоса, и живой поток стремительно ринулся в сторону пожара, подхватив с собой и Надежду.
Когда она добежала до цеха, на крыше уже бушевало пламя. Там отчаянно боролась с огнем молодежная команда. На помощь ей, сверкая шлемами, спешили пожарные.
Сначала Надежде показалось, что это Микола раньше всех схватился с огнем, но Микола метался внизу. Вдруг из пламени выскочил Сашко Заречный — она сразу его узнала; кто-то бросился гасить горевшую на нем одежду, но он, схватив новый противопожарный баллон, снова кинулся в огонь.
Благодаря находчивости и отваге молодежной бригады, пожар погасили быстро, и он не причинил большого вреда. Но несколько ребят пострадали, и двое из них очень тяжело.
Когда Надежда возвращалась с пожара, ее догнал взволнованный Микола. Схватил за руку, отвел в сторону и с минуту не знал, с чего начать.
— Пойдем к Саше, — наконец выдавил он с болью.
Надежда насторожилась. Впервые Микоза назвал так ласково Заречного. Он недолюбливал его, ревниво оберегал ее от встречи с Сашком, и она поняла, что произошло несчастье.
— Что с ним?
— В огонь провалился. Ноги покалечил…
— Где же он?
— Отнесли в санчасть.
— Так чего же ты стоишь? Пойдем! — Надежда теперь уже сама тянула его за руку.
Но Микола не торопился, что-то в беспокойстве обдумывая.
— Погоди, Надийка. Давай сначала посоветуемся. Он, кажется, еще будет ходить, а вот мать… уже не сможет.
Надежда только теперь поняла значение того крика с моста: «Заречные горят!» — и ужаснулась. Заречный жил с матерью в рабочем поселке, в деревянном домике. Мать его была в последнее время прикована недугом к постели, не поднималась и, вероятно, осталась в загоревшемся доме.
— Не говори об этом Саше! Слышишь?
— Не могу решить, как лучше. Ведь должен он знать.
— Конечно. Но не сейчас. Скажем ему, когда он выздоровеет.
— Но будет еще хуже, если кто-нибудь невзначай проговорится.
— Нужно всех предупредить, — еще больше заволновалась Надежда. — Слышишь? Всех! Но ему сейчас — ни слова! Умоляю тебя, Коля. Сначала надо его осторожно подготовить. Если хочешь, я возьму это на себя.
— Пойдем, — сказал ей на это Микола.
В приемной медсестра попросила их минутку подождать. Но ждать пришлось долго. Наконец вышла седая женщина — главврач. Миколу впустила сразу, а Надежду деликатно пригласила поговорить. Они были знакомы, уважали друг друга. Врач, сообщив, что состояние больного не угрожающее — «будем надеяться, что он скоро поднимется», — тактично повела разговор по руслу, которое все дальше и дальше уводило от больного.
Все, что говорила главный врач, было интересно Надежде, важно для нее, однако, слушая эту доброжелательную седую женщину, Надежда недоумевала, почему все-таки ее не пускают к больному.
От людей ничего не скроешь, как бы этого ни хотелось. И Сашко Заречный уже давно убедился, что его чувства к Надежде не секрет для посторонних. Да он и сам уже не пытался скрывать их. Он любил ее чистой безответной любовью и ничего не ждал от нее, так как знал, что она никогда не ответит ему взаимностью, не сможет стать его женой. А не любить ее он был не в состоянии. Она была для него звездочкой, которая и на расстоянии светила ему.
«Ты идеалист, Саша!» — смеялись над ним друзья. Особенно любили допекать его этим словом девчата: «Ой, какой же ты, Сашко, идеалист! Разве существует на свете такая преданность? Это только в романах выдумывают!» А сами в душе завидовали той, которая сумела вызвать такое чувство в парне, и втайне мечтали, чтобы и на их пути встретился вот такой же «идеалист», способный так же преданно любить.
После того как Надежда прогнала его на берегу, Заречный ходил сам не свой. Горькая обида долго растравляла рапу. Но постепенно он успокоился и винил во всем только себя. Подумалось, что уж слишком он навязывается ей, что таким неотступным, преследованием только причиняет боль своей любимой, и стал избегать встреч с нею.
Но, всячески избегая встреч, он по-прежнему не переставал заботиться о ней. И когда в первую тревожную ночь рядом с цехом, в котором дежурила Надежда, взорвалась бомба, никто так отчаянно не помчался к месту взрыва, как Заречный. И причиной болезни Лебедя, которого Сашко ненавидел за то, что тот приставал к Надежде, был не кто другой, как он, Сашко. В ту ночь, еще до налета, случайно натолкнувшись возле затемненного цеха на Лебедя, он слышал, как тот умолял Надежду идти вместе с ним домой, — и у него помутилось в глазах. И никто не знает, что именно он, этот смирный и исключительно вежливый парень, подкараулив Лебедя около проходной, так сцепился с ним, что тот угодил в траншею.
Стараясь не докучать Надежде даже случайными встречами, Заречный настойчиво просился у Морозова на фронт. Тыловая жизнь ему, так же как и Миколе, казалась нестерпимой, а теперь оставаться в тылу для него было просто невыносимо. Морозов не отпускал Заречного: такие, как он, и на заводе были нужны. Но Заречный настаивал. Написал об этом он и Василю. Написал тепло, как другу детства, искренне, ничего не тая. Чтобы окончательно отрезать себе все пути, признался Василю в своем чувстве к Надежде («Хотя ты и сам знаешь…») и тут же заверил, что никогда не встанет между ними. Не дождавшись ответа, написал в его часть. Надя тоже писала в часть, и уже не раз, но ответа не получала. А Заречный получил…
Пожилая женщина, опытный врач, которая сейчас старалась отвлечь внимание Надежды, хорошо знала отношения посетительницы и больного. Как только санитарка сообщила, кто пришел, она сразу насторожилась. Осмотрела Заречного, проверила температуру, пульс и после этого попыталась ободрить его:
— А вас уже и навестить пришли.
Заречный ужаснулся:
— Надийка?
— Я еще не знаю кто… Но не волнуйтесь, а то я никого не пущу.
Но Заречный с мольбой смотрел на нее пылающими глазами.
— Не пускайте ее. Очень прошу вас. Ни в коем случае! А через минуту, успокоившись, попросил:
— Если не трудно, позвоните, чтобы пришел Хмелюк. Вы его знаете? Секретарь комитета комсомола. Мы с детства дружим.
И Миколу пропустили.
— Ты вот что, Коля, — сразу же заговорил Заречный, когда Хмелюк подсел к нему, — слушай меня… — Он положил свои обожженные забинтованные руки на Миколины и еще раз попросил: — Только внимательно слушай…
— Я слушаю тебя, Саша…
Заречный вдруг заколебался и замолчал. У Миколы напряженно стучало сердце. По тревожному блеску Сашковых глаз он понимал, что тому тяжело продолжать начатый разговор. Ему показалось, что Заречный догадывается о гибели матери и боится спросить.
— Ты только не пойми меня дурно, — после длительного молчания промолвил взволнованно Заречный.
— Я всегда тебя уважал и уважаю, Саша, — поспешил заверить Микола и в эту минуту сам верил, что между ними никогда не было никаких недоразумений.
Заречный еще не знал о страшной судьбе матери, и беспокоило его совсем другое. Уже прошла неделя, как он получил извещение из части Василя, и просто терялся, не зная, как передать его Надежде. Передать самому? Но об этом не могло быть и речи. Это мог сделать только Микола. А чтобы и Микола не понял его превратно, не подумал, что Заречный рад этому сообщению, решил вручить его Хмелюку только тогда, когда поедет на фронт. Получив это письмо, он добивался отправки на фронт еще настойчивее. Он было уже и Морозова убедил, но несчастный случай уложил его в больницу.
— Вот тут, под подушкой, Коля, — наконец отважился Заречный, — мой билет. В нем есть листок. Никому не говори, кто его получил. А что сделать с ним, ты лучше меня знаешь…
У Миколы задрожали руки, когда на узенькой ленточке тонкой бумаги, чуть обгоревшей на пожаре, он прочитал написанную от руки фамилию Василя, а ниже напечатанное на машинке: «…Пропал без вести».
В приемную, где ждала Надежда, Микола вернулся не скоро. И выглядел он так, будто его самого только что выписали из больницы после тяжелой болезни. Молча взял он Надежду за руку и вывел на улицу.
— Тебе когда на работу? — спросил он прерывистым, охрипшим голосом.
— Минут через сорок. А что?
— Тогда давай немного пройдемся.
Надя поняла: с Сашком плохо, если Микола не может рассказать о нем на людях, и предложила пойти в парк.
После неожиданного и короткого налета снова воцарилась тишина. Солнце щедро золотило напоенную дождем зелень. Кудрявилась дымкой речная даль, встречая приближающийся вечер.
Микола шел молча. Надежда ни о чем не расспрашивала. Чтобы несколько унять его волнение, свернула к детсаду. Ничто, пожалуй, так не успокаивает, как гомон веселой детворы. Заметив издали стремительный полет острокрылых ласточек, она улыбнулась.
— Юрасик у меня тут тоже как ласточка.
Микола вздрогнул, на его глазах выступили слезы.
— Ну что ты, Коля! Ведь врачи уверяют: опасности нет.
— Саше? Это правда, — прохрипел Микола.
— Вот и не убивайся так. Ты взгляни, Коля, — кивнула она в сторону показавшегося вдали детсада, — какие чудесные ласточки и…
Она не договорила. Словно хищный коршун, выскочил из-за тучи «юнкерс» и с ревом понесся к земле. И не успели отозваться зенитки, как он уже взмыл в небо и скрылся, окутав черной тучей землю.
Все это случилось так неожиданно, что Надежда не сразу поняла, что произошло, а когда взглянула, сердце ее оборвалось. Все вокруг было окутано дымом, и не бегали больше дети, не летали ласточки…
Страшна злоба в агонии бессилия.
Неистовствовали и бесновались в ставке фюрера по поводу провала планов молниеносного вывода из строя днепровской промышленности. Сначала царила уверенность, что после нескольких массированных ударов Днепрогэс перестанет существовать, а без энергии умрут и заводы. Командующий этой операцией генерал Шульц хвастал, что ему потребуется на все не более недели. Однако проходили месяцы, а массированные налеты парализовались обороной. Разведка доносила, что Днепрогэс продолжает действовать, заводы работают, а металлургический гигант «Запорожсталь» даже наращивает свою мощность.
Донесения были довольно точными, так как приходили они с самого завода. В них подробно докладывалось, что главные прокатные цеха на ходу переоборудуются и дают проката даже больше, нежели до войны. В результате в ставке разыгралась настоящая буря. Генерал Шульц приказом Гитлера был снят с должности и понижен в звании; полковник Зельц — командир ударной бригады тяжелых бомбардировщиков — расстрелян перед строем. Вновь назначенный командующий генерал Эствер под угрозой расстрела получил, приказ любой ценой остановить заводы.
И для достижения этой цели воздушные пираты не гнушались ничем. Они бомбили незащищенные районы города и рабочие поселки, а чтобы деморализовать население, бросали бомбы даже на такие объекты, как больницы и детские учреждения.
Когда туча дыма и пыли за деревьями несколько рассеялась, Надежда уже не увидела знакомого домика, возле которого только что резвилась беззаботная детвора. Взрыв был такой огромной силы, что от дома остались только щепки и далеко отброшенные обломки желтого кирпича и красной черепицы.
Во дворе одиноко и как-то странно кружила молодая женщина. На нее страшно было смотреть: одежда, лицо в грязи, коса взлохмачена, как у безумной, на голове, запутавшись в волосах, торчала сухая ветка. Очевидно, женщину засыпало землей при взрыве, а теперь она ходила вокруг разбитой калитки, дико озиралась, кого-то искала и не могла найти.
Когда Надежда с Миколой подбежали к дворику, женщина остановила их и как-то удивленно спросила:
— Вы не видели Галочку? Странно. Ну вот только что бежала ко мне — и нет ее…
Эта женщина чуть раньше Надежды пришла в детский садик, чтобы забрать свою девочку. Девочка еще издали увидела мать, радостно бросилась к ней навстречу, добежала почти до калитки и вдруг исчезла. А мать, все еще не веря в то, что произошло, оглядывалась вокруг, пожимала плечами, вела себя так, словно дочка, играя с ней, нарочно куда-то спряталась.
— Куда она девалась? — И по-матерински нежно уговаривала: — Ну довольно же, Галочка!..
Вскоре разрушенная детская площадка наполнилась людьми и раздирающим сердце криком матерей. Спасательные бригады спешно раскапывали заваленные входы в бомбоубежище и выносили оттуда перепуганных и оглушенных детей.
К счастью, вся старшая группа в момент налета была в парке, вдали от дома; группа самых маленьких еще возилась в бомбоубежище, собираясь на игровую площадку. Но средняя группа детей, которые с радостным визгом носились на площадке, погибла.
Микола видел, что происходило с Надеждой в эти минуты, — он ни на шаг не отходил от нее. И когда на дорожке, которая вела в парк, в толпе ребятишек показался Юрасик, Надежда обессилела, повисла на руках у Миколы и, рыдая, стала неистово покрывать поцелуями его лицо, руки, как будто целовала сына.
Все ближе и ближе подвигался фронт, все явственнее ощущалось его дыхание.
За Днепром над дорогами клубилась пыль. Длинными бурыми тучами, вздымавшимися где-то далеко на западе, тянулась она по степным шляхам, приближаясь к Запорожью, и издали казалось, что к городу текут воздушные мутные реки.
Лишь над Днепром она несколько рассасывалась, развеивалась, и тогда из-за ее бурой пелены появлялись и беспрестанно плыли через плотину, через мосты седые от пыли, раскаленные жарой причудливые пестрые потоки. Сплошной лавиной вплотную друг к другу катились машины, телеги, тракторы, комбайны, тягачи, молотилки, жатки, мажары: везли имущество учреждений, домашний скарб, детей, женщин. Все это двигалось без конца и без края, не останавливаясь во время налетов, поспешно пересекало город, вырывалось в степь и, снова расколовшись на несколько рек, плыло и плыло на восток, поднимая тучи пыли.
Одновременно с ними и так же беспрестанно тянулись по железным дорогам эшелоны. Шли они тоже на восток и тоже необычные и пестрые: вперемежку с санитарными товарные поезда, битком набитые эвакуированными, бесконечные вереницы платформ, загруженных станками и механизмами, а между станками также узлы, сундуки, дети, женщины. Иногда, — а чем дальше, тем чаще, — проходили длинные составы из одних только паровозов, выхваченных уже из огня боя, — вагоны, как видно, вывезти не удалось.
Досаду и горечь вызывали и эти эшелоны, и бесконечные вереницы обозов, вырвавшихся из совсем близких прифронтовых районов и спасавших только то, что успевали погрузить.
Морозов стоял на краю города между двумя реками — железнодорожным полотном и трассой, по которым текли потоки эвакуируемых, смотрел на них, и к чувству боли и тревоги примешивалось возмущение. Только что кончилось заседание горкома партии, на котором он выдвинул предложение об эвакуации, за что ему впервые в жизни вынесли выговор, назвали паникером и даже пригрозили. И если там, на заседании, под давлением большинства он было заколебался («Может, и в самом деле я не прав, и предложение об эвакуации преждевременно?»), то сейчас, при виде этого беспорядочного потока, он понял, что был прав, и еще сильнее закипели в нем досада и обида.
Конечно, сама эвакуация, даже частичная, которая коснулась бы только семей производственников, пугала и его. Она могла расчистить почву для паники и дезертирства. А ведь и без того под всяческими предлогами и разными способами — поездом и на подводах — исчезали из города те, для кого понятие долга и патриотизма заключалось лишь в сохранении собственного благополучия. Исчезали с семьями, имуществом и, как правило, «законным путем», нередко даже на государственных машинах. Война — как волна в бушующем море: весь мусор сразу же всплыл на поверхность. Война показала всю мерзость подобной категории «патриотов», поэтому Морозов теперь был особенно жесток и беспощаден к ним.
Однако мысль о необходимости эвакуации созревала. И созревала прежде всего у коллектива. Ежедневно приходили к Морозову сварщики, прокатчики, сталевары и просили вывезти их семьи в села. О том, чтобы отправить куда-то далеко в тыл, никто не думал. Все были уверены, что враг до Днепра не дойдет: его остановят противотанковые рвы, а если и их преодолеет, то Днепр уж наверняка дальше не пустит. Поэтому и просили эвакуировать семьи лишь в ближайшие районы. «Это развяжет нам руки. И работать будет спокойнее», — доказывали Морозову.
Бомбежка рабочих поселков еще более склонила его к этой мысли. А когда разбомбили больницу и детский сад, он уже больше не колебался. Трагедия с детьми потрясла всех.
Морозов пригласил к себе Шафороста. Из руководителей завода Шафороста он уважал больше всех. Никогда не таил перед ним своих сокровенных мыслей. Шафорост одобрил его идею. Потом они обсуждали ее с Жаданом. В отличие от Шафороста, который предлагал немедленно ехать в горком добиваться вагонов, Жадан колебался. Он не возражал против эвакуации семей рабочих, ибо и сам уже не раз думал об этом, но побаивался деморализации и почему-то был уверен: в столь напряженное время вагонов не дадут. Он согласился поехать в горком только для того, чтобы посоветоваться.
Но секретарь горкома пришел в ужас от предложения Морозова и немедленно созвал внеочередное заседание. Чтобы решительно пресечь эвакуационные тенденции, которые захватили даже таких руководителей, как Морозов, он обрушился на него грозой. Заседание приняло острый характер. Морозов упорно стоял на своем и этим вызвал еще больший гнев разгорячившегося секретаря. Даже те, кто сначала отмалчивался, в душе соглашаясь с Морозовым, в конце концов поддержали секретаря. Положение в городе создалось напряженное, многое было неясно, и уж кто-кто, а секретарь, казалось всем, должен знать мнение высших руководящих кругов при данной ситуации. Поэтому большинство членов бюро проголосовало за решение осудить поведение Морозова, после чего тот выскочил из помещения горкома и даже не сел в машину, ожидавшую его у подъезда. Шофер догнал было его, но Морозов отправил машину и пошел пешком. После всего, что случилось, хотелось побыть одному, успокоиться, продумать все и разобраться, какая же крамола заключена в его предложении.
И вот теперь он стоял между двух бурных потоков, которые текли и текли с Правобережья, смотрел, и все кипело в нем. И, как ни странно, сейчас его возмущали уже не столько упреки секретаря, сколько поведение Шафороста. Обида на Шафороста жгла его, он его просто возненавидел. Шафорост под влиянием бурного обсуждения на заседании как-то неожиданно очутился на самом гребне волны, обрушившейся на Морозова. Он страстно доказывал всем, что идея эвакуации сейчас очень опасна.
Морозов возмущался Шафоростом и в то же время удивлялся Жадану. Последний до заседания возражал против эвакуации, а на самом заседании, в разгар споров, встал на защиту этого предложения, доказывая, что это сейчас единственный выход, за что поплатился больше, чем Морозов: ему записали строгий выговор и возбудили вопрос о снятии его с должности парторга завода.
Морозов негодовал. Временами он пытался унять свой гнев, рассуждать спокойно и трезво, не поддаваясь горячке. Даже убеждал себя, что и в самом деле не прав, ведь положение очень сложное, при такой ситуации паника — как порох, и начало эвакуации может стать как раз той спичкой, которая вызовет пожар; пытался примириться с выговором — мол, для пользы дела он и это снесет, зато другим будет наука. Но когда припоминал все упреки и обвинения, в душе снова поднималась буря. Ему приписывали комчванство, корили, что утратил чувство партийной дисциплины. «Товарищ Морозов, — едко прозвучал укор секретаря, — что же ты противопоставляешь себя большинству? Ведь большинство тебя осуждает!..» — «Большинство?!» — даже вскрикнул Морозов. Он вспомнил просьбы рабочих, знал их настроения, видел, какую реакцию вызвала в цехах трагедия с детьми, и горячо спрашивал себя: «Где же сейчас большинство? На чьей оно стороне?..»
А мимо него все так же непрерывно и тревожно тянулись бесконечные вереницы машин, комбайнов, тракторов…
Надя снова с первым же автобусом отправилась на завод. Было еще совсем рано, но она спешила. За последние дни она заметно похудела, осунулась, стала взвинченной и беспокойной. Ей все время казалось, что там, где ее нет, может что-то случиться. Утром раньше времени рвалась в цех, вечером неудержимо стремилась к сыну.
Война породила в ней чувство материнской тревоги. Бывало, когда училась, по полгода не видела сына и оставалась спокойной. Старенькая Лукинична заботливо присматривала за внуком. А вот теперь она и на Лукиничну уже не могла вполне положиться.
После гибели детей в детсаде тревога за сына заполнила все сердце. А когда получила сообщение из части, что Василь пропал без вести, весь свет для нее померк. Словно все вокруг затянуло мраком. И единственной звездочкой, светившей ей, придававшей ей силы, был ребенок.
Микола не сразу рассказал о Василе. Вместе с дядей Марком он постепенно и осторожно готовил ее к тяжелой вести. Сначала они объясняли отсутствие писем осложнениями на фронте — ведь не одна она не получает. Намекали на возможное окружение и сразу же старались уверить, что Василь — он такой, рано или поздно, а вырвется даже из самого опасного окружения. С помощью Жадана добились перестановки в цехе: освободили Надежду от ночной смены и ночных дежурств, чтобы она могла быть хоть по ночам с ребенком.
Но такой заботой причинили ей только мучения. Ведь она сама недавно просила скрыть от Сашка гибель его матери, сама собиралась вот так, исподволь, намеками приготовить его к трагической вести. «Значит, и они от меня что-то скрывают», — терзалась Надежда.
Горе уже накинуло петлю на сердце, и лишь ребенок не давал петле затянуться. Пока Надежда была на заводе, ей казалось, что с сыном неладно, что с ним что-то случилось. Возвратившись домой и едва открыв дверь, она с тревогой отыскивала его глазами и уже не спускала с рук, даже спать укладывала с собой.
Автобус шел переполненный. Было еще очень рано, но сегодня многие, как и она, торопились на завод. Все возбужденно переговаривались, и, если бы Надежда не была так подавлена, она бы уловила тревожные слухи, волновавшие людей.
В цехе она тоже не заметила необычного возбуждения. Чтобы унять свою боль, она принялась за работу рьяно, горячо, не придавая значения суете профуполномоченных, метавшихся от бригады к бригаде и раздававших какие-то талончики.
А в конце смены ее подозвал дядя Марко и скорее приказал, чем сообщил, чтобы она немедленно бежала в контору за расчетом — там уже и документы подготовлены — и мигом собиралась к отъезду из города. Вагоны уже подают. Через час посадка. Женщины с детьми отправляются в первую очередь.
— Разве и мне? — насторожилась Надежда.
Но Марко Иванович ждал этого вопроса и заранее приготовил ответ, который сразу бы заставил ее подчиниться:
— Немедленно, говорю! Это приказ Морозова.
Это действительно был приказ Морозова. После памятного заседания его в тот же вечер вместе с Жаданом вызвали в горком. Там уже собрались директора и парторги всех заводов.
— Не сердись, Степан Лукьянович, — виновато встретил его секретарь. — Ситуация, видишь, переменилась. А выговор твой обком на меня переписал…
Когда Надежда примчалась домой, около некоторых подъездов уже грузились машины. Хотя списки и составлялись в секрете, чтобы не возбудить паники, многие уже с утра сидели на узлах.
Исстрадавшаяся Лукинична тоже на всякий случай стала укладывать вещи.
— Быстренько, мамочка! Быстренько! — сама не своя влетела в комнату Надежда. — Быстрее, уже только полчаса осталось…
Времени для подготовки было мало: никто ведь не ждал, что вагоны сегодня же подадут, и теперь некогда было ни осмыслить это новое, чрезвычайное в жизни событие, ни посоветоваться, что брать с собой, а чего не брать, на кого дом оставить. Неизвестно было и место эвакуации. Догадывались, что повезут куда-то в соседние области, и думали, что ненадолго: месяца на два-три, не больше, пока не отгонят врага. Позволялось брать с собой лишь совершенно необходимые вещи, чтобы побольше людей поместилось в вагонах.
— А как же ты, доченька? — обеспокоенно спросила Лукинична.
— Сами понимаете, мама, — поспешно ответила Надежда.
Она уже успела узнать, что не всех женщин отпускают из цехов, а тем более — инженеров, и догадывалась, что это Микола с дядей Марком уговорили Морозова ее отправить. Еще раньше, как только дядя намекнул об отъезде, она сразу же подумала о Василе и решила про себя, что никуда не поедет из дому. Хотя ее и готовили к мысли, что ждать его напрасно, она не хотела смириться с этим, старалась думать, что он жив, убеждала себя в этом. Ей представлялось, что его самолет подбит на вражеской территории, а Василь, спустившись на парашюте, лесами и чащами пробивается к своим.
— Мне нельзя, мамочка. Никак нельзя, — торопясь уложить вещи, доказывала она матери, — да и письмо скоро придет от Васи. А может, и сам он приедет, как же тогда?
Лукинична отвернулась и склонилась над узлами. Поспешно собирала вещи, а сама за слезами ничего не видела. Не знает дочка, что давно уже пришел этот ответ из части, и в нем уже не так, как в первом — Заречному, — а на бланке со штампом сообщалось: «Погиб смертью храбрых…»
— Мамочка, а где же костюм Васин? Я в чемодан его положу.
Сама отыскала костюм мужа и с нежностью взяла его в руки.
— Совсем новенький! — залюбовалась Надежда. — Вы, мама, берегите его. А то не в чем будет Васе… — И не досказала. Обхватила костюм руками, прижала к себе.
Но времени не было даже поплакать. Эшелон спешили отправить до ночных налетов, и с улицы уже слышался сигнал машины.
Обливаясь потом, запыхавшись и, как всегда, виновато улыбаясь, с большим рюкзаком, держа за руку мальчугана, такого же вспотевшего, обутого в сапоги и одетого в зимнее пальто, — ввалился долговязый Тихон, муж Крихточки. Жена его была еще где-то на окопах, и он провожал сына с Лукиничной, провожал неизвестно куда.
— Уже зовут, Лукинична. Может, вам помочь? — беспокоился Тихон. И встревоженно поглядел на Надежду. — А как же Лариса? Почему она не собирается?
Тихон волновался о соседке, побаивался, не забыли бы о ней, а Надежде стало горько от упоминания о подруге. После того как отправили женщин на окопы и Лариса записалась ехать с очередной партией, даже расцеловалась с Надей, они больше не встречались. Только Лукинична видела, как в ту же ночь из квартиры соседки выгружали ковры, мебель, а потом узнали, что Лариса вместо окопов очутилась с матерью где-то за Саратовом, у свекрови.
Будто в горячке, швыряли в чемодан и набивали в узел необходимые вещи. За что ни возьмешься, все необходимо — и одежда нужна, и посуды хоть немного надо: не в гости же едут, а брать разрешалось не больше чемодана или узла.
— Донечка, а куда же пальто твое? — расстроилась мать.
Зимнее пальто — единственная дорогая вещь, которую Надежда смогла приобрести, но положить его было некуда. Надежда, не колеблясь, содрала верх, свернула и положила в узел.
Лукинична торопливо взяла из-под цветов пригоршню земли, завязала в платочек и, как священную реликвию, спрятала на груди.
— Что это вы, мама?
— Пусть будет, доченька… — сквозь слезы прошептала мать. — Землица родная пусть не разлучается снами…
Защемило сердце, и, чтобы заглушить боль, Надежда поторопила:
— Быстрее, мама, машина пришла.
Но когда они спустились вниз, машины уже не было. Куда она девалась, никто не знал.
На тротуаре растерянно толпились соседи, с узлами, с детворой. Они видели, что какой-то военный заставил шофера везти его, но куда и надолго ли — никто не знал.
Исчезновение машины вызвало еще большую тревогу. Минуты тянулись в мучительном ожидании.
К счастью, попалась другая заводская машина. На станцию их привезли, когда уже все погрузились в вагоны и поезд был готов к отправлению.
Надежда протиснулась с Юрасиком в вагон, заполненный шумом и толкотней, и первое, что она увидела на полке, отведенной для них, это огромную тупорылую собаку. Около собаки посреди чемоданов сидела сильно накрашенная старая дама. Горбатый нос, выпученные глаза придавали ей вид отвратительный и хищный. Кто-то кричал на нее, требовал выбросить собаку, слышались голоса, призывавшие заодно выкинуть и ее хозяйку, однако дама спокойно сидела на месте, не обращая ни на кого внимания, и равнодушно поглядывала в окно.
Кто эта женщина, откуда она — Надежда не знала. Да сейчас было не до нее. Где-то поблизости уже ухали зенитки, и машинист давал последний гудок. Впопыхах кое-как усадила на узлы мать, умостила рядом Юрасика, прижала на миг к сердцу и уже на ходу выскочила из вагона.
Все эти дни, особенно во время налетов, она мечтала только о том, чтобы как-то увезти семью подальше от этого ужаса. Ей казалось, что тогда будет спокойнее. А тронулся поезд, оторвался от станции, и будто сердце оборвалось. Только влажное тепло детского ротика осталось на губах.
Завод окутывался мглой, и издали казалось, что он работает за дымовой завесой.
Бомбардировки все время усиливались, и тучи пыли уже не успевали рассеиваться над заводом.
Горбатые «юнкерсы», как саранча, висели над цехами. Воздушные бои почти не прекращались. У зениток плавились жерла. От беспрерывных взрывов дрожали и сотрясались стены, а едкие пороховые газы затрудняли дыхание. То в одном, то в другом конце возникали пожары, происходили аварии.
Однако завод работал безостановочно.
Если раньше перед каждым налетом завывали сирены, то теперь тревогу совсем не объявляли. Если раньше работали на уменьшенном газе, то теперь — на полном.
Люди уже свыклись с грохотом взрывов и не оставляли работу даже тогда, когда бомбы падали рядом. А может, не столько свыклись, сколько чувство долга держало их на своих постах. Чувство страха естественно и присуще каждому. Но если ты осознаешь значение своего долга — это чувство отступает. И чем глубже осознаешь, тем меньше оказываешься подверженным ему. Чем сильнее сознательность, тем слабее страх.
