Уже рассвело. Солнце позолотило высокую глинобитную стену двора. А Гука́с и Верго нежились в постелях, разостланных на полу возле открытого окна. Что же не приходит матушка Тамар? Не будит, как обычно по утрам, встав над изголовьем: «Поднимайтесь, поднимайтесь, солнце давно взошло».
Забеспокоился и мастер Ованес в соседней комнате: жене пора быть на ногах, а она не встает. Такого не бывало за всю их многолетнюю совместную жизнь.
— Ты велела Сирвард приготовить чай? — натягивая носки, спросил он.
— Нет, пойди сам скажи, пусть поставит самовар, — едва сдерживая стоны, ответила жена.
— Присматривай за Тамар, пока ей полегчает, — уходя в мастерскую, наказал Сирвард мастер Ованес.
В полдень сын привел пожилого доктора, что жил на соседней улице. Был он педиатром, но его приглашали и к взрослым. Гукас часто встречал этого человека в школьном дворе, он был попечителем Ереванской епархиальной школы. Тот пришел, как всегда, в костюме бежевого цвета, соломенной шляпе с низкой тульей, поставил в углу трость и долго, сосредоточенно осматривал матушку Тамар. На дворе нестерпимая жара, а у нее так заложило грудь, что она едва могла продохнуть.
Когда Гукас снова вошел в комнату, доктор уже сидел на стуле и, мягко поглаживая аккуратную бородку, беседовал с матушкой Тамар. Потом он положил на стол густо исписанный рецепт.
— Я поговорю с господином Шахназарянцем, он приготовит лекарство, — сказал доктор, ободряюще глядя на Гукаса добрыми серыми глазами.
К вечеру явился фельдшер Погос и сказал, что его прислали поставить горчичники. Фельдшер был сильный, крепкий мужчина с пружинистой походкой; говорили, у него легкая рука. Наступили сумерки, отец давно вернулся с работы, а матушку Тамар еще знобило. Верго, съежившись, лежала у нее в ногах на краю тахты. Гукас в беспокойстве ходил по комнате. Никогда не видели они свою всегда хлопотливую мать такой обессилевшей.
Да, несчастливым было лето 1915 года для Гукаса: короткие, преходящие радости сменялись большими неприятностями. Однажды в воскресный день Гукас усталый, но с легкой душой возвращался домой из ущелья Зангу. Проходя по бульвару, он на минутку остановился послушать, что говорит бакалейщик Сако. Собрав в тени высокой акации докучливых обывателей, тот плел свои россказни.
— Этой ночью, когда проклятущая звезда завиляла на небе хвостом, я сказал себе: «Эх, кажись, настало светопреставление». А когда солнце закрылось черным покрывалом, я опять же сказал: «Воистину, наступает время, когда мать забудет ребенка, а небо смешается с землей». — Отгоняя мух, бакалейщик размахивал замусоленным картузом.
Гукас хорошо знал этого человека, да и кто в Ереване не знал бакалейщика Сако! В своей лавчонке с прокопченными стенами, обитыми тряпьем, он не только торговал бакалеей, но и занимался куплей-продажей книг, был, говоря языком европейцев, букинистом. В середине дня, когда кругом стояла нестерпимая жара и каждое живое существо — словесное и безъязыкое — пряталось в тень от палящих лучей солнца, в эти праздные часы бакалейщик перебирал груды книг. И вот, вычитав что-нибудь интересное, тотчас спешил поделиться почерпнутыми сведениями со своими собеседниками.
Гукас знал: не только бакалейщик Сако предсказывал несчастья: находились и другие, считавшие появление кометы Галлея и затмение солнца предвозвестниками страшных бедствий и событий, которые потрясут мир. Он только ухмыльнулся пророчествам ясновидца бакалейщика и пошел дальше.
Бульвар остался позади. Гукас, насвистывая, шагал по тенистой улице и уже у самого переулка, где они жили, внезапно остановился. Верго, его сестренка, показывала что-то соседским подружкам. Мигом смекнув, в чем дело, Гукас подбежал к ней. Так и есть: он увидел свою почтовую открытку. Ничего не сказав, потащил Верго домой. Уже входя в калитку, он обернулся: круглолицая девушка пристально смотрела на него.
В чем провинилась Верго, на что он так рассердился? Прошлой осенью почтальон Зулум Хабет принес открытку. Некий житель Тифлиса (под текстом стояла ясная и четкая подпись: «Р. Ф. Асафрэ») выражал благодарность «господину Гукасяну» за весьма полезные сведения. Это была первая почта, пришедшая издалека лично на имя Гукаса... Вот обрадовалась матушка Тамар! Ее сорванца удостоили внимания, да еще кто! — ученый иностранец из Тифлиса, где самой ей никогда не приходилось бывать.
А дело было так. Гукас прочел напечатанное в газете «открытое письмо», в котором господин Р. Ф. Асафрэ убедительно просил каждого, кто умеет читать и писать, сообщить ему, как будет протекать «полное затмение 21 августа 1914 года». Гукас в точности выполнил эту просьбу, и вскоре на его имя пришла почтовая открытка.
Гукас очень рассердился на Верго. И как назло, рядом стояла эта круглолицая девчонка с лучистыми глазами! Перед ней Гукасу не хотелось хвастаться. Но случившегося не вернешь, и все, что оставалось Гукасу, — припрятать подальше первое свидетельство своей астрономической деятельности.
Солнце только взошло, а Гукас, с непокрытой головой и без рубахи, складывал во дворе курятник из необожженного кирпича.
— Штук восемь бы кур держать — на рынке ведь дороговизна, — сетовал мастер Ованес.
Гукас обмазал крышу, отложил мастерок. Показалась матушка Тамар. Осмотрев курятник, поднявшийся в рост человека, она повернулась к Гукасу:
— Жердочку крепко сбил, два десятка кур могут взлететь на насест.
...Брат и сестра еще плескались у колодца, когда в воротах показался Вано, одноклассник Гукаса.
— Знаешь, — крикнул он, — давай устроим театр!
— Какой театр, где? — спросил Гукас, не понимая, в чем дело.
— Наша веранда — как настоящий театр. Расставим стулья, билеты продадим. — Вано хитровато подмигнул.
Гукасу очень понравилась эта выдумка, он сразу же перешел к делу:
— А что поставим и сколько понадобится артистов?
— Пять, одна девчонка. Возьмем дочку нашего хозяина, она перешла в пятый класс школы Гаяне, и сама не из стеснительных — согласится. А мальчики — один ты, второй я, еще двух ребят из наших. Кто не захочет?
К вечеру в «Доме Аветика Сараджева» собралась небольшая группа подростков. Любители театра расселись в тени большого миндального дерева. Гукас стал вслух читать пьесу. Забавных мест было предостаточно, но происходили и серьезные события, дело чуть не доходило до смертоубийства.
Распределили роли. Хозяйская дочка пригласила и свою подругу. Решили сделать ее суфлером.
...И вот однажды вечером изо всех окрестных переулков к сараджевскому дому потянулись мужчины, женщины, дети.
Все было как в настоящем театре. К потолку подвесили керосиновую лампу. Легкий занавес отделял «сцену» от «зрительного зала», заставленного табуретами и стульями, которые пришлось одолжить у соседей. Перед сценой расположился оркестр: тара, кяманча и бубен. Пока народ собирался, соседские парни — музыканты усердно наигрывали мелодию «О краса-душа!..».
Старший контролер в третий раз зазвонил в колокольчик, снятый с шеи козленка, занавес раздвинулся, и артисты вышли на сцену.
Когда адвокат Кикеронян, блистая красноречием, выводил на чистую воду алчного Саркиса Оцхузогяна и доказывал, что он злонамеренно распространил по городу слух, будто барышня Зарун больна чахоткой, раздались бурные возгласы:
— Подолом, поделом ему!
В зале начался переполох. Сначала зрители решили, что это буйствует негодяй Оцхузогян. Артисты стояли на сцене растерянные. Разлетелись в сторону паласы, отделяющие зал от двора, свалился под ноги занавес, публика кинулась бежать. Подвешенная к потолку лампа стала яростно раскачиваться, и от этого по двору заметались грозные тени, отбрасываемые деревьями.
— Что за наваждение? — крикнул Вано.
— Не очковая ли змея пробралась в зал? — все еще сохраняя серьезность адвоката, спросил Гукас.
Кто-то пустил слух, что к дому направляется городовой. Так рассказывала женщина, пришедшая с улицы. Потом возвратились музыканты, прятавшиеся в соседнем доме, и сообщили, что городовой свернул в Катанский переулок. Но было уже поздно.
Вано вдруг ударил себя обеими руками по голове:
— А если потребуют деньги обратно?
— Еще чего! Как это потребуют?
Гукас взглянул на Вано — в его глазах он еще был ненавистным Оцхузогяном — и прыснул: жених, требовавший пятнадцать тысяч приданого, превратился в мокрую курицу.
Прошло еще несколько минут, пока они наконец не осознали, какое опасное дело затеяли: домашние представления были строго-настрого запрещены. Гукас хотел уже сорвать с себя бороду и швырнуть ее во двор, но вдруг раздумал.
— Давайте доиграем! Кто захочет — досмотрит, кто трусит — пускай уходит и прячется в мышиную нору!
Все согласились и начали повторять третью картину. За публику остались музыканты и жильцы дома. Сбежавшим зрителям так и не посчастливилось увидеть, как Оцхузогян понес достойную кару, а адвокат Кикеронян, вырвав из рук негодяя барышню Зарун, женился на ней.
Наконец Гукас и Вано сорвали с себя бороды и усы и загасили по требованию хозяйки лампу.
— Поступление восемнадцать рублей тридцать копеек, — доложил Вано, давно подсчитавший выручку.
Было уже за полночь. «Барышня Зарун» направилась к себе, а ребята проводили до самого дома ее подружку — суфлершу. Вано шел вместе с Гукасом по бульвару. У подъезда театра Джанполадовых они остановились и с видом знатоков стали читать репертуар известного артиста Зарифяна.
— Видишь, а мы и не догадались напечатать афишу, — сказал Вано.
— Наш театр и без афиш будет переполнен. Пусть Зарифян ломает себе голову, как завлечь публику, — усмехнулся Гукас.
Некоторые основания для такой самоуверенности у него были. Ведь совсем недавно, когда они играли в школе «Высокочтимых попрошаек» сатирика Акопа Пароняна, забитый до отказа зал наградил артистов бурными аплодисментами. А на уроке преподаватель армянской литературы похвалил Гукаса:
— У тебя артистический дар, дружок.
А до этого талант Гукаса оцепила матушка Тамар.
— Хороший артист из тебя бы вышел, да жаль, направить некому...
Еще восьмилетним мальчиком он надевал архалук бабушки и так великолепно передавал ее движения и любимые словечки, что сама бабушка замирала от восторга.
Утром снова скрипнула серая, разъеденная червями дверь домика, приподнялась и с размаху опустилась тяжелая колотушка, стук ее глухо разнесся по переулку. В стоптанных чувяках и ставших короткими брюках, с тетрадкой, заткнутой за пояс, шел Гукас, размахивая руками.
Ничто не ускользало от пытливого взгляда его беспокойных глаз. На Аптечной улице он на минуту остановился и взглянул на буйно разросшиеся виноградные лозы, вырвавшиеся со двора на крышу дома. «Козьи соски»[1] налились янтарным соком — приближалась пора уборки. Легкая тень промелькнула в окне и исчезла. Увидела ли его Нуник?
Гукас давно знал эту девушку. Он играл с ней, когда она была еще совсем маленькой. Сколько раз он сажал ее к себе на плечо и бежал до бульвара, а потом обратно! Или же поднимал на руках, чтоб она могла сорвать гроздь винограда с высокой, взобравшейся на подпорку лозы.
...В ту зиму выпало много снега — он покрыл землю на целый аршин и не таял до самого апреля. Гукас лепил большую снежную бабу во дворе у Нуник, потом они вместе вышли на улицу поиграть в снежки. Бросив снежок, Гукас угодил прямо в Нуник. Она рассердилась и кинулась за ним вдогонку со снежком. Гукас сделал вид, что убегает, но неожиданно выскочил ей навстречу из-за угла. И вдруг... они столкнулись лбами. Нуник едва не расплакалась, но сдержалась.
— Я в ссоре с тобой, — бросила она ему и ушла.
Гукас не хотел причинять боль Нуник, он с радостью побежал бы за нею, схватил за руку, сказал: «Больше не буду». Еще не было в жизни такого случая, чтоб он уступал кому-нибудь, а тут, ради Нуник, пошел бы на это. С тех пор прошло много лот, а Нуник все не разговаривала с Гукасом. И Гукас ничего не делал для того, чтоб помириться.
...Гукас обошел бульвар и остановился возле собора. Как зачарованный глядел на голубей, взмывающих над куполом. И лишь конка, которая, усердно звоня, мчалась вниз по улице, заставила его очнуться. Он перепрыгнул через глубокую канаву и немного пробежал следом за конкой, затем свернул в Кантар — на базар. Какой-то крестьянин в нахлобученной на глаза папахе никак не мог догнать убегающего от него черного осла.
«Овод приценился, кусает», — решил про себя Гукас. Он заглянул в мясной ряд: там вились тучи оводов. Прошел еще немного — тут были кабаки, где жарились люля-кебаб и шашлыки. Ловкие кабатчики выносили прямо на улицу мангалы со шпажками шашлыков и кебабов и кусочками фанеры усердно раздували раскаленные уголья, зазывая прохожих.
Гукас ускорил шаги. Из шашлычного ряда он попал в ряд гробовщиков, но и здесь стоял шум и гам, от которого раскалывалась голова. Позади осталась расположенная под землей мусульманская баня с таинственными куполообразными окошками, торчащими прямо под ногами прохожих. Гукас вышел наконец к церкви святого Саркиса. За ее оградой была Ереванская духовная епархиальная школа, где учился Гукас.
Гукас ступил в тенистый церковный двор и вместо обычной прохлады ощутил неприятный запах гари, смешанный с потом. Страшная картина раскрылась перед ним. Тут расположилась разноликая, пестрая, словно огромный цыганский табор, толпа. Осторожно обходя кучи тряпья и убогой утвари, Гукас дошел до двери. В коридоре стоял тяжелый, удушливый запах; классы, коридоры, учительская были так забиты, что внутрь невозможно войти.
Во дворе Гукас заметил одноклассников, которые столпились у школьного звонка — колокольчика, подвешенного к дереву, и направился к ним. Там был и Грант Сантурян, два года назад прибывший в их школу из Алашкерта — Западной Армении.
— Изуверство! — воскликнул Сантурян, заметив Гукаса. — Невиданное изуверство! Стыд и позор цивилизации! Не зря Сиаманто[2] писал: «О человеческая справедливость, плюнуть тебе бы в лицо!»
Гукас не успел ответить, как подошел другой одноклассник — Вазген.
— Работенку себе нашел, наборщиком, — сообщил он.
Ребята с завистью посмотрели на Вазгена — парень сам себя будет содержать.
— Только Борода требует бумажку, — добавил Вазген на родном диалекте.
Гукас не сразу понял его: оказывается, Вазген хотел поступить к типографщику по кличке Борода, но тот, прежде чем примять его, потребовал «бумажку», удостоверяющую, что парень и в самом доле перешел в пятый класс епархиальной школы — стало быть, достаточно грамотен и может работать наборщиком.
В школе не оказалось никого, кто смог бы дать такую «бумажку». Но Вазген не любил попусту терять время. Через минуту он уже, широко шагая, направился в сторону церкви и скоро затерялся в толпе.
— Занятий не будет! — еще издали закричал длинноносый Джанибек, сын садовладельца. Этот самый Джанибек и наградил Вано Енгояна кличкой «неразговорчивая невеста», кличкой, которая так и прилипла к нему.
— А чего еще надобно мулу, как не мешок овса? — едва появившись, провозгласил Джанибек и так же молниеносно исчез.
Гукасу захотелось поскорее уйти, напоследок он еще раз обернулся. Медный школьный колокол словно магнит притягивал к себе. Подошли двое мальчишек-беженцев и с любопытством стали разглядывать снующих взад-вперед учеников. Внимание Гукаса привлек парень с правильными чертами лица и задумчивым взглядом миндалевидных глаз. На нем были короткие штаны цвета хаки.
— Это ваша школа? — спросил он, заметив, что Гукас доброжелательно смотрит на него.
— Какая там школа! — с досадой ответил Гукас.
Ответ невольно прозвучал грубо, и, чтобы смягчить его, он сочувственно поинтересовался:
— А ты где живешь?
Парень едва заметно пожал плечами. Его взгляд скользнул по деревьям, у которых сгрудились беженцы, и застыл где-то в глубине церковного двора. Гукасу стало досадно из-за своего дурацкого вопроса, и, рассердившись на себя, он направился к воротам.
Чуть поодаль на тоненьком паласе сидела, завернувшись в красное домотканое полотно, молодая женщина. Она пыталась удержать в своей ладони ручонку маленькой девочки, лежавшей рядом. Но у нее не хватало на это сил.
У девочки были мутные глаза. Взлохмаченные грязные волосы образовали колтун на голове. Желто-зеленые щеки и бесцветные губы измазаны землей. Лучи солнца, падавшие сквозь зеленую листву на ее обескровленные ручонки, казалось, просвечивали их насквозь, так, что видны были тонюсенькие косточки. Высвободив руку, девочка стала ковырять пальцами землю и запихивать ее в рот.
Гукас оцепенел. Который день стоят перед его глазами беженцы: он видел их и во дворе церкви Григория Просветителя, и на бульваре, где они валялись под деревьями, прямо на земле, и на улицах. Они были повсюду, где можно было отыскать клочок тенистой земли. Но эта маленькая девочка потрясла его так сильно, что он на минуту забылся. Очнулся от бормотаний несчастной женщины: она просила помощи.
Еще мгновение — Гукас решительно поднял с земли девочку и прижал ее к себе; ее ручонки, испачканные землей, опустились ему на плечи. Гукас подал женщине свободную руку:
— Подымись, сестра, пойдем к нам!
Женщина попыталась встать, но не смогла. На помощь ей поспешил паренек-беженец, с которым разговаривал Гукас. Его звали Арменаком. Они вдвоем отвели женщину в сторону, под сень церкви, провожаемые недоверчивыми взглядами сотен людей, лишенных крова.
Наконец они пришли домой. Уже было за полдень. Разворошив в старинном сундуке груду поношенных платьев сестры, Гукас и Верго выбежали во двор.
— Мама, пусть переоденется! — Они бросили одежду на циновку, разостланную под гранатовым деревом.
— Сынок, я сама управлюсь, не вмешивайся в женские дела! — запротестовала матушка Тамар. — Прежде надо ее искупать. Лучше натаскай воды из колодца, пока я разведу огонь.
Гукас побежал за ведрами, и скоро раздался резкий скрип колеса и лязг ведра, ударявшегося о стенку колодца. Он придержал колесо и наклонился вниз, пытаясь увидеть свое отражение, но раздался всплеск, и зыбь сразу сморщила холодную зеркальную гладь...
Был конец сентября, а беженцы все шли и шли по городу, измученные, истерзанные. Опали сады, не стало винограда на Кантаре. Пшеница вздорожала вдвое. Сирвард — женщина, которую привел Гукас, — с трудом начала ходить, а девочка, ее единственное дитя, не выдержала. Не суждено ей было жить и расти в этом гостеприимном доме.
Вот тогда-то и захворала матушка Тамар. В тот день несчастная Сирвард оплакивала свою малютку. Матушка Тамар развела во дворе очаг, согрела воду и омыла бездыханное тельце. Потом сама села у стенки, в тени гранатового дерева. Вот и все, что произошло...
Доктор велел принимать лекарства, Гукас ходил в аптеку Шахназарянца и приносил порошки и микстуру. Затаив свою боль и сбиваясь с ног от усталости, Сирвард днем и ночью ухаживала за матушкой Тамар, сердобольной женщиной, предоставившей ей приют. А больная металась в жару.
Ничего не пожалели, чтобы поднять на ноги матушку Тамар. Но ни лекарства доброго доктора, ни горчичники искусного фельдшера, ни самоотверженный уход Сирвард не принесли ей облегчения — грудь по-прежнему была заложена, и хрипы, несмотря ни на что, не проходили.
Откуда прицепилась эта хворь к здоровой женщине, никто так и не узнал. Осиротел дом мастера Ованеса. Сколько раз всходило солнце из-за Норкского холма и сколько раз падало за горизонт меж Масисом и Арагацем с того дня, как не стало матушки Тамар, — этого тоже никто не знал.
Верго отправили к дяде. Из дальних мест ненадолго прибыл старший брат Гукаса, сельский учитель. Он пробыл неделю и уехал обратно: далеко в горах крестьянские ребятишки с нетерпением ждали его. Теперь за стол садились мастер Ованес и Гукас. Сестра Сирвард ставила потускневший самовар, расставляла глиняные кружки и фаянсовые блюдца. Сама она ни к чему не прикасалась, да и у всех остальных кусок застревал в горле.
Не стало кроткой, сердобольной матушки Тамар. Такой безропотной и покорной была она, что в свое время ее свекровь не раз говорила: «Золото наша Тамар; если ей позволить — весь дом взвалит на плечи и будет тащить, навьючишь стекло — тоже понесет, ни слова не скажет!» Гукас еще не знал, что такое — плакать. Бывало, старшие мальчишки в селе тузили его, а он только стискивал зубы от боли и бешенства, но не издавал ни звука. А сейчас, оставаясь один, отворачивался лицом к стене и безутешно, глухо рыдал.
Нет матушки Тамар... Никогда Гукас не думал, что может наступить такое время, когда он останется жить и не будет на земле матери. Его не узнать. И без того бледное лицо сейчас посинело, резко обозначились скулы, глаза стали мутными, потеряли обычный блеск. А ведь не прошло и трех месяцев с того дня, когда он возвратился из Гедакского ущелья со змеиной шкурой в руках. На минуту всплывает в его памяти испуганное лицо матушки Тамар, уставленные на него широко раскрытые, полные тревоги глаза. И в ушах — дрожащий голос матери: «Чтоб я ослепла, если тебе попалась она, то, верно, ужалила...» Он тогда ей ответил: «Змее меня не ужалить, а послушать тебя, то зимой и летом нужно сидеть рядом с тобой у курси[3]...» Почему он так ответил ей?..
Неверно, что в те давние времена, когда раскаты орудий на австро-сербской границе известили начало великой войны, на Ближнем Востоке именно Ереван олицетворял собою вековую косность. Правда, здесь не происходило каких-либо сногсшибательных событий. Жизнь текла спокойно и невозмутимо, словно бы по давным-давно проложенному руслу. Тем не менее жители Еревана весьма ощутимо чувствовали, что и их город хоть медленно, но поднимается по долгой лестнице прогресса, — и кто знает, не наступит ли день, когда он окажется не на самой последней ступеньке?
Если люди, не умевшие читать, и не подозревали об этом, то учителя шести средних учебных заведений Еревана, несомненно, знали, что население их города, которое в 1904 году составляло около тридцати тысяч человек, в 1914 году выросло до шестидесяти тысяч. Еще десятилетие — и жители одного квартала даже не будут знать, кто живет в соседних кварталах, рядом с ними.