Это, видимо, хорошо понимал Жадан, который однажды, еще до войны, испытал на себе силу страха. И это ему едва не стоило жизни.
Было это лет десять назад, когда возводили Днепрогэс и рядом с ним сооружали дамбу, чтобы предохранить строительство от катастрофически нарастающего наводнения. В ту бурную ночь Жадан с группой литейщиков защищал от напора воды всем памятный опасный выступ. И в тот момент, когда выступ уже раскололся, а волны перекатывались через людей, когда уже не хватало сил бороться с ними, вдруг пронесся слух, что подмыло электростанцию. А это означало, что вот-вот погаснет свет, остановятся механизмы и водяная буря, объединившись с мраком, все разрушит и затопит. На дамбе поднялась паника. Сам Жадан от неожиданности как бы окаменел. Катастрофа казалась неминуемой. Некоторые бросились было бежать. И в этот момент к бригаде подошел Гонтарь, руководивший тогда защитой выступа. Он не скрывал опасности, но его страстный призыв: «Хлопцы, в котловане люди! Только от нас зависит их спасение!» — сразу остановил всех. За дамбой в глубоком котловане работали сотни людей, ничего не зная об угрозе. И сознание того, что только от них зависит жизнь этих людей, пробудило в бригаде силы. Кто знает, откуда только эти силы и взялись. Бригада в полном составе вернулась на вахту, и положение было спасено.
Этот подвиг днепростроевца Гонтаря на всю жизнь врезался в память Жадана. Не раз, когда возникала трудность или опасность, перед ним сразу оживал тот пример. И теперь, когда весь завод оказался под угрозой, а на него, Жадана, возложили партийное руководство, будить сознание собственного достоинства в людях, вселять в них веру, укреплять чувство долга стало главным содержанием его жизни.
Парторгом ЦК на заводе Жадана избрали недавно, уже во время войны. И хотя его жизнь на производстве с юных лет тесно переплеталась с общественной — он избирался комсоргом, членом бюро цеховой, а затем заводской партийной организации, — но только теперь, когда стал парторгом предприятия с многотысячным коллективом, он впервые почувствовал, какой это сложный, многогранный, нелегкий, а порой и неблагодарный труд.
Наряду с важными государственными заданиями, которые почти ежедневно получал завод, ему постоянно приходилось сталкиваться с множеством разнообразных и на первый взгляд как будто бы незначительных вопросов. Но в действительности все эти вопросы были животрепещущими и очень важными. Ведь редко люди идут в партком со своей радостью. Если человек получает премию, он в партком не зайдет, а если его обошли премией, он сразу же приходит жаловаться. Если у кого вечеринка, семейный праздник, день рождения или свадьба, партком в стороне, а если случится несчастье или дело дойдет до развода — идут в партийный комитет.
В партком и раньше обращались преимущественно с жалобами, обидами, а теперь несли еще и горе. Война затронула всех, и каждого надо было выслушать, каждому дать совет, чтобы ни у кого не осталось обиды от равнодушия и невнимания.
До сих пор Жадан работал в цехе, варил сталь, заботился о ее высоком качестве. И о нем заботились: отмечали благодарностями, его портрет неизменно висел в галерее лучших работников завода. Теперь же он сам должен был заботиться о людях, а они от него только требовали.
Эти требования особенно усилились с началом эвакуации. Каждый беспокоился о своей семье, хотел поскорее вывезти ее из-под обстрела. Но возможности были слишком ограничены, вагонов давали мало, и большинство семей еще ждало своей очереди. Не обходилось, конечно, и без обид: кое-кто умудрялся вне очереди раздобыть талон на отправку или ухитрялся отправить семью вообще без талона, и к Жадану снова шли с обидами и возмущением.
Вчера на собрании грузчиков пришлось ему наслушаться и упреков. Один крикун публично бросил ему: «Ишь, нас агитирует терпеть, ждать, а свою небось в мягком отправил!» «Еще и с собачкой, наверное!» — отозвался другой.
Не знали они, что, заботясь об отправке их семей, о своей он еще и не подумал. Хотя мог бы уже давным-давно вывезти. И имел право вывезти в первую очередь! Его жена с тремя детьми почти все время находилась в бомбоубежище. Однако талона не брал: ведь и в этом ему нужно быть примером.
Даже навестить свою семью ему удавалось редко, так как жили они в старом городе, и не всегда он мог вырваться. А если, бывало, и удастся заехать на минутку домой, исстрадавшаяся Наталка склонит голову ему на плечо и только вздохнет: «Потерпим, Иванку. Что людям — то и нам».
Хорошо, что Жадана уже давно знали не только в цехах, но и среди грузчиков, и участники собрания сами ответили крикунам, пристыдив их.
Выдвижение Жадана на такую ответственную должность с самого начала вызвало на заводе бурную реакцию. В коллективе одобрительно встретили его назначение, гордились тем, что Центральный Комитет утвердил своим парторгом их товарища, которого все они знают и который знает их.
Но нашлись и недовольные. И, как ни странно, недовольнее всех оказался Шафорост, с которым Жадан был в дружбе. Они вместе когда-то учились в институте, вместе ходили в подручных, вместе и в мастера вышли: «Шафорост в прокатном, Жадан в мартеновском. Потом Шафоросту удалось быстро и стремительно подняться на руководящие должности. Он стал лауреатом, известным ученым, и Жадан искренне радовался успехам своего товарища. Но когда его, Жадана, выдвинули парторгом, Шафорост встретил это с нескрываемым скептицизмом. Какая-то недобрая зависть заискрилась в его глазах, как будто Жадан пытался посягнуть и на его славу.
Шафорост считал себя одним из самых авторитетных людей на заводе. К его мнению прислушивались все, даже сам Морозов. К Жадану же Шафорост привык относиться с некоторым пренебрежением, свысока, как к коллеге, далеко отставшему от него в продвижении по служебной лестнице. И вдруг теперь уже он, Шафорост, должен прислушиваться к мнению Жадана и принимать его как мнение старшего. Это задевало его самолюбие. Не хотелось оказываться в подчинении у того, кто еще вчера сам тебе подчинялся.
Стараясь не уступать своего превосходства, Шафорост при каждом удобном случае перечил Жадану, на каждое его предложение выдвигал свое, и между ними уже на второй день произошла стычка.
Причиной стычки была Надежда. Авария в прокатном взволновала Жадана, но не меньше взволновало его и то, что всю вину за аварию свалили на одну Надежду, а Шафорост к тому же еще и выгнал ее из цеха. Особенно возмутило Жадана донесение Стороженка. Заподозрить в умышленной аварии Надежду, которая на его глазах своим примером заставила печников лезть в горячую камеру, он не мог. Защитить жену фронтовика от несправедливости он считал своим партийным долгом. А когда Марко Иванович рассказал ему историю ее отца, Жадан уже решительно, пользуясь правом парторга, заставил Шафороста немедленно вернуть Надежду в цех.
Надежда и не подозревала, что в ту ночь, во время первого налета, Жадан не случайно оказался в ее цехе. Он предвидел, что издерганная женщина в такую опасную минуту может растеряться.
Но и после этого Жадан не терял ее из виду, помогал и всячески заботился о ней. И не заметил, как именно этой заботой навлек на себя грязные подозрения. Злые языки и в беде остаются злыми. Подлость и в грозу живуча. Его заботы о хорошенькой жене фронтовика показались кому-то слишком необычными. В опеке усмотрели нечто большее, чем заботу. Сплетня дошла до горкома, и секретарь счел уместным недвусмысленными намеками предостеречь Жадана: мол, все мы не без греха, но не забывай, что ты парторг!
Конечно, вернуть Надежду в цех помогли Жадану еще и обстоятельства: после проводов новобранцев надо было срочно заполнить рабочие места. Шафорост, видимо, сам бы отменил свой приказ относительно Надежды. Но то, что это произошло по требованию Жадана и сразу же отозвалось эхом в цехах, больно задело самолюбие Шафороста.
Вот почему во время бурного заседания бюро горкома, когда большинство выступило против эвакуационных тенденций, Шафорост за все расквитался сполна. Представился случай не чем-нибудь, а острыми политическими аргументами одернуть и поставить на место этого слишком самоуверенного парторга. И именно под влиянием выступления Шафороста Жадан получил более серьезное взыскание, чем сам Морозов.
Так Надежда, сама о том не ведая, стала причиной разлада между тремя руководящими лицами на заводе. Что-то уж слишком лицемерное, политиканское уловил Морозов в поведении Шафороста на заседании в горкоме, и в дружбе их образовалась трещина. А когда в ту же ночь их всех снова вызвали в горком и объявили, что предыдущее решение горкома отменяется, Морозов, может быть, и сгоряча, но искренне сказал при всех: «Спасибо друзьям, которые и в беде остаются друзьями».
Тем временем тучи над заводом сгущались. Каждый день и каждая ночь начинались и кончались воздушной тревогой.
Во второй декаде августа создалось особенно напряженное положение. Завод только что получил новое государственное задание и тотчас же стал объектом беспрерывных ударов вражеской авиации. Приходилось то и дело снимать людей с работы в цехах и бросать на борьбу с пожарами.
На фронте тоже было очень тревожно. В утренних и вечерних сводках Информбюро о Южном фронте говорилось туманно. Указывалось только, что «на юге продолжаются тяжелые бои», но где именно и кто побеждает — понять было трудно.
15 августа директор Днепрогэса с тревогой сообщил Морозову и Жадану, что высоковольтная линия, простирающаяся от гидростанции вниз по Днепру до Никополя, вдруг замерла. 16 августа замерла и другая линия, тянувшаяся вверх по Днепру к Днепропетровску.
А 17-го ночью как громом ошеломило всех известие: на Хортицу ворвались вражеские танки.
Ночью бомбежка утихла. Утром она совсем прекратилась. Удар немецкой авиации из района заводов был перенесен вглубь — на старую часть города и железные дороги.
После длительных бомбежек в цехах установилась необычная тишина. Люди вздохнули свободнее. Не веря в долговременность такой передышки и опасаясь, что полеты вот-вот возобновятся, они спешили наверстать упущенное.
Однако, ко всеобщему удивлению, проходили часы, а налеты не возобновлялись. Постепенно уменьшалась и тревога, вызванная ночными событиями на острове Хортица. Передавали, что там высадился незначительный десант и его уже добивают. В цехах поднялось настроение. Работа на всех узлах снова приобретала слаженность и ритмичность.
В этот день в цехе слябинга произошло, казалось бы, не такое уж важное, но для многих очень отрадное событие: из эшелона вернулся Сережа. Когда эвакуировали семьи, Ходак отправил его с Лукиничной. На Лукиничну он целиком полагался, и то, что оставшегося без матери ребенка удалось вывезти из-под обстрела, Немного успокоило Ходака. Но не долго он был спокоен: дошли слухи, что эшелон в дороге попал под бомбежку. Слухи эти то угасали, то снова оживали, варьировались и терзали душу. Отец все эти дни жил в тревоге. Надежда тоже потеряла сон. Всех мучила неизвестность. И вот появился первый вестник.
Ходак сначала испугался возвращения отчаянного и непослушного мальчугана. Но в цехе появлению Сережи по-настоящему обрадовались. Его останавливали, расспрашивали. Когда узнавали, что эшелон счастливо вышел из зоны налетов, обнимали, целовали, подбрасывали на руках, чем постепенно уняли и отцовский гнев.
Сережа убежал из эшелона уже где-то под Саратовом и разными попутными поездами, замурзанный, оборванный, добрался до Запорожья.
— Почему же ты убежал? — допытывался взволнованный отец.
— Мне там скучно. Не хочу без тебя.
— Но тут ведь стреляют, тут страшно!
— А мне ни капельки, — равнодушно шмыгнул парнишка вздернутым носом.
— А как же ты тетю Лукиничну бросил? — корил его отец. — Она же не знает, куда ты девался, убивается, ищет.
— Не станет искать. Я ей под подушкой телеграмму оставил.
Надежда, хотя и понимала, как беспокоится мать, все же, как никто, обрадовалась возвращению мальчика, который видел в дороге Лукиничну, играл с ее Юрасиком и, казалось, привез с собой его улыбку, дыхание.
Появление Сережи в цехе благотворно повлияло на всех. Рабочие с любовью поглядывали на этого быстроглазого смышленого мальчика. Его присутствие вызывало улыбку, заставляло забывать об опасности, навевало воспоминания о мирных днях и возбуждало желание поскорее вернуть эти дни.
Цех работал особенно четко. Вступившие в действие новые нагревательные камеры — памятные Надежде! — значительно увеличили его мощность. Надежда любовалась ими и удивлялась: никогда еще цех не работал в таком могучем и быстром темпе.
А курносый мальчуган как завороженный стоял около гигантского стана — своего чудо-богатыря, боязливо жмурился, когда на него летело огромное, огнедышащее чудовище, и подпрыгивал, махал кулачками, торжествовал, когда богатырь давил эти чудовища и превращал их в лепешки.
Но вот по цеху снова пронеслась волна тревоги. Словно деревья рвануло ветром — зашептали, заволновались в бригадах: просочились новые тяжелые слухи. С ними боролись, пытались их заглушить, но они упорно врывались в цех, настораживали.
И вдруг все замерло: печи заглохли, механизмы остановились, а недокатанный слиток, застрявший между валами, как живой, причудливо корчился над рамой и, не в силах вырваться из помертвевших лап стана, издавал жуткий скрежет.
Жизнь завода прервалась.
Люди повалили во двор. Сначала никто не мог понять, что же случилось. Но теперь, когда грохот цехов замолк, из-за Днепра, со стороны Хортицы, явственно слышался новый, еще не знакомый грохот: гремели пушки, ревели танки, разливался треск пулеметов.
Земля как бы качнулась, над плотиной высоко вскинулась серая туча, и все поняли, что на Днепрогэс пришел враг.
Первые сведения, которым сначала боялись верить и не верили, оказались наиболее точными: на Хортицу прорвался не десант, а крупная механизированная часть.
Остров Хортица был естественной защитой города и представлял собой важный стратегический плацдарм как для наших войск, так и для войск противника. Но наших войск там не было. Фронт проходил далеко, и на охране острова, главным образом мостов, стояло только небольшое подразделение. Прорвавшиеся с юга вражеские танки с зажженными фарами — по этому признаку их даже сначала приняли за свои! — подошли к Днепру, легко подавили оборону и прямо с ходу, по мосту, который не успели взорвать, ворвались на Хортицу.
Все это произошло внезапно и молниеносно. Спасать положение было нелегко. На оборону Хортицы бросили все, что можно: подразделения гарнизона, милицию, охрану Днепрогэса и рабочее ополчение.
Но ополченцы еще не получили нужной подготовки, не имели навыков борьбы с танками. Противотанковых средств, кроме бутылок с горючей жидкостью, не было. Вооружение ополченцев состояло только из винтовок с ограниченным количеством боеприпасов. Была одна старая пушка, да и та почти не действовала. Поэтому против танков вынуждены были направить зенитные орудия.
Завязалась жестокая, неравная битва.
Первым принял на себя удар полк охраны Днепрогэса, состоявший из пограничников. Вскоре ему на помощь прибыли ополченцы под командованием обер-мастера Марка Ивановича.
Перед боем комиссар полка Чистогоров подошел к командиру и, поспешно сняв пилотку, потихоньку вздохнул:
— Ну, Марко…
— Эге ж, друже, — так же торопливо снял картуз Марко Иванович.
И старые друзья крепко обнялись. Обнялись на какой-то миг, а сколько пролетело в памяти волнующего и незабываемого! Не раз они вот так обнимались перед боем, не раз ходили в ожесточенные атаки, однако всегда выходили победителями. А вот удастся ли им выйти живыми из этой битвы?..
Чистогоров оторвался от друга. Слегка прокашлялся, как будто запершило в горле, и, отогнув ворот гимнастерки Марка Ивановича, осведомился:
— Чистую надел?
— Чистую.
По старому солдатскому обычаю перед боем они обязательно надевали чистую сорочку.
Ночь, как и всегда в эту пору, стлалась над Хортицей тихой теплой мглой. Из-за плавней поднимался месяц, и его золотистый свет все шире и шире разливался по холмам, долинам, между затемненными садами и рощами острова. Пользуясь хорошей видимостью, немцы попытались до утра захватить и второй мост, соединяющий Хортицу с городом. Натолкнувшись на отчаянное сопротивление пограничников, которые стояли на пути к мосту, и оставив в яру два пылающих танка, они перестроились и ударили в обход, на станцию Сечь, туда, где стояли ополченцы.
Полк, не успев как следует развернуться, вынужден был с ходу вступить в бой. И тут сразу же сказалась неопытность ополченцев: одна рота при приближении танков не выдержала и шарахнулась врассыпную, а вторая сгоряча с криком «ура!» бросилась на танки в лобовую атаку и почти вся полегла.
— Куда же ты прешь, дурень! — ревел Марко Иванович на командира роты. — Не в лоб пали, бей в гузно!
И, пропустив мимо себя танк, метнул бутылку в заднюю часть машины. Вслед за командиром бросили свои бутылки и бойцы. Неизвестно, кто именно попал, но только танк вдруг замигал голубыми огоньками и вспыхнул:
— Ур-ра-а!!! — сплошным гулом отозвались все вокруг на эту первую победу.
А Марко Иванович, разгоряченный боем, уже метался вдоль яра и изо всех сил кричал:
— Отсекай! Бей в гузно! В атаку!
Танки одни не вырывались далеко вперед: за ними следом продвигалась пехота, которой они расчищали дорогу, и Марко Иванович быстро перенял опыт пограничников отсекать пехоту от танков и навязывать ей рукопашный бой, чего немцы особенно боялись.
Но, подняв людей в атаку и врезавшись с небольшой группой в гущу вражеской пехоты, Марко Иванович сам оказался отрезанным от своих основных сил.
Тем временем бывший каталь Влас Харитонович собрал свою рассеянную роту в яру — это как раз и была та рота, которая панически разбежалась от наступавших танков, — и без злобы отчитывал:
— Ну куда же это, хлопцы, годится, а? Срамота какая! Ай-я-яй! Но теперь уж не гневайтесь: если снова хоть на метр кто-нибудь попятится, сам вот этими руками задушу!
Он говорил, как всегда, негромко, как будто бы и не сердито, но все, глядя на его здоровенные узловатые кулачищи, верили, что этот геркулес и в самом деле собственноручно может придушить отступника.
В ту минуту, когда Харитонович отчитывал свою роту, в яр свалился связист:
— Командир в окружении!
— В окружении? — сразу же вырос над всеми Харитонович. — За мной, хлопцы!
В исторических пересказах и романах нередко изображаются силачи с огромными долбнями, которыми они сокрушают врага. Трудно сказать, всегда ли было так, как любят теперь описывать, но вот когда Влас Харитонович врезался в гущу вражеской пехоты, наседавшей на командира, и стал действовать штыком, его едва остановил уже освобожденный Марко Иванович.
— Хватит уже, хватит, — весь мокрый, еле переводя дух, благодарно бубнил Марко Иванович. — Отдышись, Харитонович. Спасибо, брат, — растроганно обнял он геркулеса. И сразу же побранил: — А за драп твоей роты на первый раз выговор тебе объявляю.
Много сражений повидала древняя Хортица, но такого, наверное, не видела никогда. Пылали, ревели, громыхали, устилались трупами ее холмы и долины. Пытаясь остановить врага, доведенные до отчаяния люди почти с голыми руками бросались на танки, отчаянно карабкались на бронированные чудовища, отсекали их от пехоты и снова кидались в рукопашную.
К утру подошло подкрепление, и немцев оттеснили на исходные позиции. Целый день защитники удерживали рубежи. Именно это и дало повод к успокоению на заводе: думали, что опасность миновала. Вот тогда-то и создалось впечатление, будто на Хортицу прорвался десант, который уже добивают.
А к вечеру противник бросил в бой свежие части. Вместе с танками на защитников острова со всех концов обрушился огонь артиллерии. От героического полка пограничников осталась только потрепанная рота. Полк Марка Ивановича тоже поредел и отступил за станцию Сечь, в глубь острова.
Одновременно с наступлением на Хортицу новая крупная часть противника ударила в другом направлении и ворвалась на Днепрогэс.
Бурно опускался над городом вечер. На улицы сыпались мины и снаряды. Жители города, с узлами, детьми, выбегали из домов, и никто уже никого не останавливал, никто не руководил этой беспорядочной эвакуацией.
Положение на заводе создалось катастрофическое. Связь была парализована, всех мучила неизвестность. Никто не знал, что делается вокруг города и как быть дальше.
Морозов на своей замаскированной грязью эмке ездил в горком, в обком, но все руководство было уже на главных участках — на линии обороны.
Спешно вооружались рабочие бригады. Вокруг завода выставили сторожевые посты. Документы грузили на машины, на всякий случай готовили эшелон для отправки рабочих.
Но для формирования эшелона не хватало вагонов. Заводской порожняк застрял на товарной станции. Вскоре дошли слухи, что его перехватила какая-то другая организация. Нужно было срочно послать на товарную авторитетного представителя завода. Морозов вызвал трех инженеров, но никто из них не поехал: один не мог никому перепоручить документацию, другие под разными предлогами уклонились. Не хотелось в такой грозный час забираться далеко, да и боялись ехать на товарную, которая находилась под интенсивным обстрелом.
— Разрешите мне, Степан Лукьянович, — неожиданно подошел, опираясь на палку, к Морозову Лебедь.
— Вы?! Позвольте, но ведь вам будет тяжело, — заколебался Морозов.
— Ничего. Сейчас всем тяжело.
— Спасибо, — сказал Морозов. — Спасибо, Аркадий Семенович. Полагаюсь на вас. Садитесь в мой газик и езжайте.
Однако Лебедь отказался от газика: такая ходовая машина и на заводе может понадобиться. Он был готов поехать и на полуторке, закрепленной за его группой.
— Хорошо, берите полуторку, — разрешил Морозов. — Только осторожно там, — проговорил директор и на прощание горячо пожал ему руку, как командир пожимает руку бойцу, которого посылает на важное и нелегкое задание.
Всех, кто присутствовал при этом разговоре, отвага Лебедя поразила. Даже те, кто еще недавно посмеивались над ним, допекали трусостью, вынуждены были переменить свое мнение.
Надежда давно не виделась с Лебедем и уже несколько остыла к нему. Но когда узнала, что он отважился ехать на товарную, подбежала к машине и при всех взволнованно произнесла:
— Счастливо. Желаю тебе удачи, Аркадий…
Отъезд Лебедя на товарную превратился в событие. Лебедь сразу же оказался в центре внимания. А то, что трое до него уклонились от этого задания, еще выше поднимало его в глазах коллектива.
Вскоре после отъезда инженера товарная подверглась бомбежке. Опасное положение, в которое попал Лебедь, вызвало общее беспокойство. А когда через некоторое время вагоны прибыли, а Лебедь не вернулся, все почувствовали тревогу. Не было сомнения, что с ним произошло несчастье.
В цехе, где он работал, решили создать группу для розысков. И больше всех хлопотала о создании такой группы Надежда. Она и сама решила идти, правда, тайком от дяди. Не могла же она оставить в беде человека, который в трудную минуту всегда приходил ей на помощь. Но вскоре Надежду известили, что на розыски уже отправились.
— Кто пошел?
— Сашко Заречный!
Надежда знала, что Сашко ненавидит Лебедя, и поняла, что он пошел на розыски только затем, чтобы она не ходила.
Тем временем положение обострялось. Грохот пушек нарастал уже со всех сторон, и опасность окружения становилась все более ощутимой.
Наступила тревожная ночь.
Чтобы хоть немного выяснить обстановку, Морозов и Жадан решили пробраться в штаб дивизии. Но генерал-майор, части которого только утром были переброшены на оборону Запорожья, ничего утешительного сказать не мог. Он не стал скрывать от них, что над городом нависла реальная угроза окружения. И только заверил, что его дивизия будет стоять насмерть.
Связаться с наркоматом по рации не удалось, а все другие средства связи с центром были прерваны еще ночью. Морозов и Жадан поняли, что судьба завода теперь зависит от них самих. Они уже сами, не ожидая никаких указаний, должны решать ее по своему усмотрению.
Но как решать? Оставить врагу такой гигант было бы преступлением. Вывезти — нет возможности. Разрушить — не подымались руки. Об этом и подумать было страшно!
Вернувшись на завод, они созвали руководителей цехов, проинформировали о положении на фронте и поставили на обсуждение этот мучивший всех вопрос.
Совещание сразу же приобрело острый и противоречивый характер. Одна группа требовала немедленно вывезти коллектив из-под обстрела; другая — во главе с главным инженером — предлагала грузить на платформы и вывезти хотя бы то, что успеют, а третья настаивала, чтобы все оборудование цехов разрушили и завод взорвали. Эту группу возглавлял Шафорост, и она сразу же оказалась в большинстве.
Необычно выглядело это собрание. Просторный кабинет директора был переполнен, большинство стояло — садиться было уже негде; все в дорожной одежде — в сапогах, плащах, а некоторые уже и в зимнем; и все вооружены. Собрание скорее напоминало партизанский совет.
Необычно выглядел и заводской двор. На главной трассе, вплоть до самых ворот, вытянулась длинная автоколонна, нагруженная ящиками, узлами, а за цехами на линии стоял эшелон с двумя паровозами под парами, заполненный заводскими рабочими. Все живое уже находилось на колесах, наготове, и еще недавно бурливший заводской двор теперь напоминал пустынный глухой полустанок, где пассажиры томились, ожидая разрешения двигаться дальше.
У каждого входа и выхода с завода, чутко прислушиваясь к нарастанию грохота с берегов, дежурили вооруженные сторожевые посты.
Надежда стояла на посту по охране дома, в котором происходило совещание. Микола Хмелюк, возглавлявший все посты, поставил ее с двумя комсомольцами возле главного входа.
И Надежда имела возможность видеть все. Время от времени она заходила в приемную, через плечи и головы заглядывала в кабинет, прислушиваясь к бурным спорам, и так же, как и все, напряженно ждала решения.
Когда выступали те, кто требовал вывезти людей, она считала, что они правы; когда главный инженер советовал спасти хотя бы ценное оборудование, полностью соглашалась с ним; а когда Шафорост настаивал на разрушении — несмотря на всю сложность их личных взаимоотношений, — как и большинство, присоединилась к его мнению.
Неприятное впечатление производил на нее сейчас Морозов. Он, казалось, растерялся в этой напряженной ситуации, молчал, не зная, с чьим мнением согласиться, оттягивал решение, и это раздражало ее. Как можно! Ведь он директор! Его слово сейчас должно быть законом.
Среди всех присутствующих Морозов был, кажется, единственным одетым не по-дорожному. Он сидел за столом в полотняной, уже несвежей, с вышитым воротом сорочке, и это делало его в сравнении с другими маленьким и незаметным. Надежда с горечью подумала: «Горюшко, разве же способно такое невзрачное существо повести за собой народ?..»
А Шафорост уже высказывал свое возмущение нерешительностью Морозова.
— Что же тут думать? Действовать надо!
— Пора уже! — откликнулись ему в поддержку. — Каждая минута дорога!
— Я требую решительности! — вновь вскочил ободренный этим Шафорост. — Враг уже вот-вот нагрянет. Мы не имеем права оставлять ему завод на ходу! — И чтобы окончательно повести за собой всех, он добавил уже с угрозой: — Это мнение не только мое и не только большинства нашего совещания — это указание центра!
Жадан, который почему-то тоже не высказывал своей точки зрения и, судя по его поведению, одобрял нерешительность Морозова, на угрозу Шафороста отозвался:
— Только без крика!
Он сказал это словно бы и спокойно, но по тому, как оттенилась белизна его усов на вспыхнувшем нервном лице, все поняли в этом замечании обидный намек: «Только без паники!»
Шафорост промолчал. Но промолчал с таким видом, словно пригрозил: «Ну хорошо! Это тебе так не пройдет!» И это заметили все.
Морозов все так же молча, прищурив глаза, сидел и слушал. И чем больше слушал разноречивых мнений, тем больше склонялся к своему собственному, к которому пришел еще по дороге из штаба и которое поддерживал и Жадан. Его обвиняют в нерешительности, не зная, что он отважился на исключительно смелый, рискованный шаг. Его упрекают в том, что он медлит с изложением своего плана, но не подозревают, что именно в промедлении и состоит сущность его плана. Внезапность прорыва фронта создала такое положение, когда действовать согласно инструкции было уже поздно. Присоединиться к требованиям, выдвигаемым здесь, невозможно. Ведь вывоз только людей не решает главного — судьбы завода. Частичная эвакуация тоже не спасет положения. А если враг вот-вот нагрянет, как утверждает Шафорост, то уже не успеешь взорвать такой гигант. Значит, остается только одно: не горячиться, пресекать панику, набраться выдержки и ждать, веря в то, что запорожскую индустрию так легко не сдадут, за нее еще должна быть жестокая битва, а значит, и завод еще может понадобиться.
Этот план в конце концов и изложил на совещании Морозов.
— Что он себе думает! — зашептали вокруг, оглушенные его сообщением. — Это ведь рискованно! Опасно!
Шафорост, может, тоже возмутился бы, запротестовал, если бы мнение было высказано вначале, в ходе споров; но сейчас оно прозвучало как приказ и обсуждению не подлежало. Присутствующим предложили пройти по вагонам и машинам и ознакомить с этим приказом собравшихся уезжать.
Чтобы поднять у людей дух, Морозов, закрывая совещание, подчеркнул:
— Я уверен, товарищи, что с Хортицы немцев выбьют. А пока Хортица наша, нам бояться нечего.
Вскоре после совещания у Морозова собрались почти все директора прибрежных заводов. Их также мучила неизвестность, и они не знали, как действовать. Снова совещались, спорили и наконец тоже присоединились к мнению Морозова.
Таким решением закончилось и это совещание.
Но события нарастали с ураганной быстротой. После некоторого затишья снова замигали вспышки и задрожала земля. Теперь уже гремело повсюду: и перед городом, и за городом. Между берегами разгорелась артиллерийская дуэль, на железной дороге и аэродромах усилилась бомбардировка. Где-то поблизости сквозь грохот пушек прорывался рев танков. Создавалось впечатление, что Запорожье окружают.
К Морозову снова, без вызова, стали собираться руководители цехов. Кабинет быстро заполнялся. Но сейчас уже никто не поднимал дискуссий. Каждый заходил тихонько и, спросив разрешения, садился и ждал.
Морозов кивком головы разрешал входить и продолжал что-то озабоченно вычерчивать на листе бумаги.
На этот раз он сидел уже не за своим рабочим столом, а за длинным, служившим для проведения различных оперативных совещаний. Напротив него подсчитывал что-то с карандашом в руке Жадан. Временами они целиком углублялись в эти подсчеты, будто уточняли перед очередной оперативкой, как лучше разместить в цехах новый государственный заказ.
На пороге остановился возбужденный Шафорост.
— Уже с Кичкаса бьют.
— Слышу, — не поднимая головы, промолвил Морозов.
Почти одновременно протиснулись в дверь два посыльных с выставленных за цехами постов.
— По Шлюзовой палят, Степан Лукьянович!
— И по Карантиновке тоже!
— Слышу, — неохотно, словно ему надоели эти сообщения, кивнул обоим Морозов.
И наконец, совсем перепуганный, прибежал начальник АТС.
— Немцы, Степан Лукьянович! Немцы!..
Морозов снял очки и взглянул на него.
— У вас неточные данные. Гитлер бросил сюда не только свои, но и румынские части.
И, снова надев очки, подумал: «Но, может, это и к лучшему для нас».
Внезапно со стороны Хортицы раздался небывалый по силе взрыв.
Резко тряхнуло здание. Треснул потолок, где-то зазвенело стекло. Вскоре разведка сообщила, что мост, соединяющий город с Хортицей, взорван и что Хортицу наши сдали.
Морозов поднялся. Какое-то мгновение он стоял над столом гневный и возбужденный. Потом нервно прошелся по кабинету.
Среди присутствующих пронесся тревожный шепот: ведь Морозов заверял, что Хортицу не сдадут!
Но в эту минуту сообщили нечто еще более страшное:
— Алюминиевый загорелся!
Охваченные тревогой, все вскочили с мест. Хотя было неизвестно, отчего загорелся завод — свои подожгли или от снарядов, — но сам факт пожара на соседнем заводе свидетельствовал о близости общей катастрофы.
Морозов машинально потянулся к телефону, но, сообразив, что межзаводская телефонная связь давно прервана, с досадой крякнул и, впервые с того времени, когда в кабинет набились люди, предложил:
— Садитесь, товарищи.
Снова присели, хотя никому уже не сиделось. А Морозов, как и всегда, когда что-то осуждал, иронически прищурил глаз и повернулся к Жадану.
— Неужто так быстро струсил? — намекнул он на директора Алюминиевого завода, который только недавно, с час назад, клялся, что ляжет костьми, а завода не оставит.
Послали разведку проверить причину пожара. Но не успела разведка вернуться, как сообщили, что загорелся Завод ферросплавов. И уже совсем ошеломляюще прозвучали взрывы на Сталеплавильном заводе.
Шафорост дерзко подступил к Морозову:
— Ну, а дальше что?!
Вслед за Шафоростом встали все. Встал и Морозов. Вернулся на свое директорское место, с силой уперся руками в стол. Под очками сверкнули недобрые огоньки, губы побелели.
— Кому позволено нарушать приказ командования? — Он произнес это негромко, без нажима, но все вздрогнули, словно бы Морозов крикнул во все горло. — Кому не ясно, что завод мы сейчас не оставим? — Он смотрел уже не на Шафороста, а на всех. — Ясно? Тогда садитесь.
И снова сели. И Надежда вдруг увидела, как этот неказистый и нерешительный человек, каким он ей совсем недавно показался, вдруг преобразился, как бы вырос над всеми и своей непреклонностью как будто сгреб всех в пригоршню.
Где был до сих пор Стороженко, неизвестно, но он ворвался в кабинет в тот момент, когда гнев Морозова уже разрядился, и это спасло его. Еще до совещания Стороженко умолял Морозова о разрешении выехать с документацией отдела кадров. Он домогался этого, будучи в таком паническом состоянии, что Морозов едва не отстранил его от должности начальника. А сейчас Стороженко, протиснувшись к Морозову, стоял перед ним весь в поту и от неудержимой дрожи не мог произнести ни слова.
Морозова это рассмешило.
— Выпейте воды, Стороженко.
Тот, не уловив иронии, схватил графин и дрожащими руками стал наливать в стакан, не замечая, что держит стакан вверх дном. Это рассмешило уже и всех остальных.
— А теперь позовите вашего заместителя, — велел Морозов.
— Есть, позвать, — чуть слышно пролепетал тот и неуклюже повернулся.
Раньше, выходя от начальства, Стороженко всегда поворачивался молодцевато, с военной четкостью, громко выстукивая каблуками, и печатал шаг. А сейчас куда и девалась его былая выправка! Деревянная кобура маузера болталась где-то сзади, а под карабином причудливым горбом надулся на спине плащ.
Спотыкаясь, он вышел на крыльцо, даже не сообразив, для чего ему велели разыскать заместителя. А когда понял, сгорбился еще пуще.
Надежда не видела, когда Стороженко вошел к Морозову. Она как раз выскочила проверить охрану и не знала, что произошло без нее в кабинете. Но, возвращаясь, столкнулась с ним лицом к лицу. Вся его сгорбленная фигура выдавала невероятную растерянность, и это делало грозного когда-то кадровика жалким и гадким.
Надежда невзлюбила его с первой встречи. Много он принес ей неприятностей. Но когда после отправки эшелонов с женщинами и детьми стало известно, что машину, предназначенную для перевозки их к эшелону, угнал именно он, Стороженко, а дама, восседавшая в вагоне с собакой, была его женой, — возненавидела этого стража порядка.
Стороженко, выскочив на крыльцо, с перепугу даже не узнал Надежду. В этот момент за Капустной балкой через заводскую территорию интенсивно била наша тяжелая батарея, в ответ ей полетели, тоже через завод, немецкие снаряды. Стороженко при свисте каждого закрывался плащом и приседал.
Но вот уже и во дворе за цехом разорвалось два снаряда сразу. Стороженко сначала упал, потом быстро, ужом, переполз к цеху, а затем, поднявшись, что было силы бросился к машине.
Надежда инстинктивно метнулась за ним. Но, как быстро она ни бежала, все же не успела, Стороженко вскочил в кабину, и машина тронулась.
Вслед за его машиной сразу же заревели моторы всей автоколонны. Движение колонны, в свою очередь, показалось начальнику эшелона неопровержимым сигналом к отправке — и эшелон тоже немедленно двинулся.
Какое-то время машину Стороженка, пытавшуюся вырваться вперед, оттирали с дороги, она шла медленно, и Надежда погналась за ней.
— Стой! — кричала она вдогонку. — Стой, стрелять буду! — И впервые в жизни, сама не зная куда, выстрелила.
Но остановить никого не удалось. Люди, встревоженные канонадой, были напуганы угрозой окружения, и достаточно оказалось маленького толчка, чтобы все снялось и покатилось. А тут еще сигнал дал не кто-нибудь, а сам начальник отдела кадров. Некоторые не успели даже вскочить в машину, бежали следом и кричали. Поднялся невообразимый хаос. Немало и сторожевых постов отправилось вслед за колонной.
Завод обезлюдел.
О том, что снялась автоколонна, Морозов догадался по реву моторов и зло выругался. Но когда ему доложили, что и эшелон отправился, Морозов совсем растерялся. Этого он никак не ждал. На эшелон возлагались все надежды. В эшелоне были сосредоточены главные силы завода, и с уходом эшелона он очутился в положении командующего, который, разработав план операции, неожиданно в критический момент остался без войска.
— Все… — простонал Морозов. — Все! — И в отчаянии тяжело опустился на стул.
Это отчаяние Морозова встревожило Жадана, наверное, больше, чем исчезновение эшелона. Наскоро он собрал всех, кто еще остался. Вместе с руководством цехов, мастерами и постовыми оказалось всего полсотни людей. Жадан объявил, что приказ дирекции остается в силе и что они обязаны выполнять его до конца.
В эту минуту с карабином в руках показалась на пороге разгоряченная Надежда.
— Простите… Степан Лукьянович, — переводя дыхание, начала она виновато. — Прозевала, не смогла задержать… — Она поняла, что вся эта паника произошла из-за нее. Ведь если бы она успела вовремя остановить Стороженка, ничего бы не случилось. — Простите, — покачнувшись, еще раз произнесла Надежда.
Морозов словно проснулся. Долго смотрел на Надежду и не понимал, откуда она взялась. Он давно уже не видел ее и был уверен, что Надежда в эшелоне.
— Не вы ли там стреляли?
— Я, — несмело ответила Надежда и, как бы оправдываясь, добавила: — Стороженка хотела остановить.
— Жаль, что не попали.
Он посмотрел на фотографию, на которой рядом с панорамой завода среди степи стояла наивная босоногая девчушка с козой. Потом стремительно подошел к Надежде, неожиданно для всех обнял ее и, как маленькую, поцеловал в лоб.
— Ах ты ж… Козочка наша…
И появление Надежды, и ее фотография напомнили ему о строительстве завода; а то, что завод этот сейчас, кроме них, все покинули, а она, та, которую он так ругал за аварию, от которой хотел избавиться, в трудную годину осталась с ними, а может быть, и вспышка отцовских чувств (дочка Морозова до сих пор не вернулась с окопов) — все это так взволновало его, что он, как родную, обнял Надежду, и на глазах его заблестели слезы.
Марко Иванович боролся с волнами и напряженно думал, почему вдруг поднялись такие буруны. Ведь погода стояла совсем безветренная. Да и Днепр — теперь Марко Иванович уже понял это — стал почему-то невероятно широким. Почему? В этом месте он никогда, даже во время самых больших наводнений, так не разливался.
А быстрина подхватывала старого мастера, кружила и тянула за собой. От баркаса, на котором он только что сидел, остались лишь щепки, они сейчас плыли с ним наперегонки; что произошло с командой, было неизвестно.
Вверху, как на качелях, покачивался ущербленный круг месяца. Вдали, ныряя в волнах и снова появляясь, на середину реки выбивались две лодки. Марко Иванович догадался: с Хортицы отходило последнее его подразделение, прикрывавшее переправу полка. Он обрадовался и в то же время рассердился: лодки шли вместе, почти впритык друг за другом, а вокруг них уже близко взлетали фонтаны брызг. Командир выругался: «Вот дурни! Разве ж можно под обстрелом идти, как на гулянье!»
Но водяной вал с еще большей силой, чем предыдущий, накрыл Марка Ивановича, и он, изо всех сил выбираясь на поверхность, снова подумал: «Почему поднялись такие волны?»
На этот раз его повернуло лицом к плотине, которая уже еле-еле маячила вдали в мутном свете месяца. На мгновение, и может в последний раз, он загляделся на нее. А оттуда, как отары овец, вал за валом катились вспененные волны. И только теперь понял обер-мастер, почему так разлился разбушевавшийся Днепр: плотину прорвали! Вода шла через прорыв, образованный взрывом. Она шла бурно, стремительно, как катастрофическое половодье, заливая берега, разрушая прибрежные строения, поглощая все на своем пути.
И невероятно больно стало Марку Ивановичу, что приходится гибнуть именно от того, чему он когда-то так радовался: когда строили плотину и поднимали реку, он воспринял это событие как счастье.
А волна снова сбила, накрыв его, и уже не хватало сил бороться с нею. Раненая рука не действовала, одеревенела, плечо жгло, тело отяжелело — и он почувствовал, что его тянет ко дну.
«Все, Марко, отгулял!» — подумал он. Но странно, сейчас его не тревожило, что жизнь обрывается, а беспокоило другое: все ли он сделал? Почему-то казалось, что он забыл нечто очень важное. Но что именно? Лихорадочно вспоминал. Полк? Но Чистогоров уже успел его переправить, успел занять и новую линию обороны. Это Марко Иванович заметил еще с баркаса, по выстрелам, прикрывавшим его отход. Что же тогда? Завод? Там Жадан, Морозов, коллектив — и без него обойдутся. И вдруг перед его глазами встала Надежда. Изо всех сил рванулся он к ней, словно крикнул: «Ох, как же это я забыл о тебе, дочка!» Но она быстро стала отдаляться от него, постепенно уменьшаясь, пока наконец не превратилась в маленькую точку и не исчезла…
Приказ об отходе дошел до Марка Ивановича уже тогда, когда мост был взорван. И это не удивило его: из донесений разведки он еще днем знал, что немцы готовятся ночью по пятам отступающих ворваться через мост в город. Значит, с мостом поспешили не зря. Но для его уже основательно потрепанного полка положение создалось катастрофическое.
Полк оказался в окружении. Чтобы выбраться из этой западни, Марко Иванович поручил Чистогорову идти с главными частями на переправу, где на всякий случай были загодя приготовлены рыбацкие челны, а сам, оставив для полка прикрытие, решил применить партизанский маневр. Воспользовавшись темнотой, он с небольшим подразделением пробрался яром в тыл вражеских частей и наделал там шуму.
Маневр оказался довольно удачным. Немцы, наступавшие с двух сторон, приняв подразделение у себя в тылу за крупные части, вынуждены были остановиться и развернуться в противоположном направлении. Неожиданный удар в спину спровоцировал между ними перепалку, и таким образом время для переправы было выиграно. Подразделение так же яром и верблюдами добралось до переправы. Марко Иванович с первой группой уже достиг было середины реки, когда прямое попадание снаряда в баркас выбросило всех в воду…
Тем временем Чистогоров, заняв оборону вдоль берега в районе села Вознесенки, соединявшего старую часть города с новой, с нетерпением ждал возвращения друга. Ждал и, как никогда, нервничал, горячился. Связавшись с вновь прибывшим артбатальоном, который развернулся за его полком, он сам корректировал огонь и бранился с артиллеристами, считая их стрельбу малоинтенсивной.
Судьба завода давно уже беспокоила полк. К Чистогорову, как комиссару, беспрестанно обращались с тревожными вопросами. Но пока они были на Хортице, отрезанные от города, никто не знал, что делается на заводе. В полк просачивались лишь отрывочные противоречивые и неутешительные слухи. Поэтому, как только переправились на левый берег, Чистогоров сразу же послал двух бойцов на разведку. Одновременно он поручил им раздобыть в заводской больнице медикаменты. Кроме того, зная, как Марко Иванович всегда заботился о Надежде, и словно предчувствуя, что он в беде, особо наказал бойцам разузнать, жива ли она и где теперь находится.
Разведчики уходили из полка как раз в то время, когда на командирском баркасе произошла трагедия. Они не знали, удалось ли кому-нибудь спастись, и переживали гибель командира.
Надежда не сразу узнала, что произошло с дядей. Но по тому, как Морозов торопил с отправкой в полк медикаментов, а Жадан, волнуясь, посылал с бойцами на берег двух мастеров, Надя быстро поняла, что в полку произошло несчастье.
— Разрешите и мне идти, — обратилась она к Морозову.
— А зачем тебе? — возразил тот. — Не нужно, Надийка. Там и без нас обойдутся.
Но Надежда продолжала настаивать:
— Разрешите, Степан Лукьянович. Я должна пойти. Вы же сами знаете…
Морозову показалось, что ей уже все известно, и он вдруг охрипшим голосом произнес:
— Надеюсь, что ты и там будешь мужественной…
Возможно, посланцы из полка и задержались бы на заводе, но Надежда поторопила их. Дорогой она спешила, и даже в секторе обстрела ее силой заставляли пригибаться, ложиться и ползти канавками.
Напрасно ворчал Марко Иванович на своих бойцов, которые под разрывами шли кучно, обеими лодками. Увидев, что баркас командира разбит, они намеренно пошли так, лодка за лодкой, наперерез течению. И тут снова поразила всех отчаянная храбрость и ловкость обычно неповоротливого, медлительного Харитоновича. Своим острым глазом он первый заметил чью-то руку, в последний раз мелькнувшую в гребне волны. Трижды нырял он, сам получил ранение от осколка снаряда, однако успел вытащить на поверхность уже помертвевшего Марка Ивановича.
Когда Надежда добралась до полка, Марко Иванович с перевязанным плечом лежал в кирпичном подвале, где еще недавно было бомбоубежище. Полоска тусклого света самодельной карбидной лампы оттеняла на простыне давно не бритое и до неузнаваемости осунувшееся лицо. Медсестры около, него не было, сидел только Чистогоров, который, очевидно, намеренно удалил всех из подвала, чтобы побыть с другом без посторонних. Он склонился над ложем, громко и чудно́ всхлипывая.
Надежда еще никогда не видела, чтобы Чистогоров плакал, да еще так горестно и неудержимо. Перешагнув порог, она так и застыла у дверей. Хотя ей и сказали, что опасность для жизни миновала, однако, услышав всхлипывания Чистогорова, она снова вся похолодела.
А Чистогоров, шумно сморкаясь, корил друга:
— Медведь ты усатый… Чучело… Разве ж так можно?.. Я же говорил, давай я сам поведу подразделение…
Когда полк выводили из окружения, Чистогоров действительно настаивал, чтобы Марко Иванович переправлялся с главными частями, а прикрытие хотел взять на себя. И теперь, переволновавшись за него, бранил друга, зачем тот не пустил его.
— Эге ж, — простонал Марко Иванович, — герой какой! Будто тебя бы мина пощадила.
И, чуть повернувшись к Чистогорову, стал ласково, как ребенка, гладить по голове.
— Ну хватит! Ну чего раскис? Живой же, видишь?.
— Ой, дядюшка! — убедившись наконец, что он жив, вскричала с порога Надежда, которую они оба все еще не замечали. И теперь уже Чистогорову пришлось успокаивать и дядю и племянницу.
Вскоре Чистогорова позвали на КП, и Надежда одна осталась подле раненого. Да ей и хотелось побыть сейчас с дядей без посторонних. Она долго глядела на него, нежно поглаживая оголенную до локтя мохнатую руку. Только что пережитое ощущение потери с новой силой возродило боль от утраты Василя и от загадочной гибели отца. Все это слилось в одно, тяжелым камнем сдавило горло, и она еле удерживалась, чтобы не разрыдаться.
— А ты поплачь, дочка, — посоветовал Марко Иванович, понимая ее переживания. — Поплачь. Оно и станет полегче.
И, помолчав, тяжело вздохнул:
— Дорого, дочка, стоит нашему роду матушка наша. Ох, как дорого…
Надежда напряглась в тревожном ожидании: вот так, «матушкой», как слышала она из рассказов, называл ее отец Советскую власть. Почему это дядя вспомнил? А он сразу же замолк и закрыл глаза, как будто ему больно стало смотреть на племянницу. И по тому, как дернулись его обгоревшие взлохмаченные усы, и по тому, как из-под пожелтевших век стали неудержимо пробиваться на ресницы слезы, она поняла, что он думает об отце.
И снова вспомнился его немой тост на вечеринке, и опять кольнуло в сердце страшное обвинение отца в предательстве, брошенное Стороженко, которое почему-то сразу тогда и погасло; и погасил его опять-таки дядя, примчавшийся под ливнем в партком. Но что именно произошло в парткоме, об этом он ей так и не сказал.
— Дядюшка, — встрепенулась Надежда и наклонилась к нему, забыв в эту минуту, что его нельзя тревожить. — Скажите мне, дядюшка…
Но Марко Иванович перебил ее:
— Слушай, дочка…
Он выпростал здоровую руку, обнял Надежду и легонько прижал ее к себе. Давно уже должен был он рассказать ей об отце. Ведь брат сам перед смертью просил непременно обо всем ей рассказать, когда она подрастет. Но раньше как-то все думал: мала еще, не поймет. Зная ее впечатлительную натуру, побаивался, как бы она не истолковала происшедшего неверно. Ждал, пока возмужает, откладывал до окончания института. Однако на вечеринке не хотелось при посторонних обнажать душу, а на следующий день война все повернула по-своему. Может, и сейчас, как и прежде, отделался бы отговорками, но то, что случилось этой ночью, когда он почувствовал свой конец, испугало его. Неужели он так и погибнет, а для нее по-прежнему останется все неизвестным. А потом найдутся какие-нибудь стороженки, которые в этом увидят зацепку, чтобы не только запятнать имя ее отца, но и ей жизнь искалечить. Ведь именно это предвидел брат, именно это беспокоило его более всего в те грозные часы перед смертью.
А то были очень грозные времена. Может, еще более грозные, чем нынче. На молодую, только что рожденную республику со всех сторон накинулись хищники, и уже на шее у нее туго затягивалась петля. Сапоги солдат четырнадцати держав топтали землю нашу, штыки проливали на ней кровь. А уж на юге Украины кого только не было!
И каталь Михайло Шевчук почти не выходил из подполья. То против немцев бился, то против австрийцев, французов, греков…
В двадцатом велась особенно жестокая борьба с белогвардейцами, вооруженными английскими танками, вдохновляемыми и поддерживаемыми мировой реакцией. Подпольная группа на станции Мелитополь, состоявшая из братьев Шевчук, Чистогорова и трех железнодорожников, получила исключительно важное задание: добывать оперативные сведения о карательной дивизии, штаб которой расположился на этой станции. Возникла необходимость одному из членов группы под видом добровольца поступить на службу во вражескую армию. Встал вопрос, кого послать? Чтобы никому не было обидно, решили кинуть жребий. Жребий выпал на долю Маркса Ивановича.
Но незадолго перед этим семья Марка Ивановича, скрывавшаяся неподалеку в селе, попала в трудное положение. Кто-то донес карателям, что это семья «закоренелого коммунара», и ее надо было немедленно спасать. В то время у Марка Ивановича было уже трое малышей, и, как на грех, всех свалила болезнь.
Брат его Михайло еще до этого пережил трагедию со своими детьми. Старшего сына задушила чахотка, двух других изнуренная тяжелым трудом болезненная Лукинична родила мертвыми, а после того долго не радовала его ни дочкой, ни сыном. И наверное, именно из-за этой пережитой им трагедии он сразу же, как только Марко Иванович вытащил жребий, решил пойти вместо него. «Тебе, брат, детей надо спасать», — доказывал он Марку Ивановичу, когда тот не соглашался, чтобы за него пошел на опасное задание старший брат.
Но Михайло был не только старшим по возрасту, но и более опытным в таких делах, поэтому все подпольщики быстро сошлись на том, что он лучше справится с делом.
Кроме пятерки из подпольной группы, никто не знал, зачем Михайло перешел к белым. Даже связисты подпольщиков, которые знали Михайла и ставили его в пример как стойкого борца революции, были потрясены, увидев его в лагере контрреволюции. Поэтому не удивительно, что машинист паровоза, которого Стороженко подбил написать заявление, считал Михайла предателем.
Два месяца пребывания во вражеской среде под чужим именем были для отца Надежды сущим адом. Белогвардейская офицерня держала его на подозрении, а население не скрывало своей ненависти. Только Марко Иванович знал, каких усилий, какого нервного напряжения стоило все это брату.
Марко Иванович работал на станции в дешевеньком кафе-ресторане поваром, а Чистогоров там же официантом. Их заблаговременно устроили туда подпольщики. Время от времени в этот кафе-ресторан заходил, конечно, и «прапорщик». Заходил, подзывал официанта, иногда требовал к своему столу и самого повара — высказать недовольство его блюдами. На протяжении нескольких минут они обсуждали боевые операции.
Однажды Михайло появился совсем осунувшийся, с перевязанной рукой.
— Кто это вас, господин прапорщик? — насторожился повар.
— Свои, — горько усмехнулся тот.
Оказалось, что его действительно кто-то из своих — железнодорожников, приняв за предателя, подстрелил ночью из-за угла.
— Вот так, браток, — улучив удобную минутку, молвил повару «прапорщик», — так ведь и погибнуть можно врагом.
И, задумавшись, печально добавил:
— Что же тогда Надийка скажет?..
Надежда родилась, когда отец уже был в подполье. И ни разу ему не довелось увидеть свою дочку. Наверное, предчувствовал, что никогда уже не увидит ее, и от этого отцовская забота о ней была особенно трогательной. Как он любил ее, свою Надийку! Расспрашивал о дочке при каждом удобном случае, говорил о ней, как о взрослой. Она, казалось, была единственной радостью в его тревожной жизни.
Случай с выстрелом из-за угла оказал ему немалую услугу: рассеялись подозрения белых, и его оставили при штабе. Затем ему удалось войти в доверие к работникам оперативного отдела. И никто в штабе не мог понять, почему планы карательной экспедиции становились известны повстанцам, и никто не подозревал, что провал операций готовился в самом штабе.
Однако действия подпольщиков недолго оставались неразгаданными. Контрразведка уже ходила по их следам. Однажды ночью внезапно были арестованы трое подпольщиков-железнодорожников. Одновременно окружили и квартиру «прапорщика». Оказалось, что за полчаса до этого из штаба исчез оперативный план исключительной важности. Но к моменту окружения оба брата — Михайло и Марко — уже сидели (в белогвардейской форме) в вагоне воинского эшелона, мчавшегося в направлении фронта.
Чтобы никому не бросилось, в глаза исчезновение повара из ресторана, официанту Чистогорову было приказано оставаться на месте до отхода поезда.
Поначалу все было хорошо. В накуренном и пропитанном водочным перегаром офицерском вагоне они чувствовали себя спокойно. Все шло, как и было задумано. Эшелон уже приближался к Запорожью. В этом районе, сразу же за Днепром, сосредоточивались наши войска. Цель была уже совсем близка. Но после короткой остановки на каком-то разъезде в затемненном вагоне неожиданно замигали фонарики: началась проверка документов. Проверяющие подходили с обоих концов. Раздумывать было некогда. Марко Иванович первым выскочил в окно. Упал в кусты, порвал одежду, в кровь расцарапал лицо, но все обошлось благополучно. А Михайло прыгнул прямо на развилку, сломал обе ноги и раздробил левую руку, правую отхватило колесом.
Эшелон остановили. Вдоль насыпи рассыпались белые. Начинался рассвет, и уже издали можно было различить приближающиеся фигуры.
Марко Иванович судорожно схватил на руки чуть живого брата и бросился с ним в яр. Спотыкаясь, падая, продираясь сквозь кусты, через овраги, отчаянно отрывался он от погони. Михайло, истекая кровью, корчился, закусывал губы, чтобы сдержать стоны, и все время в горячке шептал, умоляя бросить его и спасти планшетку. Но Марко Иванович не допускал, и мысли оставить брата.
— Потерпи, браток, потерпи, — задыхаясь, успокаивал он Михайла и уже просто волок его между кустами.
Наконец погоня отстала. Ивняком добрался Марко до берега. Уже совсем обессилев, залез в камыши, перешел вброд болотистый, заросший острой осокой залив и выбрался на какой-то островок.
За островком широким плесом засветился Днепр. А дальше без края расстилались синие плавни. «Эх, если бы сейчас хоть плохонький челнок!» — лихорадочно билась мысль. Наскоро сорвал с себя нижнюю сорочку, обмотал обрубок братовой руки. Вторая рука и обе ноги были так раздроблены, что он побоялся даже притронуться к ним. Да и нельзя было притрагиваться: малейшее прикосновение вызывало нестерпимую боль. Михайло истекал кровью и беспрестанно терял сознание.
Из пригоршни напоил его и сам напился, смочил брату лоб и побежал вдоль берега, надеясь на какую-нибудь, хотя бы разбитую, рыбацкую посудину. Но и колоды гнилой найти не удалось.
А контрразведчики тем временем снова напали на след. Уже в кольцо замыкали лозняк. Шуршали, шныряли в камышах, и отчетливо слышалось, как сапоги хлюпали в заливе, приближаясь к островку.
— Дай нож!.. — прошептал Михайло. Но, поняв, что ему уже нечем держать его, снова умоляюще поторопил: — Добей, браток… Сам видишь, не боец я уже… А ты беги… Хватай планшетку и беги! — И, взглянув на Днепр, который уже румянился полосами и заманчиво кудрявился утренними дымками, даже повеселел. — В Днепр меня… слышишь? Чтобы и труп им не достался…
Марко Иванович сам видел, что спасения уже нет. Было слышно, как сопели, взбираясь на островок, преследователи. Но отважиться на то, о чем просил родной брат, не мог.
И тогда Михайло вдруг стал суровым. Он уже не умолял, а приказывал:
— Ты должен! В твоих руках судьба нашей армии. Я приказываю тебе именем… — почти крикнул он и, остановившись на миг, тихонько досказал сквозь слезы: — именем… моей Надийки…
На бугорке, очевидно напав на покропленный кровью след, уже победоносно кричали:
— Сюда! Они здесь!..
Марко Иванович схватил брата на руки, припал губами к его губам и бросился вместе с ним в воды реки. А вынырнув, увидел на поверхности только пенившееся красное пятно, подхваченное течением, и в отчаянии закричал на весь Днепр:
— Прости меня, брат!
…Когда Марко Иванович начинал свой рассказ, он говорил осторожно, не спеша, наблюдая, как реагирует Надежда, но и мысли не допускал, чтобы еще кто-нибудь, кроме нее, мог слышать эту исповедь. А между тем в подвале они были уже не одни. Командиры, политруки, пришедшие навестить Марка Ивановича, потихоньку столпились на пороге и, слушая его рассказ, будто сами видели гибель героя. И каждый невольно почувствовал, какой же дорогой ценой досталось то, что они призваны защищать.
А когда старый коммунар, обняв Надийку, уже не сдерживаясь, застонал, вспомнив последнее прощание с ее отцом, казалось, содрогнулись плавни и будто снова прокатился по Днепру раздирающий душу крик: «Прости меня, брат!..»
Восток светлел, и венчики туч уже загорались пламенем, когда Надежда возвращалась на завод.
В это время с товарной вернулась и группа Заречного, о которой в ночной суете совсем было забыли. Морозов вообще не знал, где был Заречный, обрадовался его появлению и удивился, что тот под такой бомбежкой проторчал на товарной.
Конечно, если бы взаимоотношения его с Лебедем не были так обострены, Заречный с вечера вернулся бы на завод. На этом настаивали и хлопцы, ходившие с ним. Ведь на станции они сразу же узнали, что никакой представитель завода туда не приезжал. Однако Заречный не прекратил розысков. Чтобы не подумали, будто он намеренно отнесся к делу кое-как, а главное, чтобы не сложилось такого впечатления у Надежды, Заречный даже во время бомбежки, рискуя жизнью, до самого утра носился по товарной. Лишь во время массированных налетов хлопцам удавалось затянуть его в какой-нибудь подвал.