Ереван казался средоточием непримиримых противоречий. Хотя он был одним из губернских городов Российской империи, все же и в 1915 году там нельзя было отыскать ни одного трехэтажного здания. Прямые мощеные улицы, пыльные и тускло освещенные по ночам, переходили на окраинах в кривые, узкие переулки, образующие настоящие лабиринты, в которых легко мог заплутаться человек даже днем, а уж в безлунную ночь — не приведи господь оказаться там!
Население в основном занималось садоводством, и ереванец любил родной город за то, что мог вырастить, живя в нем, отличные фрукты. Да и как можно не любить ереванский абрикос — золотистый и крупный шалах, равного которому не сыскать нигде на земле; агджанабат — мелкий и круглый, с медовым запахом. Любил ереванец и дурманяще ароматный персик — шафран, и шалали — гибрид персика со сливой, и янтарную грушу малача, пахнущую ладаном.
А как можно было не обожать виноград: и скороспелые езандари и каримханди, украшение стола в каждом доме еще задолго до августа, и тонкокожий аскяри, и целительный харджи, и «козьи соски» с чуть не аршинными гроздьями, и беломраморный хачабаш, который ереванцы связывали в связки и подвешивали на зиму. Все эти волшебные плоды росли в городе на каждом шагу. Вряд ли в Ереване нашелся бы хоть один двор, где не было бы лозы винограда или пары персиковых деревьев, не говоря уж об орешнике и тутовнике. Настоящий город-сад.
Всякие занятия и ремесла были в почете здесь испокон веков. Однако Ереван, этот древнейший город, силился отныне породить в своем чреве и нечто подобное новейшей машинной индустрии. Пример тому — железоделательная мастерская в самом центре города, имеющая громкое название «Механический завод Тер-Аветикова». А на берегу реки, в дальнем конце квартала, именуемого каменоломней, примостился кожевенный завод братьев Тархановых. В ущелье реки Зангу стоит пивной завод Артюши Аветова, а чуть подальше — миниатюрная электростанция и «динги» — небольшой завод, очищающий рис, который выращивают крестьяне ближайших деревень.
Что и говорить, это были пока маломощные предприятия, владельцы их были неизвестны за пределами губернии. Однако существовали фирмы, прославляющие Ереван в дальних краях, и этим город был обязан своим фруктам.
Если выйти на прогулку прохладным предосенним утром, как самая достойная примечательность бросятся в глаза караваны осликов, почти не видных из-под навьюченных на них огромных корзин. А во дворах, в тени деревьев и под навесами, женщины и босоногие ребятишки очищали от косточек персики и абрикосы. Этот рабочий люд поднялся на заре вместе с солнцем, придя сюда с убогих окраин. Благодаря их искусным рукам и прославился «персик Есапова», вкусные, приготовленные домашним способом консервы.
Слава персиков Есапова, правда, доходила до Ростова-на-Дону, но тускнела перед славой напитков, изготавливаемых из ереванского винограда. Карапет Африков, получивший европейское образование, был знатным человеком в Ереване. Ему принадлежал громадный сад, раскинувшийся по ту сторону Зангу, на солнечном склоне холма, — знаменитый сад Сардара, где веками выращивался превосходный сладкий виноград. Не боясь конкуренции с молдаванами, Карапет Африков продавал свои крепкие, густые вина и в одесском порту.
Было в Ереване предприятие, принесшее городу если не мировую, то, во всяком случае, европейскую славу. Владельцем его был Василий Николаевич Шустов, московский купец первой гильдии. Это он основал здесь свой коньячный завод.
Пусть никто не подумает, что мы преувеличиваем. Вот некоторые данные, говорящие сами за себя. Ереванский коньяк завоевывал первую премию, самую высокую награду «Гран при» на всех международных выставках, состоявшихся с 1900‑го по 1910 год в Париже, Глазго, Лондоне, Милане, Турине, Неаполе, Льеже. И только в 1907 году ереванский коньяк не получил награды, ибо в том году Василий Шустов был приглашен на выставку в Бордо в качестве члена жюри, распределяющего награды, и не принимал участия в конкурсе. Вот почему наряду с губернатором, графом Тисенхаузеном, самой влиятельной персоной в Ереване был Василий Николаевич Шустов, заводчик, дороживший честью фирмы, и предприимчивый, искусный купец.
Если Василий Шустов, не будучи армянином, стал истым ереванцем, то местные армянские богачи, наоборот, большую часть года проводили в чужих краях. Многие из них имели собственные особняки в Тифлисе, административном центре Закавказья, где жизнь была гораздо интересней благодаря множеству увеселительных мест, театру и опере. Обычно эти любители «светского общества» целое лето проводили на водах: ездили в Кисловодск или Железноводск, в Баден-Баден и Карлсбад, на Средиземноморье, на Ривьеру. Лишь с наступлением холодов эти беззаботные люди вспоминали о своем городе и возвращались домой. Они уединялись в теплых гостиных, стены которых были обвешаны дорогими хорасанскими коврами, покоясь в мягких креслах, лениво следили за пламенем, пылающим в каминах, или же ночи напролет проводили за покрытыми зеленым сукном карточными столами. К карточной игре не чувствовал отвращения даже нежный пол, а некоторые дамы не брезговали и позолоченными ароматными сигаретами, отдавая дань цивилизации.
Что касается вина, то и оно было весьма в почете. Не будь этого солнечного живительного напитка, который доставляли из подвалов Карапета Африкова да и из собственных винных погребов, вряд ли ереванские богачи согласились бы почтить своим вниманием родные места на более или менее продолжительное время. Кстати, о своей любви к вину они не преминули сообщить потомкам. В дни своей буйной молодости Карапет Африков поставил в подвале, вырытом в самой скале, в Сардарском саду огромную бочку, на которой на двух языках велел высечь похвалу вину.
Так и жили спокойно и благополучно эти люди, довольные собою и провидением, люди, о которых говорилось, что они «катаются как сыр в масле».
Как наваждение грянул гром и начисто расстроил уклад жизни, казавшийся незыблемым. То была весна 1905 года...
Догорающее солнце устало глядело с безоблачного неба на Араратскую долину, и покой вместе с сумерками опустился на утомленный город. Но в час, когда вспыхивали фонари, никто не зажег газовый фонарь у подъезда Чиновничьего клуба — самый яркий светильник в Ереване. В кромешную тьму погрузились и ярко освещенные подъезды ресторанов.
Буквально через час каждый в городе знал: швейцары, повары и кельнеры вышли из повиновения, предъявили требования — одним словом, забастовали. Требования гласили: не вычитать из жалования за битую посуду, не брать залог, когда нанимают на место. Эти требования были понятны. А вот что эти же люди отказывались брать на чай — это было сверх разумения. Среди завсегдатаев клуба находились бывалые, повидавшие всякое, и никто из них в своей жизни не видал такого, чтоб человек был врагом собственного кармана.
Да, невиданные наступали времена! С лакеями кое-как поладили — так теперь дети пошли против родителей. Сбежали из гимназии девушки, заявив, что больше не будут сидеть на уроках, так как, мол, во всей России делают то же самое. А спустя некоторое время стало известно, что мужская гимназия является гнездом смуты. Подозрительным оказался преподаватель Ландсман, имевший обыкновение по ночам бродить в полях, а в воскресные дни сидеть на берегу реки под мельницей и часами, как мальчишка, держать удочку. Удалили Ландсмана — не помогло. Гимназию закрыли совсем. И это оказалось бесполезным: начались волнения в армянской школе.
Огонь проник в души прежде покорных мальчиков-епархиальцев. Вместо грабара — древнеармянского — они стали требовать, чтобы их учили ашхарабару — новоармянскому литературному языку, а вместо Ветхого завета пожелали изучать историю древних египтян и ассирийцев. Русский язык, заявили они, следует начинать с подготовительного класса, и не менее шести часов в неделю. Ученики сами решали, что им изучать а что — нет!
Это еще куда ни шло. Достопочтенному священнику Корюну Панчулазяну его питомцы дружески посоветовали: «Святой отец, шел бы ты в свою обитель, зачем тебе утруждать себя и нас?» Господина Саркиса, преподавателя церковной истории, и вовсе ославили: он, мол, тряпка, половик, его надо уволить. Даже попечителям школы досталось. Когда господин Тигран Африков и управляющий Василия Шустова Мкртич Мусинян садились в фаэтон, ученики кричали им в лицо:
— Аршинники! Самоварники!
Эти негодные слова не раз слышали они от уволенного из школы «за длинный язык» инспектора. И долго еще они бежали за каретой и кричали вслед:
— Бакалейщики, у самих голова — пустой горшок, а еще хотите наставлять других!..
Справились кое-как с епархиальной. И вот однажды девушки-гимназистки явились домой со слезами на глазах. Они принесли с собой по листочку из тетради, на котором было написано: «Товарищи! Самодержавие и его чиновная орда казнили на днях доблестного Шмидта и четырех матросов. Весть об этом жестоком поступке царя и его палачей быстро облетела всю Россию и до глубины души возмутила население. Это возмущение во многих местах вылилось в демонстрации и забастовки учащихся. И мы, товарищи, в знак протеста против гнусного деяния подлой бюрократии откажемся посетить классные занятия. Группа товарищей».
Какая это была «группа товарищей» и какое дело было ереванским девушкам до того, что где-то далеко, на затерянном в море острове Березань была учинена расправа над несколькими смутьянами моряками? И это прошло. Тогда объявились еще какие-то люди, которые от имени жителей Еревана отправили прошение кавказскому наместнику, требуя открытия армянских приходских школ, закрытых два года назад. Ведь не каждый мог отдавать детей в гимназию, не у всех на это хватало средств. Но вместе с тем стали требовать и армянского университета. Громко расхохотались в своих мягких креслах местные тузы:
— Хотят в Париж превратить Ереван!
Однако и дня не проходило, чтобы у ереванских богачей не появлялось новых поводов для раздражения. Вот господин Карапет Африков, встретив на улице господина Матевоса Тарханова, владельца дубильни, «поздравляет» его: так называемые «товарищи», которые не могут обойтись без университета, сейчас желают «национализировать» землю.
— Хотят и твой сад и мой отобрать и передать «нации»!
На следующее утро господин Тарханов в воротах своего дома сталкивается лицом к лицу с купцом Аракелом Африковым.
— Здравствуй! Ты куда?
— На завод. Прибыла заказная машина, пустил ее в ход, да люди неопытные — боюсь, разобьют вдребезги.
— Лучше не ходи сегодня.
— Это почему же?
— Голову снимут... Понимаешь?
Господину Тарханову голова еще нужна, и, стараясь не замечать злорадства соседа, он прислушивается к его совету.
Прошло десять дней. Господин Тарханов въезжает на своей пролетке, устланной бычьими шкурами, на заводской двор и что же видит: его рабочие — армяне, турки, русские, греки, персы, грузины — собрались в тесный круг на поляне у самого берега Зангу, словно никаких раздоров между ними и в помине не было, словно не проливали они никогда кровь друг друга. Затеяли, знать, что-то невообразимое — стоят и слушают речи. Оратор, по всему видно, человек образованный, — что его сюда привело, на эти пустыри?
— Царь превратил в ад эту несчастную страну... Армяно-турецкая резня — ужасное зло...
Тарханов слушает приятный голос незнакомца, и поневоле ему приходится признаться: «Пожалуй, справедливо говорит. Разве не из-за этих раздоров мой завод оставался без присмотру целых десять дней? Видно, студент», — прикидывает он. И только сейчас удивляется по-настоящему: «А глаза-то какие — голубые что небо. Невинный младенец, да и только. Это, видно, приезжий, в нашем городе не сыскать такого, — заключает он в следующую минуту, с ног до головы смерив незваного гостя. — И что он городит?»
— Братоубийственные войны прекратятся в тот день, когда будет свергнуто самодержавие...
Тарханов озирается по сторонам: как бы не объявился жандарм. Он едва сдерживается, чтобы не крикнуть: «Эй, господин, знай меру», но голубоглазый молодой человек уже говорит о другом.
— Товарищи, повсюду рабочие пробудились от спячки.
И вдруг Тарханов слышит такое, чего он никак не ожидал от приличного и благовоспитанного юноши.
— Теперь самый темный, самый малограмотный рабочий знает, кто повинен в его страданиях, видит, что хозяева как пиявки присосались к горлу и пьют его кровь...
— Ложь! — не выдерживает господин Тарханов. — Безбожная ложь! — кричит он, и рабочие становятся свидетелями забавной сцены: заплывший и кругленький, он семенит по каменным ступеням и вдруг оказывается рядом со стройным юношей оратором. — Враки, не верьте ему, — не приказывает, а молит он своих рабочих.
Голубоглазый молодой человек с нескрываемым любопытством разглядывает хозяина дубильни, а тот, обхватив руками кругленькое брюхо, нервно мнет его, словно хочет от него отделаться.
Глаза юноши смеются, пальцы теребят усы. На угрюмых лицах рабочих появляются улыбки. Они понимающе подмигивают друг другу.
— Разве вас не заставляют от зари до зари гнуть спину в этой вонючей воде? — вопрошает оратор, указывая холеной, не знающей черной работы рукой на мрачные ворота дубильни.
— Кому не нравится мой завод, милости просим! Я никому не связал ноги веревкой, — вконец выходит из себя хозяин.
Кругом тишина, но Тарханов чувствует — снизу сверлят его десятки колючих глаз. Он отступает назад, тянет за рукав одного из местных интеллигентов, сопровождавших незваного гостя. А приезжий студент тихо беседует с рабочими:
— Что у вас за заработки, сводите ли вы концы с концами? Во что одеты-обуты, чем питаются ваши жены и дети? Тарелка похлебки из снятого молока с желтым горьким огурцом. Ячменный хлеб, сухой сыр чортан, который запиваете холодной водой... И это в Ереване, где самая дешевая жизнь на Кавказе! Хватит, сколько терпели! — уже другим, твердым голосом произносит он. — По всей России, — рука его описывает полукруг и останавливается на черте горизонта, — по всей России пробудился рабочий человек, осознал свою силу. Рабочий Еревана не в стороне от этой борьбы, — спокойно сообщает оратор. — Пример тому — забастовка пекарен. Хозяева уступили, сейчас у них шабаш в пять вечера. И фартук за счет хозяина, — на его лице появляется такая добрая и радостная улыбка, что рабочие Тарханова, позабыв свои горести, вместе с ним радуются за пекарей.
С минуту молодой человек молчит. Мечтательный взгляд его голубых глаз касается быстрых вод Зангу, с одного берега реки перебрасывается на другой и останавливается на цветущем миндальном дереве. Он прислушивается к голосам порхающих птиц, глубоко вдыхает благоухание цветов, приносимое ветром из прибрежных садов. И, успокоенный душой, произносит со своего пьедестала:
— Наступит время, и вы покончите с трутнями и насильниками, превратившими вас в рабочий скот, и горе тому, кто встанет поперек вашего пути!
...Уехал из Еревана красивый молодой человек, которого рабочие дружески называли «наш Степан», «наш Степан Шаумян». Кто знает, куда повезла его железная дорога, а рабочий уже не тот, и стали входить в моду стачки.
Следом за типографиями остановился коньячный завод Сараджева. Шустов пытается предотвратить это и, сидя в Париже, посылает депешу о прибавке жалованья рабочим. Где-то на кладбище устраивают сходку батраки, требуя надбавки в пять копеек. Бросают работу жестянщики Тер-Аветикова, та же беда стучится и в ворота господина Тарханова. Однако ему повезло, неожиданно спасение пришло от того же Тер-Аветикова: на механическом заводе стали петь «Марсельезу», явился пристав и засадил певцов в кутузку. Эта весть дошла до кожевников, и они взялись за ум...
После всего этого кто знает, что взбрело в голову мойщикам из бани Амбарцума Егиазарова — они вышли чуть ли не нагишом на улицу. Оказалось, у банщиков свои суждения: и мыть надо по часам, и за это должна быть назначена определенная плата. Но они опоздали, над ними только посмеялись...
— Город успокоился, — говорили между собой старожилы, однако они ошиблись: один скромный документ свидетельствовал, что рано еще судить об этом. То сохранившееся в архивах письмо, клеймящее инспектора мужской гимназии — «жандарма в шляпе», который из кожи лез вон, чтобы «подготовить верноподданных слуг колеблющегося трона». Вот последние строки этого письма:
«Мы, боевая организация ученического союза, поставив перед собой цель руководить ученичеством в умственном и моральном отношениях и воспитывать из них будущих борцов за свободу веками порабощенного трудового народа, считаем своим долгом выступить в защиту людей, которые терпят притеснения со стороны совета педагогов. В связи с этим Комитет боевой организации предупреждает Ереванский гимназический совет и требует от лиц, называющихся педагогами, прекратить позорную полицейскую слежку за учениками и не ставить себя наравне с царскими жандармами. В противном случае...»
Ниже был нарисован пистолет, и такая подпись красноречиво объясняла смысл многоточия.
Прошло еще какое-то время, и в один прекрасный день в Чиновничьем клубе появился в кругу своих старых знакомых его завсегдатай Василий Николаевич Шустов, только что прибывший из Парижа. С этого дня клуб снова ожил. Всегда спокойный и уравновешенный, этот человек одним своим присутствием вселял и в окружающих спокойствие и уверенность.
Да, прошли смутные времена. По-прежнему с наступлением ночи мирно усаживались вокруг ломберных столиков страстные игроки, безразличные к тому, чем живут пасынки земли. А жизнь простых смертных в этом городе, представляющем собой сплошной сад, оставляла желать лучшего.
Хотя маленькие глинобитные домики, где обитала голытьба, сплошь утопали в зелени, — беда заключалась в том, что с наступлением тепла здесь кишмя кишели огромные полчища кровожадных комаров. Очевидно, они чувствовали за собой право первообитателей земли, во всяком случае, ни за что не хотели уступать кому-либо своего жизненного пространства.
Правда, с начала лета и почти до самой осени по вечерам дул над городом прохладный ветер, и на какое-то время исчезала мошкара. Однако и это не радовало жителей. Из Гехаркунийских гор, окаймляющих дышащее прохладой Севанское озеро, ветер, с каждой минутой крепчая, несся к низине, принося с голых холмов несметные тучи пыли. Казалось, чья-то невидимая мощная рука трясет над городом тысячи огромных мешков из-под муки. И горе тому, кто в эту пору не находился в укрытии: песок забивал горло и рот, глаза и уши.
Однако от пыли еще можно спрятаться, — куда хуже было с водой. Питьевая вода, а также вода для орошения, кроме немногих колодцев, поступала из ручья Гетарчай и канав, проведенных от Зангу. Гетарчай брал свое начало в Крхбулаге, что в переводе означает Сорок источников. Крхбулагская вода была вкусной и холодной, но покуда доходила до города, становилась мутной и грязной. Потому кроме лихорадки из-за комаров в городе свирепствовали кишечные заболевания, а в конце лета нередко начиналась эпидемия холеры.
Многие сотни, а возможно и тысячи, лет жители Еревана мечтали направить родники Крхбулага к городу. Делались и кое-какие попытки, но результаты оказывались незначительными. Возможно, эта мечта так и осталась бы мечтой, если бы не благоприятный случай, который положил начало пути живительной воды в город. Передаваемая из уст в уста, история эта дошла и до нас...
Летом 1901 года инженер Василий Зурабович Мирзоев вместе со своей молодой супругой отбыл в Тифлис. У себя дома они оставили на столе графин, наполненный водой. Возвратившись домой через десять дней, молодая женщина увидела, что в закрытом стеклянном графине болтается зеленая водоросль и оживленно плавает головастик. И это в воде, процеженной через пемзовый дуршлаг! Последовал короткий разговор:
— Ни за что не стану жить в этом городе!
— Я доставлю тебе воду, дорогая!
Выезжая следующим летом в Петербург, супруга инженера Мирзоева взяла с собой две бутылки, наполненные водой из Крхбулагского источника. Результат анализа превзошел все ожидания. Оказалось, вода Крхбулага по своему составу мало чем отличается от прославленной на весь мир венской воды.
Инженер Мирзоев был человеком ловким и предприимчивым. Он имел солидное состояние и пользовался хорошей репутацией среди сильных мира сего. Проработав около десяти лет в Ереване, он построил многим богачам города комфортабельные, со вкусом отделанные дома. Торговый банк охотно согласился финансировать столь выгодное начинание, как водопровод в Ереване. Одиннадцать почетных граждан гарантировали кредит, двенадцатым членом компании стал сам Мирзоев. Один из пайщиков — купец Аракел Африков — сразу же внес свою долю наличными, остальные выдавали байку векселя, и, таким образом, было положено начало делу.
Возликовал ереванец — казалось, наконец-то путь воде открыт. Но кто бы мог предположить, что на этом пути словно из-под земли встанут базальтовые скалы. Возроптали крестьяне, живущие в окрестностях Крхбулага. Они прослышали, что их хотят оставить без воды, отвести ее в город, и изо всех сел сразу же посыпались по начальству прошения. Эта преграда была легко преодолена: жителей сел Башкянд и Агазор задобрили, наняв их рыть канал. Вскоре привезли и разбросали повсюду чугунные трубы. Но вот новое препятствие встало на заветном пути.
Скончался городской голова Исак Каграманович Агамалов, человек справедливый и деятельный. На смену ему пришел его подозрительный и раздражительный брат, Иван Каграманович Агамалов. Он предложил водопроводному товариществу провести в городе трамвай, ставя в зависимость от этого завершение сооружения водопровода. Тревога вкралась в сердца пайщиков: а нет ли связи между этим неожиданным запретом и затруднительным положением городского головы, проигравшего в покер изрядную сумму? Пайщики подали жалобу, но безрезультатно. В конце концов обязались провести вместо трамвая конку, но все равно строительство водопровода затягивалось.
Тревога охватила народ. Кто-то распространил слух, что во всем этом виноват один из почетных граждан города, Хачатур Диланянц, чей лимонад «Ласто» выдерживал конкуренцию со знаменитой тифлисской фирмой Лагидзе, но вряд ли бы смог тягаться с естественной крхбулагской водой. Но ходил слух, будто еще больше встревожен господин Ираванар Шахназарянц, владелец аптекарских складов. И право, у него была веская причина для беспокойства — ведь самым ходким товаром в его аптеках было касторовое масло, помогающее при расстройствах желудка. Если появится крхбулагская вода, его доходный товар более не найдет себе применения...
Вскоре стало достоверно известно, что и лимонад «Ласто» и касторовое масло не имеют непосредственного отношения к строительству водопровода. А воды все не было и не было...
Всеобщее волнение за судьбу водопровода нашло выход в гневных статьях, которые одна за другой появлялись на страницах газеты «Эриванские объявления» в 1909 году. Это было то самое время, когда всеми уважаемый этнограф Эмин, дружелюбно прозванный ереванцами «Бородой» — при невысоком росте он был самым длиннобородым мужчиной в Ереване, — раздобыл и опубликовал документ, бесспорно подтверждающий, что еще в XVII веке сын ереванца Арзумбека, Ходжа Григор, по прозвищу «Комар», вернувшись на родину после двадцатилетнего путешествия по морю и суше, довел ту самую крхбулагскую воду до двора церкви Катогике, а оттуда и в центр города. Восхваляя это великое деяние, Эмин осуждал заправил города за их постыдную бездеятельность. Еще раньше, бросив девиз «Город для горожан, а не горожане для города», он обнародовал всеобщую программу главнейших преобразований: первое — водопровод, второе — канализация, третье — электрический трамвай, а не конка, четвертое телефон, и, наконец, пятое — большая электрическая станция на Зангу мощностью в три тысячи лошадиных сил.
Прошло еще два года, и вот в брошюре «Необходимые мероприятия для города Еревана», напечатанной Эмином в собственной типографии, он настаивает на том, что его программа — вовсе не плод больной фантазии, не миф, не химера. А доказательства вот они! Господин Киракосян построил электростанцию на Зангу мощностью в сто восемьдесят лошадиных сил. Эта электростанция дает энергию не только дворцу графа Тисенхаузена, но и особнякам господина Шустова, Африкова и других. Но только ли это? Он, Эмин, подсчитал количество семей, имеющих граммофоны. Их оказалось уже около двухсот. А кто бы мог подумать лет пять назад, что сей шумный предмет может так широко распространиться в этом древнем городе, где испокон веку тишину нарушали лишь крики петуха да еще режущий слух рев осла.
Между тем неутомимый реформатор вновь и вновь взывал к сильным мира сего, обещая им в награду бессмертие: «Сии факторы человеческого благоденствия будут тем славным нерукотворным памятником, который на многие десятки лет, а может быть и на века, вы оставите в наследство вашим детям как живое свидетельство победы гордого и смелого разума и передадите их от сына к сыну, обеспечив навсегда доброе здоровье и благоденствие потомков».
Думал ли инженер Мирзоев о бессмертии своей души, мы не знаем. Но, бесспорно, он был уверен в том, что он сам на протяжении всей своей жизни и затем его потомки из поколения в поколение будут вкушать плоды его предприимчивости. Купоны, напечатанные на русском языке в типографии того же Эмина еще задолго до окончания строительства водопровода, разрешают всякие сомнения по этому поводу. Вот один из них:
«Товарищество Ереванского водопровода.
Основной капитал 285 000 рублей.
Пай № 429 в двести пятьдесят рублей.
Купон № 32 на получение дивиденда за 1947 год.
Директор-распорядитель инж. Мирзоев
Директор Ерваид Тер - Аветиков
Ага Xан Эриванский
Ереван 1911 г.»
Таким образом, получение прибыли уже на ближайшие тридцать — сорок лет было предусмотрено, а воды все еще не было: она шла, шла и никак не могла дойти до города.
Много чего произошло за это время. Эмин угодил, например, на шесть месяцев в тюрьму за оскорбление личности градоначальника. Но в конце концов изобретательный инженер воздвиг на бульваре в центре города фонтан. И вот однажды в жаркий знойный день из него забила мощная струя студеной воды, распространив вокруг прохладу и услаждая взор своей кристальной чистотой. Со всех сторон раздались ликующие возгласы: ереванцы, чувствуя себя осчастливленными навеки, выражали свою признательность защитникам водопровода...
Да, это только казалось, что, одурманенный восточной дремой, спит Ереван, точно в ухе верблюда, а на самом деле и здесь била жизнь, и здесь кипели страсти, подчас затаенные и незаметные на первый взгляд. Вскоре два бетонированных водоема в верхней части города, откуда живительная влага стекала вниз и расходилась по кварталам, стали местами паломничества. Мимо них пролегло шоссе, берущее начало в Тифлисе. И чтобы одним взглядом охватить Ереван и рассмотреть его, надо было встать здесь, чуть повыше бетонированных водоемов.
Отсюда, с подошвы Канакера, взору открывалась чудесная картина. Внизу, раскинувшийся в естественной котловине, лежал утопающий в зелени город; вдали, на широкой равнине высился сверкающий алмазной белизной Большой Арарат, а еще дальше — его младший брат, Малый Арарат, его конусообразная вершина также была покрыта снегом месяцев десять в году.
С подошвы Канакера начиналась Астафян, вернее — Астафьевская улица, которую основал русский губернатор Еревана Астафьев в пятидесятых годах прошлого столетия. И по сей день она оставалась самой длинной и самой широкой и прямой улицей Еревана.
Именно по ней проходила конка, проведенная вместе с водопроводом. Ее железные рельсы как бы делили город пополам. Несмотря на то что улица Астафян была густо засажена деревьями, отсюда, с Канакерской дороги, можно было ясно увидеть мчащийся вниз вагончик конки; казалось, не лошади тянули его, а он сам, своей тяжестью подгонял лошадей. А в том месте, где лошадь и вагончик терялись из виду, находился центр города. Здесь размещалась маленькая площадь, едва не в пять пядей. В ее верхней части был расположен «иллюзион», или «синема», единственный кинотеатр в городе, на фасаде которого каждый вечер сверкали электрические буквы, составляющие имя эллинского бога «Аполло».
О том, что именно здесь был самый центр города, говорили и городские часы, вделанные в башню кинотеатра. Часы смотрели на бульвар, идущий от площади. Бульвар этот был всего лишь чахлым, редким садом, где на грубо сколоченных скамейках в тени десятков деревьев по вечерам сидели пожилые ереванцы и мирно беседовали о ценах на рынке, о событиях на фронте, о добре и зле на земле. В тот счастливый для ереванцев день, 15 августа 1911 года, на этом самом бульваре и забил знаменитый фонтан крхбулагской воды...
По соседству с досточтимым фонтаном расположился павильон, нечто вроде полуоткрытой кофейни, где любили собираться заядлые игроки в нарды. Неподалеку находились увеселительные заведения «высшего света»; налево от бульвара — театр Джанполадовых. В нем давали представления приезжие актеры и местные любители театра. Направо от бульвара, как раз напротив театра — Чиновничий клуб, официальное место сбора губернской знати. До того как стать клубом, здание было караван-сараем — хлопковым торговым домом, его реконструировал тот же инженер Мирзоев.
По обе стороны от клуба стояли гостиницы «Ориант» и «Франция» с ресторанами при них. Благодаря их вывескам центр города имел облик почти европейский. Правда, в нескольких шагах, ниже «павильона», помещалась лавка сухофруктов Машади Гасана, рассеивающая эту иллюзию и возвращающая путника в лоно Азии.
Вагоны конки, проходя мимо гостиницы и клуба с одной стороны и бульвара — с другой, прежде чем свернуть налево, к железнодорожной станции, проезжали мимо Кантара. Откуда такое название? В дни владычества персидских сардаров на месте нынешнего базара стояли маленькие весы — «мисан», а затем большие — «кантар». От этих больших весов и произошло название торгового ряда Еревана.
В сторону от Кантара и от полуразрушенных караван-сараев, также оставшихся от сардарских времен, на спуске реки Зангу, возле древней разрушенной крепости, находился завод Шустова. В те дни, когда Шустов впервые объявился в городе, на этом мосте — от реки и до самого бульвара — был безлюдный заболоченный пустырь. Городской голова Исак Агамалов, обойдя Кантар, на землях, простирающихся к юго-востоку, к железнодорожной станции, построенной в 1902 году, посадил деревья и прозвал это место будущих гуляний Английским садом. И вдруг этот заболоченный пустырь оказался в цене.
Не прошло и десяти лет, как часть Английского сада, граничащая с Кантаром, стала золотой жилой для городского головы. Купцы, не жалея денег, приобретали у него по частям землю и открывали на купленных участках мастерские и склады. Через несколько лет эти магазины, составляя прямой угол с цепью древних караван-сараев и замыкая в кольцо Кантар, превратили прежде пустынный квартал в торговый центр, который с каждым годом становился все оживленнее.
Не забудем упомянуть еще об одной достопримечательности Еревана — самом высоком его здании, Николаевском соборе, находящемся между Английским садом и бульваром. Как мрачный исполин возвышался он над городом. Рядом с ним примостилось и двухэтажное здание Городской думы. Кстати, не только собор символизировал в Ереване самодержавное владычество российского царя. Самая широкая и более или менее благоустроенная улица, пересекающая Астафян, в честь благосклонного визита в Армению царя Николая I в 1837 году называлась Царской. Как это ни досадно, его императорскому величеству посещение Ереванской крепости принесло глубокое разочарование. Вместо неприступной цитадели, за овладение которой генералу Паскевичу был присвоен титул «Эриванский», он нашел здесь «глиняный горшок», как он сам же прозвал Сардарскую крепость, вернее — ее развалины, прилепившиеся к прибрежной скале...
Параллельно Царской тянулись Тархановская, Вебутовская, Назаровская улицы. Четыре эти улицы пересекала, спускаясь сверху, Тер-Гукасовская, параллельная Астафяну. Все они увековечивали имена русских и армянских генералов царской армии, отвоевавших страну у персов. Улица, на которой находилась канцелярия губернатора, естественно, называлась Губернской. Ее законными соседями были Казарменная и Новоказарменная улицы, хотя казармы помещались и в других частях города. Не было обойдено вниманием и духовное сословие: улицы, где стояли две из шести армянских церквей, назывались Церковная и Новоцерковная.
И хотя в честь имевшихся в Ереване шести мечетей ни одной улицы названо не было, зато существовала площадь Гоймечети, место сходок мусульманского населения. Не забыли и про торговую, деловую часть населения — были улицы Базарная, начинающаяся от Кантара и тянущаяся вплоть до железнодорожной станции, и Каравансарайская, хотя караван-сараи — постоялые дворы — находились в значительном отдалении от нее. Садовая улица в северной части города вся утопала в зелени, а соседняя с ней, Малярская, была тихой и спокойной.
Названия двух улиц — Докторская и Аптечная — свидетельствовали о том, что медицина в городе также пользовалась почетом и уважением, хотя врачи и жили в другой части города, а из только что открытых аптек ни одна не находилась здесь.
Наконец, были и такие улицы, для которых, как это случается в любом преуспевающем городе, еще не нашлось достойных названий. Все они назывались Безымянными. Это были улицы большей частью неблагоустроенные, темные и запутанные, как кривые переулки, на которых не встретишь ни одного магазина или казенного учреждения. Здесь обитал бедный люд, не удостоившийся чести занять подобающее место в летописи Еревана.
В одном из таких, ничем не примечательных закоулков и жил со своим семейством небезызвестный мастер Ованес.
Возле церквушки Погоса-Петроса по улице Астафян стояло длинное здание с балконом на солнечной стороне. Это была школа для девочек. Стараниями попечителей здание освободили от беженцев. Правда, здесь после девочек занимались ученики из епархиальной: их школа все еще была заселена беженцами.
— Милашечки, мы в гости к вам! — кричал Джанибек девушкам, спускающимся с балкона.
Они кокетливо улыбались в ответ и кидались врассыпную.
Через две недели подоспели школьные каникулы. Гукас обрадовался им. В лавке бакалейщика Сако ему попалась книжка французского астронома Фламмариона «Атмосфера». Он подолгу просиживал над ней вечерами, жадно листая потрепанные страницы.
Канун Нового года ознаменовался в женской школе торжествами. Когда Гукас пришел на вечер, оказалось, что в зал пробиться невозможно. Он решил было уйти — захотелось подняться к Канакерскому шоссе и там, в тишине прозрачного вечера, побыть одному, полюбоваться небом. Вдруг услышал знакомый голос — кто-то в притихшем зале декламировал:
...Какие погибли товарищи-друзья,
Погибли, не пропали...
Стихотворение для Гукаса было ново, а голос девушки очень знаком. «Наш суфлер, — вспомнил он. — Ахавни»... Теперь Гукас видел чтицу, не в силах был оторвать взгляда от ее черных как смоль глаз.
— Ну что глотку дерешь, кого пугаешь?!.
То был голос верзилы Картошки-Макича, одноклассника Гукаса, с одутловатым лицом и приплюснутым носом. «Такого хама, — подумал Гукас, — не сыскать во всей школе». Послышались возгласы возмущения. Преподаватели, сидевшие в первом ряду, оглянулись. Но Картошка-Макич уже успел пробраться к дверям.
Ахавни вздрогнула и словно окаменела. Потом поднесла к глазам платок и побежала со сцены. Зрители негодующе шумели:
— Нет, какова наглость!
С ненавистью смотрели на ребят девочки: вечер был явно испорчен. Инспектор школы Гаяне, добродушный старик с маленькой бородкой, поднявшись, сказал дрогнувшим голосом:
— Я глубоко сожалею! Наша школа с такой готовностью предоставила помещение мальчикам из епархиальной. И вот — находятся субъекты, срывающие своим предосудительным поведением вечер, который так любовно подготовили наши ученицы. — Он повернулся и вышел. Вслед за ним поднялись преподаватели.
Во дворе Гукаса поджидали друзья — Джанибек и Вано Енгоян.
— Надо ему всадить как следует! — предложил Джанибек.
Рядом с Картошкой-Макичем тщедушный Джанибек выглядел пигмеем. В другое время Гукас вдоволь посмеялся бы над этим. Однако сейчас ему было не до шуток. Увидев Ахавни, которая спускалась с подругами по лестнице, он поспешил ей навстречу. Девушки остановились, настороженно примолкли. Ахавни протянула руку.
— Вот погодите, мы еще с ним рассчитаемся! — распетушившись, погрозил кому-то Джанибек. — Ты не расстраивайся из-за этого осла, — утешил он Ахавни. Джанибек был зол на Картошку-Макича, тот всегда при встрече задевал его: «Опять показался тощий лис из сухого ущелья».
Ахавни шла молча. Она уже успокоилась, но лицо ее было по-прежнему задумчиво.
— А все же ты хорошо декламировала, — сказал Гукас, желая отвлечь ее от грустных мыслей, — мне очень понравилось, честное слово, очень!
Джанибек незаметно исчез. Гукас и Вано вместе с Ахавни поднимались вверх по Астафяну. Конка не работала, было больше десяти...
Уже лежа в постели, Гукас повторял взволновавшие его строки: «Погибли, не пропали» — и негодовал, вспоминая наглую выходку Картошки-Макича. Долго еще сквозь дремоту виделся ему образ девушки с пышной, падающей на грудь косой, с устремленными вдаль лучистыми черными глазами.
Близится рассвет. Пунцово-красный петух вот-вот запоет свою песню. Сладко спит Верго. В соседней комнате раздается сухой кашель мастера Ованеса. Сестрица Сирвард прикорнула в небольшой комнатке при кухне. А Гукасу все не спится. Он слышит свой голос: «Хорошие девушки» — и чувствует, как бьется сердце. «Ладно, не сходи с ума», — урезонивает себя Гукас и зарывается головой в подушки.
Каникулы кончились. Утром Гукас отправился в школу. Все были в сборе. Не явился лишь Вано Енгоян, уехавший на несколько дней в деревню за продуктами. В класс вошел Мнацакан Камалян — преподаватель армянского языка. Он был в пенсне. Стоя у доски, Камалян записывал предложение для разбора, когда дверь бесшумно распахнулась и на пороге показался Вано Енгоян. Джанибек махнул ему рукой: мол, скорее. Но тот продолжал растерянно торчать в дверях до тех пор, пока его не увидел учитель.
— Опять где-то прохлаждался? — Пенсне Камаляна сверкнуло холодно. — Может, ждешь особого приглашения? Тебе отменили плату за обучение, а ты...
Видимо, он намекал на случай, когда ребята собрали деньги и внесли за товарища. Гукас взглянул на своего друга, и у него защемило сердце: такой покорный и жалкий вид был у того.
— Господин Камалян, — поднялся Гукас. — Весной раз десять опаздывал на занятия Павлик и даже неделю разгуливал в Тифлисе, вы ему ни слова не сказали; это потому, что он сын торговца соли, а Вано из крестьян?..
— Замолчать! — вскипел преподаватель. — Как ты смеешь, негодник?!
— Это я негодник? — Гукас плотно сомкнул губы, кулаки его сжались, под ними скрипнула доска парты. И пока Камалян, сняв пенсне, смотрел на него ненавидящими глазами, продолжал торопливо: — Это я негодник? А может, тот, кто притесняет бедного?
— Уличный мальчишка! — Камалян вышел, хлопнув дверью.
— Слушай, какое твое дело, что я гулял в Тифлисе? — набросился на Гукаса Павлик. — Есть силенки, поезжай сам, а если у тебя в кармане — вошь на аркане, так заткни глотку.
Вазген — близкий друг Гукаса — вдруг вскочил с места и схватил Павлика за воротник. Тот резко вырвался и полез на Гукаса.
— Эй, вы! — крикнул Грант Сантурян. — Что вы тут расшумелись на всю школу? Несчастные лоботрясы...
— Помолчал бы, пустозвон, — отозвался Павлик.
Сантурян, встав наперерез, мешал ему подойти к Гукасу. Потом круто повернулся и оттолкнул Павлика к стене. Как медведь лез на Гукаса Картошка-Макич, ввязались в драку и парни-канакерцы.
— И правильно поступил, что не смолчал!.. Хватит! До каких пор Камалян будет помыкать нами? — горячился Вазген.
Вано — виновник переполоха — был забыт. Павлик же явно наслаждался: он был в своей стихии; втянув голову в воротник пальто, он гикал, топал, свистел, словно был не в школе, а в Зангинском ущелье.
В эту минуту железный кулак Картошки-Макича чуть было не раскроил череп Джанибеку, но тот с ловкостью рыси увернулся от удара, и кулак Картошки-Макича со всего размаху обрушился на парту. Макич скорчился и взвыл от боли.
Когда инспектор вошел в класс, там был настоящий содом. Ошеломленный, он крикнул с порога:
— Гукас Гукасян, покинуть школу!
— Пусть останется вам и ваша школа и господин Камалян, — ответил, сверкнув глазами, Гукас.
Дверь с шумом захлопнулась. В классе водворилась недобрая тишина.
Заседание педагогического совета протекало бурно.
Мнацакан Камалян с некоторым преувеличением описывал «наглую» выходку Гукаса Гукасяна. Он требовал немедленного исключения из школы неисправимого ученика и наказания его единомышленников.
— Иначе анархия, свившая себе гнездо в этом классе, заразит всю школу.
Преподаватель армянской истории Сократ Тюросян, бледнолицый мужчина среднего роста, всегда стремившийся придать своим словам особую значительность, первым попросил слова. Он выразил свое глубокое негодование тем, что какой-то неуравновешенный, лишенный чувства меры юноша, какой-то сумасброд, как он пренебрежительно окрестил провинившегося ученика, пытался попрать достоинство уважаемого коллеги. Остальные молчали. Инспектор просил высказаться о сем печальном событии, не имеющем прецедента за всю его долгую педагогическую деятельность. В это время дверь с шумом распахнулась и на пороге показался неуклюжий мужчина, господин Барсам — преподаватель арифметики в младших классах. Он пыхтя уселся, положив на колени шляпу.
Неловкое молчание нарушил преподаватель армянской литературы Армен Тирацян. Он счел благоразумным, чтоб в этой прискорбной истории были учтены «смягчающие вину обстоятельства». В самом деле, Гукасян ратовал не ради собственных интересов, а «преследовал цель более высокую, желая выгородить товарища».
— Разрешите напомнить вам спектакль «Высокочтимые попрошайки», поставленный прошлой весной в нашей школе, — заметил учитель литературы. — Как хорошо известно господину инспектору, спектакль увенчался успехом благодаря стараниям Гукаса.
Камалян едва сдерживался, слушая эти «беззубые рассуждения», и наконец бросил с места:
— Вы поощряете анархию и вырождение, высокоуважаемый господин Тирацян! — Тот сел, ничего не ответив на реплику. Камалян добавил: — Тем не менее я требую удовлетворения. Здесь затронута моя честь... это мое неоспоримое право.
— Несомненно! — воскликнул Тирацян, невольно создавая впечатление, что он ничего не имеет против наказания Гукаса, хотя в глубине души вовсе не желал того.
Александр Мсерян, преподаватель математики, неторопливо поднявшись с места, разгладил пальцами образовавшиеся на жилете складки, потрогал свой высокий лоб и укоризненно посмотрел на господина Барсама: тот беседовал с соседом. Уловив его взгляд, Барсам замолк.
— Я удручен, — заговорил наконец Мсерян по-русски. — Да, признаться, удручен... Как такой старательный ученик, как Гукасян, мог позволить себе подобную выходку? Мне кажется, здесь замешаны какие-то не совсем нормальные обстоятельства.
Мсеряна слушали внимательно, в кругу коллег он пользовался большим уважением не только как самоотверженный педагог, но и как инженер, оказавший в свое время городу неоценимую услугу. Кому не было известно, сколь щепетильным и даже педантичным оказался он в бытность свою служащим городской управы? Многие еще помнили Мсеряна, когда тот вместе с группой рабочих закладывал бетонный фундамент закрытого водоема в верхней части города. Это благодаря его напористости живительная вода Крхбулага дошла до ереванцев.
Лаконичное выступление этого всегда хмурого человека не пришлось по душе лишь Камаляну.
— Как говорят русские, начал за здравие, кончил за упокой! — выкрикнул он с места.
Но здесь поднялся господин Барсам.
— Уважаемые коллеги, — начал он высокопарно, протянув, как заправский оратор, руку вперед. — Господин Камалян требует весьма скромной сатисфакции — исключения; да разве это является достаточным наказанием? В наш век нет места подобным Гукасяну людям в таком просвещенном заведении, как Ереванская епархиальная духовная школа! — И, словно обессилев, Барсам тяжело опустился на стул.
— Тоже мне адвокат! — раздраженно посмотрел на него Камалян.
Инспектор с минуту подумал, потом предложил проголосовать: кто за исключение Гукасяна из школы? Он первым поднял руку. Решение было принято большинством. Камалян облегченно вздохнул. Мсерян и Тирацян помрачнели. Вдруг Сергей Аркадьевич Варданян, преподаватель русского языка, попросил разрешения сказать несколько слов. Опираясь на тяжелую трость с резным набалдашником, он взглянул из-под густых бровей на своих коллег:
— Хоть лично мне ученик Гукасян незнаком, я даже не имел чести видеть его, тем не менее я немного в курсе этого прискорбного события. Я считаю своим долгом сообщить: всем происшедшим удручены не только мы, преподаватели, но и ученики. И у них, мне думается, немало оснований... Когда мы требуем от наших подопечных покорности и уважения, мы несомненно правы. Долг ученика уважать воспитателя и подчиняться ему. Но есть и другая сторона вопроса. — Варданян на минуту замолк. — Мы сами обязаны обращаться с учениками так, чтобы они не только уважали и подчинялись нам, но и любили.
— Я не нуждаюсь в любви таких прохвостов! — Камалян гневно вскочил с места.
Инспектор повернулся к Сергею Аркадьевичу:
— Что же вас заставило, господин Варданян, говорить об этом после голосования?
— То, господин инспектор, что уважаемое собрание не ознакомлено подробно с истинным положением вещей. Не пожелает господин Камалян ответить хотя бы на один вопрос?
— Выходит, обвиняемый тут я, этого уж никак нельзя стерпеть! — возмутился Камалян.
— Я этого не говорил, но мне думается, господин Камалян, что и вам самому весьма нежелательно, чтобы здесь осталась какая-либо недоговоренность.
Сдержанность Сергея Аркадьевича обезоружила Камаляна.
— Что вас интересует? — спросил он негромко.