Утром, возвращаясь на завод, они неожиданно наткнулись возле Шлюзовой на кучу разбитых машин. Вокруг шоссе зияли темные и еще свежие воронки. В обочине валялись две совершенно разбитые и обгоревшие полуторки. Одна из них очень напоминала ту, на которой выехал Лебедь. И вся группа пришла к выводу, что именно здесь, очевидно, он и погиб.
Шафорост особенно болезненно переживал тяжелую весть. И если бы не такое время, когда над городом нависла угроза окружения, он, вероятно, сам отправился бы на розыски зятя. Но сейчас было не до розысков. В любую минуту со всеми на заводе могло случиться то же, что и с Лебедем. Положение оставалось напряженным и неопределенным. На обоих берегах были приведены в действие поспешно стянутые за ночь силы. К пушечной дуэли снова присоединилась авиация, заговорили все виды оружия. С самого утра разгорелся ожесточенный бой.
Однако группа Морозова и Жадана продолжала охранять завод. Время от времени вспыхивали пожары. Тогда объявляли аврал, до изнеможения боролись с огнем, но завод не бросали.
Вторая попытка связаться с центром тоже не удалась. Все пути к городу и вся территория вокруг него оказались под таким орудийно-минометным обстрелом, что со двора нельзя было и высунуться.
Командир полка, части которого окопались перед заводом, узнав о существовании в его секторе какой-то заводской труппы, сгоряча приказал выгнать всех, но, узнав, что группу возглавляет депутат Верховного Совета, ограничился лишь тем, что назвал Морозова сумасшедшим и отказался в такой ситуации нести ответственность за группу.
Бой не утихал до позднего вечера.
С наступлением темноты стрельба постепенно утихла. Лишь изредка перекликались дальнобойные батареи, раздавался кратковременный треск автоматов.
Наступала вторая, окутанная неведением, исполненная опасности ночь.
Вокруг завода снова выставили сторожевые пикеты. Надежда с Миколой стали возле ворот главного входа. Небо затянулось тучами, и двор погрузился в сплошную тьму. В нескольких шагах ничего не было видно. Лишь массивные кирпичные столбы ворот несколько проступали из мрака.
Микола беспрестанно вспоминал свою Зину. Вспоминал и нервничал. Где она? Что с ней? И Надежда заметила, что его беспокоит не столько то, что жена его в опасности, сколько сомнение в ее верности. Чувствовалось, что сейчас он особенно сильно ревнует ее и именно потому и нервничает.
У Надежды защемило сердце. Ведь и Василь увез с собой подозрения и неуверенность в ней! И от мысли, что его уже, может, и нет, что он погиб с этим горестным подозрением, она застонала.
— Что с тобой? — встревожился Микола.
Долго Надя не могла подавить в себе рыдания. И Миколе снова пришлось кривить душой и уверять ее, что он убежден: Василь жив.
Уже за полночь сквозь тучи начал просачиваться лунный свет. Рассеивалась темнота и на дороге. Стрельба совсем улеглась, наступила тишина.
Но вот за воротами на перекрестке шоссе разорвались сразу две мины, и почти в тот же миг из-за деревьев показалась легковая машина. Она остановилась как раз между двумя разрывами. Было отчетливо видно, как из нее выскочили четверо и бросились в траншею.
Надежду не удивило, что мины накрыли перекресток. Этот бугор на шоссе был пристрелян еще с утра. Время от времени и ночью здесь методически разрывались снаряды. Но откуда взялась машина? Что в ней за люди? Ни Надежда, ни Микола не могли этого понять. Свои хорошо знали, что этот перекресток пристрелян, и объезжали его отдаленной балкой.
Вскоре в просвете между деревьями из траншеи, которая вела к воротам, показались трое. Четвертый, видимо, остался у машины. Время от времени останавливаясь, они все ближе продвигались к воротам.
— К заводу крадутся, — тихо заметил Микола. И, щелкнув затвором, крикнул: — Стой! Кто идет?!
— Свои, свои, — отозвались из траншеи. — А ты кто?
Но Микола, уже не отвечая, выскочил из окопа и, как мальчишка, бросился им навстречу. Надежда, тоже узнав по голосу секретаря обкома, побежала за ним.
— О, да это же комсомол! Хмелюк! Коля! — воскликнул секретарь обкома и стал обнимать Миколу и Надежду, хотя и не знал ее. — Ах вы вояки!.. Ну как вы тут? Живы? А Жадан? Морозов? — засыпал он их нетерпеливыми вопросами.
И, узнав, что руководство завода на месте, с облегчением вздохнул:
— Ну, Петро Степанович, кажется, мы прибыли вовремя.
Тот, к кому обращался секретарь обкома, особенно обрадовался, услышав, что руководство осталось на месте и охраняет завод. Он был в гражданской дорожной одежде и показался Надежде очень знакомым.
— Здравствуйте, здравствуйте, землячки! — заговорил он, протягивая левую руку. Правую же, перевязанную у кисти носовым платком, несколько приподнял вверх и оберегал, чтобы кто-нибудь ее не задел.
— Комсомолята, а нет ли у вас бинта? — озабоченно спросил секретарь обкома. — Петра Степановича ранило в руку.
Но Надежда уже расстегивала медицинскую сумку, с которой теперь не разлучалась, и в тревоге спросила:
— Миной, наверное?
— Немножко царапнула, окаянная, — кивнул тот и криво усмехнулся, — Вот как встречает меня родной берег.
Надежда тщательно перевязывала рану и, пока луч фонарика Миколы освещал лицо прибывшего, все больше убеждалась, что и в самом деле где-то раньше его видела.
Вскоре было созвано срочное собрание всей группы. Слово предоставили уполномоченному Комитета Обороны. К столу подошел человек с перевязанной рукой, и Надежда сразу узнала в нем того, кого недавно в хате Вовниги видела на картине, где он был изображен с лоцманами на плоту.
Голова его заметно поседела. Лицо усталое. Чувствовалось, что это далеко не первая его бессонная ночь. Но в глазах и сейчас светился тот же неугасающий огонек, как и тогда, на плотах, как будто и сюда он прибыл для того, чтобы повести всех за собой через еще более грозные порожистые водовороты.
— Неужели это тот самый Гонтарь? — наклонился к ней Микола.
Но Надежда не ответила. Предчувствие чего-то необычного приковало все ее внимание к Гонтарю.
Сначала, когда узнали, что с секретарем обкома прибыл представитель из центра, все оживились. Затеплилась надежда, что врага от Днепра отгонят и завод постепенно снова встанет в строй. Но уже после первых слов Гонтаря эти ожидания рассеялись. Собрание с тревогой услышало, что с этой минуты завод ожидает совсем иная судьба.
Гонтарь был немногословен. Он не прибегал к красивым и успокоительным фразам. Скупыми словами раскрывал суровую правду истинного положения вещей. От него впервые услышали о том, о чем и сами порой думали, но не отваживались произносить вслух, — война предвидится длительная. Угрозу, нависшую над городом, не преуменьшал.
— Угроза велика, — сказал он прямо. — Запорожье скоро сдадут, хотя подтянутые сюда войска будут держать его до тех пор, пока это возможно. Таким образом, перед коллективом стоит новое и важное задание — за короткое время, пока войска удерживают Запорожье, успеть выхватить из-под обстрела все оборудование завода и вывезти его на Урал. Это — наше оружие, это танки и пушки, без которых победа немыслима.
Собрание продолжалось недолго. Обстановка требовала не речей, не прений, а немедленных действий. Прямо с собрания разошлись по цехам.
В ту же ночь Гонтарь связался с командованием фронта. Всех заводских рабочих из отрядов ополчения во главе с Марком Ивановичем отозвали на завод. По распоряжению Гонтаря к Запорожью уже шли эшелоны с платформами.
К утру была налажена междугородная связь. По телефону удалось перехватить в Донбассе эшелон с заводским коллективом. К вечеру эшелон возвратился назад. Вскоре вернулась и часть автоколонны.
Снова ожил, забурлил двор завода. Опять загремело, загрохотало в цехах, но в этом грохоте было что-то тяжелое, гнетущее — приходилось разрушать созданное своими руками, умерщвлять то, чем гордились.
Неожиданно с самого начала натолкнулись на серьезное препятствие: завод оказался без воды.
Воду поставляла насосная станция. Она стояла на самом берегу, и ее бездействие до сих пор никого не удивляло: основные работники насосной выехали с автоколонной, и их машина еще не вернулась. На берег пока была отправлена лишь небольшая бригада дежурных, которые только что прибыли с эшелоном. «Видимо, дежурные сами пока не смогли пустить станцию», — думал Морозов и не беспокоился: не идет вода сейчас, пойдет через некоторое время.
Но вот к нему примчался бригадир дежурных со станции. Это был тот самый цыганенок, который еще не так давно краснел перед Надеждой из-за брошенного в сквере окурка. С того времени ей не приходилось его видеть, но от Миколы она уже знала, что зовут его Ромой, и слышала о нем много похвального. Когда-то его отец прославился на строительстве как талантливый кузнец. С тех пор Рома уже не возвращался в кочующий табор. Он закончил ФЗУ, стал машинистом, и Микола гордился смекалистым комсомольцем.
Рома ворвался в кабинет, не спросив разрешения, — без картуза, перепачканный, с винтовкой за плечами. Он был так разгорячен, словно только что вырвался из боя. Мать наделила Рому изумительно красивыми кудрями. И когда они были коротко подстрижены, то казалось, что на голове у него аккуратная каракулевая шапочка. Заводской парикмахер, усмотрев в этом редкое явление, ревниво заботился о голове Ромы и даже стриг его бесплатно. Но сейчас эти кудри были всклокочены, словно парня выхватили из засыпанного окопа. Его и в самом деле слегка присыпало после взрыва.
Час назад наконец удалось наладить линию ВЧ, и сразу же Морозову позвонили из наркомата. Требовали подробных сведений о начале демонтажа. Поэтому, когда в кабинет вбежал Рома, Морозов только кивнул ему, чтобы тот сел, а сам снова склонился над сведениями, принесенными Надеждой. Но Рома не сел. С присущей ему горячностью он сразу же нарушил весь ход работы.
— Прости, товарищ директор. Иже-богу, не могу. Прости, пожалуйста. Правду говорю. Прости.
Морозов знал натуру юноши и понимал, что тот не отвяжется, пока его не выслушаешь.
— Хорошо, Рома. Слушаю тебя. Когда воду дашь?
— Плохо вода, товарищ директор. Иже-богу, плохо.
— Почему плохо? Как насосная?
— Нет насосной, товарищ директор. Убежала насосная.
— Погоди, погоди, Рома. Не горячись. Присядь. Кто убежал?
— Насосная, товарищ директор!
Рома выпалил это с таким жаром и с таким ужасом в глазах, что Морозов невольно рассмеялся. «Видимо, перестрелка на Днепре нагнала страху на хлопца», — подумал он.
Но у Ромы действительно были основания так говорить. Он привык видеть насосную на самом берегу, она всегда стояла над водой, как пристань. А сегодня, добравшись до реки, он не нашел насосной. Ему, как и многим, и в голову не пришло, что плотину прорвали и вода резко спала. За эти тревожные дни, когда было не до насосной, уровень воды спал катастрофически: на четырнадцать метров! Берега оголились, и насосная и в самом деле как будто убежала от воды и очутилась далеко на скалах.
Морозов, не зная о таком обмелении реки, воспринял тревогу Ромы как панику.
— Ты понимаешь, что плетешь?
— Понимаю, товарищ директор.
— Так как же насосная могла убежать с берега?
— Не понимаю, товарищ директор.
— Глупости! — рассердился Морозов. — Садись, остынь немного.
Но вдруг он сам поднялся, и Надежда заметила, как неестественно дернулся его давно не бритый подбородок. Только теперь дошло до сознания Морозова, что случилось с насосной. Пока Рома докладывал, он успел подумать о самом худшем: станцию могло зацепить снарядом, могло повредить моторы, но все это не так пугало его, все можно было поправить. Но чтобы она очутилась на мели, он никак не ожидал. Это означало, что вся операция по спасению завода поставлена под угрозу.
Какую-то минуту Морозов стоял, тревожно сощурив глаза, и казалось, он сейчас больше взволнован, чем в ту ужасную ночь, когда ему сообщили, что завод окружают.
Где-то со стороны Хортицы глухими перекатами гудела орудийная канонада. И совсем близко, в заводском парке, бухала гаубица. Она била прямо через завод. От каждого ее выстрела содрогались стены, звенели стекла и как-то жалостливо отзывался бронзовый колпачок чернильницы.
Дежурный по штабу — теперь кабинет директора называли штабом, — понимая ситуацию, уже без звонка стоял на пороге, ожидая приказа.
— Жадана! И немедленно!
Жадан пришел мокрый, весь в грязи. Пока он добрался сюда из цеха, пришлось дважды под свистом мин ложиться прямо в лужу. В другое время над ним и подшутили бы, но сейчас никто на это не обращал внимания. Положение на насосной требовало срочных, решительных мер. Прежде всего надо было послать туда инженера. Как на грех, никто из руководства насосной еще не вернулся. Решили послать одного из цеховых инженеров. Старались подобрать такого, который хоть немного знал бы устройство станции. Перебирали и ни на ком не могли остановиться. Сейчас, когда в цехах все кипело — лихорадочно разбирали и грузили в полутьме, почти на ощупь, механизмы, — ни одного инженера снять было невозможно.
— Кстати, — заметил Морозов, — а ведь туда не одного, а двух надо послать.
— Почему двух? — не сразу понял Жадан.
Морозов кивнул Роме и дежурному, чтобы подождали в приемной, и, когда они вышли, досказал почти шепотом:
— Одного убить могут.
Дело с насосной приобрело настолько экстренный, неотложный характер, что им обоим некогда было даже присесть. Надежда тоже поднялась. И чем больше имен они называли, тем все яснее ей становилось, что идти должна именно она. Сейчас из всех инженеров она была самой свободной. К тому же структура станции ей знакома. Когда-то, еще до института, она там недолго работала. И Надежда сказала об этом.
— Вы? Нет. Ни в коем случае, — поспешно ответил Морозов, и тон его не допускал возражений.
Он не мог принять ее предложения. Если бы это произошло в другое время, Морозов, конечно, послал бы ее, даже не спрашивая у нее согласия. Но теперь подвергать Надежду такому риску было бы с его стороны просто бессердечностью. Нет, нет, она туда не пойдет. Ни за что! Он теперь должен заботиться о Надежде. Это он твердо решил еще утром, когда узнал, как погиб ее отец.
Но именно воспоминание об отце и привело Надежду к такому решению. После ночной исповеди Марка Ивановича мысли об отце не покидали ее. Где бы она ни была — работала ли в цехе, готовила ли Морозову ведомости, — отец неотступно стоял перед глазами. Она как будто увидела его живого, узнала, каков он, и впервые, как с живым, говорила и советовалась. Услышав о катастрофе на станции, она сразу же подумала: «А что бы на моем месте сделал отец?»
— Он пошел бы туда, не колеблясь, — как-то непроизвольно вырвалось у нее вслух.
— Кто это пошел бы? — насторожился Морозов.
— Разрешите мне, — уклонилась от ответа Надежда. — Вы же сами видите, сейчас послать туда больше некого.
— И в самом деле, некого. Пусть идет, — согласился Жадан.
Морозов сначала возражал и Жадану, но угроза остаться без воды вынудила его согласиться.
— Тогда не медли, Надийка.
Через несколько минут, наскоро собравшись, Надежда с бригадой Ромы уже направлялась к берегу. Небо снова затянулось тучами, и густая темень застилала дорогу, Раскаленная солнцем земля и после дождя дышала теплом. С самого вечера невероятно парило. Казалось, вот-вот ударит гром и разразится ливень.
Обстрел завода утих. Замолкли и наши батареи. На оба берега опустилась зловещая тишина.
Только вдали на Хортице ни на минуту не прекращался грохот. Битва за Хортицу все разгоралась. Заревом освещало тучи над нею. Временами грохот канонады так нарастал, что казалось, будто весь остров провалился и от него осталось только это страшное зарево.
До насосной, если идти по шоссе, более пяти километров. Чтобы сократить путь, бригада миновала рабочий поселок и двинулась напрямик.
Дорога становилась все хуже. В непроглядной тьме сливались воедино земля и небо. Порой темнота становилась такой густой, что казалось — ее можно взять в пригоршню. Беспрестанно натыкаясь на кусты и выбоины, брели они по лужам. Иногда приходилось не столько идти, сколько ползти.
Почти с первых шагов этого похода Надежда убедилась в своей непрактичности. Она предусмотрительно взяла в поход все: инструмент, бумагу для чертежей, плащ, винтовку, патроны, даже медицинскую сумку пополнила, но вот с обувью — как была в сандалетах, так в них и пошла. А у них сразу же оторвались ремешки. Чтобы совсем не потерять в грязи, пришлось положить их в рюкзак и идти босиком.
Рома шел впереди. Он все время трогательно заботился о Надежде, неожиданно ставшей его начальником. Время от времени он останавливался, подавал ей руку, помогал перелезать через насыпь. И хотя сам был нагружен канатами и ломом, почти силой отобрал у нее рюкзак. А когда она растеряла свои сандалеты, он прощупал всю лужу, пока не нашел их, и всю дорогу потом настойчиво предлагал ей свои сапоги.
Вслед за Надеждой друг за другом шли четверо дежурных из бригады Цыганчука. Такие же, как и Рома, совсем юные, так же, как и он, навьюченные, с винтовками наготове. Со стороны группа напоминала разведчиков, направляющихся в тыл противника.
Все это воодушевляло Рому. Он весь проникся боевым духом. По тому, как он держал винтовку, как инструктировал и муштровал свою группу, — а это он делал основательно, с видом знатока, — чувствовалось, что Цыганчуку было по душе боевое задание.
Этот юноша принадлежал к тем заядлым «фронтовикам», которые в первый день войны во главе с Миколой ходили в военкомат. И когда получил отказ, страшно возмущался: «Не хочу, не могу, иже-богу, не могу торчать тут тыловой крысой». Видимо, за это Хмелюк и уважал его.
Чем ближе подходили к Днепру, тем дальше оставался грохот. Теперь он слышался уже далеко позади. Создавалось впечатление, что немцы, прорвавшись к Хортице, обошли завод и бой идет уже в тылу, за заводом.
Вскоре их остановил окрик. Темнота скрывала постового, и только запах махорки, мокрой шинели и солдатского пота свидетельствовал, что он был совсем близко.
— Стой! Кто идет?
— Свои, свои. Не видишь? — выпалил Рома, Хотя в этой кромешной тьме сам не видел своего носа.
— Пропуск!
— Мушка! — храбро отчеканил Рома.
— Какая мушка? Пропуск!
Рома вспылил:
— Говорю ж тебе — мушка! Маленькая, черненькая, на конце дула сидит, чего тебе еще?
Но вдруг вся его воинственность пропала. Он знал, что пароль сегодня состоит из двух слов: «мушка» и «курок», но какое из них было пропуском, какое — отзывом, забыл.
— Ну, мушка, ну, курок — какая тебе разница, — попытался выкрутиться парнишка.
— Пропуск! — уже грозно повысил голос. Щелкнул затвор.
— Курок, курок, товарищ! — наконец осенило Рому. — Иже-богу, курок. Думаешь, не знаю?
— Отвечать следует четко, — смягчился голос в темноте. — Проходи.
Но тут Рома неожиданно сам перешел в наступление.
— Так я тебе и пойду. Ты отзыв давай!
— Мушка, — неохотно ответил постовой. — Папиросы принес?
— А как же.
— Вот за это спасибо, — подошел постовой и дружески похлопал Цыганчука по плечу.
Чувствовалось, что они уже не просто знакомы.
— А это кто с тобой? — спросил постовой.
— Это мои люди, — тоном командира промолвил Цыганчук.
— Сколько человек?
— Четверо мужчин и одна женщина.
— Про женщину должен предупреждать, а ну как словом согрешишь? — И уже вдогонку добавил: — Полковник ваш был. Приказал, чтобы ты его известил, как придешь. Он за бугром, на капе.
Надежда уже знала, что дядя Марко с его батальонами снова отозван на позиции. Теперь обязанности рабочих батальонов значительно расширились: днем они работали в цехах, а ночью выходили на подкрепление регулярных частей. И присутствие дяди в этом районе, рядом со станцией, подбодрило Надежду.
Бригада спустилась на берег и по траншее добралась до насосной. Когда-то чистенькая и опрятная насосная станция — Надежда всегда любила ее легкий шум над водой, особенно в тихие ночи, — теперь торчала на скале темная и мертвая. И Днепр раскинулся перед нею черный и неживой, лишь где-то в темноте между камнями чуть слышно журчала вода.
Ощупью обошли станцию, пробрались внутрь, наскоро проверили, целы ли моторы, и бесшумно на канатах, подобно альпинистам, спустились под скалу к водоприемнику. Спускались осторожно, без света, без малейшего шороха, чтобы не привлечь внимания немцев.
Враг был совсем близко. Он притаился на противоположном берегу, и его молчание действовало угнетающе. В эти минуты Надежда впервые ощутила то, что всегда чувствуют фронтовики, когда позиции противника неожиданно замолкают. Казалось, было бы значительно спокойнее, если бы стреляли: знал хотя бы, где враг, а так создавалось впечатление, что он уже прорвался в тыл.
Надежда спустилась под кручу и с ужасом увидела, как далеко от станции отошла вода. Храповики оказались на сухом месте и висели в воздухе. Теперь для пуска станции нужно было на воде строить дополнительный плавучий насос. Такую работу и в мирных условиях выполнить нелегко, а сейчас, под обстрелом, на глазах у врага, казалось совершенно невозможным.
Но другого выхода не было, и Надежда спросила:
— Кто умеет плавать? Надо дно промерять.
Рома виновато вздохнул. Он плавать не умел.
— Я умею. Я! — вызвались двое.
Однако Надежда сразу же передумала:
— Нет, я сама.
Промер дна и выбор места для насоса были делом чрезвычайно ответственным. От него зависел успех выполнения всего задания. Она быстро разделась и коротко приказала:
— Канат!
Если бы кто-нибудь со стороны наблюдал, с какой четкостью выполнялись ее распоряжения, подумал бы, что это группа хорошо сработавшихся людей. Все понималось почти без слов и выполнялось молниеносно.
Держась за канат, чтобы не отнесло течением, Надежда бесшумно погружалась в воду. Нервы ее были так напряжены, что в этот момент она даже не почувствовала — холодная вода или теплая. Каждый всплеск воды от неосторожного движения заставлял останавливаться и замирать. Она понимала: если враг заметит восстановление насосной, он не только не даст работать, но и совсем снесет ее. И у Надежды созрела мысль: храповики не трогать, пусть так и висят, окна тоже оставить разбитыми, чтобы создать видимость, будто насосная не действует.
Как нарочно, все дно вокруг оказалось неровным и илистым. Ноги вязли в иле, наталкивались на камни, покрытые скользкими водорослями. Надежда долго не могла найти нужную глубину. Приходилось много нырять. Бешеное течение порой отрывало ее и относило в сторону.
Где-то близко порыв ветра с силой рванул деревья, как будто на них что-то свалилось. И снова все стихло. И вдруг опять, с еще большей силой, рвануло еще и еще раз, а через минуту душную напряженную тишину разорвал раскат грома.
Днепровским порогам — отрогам далеких Карпат — вообще свойственны ветры и внезапные бури. На этот раз буря разразилась с такой страшной силой, как будто Днепр не стерпел вражеской блокады, раздробил пороги и с неистовым грохотом катил их сюда, чтобы уничтожить все на своем пути.
Почти вслед за первым порывом ветра взмыла вверх ракета. Вода вспыхнула кроваво-лиловым отблеском. Вместе с ракетой на том берегу заблестели язычки пламени, и вокруг Надежды что-то густо зашлепало по воде.
Все это произошло так внезапно, что в первое мгновение она не сообразила, что это значит. Она стояла на камне по грудь в воде, и первое, что бросилось ей в глаза при свете ракеты, — это темно-серая стена бури, которая с грозным грохотом двигалась по Днепру, поднимая перед собой огромную волну.
— Ложись! — вместе с выстрелом прозвучало с берега.
Надежда упала и притаилась — лежать на воде она научилась еще в детстве. Красная ракета, дугой перечертив небо, падала, казалось, прямо на нее. Надежда с ужасом смотрела, как все ближе и ближе спускается яркий искрящийся сноп пламени, и только теперь поняла, что стреляют по ней.
Ракета, не долетев, погасла. Через миг, подхваченная волной и чьими-то руками, Надежда очутилась на берегу. Не успела она опомниться, как ее втянули в траншею, и кто-то заботливо стал укрывать полами своего плаща, защищая от холодного ветра. По вспышкам и беспрерывным взрывам она поняла, что между берегами разгорелась перестрелка.
— Тебя не ранило? — тревожился тот, кто укрывал ее.
— Нет.
— Молодец, Надийка. Ну и молодец! Если бы ты не удержалась неподвижно на воде, пока погаснет ракета, нас бы заметили. Весь огонь обрушился бы на насосную. Рома, где одежда?
— Вся мокрая. Иже-богу, совсем мокрая, — послышался растерянный ответ.
Одежду Нади, лежавшую на берегу, захлестнуло волной, и Надя заметила, как Рома тщательно отжимал ее платье. Но сама она еще не успела подумать о своей одежде, ибо внимание ее отвлек тот, кто так горячо заботился о ней, спрашивал, не ранена ли, хвалил, первым крикнул, когда она еще была в воде: «Ложись!» Кто это? Она, мокрая, раздетая, лежит у него на руках, а он, как ребенка, укрывает ее. Голос показался ей знакомым, в нем слышалось что-то родное.
Надежда повернула голову и в отсвете молнии увидела над собой лицо Сашка Заречного. Он, уловив это вопросительное движение, поспешно и виновато, словно извиняясь, начал объяснять:
— Меня прислали, Надийка, Жадан и Морозов. Знаешь, какие они. — И сразу же перешел на «вы»: — На помощь вам, Надежда Михайловна.
Надя дрожала от холода, но заметила это только теперь, когда почувствовала тепло его тела. То, что его сюда прислали, и то, что он первым кинулся спасать ее, и то, что заботливо согревал, и даже эта его наивная манера переходить с «ты» на «вы» — все это так растрогало ее, что захотелось плакать. В этот миг она совсем забыла, что сердилась на Сашка, избегала встреч с ним и боялась его ухаживаний, — сама потянулась к нему и обняла.
— Саша… Хороший ты…
«Какой же он в самом деле хороший», — думала Надежда. А в памяти сразу же, как и всегда при появлении Заречного, ожил Василь. Она льнула к Сашку, а ей казалось, что прижимается к Василю. Женское сердце размякло, растаяло: захотелось почувствовать себя маленькой, проснулась забытая уже жажда ласки.
Это продолжалось всего одно мгновение, но Заречный уже сжал ее и трепетными губами опалил лицо.
— Надийка… любимая… счастье мое…
Надежда испуганно откинулась. Ей стало страшно. Показалось, что Василь это почувствовал, — она все еще верила, что он жив, — все почувствовал, и его боль огнем передалась ей. Стало так страшно, что она, грубо оттолкнув Заречного, вскочила на ноги, забыв об осторожности, и скорее приказала, чем попросила:
— Рома, дай одежду!
Порыв холодной бури и горячая волна близкого взрыва швырнули ее на бруствер.
— Падай! — испуганно крикнул Рома. — Нельзя так. Мины стреляют, пули стреляют. Нельзя, товарищ начальник!
После того как он зарапортовался с паролем и после признания, что не умеет плавать. Рома чувствовал себя виноватым перед Надеждой и стал обращаться к ней только официально: «товарищ начальник».
Неизвестно, чем бы закончилась встреча Надежды с Заречным, если бы в эту минуту не появился Марко Иванович. Его появление сразу же стерло неприятный осадок от происшедшего. В присутствии дяди на душе у Надежды стало легче и спокойнее. Она почувствовала себя увереннее на этом тревожном, опасном берегу.
Да и вся группа оживилась и осмелела, увидев Марка Ивановича. Какая-то внутренняя сила, на которую можно опереться, была заключена в его могучей, чуть неуклюжей фигуре. Когда он надевал спецовку обер-мастера, даже инженеры чувствовали себя увереннее: раз Марко Иванович в цехе — значит, не страшна никакая неприятность; когда же он надевал форму полковника — все чувствовали в нем силу воина и были убеждены, что с ним и в бою не пропадешь. Эта репутация особенно укрепилась за Марком Ивановичем после боя на Хортице, когда он спас свой полк от неминуемого окружения.
— Кто тут стрелял? — тяжело дыша, крикнул Марко Иванович еще издали.
Как видно, добираться ему сюда было нелегко: приходилось все время ползти под обстрелом. А у него левая рука висела на повязке и еще не действовала, да и астма тоже давала себя знать.
— Кто стрелял, спрашиваю?!
— Не знаю, — отозвалась Надежда. — Кажется, никто тут не стрелял.
— Это ты, дочка? — сразу же смягчился голос, и нотка тревоги зазвучала в нем. — Я так и знал. Предчувствовал, что тебя пришлют… Сама напросилась, — буркнул он не то с упреком, не то с одобрением.
Он откашлялся, немного помолчал, чтобы успокоить дыхание, и снова вернулся к вопросу:
— Так кто же тут у тебя снайпер?
Надежда слышала выстрел, когда лежала на воде, но ей не пришло в голову, что это мог стрелять кто-то из ее группы. Тогда она вообще не придала этому значения — ведь стреляли отовсюду.
Рядом выросла фигура военного. Надежда заметила на петлицах плаща три кубика. Потом она узнала, что это был командир подразделения, которое занимало позицию в секторе станции.
— Стреляли отсюда, товарищ полковник. Это точно, — доказывал он. — Мои люди не нарушат приказа, товарищ полковник.