— Господин Камалян, будьте добры, скажите: сколько раз весной отсутствовал на ваших занятиях тот самый... как его?.. Павлик!
— Зачем вам знать?
— А вот зачем. Павлика, как называют его ученики, сына Маркоса, не раз видели в Тифлисе гуляющим с барышнями по Головинскому проспекту. Знал ли педагогический совет об этом нарушении?
— Это было известно господину инспектору, — буркнул Камалян.
— Неверно, господин Камалян! — возразил инспектор. — Вы известили меня, что ученик болен.
— Так вот оно что! — воскликнул Сергей Аркадьевич. — Ну ладно. Оставим это на вашей совести. Однако как вы отнеслись к нарушению сравнительно меньшему, совершенному учеником... как его фамилия?.. Да, Енгояном.
— Я не позволю вам допрашивать себя! — побагровел Камалян.
— Признаться, я вовсе не намерен вас допрашивать. Я хочу всего лишь постичь истину.
Варданян обвел неторопливым взглядом комнату, затем стал внимательно разглядывать набалдашник трости, словно желая что-то прочесть там.
— Ученик Гукасян, защищавший своего товарища, выказал пример высокого поведения, — заговорил он вновь. — Вот почему, господин инспектор, — Варданян, опираясь на трость, повернулся всем телом к столу председателя, — меня чрезвычайно удивляет, что некоторые уважаемые мои коллеги нашли возможным для себя потребовать исключения из школы такого честного ученика, как Гукасян, — повторяю, лично мне неизвестного.
Метнув на Камаляна гневный взгляд, Варданян устало опустился на стул.
— Значит, вы предлагаете, господин Варданян, превозносить перед учениками негодного мальчишку, поправшего честь школы, возвести его имя до небес? — негодующе вопросил Камалян. — А вы на минуту задумались, к чему это может привести? Завтра сведут на нет ваши требования! И вас, да, вас...
— Ему, видите ли, захотелось сорвать занятия и сделать из преподавателя посмешище. Наш многоуважаемый коллега, которого мы лишь в этом году имели счастье лицезреть на педагогическом поприще, к сожалению, не знает ученика Гукасяна и даже не видел его. — Лицо Тюросяна приняло кислое выражение. — Мы же имели возможность не раз видеть этого ученика и справедливости ради не можем не сказать, что Гукасян принадлежит к числу самых дерзких и недисциплинированных. Это именно он принес в класс ученическую ручку, обернутую — представьте свое! — змеиной шкурой. Разве это не явное доказательство его дерзости?
Худощавое лицо Тюросяна дышало неприязнью. А Армен Тирацян, преподаватель литературы, почему-то повеселел. Он вспомнил эту злополучную ручку. «Какая оригинальная штука!.. Собственного производства? Ну и умелец же ты», — помнится, сказал он тогда Гукасяну.
— Несправедливо из-за неблагоприятного стечения обстоятельств лишать возможности учиться умного и способного мальчика. Поведение господина Камаляна не выдерживает никакой критики! — вдруг выкрикнул преподаватель грабара Карапет Аматуни, вызвав всеобщее удивление.
Тут попросил слова господин Саркис — учитель закона божьего. Серебряная цепочка сверкала из-под его расстегнутого сюртука. Он заявил, что больше не подаст своего голоса за исключение Гукаса и вообще возражает против какого-либо наказания, ибо господин Камалян сам явился причиной разыгравшихся неприятностей. Лицо его, обычно такое спокойное, было очень взволнованным.
Многие заколебались. Камалян поднял было руку и тут же опустил ее. Инспектор резко встал, чуть не ударившись головой о раму большого портрета католикоса Хримяна. Поразмыслив немного, он сообщил, что факты, изложенные сейчас, меняют положение вещей, и потому он считает необходимым провести вторичное голосование.
Уже было за полночь, когда у церкви Погоса-Петроса зашуршали шаги и раздалось мерное постукивание трости. В веселом расположении духа Сергей Аркадьевич приближался к больнице Ованесянов. Он увидел две темные фигуры.
— Что вы тут делаете так поздно? Знаю, знаю вашу беду. Скажите, пусть завтра непременно явится на занятия... Ну, марш по домам!
Забыв поблагодарить учителя, мальчики во весь дух припустили вниз по Астафяну.
Пехота и конница нескончаемым потоком шли через Ереван, направляясь на Восточный фронт. Несколько пар тяжелых, взмыленных лошадей, запряженных в пушки с широкими жерлами, грохоча, пронеслись по улицам, увлекая за собой толпу беспризорных детей. Где бы в эти дни ни встретились жители Еревана — будь то дома или на улице, в церкви или на бульваре, — они обсуждали один и тот же злополучный вопрос: как долго может затянуться война, кто выйдет из нее победителем — Вильгельм или союзники?
По мнению мальчиков-епархиальцев, новый преподаватель всемирной истории был человеком великолепно осведомленным во всем, что происходило на свете. Интересная личность! Он в самом деле знал неимоверно много и спешил поделиться всеми сведениями с учениками. В отличие от математика, у которого был рассчитан каждый шаг, историк был человеком неуравновешенным. Ребятам нравились его пылкие слова и неожиданные поступки. Правда, это иногда оборачивалось против них самих. Если что-нибудь в ответе ученика приходилось ему не по душе, он ничего больше уже не замечал.
Был он прихотлив в быту, любил хорошо одеваться, и если что-нибудь во внешнем виде питомца ему не импонировало, тот попадал в опалу. Одно было странным в поведении нового учителя: он жил на Каравансарайской улице в комнатушке на втором этаже, которую ученики прозвали «голубятней». Наверно, он очень поздно ложился, потому что нередко опаздывал на занятия. Но сегодня, в этот зябкий январский день, господин Махмурян явился в школу раньше обычного. Более того, еще не прозвенел звонок, а он уже вошел в четвертый класс, и не один! Рядом с ним — невысокий бледнолицый мужчина с черными усами.
— Ну, храбрецы, сегодня у вас в гостях поэт Ваан Терьян, посмотрим, какие курьезы вы ему преподнесете...
Рядом с ним, огромным, порывистым, поэт казался маленьким и тщедушным. С приветливой улыбкой он поклонился поднявшемуся классу и сел возле стола педагога. Не прошло и пяти минут, Махмурян уже чувствовал себя как рыба в воде.
— Да, судьба армян волнует передовых людей Европы. — Он широко шагал по классной комнате, и ученики чувствовали: эта комната слишком тесна для него.
Учитель ссылался на текущую прессу. Депутат Карл Либкнехт сделал запрос в рейхстаге...
— Вы не слышали имени Либкнехта? Это он основал союз «Спартак». Спартак был вождем рабов, восставших против римских тиранов. Знаете? Так вот, Карл Либкнехт тоже ратует за восстание. Он против войны. Кто покажет Берлин?
К карте подошел Арменак, тот самый светловолосый коренастый паренек из беженцев, за которым еще с самого начала года бегали малыши и кричали: «Короткоштанник, короткоштанник!»
— Вот там, в Берлине, на заседании германского парламента, в рейхстаге, Карл Либкнехт сделал свой смелый запрос. — Стряхнув со лба длинные, цвета воронова крыла волосы и оставив Арменака стоять у доски, учитель прочел: — «Известно ли канцлеру, что в ходе нынешней войны армянское население, проживающее на территории союзной нам Турции, несколько сот тысяч, если не миллион человек, изгнано с насиженных мест и истреблено. Да, замучено, истреблено! Какие шаги предприняты перед правительством союзной нам Турции, чтобы остатки армян были поставлены в сносные условия существования и чтобы не повторялись эти ужасы?»
Махмурян прочел эти слова гневно, словно сам был автором запроса и перед ним стоял канцлер Бетман-Холвег. Арменак, не смущаясь присутствия гостя и не замечая довольных улыбок товарищей, неторопливо отвечал на вопросы учителя. Проведя рукой по светлым, гладко зачесанным волосам, он заключил:
— Одним словом, ни феллах, ни армянин, ни грек, ни француз, никто в Каире не хотел войны.
— Молодчина! — похвалил учитель.
Ваан Терьян чрезвычайно внимательно разглядывал мальчика и тоже одобрительно кивал головой. После урока, окруженный взволнованными ребятами, он, улыбаясь, положил руку на плечо Арменака. Махмурян минуту с гордостью смотрел на своих питомцев и, взяв поэта под руку, повел его в учительскую.
В гостинице «Ориант», что напротив бульвара, в хорошо обставленном уютном номере, сидел за письменным столом человек с черными усами. Это поэт Ваан Терьян. Лицо его в зеленоватом свете настольной лампы казалось бледнее обычного. Задумчиво вороша волосы, он извлекал из груды бумаг большие и маленькие листочки, исписанные разным почерком, синими, фиолетовыми, зелеными чернилами, сосредоточенно разглядывал каждый и откладывал в сторону. Его взгляд останавливается на любопытном сочинении с названием: «От места рождения до Родины». Он читает:
«Нил рождается в снегах, покрывающих вершины гор. Там, на самом верху, он носит имя Бахр-Эль-Джебель, что означает Горная рока, а Бахр-Эль-Газзала — Река газелей. Низвергаясь с гор в Суданское плоскогорье, он становится Бахр-Эль-Зарраф — Рекой жирафов. Здесь утоляют жажду приходящие издалека жирафы. Тут начинается Бахр-Эль-Абьяд — Белая река. Здесь она смешивает свои воды с Бахр-Эль-Азрак — Голубой рекой, источником изобилия. Далее она уже Бахр-Эль-Асвад — Черная река. К ее прозрачным водам примешивается ил, дающий жизнь феллаху.
Истину написал Амр-Ибн-аль-Аса, араб, покоривший эту страну: чудо — страна Египет, и Нил дарует ему богатство, достойный Халиф, он славно проходит свой путь. Солнце и луна вращаются на небе, а Нил разливается и опять спадает в определенном порядке: наступает час, тысячи истоков отдают дань царственной реке, и тогда Нил выходит из берегов, затопляя все вокруг. Мудр Нил. Разбушевавшись, он вновь возвращается в русло, предначертанное ему судьбой. Благодаря Нилу Египет представляет собой то сухую песчаную пустыню, то бескрайнее море серебряных вод, то изобилующее илом болото, то вдруг — зеленые ковры лугов. И наконец — цветущий сад и плодородные поля, которым не видно конца и края».
Закончив выдержку из летописи VII века, автор сочинения взволнованно добавил:
«Я полюбил Египет, страну, где я родился, я полюбил Нил, в волнах которою я купался столько раз».
Терьян волновался, дочитывая сочинение, и в эту минуту сам полюбил живительный Нил. Он узнал кое-что и об авторе сочинения. Полтора года назад тот приехал из Каира в город Ван в Западной Армении, учился в школе и со своими одноклассниками ходил смотреть старинные надписи на скалах древней крепости...
На этом рассказ обрывался. Внизу стояла подпись: «Арменак Будагян». А чуть пониже другой, учительской рукой было приписано: «Пятнадцать лет».
Как пытливый исследователь рассматривал Терьян эту рукопись. Затем, отложив ее в сторону, принялся за другую. Это было торопливо написанное на вырванных из бухгалтерской книги листочках сочинение: «Случай в городе Ване, и о моей жизни».
«В апреле 1915 года, — писал автор, — в Ване начались смуты. Русские еще не приходили. Турки, стреляя из ружей, убили много армян, стоял такой грохот от выстрелов, что казалось, огонь сыплется с неба...
...И еще раз произошел бой, турки бежали в Константинополь и в другие места. Армяне обрели покой, каждый трудился у себя дома. Когда через два месяца в Ване объявились русские, мы очень обрадовались, но радость длилась недолго. Через месяц нам велели отправляться в русские земли...
Мы захватили с собой только еду. Бросили все и ушли, оставив на той земле могилу отца. Вместе с матерью, братом и сестрами и я пустилась в путь. Через сутки добрались до одного местечка, где досыта поели фруктов и взяли еще с собой целый мешок, — одолей нас по дороге жажда, у нас не пересохнет во рту.
Когда мы добрались ночью до Черной реки, в Ване подожгли пшеницу — пламя взмыло в небо, землю застлал едкий дым. Палило солнце. Волы, овцы и ослы поднимали облака пыли, и мы, глотая ее, брели все дальше и дальше... Все время нас мучила свирепая жажда. И когда вдали внезапно возникла река, мы не поверили — это было как мираж. Через три дня мы дошли до Беркри. Снова пустились в путь, в голой степи сделали привал, но грохот дальней стрельбы вынудил нас подняться, и мы, не выпив ни глотка воды, задыхаясь и плача, опять тронулись в путь. Я держалась за подол матери. Ноги мои кровоточили: я исцарапала их о камни...»
Ваан Терьян порывисто поднялся, хмурясь прошелся по комнате из угла в угол. Потом снова сел за стол.
«На равнине Абага полевая речка преградила нам путь. Мы не смогли ее пройти, слишком она была яростная и полноводная — она уносила детей... Многие в тот день погибли».
Терьян с волнением читал дальше, слезы душили его.
«Какой-то мужчина усадил меня на своего коня и перевез через реку. Шли мы, шли, пока не показалась другая река по названию Бандимаху. Здесь и подстерегли нас турки. Мост был до того мал, а толпа настолько густа, что люди падали в реку и тонули. Всадник привез меня в Баязет. Здесь нам дали поесть немного хлеба. Мать я потеряла...
Наконец добрались до Игдира, разместились где-то в саду. Ночью откуда-то пошла вода. Все мы вымокли. Но до того были измучены, что даже не почувствовали этого. На следующий день мы пришли в Эчмиадзинский храм и, обессилев вконец, повалились под ореховое дерево. Один мальчуган полез на дерево, чтобы потрясти орехов; ветка сломалась, и он упал на землю — ударился головой о камень, разбился и умер...»
Так неожиданно кончалась эта история, написанная на широкой линованной бумаге зелеными чернилами. Под ней стояла подпись: «Гармиле Манукян, 14 лет».
Печаль застлала глаза Терьяна. Он отложил в сторону кипу бумаг, облокотился на спинку стула, задумчивый и взволнованный. Спустя некоторое время он снова наклонился над столом, перебирая бумаги.
Он все читал и читал, вставал и снова садился, и снова читал. Нашел и одно стихотворение — «Родина», написанное двенадцатилетним Манвелом Паропикяном.
За среброблестящее имя твое умереть мне радостно, Родина!
В объятьях своих ты взрастила меня, как розу.
В пять лет я учился в школе твоей,
Но вырос и много горьких бед я узнал.
Умереть мне за святой твой порог,
Храм невинной девы,
Что два раза был сожжен чванливыми вражьими воинами,
И будешь воссоздан троекратно руками армян,
И множество веков ты будешь стоять
Как страж новой жизни безмятежной.
Терьян торопливо выдвинул ящик стола, взял несколько листков блестящей гербовой бумаги и начал писать. Переписав начисто, он прочел.
Умолкли песни гордые слова,
Их заменили стоны и рыданья.
Мрак обнял душу — но она жива,
Хоть и хранит зловещее молчанье
И выстроились черные полки...
Еще вчера без боли, без печали
Звенели песни, словно родники,
И улицу на подвиг поднимали.
Жестокий враг ликует ныне вновь,
Он душит нас кровавыми руками,
Пьет наших братьев праведную кровь,
Глумясь над нашими слезами...[4]
Поздно ночью в окне, глядящем на давно опустевший бульвар, погас свет.
На низвергнутых капителях, разбросанных тут и там, на вросших в землю памятниках-крестах — хачкарах лежали снежные хлопья, пористый туф был мокрым от снега. В теплый январский день 1916 года Ваан Терьян в сопровождении двух мужчин бродил среди развалин храма Звартноц, расположенного в шестнадцати верстах от Еревана, и внимательно разглядывал каждый камень. Кругом — насколько хватал глаз — ослепительно сверкал снег.
Спутники Терьяна были не похожи на него. Один из них — высокого роста, скупой в движениях, с тщательно расчесанной черной бородкой. Он был в каракулевой шапке, воротник из дорогого меха. Второй — могучий мужчина с лицом огрубевшим от солнца и ветра и натруженными руками чернорабочего. Густые усы и разлохмаченные брови удивительно гармонировали с крупным носом и потрескавшимися губами.
Одет он был очень просто и, пожалуй, слишком легко для такой поры. Костюм — просторный пиджак и мятые брюки — так поблек, что трудно было определить первоначальный его цвет. Пальто на нем не было. Легкими взмахами хворостинки этот грузный человек сбивал снег с вершин капителей, разрушенных стен и хачкаров, так свободно и непочтительно обращался с ними, словно имел дело со старыми знакомыми, которые не вправе были обижаться на него. Говорил он густым, глуховатым голосом, будто бы идущим из глубоких недр. Он стоял прочно, словно врос в землю.
Обойдя со своими спутниками руины храма и воскресив перед ними историю этого древнего сооружения, архитектор остановился у небольшой пристроечки и пригласил гостей войти. На стенах комнаты висели различные чертежи, эскизы, фотографии. Весело потрескивали, пыша жаром, дрова в жестяной печурке. Хоть на дворе светило солнце, но после холодного воздуха было особенно приятным тепло, излучаемое печкой.
Сидевший возле печурки крестьянин с приходом ученых людей встал и отошел к стене. Архитектор обратил внимание своих спутников на большой прибитый к стойке эскиз — точный рисунок храма, воссозданного силой знаний и воображения. Просто, подшучивая, словно глядя на себя глазами постороннего, иронически настроенного наблюдателя, архитектор рассказывал о трудностях, преодоленных им, рассуждал о принципах и способах реставрации полуразрушенных памятников такого типа. И все же он не смог выдержать... Гордость и восхищение за создателей чудесного памятника искусства, глубокое удовлетворение тем, что ему удалось воссоздать то, чего уже не существует в реальной действительности, — все это воодушевило архитектора, и он заговорил торопливо, поблескивая глазами, энергично взмахивая крупной могучей рукой.
Затем, взглянув на слушателей, вдруг замолк, будто стыдясь своего неуместного красноречия. Застенчиво улыбаясь, он пригласил их сесть: единственный имевшийся в комнате стул — русскому другу, а сам с Терьяном примостился на грубо сколоченной, некрашеной скамейке.
— Вы оба поэты, — обратился он к гостям уже своим обычным глухим, гортанным голосом. — Вот вам застывшая гармония, — он протянул руку к рисунку, — вот воплощенное в прекрасной форме величие духа нашего народа. Разве то не свидетельство его созидательного гения? Опишите это чудо, пусть знают об этом люди и в дальних краях. Да, еще одно хочу вам сказать... Много горя выпало на долю нашего народа, и сегодня он переживает неслыханное бедствие, но он не исчезнет, он жизнестоек.
На мгновение ожила перед Терьяном страшная утренняя картина: обездоленные, лишенные крова люди, женщины, старики, дети, сгрудившиеся во дворе Эчмиадзинского храма. Вспомнил он ереванских школьников и прочитанное ночью стихотворение — незатейливое и в то же время по духу очень близкое к тому, что говорил архитектор. Двенадцатилетний мальчик писал о таком же разрушенном здании, как этот храм:
...И будешь воссоздан троекратно руками армян,
И множество веков ты будешь стоять
Как страж новой жизни безмятежной...
Архитектор умолк, и сейчас же Терьян стал переводить его слова почетному гостю. Некоторое время русский поэт Валерий Яковлевич Брюсов молчал. Потом обратился к архитектору:
— Это вы хорошо сказали: жизнестойкий народ! Вот именно — жизнестойкий... В последнее время мне представился случай познакомиться с историческим прошлым армян, с обширной литературой на различных языках, посвященной этому прошлому. Не скрою, история армянского народа удивляет и в то же время вдохновляет меня. Да... нет слов... Нет слов, — повторил он медленно, — сколько народов, живущих бок о бок с армянами на этом плоскогорье, исчезли, сошли с арены, а армяне выстояли. — Он говорил, как всегда, неторопливо, взвешивая каждое слово. — Вообще история Армении, ее архитектура, культура заслуживают внимания в такой же мере, как и история самых значительных народов, сделавших свой, самостоятельный вклад в культуру человечества, не исключая ни египтян, ни эллинов, ни римлян, ни народы современной Европы. — Он снова помолчал, слегка постукивая о пол тростью. — В изучении Армении я нашел неиссякаемый источник высших, духовных радостей. Но не в этом суть. Дело в том, что уже давно судьба Армении связана с судьбой великой России, армяне — наши сограждане, а еще не освобожденные от мусульманского ига армянские области именно от русских ждут своего освобождения... — Он повернулся к архитектору, взглянул ему в лицо. — Вот почему я пришел к вам, — сказал он тихо, — вот почему!
Приложив к груди мозолистую свою руку, архитектор молча поклонился поэту.
Холодные колючие звезды уже мерцали над крышами, когда знаменитые поэты в сопровождении молоденькой девушки зашли в Вагаршанатский[5], помещавшийся под аптекой, клуб.
В этом маленьком уездном городке, не считая Эчмиадзинской академии, клуб был единственным местом встреч в такие часы. Гостей встретил очень подвижный старец в строгом европейском костюме. Эчмиадзинцы звали его господин Абелов. Он сразу же показал себя человеком светским и галантным. Несмотря на присутствие чужестранца почтенных лет, он подошел сначала к барышне, помог ей раздеться и только после этого предложил свои услуги мужчинам.
Девушка чуточку озябла в передней, и теперь она с удовольствием прошла в зал и опустилась в мягкое кресло, предложенное ей Терьяном. Он сам сел рядом с ней, а напротив уселся русский поэт. Безукоризненный черный сюртук Брюсова привлек внимание барышни. Ниспадающие на лоб волосы, острая бородка...
Терьян сегодня был небрежен: ярко-красный галстук, лиловый пиджак, разлохмаченные черные волосы...
Едва они уселись, к ним подошел господин Абелов с белой салфеткой, перекинутой через руку. Он был тут хозяином-распорядителем и одновременно исполнял обязанности швейцара, кельнера и виночерпия... На чистейшем русском языке он обратился к приезжему поэту, который был здесь старшим:
— Что бы вы, господа, пожелали?
Поэт в свою очередь любезно переадресовал вопрос девушке.
Заказали легкий ужин. Господин Абелов предложил шашлык из ягненка.
Девушка, отказавшись от вина, попросила для себя ситро.
— Барышня Марго! Ах, барышня Марго... — вкрадчиво пожурил ее Терьян.
— Валлах[6], это не вино, это — нектар. Вряд ли мирро, изготовленное католикосом Геворком, может выдержать сравнение с ним, — вмешался господин Абелов.
— О чем речь? — поинтересовался Брюсов.
Терьян, усмехаясь, перевел.
— Se non a vero, е bene trovato![7] — воскликнул Валерий Яковлевич.
В это время Терьян, наклонившись к девушке, с едва заметной улыбкой проговорил:
— Для кого же писал Хайям? Вспомните! «Обжигает вино как огонь, но сгорает лишь горе...»
Он помолчал. И опять — наклонясь к Марго:
Ты говоришь, что мы должны вина чураться?
Вздор! Это дивный дух, что оживляет нас.
Брюсов сидел в своей излюбленной позе — сложив на груди мягкие руки — и спокойно слушал их. Вскоре на столе появилось вино. Терьян наполнил бокалы.
— Вот поистине напиток богов, в нем благоуханье земли и солнца! — блестя потерявшими строгость глазами, воскликнул Брюсов. Он осушил второй бокал и улыбаясь заметил: — А я-то считал себя знатоком напитков, думал, знаю все сорта... Вот уж действительно: век живи, век учись — дураком помрешь...
Это вызвало веселую улыбку у присутствующих.
Неяркое пламя камина и мягкая, умиротворяющая зелень бархатных кресел создавали приятный уют.
— И знаете, что самое замечательное? — заговорил Брюсов. — В то самое время, когда в Европе средневековое миросозерцанье превыше всего ставило умерщвление плоти, — в это самое время в Армении прозвучали песни любви и счастья.
В зал бесшумно ступил круглоголовый лысый мужчина, необыкновенную его стройность подчеркивал облегающий фигуру архалук. Мягко ступая, прошел он к коврику, разостланному на полу возле камина. Усевшись на корточки, вытащил из матерчатого футляра инструмент. Меланхолические протяжные звуки задрожали и вместе с гаснущими искрами камина растворились в тишине. Брюсов взволнованно смотрел на музыканта.
— Вот и кяманча. Саят-Нова? — спросил Терьян.
— Ну что же, чудесно. Послушаем, как звучат песни прославленного ашуга, — поправляя воротник, сказал Брюсов.
Терьян попросил:
— Не осчастливит ли нас наша дорогая Марго?
Когда ожили струны кяманчи, девушка, склонив голову, запела. Свободно лился ее прозрачный голос под аккомпанемент кяманчи, заполнив от края до края тихую комнату. И пока она пела, слушатели сидели недвижно и молча, словно все это время жили песней, словно песня и была их жизнью.
Я в жизни вздоха не издам, доколе джан
ты для меня!
Наполненный живой водой златой пинджан
ты для меня![8]
Валерий Яковлевич слушал с благоговением, наслаждаясь гармонией звуков и образов. Когда нежная, тягучая мелодия замерла, Брюсов порывисто поднялся и, взволнованный, поцеловал руку юной певицы. Затем он пригласил к столу искусного музыканта.
— Да будьте благословенны! — приняв чашу красного вина, пожелал поэту мастер.
— Вот где, оказывается, бросил якорь ваш корабль! — сказал кто-то за их спиной.
Это был господин Махмурян.
— Вас ждут, Валерий Яковлевич, — сообщил он с глубоким поклоном.
Брюсов вынул из жилетного кармана часы в золотой оправе и с грустью сказал:
— Премного благодарен за прекрасный вечер. Время уже позднее, Иоанна Матвеевна будет тревожиться. От всего сердца сожалею, но придется расстаться...
На Кавказ он приехал вместе со своей женой-чешкой. После посещения матенадарана[9] и резиденции католикоса, после лекции, прочитанной мужем в духовной академии, она очень утомилась и осталась отдыхать в номере.
Марго тоже поднялась из-за стола и рассматривала иллюстрированный журнал, лежавший на соседнем столике.
— Ты куда? Разве тебе не хорошо... со мной? — шепотом спросил Терьян.
— Оставайтесь, я вам разрешаю, — произнес Махмурян, который чувствовал себя в Вагаршанатском клубе как дома.
Марго села, держа в руке журнал.
Господин Абелов и музыкант пошли провожать гостей.
Окутанный папиросным дымом, Терьян стал тихо декламировать:
Сказкой была и очарованием бескрайняя
Радость в тумане розовом...
Он замолчал, и сейчас же Марго продолжила певуче:
Слова любви, и поцелуй, и обещанье...
— Проказница, знаешь, да? — произнес поэт, словно очнувшись от дремы. — Как хорош этот вечер! — прошептал он, мечтательно глядя в ее лицо. И вдруг, озорно блеснув глазами, спросил: — Для кого ты хранишь свои губы-яхонты, для кого?
Девушка смущенно взглянула на Терьяна.
Взгляд поэта был так ясен, так чистосердечен и ласков...
Потом, подавив смущение, она улыбнулась лукаво:
— А вам зачем знать?
Терьян рассмеялся и крепко сжал ее руку.
Дверь тихонько скрипнула, показался господин Абелов.
— Что бы еще пожелали ваши сердца?
— Мое сердце уже вознеслось на седьмое небо... — ответил поэт.
Старик с поклоном удалился и, усевшись в кожаное кресло, закрыл глаза.
— Погоди! — воскликнул Терьян. Он вырвал из блокнота листок и взял тонкий карандаш. — Сейчас прочитаешь.
Наклонившись над плечом молодого поэта, чувствуя его горячее дыхание, Марго следила, как быстро появляются на бумаге зеленые строчки. Он поднял голову и сказал нежно и строго:
— Подожди немного, Марго, хорошо?
Марго отошла. Взгляд ее скользнул по теплой комнате: старик безмятежно дремал, в камине мерцал огонь. Было тихо, лишь слышалось мягкое и торопливое шуршание карандаша по бумаге.
Минут через десять Терьян поднялся с победоносным видом и протянул своей подруге стихи. Марго быстро пробежала глазами листок:
Ах, пройдет этот вечер, Марго,
И канет в вечность...
Радостное волнение захлестнуло ее. Она молча прижала к груди простой листок бумаги, где было столько тепла.
Господин Махмурян после двухдневного отсутствия снова появился в школе. Он вошел в четвертый класс, когда едва только прозвенел звонок, и, не дожидаясь, пока ребята усядутся на свои места, сообщил:
— Урока сегодня не будет. Сами приготовьте вторую главу. Горе тому, кто не выучит.
Увидев среди теснившихся на пороге учеников Арменака, он сказал:
— Приходи вечером на лекцию Валерия Брюсова. Он будет говорить об армянской поэзии, такого случая больше не представится...
Вечером Арменак направился в театр Джанполадовых. Еще с порога услышал он зычный голос господина Махмуряна, учитель говорил по-армянски.
— Ереванская интеллигенция имеет честь приветствовать сегодня у себя знаменитого поэта и прославленного ученого...
Брюсов поклонился собравшимся. Махмурян сообщил, что Валерий Яковлевич хочет познакомить русского читателя с сокровищницей армянской поэзии, и охарактеризовал это намерение как «огромное дело в трудных современных условиях». Затем он сказал:
— Поэта сопровождает его супруга, преданная душой французской поэзии, но она разделяет любовь и горячий интерес своего мужа к армянской поэзии, стремится, как и он, освоить армянский язык, чтобы читать в подлиннике Кучака и Саят-Нову...
Махмурян первый захлопал и, повернувшись к госпоже Брюсовой, почтительно поклонился. Наконец поднялся Валерий Яковлевич, слегка пригладил серебристые волосы и заговорил нараспев.
Арменак изо всех сил старался вникнуть в смысл, понять, о чем он говорит. Но он улавливал лишь отдельные слова, и ему стало неловко оттого, что он сидит на лекции, в которой ничего не понимает. Он решил было уйти, но, оглянувшись по сторонам, увидел, что все затаив дыхание слушают поэта. Рядом с ним разместились учителя. Гимназисты заполнили балкон. Как сейчас встать и уйти? Нет, уйти невозможно, господин Махмурян сидит на сцене и видит все, что происходит в зале.
Арменак снова стал прислушиваться к словам, звучащим со сцены все более внушительно; знакомые и дорогие имена дошли до его слуха: Арташес, Сатеник, Артавазд. Арменак улыбнулся про себя, словно удостоверился в своем знании русского. Вот прозвучало любимое с детства имя — Давид Сасунский. Несомненно, он понял целое предложение: «Давид — олицетворение народных идеалов». Это длинное слово «олицетворение» встречалось на занятиях по русскому языку.
Радость охватила Арменака, сердце забилось сильнее... Это была настоящая победа: первая фраза, которую он понял целиком! Арменак подался вперед, облокотившись обеими руками на спинку кресла. Вот поэт произнес что-то торжественное. Два красиво звучащих слова понравились Арменаку, он невольно повернулся к соседу — рядом сидела незнакомая девушка. Несколько удивленный взгляд ее скользнул по его лицу.
Арменак тихонько спросил:
— Что такое «чару-юшче-е изъ-яш-чество»?
Девушка чуть наклонилась к нему и, подумав минуту сказала по-армянски:
— Пленительная красота. Да, да, красота... Вы не совсем понимаете? — спросила она. — Я буду вам переводить.
Внимательно слушая поэта, она тихонько переводила, иногда сама с трудом находя нужное слово. Арменак следил за оратором, и ему казалось, что с каждой минутой он понимает все больше и больше... Только Махмурян несколько отвлекал его: он то и дело взмахивал головой, словно одобряя лектора.
Брюсов перешел к новым писателям. Произнося имя Ваана Терьяна, он резко повернулся, глядя в глубину сцены, где сидел незамеченным армянский поэт.
Все захлопали. Арменак посмотрел на свою соседку: она одна не хлопала.
— Это ведь Терьян, Терьян! — восторженно прошептал Арменак в самое ее ухо.
Девушка удивленно взглянула на него. И Арменак смутился. Несомненно, его поступок был крайне самонадеянным, до сих пор ему объясняли всё, что происходит на сцене, а теперь он сам взял на себя роль толкователя... Однако девушка и не думала обижаться. Она спросила с неожиданной теплотой:
— Вы его знаете? Видели раньше?
— Да, — ответил Арменак. — Он был у нас в классе.
Но вот аплодисменты замолкли, и Валерий Яковлевич опять заговорил.
Терьян все сидел в глубине сцены.
«Полная противоположность господину Махмуряну», — подумал Арменак, но тотчас же отмахнулся от невыгодного для своего преподавателя сравнения.
Арменаку очень хотелось бы поделиться с соседкой своими мыслями. Он бросил мимолетный взгляд на нее. Какая же она милая: тонкие черты, правильной формы нос, овальный подбородок и эти нежные полураскрытые губы...
Девушка молчала какое-то время, потом сказала:
— Валерий Яковлевич хвалит Терьяна за вдохновенную... — она поджала губы, подыскивая подходящее слово. — В общем, по-армянски это означает «задушевность»...
— Вы лучше не отвлекайтесь, а то из-за меня пропустите что-нибудь, — шепнул ей Арменак.
— Ничего, ничего... — утешала его девушка.
Но лекция подходила к концу.
Весь зал стоя аплодировал Брюсову. Арменак, увидев, что девушки уже нет рядом, поспешил к выходу.
«Я даже не успел поблагодарить ее», — укорял он себя, пробираясь в толпе.
На улице посвистывал холодный ветер. Арменак, застегнувшись на все пуговицы, медленно шел по бульвару. С тихим шелестом падали листья.
Сворачивая на Астафян, он оглянулся — и окаменел от удивления. В группе людей, сопровождавших Брюсова, между Вааном Терьяном и господином Махмуряном шла его «переводчица». Арменак вгляделся пристальнее, — нет, глаза не обманули его... Это она.
И он заспешил прочь, радостный и чуть-чуть сконфуженным всем случившимся.
Один миллиард шестьсот миллионов людей проживало весной 1916 года на земном шаре. Многие газеты, выходящие в странах Антанты этой весной, как о самом радостном событии сообщали своим читателям, что восемьсот сорок миллионов уже воюют на стороне союзников. Именно так писали «Таймс» в Лондоне, «Тан» в Париже, «Речь» и «Русское знамя» в Петрограде, «Асахи» в Токио и другие газеты в различных столицах Европы и Азии. «840 миллионов человек — в армии союзников», словно все — и старики, и дети — воевали на стороне государств, которые объявили войну Вильгельму II Гогенцоллерну и Францу Иосифу Габсбургскому.
Правы были газеты. Британская армия была укомплектована не только сипаями — солдатами из Индии, в войну были втянуты и батраки с Малайского полуострова, орошающие своим потом каучуковые плантации. Плоды их горестного труда поглощали ненасытные утробы пароходов, бросающих якорь в Сингапурской бухте. Бельгийская армия включала в свой состав но только два десятка полков, уцелевших после падения Льежа, но и обитателей африканских джунглей, таскающих на своих плечах олово к пристаням многоводного Конго.
Превосходство союзных сил казалось неоспоримым, но конца войне не было видно.
Немецкие инженеры изобрели необычные, плавающие под водой лодки. Они вероломно топили военные корабли и громадные океанские суда. Но гораздо страшнее материального ущерба был ужас, который наводили на всех эти подводные лодки: они парализовали сообщение на больших водных путях, в особенности вблизи Суэца, Гибралтара и Ла-Манша. Война прокатилась по всей планете из одного материка в другой, бороздя окопами землю и морщинами лица людей.
Ненавистна была война Еревану, и старые жители города и двадцать пять тысяч новых, прибывших из Западной Армении, желали одного: мира и хлеба. Что бы ни случилось на земле — рождение или смерть, радость или горе, — все тот же бередящий сердце вопрос вставал перед людьми: как отзовутся эти события на судьбе армян?
И когда на здании Ереванской городской думы был однажды водружен черный флаг, с молниеносной быстротой распространилась весть о новой резне армян на «той стороне», то есть в Западной Армении. Но вскоре выяснилось, что это неправда; оказалось, что после пятидесятилетней военной службы и десятилетнего правления Кавказом в Тифлисе скончался наместник — граф Воронцов-Дашков.
Когда спустя неделю разукрасили коврами и портретами фасад губернаторской резиденции, пронесся торжественный колокольный звон и в городе была устроена иллюминация, люди уверяли друг друга, что война кончилась и Турция обязалась вернуть беженцев и больше никогда не покушаться на права армян. Но и это все было фантазией... Оказалось, накануне русская армия захватила Эрзерумскую крепость и Николай Романов поздравлял с победой свои доблестные полки.
Да, в чаянии мира, в тоске по покою жили ереванцы... С наступлением тепла беженцы, спасшиеся в прошлом году от резни, вылезли из погребов, сараев, собачьих конур на солнце. Опять у церкви Погоса-Петроса, вымаливая милостыню, толкались изнуренные люди. Многие пошли в Грузию, а оттуда на земли Кубани и разбрелись по широкой России, дойдя до берегов Волги и Невы, под гостеприимный кров сердечных русских людей. Но вместо уходивших приходили десятки тысяч других, гонимых и обездоленных. Черствели сердца местных жителей. Порою то, что три года назад вызывало ярость и безысходную скорбь, сейчас казалось обыденным и привычным.
...Обширен порог мрачного Николаевского собора. Здесь сбились в кучу оборванные, почерневшие от грязи и солнца ребятишки. Длиннобородый пономарь, расталкивая их, возвещает о наступлении часа заутрени: пора расходиться по своим делам. В тенистом дворе церкви Григория Просветителя во время торжественней службы выстроились в ряд преждевременно повзрослевшие маленькие существа; их горестные, молящие глаза не действуют больше на христианскую совесть прихожан.
Жизнь день ото дня становится тяжелей. Губернатор официально уполномочил хозяев пекарен продавать фунт хлеба по семь копеек вместо пяти. А тут еще затруднения с мукой, и уже не дымят трубы многих пекарей... Что будет завтра? Чем кончится все это?
Возле церкви Святого Саркиса, где раньше находилась епархиальная школа, и на четырех параллельных улицах, пересекающих Астафян, созданы сиротские приюты. Вот опять совершает обход доктор Арам Тер-Григорян в скромном костюме бежевого цвета, тот самый доктор, что всегда так внимателен к пациентам...
Сегодняшний свой визит доктор начинает со своего щедрого соседа по дому, господина Диланянца, прославленного торговца лимонадом «Ласто». Отсюда он заходит в аптеку Шахназарянца. Заручившись обещанием отпускать приютам бесплатно мазь от чесотки, направляется в дом владельца консервного завода Есапова, настроенного уже менее доброжелательно. Сладкими речами задабривает доктор хозяйку — жену Есапова, настойчиво предлагая записаться членом только что созданного общества по призрению сирот, председателем которого является он сам...
Каждое темное облачко имеет светлое сияние. Находятся люди — и их немало! — добивающиеся сохранения духовных богатств, созданных народом. Влиятельные лица, поборники просвещения ходатайствовали перед высшей властью об освобождении от воинской службы армянских учителей старых и вновь открытых «беженских» школ. А двое делегатов созванного в Петрограде Армянского съезда, известный художник Терлемезян и инспектор разрушенной в Ване школы Гевонд Ханджян, обратились с просьбой выделить средства на обучение в высших учебных заведениях России западных армян, изгнанных с родины.
Здесь, на русской земле, народ, справедливый, с широкой душой, бескорыстно протягивает руку армянам, попавшим в бедствие. На страницах газеты «Русское слово» поэт Сергей Городецкий, несколько месяцев ездивший по Западной Армении, описывает весну на берегах Ванского озера. «Потерянный рай» — вот что такое эта страна, попранная врагом», — изрек он.
Здесь же, в Васпуракане, пренебрегая опасностью, вел раскопки неутомимый ученый Николай Яковлевич Марр. Он сделал много для того, чтобы сохранить для человечества бесценные росписи на северном склоне Ванской крепости, зная, что они могут завтра же навсегда исчезнуть с лица земли. Валерий Брюсов после своей прощальной лекции в Тифлисе, под председательством Ованеса Туманяна, приехав в Москву, провозгласил неугасимую веру в армянский народ перед огромной аудиторией, собравшейся в зале Политехнического музея.
Чудовищен был план изгнания из Западной Армении ее коренного населения! И этот план становился страшной, неумолимой действительностью. Не было ни одного камня, на который бы не пролилась кровь. Не было реки, которая не унесла бы в своих водах истерзанные человеческие тела. В епархиальной школе из уст в уста передавались слова писателя Анатоля Франса: «Наша сестра умирает на Востоке, она умирает потому, что, как и мы, любит мудрость, поэзию, искусство». Писатель-гуманист с высокой трибуны Сорбоннского университета выразил свою заветную мечту: «Когда же наступит тот день, когда мы сможем сказать: «Встань, наша сестра, хватит тебе страдать, отныне свободна ты жить, как подобает твоему гению, как диктует тебе твоя вера».
Как-то летним днем, когда Гукас спускался вниз по Астафяну по размытым наводнением рельсам конки, ему встретился Сергей Аркадьевич Варданян. Гукас знал, что именно он не допустил его исключения из школы. Недавно, в мае, Гукас видел его в саду у своего одноклассника. И то, что сказал тогда учитель, не выходило у него из головы.
— Значит, это ты поспорил с нашим господином Камаляном? Кажется, он обидел твоего товарища? Ну что ж... Молодчина... Когда несправедливо обижают товарища, встать на его защиту — святое дело!
Гукасу правился этот человек. Он был очень прост и приветлив, а самое главное, с ним можно было говорить откровенно! Сейчас он медленно поднимался по улице в своем сером летнем пальто, постукивая палкой о камни. Гукас подошел к учителю, поздоровался и зашагал рядом, хотя этого не полагалось делать ученикам.
— Сергей Аркадьевич, хочу попросить у вас совета...
— Выкладывай, посмотрим, чего тебе не хватает, соли или сита[10], — проговорил задумчиво учитель.
Гукас рассказал ему о своих намерениях. Он хочет бросить школу, приехать в большой город, поступить там на работу и изучать астрономию; эта мысль родилась у него давно, после январской истории у него сердце остыло к школе.
Слова Гукаса не произвели особого впечатления на учителя.
— Сколько тебе лет, парень? — спросил он и взял палку под мышку, словно стук ее мог помешать ему услышать ответ.
— Семнадцать.
— О, это уже мобилизационный возраст! — воскликнул Сергей Аркадьевич. — Не успеешь опомниться, как забреют. Разве ты не видишь, что творится кругом? Не успеет мать отнять ребенка от груди, как его у нее отнимают... Да и не думай, что легкое дело и работать и учиться, ты в этом еще мало смыслишь. Сиди себе, пока не кончишь школу. Глядишь, и царь сделает сальто-мортале...
Сергей Аркадьевич опустил палку и пошел, опираясь на нее, потеребил усы. Потом сказал негромко и раздельно:
— А если царь сделает сальто-мортале, то твоя астрономия наверняка выгорит, можешь не сомневаться...
Гукас с интересом слушал. Ему и в голову до сих пор не приходило, что царь может «сделать сальто-мортале», да еще так скоро... И уж тем более не мог он подозревать, что царь и астрономия находятся между собой в какой-то связи.
— Ты не думай, я не против звезд, — глядя на Гукаса покрасневшими усталыми глазами, проговорил Сергей Аркадьевич, — я просто хочу сказать, что прежде чем заниматься небом, на земле надо навести порядок... Ты читаешь газеты? — неожиданно спросил он.
— Иногда.
— Какие же?
— Да что под руку попадется. «Мшак», «Оризон» да еще журнал «Горц»[11].
— Газетой «Мшак» не наполнишь желудок, — усмехнулся Сергей Аркадьевич, словно речь шла о винограде или арбузе. — Ты читай «Пайкар»[12], чтоб знать, что творится на земле, где зло и где добро... Пойдем, я тебе дам.
Они свернули на Царскую улицу, миновав безлюдный дворик, пришли в небольшую комнату. Пока Сергей Аркадьевич собирал разбросанные по всему жилью газеты, Гукас с любопытством осматривался. В этой тесноте еще умещалась жестяная печурка с наложенными поверх дровами из абрикосового дерева. «Зачем ему дрова? — удивился Гукас. — Ведь на дворе давно тепло... Хотя что с него взять — холостяк!»
Расставшись с Сергеем Аркадьевичем, Гукас направился к Английскому саду, освобожденному в последнее время от его обитателей — беженцев, к своему любимому роднику. Ручеек тихо звенел и терялся в сочной зелени. Бросив газеты на траву, Гукас стал кидать в поток разноцветные камешки, в воде они казались гораздо красивее, чем на суше.
Позабавившись, Гукас не спеша развернул первую попавшуюся на глаза газету. «Никогда еще на земле ни один человек не оставлял после себя такого колоссального наследства», — прочел он и усмехнулся: «Наверное, какой-нибудь американец...»
Но тут же опроверг себя, дальше было написано: «Это наследство — его идея». Он устроился поудобнее, склонился над газетным листом. «...Три с половиной столетия до него жил на земле скромный астроном Николай Коперник, у него тоже была своя идея». Гукас обрадовался, встретив близкое для себя имя. Он уже мысленно видел знакомые, глубоко запавшие глаза, сжатые губы, ниспадавшие на лоб густые курчавые волосы... Да, но при чем здесь он?
Теперь Гукас уже читал всерьез — не отрываясь. «Древние астрономы тщательно исследовали небо, наблюдали за движением небесных светил. Они пытались свести свои наблюдения к общему знаменателю, но получалась странная сумятица. Планеты двигались в звездном небе то быстрее, то медленнее, иногда они словно останавливались и поворачивали назад. А через какое-то время, по истечении нескольких месяцев, снова оказывались на своих местах и снова начинали тот же путь. Коперник был первый, кто попытался наблюдать за движением планет «с солнца», и все встало на свои места».
«Ну, положим, это так, — подумал Гукас с самоуверенностью человека искушенного, которого не могут поразить прописные истины. — Но при чем тут богач, оставивший миру «идею»?» Загадка наконец разрешилась: «До Маркса изучением общественной жизни занимались буржуазные ученые, и они рассматривали ее со своей позиции, то есть с точки зрения того класса, который не является производителем, а присваивает себе труд других людей. Что сделал Маркс? Он стал рассматривать общество с точки зрения людей, которые являются производителями. И все предстало в ином свете».