Марко Иванович еще с вечера договорился с командованием, чтобы это подразделение избегало перестрелок. Был дан приказ ни единым выстрелом не навлекать огонь на район насосной. Об этом, конечно, знал и Рома. Но когда по Надежде застрочил пулемет, он не удержался и сгоряча прицелился на огонек. А когда выстрелил, перепугался.
— Молчите, хлопцы! — умолял он своих товарищей. — Никто не слышал, никто не видел! Ясно? Ох, что же теперь будет…
— Не бойся. Не подведем, — успокоили друзья.
Марко Иванович видел со своего КП, что выстрел сверкнул именно на станции. Это так его возмутило, что он готов был наказать того, кто это сделал. Но когда заметил, что вражеский пулемет захлебнулся, — несомненно, он был выведен из строя именно этим выстрелом, — Марко Иванович пошел сюда уже с намерением расцеловать нарушителя.
Бригада Ромы упорно не сознавалась. Догадливый Марко Иванович нарочно спросил Рому последним:
— А может, это ты, вояка, шуму наделал?
— Нет, товарищ полковник, — вскочил юноша и встал навытяжку, по-военному. — Никакого шума я не делал. Вот иже-богу. Один только раз не вытерпел. Иже-богу, правда, только раз!
— Нагнись, — дернул его за ухо Марко Иванович. — Молодец! Только больше не надо.
— Есть, молодец и больше не надо, товарищ полковник!
Буря нарастала быстро, стремительно, поднимая горы песку, молниями рассекая небо. Вместе с бурей, и так же быстро, усиливалась и перестрелка. Вслед за пулеметами, автоматами и легкой артиллерией с обоих берегов заговорили и тяжелые батареи. По воде лихорадочно заметались лучи прожекторов. Разгорелся ночной бой, бой за Днепр в грозовую бурю.
Неистово ревела и стонала река. Волны ходили, как горы. В зареве взрывов, прожекторов и молний они светились то синим, то кровавым пламенем и, казалось, достигали туч, вступая с ними в жестокий поединок. Затопленные баржи и пароходы, которые оказались теперь на поверхности, раскачивались волнами, создавая впечатление, что форсирование реки начали одновременно и наши войска и немцы.
Грохот пушек и раскаты грома сливались в один бесконечный гул. Огонь орудий и вспышки молний освещали все вокруг. Ужасающим пожаром бушевал Днепр. Берега сотрясались, как от землетрясения. Казалось, что на пути Земли появилась чужая планета и тут, над Днепром, столкнулись в единоборстве два мира.
Несколько мин, одна за другой, полоснули по брустверу. Прямо по спинам лизнуло пламя. Угарный газ забивал дыхание.
— Кучей, кучей не держитесь! — крикнул Марко Иванович.
Где-то поблизости послышался стон и мольба смертельно раненного:
— Ой, не тяни, не мучь! Добей, дружок.
— Дочка, ко мне! — позвал Марко Иванович.
Надежда послушно согнулась возле дяди. В мокрой одежде, под ударами холодных капель дождя, срывавшегося с ветром, она вся дрожала.
— Вот кавалеры! — пошутил Марко Иванович, накрывая ее плащ-палаткой. — Одна девушка — и ту заморозили. Сашко! Куда же это годится? — ничего не подозревая, подтрунил он над Заречным.
Заречный отошел от них и скрылся в темноте траншеи.
Вскоре хлынул дождь, холодный, густой и частый. С горы устремились потоки воды. В траншеях стало по колено воды. Хорошо, что догадливые саперы загодя прокопали спуски, не то смыло бы всех, как сусликов. Рома выругался:
— Тебя только не хватало тут, чертово хлюпало, чтоб тебя гром побил!
Дождь постепенно сбил бурю. А через час вместе с дождем утихла и стрельба. Волны улеглись, успокоились. Небо прояснилось, и по воде рассыпались звезды.
Над Днепром снова опустилась зловещая тишина. А на том берегу опять загадочно молчал притаившийся враг.
— Они наступать хотели? — допытывались водокатчики у Марка Ивановича.
— Не думаю.
— А чего же они так всполошились?
— Шума испугались. На чужой земле им и ветер страшен.
Как только стихло, Заречного и всю бригаду Ромы Надежда отправила на завод за трубами. Сама осталась на берегу, чтобы утром получше обследовать моторную часть. На ночь дядя Марко увел ее на свой КП.
— Пойдем погреемся немного. У нас там блиндаж есть.
В блиндаже их встретил разгневанный Чистогоров. Долгое отсутствие Марка Ивановича приводило его в отчаяние.
— Жив? Ах ты дьявол! Больше не пущу одного! Чистогоров, как и тогда, в Вознесенском подвале, и радовался и бранился, ощупывал друга — не ранен ли.
— Жив, цел, — добродушно гудел Марко Иванович. — А ты тут как?
Что-то по-детски наивное и до слез трогательное было в заботе друг о друге этих солидных, давно поседевших людей.
— Комиссар, у тебя в баклажке мокро? — полюбопытствовал Марко Иванович.
— А твоя, конечно, уже суха! — упрекнул друга Чистогоров.
— Хуже, совсем потерялась, — с досадой вздохнул Марко Иванович. — Дай дочку согреть.
— Батюшки! — всплеснул руками Чистогоров. — А я и не вижу, кто тут с тобою.
И все его внимание сразу же переключилось на Надежду.
Она выпила немного и оторвалась от баклажки. Каждый глоток этой всегда казавшейся ей такой неприятно горькой жидкости сейчас живительным теплом растекался по застывшим жилам. И если бы не боязнь опьянеть, она, наверное, выпила бы все.
Но этим заботы Чистогорова не ограничились. Через несколько минут он неизвестно где раздобыл военные брюки, гимнастерку и большие кирзовые сапоги. Растер ей ноги водкой, закутал в свою шинель и велел спать.
— Поспи, поспи. Когда надо будет — разбудим, — сказал он, выходя из блиндажа.
Надежда легла на охапку свежего сена, заботливо приготовленного Чистогоровым. Под шинелью она сразу согрелась, и ее потянуло ко сну. Наверное, сразу бы и уснула, если бы снова не была нарушена кратковременная тишина. Где-то далеко, в стороне Хортицы, застрочил автомат. Вскоре автоматные очереди послышались из нескольких мест. Шум эхом прокатился по скалам, шелест побежал по плавням. И вдруг с силой ухнула тяжелая батарея.
— Снова задираются, иродовы швабы, — с беспокойством заметил Чистогоров.
— Эге ж, — поддержал его Марко Иванович.
Надежда вскочила на ноги. Битва за Хортицу закипала снова, и грохот стрельбы охватывал остров с такой быстротой, что казалось, там опять разразился грозовой ураган. А в их районе, за речкой, по-прежнему, как и перед бурей, все зловеще молчало.
Надежда заметила, что дядя и Чистогоров были чем-то встревожены. Они прилипли к брустверу и внимательно вглядывались в Днепр. Чувствовалось, что немцы в этом районе к чему-то готовятся, но к чему именно — пока было неясно.
Из блиндажа высунулась голова связиста.
— Вас к телефону, товарищ полковник!
— Кто там?
— С главного КП.
Через несколько минут Марко Иванович вернулся.
— Замечена подготовка к наступлению. Вон там! — показал он в сторону Кичкаса. — Наверное, проклятые швабы хотят резать Запорожье с обоих концов: сверху и снизу. Нам приказано оставаться на позициях.
— Как? На целый день? — заволновался Чистогоров.
— Может, и не на один.
— А как же завод?
Марко Иванович не ответил. За ночь противник подтянул к Днепру новые крупные силы, и угроза окружения еще более ощутимо нависла над городом.
Приближался рассвет. На темном плесе реки, тихом и ровном, словно стекло, пробивались розовые пятна. Из темноты выплывали контуры могучей плотины. Вырисовывались дома, мачты на противоположном берегу. Все было таким знакомым, родным, и от мысли, что сейчас там враг, больно щемило сердце.
Только теперь заметила Надежда, как сильно спала вода. Оголенное дно реки, покрытое илом, широкой темной каймой протянулось вдоль берега. В районе гавани виднелись силуэты полузатопленных барж.
Неожиданно над головой что-то прошелестело, и на воду плюхнулись дикие утки. Целая стая. Была как раз самая «утиная» пора, когда птицы собираются в стаи и переселяются с болот на большую воду. И что-то удивительное произошло с обоими заядлыми охотниками — Чистогоровым и Марком Ивановичем. Словно живой воды впрыснули им в жилы. Надежда, услышав шум, испугалась: ей показалось, что это снаряд или мина. Но друзья охотничьим чутьем не только узнали уток, но и породу их тотчас же определили. Оба одновременно воскликнули:
— Кряквы!
Марко Иванович машинально схватил винтовку, но сразу же опомнился и поставил ее на место. Стрелять, конечно, было нельзя.
— Подожди, Марко, ты только не мешай! — в азарте захлебнулся Чистогоров.
Имитируя манипуляции с ружьем, он весь напрягся, прицелился и тихо губами выстрелил:
— Паф!
— Вот и промазал, — укоризненно буркнул Марко Иванович. — Как всегда. Разве порядочный охотник стреляет в сидячую? Только птицу полошишь.
Утки и впрямь закрякали, захлопали крыльями и взлетели.
— Пуляй! — рванулся Марко Иванович.
Его медвежья фигура сразу вытянулась, как пружина. Так же имитируя охоту, он прицелился и так же воспроизвел выстрела:
— Бах! Бах!
— Ну что, убил? — серьезно поинтересовался Чистогоров.
— А как же.
— Сколько?
— С меня и двух достаточно.
И они от души рассмеялись.
Может, это и в самом деле была вспышка охотничьего азарта — охотники в азарте, как дети, — а может, умышленная шутка, чтобы как-то разрядить гнетущую напряженность положения. Надежда этого не знала, но чувство опасности отошло, и она тоже едва удержалась, чтобы не расхохотаться.
— Воздух! — неожиданно послышался сигнал.
Откуда-то издалека едва слышно прорывался рокот чужих моторов!
— Воздух! Воздух! — передавалось из траншеи в траншею.
Рокот быстро нарастал, приближался, переходя в рев. На посветлевшем небе заметно вырастали двенадцать «юнкерсов». Они лезли двумя косяками прямо на линию обороны. Казалось, вот-вот развернутся и забросают траншею бомбами.
Однако «юнкерсы» пересекли линию обороны и потянулись дальше. На их пути затрещали зенитки. Небо как бы покрылось хлопьями ваты. Вскоре отчетливо прогрохотали дальние взрывы.
— На завод?
— На вокзал бросает.
Через несколько минут в воздухе ревела уже вторая волна.
— Марко! Марко! — толкнул Чистогоров Марка Ивановича. — Гляди! Что это?
Марко Иванович приложился к биноклю. Уже рассвело, и Надежда невооруженным глазом увидела на противоположном берегу странную толпу людей: из парка через набережную к воде спускались с ведрами в руках голые женщины. Они спускались длинной, казалось, бесконечной цепочкой, одна за другой.
— Что это значит?
Такая процессия была неожиданной и загадочной. Она двигалась молча, медленно и робко. Уже было слышно, как звенят порожние ведра и как срываются под ногами и катятся вниз камешки.
Из блиндажа снова высунулся связист.
— Получен приказ, товарищ полковник: «Не стрелять!»
— Не стрелять! — передалось по траншеям.
— Куда они? — удивился Чистогоров.
— По воду, наверное, — догадывался Марко Иванович.
И он не ошибся. Правобережная насосная станция тоже не действовала. И немцы остались без воды. К тому же правый берег выше левого, круче, он более оголенный и менее доступный. Вчера немцы попытались таскать воду из реки, но их заметили и разогнали. Зная, что наши бойцы по женщинам не стреляют, они к вечеру оделись в женскую одежду, но их разоблачили и перебили. И вот они решили перехитрить наших: собрали всех женщин, развели и среди бела дня выгнали на берег.
Сколько глумления и какое издевательство над человеком было в этом!… Каким садизмом веяло от этой фашистской выдумки!
Женская цепочка сползла к воде, и вся длинная очередь в нерешительности остановилась. Возбужденный и какой-то жуткий гомон долетел оттуда: женщины заговорили все вместе. Но где-то близко, в невидимой траншее, гаркнул немец, и они замолкли.
Женщина, стоявшая впереди, нагнулась, зачерпнула воду и выпрямилась. Было отчетливо слышно все: как булькала вода, когда погружалось ведро, как плескалась вода через край. Женщина стояла, прикрывая глаза от солнца и всматриваясь в противоположный берег. Длинная и сухая ее фигура возвышалась, как мачта.
Следующая за нею была низкого роста, круглая, как бочонок, и подвижная, как юла. Ей не стоялось на месте. Она все время вертелась, топталась, словно подпрыгивала. Казалось, она делала все это нарочно, чтобы привлечь к себе внимание наших бойцов.
— Ох, крихточка ж ты моя! — долетел ее звонкий голос. — Да где же они? Хотя бы узнали нас!
Чистогоров взволнованно оторвался от бинокля.
— Смотри-ка! Крихточка! — закричал он. — А впереди Килина Макаровна!
Надежда, взяв из рук Чистогорова бинокль, испуганно вскричала:
— Ой, Лена!..
— Какая Лена?
— Морозова Лена. Ой смотрите, вон там, пятая от края!
До сих пор все были уверены, что женщинам, поехавшим на окопы, удалось избежать окружения. Их должны были заблаговременно переправить через Днепр в районе порогов. Надежда сама слышала, как Морозов договаривался об этом с командованием. Но, как видно, не успели. И все женщины, копавшие противотанковые рвы на правобережных трассах, попали в руки немцев. А с ними и дочь Морозова.
— Лена… Леночка, — сквозь слезы шептала Надежда.
А Крихточка на том берегу все вертелась, топталась, украдкой делала руками, какие-то знаки и трещала:
— И чего они так копаются? Почему не стреляют? А? Разве не видят куда? — И по привычке побранила: — И что там за порядки у вас, трясця вашей матери!
Невидимый немец снова гаркнул, и голос ее притих. Но вместо нее сразу же, как в трубу, загудела Килина Макаровна.
— А вы чего стали? — неожиданно накинулась она на женщин. — Чего глаза вылупили? А ну, давай!
Она схватила ведро, передала его Крихточке, набрала второе, черпнула третьим и еще сильнее закричала на вялых женщин:
— Какого дьявола! Не знаете куда? За Млыновый давайте! На яр!..
Сначала никто не мог понять, чего она разошлась. И к чему тут Млыновый поселок? И как это можно подавать воду в тот яр, когда он находится далеко за правобережной частью города? Этого, очевидно, не поняли и сами женщины, однако Килина Макаровна не унималась.
— Да поскорее! — гремела она. — За Млыновый давайте! На яр…
Щелкнул пистолетный выстрел, и голос ее оборвался.
В ту же минуту бухнули наши батареи. Вслед за ними по правому берегу ударили изо всех, видов оружия. Женщины, как цыплята, рассыпались между камнями. Надежда видела, как две из них ползком тянули в ров подстреленную Килину Макаровну.
Отозвались и немцы. Гудел, рвался, трещал воздух. Автоматные, пулеметные очереди с обоих берегов чиркали по гладкой воде, и казалось, что Днепр закипает.
Вскоре за Млыновым поселком поднялась черная гора. Она все выше и выше ползла в синеву неба.
Вечером Надежда докладывала Морозову о положении на насосной. Все, кто вернулся с берега, условились не рассказывать ему об увиденном. Боялись за него. В такое напряженное для завода время известие о судьбе дочери могло выбить его из колеи. Надежда докладывала и украдкой наблюдала за Морозовым. Порой ей казалось, что он остановит ее и спросит: «А ты не видела Лену?»
Но Морозов расспрашивал только о насосной. Он останавливался на каждой детали Надиного плана, проверял ее расчеты и сразу же через дежурного давал распоряжения. Сейчас только станция интересовала и волновала его.
Когда с делами насосной было покончено, Морозов заказал чаю. За чаем он тоже не вспоминал Лену, хотя мысли его были, наверное, с нею, потому что даже Надю нечаянно назвал доченькой. К Наде проявлял небывалое внимание. Сам наливал ей чай, клал и размешивал в стакане сахар и все время подсовывал то бутерброд, то печенье. Что-то трогательно теплое и по-настоящему отцовское чувствовалось в этой заботе. Казалось, ему давно хотелось хотя бы на минутку почувствовать себя не в учреждении, а дома, не директором, а только отцом.
— Подожди-ка, дочка, — вспомнив о чем-то, нагнулся он к ящику. Вынул бутылку вина, и налил в чай ей и себе. — Люблю с вином, особенно с рислингом, — причмокнул он, наливая. — Вот попробуй. — Немного помолчав, грустно добавил: — Дома у нас все так любили…
А после чая захлопотал:
— Теперь ложись, Надийка, никуда не ходи. Ложись вот на мою кровать и спи. Тебе выспаться нужно.
Надежда, растроганная его заботой, невольно подумала: «Хорошо, что он ничего не знает о Лене!»
Она отказалась от его кровати. Ей еще надо было непременно увидеть Хмелюка. И Надя только присела на диван, чтобы немножко отдохнуть. А как присела, так уже и не встала. После нервного потрясения на берегу, согретая выпитым чаем, она сразу размякла и потеряла силы.
Ровно через два часа Надежда проснулась. За время войны она привыкла спать понемногу и одинаковое время. И какой бы ни была усталой, все равно просыпалась ровно через два часа.
Раскрыв глаза, увидела, что лежит на диване, под головой подушка, на логах простыня, и сразу догадалась, кто позаботился о ней. По дыму и запаху табака поняла: пока она спала, в кабинете происходило совещание. Но сейчас тут было совсем тихо. У стола, боком к ней, стоял Морозов. Стоял неподвижно, словно завороженный. В руках его судорожно дрожала маленькая фотокарточка. Не трудно было догадаться, чья она. Он смотрел на нее и не мог насмотреться.
Еще до прихода Надежды Морозов уже знал о судьбе своей дочери.
Завод днем и ночью находился под огнем. Его территория превратилась в арену битвы — битвы горячей и необычной, где усталые, изнуренные, неделями не спавшие люди под разрывами мин и снарядов, сквозь пелену порохового, дыма, не со штыками и гранатами, а с ключами и ломами шли в наступление на свои цеха, шли, как в смертельную атаку, отчаянно бросаясь на каждую рабочую клеть, и каждый агрегат, каждый станок брали штурмом.
То, что враг будет пытаться мешать эвакуации, предвидели и заранее предусмотрели меры предосторожности. К главным объектам провели добавочные колеи, эшелоны грузили прямо в цехах, а с наступлением темноты специально добытыми мотовозами, которые не искрят, подтягивали их на отдаленную заводскую станцию Восточную.
В то же время Гонтарь, связавшись с командованием фронта, хлопотал о прикрытии завода войсками. Чтобы отвлечь внимание противника, все наши части из этого района были сняты. Переместились подальше и тяжелые батареи. Гонтарь добился, чтобы огонь прибрежной артиллерии прежде всего направлялся по тем вражеским точкам, которые будут обстреливать завод.
И все же, несмотря на все эти меры, обстрел завода с самого начала оказался исключительно интенсивным. Казалось, кто-то информировал противника обо всем, что делается на заводе, и непосредственно отсюда, с завода, корректировал огонь, направляя его по главным цехам.
Особенно беспощадно обстреливался листопрокатный. Его обстреливали с двух сторон — с Кичкаса и Хортицы, и три дня в этот цех нельзя было сунуться. Начали уже побаиваться и за прокатный. Некоторые доказывали, что все оборудование цеха придется бросить. Это мнение особенно укрепилось, когда на четвертый день почти половина группы прокатчиков, отважившаяся прорваться к станам, была ранена, а двое рабочих убиты.
Тогда Жадан создал бригаду исключительно из добровольцев — ее прозвали штурмовым отрядом — и на рассвете пятого дня сам повел ее в цех. В то же утро обер-мастер Марко Иванович, вернувшись с ночных береговых позиций, повел туда вторую такую бригаду.
В самом цехе под прикрытием массивных кирпичных стен было еще более или менее безопасно, но в длинных стеклянных пролетах, где беспрерывно трещало, грохотало, взрывалось, у людей невольно опускались руки.
— Стучи! Грюкай! — носился между клетями разгоряченный обер-мастер. — Грюкай, не прислушивайся! — кричал он уже охрипшим голосом и, бросаясь в ту сторону, где рвались мины, сам что было силы — одной рукой, ибо вторая еще плохо действовала, — неистово гремел ключом, чтобы хоть как-то приглушить грохот взрывов.
Надежда слышала о создании штурмового отряда — об этом сразу стало известно и на берегу, знала она, что Жадан и дядя Марко подбирали добровольцев исключительно из коммунистов, и прежде всего из тех, которые не имели маленьких детей. Но когда она к вечеру пришла на завод и забежала в прокатный цех договориться с дядей о доставке насосов, не поверила своим глазам: цех был уже переполнен. Вслед за добровольцами спасать цех пришли не только прокатчики, но и дорожники, и мартеновцы.
Надежда оцепенела, увидев вверху, на кране, инженера Страшка, того самого Страшка, которого Стороженко пытался даже уволить с завода как человека, не внушающего доверия, подозрительного. Но больше всего Надежду удивило не то, что любезный «золотко» оказался среди добровольцев. Ее удивила и прямо-таки напугала отвага, с которой он, руководя демонтажем мостового крана, под самым потолком, словно бесшабашный лихач, без всяких предохранительных средств висел головой вниз на канате и подводил трос под станину мотора.
Такелажник испуганно махал ему, очевидно, предостерегал — в таком грохоте их голосов совсем не было слышно, а он в свою очередь грозил кулаком такелажнику, требуя, чтобы тот подвинулся ближе, и, наверное, при этом заикался от возбуждения.
— Куда тебя черт понес! — забеспокоился внизу Морозов и изо всех сил крикнул в жестяной рупор: — Назад!
Морозов, конечно, не узнал инженера Страшка. Он бы ни за что не поверил, что там, под фермой, бесстрашно свисал сам руководитель техники безопасности — гроза лихачей, который еще недавно лишь за одно появление на ферме без пояса штрафовал, а за такое уж наверняка отдал бы под суд. И, торопясь куда-то, Морозов крикнул вверх:
— Ох, нет на тебя Страшка!
На рукаве своего соседа Надежда заметила траурную повязку, и у нее больно защемило сердце. Хотя Надежда в эти дни и избегала встречи с ним, чтобы не проговориться о гибели Килины Макаровны, трагедия женщин-окопниц стала уже известной. Гибель жены изменила Страшка до неузнаваемости, он исхудал, почернел и, по давнему обычаю, нигде, даже в этом бушующем аду, не снимал знака траура.
Надежда увидела за рольгангами и другого своего соседа — долговязого Тихона, мужа Крихточки. «А ведь и его считали аполитичным», — вспомнила она мнение Лебедя.
Тихон еще издали подал ей знак рукой. Очевидно, он уже давно ждал случая, чтобы расспросить о жене, и сейчас, как всегда, слегка кланяясь, будто заранее просил извинения, пошел через переходный мостик ей навстречу.
Надежде теперь уже не было необходимости скрывать от Тихона горькую весть: ему и без того уже было известно, где его жена. Теперь его, наверное, интересовали подробности, ведь Надежда сама видела все. И Надежде захотелось утешить своего соседа, тем более что Крихточка была жива. Ей хотелось высказать ему восхищение мужеством жены. И Надежда уже побежала навстречу Тихону, но в этот момент между ними с грохотом поднялась огромная туча, и Надежда инстинктивно свернула в другую сторону, куда стремглав бросился Чистогоров.
Она еще не знала, почему Чистогоров так испуганно кинулся туда, но предчувствие уже подсказывало ей, что случилось что-то недоброе с дядей. И в самом деле — Марко Иванович оказался в туче, образовавшейся от взрыва. Полчаса назад совсем обессилевший обер-мастер попросил Чистогорова подменить его, пока он хоть немножечко вздремнет, так как в ночь ему снова предстояло идти на позиции. Ноги уже были не в состоянии донести его к подвалу, куда по очереди на короткое время спускались для передышки изнуренные люди, и он, лишь немного отойдя к стене, свалился на кучу шлака. Свалился и в следующий миг уже ничего не слышал. Никакой грохот для него не существовал. Чистогоров попробовал было перетащить товарища в более безопасное место, но, как ни тормошил его, тот лишь бормотал сквозь сон: «Не мешай». Даже когда воздушная волна от взорвавшегося снаряда разметала начисто гору шлака, на которой лежал Марко Иванович, и его почти совсем засыпало, он только сплюнул чернотой и снова сквозь сон выругался: «Вот мания! Не мешай, говорю».
Пока Надежда в тревоге хлопотала возле дяди, проверяя, не ранен ли он, пока поднимала его на ноги, Тихона не стало. Осколок попал ему прямо в сердце, и он как взбирался по ступенькам на мостик навстречу Надежде, так там и сел. Когда к нему подбежали, он совсем не походил на мертвого: слесарь сидел, прислонившись спиной к перилам, и как будто отдыхал. Смерть ничего не изменила в выражении его лица и даже не исказила его застенчивую улыбку, желтоватые глаза остались открытыми, не утратив того же виноватого выражения.
И казалось, что сидит он здесь и слушает Надежду, слушает и никак не наслушается про свою задиристую боевую женушку, которая и перед врагом не спасовала, и в то же время словно бы извиняется, что в такую горячую пору и сам не работает и Надежду задерживает, — дел-то ведь сколько!
Может, Марко Иванович долго еще вырывался бы из рук племянницы и Чистогорова, не имея сил преодолеть дремоту, и уж, наверное, отойдя от них, сразу снова свалился бы под стену, если бы ему не оказали про Тихона.
Сначала не поверил Марко Иванович. А когда увидел санитаров с носилками, бегущих к мостику, куда и усталость девалась. Протолкался через толпу, остановил санитаров и, словно забыв о раненой руке, с которой еще и повязку не сняли, осторожно поднял неподвижное тело.
Что-то невыразимо дорогое было для него в жизни этого трудолюбивого, тихого и незаметного человека, которого никогда не слышали на собраниях и никогда не числили в активистах, который никогда ни на что не жаловался, никому не сделал зла, в каждом находил только хорошее, доброе, и мало кто знал, что именно в этом — в доброте человеческой — видел он смысл жизни; человек этот никогда не чурался тяжелого труда, честность в работе ставил превыше всего, и мало кто понимал, что именно этим — своей честностью в труде — он и боролся за высшие человеческие идеалы. И вдруг жизнь оборвалась.
Марко Иванович не мог поверить в его смерть. Хотелось как-то продолжить эту по-своему красивую жизнь. И обер-мастер, высоко подняв тело Тихона, медленно понес его к выходу.
В бою пышных похорон не устраивают. Смерть бойца наступления не задерживает. А завод сейчас именно и был полем битвы, ареной наступления, и поэтому не удивительно, что за Марком Ивановичем никто не последовал. Он шел один. Только санитары несли за ним порожние носилки. А он шел все так же медленно, словно желая, чтобы все нагляделись на того, кого до сих пор мало замечали. Он пронес тело Тихона через весь цех, где тот в каждый станок вкладывал душу, и что-то до боли трогательное было в этом похоронном шествии.
Все само собой замирало возле каждой рабочей клети, мимо которой проносил он тело слесаря, люди на какое-то мгновение сбивались вместе, стихийно создавались шеренги, медленно снимались с голов замасленные рабочие кепки…
Уже седьмой день не действовала насосная, седьмой день завод был без воды. А тут еще наступила нестерпимая жара. Потянулись дни сухого августовского зноя, когда ветры, как тут говорят, где-то волочатся за ведьмами и по целым неделям некому пригнать ни единой тучки на раскаленное небо; когда уже спозаранок солнце становится красным и немилосердно жарким, и от этой жары на дорогах плавится асфальт, листья свертываются трубками, степи выгорают, земля трескается на мелкие квадраты и даже ночью душно, как в бане.
Здесь и раньше ценили воду, а теперь только о ней и мечтали. Раньше в городе на каждом углу красовались киоски — целые шеренги киосков с разнообразными холодными минеральными и фруктовыми напитками, но киоски давно опустели. Еще недавно великим спасителем от зноя был многоводный Днепр, но теперь он был недоступен.
Все резервы городского водоснабжения иссякли, все колодцы в Капустной балке были вычерпаны до дна — там день и ночь толпились измученные, исстрадавшиеся женщины с детворой, рабочим туда стыдно было и сунуться.
От жажды горело и горчило во рту, кружилась голова, люди изнемогали, теряли сознание.
Единственным источником влаги на заводе пока еще оставались технические бассейны, куда раньше спускали воду из котлов для охлаждения. Эта вода уже не раз кипела в котлах, вся была пропитана мазутом, и давно протухла. Однако и она ценилась теперь на вес золота. В немилосердную жару она была поистине источником существования — ее выдавали малыми порциями и только по талонам.
На заводе в те дни действовала система неограниченного снабжения всеми видами продуктов: питались в столовых бесплатно, всяких лакомств было сколько угодно, но на воду была заведена строгая карточная система, причем каждая карточка выдавалась только с разрешения директора завода Морозова. В подвалах, на складах торгового хозяйства оставались запасы спиртных напитков, вин разных марок, и люди, чтобы сэкономить кружку грязной воды, нередко мыли руки водкой.
Как-то к бассейну, где толпились люди с кружками и фляжками, подошел седой горбатый старик — «король цветов» — с двумя большими ведрами.
— Ого-го, Лука Гурович! — загудели в толпе. — Куда это вы?
— К вам, детушки, к вам, — не уловил он иронии. — Вечер добрый вам. Как поживаете?
— И вам вечер добрый. А только что это вы с ведрами?
— Водички надобно, водички.
— Это столько-то? Ты гляди, какой лакомый! — зашумели вокруг. — Молите бога, чтобы вам тут хоть в бутылку накапали.
Но старик не обращал внимания на шум, цепко держался очереди и только страдальчески бормотал себе под нос, тяжело вздыхая:
— Изранили бедняжку, сильно изранили. Чуть дышит… — И гневно погрозил в сторону берега. — Вот фараоны!
— Кого ранили? — не поняли и забеспокоились люди.
Вот так же не понял его вначале и Морозов, когда с полчаса назад встревоженный старик пришел к нему.
— Успокойтесь, Лука Гурович. Что случилось? Кто чуть дышит? — взволновался Морозов.
— Красавица гибнет. — В морщинах старика дрожали слезы. — «Краса жизни» погибает. Спасите, Степан Лукьянович. Хоть два ведерочка.
Конечно, Морозов понял горе садовника, но не знал, чем ему помочь. Взрывом мины в сквере вывернуло с корнями единственный куст редкостной розы, которую садовник пестовал много лет, скрещивая обычную розу с лучшими сортами, какие только знала земля. Кропотливый многолетний труд увенчался успехом: в сквере выросла роза невиданной красоты. Она цвела переливами множества нежных колеров: от снежно-белого до темно-красного, цвела обильно и беспрестанно, с ранней весны до поздней осени, разливая вокруг, в особенности по утрам и вечерам, нежное, сильное, только ей присущее благоухание. Рабочие сами дали ей название «Краса жизни».
И вот этот куст вывернуло с корнями. Теперь, чтобы спасти его, старик просил два ведра воды. «Целых два ведра?!» — ужаснулся было Морозов. Нет, нет, в такую горячую пору, когда люди изнемогают от жажды и механизмы простаивают без воды, тратить целых два ведра столь драгоценной влаги на растение он не имеет права. Никакого права! Но в конце концов не устоял перед слезами «короля цветов», сдался и написал разрешение.
Давая разрешение, Морозов знал, что ему придется выслушать от измученных жаждой людей гневный протест. Но его поступок получил совсем неожиданный отклик. Люди, завидя у садовника разрешение Морозова, вдруг ожили, будто сами напились воды из колодца: раз директор заботится о растении, значит, ненадолго они вывозят оборудование, значит, скоро снова вернется нормальная жизнь и снова для них зацветут розы.
— Так бы сразу и сказали! — оживленно загудела толпа.
— Пропустить без очереди! — кричали вокруг.
— Набирай, дед!
И люди уважительно расступились перед «королем цветов».
В тот же день под вечер произошло и другое приятное событие: рогатые волы медленно втянули во двор завода две большие мажары с арбузами.
На переднем мажаре сидел и покрикивал на волов сам столетний Вовнига. Давно уже он собирался чем-нибудь отблагодарить своих шефов за ремонт молотилки, но все не получалось. Война и в колхозе давала себя знать. Сначала машину забрали, потом и лошаденок, а теперь вот крути хвосты круторогим. За целый день насилу сюда доплелись.
— Да-а, хлебнули горького, все хлебнули. И хозяйство скудеет. Но все это пустяковина. Лишь бы на пользу пошло. Только бы горе скорее миновало, только бы мир посветлел, — не торопясь, ронял он мысль за мыслью, словно из столетней думы, и угощал окруживших мажары людей.
Морозов особенно обрадовался гостинцу. Не знал, куда и посадить седого лоцмана. А Гонтарь, когда услышал, что приехал Вовнига, прибежал из цеха, как будто у Морозова сидел его родной отец.
— Погоди, погоди, — поднялся Вовнига, пристально вглядываясь в Гонтаря. — Неужели это ты, хлопче мой?..
— Я, атаман.
— Гай-гай! — хрипло сорвалось у Вовниги.
И, словно позабыв поздороваться, он снова опустился на стул. Понурив голову, старик долго сидел молча, о чем-то думал. Только по вздрагивающим плечам можно было догадаться, что он скрывает от людей слезы. Наверное, впервые за всю свою столетнюю жизнь бывалый лоцман вот так, на людях, плакал.
Гонтарь сел рядом, обнял его и тоже молчал, не имея сил сдержать волнение.
Эта неожиданная встреча после десятилетней разлуки пробудила в обоих столько незабываемых и волнующих воспоминаний, что Морозов, понимая их переживания, невольно умолк и отвернулся.
— Гай-гай! — наконец произнес Вовнига, заметив, что и у Гонтаря влажные глаза. — Это уже не по-казацки, хлопче.
Он снова поднялся, еще раз внимательно поглядел на Гонтаря, словно желая убедиться, что это действительно он, и протянул к нему свои старческие руки.
— Так давай же почеломкаемся, сынок…
Что-то невыразимо трогательное было во встрече этих двух пионеров днепровского строительства.
Однако в часы битвы и самому родному гостю внимания не уделишь. Морозова позвали в цех, к Гонтарю со срочными делами собрались люди, и, пока он решал дела, Вовнига незаметно вышел из кабинета. И как вышел — так и пропал. Задал он всем хлопот. Где только не искали его — и в цехах, и во дворе. Уже стали тревожиться, опасались, не убило ли, не засыпало ли лоцмана при взрыве.
Но поздним вечером, когда совсем стемнело, он неожиданно вырос на пороге штаба в сопровождении Надежды.
— Где это вы были, атаман? — развел руками Гонтарь.
— Под арестом.
— Под каким арестом?
— Даже в контрах походил, — ответил Вовнига, и под его мохнатой сединой, спадавшей на глаза, засветилась усмешка. — Сто лет топчу землю, и не ходил в контрах, а тут довелось.
Оказалось, что Вовнига был на самом берегу. Потянуло поглядеть на плотину. В селе уже ходили слухи, что ее совсем разрушили, недаром же, говорили, вершины порогов снова появились на поверхности, и это беспокоило Вовнигу. Именно для того, чтобы самому хоть одним глазом взглянуть на свою плотину, Он и взялся лично сопровождать сюда мажары.
Старик тихонечко пробирался береговыми траншеями до шлюзов, когда его задержали и стали расспрашивать, кто он и что ему надо. Кто-то из бойцов заподозрил что-то неладное и сгоряча назвал его контрой. Старик доказывал, что он свой, а не контра, ссылался на заводских, которые его знают. Тогда командир батальона приказал бойцу проводить его на насосную и там проверить, правду ли он говорит. Вот старый лоцман и должен был под дулом винтовки, как арестант, плестись до самой насосной, пока его там не вызволила Надежда.
— А все ж таки держится. Я ж говорил! — как упрек кому-то бросил Вовнига.
Гонтарь догадался, где был и о чем тревожится старый строитель. Сам он тоже не раз с волнением вглядывался в очертания плотины. И с грустью пожаловался:
— Прорвали ее, атаман.
— Пустое! — внезапно махнул клюкой оптимистически настроенный лоцман. — Пустое! Залатаем бетоном — и снова будет стоять, пока свет стоит!
То, что плотина вопреки всему по-прежнему возвышается над Днепром, хотя ее и прорвали, будто придало ему свежей молодецкой силы. Он вернулся с берега оживленным, на редкость разговорчивым и только теперь поинтересовался, как живут заводские рабочие, что вырабатывает завод.
— Наверное, пушки? А? Или, может, машины какие? Ему рассказали, что, к сожалению, завод уже не работает, что все оборудование приходится вывозить на Урал.
— Куда, куда? — настороженно спросил Вовнига.
— На Урал, атаман, — сказал Гонтарь.
— Как же это на Урал? — разгневался седой запорожец. — Это куда же, значит? В чужую хату?
Он сурово поднялся и, опершись на клюку, долго стоял так, в постолах, широких полотняных штанах, в такой же полотняной запыленной сорочке, с крестиком на загорелой сморщенной шее, напоминая задумавшегося древнего пророка.
— Погибла Украина, — тихо сорвалось с его дрожащих, до черноты запекшихся губ. — Погибла…
Надежда невольно поднялась. Еще в школе она заучивала параграфы Конституции, много слышала, читала, а потом и сама рассказывала о дружбе советских народов, о нерушимом союзе, объединявшем их, но никогда над этим особо не задумывалась. Для нее все это было обычным, закономерным, и каких-то иных взаимоотношений между народами она не представляла. Поэтому, когда возникла необходимость эвакуации на Урал, в Туркмению, в Башкирию, в Казахстан, ей и в голову не приходило, что едут куда-то в «чужую хату». И вдруг — «погибла Украина». Слова столетнего лоцмана взволновали Надежду. На какое-то мгновение перед ней встала вся история когда-то одинокой Украины, на которую со всех концов нападали хищные полчища, грабя, разоряя, угнетая народ, и Надежда впервые с ужасом подумала: «А что было бы с Украиной, если бы она и доныне оставалась одинокой?..»
Наверное, эту же мысль Гонтарь хотел пробудить у седого лоцмана, когда осторожно и тактично, чтобы еще больше не взволновать его строптивую, крутую натуру, начал успокаивать Вовнигу.
Но Вовнига и слушать не стал. Молча повернулся к выходу и, постукивая клюкой, побрел со двора.
Гонтарь попробовал было остановить его, уговорить переночевать, однако Вовнига как будто ничего не слышал. Накричал на своих девчат — теперь и погонщиками волов были только девчата, — надел ярма на круторогих и, не простившись, поехал.
Надежда с Гонтарем еще долго стояли на дороге, прислушиваясь, как громыхали по мостовой мажары и как долетали из темноты полные горечи и в то же время сердитые возгласы Вовниги:
— Гей! Гей! Цобе!..
В эту ночь берега молчали. Утихомирился и Днепр, утомленный беспрерывными боями. Затих, успокоился и, укрывшись полой ночной темноты, беззвучно дремал. Никакого движения не было на нем, ни единой вспышки. Только звездная россыпь золотилась в глубине да время от времени то тут, то там всплывали на его поверхность коряги, которые издалека, от самых порогов, тянуло сюда течением.
Еще в то время когда поднимали Днепр, плавни повырубили и коряги эти затопили. Десять лет они дремали спокойно на тихом дне под толщей воды. Но после взрыва в плотине, когда вода спала, а река у порогов разбушевалась, покой коряг был нарушен: их подмывало, срывало с места и несло течением к самому морю. Вот и плыли они днем и ночью, причудливо шевеля своими уже совсем почерневшими корнями, как чудовищные спруты.
Сначала появление этих коряг, особенно ночами, вызывало целый переполох. И на нашем берегу, и в стане противника за ними вели наблюдение, их обстреливали. Но вскоре привыкли к ним, и теперь они уже ни у кого не вызывали тревоги. Все относились к ним совершенно равнодушно. Но именно эти черные омертвелые коряги сейчас, как никогда, привлекали внимание Надежды.
Такое же чувство, казалось, вызывали они и у Гонтаря, который сегодня тоже находился на берегу и так же, как и она, притаился за бруствером, не сводя глаз с притихшей реки.
Отсутствие воды на заводе чем дальше, тем больше беспокоило людей. Уже двенадцатый день не удавалось пустить насосную. То разбивало моторы — обстрел не миновал и насосную, то развернуло фасад, то никак не могли управиться с плавучим насосом. А теперь и моторы починили, построили наконец и насос, но установить его под огнем, да еще на открытой воде, не могли. Как нарочно, вблизи станции не торчало из воды ни единого камня, ни единого кустика, чтобы хоть как-то замаскировать плотик с насосом. И сюда каждую ночь пробирались Морозов, Жадан, главный инженер, думали, передумывали, принимали множество решений, но осуществить их не удавалось.
Ничего конкретного не мог предложить и Гонтарь. Он лишь приостановил на станции шум, чтобы не привлекать внимание противника, отвел Надежду в траншею и посоветовал проследить за поведением вражеских точек, обстреливавших насосную.
Но сегодня и следить было не за чем. С самого вечера все притихло и молчало. Лишь коряги — эти вестники оживших порогов — все плыли и плыли, то поднимаясь, то погружаясь, и время от времени переворачивались, как живые, волнуя душу Надежды.
Конечно, Надежда, возможно, и сегодня отнеслась бы к ним равнодушно, как относилась и вчера и позавчера, если бы не было рядом Гонтаря. Что-то напоминали они ей из жизни этого человека, который первым пришел сюда, на строительство, через грозные пороги, а сейчас, словно в оцепенении, вглядывался в очертания могучих, родных ему сооружений на противоположном, теперь уже чужом берегу.
Сейчас, когда она стояла рядом с ним, мысли ее занимало совсем другое из его жизни. Перед нею снова ожила, картина, которую она недавно видела в хате у Вовниги, где Гонтарь на плотах мчится в водоворот порогов.
— Надийка, — неожиданно обратился к ней Гонтарь, — вы не знаете, все ли население успело эвакуироваться с того берега?
— Кажется, не все, — ответила Надежда.
— А не знаете, больницы успели вывезти?
Надежда догадалась, что именно волнует Гонтаря. В правобережной больнице работала Мария. Сколько лет прошло со времени их разлуки, сколько горячих событий горами встало между ними; уже давно и он женился на другой, и Мария — жена другого, но сила первой любви так и осталась неугасшей.
Надежда не сразу ответила ему. У нее перехватило дыхание. Да и что ответить? Она ничего не знала о врачах.
Гонтарь, очевидно, хотел еще что-то спросить у Надежды, но ему помешали. Внезапно перед ними выросла фигура Цыганчука.
— Товарищ начальник! Товарищ начальник! — возбужденно вытянулся он перед Надеждой с винтовкой и сразу растерялся, не зная, к кому же теперь обращаться: к ней или к тому, другому? Но быстро вышел из положения: — Товарищи начальники! Химера плывет!
— Тихо! — дернула его Надежда. — Какая химера?
— Иже-богу, химера! Вон там, видите?
Не сразу во тьме разглядели они то, что уже давно заметил острый глаз Цыганчука. Но вот и они увидели на воде что-то и впрямь необычное и причудливое. С того берега плыла коряга. Она плыла несколько наискось, совсем не так, как остальные, и, пересекая течение, все ближе и ближе подбиралась к станции.
— Лазутчик! — определил Гонтарь.
Рома поспешно вскинул винтовку.
— Позвольте, товарищ начальник! Я ему прямо в око! Вот иже-богу!
— Ни в коем случае! — предостерег его Гонтарь. — И всех предупредите, чтобы не вспугнули. Живьем надо взять.
Вскоре за спрутоподобной корягой уже стали видны движения чьих-то рук, а еще через несколько минут на мели выросла фигура, одетая в крестьянскую одежду. Человека не пришлось ни ловить, ни хватать, он сам, не прячась, подтянул корягу к берегу, выпрямился, огляделся и на чистом украинском языке крикнул:
— Люди добрі! Товариші!
Лазутчик не случайно вытянул корягу на мель и оставил ее так, словно бы она сама зацепилась за берег. Так сделать велели ему те, кто послал его сюда в разведку, и эта коряга должна была быть для них знаком, что разведчик счастливо достиг цели.
Немец в крестьянской одежде, да еще и с подлинной справкой окопника, оказался исключительно ценным «языком».
А Надежда, оставшись на берегу, уже не отходила от вытянутой на песок коряги. Ей пришло в голову такими вот корягами замаскировать плотик. Вскоре этой идеей загорелись и водокатчики.
Конечно, они понимали, что осуществить такой вариант будет нелегко, однако идея была заманчивой, и за нее ухватились все.
В ту же ночь, не ожидая начальства, чтобы посоветоваться, Надежда с группой хлопцев отправилась к заливу, в который нагнало множество таких коряг. До самого утра, шлепая в воде, они осторожно переправляли их к станции. Вторая группа водокатчиков перехватывала их возле насосной, подтягивала на мель и закрепляла вдоль берега так, как будто они зацепились сами.
Чтобы, усыпить бдительность противника, коряги направляли и в сторону его берега. Это оказалось очень рискованным делом, приходилось перетаскивать коряги на косу, а с косы незаметно плыть за ними так же, как это сделал только что пойманный немец, и так же наискосок через всю реку проталкивать их в сторону противоположного берега.
На утро вдоль обоих берегов хоть и немного, но все же чернели корявые пни, и появлению их ни с нашей, ни с вражеской стороны не придавали значения.
В следующую ночь их чернело значительно больше.
А к концу третьей Надежда, совсем обессилевшая, возвращаясь из очередного плавания, едва не захлебнулась в глубоком прибрежном бочаге. Хорошо, что Рома, который совсем не умел плавать и боялся воды, не раздумывая, первым бросился в бочаг и подал ей руку. Но когда они уже выкарабкались на берег, произошло еще одно несчастье. Эта ночь вообще была неспокойной: то тут, то там прибрежную темень разрывали автоматные очереди, и совсем случайно, как говорят на войне, дурной пулей, Надежде пробило ногу. Потеряв и без того много сил, она лишилась сознания.
Перепуганные водокатчики на руках отнесли ее на насосную, а на рассвете траншеями и ярами переправили в лазарет.
Рана, конечно, давала себя чувствовать, хотя она и была, по выражению фронтовиков, счастливой: пуля зацепила лишь мякоть. Но в лазарете Надежда быстро забыла о ране: в корягах наконец заработал насос, и на завод после двухнедельного безводья пошла вода. Чистая днепровская вода!
Это была для всего завода большая радость. Люди сначала не верили, что пришла настоящая вода и ее можно брать вволю без карточек. Они относились к воде все еще как к чему-то священному, покрикивали друг на друга, когда кто-то ее проливал, и плакали от радости.
Раненых всегда обеспечивали водой вне очереди. Поэтому, конечно, первую днепровскую воду прежде всего дали в лазарет. Ее дали как раз в тот момент, когда внесли на носилках Надежду. И Надежда еще никогда не была так растрогана людской сердечностью, как в эти минусы: больные, измученные жаждой люди, все еще не верившие, что воды теперь вволю, наперегонки пробивались к Надежде, и каждый из своей кружки дрожащими руками отливал воду в ее кружку.
Морозов был прав, когда утверждал, что на Хортицу брошены не только немецкие, но и румынские части. И он не ошибся, усматривая в этом уязвимость вражеского наступления.
Немецкая военщина не проявляла симпатии к своим сателлитам. Расовая доктрина господствовала и на фронте. Она все глубже проникала в поры военного организма и сказывались даже на солдатском рационе: румыны получали продукты значительно более низкого качества, чем немцы. Презрение, недоверие румыны ощущали повсюду. Не только в главных штабах, но даже и в низовых подразделениях руководили всем эсэсовские эмиссары.
Агрессору вообще свойственно пожинать лавры чужими руками, кровью своих сателлитов, и не удивительно, что, когда румынским войскам удавалось добиться где-нибудь успеха, гитлеровское командование приписывало его себе, а когда эсэсовцам наносили поражение, весь гнев и кара обрушивались на союзников.
Так случилось и на Хортице. Спеша захватить Запорожье, немецкое командование под дулами своих пулеметов беспощадно гнало румынские полки в Днепр, пытаясь по их трупам с ходу ворваться в город. Но румыны, уже наученные горьким опытом, упирались, и в лагере противника произошла заминка. Пока продолжалось лихорадочное переформирование с непременными массовыми расстрелами, наша оборона успела укрепиться, остановила и сорвала план молниеносного захвата Запорожья. Впоследствии даже удалось снова вернуть остров Хортицу.
Обо всем, что произошло на Хортице, рассказал очевидец — тот самый немец, который в крестьянской одежде переплыл реку на коряге. Переплыв, он сразу же поднял руки и без какого-либо сопротивления сдался в плен, уверяя, что делает это по доброй воле. Как потом подтвердилось, он и в самом деле переплыл с таким намерением.
Ганс Шредер служил при штабе фронтовой разведки, и, конечно, его показания имели большую ценность. Это был человек уже пожилой, суровый, вдумчивый, который, вероятно, не раз размышлял не только над собственной судьбой, но и над судьбой своей родины.
До войны Ганс Шредер работал на одном из гамбургских заводов, отличался пунктуальностью в работе, славился талантом в токарном деле. У него, как говорили, золотые руки, они давали ему повышенный заработок, обеспечивали нормальную жизнь, и, видимо, все это держало его в стороне от борьбы политических партий. Он не проявлял симпатий ни к нацистам, ни к коммунистам и, пожалуй, благосклоннее относился к социал-демократам. Но когда Гитлер, не без помощи этой партии придя к власти, стал уничтожать коммунистов, Ганс Шредер с присущей трудовому человеку честностью возмущался предательством лидеров социал-демократов.
Война, в возможность которой Шредер долго не верил, втянула его в свою огненную орбиту. Жена и дочка погибли в первую же бомбежку, сына убили где-то на польском фронте, и Ганс Шредер после семейной катастрофы в шуме фронтовых побед все тревожнее стал ощущать неминуемость катастрофы и для всей Германии.
Когда-то, еще в первую мировую войну, попав в плен, он дна года жил на Днепропетровщине, хорошо знал быт, изучил украинский язык, поэтому его и привлекли в разведку. Но как раз с высоты штабной разведки он лучше разглядел то, что в агонии боев оставалось незамеченным многими немецкими солдатами, и у него созрело решение, с которым он переплыл Днепр.
Переход немца на нашу сторону ни у Гонтаря, ни у Надежды не вызвал удивления. Такие случаи бывали нередко. Но в искренность Шредера не поверили бы, если бы он не сказал, зачем прислали его из штаба. Он был послан не просто в разведку, а для связи с исключительно важным резидентом штаба, который уже давно работал на заводе и который отсюда, непосредственно с завода, корректировал огонь по цехам.
Надежда ни за что бы не подумала, что резидентом был человек в обычной рабочей спецовке. И уж никогда не пришло бы ей в голову, что в лазарете, в ту незабываемую минуту, когда раненые и больные из своих кружек трогательно отливали в ее стакан первую днепровскую воду, — так же заботливо, хромая на одну ногу, наливал ей воду и затаившийся враг.
Его удалось обнаружить не сразу. Только на третий день догадались искать в лазарете.
Допрос проводили на заводе, проводили его здесь намеренно, чтобы не вызывать свидетелей в штаб. И вот перед Надеждой сидели рядом два немца. Оба уже пожилые, поседевшие, хмурые, даже в чертах лица было у них много общего — словно они братья, но в то же время какими же чужими они были друг другу!
В молодости, во время первой мировой войны, их обоих привела на Украину одна дорога, но с Украины уходили они уже разными. Измученный войной Шредер жаждал тихой, спокойной работы, а этот, уже тогда отравленный реваншистским духом, повернул совсем на другую дорожку. Именно из таких впоследствии формировались отряды штурмовиков, которые уничтожали памятники литературы и искусства. Именно из таких вырастали и верховоды нацизма в Германии.
Пройдя утонченную школу шпионажа и диверсий, он в 1937 году снова появился в Запорожье.
Устроиться на заводе не составило труда. Для этого надо было знать натуру Стороженка. Достаточным оказалось представить ему чистую анкету и слегка пощекотать болезненное чувство подозрительности — мол, тут у вас немало сомнительных, — как поборник бдительности сам ухватился за него и направил на участок, где можно было знать все, что делается на заводе, — техником АТС.
— Это какой же Стороженко? — обратился к Надежде Гонтарь. — Не тот ли, что бежал?
Но в Надежде от одного упоминания этой фамилии все уже кипело.
— Тот самый, — ответил за нее Жадан.
Шпион долго упирался, выкручивался, строил из себя невинного и наивного. А когда его свели на очную ставку со Шредером, он не выдержал.
— Ду бист фер-ретер![1] — злобно прошипел он Шредеру.
Шредер побледнел. Хотел что-то бросить в ответ, еще более острое и язвительное, но сдержался. Отвернулся, как от чего-то гадкого, и задумался. О чем он думал и что именно хотел сказать своему соотечественнику, неизвестно, но в эту минуту все особенно остро почувствовали, кому из них по-настоящему дорога судьба своего народа.
После этого резидент не упирался. Уже не надеясь на смягчение приговора, он держал себя нагло.
— Какова ваша миссия на заводе? — спросил его полковник, который вел допрос.
— Корректировать огонь.
— Это сейчас, во время войны. А до войны?
— Тоже корректировать огонь.
— Огонь взрывов? — уточнил полковник.
Но это уточнение показалось шпиону наивным, чуть ли не оскорбительным.
— Вы меня не за того принимаете! — вызывающе бросил он, — Динамитные взрывы — не моя специальность. Есть оружие значительно более сильное, чем динамит.
Полковник не случайно поставил перед ним такой вопрос. Уже не впервые встречаясь с подобными типами, он старался действовать на их самолюбие и этим вызывал на откровенность. Сейчас полковник делал вид, что берет под сомнение существование более сильного, чем динамит, взрывчатого вещества и что ему неясно, как можно использовать такое средство незаметно.
— Ведь для доставки его нужны вагоны, не так ли?
— Вагоны не нужны, — так же вызывающе ответил резидент. — Для этого достаточно одного вашего Стороженка.
Сфера деятельности провокатора не ограничивалась заводом. Стороженки нашлись и в учреждениях Днепрогэса. Они словно соревновались между собой за первенство в бдительности. Резиденту и в самом деле еще до войны удалось «корректировать огонь», направляя его в первую очередь против наиболее влиятельных работников, которые когда-то отстаивали революцию, а теперь вели массы на мирное строительство. У него был обнаружен давно подготовленный для такого обстрела список руководящего состава завода, и в этом списке на первом месте стояли Морозов, Жадан, Марко Иванович…
Полковник снова задал вопрос:
— Какую главную цель преследовал ваш разведывательный центр, посылая сюда резидентов для разжигания инсинуаций и клеветы на честных людей?
— Корректировать огонь, — снова бравируя этим горячим термином, ответил резидент.
— Огонь по чему?
— По главному.
— А именно?
— По вашей системе.
Надежда, которая до сих пор не понимала, почему полковник уводит шпиона от взрывов к поклепам, не выдержала:
— По системе, говорите?
— Да, по вашей системе.
— Конкретнее, — настаивал полковник.
— Можно и конкретнее, — нисколько не колеблясь, согласился тот. — Вы всегда утверждаете, что в вашей системе главное — это вера в человека и, как обычно говорят у вас, вера в трудового человека, независимо от расы и национальности. В этом принципе, должен признаться, большая, я бы даже сказал, притягательная сила вашей системы. Ее влияний все дальше и дальше выходит за пределы вашей страны, из всех систем мира она начинает казаться наиболее привлекательной. Именно этим она и опасна для нас.
Нужно прямо признать, — продолжал шпион, — что долгое время политики за границей не придавали надлежащего значения этой опасности. Они пренебрегали влиянием вашей системы, считали ее пустой пропагандой, надеялись, что она сама собой развалится, достаточно лишь нескольких толчков. Ведь американские политики долго вообще не признавали вашу государственность, считая, что никакого Советского государства не существует, есть, мол, только географическое понятие. Но мы, разведчики, раньше политиков замечаем сдвиги в настроениях масс. Мы раньше оценили силу и влияние вашей системы. Именно поэтому центр нашей разведки (да и не только нашей) еще задолго до начала войны направил свой огонь по главному в ней — принципу веры в человека. Да, да, по вере в человека. Заронить недоверие друг к другу, скомпрометировать командный состав и обезглавить предприятие — это удар значительно более чувствительный, чем взрыв и разрушение всего предприятия.
К тому же, — уже совсем заносчиво заметил резидент, — диверсии сами по себе не пользуются популярностью в нашей пропаганде. Они только раздражают и вызывают возмущение мировой общественности. Поэтому, чтобы остановить возрастающее влияние вашего государства, мы сделали все, чтобы создать видимость антагонистических противоречий у вас, порожденных самой вашей системой. Да, да, антагонистических противоречий! — воскликнул резидент. — Скажите, разве это не блестящая возможность для философов, чтобы взять на мушку и теоретические положения большевизма?
Его никто не останавливал, и это дало ему возможность на какое-то время почувствовать себя не подсудимым, а наставником, находящимся не в плену, а в своей разведывательной резиденции, где он давал указания, как именно надо бороться с большевизмом. Распалившись в неудержимой дерзости, он временами с таким высокомерием бросал косые взгляды на своего соотечественника Шредера, словно стремился показать ему, как должен держаться настоящий солдат фюрера. Он даже закончил свою речь возгласом «Хайль Гитлер!».
Но когда ему сказали: «Довольно! Садитесь!» — вся его воинственность сразу же испарилась. Он вдруг стал умолять полковника сохранить ему жизнь.
Получилось так, что про Лебедя быстро забыли. В боевой горячке было не до него. Да и не один он исчез бесследно. За эти дни многие сложили головы, и не удивительно, что о нем не вспоминали ни друзья, ни противники.
И вдруг как-то сразу о нем опять заговорили. Заговорили не только в цехе, где он работал, а по всему заводу. Имя его переходило из уст в уста, из цеха в цех и с уважением произносилось даже там, где о нем раньше и не слышали.
До сих пор не все были уверены, что Лебедь погиб. Многие не поверили Заречному и брали под сомнение, что разбитая на шоссе полуторка была заводской. Марко Иванович, который не скрывал своего предубеждения против Лебедя, тогда же, в присутствии Шафороста, сгоряча выпалил: «Такая бестия и из-под бомбы выскользнет».
Но сегодня сомнение у всех развеялось: комиссия точно установила, что одна из разбитых машин действительно принадлежала заводскому парку. Смерть Лебедя, таким образом, стала несомненной.
О нем говорили с сожалением, с глубокой печалью. Ведь этот человек добровольно вызвался поехать на товарную, и не ради личных интересов, а ради общественных, и погиб при выполнении этого задания.
Боевая и суровая жизнь завода неизбежно вносила свое и в оказание почестей погибшим. Хоронили без музыки, без речей. Идти за гробом даже близкого друга не было времени. Поэтому, когда обрывалась чья-либо жизнь, в цехе, где работал погибший, устраивали минуту молчания.
Смерть Лебедя переживали все. Во всех цехах, на всех участках завода одновременно сняли кепки и склонили головы.
В минуту траура Надежда случайно оказалась рядом с Шафоростом. Он стоял, закрыв глаза, опечаленный, подавленный утратой. И когда минута скорби истекла и все принялись за работу, он все еще стоял, низко склонив голову, словно над гробом.
А вскоре Надежда стала невольным свидетелем острой стычки Шафороста с Морозовым. Она как раз принесла Морозову сведения из того цеха, который возглавлял Шафорост. Сведения были отрадными. Шафоросту удалось весь комплекс демонтажа построить так, что его цех за последнюю неделю отправил наибольшее количество нагруженных эшелонов. И Морозов, когда Шафорост вошел, встретил его искренним доброжелательным поздравлением. За время осады неприязнь между ними постепенно угасла сама по себе: общие заботы снова свели обоих на тропинку былой дружбы. И, поздравляя Шафороста, Морозов, видимо, хотел пожать ему руку в знак окончательного примирения.