Очень интересно рассказывал «Пайкар» об этом человеке. Гукас задумался, читая последние строчки: для Маркса не было незнакомой отрасли науки, все охватывал его неутомимый ум. Гукас повернулся на бок, утомленно закрыл глаза. В дремотной тишине шелестел листвой ветерок, перекликались птицы. Почему-то предстал светлый образ покойницы бабушки. Когда была турецко-армянская резня, она просила сына не впутываться в какое-то тяжелое дело и говорила при этом: «Болтая, плова не сваришь». И вспомнил другую любимую бабушкину присказку: «Все заложено в человеке самом».
Он торопливо собрал с влажной земли разбросанные газеты.
Едва открыла Ахавни дверь, Гукас улыбаясь протянул ей книгу в тисненом белом переплете:
— Это подарок!
Ахавни была черная как смоль — загорела в горах на сенокосе. Гукас с затаенной тоской разглядывал подругу.
...Почему так холодно Ахавни принимает его подарок? Откуда ей знать, что Гукас отправил в Тифлис рубль, одолженный у Вазгена, по сообщенному в «Пайкаре» адресу: «Бебутовская, 4, Акопу Акопяну» — и не приходил к ней, пока не получил эту книгу Анатолия Луначарского «Искусство для искусства, или Искусство для жизни», выпущенную на армянском языке.
Ахавни едва пробежала глазами надпись на титульном листе и грустно взглянула в лицо Гукасу.
— Письмо пришло, — едва выдавила из себя она. — Дома у Астхик несчастье... Хотели вместо неуплаченного налога забрать квашню. Началась драка. На Осена набросились с кинжалом.
Кто такой Осен? Ах, да... Гукас вспомнил: это же брат Астхик, одноклассницы Ахавни, она часто упоминала его имя.
— Городовой выстрелил, — с трудом рассказывала Ахавни. — Рубик выхватил револ, — она так и сказала: «револ», — и ударил им городового. — Ахавни тяжело вздохнула, помолчала. — Ему надели наручники, сегодня состоится суд, а после их отправят в Ереванскую крепость. И Осена, и Рубика...
Гукас еще ни разу в жизни не имел дело с судом. Ему вспомнилась страшная история, которую он слышал, когда ему было лет десять. Дело происходило в деревне Канакер. Пьяные казаки преследовали новобрачных, знакомых отца Гукаса, и оскорбили невесту. Жених, защищая ее честь, ударил одного казака, точь-в-точь как поступил Рубик, брат Астхик, с этим городовым. Два года мучился мастер Ованес, пока ему удалось пригласить за свои счет адвоката из Тифлиса и вызволить юношу из тюрьмы.
— Что-нибудь придумаем, — заявил Гукас, хотя и сам не знал, что же надо делать.
Он быстро пошел в сторону Астафяна и на углу Каравансарайской улицы столкнулся с Агаси.
— Показал класс, ей-богу, — говорил Агаси такому же кудрявому, как и он сам, мальчику, шедшему с ним рядом. Увидев Гукаса, они остановились.
— Куда несешься как угорелый? — спросил его Агаси. Под мышкой он держал сверток с бельем — баня Иоаннесяна находилась поблизости.
— Дело есть, — неопределенно ответил Гукас. — А ты как живешь?
— Я принят в Эчмиадзинскую академию, — радостно сообщил Агаси. — Архимандрит Гарегин экзаменовал по русскому, остался очень доволен.
— А откуда ты знаешь русский язык? — поинтересовался Гукас.
— В Ване я познакомился с русским солдатом по имени Степан Грибцов, он выучил меня читать. Потом в епархиальной...
— Хорошо в академии?
— Это высшее заведение. — Агаси стал перечислять, чем она располагает: матенадаран, читальный зал, аудитории, столовая, спальня... — Приходи, увидишь, это не то, что наша несчастная епархиальная.
Гукас ничего не сказал в защиту «епархиалки». Только спросил у Агаси, как идут дела у его одноклассника Вазгена, который тоже пытался проскочить в академию, и, дав Агаси слово, что зайдет к нему, простился.
Спустя некоторое время Гукас сидел в мягком кресле возле огромного письменного стола.
Ему повезло; хозяин дома недавно возвратился с Минеральных Вод. Это был широкоплечий, высокого роста карабахец лет сорока, прославившийся как искусный адвокат, — господин Джилавян. Гукас был с ним злаком «по другой линии». Этот человек давал читать жителям квартала без какого бы то ни было вознаграждения и залога любые книги из своей богатой библиотеки.
Ни у кого еще Гукас не видел столько книг. Даже если сложить вместе все книги его знакомых, все равно не соберется такая библиотека, как у Джилавяна. Чего только не было у этого счастливейшего человека! Великолепные альбомы с репродукциями Эрмитажа и Лувра, красочные виды Неаполя, Венеции, Рима, Афин... Это был настоящий музей.
Узнав, что его юного абонента интересуют звезды, он в первое же посещение показал Гукасу энциклопедии с разноцветными изображениями неба, звезд, планет солнечной системы. И только после всего этого достал астрономический ежегодник, там был напечатан портрет великого астронома.
И вот Гукас опять сидит в этом кресле, на сей раз по более серьезному делу. Господин Джилавян еще не приходил, краснощекая служанка предупредила, что хозяин немного запоздает.
Прошло несколько минут.
За это время Гукас смог оглядеться... Кабинет был полон фарфоровых статуэток, преимущественно обезьян. Сколько их тут было! У одной — очки в руках, точь-в-точь мартышка из басни Крылова. У другой — теннисная ракетка. Третья напялила цилиндр на голову. Четвертая карабкалась на дерево. А на письменном столе — слоны и величавые львы. Чернильница в виде слона, стоящего на задних ногах, с хоботом, загнутым назад.
Внимание Гукаса привлекла большая картина. На ней были изображены мать и ребенок. Это была простая женщина в скромном платочке. Нежные черты лица, матовые щеки с едва заметным румянцем, сжатые губы и особенно какой-то глубокий взгляд — все это странно притягивало и волновало. Ребенок был большелобый, с мягкими и задумчивыми глазами. Он так крепко прижимался к матери, словно искал у нее защиты от неясной, но ощутимой беды...
Гукас даже привстал, внимательно разглядывая картину: где-то он видел эти огромные глаза!
— Сикстинской мадонной восхищаешься? — раздался бас за его спиной.
Гукас обернулся. В дверях стоял хозяин дома, одетый в желто-зеленый японский халат, и приветливо улыбался ему. Гукас поздоровался и снова сел. Помолчал с минуту. Он не знал, с чего начать разговор. Преодолевая робость и смущение, поведал он суть дела.
Скрестив на груди свои большие руки, адвокат слушал очень внимательно, потом, задав несколько вопросов, сказал:
— Все, что зависит от меня, я сделаю. Денег не надо.
Глаза Гукаса благодарно заблестели.
— Кем тебе, говоришь, приходится эта девушка? — спросил Джилавян.
— Она мой школьный товарищ.
— Одно нехорошо — кровь была пролита...
Когда Гукас вернулся домой, по пути сообщив утешительную весть Ахавни, он, зайдя в комнату, еще хранившую запах сырости и тины, нашел отца за чтением перед тихо поющим самоваром.
— Сынок, ты читал эту книгу? — обратился он к Гукасу.
Гукас взглянул на заглавие: Лео. «История армянской епархиальной духовной школы города Еревана».
— Нет... не читал.
— Почитай! В ней много интересного.
— Сейчас не до этого, — хмуро ответил Гукас.
Мастер Ованес внимательно глянул на сына. Они разговорились, и Гукас поделился с отцом своей печалью. Озабоченно слушал отец, он одобрил его визит к Джилавяну.
— Я тоже поговорю с ним, — пообещал он и добавил: — Как-никак он считается с нами.
Гукас догадался, о чем говорит отец. Ремесло его не раз служило и Джилавяну... Он с нежностью смотрел на своего отца. Белые нити поблескивали на его висках: утрата матушки Тамар сильно состарила его.
Наступила ночь. Верго легла спать. А Гукас никак не мог сомкнуть глаз. Он поднялся, взял книгу историка Лео, начал медленно листать. Узнал Гукас, какой великой радостью было для жителей Еревана создание епархиальной школы через год после того, как с помощью русского оружия было свергнуто ненавистное иго персидских сардаров. Гукас увлекся событиями, разыгравшимися около двадцати лет назад. В октябре 1897 года в длинной комнате их «старой школы», которая сейчас служила учительской, собрались попечители и учителя. Предметом обсуждения был пятый класс. Под свое покровительство взял бунтовщиков Тиран Рушанян, учитель естественной истории, ныне инспектор женской школы.
В чем же провинились ученики? Один из них, по имени Воскан, задал вопрос учителю русского языка, окончившему университет. «Если все люди разденутся догола, — спрашивал Воскан, — или, наоборот, все оденут одинаковую одежду, то какая между ними будет разница, не будут ли они все равны?» Это была уже явная крамола...
Гукас с нетерпением перевернул страницу.
Вслед за Рушаняном поднялся теолог, получивший образование за границей...
— Да это же наш господин Саркис! — усмехнулся Гукас. Он ясно себе представил, каким брюзгливым тоном произнес господин Саркис: «В этом стремлении выделяются ученики Вардикян, Шушанян, но особенно (здесь он, вероятно, повысил голос на целую октаву), но особенно Воскан...»
Так говорил господин Саркис вечером 9 октября 1897 года в учительской, где, вероятно, дым стоял коромыслом от табака, от большой керосиновой лампы и дыхания попечителей.
Улыбка исчезла с лица Гукаса.
Люди с черной душой на протяжении многих месяцев занимались травлей свободомыслящего учителя естественной истории, пока совет попечителей не вынес решения: «Мысли господина Рушаняна противоречат направлению школы и являются причиной смуты».
Десять учеников были наказаны. Вожак свободомыслящих Воскан заключен в тюрьму. Инспектор, избитый в отместку учениками, удалился в Петербург лечить сломанную руку, но предварительно вычеркнул из учебной программы курс естественной истории и временным исполнителем своих обязанностей назначил духовника, господина Саркиса.
Читая все это, Гукас совершенно потерял сон. Чего только не происходило под теми низкими сводами, где недавно нашли себе кров беженцы. Да, это только казалось, что, отуманенный восточней дремой, спит Ереван в ухе верблюда, — это только казалось. На самом дело здесь, как и всюду, бушевали страсти и борьба, и не только между рабочими и хозяевами, но даже в духовной епархиальной школе. Это была война то тайная, то явная, война длительная и непримиримая между прогрессом и рутиной, между светом и тьмой.
В первый день нового учебного года господин Саркис вошел в шестой класс в бодром настроении и по обыкновению поинтересовался, как его питомцы провели летние каникулы.
— Да неплохо, господин Саркис, а как вы? — хлопнув доской парты, поднялся Джанибек; в отцовском саду на берегу Зангу он загорел, стал черный как негр.
Гукас, не дожидаясь, пока преподаватель ответит Джанибеку, задал новый вопрос:
— Мы вас очень просим, скажите только правду — сами-то вы верите в существование бога?
Глаза господина Саркиса исчезли под густыми бровями. Наклонив шишковатую лысину и теребя серебристую бороду, он внимательно разглядывал Гукаса. Странное дело, этот мальчик не был замешан в каких бы то ни было безобразиях, чинимых на его уроках. А чего только не устраивали ученики на уроках закона божьего! Даже спустя много лет после окончания школы два епархиальца, встретившись на улице, непременно вспоминали его, господина Саркиса. И сорокалетние мужчины, перебивая друг друга, как дети, начинали рассказывать:
— Помнишь, в день святого Саркиса этот сатана Сианос принес двенадцать свечей, расставил их на столе и зажег. Господин Саркис показался на пороге и, увидев свечи, сразу повернулся к Сианосу, — видимо, догадался, что тут его рука.
«Что это такое, неучи, глупцы?»
«Поздравляем вас с днем рождения, господин Саркис. Поздравляем вас с днем рождения, господин Саркис!..»
— А помнишь, что было потом? Половина свечой еще горела, и господин Саркис торжественно произнес:
«Да ниспошлет господь благословение на вас; что же вы с самого начала не сказали, что решили поздравить меня с днем ангела. Разве так поздравляют?!..»
Неужели сейчас этот Гукас вздумал шутить?
...Господин Саркис не торопился отвечать. Он не осуждал Гукаса за заданный им вопрос. Он только щурил глаза, разглядывая ученика, и думал при этом, какие же у него в самом деле основания предполагать, что учитель закона божьего не верит в бога.
Трудно сказать, имелось ли у Гукаса достаточно оснований для этого. Но известно одно: в гимназии Рипсиме, где господин Саркис вел закон божий, он, случалось, откладывал в сторону «Новый завет» и читал главу за главой армянскую историю, пособия Григора Ванцяна или Степаноса Паласаняна. Только он просил девочек никому об этом не говорить ни слова и ставил им всем пятерки по закону божьему.
А на педагогических советах епархиальной школы у господина Саркиса было обыкновение последним сообщать оценки по своему предмету. Если учителя отзывались о ком-нибудь одобрительно, то и господин Саркис присовокуплял:
— Внимательный ученик!
— Старательный.
— Достойный мальчик...
И говорил, что по его предмету этот ученик имеет оценку пять, хотя у него была на самом деле четверка.
Если же о ком-нибудь все в один голос твердили: «Этот ученик безнадежный, из него не выйдет толк»... в таких случаях и господин Саркис не отставал от своих коллег и, переправляя тройку на двойку, заявлял сокрушенно:
— Негодник, он слаб и по моему предмету.
Знал ли ученик Гукасян обо всем этом? Вглядываясь в его серьезные глаза, господин Саркис силился определить истинную подоплеку заданного вопроса.
Так или иначе надо было ответить... Гукас стоя ждал.
— Послушай-ка, ну что ты, спрашивается, городишь? Не будь у меня веры в всемилостивого господа бога, с чего бы я проходил с вами «Святое писание»? Безбожие не проповедуют! И без того на земле полно смут из-за отсутствия веры.
— Господин Саркис, ваш ответ не удовлетворяет нас, — неожиданно сказал Гукас. Все остальные предметы, которые мы проходим в школе, отрицают то, чему вы нас учите. Чему же верить — точным наукам или всяким небылицам?
— Какие предметы отрицают бога? — господин Саркис выпятил нижнюю губу, как обиженный ребенок.
— Многие. И естественная история, и химия, и физика. Хотите, приведу пример? — И, не дождавшись согласия учителя, Гукас сказал: Вы утверждаете, что человека сотворил бог, Дарвин же доказывает происхождение человека от обезьяны.
Господин Саркис растерялся. На минуту ему вспомнилось прошлое. Все это уже было когда-то... Вот так же — в притихшем классе стоял перед ним дерзкий паренек. Неужто это — тот самый? И сейчас в ушах его звучал насмешливый голос: «Господин Саркис, мы уже знаем, что человек произошел от обезьяны, так почему же вы учите, что сотворил его бог? Вы еще утверждаете, что Земля плоская. А наука говорит, что она круглая».
И господин Саркис чуть было не повторил то, что сказал двадцать лет назад: «А ты раскрой «Святое писание» и посмотри, где там написано». Но нет. Сейчас перед ним не Воскан. Тот был широкогрудый, высокого роста, с жесткими курчавыми волосами, очень неуклюжий, громогласный. А у Гукаса голос звонкий, он невысок, подвижен и подстрижен аккуратно. Но чем-то они разительно похожи.
Уж не Воскан ли подбил Гукаса? Неужели он снова в здешних краях? Нет, нет, не может быть...
Но откуда же такое сходство во всем?
Класс молча ждал. Господин Саркис сказал:
— Послушай, в каких же это книгах написано такое?..
— Во многих; если желаете, я могу принести их, — предложил Гукас.
— Принеси, принеси, посмотрим, — чтобы поскорее отвязаться от него, сказал господин Саркис. — Ну а сейчас сядь на место. Пора приступать к уроку, скоро уже звонок.
Ученики оживились. Все они даже не раскрывали учебника.
— Знаю, выучил раз за десять лет. — И, погрозив пальцем Джанибеку, усердно тянувшему руку, господин Саркис спросил другого ученика, сидевшего тихо и незаметно. Тот хорошо приготовил урок, и господин Саркис с удовольствием поставил очередную пятерку.
На другой день господин Саркис вошел, отдуваясь, в класс и положил на стол книгу в кожаном переплете. Павлик и Джанибек переглянулись: урок обещал быть интересным.
— Господин Саркис, я принес! — сказал Гукас.
— Что?
Гукас показал две книги на русском языке и перевел на армянский их названия: «Вселенная» и «Происхождение животного мира».
— Читать, господин Саркис? — спросил Гукас.
— Читай, посмотрим, что там написано, — усаживаясь на место, произнес учитель.
Гукас открывал страницы, заложенные закладкой. Учитель слушал внимательно.
— Хватит, — прервал он Гукаса. Взял книги, стал листать и рассматривать иллюстрации, словно таким образом мог определить, насколько достоверно все, что здесь написано. Потом вернул книги Гукасу и устало сказал: — Что ж, в твоих книгах написано одно, а в моих другое. — Он потянулся пухлой рукой к библии в кожаном переплете: — Я обучаю вас тому, что в «Святом писанин»... А тебе, Гукас, не советую идти супротив веры, — поучал он строптивого ученика, — человек без веры теряет совесть, запомни это!
Класс был разочарован: слишком быстро сдался господин Саркис. А многие надеялись присутствовать сегодня при интересном и продолжительном споре. В эту минуту произошло нечто неожиданное.
— Нос как следует не может вытереть... Тоже — ученый! — насмешливо крикнул Картошка-Макич, повернувшись к Гукасу.
Ребята зашумели. Господин Саркис поднял руку, призывая к спокойствию, потом строго посмотрел на Картошку-Макича:
— Ты неправ... Он любознательный. Это зря. Пусть говорит, что в голове.
— Больно уж задирается, — стал оправдываться Макич.
— Послушай, тебе хочется стать дьяконом, ну и становись, никто не держит за руку. Но какое тебе дело до других? — шагнул в сторону противника Гукас.
На добродушном лице господина Саркиса отразилось беспокойство. Он встал, возвышаясь над партами:
— Кончайте! Здесь не место для драк... Что скажет инспектор? Я вам сказал — кончайте!
Ему кое-как удалось утихомирить класс. Когда же он собрался наконец приступить к занятиям, снова поднялся Гукас:
— У меня еще один вопрос, господин Саркис.
— Опять? — нахмурился учитель.
— Где сейчас находится Воскан?
— Что? — Голос господина Саркиса прервался. — Какой Воскан?
Гукас помрачнел. Ребята напряженно смотрели то на него, то на господина Саркиса.
— Воскан Махтеси Амбарцумян. Разве вы не знаете такого, господин Саркис? — глухо произнес Гукас.
Господин Саркис стоял недвижно, сложив огромные свои руки на животе. Да... Конечно. Теперь ни малейшего сомнения — Гукас связан с внуком башмачника Махтеси Амбарцума и его товарищами-бунтовщиками из того пятого класса...
Безжалостным взглядом судьи еще рассматривал Гукас своего учителя, но прозвенел звонок, и господин Саркис направился к выходу, держа пудовую библию под мышкой, с таким торжественным видом, словно только что нанес сокрушительный удар еретикам, безуспешно пытавшимся взять под сомнение незыблемые догмы его воры.
Сырая звездная сумеречь. Молчит залитый зыбкими огнями город. Дремлют опавшие сады. Лишь журчит ручей, и холод хочет сковать его, но он еще живет в своем узком земляном ложе. В нише каменной стены, между двумя лавками, куда днем складывают друг на друга деревянные ставни, как всегда, стоит слепой флейтист. Грустная мелодия пронизывает тишину. В мелодии звучит печаль о несбывшемся, воспоминание о далеком и невозвратимом...
Ахавни замедлила шаг. Взглянула в лицо флейтиста. На его незрячих глазах лежала лунная голубая тень, чуть подрагивала флейта у морщинистых губ.
— Чуешь? Вот она, толща народная... — донесся чей-то очень знакомый голос.
Девушка оглянулась. У канавки неподалеку остановился господин Махмурян — учитель всеобщей истории из епархиальной преподавал и у них в школе.
Ахавни замерла, охваченная волнением; рядом с Махмуряном, весь облитый лунным сиянием, стоял бледнолицый худощавый человек. Она всмотрелась: это — Ваан Терьян, в точности такой, как на фотографии... Большие глаза, полные тихой грусти, мягкая улыбка.
— Долгой жизни тебе, Асо! — воскликнул, обращаясь к флейтисту, Махмурян.
Слепой повернулся в своей каменной нише. Свирель замолкла. Терьян с чувством пожал руку музыканту. Они с Махмуряном медленно двинулись вверх по тротуару. Ахавни, смежив влажные ресницы, пошла следом.
— Боль и радость нашего древнего народа... — донесся до ее слуха певучий голос Терьяна.
— А вот и извещение о твоей лекции! — воскликнул, подойдя к перекрестку, Махмурян. В неровном свете газового рожка виднелась приклеенная к стене пурпурная афиша:
«Состоится вечер Ваана Терьяна.
Лекция, чтение новых стихов».
И только сейчас Ахавни окончательно поверила, что это не сон: перед ней — любимый поэт. Он приехал. Он стоит так близко...
— Посмотрим, будут ли желанны для вашей ереванской публики Терьян и его поэзия, — проговорил поэт с улыбкой.
Ахавни дождалась! На трибуне ее любимый поэт. В тишине зала звучит несколько приглушенный гортанный голос. На богатом армянском языке сам Терьян рассказывает о любимых народом лириках вплоть до своих непосредственных предшественников — Ованесе Туманяне и Аветике Исаакяне.
Он действительно болен. Прав учитель литературы. Но какая прозрачность мысли, какие четкие рассуждения!.. Как необычно его слово, как оно смело и дышит свободой; насколько это далеко от того, что говорит учитель литературы на уроке!
— Формирующейся ныне армянской интеллигенции дано вывести эту литературу из узких и тесных, национально-клерикальных рамок к необозримым ширям настоящего искусства...
Заканчивает поэт торжественно:
— Молодые ростки новой литературы уже появились, ее пышный расцвет — впереди...
Сердце Ахавни колотится, словно и она сама — частичка этого весеннего пробуждения. Снова блаженные минуты. На сцене звучат стихи, стихи — как нежная музыка...
Утихли аплодисменты, и Ахавни поспешно оставила зал. Она встала у распахнутого окна. Вот раскрылась дверь, ведущая за кулисы, и показался Ваан Терьян в широком синем пальто. Он был не один — с двумя товарищами. Ахавни оторвалась от окна и побежала ему навстречу.
— Извините, господин Терьян... — сказала она совсем как взрослая. — Я вам посылала письмо...
— Так это ты мне написала? — Худые, нервные пальцы поэта коснулись руки девушки. — Ну здравствуй... Получил, как же... Извини, что не ответил. — Он заглянул ей в глаза. — Я собирался в Ереван и был уверен, что мы встретимся. — Он похвалил девушку: — Ты хорошо сделала, что встретила меня. Здоровье мое... как видишь, ничего... Хочешь, чтобы я пришел к вам в класс? Ты в этом году кончаешь, да?.. В вашем классе есть еще такие хорошие девушки, как ты?