Но Шафорост руки не подал. Он будто и не слышал поздравления. Молча подошел к столу и опустился в кресло, насупленный, раздраженный. На лбу нервно дергался давний синеватый шрам, и это свидетельствовало, что прибыл он сюда не с добром.
— Что случилось, Захар? — невольно вырвалось у Морозова.
Шафорост молчал. Только голову опустил еще ниже.
Морозову показалось, что тот все еще находится под впечатлением сообщения о смерти Лебедя, и сочувственно вздохнул:
— Жаль человека. Очень жаль.
Шафорост усмехнулся:
— Спасибо, хоть мертвого пожалел.
— Ты так сказал, — дрогнул голос Морозова, — будто бы я виноват в его смерти.
— А то кто же? — вспыхнул Шафорост. — Кто, как не ты, послал его на товарную? Да как ты смел?! — уже кричал он, пьянея от гнева. И Надежда, как никто другой, понимала причину гнева: горе сестры отозвалось в нем такой болью, что он готов был броситься на Морозова. — Как ты смел больного человека посылать на такое опасное дело?!
Шафорост намекал на то, что Лебедь погиб только из-за болезни ноги, не сумев выскочить из машины во время бомбежки.
Морозов побледнел. Надежда никогда еще не видела его таким взбешенным.
— Довольно! — грохнул он кулаком по столу, утратив присущее ему спокойствие.
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы в эту минуту не появился Гонтарь, который сделал вид, будто не заметил стычки, и поспешно сообщил, что его просили позвонить в штаб фронта.
Вызов Гонтаря в штаб сразу же прекратил перепалку. В штаб по пустякам не вызывают. Значит, на фронте либо снова возникла какая-то угроза, либо из Комитета Обороны требуют сведения о ходе демонтажа завода. Теперь, когда ВЧ окончательно вышла из строя, связь с центром осуществлялась только через штабную рацию.
Надежде тоже приказали готовиться в путь. Сведения всех цехов сосредоточивались у нее. Она сама их собирала, обрабатывала, многое хранила в памяти, поэтому Гонтарь и Морозов, отправляясь в штаб, брали ее с собой.
— Собирайтесь и садитесь в машину, — велел ей Гонтарь.
Торопясь в прокатный за свежими данными, Надежда столкнулась в траншее с Ходаком. Он бежал зачем-то в другой цех. Смерть Лебедя подействовала на Ходака тяжело, и он остановился возле Надежды совсем растерянный.
— Ты слышала?
— Слышала.
— Даже не верится. А… А как же теперь?
— Что теперь? — переспросила Надежда.
Но тот, не отвечая, перескочил на другое:
— Вот хорошо, что встретил тебя. Уже давно мне надо сказать тебе…
— О чем, Павлик?
Однако Ходак как будто забыл, о чем начал говорить, и его уже охватило беспокойство о другом.
— Ты не видела Сережу? Нет? Где же он? — с тревогой огляделся он, как будто мальчик должен был быть где-то здесь, во дворе. — Если увидишь, загони в подвал. Очень прошу, загони его.
Ходак непривычно суетился, словно не находил себе места, все куда-то порываясь, и, уже далеко отойдя от Надежды, снова попросил:
— Так ты ж не забудь, Надийка, загони!
Надежда смотрела ему вслед и не могла понять его растерянности. Она уже знала, что Ходак принимал участие в работе комиссии, разыскивавшей следы Лебедя; слышала она, что мальчик, не послушав отца, оказался между воронками на опасном участке шоссе, за что отец впервые в жизни до синяков выпорол его, а теперь, видимо, жалеет, что побил так сильно. Но она все же никак не могла постичь такой необычной для этого всегда спокойного человека растерянности. Почему-то невольно вспомнила рассказ дяди о случае еще из прошлой войны с одним солдатом. Этот солдат перед очередной атакой, как будто предчувствуя свою смерть, метался, не находил себе места, вспоминал родных и действительно после боя уже не вернулся.
А через короткое время, когда Надежда выходила из цеха и направлялась к машине, ей преградила дорогу взволнованная, санитарка.
— Скорее, Надежда Михайловна! Скорее!
— Что случилось?
— Вас Ходак зовет.
— Где он?
— В санчасти.
Когда Надежда вбежала в санчасть, Ходак лежал на кровати с широкой повязкой на груди, сквозь которую проступали красные пятна. Осколок мины пробил грудь почти насквозь. Запекшиеся губы в бреду чуть слышно произносили два имени — сына и Лебедя. Помутневшие глаза смотрели в потолок.
На какое-то мгновение они просветлели и улыбнулись Надежде.
— Ты пришла? Хорошо… — И сразу же снова лихорадочно заволновался: — Забери… Скорее забери у него чертежи… Только тебе доверяю…
— О чем ты, Павлик?
Но Ходак уже не ответил. Глаза погасли, веки смежились, рука безжизненно свесилась с кровати.
Надежда припала к телу Павла и разрыдалась.
Послышался торопивший ее сигнал машины. Стараясь подавить рыдания, она выскочила на крыльцо.
— Тетя! Тетя! — вдруг остановил ее детский голос.
Надежда вздрогнула: под дверью стоял мальчуган. Видно, его не пускали к отцу. Он стоял, как всегда, замурзанный, шмыгал своим вздернутым носом, в глазах, полных слез, отражалась глубокая тревога.
— Тетя! — умоляюще уцепился он за Надежду. — Скажите таточку, что я всегда буду слушать его. Всегда буду слушать. Слышите, тетя?
Внезапный перевод штаба фронта более чем на сто километров от Запорожья сам по себе говорил, что линия обороны по Днепру уже ненадежна.
Всю дорогу до штаба Надежда находилась под впечатлением утраты двух близких ей людей. Трагическая смерть Ходака просто ошеломила Надежду. Наверное, никто на заводе так болезненно не воспринял эту утрату. Но перед глазами почему-то все время неотступно стоял Лебедь.
Невольно вспомнились встречи с ним. До подробностей всплывала в памяти вся его горячая забота о ней в то время, когда произошла авария и ее чуть не выгнали из цеха. Конечно, в этой заботе Надежда впоследствии почувствовала и другое: Лебедь увлекся ею. И хотя она никогда над этим не задумывалась и инстинктивно старалась держать его на некотором расстоянии, однако теплота его отношения сама по себе через какие-то щелочки проникала в ее душу, и Надежда, как каждая женщина, подсознательно откликалась на эту теплоту.
Вспомнилась минута скорби. И как-то особенно отчетливо и ярко увидела она Лебедя на трибуне, когда он еще в самом начале войны перед многолюдным собранием клялся, что не пожалеет своей крови за Родину. И действительно не пожалел. А многие не верили! Брали под сомнение искренность его клятвы. Ведь дядя Марко не только не поверил, но еще и посмеялся после митинга: «А как же! Прольет всю кровь с трибуны, куда же ему потом на фронт?» «Ох, дядюшка, дядюшка, как же несправедливы вы были к нему…»
В штаб добрались уже в полночь. Над глухим и неприметным селом, раскинувшимся на склонах степной балки, разливался полный таинственности и скрытой тревоги свет молодого месяца. По горбатым и кривым улочкам сновали фигуры военных. На каждом шагу их останавливали оклики часовых:
— Стой! Пропуск!
После передачи по рации отчета Гонтарь пошел к командующему, а Надежде велел вернуться к машине, которую они оставили на краю села. С машиной к помещению штаба никого не пропускали. Надежда возвращалась по той же тропинке мимо пруда, через гать, затененную вербами. На краю гати невольно остановилась и засмотрелась, как в тихом плёсе плескался вместе со звездами молодой месяц. И снова почему-то вспомнился Лебедь.
Вдруг она встрепенулась: в свете месяца выросла знакомая фигура, к Надежде приближался тот, о ком она только что подумала. «Не может быть!…» — заволновалась Надежда. Но чем ближе он подходил, тем больше стиралось сомнение. Низенький картуз, хромовые сапоги, полувоенный костюм — в таких часто ходили партийные работники, и Лебедь любил им подражать — все сразу напомнило Лебедя именно таким, каким она видела его в последний раз, когда он садился в машину, чтобы ехать на товарную.
Надежда вышла из тени верб, стала посредине дороги и уже готова была окликнуть его, но он вдруг прошел мимо, словно чужой, как будто и не заметив, что она протянула ему рули.
Надежда оцепенела. Что это значит? Неужели не узнал? Бросилась ему вдогонку.
— Аркадий!
Тот не оглянулся.
— Аркадий Семенович! Товарищ Лебедь!
Но он будто и не слышал. Заметно прибавил шагу и удалялся от нее, как человек, который торопится куда-то по исключительно важному делу и не имеет времени даже оглянуться.
— Неужели я ошиблась? — проговорила она намеренно громко, чтобы он услышал. И только теперь заколебалась: Лебедь последнее время прихрамывал на правую ногу, а этот шел не хромая, твердо и четко отпечатывал шаги. «Конечно, ошиблась. Ну и глупая же я, пристала к чужому!» — корила она себя, стараясь убедить в ошибке.
А в действительности это был он, Лебедь. И он узнал Надежду. Узнал сразу, как только увидел ее в тени верб. В другой раз и в других условиях он сам кинулся бы к ней — о, как обрадовался бы он такой встрече! — но сегодня ему было не до Надежды. Сегодня у него так тревожно сложился день, что он боялся встречаться с сослуживцами. И именно в этот день, когда весь завод называл его своим героем, а Шафорост так болезненно переживал утрату зятя, Лебедь горько сетовал на свою судьбу за то, что она привела его на этот завод и породнила с Шафоростом.
Война и в жизнь Лебедя внесла свои коррективы. Многое из того, чем он когда-то увлекался, чего страстно жаждал, утратило свою привлекательность и привело его на край пропасти. А когда сталкиваешься лицом к лицу с опасностью, тогда невольно вспоминаешь тех, кто предостерегал тебя от нее, и раскаиваешься, что не прислушивался к их советам. Лебедь теперь особенно часто вспоминал свою мать и упрекал себя за то, что в свое время не послушался ее.
Мать для него была таким же ревнивым наставником, каким был дядя Марко для Надежды. Что-то общее было и в детстве Надежды и Лебедя. Он тоже, как и она, рано лишился отца и прошел по-своему суровую школу. Мать не баловала его, сызмальства приучала к умению пробивать себе дорогу. Но заботливая мать — женщина волевая, с коммерческой хваткой, умевшая залезать в чужую душу, чтобы выгодно купить и выгодно продать, — по-иному смотрела на жизнь, нежели наставник Надежды Марко Иванович, и весь смысл жизни видела только в наживе. Умением добывать деньги она измеряла человеческое достоинство, поэтому весь мир казался ей сплошным торгом, где все пытаются друг друга обмануть, перехитрить и где все в конечном счете базируется на принципе: не ты обманешь, так тебя обманут.
Материнское воспитание не прошло бесследно для понятливого и бойкого мальчугана, хотя он немало натерпелся от этой науки. Во времена преследования за спекуляцию мать покинула его и даже на несколько лет как бы умерла для него, сдав его в детский дом, — швырнула с умыслом, предусмотрительно переменив его фамилию на другую, ничем не запятнанную и благозвучную — Лебедь. Нагоревался и натерпелся он в этом холодном, неприветливом сиротском доме, но потом, когда подрос, был благодарен матери за такую науку. Из детского дома ему без трудностей открылись двери в рабфак, а оттуда и в вуз.
По окончании института Лебедь должен был ехать на Урал. Уральский завод, куда его направляли, хотя и был далеко не первоклассным, да к тому же и отдаленным от центра, зато там его ждала широкая дорога, по которой он мог уверенно идти в новую жизнь. Еще на третьем курсе Лебедь предусмотрительно соединил свое сердце с сердцем дочери директора этого завода, которая училась вместе с ним. Соединил довольно прочно. Мать невесты, растроганная счастьем дочери, в каждом письме уже называла его «своим», «родным», тайком от мужа посылала дочке посылки и денежные переводы из расчета на двоих и с нетерпением ждала будущего зятя к себе. Она уже выделила в квартире комнату и убрала ее для молодых.
Предприимчивая мать Лебедя, которая к тому времени уже «нашлась», сразу же одобрила выбор сына. Она не знала невесту, ей было безразлично, какова она, ее прежде всего интересовало, кто ее отец. Достаточно потрепанная суровыми житейскими ветрами, она хорошо понимала силу влиятельных связей и поэтому настойчиво советовала сыну ехать на Урал.
Однако сын не послушался. В то время, когда на Урале его уже считали зятем, перед ним внезапно раскрылась более заманчивая перспектива на берегу Днепра.
Уже с самого начала своей деятельности на заводе, еще до того как он породнился с Шафоростом, Лебедь успел завоевать расположение Стороженка. Впрочем, это было не так уж трудно: инженер, вышедший из беспризорных, представлял собой в глазах Стороженка образец классовой чистоты. Стороженковская осведомленность в заводских кадрах помогла Лебедю быстро сориентироваться в расстановке влиятельных лиц, узнать прав и характер каждого, выявить людей с изобретательским даром, войти к ним в доверие, стать сначала консультантом, а впоследствии и соавтором многих изобретений.
О таких одаренных людях, как Павло Ходак, не умевших, однако, разбираться в чертежах, Лебедь проявлял особую заботу. Подход к ним у него не был шаблонным: с одним он рюмкой чокнется, с другим — пульку распишет, а к сердцу Павла Ходака, равнодушного и к рюмке и к картам, он нашел дорогу через Сережу. Никого Ходак не любил так, как своего шустрого малыша, и ничто не причиняло ему столько хлопот и тревоги, как бесшабашность и непослушание полубеспризорного сына. Лебедь сумел подружиться с мальчуганом, завоевать его доверие, уговорил его остаться дома, заинтересовал игрушками, даже книжками. Растроганный отец настолько поверил Лебедю, что делился с ним самыми сокровенными творческими замыслами.
И как это ни странно, но именно благодаря соавторству Лебедя Ходак впервые получил премию за свое изобретение.
Держась со всеми просто, без зазнайства и высокомерия, Лебедь быстро очаровал таких увлекающихся людей, как Страшко. Они восторгались им, восхваляли его и, когда было нужно, сами, без нажима и просьб с его стороны становились на его защиту.
Когда кто-то из недругов Лебедя попытался было усомниться в его изобретательском даровании, в местной газете сразу же появилась статья о новом рационализаторском предложении, которое он предусмотрительно придерживал и не разглашал до поры до времени. А когда была сделана попытка дискредитировать его по общественной линии за то, что он избегал обычных заводских совещаний или заседаний, появляясь, как правило, лишь на торжественных церемониях, где щелкали фотоаппараты, снимала кинохроника, его и тут выручили друзья из редакции.
Так случилось и в первые дни войны. Кто-то на собрании двусмысленно отозвался о его патриотизме. На второй же день в газете (и уже не в заводской, а областной) появилось имя Лебедя: он первым вносил крупную сумму из своих сбережений в фонд обороны, причем не просто вносил, а призывал критиковавших его лиц последовать этому патриотическому примеру. Те, конечно, не имели возможности внести такую же сумму, чтобы должным образом ответить на его призыв, и престиж Лебедя в глазах общественности поднялся еще выше.
Своей женитьбой на Ларисе он окончательно покорил ее заботливого брата Шафороста. Обрадованный счастьем сестры, Шафорост не замечал у Лебедя никаких недостатков, без меры хвалил его за малейшие удачи и решительно, всем споим авторитетом отводил от него всяческие нападки и неприятности. Постепенно Лебедь так глубоко вошел в доверие к Шафоросту, что тот без его совета не производил никаких серьезных перемещений среди своих подчиненных. Больше того, он даже на недавних своих друзей стал глядеть глазами своего советчика — Лебедя.
Но Лебедю недостаточно было завоевать симпатии только своего родственника Шафороста, он стремился заслужить доверие и других влиятельных на заводе лиц. Главный инженер Додик, к которому Лебедь, зная его слабость к «дару природы», заходил будто невзначай с какой-нибудь симпатичной женщиной, стал тоже без меры расхваливать Лебедя.
Даже такой стреляный воробей, как Морозов, постепенно начал проникаться симпатией к инициативному и смышленому инженеру.
А Лебедь тем временем уже вынашивал заманчивые планы своего будущего. При всяком удобном случае он заводил разговор с Шафоростом о недостатках в руководстве заводом. Сначала намекал, предостерегал, а потом уже с возмущением доказывал Шафоросту, что того, мол, явно недооценивают, тормозят его продвижение, опасаясь конкуренции, в то время как он, Шафорост, уже давно созрел занять кресло главного инженера вместо этого бабника Додика. Да и директорский пост на таком заводе пора уже занять более солидному инженеру. Страна, мол, уже не та, что была десять лет назад. «Кадры выросли, есть кем заменить, есть!» — доказывал Лебедь, мечтая, конечно, о том, чтобы и самому вслед за Шафоростом пробиться в руководство.
Лишь одного человека не мог привлечь на свою сторону Лебедь — это Марка Ивановича. Авторитет обер-мастера в коллективе был велик. Слово его, особенно на партийных собраниях, нередко весило больше, нежели мнение Шафороста, а то и Морозова. Заручиться расположением такого человека Лебедь считал чрезвычайно важным. Но как он ни старался, с какой стороны ни подходил — то на собраниях хвалил его принципиальность, то на выборах первым называл его кандидатуру, делая вид, что не сердится за его отрицательное отношение к ОТК, даже в центральной газете однажды выступил с большой статьей, в которой писал о заслугах обер-мастера Марка Шевчука, — однако ничем не мог пронять толстокожего усатого медведя. Казалось, что тот еще больше замыкался, и Лебедь уже начинал всерьез опасаться. Ничего он не боялся на заводе, даже гнева Морозова, но стоило лишь обер-мастеру прищурить глаз и сгрести в кулак свои усы, как Лебедя пробирала дрожь.
Возвращение на завод Надежды сулило внести в их взаимоотношения новое, обещало перемену к лучшему. С первой же встречи он решил действовать через нее. Хорошо зная женские слабости, он был уверен, что вскружить голову племяннице Марка Ивановича будет нетрудно. Однако именно Надежда спутала все его карты. Она чуралась его ухаживаний. Пришлось направить на эту женщину и гнев Шафороста, и бдительность Стороженка, даже использовать аварию, чтобы восстановить против нее всех, а затем одному выступить перед нею в роли бескорыстного защитника. Но, добиваясь ее расположения, он в азарте сбился с заранее намеченной дороги, заблудился, словно в тумане, и сам незаметно поддался ее обаянию.
Недаром говорят, что если привлекательное недостижимо, то оно становится во сто крат привлекательнее. А Надежда оказалась для него не только привлекательной женщиной. В ней было что-то совершенно отличное и от его уральской невесты, и от многих других женщин, которых он знал, не говоря уже о Ларисе: что-то чарующе женственное, такое светлое и чистое, что при встрече ему самому хотелось стать светлее и чище. Поэтому в тот вечер, когда Надежда, ошеломленная аварией, рыдала на берегу у тополя, а он, утешая ее, возмущался бездушием Шафороста, Лебедю казалось, что он готов ради нее пойти на разрыв со всеми, даже с Шафоростом.
Неизвестно, как бы дальше развивались события, если бы на Запорожье не обрушилась гроза бомбардировок. Ужасы воздушных налетов испугали Лебедя и быстро отрезвили его от опьянения женскими чарами. В первые дни он прямо-таки не мог заставить себя вылезти из бомбоубежища и беспрерывно «болел».
Но как ни странно, этой спасительной «болезнью» он был обязан опять-таки Надежде. Еще при первой встрече с нею, пытаясь оправдаться в неприятной немой стычке в автобусе, ему пришло в голову сослаться на болезнь. Потом он не раз упрекал себя за неосторожное поведение в автобусе, которое немало повредило его отношениям с Надеждой, и за выдуманный радикулит. Но как пригодилась ему эта выдумка во время налетов! Лебедь захромал, приобрел даже палку. Нашлись и врачи, которые подтвердили обострение хронического радикулита. И на заводе ни у кого не было оснований упрекать больного человека за неявку на работу. А когда он порой, в часы затишья, появлялся в цехе, с трудом волоча ногу, многие рассматривали его появление как своего рода подвиг.
Надежду тогда тревожило его недомогание. Но Лебедь о ней уже не думал. Он лихорадочно отыскивал возможность вырваться из этого ада. А вырваться было уже нелегко. Город объявили на осадном положении. Трибуналы действовали беспощадно: дезертирство влекло за собой расстрел. Конечно, можно было бы скрыться, но Лебедь не хотел исчезать так, как это сделал потом Стороженко, навлекший на себя гнев и презрение всего коллектива. Нужно было найти законную возможность. И такая возможность сама пришла: Морозов послал его на товарную.
На станцию, которая подвергалась бомбардировке, Лебедь и не собирался ехать. Заводская полуторка, обнаруженная на шоссе разбитой, принадлежала не Лебедю, а инженеру с насосной, которого все еще безуспешно разыскивали. Выехав со двора, машина Лебедя сразу же свернула в противоположную от станции сторону и через час находилась уже далеко за городом. Лебедь был уверен, что за ночь город «накроется».
Может быть, за ночь он далеко убежал бы от Запорожья, если бы навстречу не двигалась волна свежих, наскоро переформированных воинских частей, спешивших к Днепру, чтобы закрыть прорыв. По разбитым, покрытым лужами и перепаханным танками дорогам, а то и без всяких дорог, прямо по пашне, по стерне, по свежим озимым посевам в несколько рядов тянулись длинные вереницы воинских частей на машинах, с пушками, тягачами, обозами, и эта волна поглотила в конце концов и Лебедя.
Тогда не спрашивали, да и некогда было расспрашивать, кто, куда и зачем едет. Заворачивали все, что могло пригодиться фронту, и Лебедь очутился в «дикой» колонне, как называли в то время автоколонны, состоявшие из разных перехваченных гражданских машин, брошенных на подвозку снарядов.
Конечно, он здесь долго не задержался. Изобретательность и тут ему не изменила. С помощью доброжелательного старшины удалось оторваться на машине от полосы боев и забиться в далекое глухое село, чтобы выждать там, пока сдадут Запорожье и настанет «законная» возможность с имеющимися у него документами свободно выехать за Волгу. Документы, путевки на дальний маршрут были выписаны для всех заводских машин заранее, однако они становились действительными только в случае, если город будет сдан. Почти месяц выжидал Лебедь в тихом, глухом селе, разбросанном на склонах степной балки, далеко от железной и шоссейной дорог. Там нашел он приют в клуне одного крестьянина. Но неожиданно в это село перебазировался штаб фронта, и комендантский наряд сразу же ухватился за «дикую» машину. Поэтому не удивительно, что Лебедь, заметив Надежду на плотине, испуганно проскочил мимо нее, позабыв о своей «болезни». Да ему и в самом деле надо было спешить: его вызывал комендант, от которого теперь зависела вся его судьба.
Надежда еще долго стояла на плотине после того, как фигура скрылась во тьме переулка, стояла и сама себе не верила: неужели ошиблась?
Эта мысль не оставляла ее всю дорогу, пока они возвращались на завод.
А на следующий день вдруг снова по всем цехам заговорили о Лебеде. Но заговорили уже совсем не так, как после торжественной минуты молчания. Словно буря пронеслась над лесом, рванула, раскачала деревья, и загудело, завихрилось все в гневном, грозном рокоте. Кто-то из заводских рабочих, возвращаясь из Донбасса с баллонами кислорода, почти у самого Запорожья случайно столкнулся с насмерть перепуганным Лебедем: его машину в составе «дикой» колонны под конвоем гнали на передовую.
Надежда, услышав эту новость, невольно с ужасом посмотрела на свои руки: ей показалось, что она долго соприкасалась с чем-то грязным и гадким.
— Слышала, дочка? — встретил ее Марка Иванович. — Я же говорил, что такая стерва и из-под бомбы выскользнет!
Но Надежда не слышала дядю. В это мгновение она мысленно снова очутилась в автобусе, куда через переднюю дверцу, расталкивая всех, нахально ворвался франт. «Хам!» — уколола его взглядом Надежда. «Хам!» — прочитал тот в ее взгляде. «Дуреха ты!» — «Негодяй!»
— Ты чего это вздрогнула? — удивился Марко Иванович.
И у Надежды невольно вырвалось в ответ:
— Нет, дядюшка, первое впечатление не было ошибочным.
Уходила летняя теплынь. Дождями начиналась осень. Холодными, обложными и нудными. Временами их сменяли туманы, такие же пронизывающие и надоедливые; иногда налетали степные ветры, которые перерастали в бури, разгоняли тучи, и тогда неистово стонал Днепр и жалобно отзывались ему плавни.
Однако ни дожди, ни туманы, ни бури не могли остановить или хотя бы немного ослабить смертельную стычку между берегами; никакое ненастье не могло не то что погасить, но хотя бы замедлить битву и на заводе — такую же горячую, беспощадную, тоже не утихавшую ни днем, ни ночью.
Почерневшие, измученные люди засыпали на ходу, падали, снова поднимались и опять, подбадривая друг друга, бросались к вагонам.
Теперь главное заключалось в вагонах. Если несколько дней назад результаты работы измерялись количеством демонтированных механизмов, то теперь они определялись количеством отправленных эшелонов. Если раньше эшелоны выводили с завода лишь с наступлением темноты, то теперь это делали и среди бела дня. Составы с оборудованием выходили с заводских станций беспрестанно, следуя один за другим. Бывало и так, что за день отправляли до тысячи вагонов!
Однажды, вернувшись из очередной поездки в штаб, Гонтарь привез целую кипу немецких и американских газет, специально подобранных для него в политуправлении. Берлинская печать была переполнена криком о победе на юге Днепра. Как об одной из выдающихся побед жирным шрифтом сообщалось о захвате «большевистской металлургической крепости в Запорожье». В одной из газет была даже помещена, фотопанорама завода.
Нью-йоркский экономический еженедельник опровергал немецкие измышления, однако тоже уделял много внимания заводу. В еженедельнике указывалось, что немцы вскоре все же захватят завод и что «русские, уже не в состоянии спасти его оборудование».
В статье содержался неприкрытый намек фирмам быть готовыми к получению выгодного советского заказа на оборудование для проката, поскольку «наш союзник утратил свою базу».
Одновременно Гонтарь привез из штаба и предостережение. Противник, не имея возможности ворваться в Запорожье с Хортицы, уже прорвался через Днепр ниже города и пытался подойти к нему с тыла. Командующий предупредил Гонтаря о необходимости быть наготове. Он советовал свертываться.
Такие же предупреждения приходили и непосредственно с передовой.
Но линия обороны, идущая вверх по Днепру и далее вдоль порогов к Днепропетровску, держалась еще крепко, и на заводе пока чувствовали себя сравнительно уверенно, вне непосредственной опасности. Погрузив все оборудование, люди уже принялись за разборку подземного кабеля. Они, возможно, и не подумали бы свертывать работу, если бы в тот же вечер, когда Гонтарь вернулся из штаба, во дворе внезапно не появился Вовнига.
Старый лоцман прискакал на завод на хромой взмыленной кляче, которая, очевидно, осталась в колхозном хозяйстве единственной из всего конского племени. Да и сам лоцман выглядел необычно: он был в дырявой свитке, за плечами висела торба, а в руке вместо кнута — привычная длинная клюка, словно он собирался просить подаяние. Подъехав к крыльцу, он слез с мокрой лошаденки вконец изнуренный, разбитый, неспособный держаться на ногах. Опустившись на ступеньки, он долго не мог прийти в себя и в ответ на вопросы, сыпавшиеся на него, лишь печально качал головой:
— Не казак уже… Не казак…
Вовнига не случайно прискакал на завод. Пока Гонтарь добирался из штаба, верхняя линия обороны была сломлена. Немецкие танки, прорвавшись выше порогов, уже отрезали Запорожье и с другой стороны. Вовнига еле успел выбраться из села, чтобы предупредить своих шефов. И не случайно он сам решил отправиться в такую дорогу, не доверив этого поручения кому-нибудь помоложе: молодого могли бы задержать. Он рассудил, что старик не привлечет к себе внимания, а коня если заберут, то и пешком под видом нищего доплетется: для этого он и торбу нацепил.
— Спасибо, атаман. Спасибо за услугу, — растроганно обнимали его Гонтарь и Морозов.
— Ну а вы как тут? — немного отдышавшись, спросил Вовнига. — Управились?
Вокруг них все гремело и бурлило, как на пожаре. Снимали провода, раскапывали кабельные проходы, на себе подтягивали платформы под погрузку. Вовнига, поднявшись на дрожащие ноги и опершись на палку, смотрел на измученных людей и после длительной паузы сам себе ответил:
— Вижу. Сам вижу, что управились.
Помолчав еще немного, как бы взвешивая свои слова, тряхнул копной седых волос.
— Сказано, рабочий люд… Надежда наша… — Потом повернулся к Гонтарю и Морозову и взволнованно произнес: — А теперь айда. Медлить уже нельзя. С богом, хлопцы…
В эту ночь небывалая гроза разразилась над Запорожьем. Сверкали молнии. Раскаты грома доносились беспрерывно, словно вокруг города рушились скалы. Отовсюду доносилась стрельба. И во дворе завода всю ночь было бурно и неспокойно. Спешили вывезти из-под огня раненых, торопились снарядить последние эшелоны, с которыми отправляли и освободившиеся рабочие бригады.
Непрестанно лил дождь, повсюду один за другим разрывались снаряды, однако уже некогда было прятаться ни от непогоды, ни от разрывов. На всем пути от цехов до станции Восточной, забитом вагонами и платформами, суетились люди, там и тут мигали синие точки карманных фонариков, отовсюду слышались беспорядочные выкрики, шум.
Раненых отправляла Надежда. Их осталось немного — основную партию вместе с санчастью вывезли раньше. Однако пока отвоевали у железнодорожников крытый вагон и перенесли туда всех больных и раненых — а носить пришлось на самую станцию, — она устала до изнеможения.
Особенно измучилась Надежда со своим соседом Страшком. Он в эту ночь свалился с лестницы и повредил ногу, но никак не хотел признать себя раненым и протестовал против того, что его отправляют. Санитарок, которые пытались силой уложить его на носилки, Страшко разогнал и на все уговоры Надежды твердил одно:
— Не тревожьтесь об-бо мне, золотко. Мы еще п-потанцуем с вами. П-помните в-вечеринку?