Ахавни молча кивнула. Терьян засмеялся:
— Обязательно постараюсь выбраться! Я уезжаю послезавтра. — И, еще раз глянув в глаза Ахавни, добавил: — Еду к морю, лечиться. А тебе я пошлю оттуда стихотворение. Хорошо?
— Пошли, Ваан, — раздался где-то рядом женский голос.
Ахавни, высвободив руку, обернулась. Пристально глядели на нее двое незнакомых мужчин и девушка с мягким овальным лицом, только что окликнувшая поэта. Ахавни смущенно опустила глаза.
...Какая дерзость — подойти к нему, вступить с ним в разговор! Удивительно, до чего легко это сделала Ахавни: так могла бы поступить скорее Астхик. Ахавни всегда будет помнить дружеское прикосновение худой и горячей руки, видеть грустную улыбку, слышать мягкий голос: «Это ты мне написала? Получил, как же. Извини, что не ответил...»
Но кто эта девушка, так нетерпеливо подозвавшая его?
— Сейчас, сейчас, Марго, — сказал поэт и крепко сжал руку Ахавни.
Кто же эта девушка с гладкими черными волосами, оттеняющими нежную белизну лица? Как она загадочно глядела на Ахавни! Лучше бы ее здесь не было совсем...
Опять — бессонная, полная раздумий ночь. Ожили во тьме картины детства. Вот Ахавни, маленькая девочка, ходит в приходскую школу в уездном городишке. Мать — печальная, озабоченная... Потом городская школа с инспектором, господином Рушаняном, добрым и сердечным, как родной отец. А затем — беда, обрушившаяся на Астхик. Гукас, их горячий друг, защитник и брат...
Откуда-то из темноты выплывает все это и не дает уснуть, незаметно заслоняется тревожным образом поэта. И опять явственно слышит Ахавни удивительные его слова, звучащие как стихи: «Придет время, и молодая Россия взмахнет своими крыльями... хлынут живые силы, как неудержимый весенний поток — мощные и радостные».
Сегодня, послушавшись свою захворавшую подругу, Ахавни впервые в жизни отправилась в театр одна с «кавалером».
«Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» — звучит смятенный и страшный голос мавра. «Да, господин мои...» — «Поздно, поздно!» — негодует мавр. Глаза его безжалостны и мрачны. Бесхитростная душа отравлена подозрением. Черные пальцы, подрагивая, тянутся к Дездемоне.
Но что это? Ропот изумления прокатывается по залу. На сцену врывается какой-то гимназист.
— Нет больше царя в России! — звонко кричит он. — Самодержавие Романовых кончилось.
— Это Саша, — изумленно шепчет Гукас. Он только вчера видел его в доме Срапиона Патрикяна. — Конечно, это Саша!
Отелло медленно выпрямляется, смотрят в зал из-под сумрачных бровей... Что же все-таки происходит? Публика в смятении. Все как один поднялись с места.
— Да здравствует свобода!!! — раздается в зале.
Дездемона ожила, теперь она стоит, держа за руку Отелло. Ахавни и Гукас тоже вскакивают и что-то кричат вместе со всеми. Зал бурлит.
— Ур-ра... Да здравствует свобода!
Рано утром Гукас торопливо проходит мимо телеграфа. Какой-то старик, тяжело опираясь на костыли, спрашивает, обращаясь неизвестно к кому:
— Ну ладно, низложили Николая... Но кого же теперь посадят на его место?
— Тебя, дед! — заверяет Гукас, исчезая в бурлящей толпе на площади. Старик долго глядит ему вслед изумленно и растерянно, тряся щетинистым подбородком.
Город увешан флагами. Красные полотнища плещут над кинотеатром «Аполло» и гостиницей «Франция», над парикмахерской «Симпатия», над фотографией Леона и даже над убогой банькой Амбарцума Егиазарова. В епархиальной отменили занятия. С утра все собрались в недавно арендованном помещении школы и ждали — что будет.
— Ну и дела! — воскликнул, входя во двор, господин Саркис, столкнувшись с учителем литературы Арменом Тирацяном. Тирацян лишь сдержанно улыбнулся — не то от радости, не то насмехаясь над господином Саркисом.
— Вот отменят закон божий, господин Саркис, что вы будете тогда делать? — устрашил Джанибек.
— Замолчи, безмозглая тварь! — отмахнулся господин Саркис и поспешил скрыться в учительской.
Появился преподаватель всеобщей истории Махмурян, размахивая как знаменем зажатой в кулаке газетой. Вместо велюровой шляпы он нахлобучил сегодня простую кепку, на груди пылает пунцовый галстук и рукав пальто перевязал красной лентой.
— Ну герои, — похвалил он собравшихся ребят, словно это они низложили трон Романовых. — А ну, молодцы, давайте-ка споем «Варшавянку» — впервые на армянском языке... — И он запел густым баритоном.
Ребята нестройным хором подхватили. Звонкие, крепкие голоса зазвучали в тихом дворике школы. Вскоре, построившись рядами, вышли на Астафян. Они уже успели выучить песню. А на улице к ним присоединились гимназисты, поющие ту же песню по-русски:
Вихри враждебные веют над нами.
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами.
Нас еще судьбы безвестные ждут...
По Астафяну вверх, к бетонному водоему, шли люди, и над ними — над всем городом — звучал и ширился боевой припев. И каждому казалось, что это именно он и именно сейчас идет низвергать трон кровавого тирана, портрет которого еще вчера висел везде и одно имя которого еще неделю назад внушало такой страх.
В верхней части Астафяна из-за угла, гарцуя и гикая, вырвалась казачья сотня. Смятение охватило многих. Всадники приблизились. Фыркая и храпя, кони встали на дыбы перед толпой.
— Шапки долой перед Революцией! — мощно прозвучал чей-то молодой голос.
Шествие замерло. Что будет?! Унтер-офицер привстал на стременах. Затем, оставив рукоятку шашки, медленно поднял руку — прикоснулся к козырьку фуражки. Минута... и казаки, все как один, сняли свои папахи.
Во дворе учительской семинарии, казалось, негде было яблоку упасть.
— И откуда они успели достать так много красных ленточек? — с завистью говорил Вано Енгоян, глядя на гимназистов.
Первым произнес гневную, взволнованную речь против царя инспектор семинарии.
— Что ему сделал царь, почему он так озлоблен? — серьезно и тихо спросил у соседей какой-то гимназист.
— А ты что, не знаешь? — обернулся к нему бойкий парень. — Ты не знаешь, что делал царь? Он десять тысяч людей угнал в Сибирь...
Стоявший поодаль мужчина в мягкой шляпе громко произнес, глядя на оратора:
— Фарисеи! Ах фарисеи...
— Кто он такой? — спросил Гукас у гимназистов, которые с почтением смотрели на этого человека.
— Это наш преподаватель французского языка, политический, из Риги. Ему никто не нравится... обзывает всех фарисеями.
Гукас с любопытством рассматривал «политического». У него торчали из-под шляпы белесые волосы. Широко раскрытые голубые глаза делали его лицо наивным.
На бочку взобрался русский солдат:
— Долой всех царей, долой всех тиранов! Да здравствует перемирие, да здравствует мир на земле!..
Зычный солдатский бас раскатился над ликующей толпой, и неожиданно из верхнего окна семинарии грянул выстрел: это Махмурян приветствовал свободу. Выстрел словно явился сигналом к окончанию митинга. Толпа расходилась. Никто не думал о завтрашних занятиях и заданиях на дом! Каждый мог делать что хочет...
— Вот это, — ликовали ребята, — настоящая свобода!
Гукас разглядел в толпе Нуник и невольно двинулся к ней; девушка была в новом пальто, глаза ее сияли. Стоявшая рядом гимназистка в пуховой шапке подняла меховой воротник Нуник и сказала:
— Вот так-то лучше.
— Оставь, Гаюш! — слабо протестовала Нуник.
Гукас уже подходил к девушкам. Неожиданно около них появился Павлик, весь красный от возбуждения. Он церемонно протянул руку сперва Гаюш, потом Нуник. Громко рассмеявшись над чем-то, они вместе с другими двинулись к Астафяну.
Гукас отвернулся. Пробравшись сквозь толпу, он вышел на Астафян и, не глядя по сторонам, спустился вниз. Конечно, они якшаются с сыном солеторговца Маркоса. Капитал отца уже, говорят, дошел до полмиллиона... Конечно!
Разозлившись на себя за то, что хотел подойти к Нуник, он ускорил шаги: как будто чем он дальше был от Нуник, тем скорее мог ее забыть. И в самом деле, Гукас вскоре забыл о Нуник.
Вспомнив вчерашнюю сцену в театре, он улыбнулся: впервые за всю историю театра Дездемона была спасена...
На углу Назаровской Гукас остановился — не зайти ли к Ахавни? Но нет. Он решительно зашагал в сторону Зангинского моста.
Уже оказавшись на другом берегу реки, он услышал знакомый свист. Дребезжа и сверкая спицами, ехал фаэтон. Он поравнялся с ним.
— Шины натянул резиновые, Сено? Чудесно!
— Влезай, — ответил Сено, пропуская мимо ушей слова Гукаса.
Кони с трудом преодолевали подъем. Гукас вскочил и сел рядом с возницей.
— Сыновья садовладельцев, настроение у них что надо, — представил своих пассажиров возница, и его кнут змеей взвился над гривами жеребцов.
У Сено было недурное настроение.
Один из пассажиров, безучастный к свершившемуся на земле, напевал популярную песенку:
...Нет такой, как ты, нигде на земле!
О блеск Арусяк, о красавица...
Сосед его справа неразборчиво подпевал ему, а сидящий по левую сторону эчмиадзинец с черной бородой и пышными усами беседовал с низложенным царем:
— Чтоб твой дом разрушился, Романов! Триста лет процарствовал, и все же дали тебе по шее. И что тебе взбрело в голову — затеять войну, дать в руки народу винтовки, чтобы потом сожрали тебя самого... Прогадал ты, Романов. Ой как прогадал!
— Вот у кого ни ума, ни горя, — заметил Сено, когда они, обогнув справа храм Звартноц, что в переводе означает храм Бдящих сил, выбрались наконец на Эчмиадзинское шоссе; теперь они ехали но безлюдной снежной равнине, ослепительно сверкающей под солнцем.
Через полчаса Гукас был во дворе академии. Понуро стояли перед ним Вазген и Агаси, молча внимая его упрекам.
— И вас можно называть товарищами? В каком направлении их повезли? Сумеем ли мы освободить, если поедем за ними? А если что-нибудь с ними случится в пути?
Втроем они подошли к вековому карагачу. Там стояли однокашники Артавазда. Нужно что-то немедленно предпринять... Пойти на все, но выручить Артавазда!
Только поздно вечером Гукас с друзьями добрались до общежития академии. Тускло мигали в окнах лампы. Густые снежные сумерки дышали в лицо маленькому городку.
Озябшие, с посиневшими губами, они зашли в столовую. От обеда остался фасолевый суп. Друзья накрошили туда кислого, выпеченного в казарме хлеба, поели с аппетитом и молча направились в спальню.
Среди ночи Гукас вскочил, встревоженный каким-то странным шумом. Громкий голос разбудил спальню:
— Скорее вставайте! Городу грозит беда... можем потерять матенадаран...
Фигура скрылась в темноте. Ребята, торопливо одевшись, бросились следом. Спросонья Гукас услышал радостный крик Вазгена:
— Артавазд!
Не прошло и минуты, как Гукас очутился в томном коридоре. Кто-то схватил его за плечи и грубо толкнул к лестнице, ведущей на верхний этаж:
— Бери ведро!
Гукас на ощупь пробрался наверх и в темноте наткнулся на какого-то парня.
— Где ведра?
— Держи! — ответил тот и передал ему вставленные одно в другое несколько эмалированных ведер. Прогрохотав по ветхим деревянным ступенькам, Гукас наконец выскочил во двор. Агаси, стоя в дверях, зашнуровывал ботинки.
Агаси и Гукас с ведрами в руках добежали до первого перекрестка. Они сразу ощутили кисло-терпкий запах вина: был разгромлен погреб Бартоломея Вартикяна. Ребята едва перевели дыхание, когда среди разбегающихся в панике эчмиадзинцев показался человек, одетый в шинель, с парабеллумом в руке.
— Это Артавазд! — крикнул Агаси. — Жив-здоров!
— Скорее туда! — приказал, взмахнув пистолетом, Артавазд. — За мной! — Он побежал в темноту.
Небо неожиданно просветлело, подернулось багрянцем. На огненном фоне были отчетливо видны ветви столетнего карагача. Вокруг базара — среди деревянных пристроек и лавок — гудело и билось яростное пламя. Огонь, взлетая в черноту, разбрызгивал вокруг снопы искр, он рос и ширился. Густосмолистый дым обволакивал небосвод.
Разносился запах бобов, чечевицы, гороха и всевозможных пряностей... Словно повар-исполин, свалив все в кучу и перемешав, стряпал здесь невообразимое месиво из изюма, пшата, суджуха и алани, подвешенного связками винограда, груш и ароматной айвы. К едкому запаху горящей мануфактуры примешивался сладковато-горький запах жженого сахара — набата.
С каждой минутой становилось все светлей. Снег подтаивал и растекался ручейками. Люди метались в панике: тут были ящики спичек, керосин, вино и водка, и все это взрывалось, горело, источая удушливый и опьяняющий дым. В этой страшной горящей куче на мокрой земле целехоньким осталось лишь добро гончара Мисака: огромные карасы, большие и маленькие горшки, кувшины, кринки, кружки. Они как бы подвергались вторичному обжигу, не разбились и даже не потрескались, а лишь раскалились в нестерпимом жару, поднимая еще выше и без того доходящую до небес славу мастера Мисака.
Прикрывающий лавки огромной своей кроной столетний карагач сопротивлялся огню упорно и долго. В конце концов и он поддался всепожирающему пламени. Исполинское дерево вспыхнуло словно гигантский факел. Студенты с солдатами и местным населением, не обращая внимания на пламя, бросились защищать от огня близстоящие дома. Не переставая опрокидывали они ведро за ведром на стены, двери и крыши.
Гукас и Агаси взмокли от пота. Вазген бегом приносил сразу по два ведра воды из ближайшего колодца. Поминутно показывался и Артавазд с ведром в руке.
К счастью, ветер вскоре стих. Языки пламени начали опадать. Толпа пожарников-добровольцев облегченно вздохнула...
— Скорее сюда! Подожгли наш дом! — крикнула какая-то женщина. Рядом с ней клубилось пламя. Огонь охватил стог сена и уже начал облизывать стены соседнего винного кабака. Прислонившись к дверям кабака и закрывшись шинелью, какой-то солдат пел себе под пос:
...Ах, зачем эта ночь
Так была хороша?
Он раскачивался в такт песне. Дверь была распахнута. Внутри на мокром полу, вытянув ноги, сидел другой солдат, в фуражке, заломленной на затылок. Подставляя под кран посудину для вина, он бранился:
— Ох, проклятие!
— Немедленно выходи отсюда! — обратился к нему по-русски Агаси. — Разве не видишь — пожар... Сгоришь...
— A-а, все равно! Пускай сгорю, тебе что за дело? — отозвался солдат.
Вазген и Агаси выволокли его на улицу и, оттащив подальше от огня, оставили на земле. Гукас вместе с эчмиадзинскими женщинами втаптывал в снег пылающий стог сена...
Вскоре пожар был потушен. Ребята вернулись к академии...
В городе никто не спал в эту ночь. Еще не взошло солнце, а все уже были на улице. Повсюду слышались вопли и причитания погорельцев. Пройдя разоренный рынок, ребята остановились возле трехэтажной пристройки к резиденции католикоса, в начало войны реквизированной под казарму.
И снова услышал Гукас чуть охрипший, уверенный голос.
— Это заговор... Кто-то нарочно учинил пожар и разбой, — обращался к солдатам Артавазд с крыльца казармы. — И мы знаем кто! Это грязная работа царских холуев, тех, кто хочет продолжения войны.
Солдаты слушали понурив головы.
— Ой, что стало с моей одеждой! — в ужасе прошептал Агаси. Всегда аккуратно отутюженные брюки, новое пальто и начищенные до блеска ботинки были залеплены грязью.
— Ты лучше взгляни на Артавазда, — посоветовал ему Гукас.
На шее у Артавазда краснела ссадина, рукав его шинели был разорван. Но лицо оставалось спокойным. Он говорил долго и напористо. Внезапно собравшихся охватило какое-то незнакомое дотоле чувство... Солдаты и студенты перемешались, принялись обниматься друг с другом.
Агаси, Гукас и Вазген братались с суровыми русскими солдатами, живущими долгие годы вдали от родимой страны. Все были братьями здесь в это утро. Из окна второго этажа показалась багровая физиономия усатого генерала — показалась и тут же скрылась.
Прозрачная мгла рассеялась бесследно, и серебристые массивы засияли вдали под первыми лучами солнца. На сверкающую вершину Большого Арарата пролился оранжевый свет. Прошло еще несколько минут. Вспыхнул купол Центрального храма. Древние замшелые камни посветлели, источая лиловый блеск. И наконец солнце взошло над равниной, и тотчас на пробудившуюся землю обрушился мерный и торжественный колокольный звон.
Жители маленького городка — садовники, лавочники, учителя, солдаты — хлынули к залитой солнцем равнине. Загремела военная музыка. Истоптанный снег почернел на шоссе, а люди все шли и шли, вздымая красные флаги. Замолкли медные трубы. Их сменили зурна и тамбурин. Зазвучала саари — песня утреннего рассвета, мелодия пробуждения.
Людские толпы заполнили поляну перед старинными храмами Рипсиме и Шогакат. Золотом и багрянцем отливают медные трубы на грузовой автомашине. На второй машине — Артавазд и его товарищи, студенты и солдаты. А народ все льется нескончаемым потоком. Кто бы мог предположить, что столько может вместить маленький Вагаршапат!
Солнце поднялось, стало теплее. А ветхие купола старинных храмов гулким эхом отзываются на голос толпы:
— Долой царя!
— Долой войну!
— Да здравствует свобода!
После поездки на фаэтоне Гукас простудился и слег. Он лежал без сил на нелюбимой скрипучей тахте, окруженный заботами Верго и сестры Сирвард.
Гукасу еще ни разу не приходилось прибегать к помощи врача — все болезни он переносил на ногах, они проходили сами. Но сейчас — иные времена, залеживаться никак нельзя, потому Гукас разрешил вызвать фельдшера Погоса.
Два раза приходил сей многоопытный лекарь, ставил банки, но температура не спадала.
В полдень явился Вано Енгоян и принес кучу новостей. Несогласие царит среди учителей. Сергей Аркадьевич собирается ехать в Баку, господин Махмурян во всеуслышание заявил, что намеревается свести счеты с этой «богадельней», пропитанной с головы до ног мещанством, где преподаватели — сущие «дипломированные амбалы»[13].
Гукас немного развеселился. После Вано явились Ахавни и Астхик.
— Как ты себя чувствуешь? — крикнула Астхик еще с порога и, подойдя, взяла со стола листок с температурной кривой, которую составляла Верго по настоянию фельдшера Погоса. — Ну и герой, у него и сорок была температура, — укоризненно покачала она головой.
Девушки уселись около тахты Гукаса. Ахавни взяла лежавшую возле подушки книжонку. Это был «Коммунистический манифест» на немецком языке, который он читал утром, пока не стала раскалываться голова.
— Какие у вас новости, выкладывайте, — обратился он к девушкам.
Ахавни начала что-то рассказывать о школе, но Астхик прервала ее:
— Ты только подумай, с кем подружилась эта красавица... Пусть она сама тебе расскажет.
Ахавни стыдливо улыбнулась.
— Она получила письмо и стихотворение от Ваана Терьяна... — не удержалась Астхик.
— Да что ты! — воскликнул Гукас.
— Письмо осталось дома, а стихотворение она знает наизусть, пусть прочтет.
Больному нельзя было отказать. Ахавни встала и тихо начала:
Да, блаженны те, в ком любовь живет,
Кто остался горд, кто бесстрашен был.
Предлагая смерть и страданий гнет,
Кто в грядущее мысль всегда стремил!
Да, блаженны те, слава им вовек... [14]
— Это о сосланных в Сибирь революционерах, — Гукас лихорадочно блестевшими глазами смотрел на Астхик и молчал: от ее братьев до сих пор не было ни единой весточки.
— Пойдем, а то уж наверно бедного попечителя вынесли, — позвала немного погодя подругу Астхик.
— Какого попечителя? — спросил Гукас.
— Скончался попечитель вашей школы, господин Гарсеван: его понесут в церковь Григория Просветителя.
— Что-о? — Гукас сел на постели. — Не может быть!
Астхик уложила его и, натянув одеяло до подбородка, наказала, как старшая сестра:
— Смотри, веди себя как следует... И чтобы скорее поправлялся.
Не успела за девушками захлопнуться дверь, Гукас поднялся, оделся с трудом и вышел из комнаты.
— Куда? Ты весь горишь, — сестра Сирвард схватила его за руку.
— Оставь! Я сейчас... — Он вырвал руку и пошел, придерживаясь за стену. Сирвард кинулась за ним.
Соседняя узкая улица была заполнена народом. Дойдя до дома Нуник, Гукас с помощью Сирвард поднялся по каменным ступенькам подъезда. Около деревянной лестницы он немного передохнул.
Сирвард покорно следовала за ним. Никто не обращал внимания на них, у каждого была своя боль.
Гукас сделал еще два шага и услышал глухие рыдания, доносившиеся сверху. Он поднял глаза. Это рыдала Нуник. Гаюш обняла Нуник и вместе с ней спускалась вниз — та самая девушка с лучистыми глазами, которую Гукас видел вместе с Нуник и Павликом во дворе учительской семинарии.
Девушки спускались очень медленно. Нуник надрывно всхлипывала. Она осунулась и побледнела. У Гукаса защемило сердце. Он почувствовал, что силы его покидают, колени дрожат.
— Сынок! — услышал он отчаянный крик сестры Сирвард и больше ничего не почувствовал.
Гукас хворал долго и, как только поправился, исполнил обещание, которое дал своему новому товарищу, кожевнику Сироте Сааку: он навестил его в последнюю среду апреля.
Рабочие собрались на поляне. Тут же на скамейке сидел сам господин Тарханов вместе с управляющим. Когда Гукас добрался до дубильни, какой-то высокий седобородый старик, стоя на возвышении, излагал заводчику требования рабочих:
— Чтобы и читальня была на заводе и чтобы доставлялись газеты за счет хозяина — «Кавказский рабочий» из Тифлиса и «Правда» из Петрограда, вот что мы хотим!
— Скажи уж прямо: чтоб школу открывали да еще устроили спальный салон, пусть себе спит на здоровье каждый, кто пожелает. Отоспится и айда домой, глядишь — и день пройдет, — процедил господин Тарханов.
— Дойдет очередь и до школы, — спокойно ответил ему старик. Прямой, темнолицый, он говорил со своеобразным акцентом; это был «берзен» — местный грек.