Хорошо, что подоспел Влас Харитонович, который сгреб его своими могучими руками и без носилок, как младенца, перенес в вагон.
Немало хлопот причинил и Сережа. После смерти отца мальчуган привязался к Надежде. Он ни на шаг не отходил от нее и ни с кем другим не хотел ехать. Дважды отправляли его с семьями рабочих, и оба раза он возвращался. Едва уговорила его Надежда поехать вместе с ранеными.
Когда эшелон отправили, на дворе уже светало.
Дождь прекратился, и в разрывах между тучами пробивалась синева утра. Мокрая до нитки и обессилевшая, Надежда еле добрела до цеха.
Проходя мимо ремонтной мастерской, она заметила, что там тоже полным ходом идет демонтаж. Туда поспешно подгоняли платформы. До сих пор мастерскую не трогали: здесь производился ремонт танков и пушек.
За воротами мастерской гудел, постреливая дымками, видимо, последний отремонтированный танк. Около него толпились люди. Еще издали Надежда узнала по военной форме майора — уполномоченного с фронта, который прощался с Миколой. Потом Микола обнялся с другим военным. Что-то очень знакомое было в фигуре этого человека, и Микола почему-то его долго держал в объятиях. Но свернуть к ним, чтобы и самой проститься, у Надежды уже не было сил.
Превозмогая усталость, вошла она в цех, нашла Морозова, доложила об отправке раненых и, по его совету, пошла в бомбоубежище, где топилась печка, чтобы хоть немного отдохнуть. На полпути ее догнал Микола.
— Вот где поймал тебя! Думал, что уже не увидимся. Ой, ты ведь вся мокрая! — ужаснулся он.
Надежда только слабо улыбнулась.
— Устала я.
— А ну, снимай! — захлопотал Микола.
Он мигом стащил с нее мокрую стеганку, натянул свою, сухую, потом подвел ее к бревну, которое кто-то приспособил на стыке траншей, и взволнованно попросил:
— Давай посидим, Надийка. Кто знает… Да и положено посидеть перед такой дорогой. — И, видимо чтобы подавить в себе волнение, перевел разговор на Заречного: — А с Сашком так и не виделась?
Надежда вяло кивнула головой. С ним она уже давно не виделась. Еще с того времени, когда на берегу около насосной прогнала его от себя. Да Сашко, как она заметила, после того и сам избегал встреч с нею.
— Поехал наш Саша. Все же вырвался, — улыбнувшись, промолвил Микола.
Надежда догадалась, что второй военный, который прощался возле танка с Миколой, и был Заречный. Поняла и то, куда он «вырвался». Заречного уже давно назначили руководителем мастерской по ремонту оружия. К этому заданию он отнесся с особенным жаром, и именно здесь проявилось его конструкторское дарование. Ни один танк, ни одну пушку не выпустил он из мастерской, не внеся в механизм какого-нибудь усовершенствования. Военные заинтересовались им, предложили перейти в армию, то есть туда, куда он сам давно стремился, и теперь, конечно, никто — ни Жадан, ни Морозов, ни даже Гонтарь — не мог его удержать.
Микола, как видно, знал, что между ними что-то произошло, и жалел, что они поссорились. Надежда поняла, что сегодня Миколе хотелось помирить их на прощание; он как бы забыл, что не так давно сам оберегал ее от ухаживаний Заречного.
Надежда молчала. Вконец измученная бессонной ночью, она до предела изнервничалась, отправляя раненых, а сейчас, согретая Миколиным ватником и лаской солнца, заглядывавшего в траншею, чуть держалась на ногах. Ее немилосердно одолевал сон. Все, что говорил Микола, звучало глухо, как что-то далекое, едва касаясь ее сознания. Она раз за разом как будто проваливалась в какую-то пустоту. И когда Микола спросил, почему она не пришла проводить Сашка, Надежда, блаженно улыбнувшись, еле-еле шевельнула губами:
— Коля, дай мне хоть пять…
Микола сразу понял, о чем она просит. Эта фраза была уже крылатой на заводе. Когда кого-нибудь совсем валил сон, он обращался к товарищам и просил подменить его хоть на пять минут: «Дай хоть пять». Иногда только показывали пять пальцев, и все было понятно.
Конечно, в другой раз Микола сам бы предложил ей пойти отдохнуть, но сейчас это его даже обидело.
— Но я ведь тоже еду!
— Куда, Коля? — спросила она механически, а сама уже видела Миколу на каких-то странных колесах, и он все едет и едет неизвестно куда.
— Разве ты не знаешь? На фронт! — уловила она в ответ уже совсем приглушенный голос Миколы, словно он слышался из-под земли.
«На фронт?» — попыталась зацепиться она за значение этого слова, подсознательно чувствуя в, нем что-то важное, тревожное, но Микола завел разговор о Зине, и Надежда сразу же увидела среди женщин на машинах, отправлявшихся на окопы, свою беззаботную подругу. И не только увидела, но и услышала: казалось, рядом зазвучал ее чарующий смех. Даже привиделось, что и Микола побежал за Зиной: бежит, взволнованный, встревоженный, а она, кокетничая, подтрунивает над ним, смеется, и смех ее, как соловьиный напев, задорно и захватывающе звучит над степью.
Микола действительно собрался на фронт: теперь многих из политсостава запаса направляли прямо в части действующей армии. И он в самом деле заговорил о Зине. В эти последние минуты перед отъездом беспокойство о ней было особенно острым, и именно о ней хотелось Миколе поговорить на прощание с Надеждой.
Причиной такого беспокойства стало Известие, которое принесли ему вчера. Ночью на завод вернулась девушка, которой посчастливилось бежать из окружения, и она рассказала о судьбе своих подруг по окопам. Тело Килины Макаровны так тогда на берегу и осталось, даже похоронить не разрешили; Крихточку с большой группой погнали куда-то в лагерь, а Лена Морозова, чтобы избежать приставаний эсэсовцев, облила себе лицо серной кислотой…
Девушка рассказала Миколе и о Зине, которой, как оказалось, удалось избежать плена. Еще до прихода немцев она случайно поранила лопатой ногу, и какие-то военные, оказавшиеся поблизости, тогда же вывезли ее из опасной зоны. Казалось бы, Микола должен был обрадоваться такому известию, ведь его жену не постигла трагедия, ей даже повстречались попутчики, которые направлялись на машине куда-то за Волгу, в военную школу, и они, как подчеркнула девушка, охотно вызвались забрать с собой «такую симпатичную запорожчанку». Но именно это и тревожило сейчас Миколу.
— Чего она с ними поехала? — нервничал он.
— Не надо так, Коля, — все еще не в силах прогнать дремоту, успокаивающе проговорила Надежда.
— Больно, Надийка…
— Чего тебе больно? — спросила она сквозь сон.
— Кажется, нет уже у меня Зины… Нет… — тяжело вздохнул он. И вдруг со злостью добавил: — Ну и черт с ней!..
Надежда испуганно раскрыла глаза. Смотрела на Миколу и не узнавала. Всегда сдержанный, уравновешенный, жизнерадостный и ласковый, сейчас он напоминал разъяренного зверя.
— Ты что, Коля? — испугалась Надежда.
— Тяжело мне…
Надежда впервые слышала от него, что ему тяжело. Сколько невзгод выпадало на его долю, какие трудности приходилось переживать, какой тяжести он только не сносил! Но не сгибался, никогда не жаловался, а вот сейчас, под грузом сомнений, не устоял…
— Страшно мне…
Надежда смотрела на него с удивлением. Разве до этого кто-нибудь слышал, чтобы Микола чего-то боялся? Разве не был он примером бесстрашия под бомбежками, при тушении смертоносных зажигалок? Разве не он с первого же дня войны рвался на фронт, да и сейчас Надежда уверена, что он идет туда без страха. Но страх перед утратой веры в самого близкого человека оказался сильнее его.
— Неужели все кончено? — ужаснулся Микола, совсем растерявшись. — Неужели она все забыла? Неужели можно так легко распылять свои чувства?.. Ты скажи ей, Надийка, — горячо, умоляюще говорил он, — ведь вы подруги… Скажи, когда увидишь, что так… — И вдруг крикнул: — Не нужно! Ничего ей говорить не нужно!
Наверное, еще долго бушевал бы Микола, охваченный муками ревности, если бы не подбежал Рома. Цыганчук уже был обмундирован по-походному, новенькая пилотка задорно торчала на красивых кудрях, и Надежда сразу догадалась, что Хмелюк не один отправляется на фронт: он, видимо, сколотил уже целый отряд. Рома подтвердил ее догадку.
— Товарищ Микола! Товарищ Микола! — ухарски козырнул Цыганчук. — Тридцать и один комсомолец наготове! Уже все в сапогах и шинелях и все в пилотках. Только двум звездочек не хватило.
Микола, видимо, не ожидал, что его комсомольцы так быстро подготовятся к отъезду. Он сразу оживился.
— Значит, полный порядок?
— Точно, полный, товарищ Микола! — снова козырнул цыган.
Он еще никак не мог привыкнуть называть Хмелюка по фамилии или обращаться к нему как к командиру и называл его, как и раньше, по-своему: «Товарищ Микола».
— Хорошо. Давай команду, — уже деловито распорядился Хмелюк, — давай команду грузиться на машину. Я сейчас тоже переоденусь. Через полчаса отправляемся.
— Но ведь нельзя, товарищ Микола! Иже-богу, нельзя! — запричитал цыган.
— Что нельзя?
— Отправляться нельзя.
— Почему? Ты же говоришь, что полный порядок?
— Так машину же забрали.
— Кто забрал? — насторожился Хмелюк.
— Завгаропудило, товарищ Микола.
Наверное, кто-нибудь другой и не понял бы, что означает это «завгаропудило», но Микола знал, что Цыганчук давно не может ужиться с завгаром, а уж если он кого невзлюбит, то обязательно приклеит ему какое-нибудь хлесткое прозвище.
— Говорит, чертов ирод, что нам и пешкурой можно, — жаловался Рома.
— Но есть те приказ Морозова! — вскипел Микола. — Кто дал право отменять приказ? Я ему покажу, как провожают на фронт!
И Микола, словно совсем позабыв о том, что его только что мучило и приводило в отчаяние, стремительно выпрыгнул из траншеи и напрямик направился в гараж.
— А ты к мосту подойди! — уже издали крикнул он Надежде.
Он не объяснил, почему ей надо подойти к мосту, — это и само собой понятно, ведь именно там состоятся проводы. Да и Надежде не надо было растолковывать, зачем подходить. Ведь не могла же она отнестись равнодушно к проводам лучшего Васиного друга! Она сейчас же, не дожидаясь, пока появится машина, побежит к мосту. Вот только немножечко, совсем немножечко передохнет и побежит.
В траншею потоком вливались яркие утренние лучи. После дождя солнце было особенно теплым, ласковым, успокаивающим. Тишина залегла на дворе. Где-то совсем близко оживленно чирикали воробьи. Надежда только сейчас заметила, что с наступлением утра и берега замолчали. Как будто утомившись за ночь, заснули все. Лишь где-то за Днепром слышался гул самолета.
Звук самолета, как и всегда, пробудил в Надежде воспоминание о Василе. Подумала о нем. Подумала и сразу же увидела. Ясно увидела. Какие-то страшные чащи окружают его. Темные, непролазные чащи, и он, израненный, совсем обессиленный, ползет от своего только что сбитого, охваченного пламенем «ястребка». Огонь уже касается его ног, и свора эсэсовцев шарит поблизости, однако он не сдается, собирает последние силы и все ползет и ползет сквозь чащу. Истекая кровью, продирается он через непроходимые заросли, бредет топкими болотами, перелезает через глубокие яры, взбирается на какие-то неимоверно крутые, скрытые в облаках горы, обрывается, падает, снова поднимается и снова упорно стремится добраться к своим. Вот он уже подполз к Днепру, цепляется за корягу, переплывает речку и вот наконец подходит к родному дому. У Надежды радостно заколотилось сердце. Она рванулась к нему, но ноги словно отнялись, с места не может сдвинуться; хочет ползти, но и руки будто что-то сковало. «Что же ты не идешь?.. — говорит Василь. И говорит это с какой-то обидой, подозрением. — Разве не рада? Или, может, уже забыла?» — «Ой, что ты, Васек! — плачет Надежда. — Разве ж я могу тебя забыть? Разве ж я легкомысленная, как Зина?» А сама, как ни старается, как ни рвется, не может даже шевельнуться. Он пожалел ее, смягчился, подошел, взял на руки и, растроганный, стал целовать. Надежда от счастья закрыла глаза. А он все целует, целует обветренными запекшимися губами — в щеки, лоб, щекоча лицо своими отросшими густыми усами. «Ой, какие усы у тебя выросли!» — хочет сказать она, но рыдания не дают произнести ни слова. Наконец и сама она обхватила его за шею и что было силы крикнула:
— Васек мой!
— Ох, дочка, дочка, — прогудел над нею взволнованный дядин голос.
Надежда рванулась и сквозь слезы увидела, что это дядя Марко выносит ее на руках из траншеи.
— Разве ж можно на мокром спать? — мягко и обеспокоенно упрекнул он.
— А где же Вася? — освободившись из его рук, тревожно оглянулась Надежда, как будто Василь и вправду был возле нее и вдруг куда-то исчез.
— Вижу, дочка, что тебе и во сне видится Вася. — И чтобы как-то ее успокоить, уверенно сказал: — Коли так ждешь, то и дождешься.
— Ой, дядюшка, я почему-то уверена, что он где-то близко.
Марко Иванович промолчал. Он вспомнил извещение из части и с грустью подумал: «Ох, очень далеко твой Вася». И, опасаясь, как бы она не уловила этой грусти, прикинулся сердитым.
— Ну, чего это ты раскисла! Айда в бомбоубежище! Мокрая, как цыпленок, на ногах уже не держишься. Да смотри у меня, из убежища — ни ногой! Чтобы, хоть знать, где ты. Когда надо будет, сам разбужу! — предупредил, уходя.
По приказу Морозова Надежда должна была выехать ночью с ранеными, но тут уже одержала верх дядина воля. «Нет, Степан Лукьянович, — сказал он Морозову, — пусть дочка до конца останется при мне». И Морозов не смог возразить. Растроганный, он сказал: «Вы правы, Марко Иванович. Если б была тут моя Лена, я поступил бы так же».
Но Надежда и сама ни за что бы не уехала отсюда без дяди. После размолвки с ним из-за Лебедя, которого она тогда так страстно защищала, ей до слез было стыдно перед дядей, и она не раз горько упрекала себя за это.
Направляясь в бомбоубежище, Надежда вдруг вспомнила, что ей непременно надо было куда-то пойти, что кто-то ее ждет. Но кто? И, завидев мост, сразу же бросилась догонять Марка Ивановича.
— Дядюшка, подождите! Я же забыла. Пойдемте Колю проводим!
— Эге, дочка, опоздала. А он ждал тебя. Так, не дождавшись, и уехал. Просил поцеловать тебя за него.
Марко Иванович с грустью посмотрел в сторону моста, будто хотел еще раз увидеть там Миколу, и тепло промолвил:
— Вот это друг, дочка.
В бомбоубежище вокруг раскаленной печурки вповалку лежала бригада Харитоновича. Сам бригадир спал сидя, сунув голову между колен: очевидно, как сел, так уж и не в силах был подняться, чтобы лечь на скамью, поставленную сварщиками рядом с ним.
Острой смесью махорочного дыма и тяжелых испарений мокрой одежды, разноголосым храпом было наполнено это низенькое подвальное помещение.
Однако недолго удалось Надежде погреться возле печки. Даже юбку высушить не успела. В подвал вкатился разгоряченный Чистогоров и поднял всех.
— Вставайте, хлопцы! Живей, братушки! — теребил он сонных, измученных людей. — Да побыстрее, не то поздно будет!
В ремонтной мастерской спешили грузить последние станки, торопились убрать подземный кабель, а людей теперь, когда многих уже отправили, не хватало. И Чистогоров вынужден был поднять тех, кого лишь полчаса назад сам послал хоть немного «перебить дремоту».
Но не только это заставило Чистогорова так настойчиво поднимать сварщиков. Что-то непонятное творилось в городе. Зловещая тишина воцарилась над новой частью Запорожья, и именно она-то и насторожила всех. Морозов дал приказ быть начеку, а сам помчался на машине в штаб дивизии, чтобы выяснить обстановку.
Вместе со всеми покинула бомбоубежище и Надежда. «Потом доспишь, — посоветовал ей Чистогоров, — а сейчас бодрствуй!» Однако теперь Надежду уже и не заставили бы спать. Всю усталость, которая так одолевала ее на солнце, как рукой сняло.
Какое-то странное беспокойство и еще неведомую тревогу вселили в ее душу видения в траншее. Из головы не выходил Василь, как будто все, что приснилось, было реальностью, и Надежду неудержимо тянуло домой. Тянуло хоть на минуточку заскочить в свою квартиру — может быть, там есть письмо! Она давно уже, наверное с неделю, не заглядывала в ящик.
Желание пойти домой было так сильно, что Надежда не обращала внимания ни на предостережения Чистогорова, ни на необычную возбужденность в цехах.
К вечеру Надежда уже не находила себе места. Она металась как в горячке. Что бы ни делала — нумеровала ли платформы, записывала ли в книгу груз, — мысли о доме не давали покоя, и Надежда тщательно выискивала повод вырваться и город.
Беспрестанно обращалась она к дяде, умоляла отпустить, выдумывала множество важных причин, даже солгала, будто забыла дома диплом, — и Марко Иванович обеспокоенно приложил руку к ее лбу.
— Не жар ли у тебя, дочка?
— Ой, нет, дядюшка, я здорова.
— Странно, — качнул головой Марко Иванович. — Так, говоришь, диплом забыла? А ну, подожди, кажется, Петро Степанович собирается в город.
И он, побежденный ее мольбами, пошел к Гонтарю, чтобы попросить взять с собой Надежду.
Разные бывают сновидения. Бывают совсем неожиданные, удивительные, непостижимо фантастические. Но в том, что привиделось Надежде, ничего не было удивительного и неожиданного.
Да и не у одной Надежды были такие видения. Ох, сколько их, обездоленных, овдовевших, жило такими мечтами! Сколько ждало, да еще и сейчас ждут, счастливого «воскресения» своих любимых! Но у женщин с тонкой духовной организацией, с нерастраченными чувствами бывает какое-то непостижимое предчувствие. Как будто мысли их на расстоянии перехватывают мысли близкого человека. Именно такое предчувствие сегодня охватило Надежду, не давало покоя, неудержимо влекло домой, и оно не обмануло ее.
Судьба Василя и в самом деле сложилась так, как представилось Надежде. Почти так же, как ей приснилось, он едва успел вырваться из подбитого и уже охваченного пламенем «ястребка». Израненный, измученный, долго скитался он во вражеском тылу, чащами и болотами пробираясь к линии фронта. Вот только Днепр переплыл он не так, как привиделось Надежде, — не на корягах, которые врезались ей в память, а на стенке арбы, найденной в клуне какого-то дядька, и не около моста, на виду, а внизу, по быстрине в районе плавней.
К счастью, у него сохранились документы, и в Запорожье его не задержали. Да в этой суете отступления никто на него и внимания не обратил. А в комендатуре ему просто повезло: совсем случайно встретился с тем чернявым политруком-авиатором, к которому в первый же день войны на аэродром приходила Надежда. Тот, проверяя билет Василя, увидел вклеенную в обложку Надину фотокарточку. И хотя ему было уже не до встреч и не до воспоминаний, однако он принял Василя, как давнего друга, раздобыл где-то для него шинель, пилотку, на ходу рассказал про встречу с Надеждой и даже отвоевал в комендатуре мотоциклиста, который переулками и Капустной балкой подбросил Василя до арки Шестого поселка.
Как раз в это время неподалеку от арки под стенами сожженного дома остановился на своей замаскированной грязью эмке и Гонтарь. Не дождавшись Морозова, который почему-то задержался в штабе дивизии, Гонтарь решил сам отправиться в разведку. Что-то уж слишком подозрительное творилось вокруг.
Низко над крышами время от времени появлялись «юнкерсы». Они чувствовали себя хозяевами в воздухе. Их не встречал ни единый «ястребок», не отзывалась ни одна зенитка.
Чтобы выяснить положение, Гонтарь отважился проскочить прямо к штабу берегового полка, который защищал входы в город и с которым у заводских была постоянная связь. КП полка за ночь переместился в Дом металлурга на проспекте имени Ленина — как раз на ту улицу, где жила Надежда. Гонтарь, плохо зная расположение новых домов, перед отъездом даже подыскивал себе проводника. Если бы Марко Иванович застал его во дворе, Гонтарь охотно взял бы проводником Надежду.
Оставив машину под прикрытием обгоревших стен, Гонтарь стал вдоль домов пробираться к берегу, где по неточным ориентирам, должен находиться КП. Пробираться было уже небезопасно. С Хортицы и с правого берега заговорили батареи противника. На улицу с воем и треском посыпались мины и снаряды.
Внезапная вспышка вражеского артиллерийского огня не была случайной — ее вызвала суета на улице: из дворов и переулков вылетали машины и мотоциклы, выбегали бойцы, и все-это на глазах у немцев соединялось и катилось из города.
Наша артиллерия молчала. На огонь вражеских батарей отвечали лишь отдельные пулеметные точки, и Гонтарь понял, что артиллерию сняли, вывели и основные части полка, а сейчас отходят последние подразделения прикрытия.
Попытки остановить кого-нибудь, чтобы узнать, где КП, оказались тщетными. Вдруг совсем случайно, бросившись от свиста мины за угол дома возле берегового парка, Гонтарь наткнулся на командира полка. Тот, распаленный, кричал на кого-то и уже садился в машину.
— Как? Вы еще тут? — заметив Гонтаря, испугался он.
— Как видите.
— Я же к вам послал гонца. Час тому назад!
— Возможно, разминулись, а возможно, что-то произошло, — сказал Гонтарь, не желая утверждать, что гонца могло и убить.
— Немедленно, товарищ Гонтарь. Умоляю вас! Колеса имеете?
— Благодарю, возле арки эмка стоит.
— Тогда не медлите. Учтите, что на Софиевку уже нельзя.
Станция Софиевка была недалеко от Запорожья. До сих пор через нее отправляли эшелоны, и Гонтарь благодарно кивнул:
— Спасибо за предупреждение.
— Ну, счастливо! — поспешно козырнул командир полка. — Через десять минут снимаю последние точки, — махнул он рукой в сторону берега.
Еще до встречи с полковником, когда Гонтарь разыскивал КП, он заметил за аркой мотоцикл, из коляски которого выскочил военный. Собственно, за военного его нельзя было бы принять. В порванных ботинках, в заплатанных крестьянских штанах, лишь пилотка да не по росту куцая, совсем новенькая шинель, вся еще в складках, которую, очевидно, ему только что выдали со склада, свидетельствовали, что он в какой-то степени принадлежит к военным. Лицо было тоже странное — давно не бритое, изможденное, шевелюра отросла до самого воротника. Но во взгляде — даже издали заметил Гонтарь — светилось что-то радостное, и весь он пребывал в несвойственном для этой атмосферы приподнятом состоянии.
Некоторое время они вместе продвигались к берегу. Вместе падали от свиста мин и вместе перебегали под стенами от дома к дому. Чувствовалось, что тот из местных — он хорошо ориентировался в новых строениях. Гонтарь сначала хотел остановить его, чтобы узнать, где Дом металлурга. Но тот вскоре перебежал на другую сторону улицы. Возле крайнего дома, перед тем как наскочить на командира полка, Гонтарь снова хотел было окликнуть этого странного военного, тот тоже обратил внимание на Гонтаря, приостановился на мгновение, но, торопясь, куда-то нырнул в подъезд противоположного дома.
Не мог же Гонтарь знать, что этот человек был очень близким Надежде.
Когда Гонтарь вернулся на завод, Морозов уже отправлял последний эшелон с людьми. К воротам подтягивалась колонна автомашин: штаб завода тоже лихорадочно собирался в дорогу. Наспех грузили ящики, узлы, и Марко Иванович наводил порядок в колонне.
В кузове одной трехтонки на куче узлов Гонтарь заметил Надежду. Что-то невыразимо горестное и страдальческое отражалось на ее побледневшем лице и в потемневших встревоженных глазах. И если бы не такое время, если бы не нужно было спешить, он непременно подошел бы и расспросил, что с нею.
Но сейчас было уже не до сочувствия — город замыкался во вражеское кольцо. И как только отправили последний эшелон, сразу же, под пулеметным обстрелом, тронулась и автоколонна.
Автоколонна выехала за парк, пересекла Капустную балку и вскоре влилась в бурный поток центральной улицы старого города.
Теперь, когда с севера Софиевка была уже отрезана, а с юга заходили вражеские танки, путь для отхода оставлен один — через центральную улицу. И в эту улицу ринулось все: артиллерия, пехота, тягачи, машины — военные и гражданские, мотоциклы, подводы. Все это бурлило, ревело, волнами надвигаясь друг на друга, мешая продвигаться вперед, и немилосердно обстреливалось с земли и с воздуха.
Нет ничего ужаснее отступления. А Запорожье держали до последней возможности, отвоевывая каждый день, каждый час для спасения ценностей индустрии, его удерживали почти до полного окружения, и поэтому отступление было особенно тяжелым.
Когда выбрались за город, стало немного спокойнее — мины сюда не долетали. Движение еще более замедлилось: от дождей земля совсем раскисла, напрямик не проткнешься, а по разбитому, перепаханному танками и изрытому бомбами грейдеру не разгонишься.
Марко Иванович как начальник колонны почти не садился в машину: метался между тягачами, машинами, подводами, пробивая дорогу своей колонне, и сердито мял в пригоршне лохматые усы.
На одной из вынужденных остановок к нему подошел Гонтарь. За время боевой, кипучей жизни на заводе они сдружились, у них было много общего. А сейчас его беспокоила Надежда. Перед расставанием — а он вот-вот, как только выберутся на гору, должен был расстаться с заводскими, расстаться, может быть, навсегда — ему хотелось успокоить Надежду, хотелось ласковым словом хоть немного утешить. Конечно, из деликатности он не решался обратиться прямо к ней — кто знает, что скрывается в женском сердце, — и поэтому осторожно намекнул:
— Чего-то племянница ваша тоскует!
— Эге ж, — с грустью кивнул Марко Иванович. Но вдруг неожиданно оживился. — Слышишь, дочка? — улыбнулся он Надежде. — Иди-ка сюда. Да побыстрее!
Он уже давно пытался развеять печаль племянницы: самому больно было глядеть на нее. И этот намек Гонтаря показался ему подходящим поводом, чтобы ее отвлечь.
— Ты слышишь, вот уже и Петро Степанович беспокоится, не заболела ли.
— В самом деле, мне показалось, что вы чем-то встревожены, — сказал ей Гонтарь.
— А знаете отчего? — нарочно обратил разговор в шутку Марко Иванович. — Это бабье в ней проснулось. Никогда не думал, чтобы моя дочка — такой воинственный казачина — на бабье поддалась. Под влияние сновидения подпала. Слышали такое? Привиделось, будто сегодня Василь ее вернулся домой, и так разволновалась, что даже с вами в полк под пули собиралась поехать. А оно ведь в снах чего только не померещится.
Гонтарь сразу насторожился и будто мимоходом спросил:
— Кстати, Надийка, а где вы живете?
— Жила, — горько усмехнулась Надежда, — на проспекте Ленина.
— А где именно?
— Возле парка. Напротив Дома металлурга, если знаете.
Гонтарь заволновался. И чтобы скрыть это, попробовал пошутить, хотя хорошо понимал, что шутки тут неуместны.
— Вы много и часто рассказывали мне про своего Василя, а вот фотографию так ни разу и не показали. Боитесь, что ли? Или, может, нет у вас?
— Могу показать, — промолвила Надежда и раскрыла свой комсомольский билет, на внутренней стороне обложки которого была вклеена фотокарточка ее Василя.
Гонтарь взял билет, и руки у него задрожали. Теперь уже сомнений не было.
— А знаете, Надийка, — заговорил он, уже не скрывая волнения, — кажется, ваш сон в руку.
И он подробно рассказал о встрече на проспекте Ленина.
Надежда заплакала.
Марко Иванович, выслушал обо всех приметах военного — какие волосы, нос, глаза — и переспросив, в какой именно подъезд — в первый или второй — пошел тот военный, растроганно подтвердил:
— Выходит, в самом деле Васько. Ну так чего ж ты ревешь? — обнял он Надежду. — Вот еще! Разве тут реветь? Радоваться нужно! Не то так за слезами и прозеваешь мужа. А наверное, и он где-то тут.
И уже никто так внимательна, как Надежда, не вглядывался в этот шумливый, бурный поток, и никто так пристально не отыскивал между бойцами давно не бритое родное лицо.
Когда выбрались на бугор, Марко Иванович отвел свою колонну на обочину и на раздорожье остановил ее. Тут Гонтарь должен был сворачивать на другую дорогу, которая поведет его сначала в штаб, а потом в Москву. А им лежал путь на далекий Урал.
Вышли из машин. Вышли все — от директора до водителей, чтобы в последний раз поглядеть на оставленные очаги.
Город был уже далеко внизу, за холмами.
Гонтарь и Морозов отошли на бугорок, обнялись и молча смотрели на родной город. По обе стороны встали Жадан и Марко Иванович. Рядом остановились Шафорост и Чистогоров. К ним присоединились Додик и Влас Харитонович, а к тем уже все, кто ехал в этой колонне, — мастера, бригадиры, прокатчики, водители. Все сорок человек, не сговариваясь, выстроились в ряд и застыли в крепких объятиях.
Никто не произнес ни единого слова, никто не говорил «прощай», не сомневался в возвращении, но у каждого невыносимо щемило сердце, раздирало душу, и все, не стесняясь, плакали. Сорок мужественных, бывалых, обстрелянных, сильных стояли, обнявшись, и плакали.
Сгущались сумерки. Кровавым заревом пылало Запорожье.
Авторизованный перевод Изиды Новосельцевой.