Господин Тарханов сорвался с места, взбежал по каменным ступенькам. Остановился наверху и протянул жирную руку.
— Эй, алем, — сказал он, употребив персидское слово, незнакомое лишь двум русским рабочим. — Эй, народ! — повторил он по-армянски. — Не съели же вы свой разум вместе с сангаком[15]. Вы несете такое, что даже сваренной курице захочется посмеяться. Сбросили царя — ладно... Сделали свободу — ладно... Но ведь не сказано: валить в одну кучу сухое и мокрое и жечь все вместе. Если уж на то пошло, я лучше вашего знаю вашу выгоду. Если у кого есть хоть капля совести, пусть скажет: кто потратился и поехал в Золинген, отдал две тысячи марок наличными и привез ту паровую машину и барабан, что работают сейчас силой Зангу, так что рабочему ни тяжести, ни...
— Это тебе выгода, хозяин, мы все равно отрабатываем свои десять часов! — крикнул Сирота Саак.
— Мне польза, а вам вред? — рассердился Тарханов. — Если так, давай с завтрашнего дня я выключу ток и ты своей рукой верти барабан, как это делал десять лет Чолаксаго, посмотрим, что ты тогда запоешь...
Чолаксаго и был стоявший возле него величественный старик.
— Мы все равно вкалываем свои десять часов, — не унимался молодой рабочий.
— Я вас считаю за людей, разговариваю человеческим языком, а вы... — совсем обозлился Тарханов. — Что же вы теперь хотите, чтобы мы повесили себе на шею жернова и пошли бросаться в Аракс?! — крикнул он. — По-вашему, что я — против прогресса? — собравшись с мыслями, уже спокойнее спросил хозяин. — Надо же делать так, чтобы было хорошо и попу и попадье... В этот смутный год разве я не пекся о вас, как родной отец?
Никто не ответил ему.
— Что в моих силах, я и впредь сделаю для вас. Хотите работать на полчаса меньше — я не возражаю... Хотите читать газеты — пожалуйста! Разве это плохо? Ведь человек, читающий газету, будет и разумно трудиться.
В этот момент Гукас вскочил на площадку и встал между почтенным рабочим-греком и заводчиком...
— Ты кому это так мягко стелешь, хозяин? — прервал он велеречивого Тарханова. — Ты что, за сосунков принимаешь этих людей?
— А ты кто такой? Чей делегат? — спросил Тарханов.
— Я их делегат, и таких, как они, тысячи, — заявил Гукас.
Рабочие придвинулись поближе. Стоявшие сзади протиснулись вперед.
Тарханов приглядывался к парню, даже с некоторым уважением рассматривая его.
— Прошли те времена, когда капиталисты и за собак не считали рабочих, — говорил Гукас. — Сейчас существует Совет рабочих и солдат, профессиональный союз, существует партия, защищающая рабочих и в Петрограде, и в Ереване... А вы здесь всё рассказываете старые басенки.
Гукас резко повернулся к Тарханову:
— Если вы так уж печетесь о выгоде рабочих, отдайте им ваш дом, а сами пойдите в подвал Дава-Ятага, где со своей оравой детей ютился Хусейн-Али, — Гукас показал рукой на смуглого рабочего-перса.
Тарханов побагровел, но молчал.
— Что же вы не идете к нему в подвал, если вы так болеете за рабочих? — не унимался Гукас. — А?
Он подождал немного и заявил торжественно:
— Сейчас во всем мире поднялся на ноги рабочий Интернационал. «Спартак» в Германии, большевики в России протянули друг другу руки, и волна революции дошла до Еревана. Кто не хочет быть раздавлен, должен внять требованиям рабочего, рабочий не бессловесный скот. Хватит!
Гукас спрыгнул с площадки. Мускулистые руки рабочих поддержали его.
Белобородый берзей Чолаксаго, стоявший как изваяние на темном фоне мастерской, словно «Пророк Моисей» Микеланджело, тихо поднял руку.
— Хорошо говорил этот юноша, — заметил он негромко. — Лет двенадцать назад, помнится, приезжал в наши края студент... Он тогда тоже говорил эти слова: мол, рабочий не бессловесная скотина — привяжи к этому заводу собаку, и та разорвет веревку и сбежит... Помнишь, хозяин? — повернулся он к Тарханову. — Ты должен его помнить! Он и с тобой говорил... Интересно, где сейчас этот дорогой человек? Слыхал я, что царь сослал его в Сибирь...
— А кто это был, как звали его? — поинтересовался Сирота Саак.
— Не знаю... Ты скажи, Гулаб... ты, Локо... Может быть, ты помнишь, Баграт, как звали того хорошего человека?
Гулаб вспомнил наконец:
— Степан... Степан Шаумян...
— Где он сейчас, хозяин, ты не знаешь? — сурово, словно требовал отчета от хозяина, спрашивал старик Тарханова.
Тарханов молчал. Лицо его сразу осунулось.
— В Баку сейчас Степан Шаумян! — восторженно крикнул Гукас. — Он вернулся из ссылки!
Теплая улыбка смягчила мрачные лица рабочих. Облегченно вздохнул и Тарханов.
— Я же не зря говорю: от меня никогда ничего плохого не исходило, — сказал он. — Шепни я тогда хоть слово жандармскому приставу Безродову, не снести бы ему головы. Безродов пристал ко мне тогда: мол, у тебя на заводе баламутили головы рабочим какие-то смутьяны. А я ему: никаких смутьянов-мутьянов не видел и знать не знаю...
Рабочие недоуменно смотрели на хозяина: верить ему или не верить?
— И хорошо, что жив-здоров, — повторил Тарханов.
Гукас тоже растерялся. Что это за капиталист? Не поймешь...
— Дорогой был человек, — тихо произнес Чолаксаго, все еще думая о Шаумяне.
— Пошлите ему письмо, пусть он приедет к нам, — посоветовал Хусейн-Али грамотным людям.
— Желанным гостем будет, — согласился Тарханов и уже уверенно заявил: — Как он скажет, так я и поступлю; коли не выполню его слов, отрежьте мне эту руку.
Тарханов спустился с площадки и вместе с управляющим направился к фаэтону, давно поджидавшему его на пыльной дороге.
Рабочие, задумчивые, расходились в разные стороны. А Гукас все еще стоял под миндальным деревом: здесь когда-то выступал Степан Шаумян. Чем-то священным стала для Гукаса дубильня Тарханова.
Сирота Саак, умывшись речною водой, вытер платком лицо, волосатую грудь; надев поношенную рубашку, подвязался широким ремнем.
Гукас взял его под руку, и они медленно зашагали по берегу Зангу. Тяжелый, кислый запах дубильни исчез, растворившись в прохладе, поднимающейся от воды.
Гукас и Саак идут мимо распустившихся ив, что наклонили над водой свои зеленые ветви. А по ту сторону, в прибрежных садах, пенятся кудряво-красные персиковые деревья.
И снова в розовом кусте поет соловей свою древнюю песню...
Гукас не в силах сдержать восторг:
— Как щебечет, а?!
Первого мая не будет занятий. Новый губернский инспектор, сменивший Сократа Тюросяна, принял требования Центрального комитета ереванских учащихся. Все с большим нетерпением ждали этого дня.
Уже в начале апреля прошел слух, что председатель новоизбранного комитета Саша наметил интересную и необычную программу.
За десять дней до праздника было объявлено по всем школам — кто желает принять участие в празднестве, должен явиться 1‑го мая в семь часов утра на вокзал, захватив с собой припасов на день. Но так рано ни один состав не выезжал из Еревана, а рядом не было даже садика. Что же это придумал Саша?
Старшеклассники епархиальной школы сначала возмутились: опять эти гимназисты задают тон, ни во что не ставят остальных, как в былое, царское время.
Но это было не так: из епархиальной двое — Гукас и Агаси — были членами Центрального комитета. А Грант Сантурян, как представитель «инакомыслящих», был даже избран заместителем председателя. Недовольных тем, что гимназисты «захватили власть», послали делегатами на заводы и в казармы пригласить на школьный праздник рабочих и солдат.
Поднявшись в назначенный час на перрон, Арменак буквально замер от восторга. На рельсах стоял необычный состав. На локомотиве развевался красный флаг, а на протянутом вдоль паровоза красном полотнище белела размашистая надпись: «Да здравствует Красный Май — свободный праздник весны». Шесть товарных вагонов и паровоз были украшены ивовыми и тополевыми ветками.
Вокруг суетилась, заканчивая убранство поезда, молодежь. Черные фуражки епархиальцев с зеленой окантовкой и блестящими козырьками, серые фуражки гимназистов, традиционные фартуки девушек, одетые поверх легких весенних платьев...
Вскоре к учащимся присоединились рабочие и солдаты. Был здесь и Сирота Саак вместе с другими кожевниками: они окружили своего патриарха берзена Чолаксаго. Чуть дальше стояли работники типографии. Арменак же приметил одного своего знакомого — телеграфиста, работавшего на англо-индийской телеграфной линии «Индо».
Главным распорядителем здесь был гимназист Саша — с зачесанными назад густыми каштановыми волосами, в сатиновой рубахе, с широко распахнутым воротом. Он бегал с сосредоточенным лицом по перрону, отдавая распоряжения.
Преподавателей епархиальной не было видно. «Да и в самом деле, кто бы мог прийти? — размышлял Арменак. — Сергей Аркадьевич оставил школу и уехал в Баку, Махмурян занят какими-то срочными исследованиями, интересующими Максима Горького, — так что вряд ли... Господин Армен Тирацян, исполняющий ныне обязанности инспектора, вообще «не такой человек»... И в последнее время он выражал недовольство «крайним свободомыслием» учащихся. Но тогда кто же? Может быть, господин Саркис?» Арменак улыбнулся, он вспомнил, как недавно на занятиях учитель заявил, что он «душой и сердцем за идею народоправия». Арменак бродил по перрону, смотрел на украшенные зеленью и цветами вагоны... Он сам не понял, отчего вдруг забилось сердце: к нему шли три девушки, одетые в белые платья.
«Она! — подумал Арменак. — Ну конечно она». Он пошел им навстречу.
— Вы не помните меня?.. Тогда, на лекции Брюсова...
— Ну как же, — улыбнулась старшая и протянула ему маленькую нервную руку.
Девушка с любопытством разглядывала юношу с галстуком словно у европейца.
— Вы так быстро исчезли тогда, не назвав даже имени, — улыбнулся Арменак, и легкий румянец покрыл его смуглые щеки. — Поблагодарить даже не успел.
— Маргарит, — назвалась барышня.
Арменак тоже представился, смущаясь. Затем Марго познакомила его с двумя сестрами — Аршик и Се́дой. Средняя — пухленькая, белолицая девушка с детски наивным выражением глаз, — видимо, была мягкого нрава. У младшей, Седы, были кудряшки и большие блестящие глаза.
— О Маргарит! — прозвучал рядом сочный баритон Махмуряна. — Снова вернулась в школу?
Арменак обрадовался: как хорошо, что он пришел!
— С радостью бы вернулась, только ведь не примут, — засмеялась барышня. — Мы перебрались в Ереван, заходите к нам, отец будет очень рад...
Махмурян слегка поклонился. Затем, широким взмахом руки приветствуя собравшихся, зашагал к паровозу. Вскоре он появился с машинистом, низеньким и круглым как шар. Сзади с серьезным выражением смуглого лица, в окружении Гукаса, Агаси и еще нескольких гимназистов, торжественно шествовал Саша.
— Заходите в вагон, ребята! — громко позвал он.
Арменак вслед за Марго и ее сестрами влез в битком набитый вагон. Протяжно и надрывно взвыл паровоз.
Но куда же, в самом деле, едут они? Говоря по правде, теперь это уже никого не занимает. Так приятно и радостно на душе, что все равно, куда их везут, лишь бы везли вот так, всех вместе и как можно дольше. За окнами, кружась, пролетают сады и пашни. Пронзительный ветер врывается в окна...
Седа запела мягким грудным голосом:
О сестры, придите вновь...
Вагон подхватил песню:
Оплачем погибшую рано
Влюбленных юную любовь.
На ближайшей станции со смехом и криком высыпали из вагонов девушки и парни и побежали к соседней поляне. В тени распустившихся ив расположились здесь жители из ближнего тюркского села.
Взобравшись на пень огромной чинары, Саша от имени городских учащихся приветствовал собравшихся крестьян. Он говорил на русском языке. Его сменил Гукас. Обращаясь к ним то на армянском языке, то на тюркском, он пожелал им всем «земли и благополучия».
К пню, ставшему трибуной, подошел крестьянин-тюрк с запыленной темно-зеленой повязкой на голове; воздев к небу обожженные солнцем руки, благословил аллаха: «Наступило время, когда стали считаться с нами, простыми крестьянами, и разговаривают с нами, как с равными...»
После него поднялся Сирота Саак. Он обратился к крестьянину с зеленой повязкой.
— Смотри! — растопырил он свои потрескавшиеся пальцы. — Мне еще не было девяти лет, когда мать притащила меня к Есапову. С утра и до самого вечера сидели мы в айване на голой земле и очищали абрикосы и яблоки... Упаси господь запихнуть себе в рот хоть малость! Смотритель стоял над головой, как Азраил...
Его слушали напряженно и молча. Где только не приходилось работать Сироте Сааку: он промывал ячмень на пивоваренном заводе Артюши Аветова, давил виноград в подвале Ананова, грузил багаж на железнодорожной станции, а сейчас, уже ровно год, по колено в ржавых помоях скоблит бычьи шкуры на дубильне Тарханова...
Прервав свою речь, Саак обнялся с крестьянином тюрком, все еще воздающим хвалу аллаху.
Наконец толпа направилась к вагонам.
И на каждой станции, где останавливался этот необычный поезд, были встречи. Выступали все: железнодорожники, прибывшие из города, рабочие, и солдаты, и собравшиеся из окрестных деревень крестьяне, и учащиеся: они приветствовали свободу, славили мир и братство народов, требовали восьмичасового рабочего дня и еще — свободную новую школу, о которой никто еще ничего толком не знал.
Уже было за полдень, когда первомайский поезд остановился возле зеленой рощи. Прохладный, настоянный травами воздух, безоблачное небо, деревья, цветы и изумрудная плюшевая зелень вокруг встретили вдохновенную юность.
На сей раз выскочили из вагонов с корзинками, узелками, свертками и кинулись в рощу. В толпе бегущих Арменак заметил Павлика с тарой в руках. Странно, говорили, что он больше не будет ходить в школу, а вдруг — очутился здесь! Вместе с другими ребятами Павлик побежал к глинобитным домикам, маячившим вдалеке между деревьев.
Сделали привал на просторной лужайке, горящей в пламени огненных маков. Через десять минут уже лежала на траве пестрая скатерть из разноцветных платков и салфеток. Чего только не было на этом столе: лаваш и сыр, соленый творог, бело-розовая редиска и пахучий до одури эстрагон, кресс-салат и зеленый лук. Некоторые достали серебристую, в пятнах форель, севанскую рыбу, яйца, маринады съедобных трав — сибех, шреш, шпинат и портулак. Кто-то в эмалированной миске захватил толму[16] в виноградных листьях, и даже умудрились притащить в глиняном горшке ароматный чанах.
Объявился Джанибек с корзиной, устланной сверху свежими виноградными листьями. Поставив ее в середине, он крикнул:
— Если есть тут мужчина, пусть скажет, что там внутри.
Не услышав в шуме голосов ответа и, очевидно, так и не решив, кто здесь настоящий мужчина, он осторожно, чтобы не выпали листья, повернул корзину на бок и вдруг, приподняв ее, вывалил содержимое прямо на зеленые листья: получился целый холм янтарного, как ладан, винограда.
— Благословенна жизнь! — воскликнул он, глядя на сочные и еще упругие гроздья.
— Молодчина! — воскликнул Махмурян. А ведь от него Джанибек, кроме хулы, никогда ничего не слыхал.
Арменак угостил девушек тарехом — рыбой с Ванского озера. Васпуракан, родина Арменака, снова была в руках русского войска. Девушки превозносили бугламу — баранину, сваренную на пару. Поев, они стали угощать Арменака добрыми плодами собственного сада: алани из персиков и суджуком; потчевали они и Махмуряна.
Он был здесь единственный преподаватель епархиальной, а вернее, представитель вновь зарождающейся демократической власти. Чуть подальше среди «своих девочек» сидел на корточках, как перс, господин Рушанян. Даже учителя гимназии сегодня были как равные со своими питомцами.
Девушки наперебой приглашали ораторов; Гукас, Агаси и Саша совсем потеряли голос. Ели все, что попадалось на глаза, выпили три бочки привезенной с собой из города студеной воды. И, словно сговорившись, уселись в круг на бархатную зелень в тени серебристых пшатени[17]. Подошли и учителя.
В это время где-то рядом раздалась песня:
Аршан мал алан, мал алан...
Песня раздавалась из рощи, где были глинобитные лачуги.
Из-за ив показалась группа ребят. Кто-то из них заиграл на таре бойкий танцевальный мотив.
— Тяпнули! — крикнул Джанибек. — Уже тепленькие...
Гимназисты узнали своих одноклассников — Хан Азиз, Хан Мехти. Вместо с ними, играя на таре, шел епархиалец Павлик.
— Идите к нам! — кричали девушки, стосковавшиеся по веселью.
Ребята вместе с музыкантом прошли на зеленую лужайку. Самыми изящными танцорами оказались сыновья ереванского и нахичеванского ханов, оба в тюбетейках на голове, один с пробивающимися черными усиками на верхней губе, другой бледный и бескровный, с неизгладимой печатью юношеских грехов на лице.
Не успели они сделать три круга, как, всучив одному из них тару, прошел вперед Павлик. Как великолепно он пляшет! Вот он, танцуя, подошел и остановился напротив Ахавни, приглашая ее в круг. Ахавни отвернулась.
Павлик, не смущаясь, приблизился к кудрявой еврейке, сидевшей возле Арменака; та тихонько подтолкнула вперед свою соседку, перед которой уже выгибался Павлик.
— Гаюш, выходи! — кричали ей гимназисты.
Голубоглазая девушка с золотистыми волосами не заставила долго себя упрашивать, вскочила с места, ее лосевые сандалии только и мелькали на мягкой траве. Едва среднего роста, с оформившейся грудью, развитыми икрами, она танцевала без устали, не уступая партнеру в темпераменте и изяществе.
Все смешалось: гиканье и свист мальчишек, девичий визг и неистовый ритм музыки, пока наконец не вмешались преподаватели и не положили конец этому буйному веселью.
Танцоры, едва переводя дыхание, бросились на траву. Арменак услышал недовольный голос Гукаса:
— Бросил бы ты свою чертову кадильницу!..
Павлик, никого не стесняясь, лихо курил, пуская колечки голубовато-сизого дыма. Он мрачно посмотрел на Гукаса и затянулся еще глубже.
Девушки все еще никак не могли угомониться; теперь они затеяли круговые танцы.
— Дай твои мизинец, — протягивая Арменаку руку, звала Седа. Арменак трепеща протянул свой мизинец; даже в таком простом танце он ни разу не принимал участия.
Ловко руководил «круговыми танцами» полноватый машинист. Уже через минуту Арменак уловил ритм и, кружась вместе с Седой, у которой сияло лицо, выкрикивал: «Овсанна, ери-ери, Овсанна!..»
После небольшой передышки кто-то тихо проговорил:
— Барышни и мальчики, помолчите немного... Сейчас господин Махмурян будет декламировать.
— Милости просим, приятель! — пригласил Рушанян.
В круг вышел преподаватель всеобщей истории. Взглянув на рассевшихся под пшатени учеников, сказал:
— «Песнь о Буревестнике» Максима Горького.
И вновь прозвучало на прекрасном русском языке знаменитое стихотворение, которое в 1905 году знал наизусть каждый гимназист. Потом, в мрачные годы, его запретили.
«Буря! Пусть сильнее грянет буря!» — страстно выкрикнул Махмурян.
Все замерли — словно и в самом деле сейчас грянет она...
Зеленый поезд вернул участников маевки в город, и они с вокзала направились к Английскому саду.
Теплый, влажный ветер шевелит ветки ясеня. Помаргивает светлячок в густом кустарнике. Тишина... Но вот ее нарушают голоса.
Ребята выносят из ближайшего дома какие-то странные длинные предметы, завернутые в бумагу. Это факелы, их больше десяти. Вспыхивает пламя, и сразу же пугливо шарахаются тени деревьев.
Неизвестно, кто первый начал, но песня, незаметно родившись, вскоре окрепла и стала звучать на всю улицу.
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут...
Махмурян с растрепанными волосами шагал впереди и дирижировал объединенным хором всех мужских и женских школ Еревана, подкрепленным хрипловатыми голосами солдат и рабочих.
Реет красное знамя в свете факелов, и грохочет песня:
Месть беспощадная всем супостатам,
Всем паразитам трудящихся масс,
Мщенье и смерть всем царям-плутократам,
Близок победы торжественный час.
Ни учащиеся, ни рабочие, ни русские солдаты, никто из них не знает, что эту песню впервые пела двухсоттысячная толпа рабочих в Варшаве в 1861 году. И потом, в 1897 году «политические», соратники Владимира Ильича, уходя в ссылку из Бутырской тюрьмы, пели эту пламенную песню в Москве, в центре России. И теперь ее подхватила, словно знамя, и понесла по городу молодежь.
Кто только не выступал от имени народа в Ереване летом 1917 года!
Встретившись лицом к лицу на Астафяне, господин Саркис и фельдшер Погос заверяли друг друга в своей приверженности народовластию — лишь бы скорее наступил конец кровопролитию и беженец-армянин вернулся в свои края. Один из самых радикальных мыслителей ныне — небезызвестный нам господин Эмин. Прогуливаясь вечером по Астафяну, он хватал за руку педагога Тирана Рушаняна и, подставив ветру начинающую седеть бороду, восклицал бог весть в который раз:
— Представляешь, мой идеал становится осязаемой действительностью! Тебе прекрасно известно, что еще в тысяча девятьсот девятом году я предвещал: «Мрак — это мрак, пока нет света».
Дальше он произносил как стихи в прозе:
— Маленькая спичка рассеивает густой мрак. Никакой мрак не может затмить истинного света. Свет может потускнеть на время, но не погаснуть. Мы не склоним головы перед этим мраком, который может уничтожить одна спичка.
Господин Рушанян кивком головы одобряет собеседника. Он действительно прекрасно помнит эти строки, которые в 1909 году написал господин Эмин в брошюре «Необходимые мероприятия для города Еревана».
Господин Эмин вынимает из кармана узких брюк табакерку, подносит к носу щепоть табаку и, как следует чихнув, продолжает с новым воодушевлением:
— Мои девиз всегда таков: «Город для нас, горожан, но никак не горожане для города», — и он острыми, колючими глазами впивается в господина Рушаняна. Тому только и остается, что кивать головой в знак одобрения.
Но если существует в Ереване самый горячий поборник народоправия, то это, без сомнения, не кто иной, как господин Сократ Тюросян! Число его сторонников возрастает. Их немало среди беженцев из Западной Армении: некоторые из них, правда, сами претендуют на главную роль... Но, естественно, господин Сократ Тюросян ни за что не допустит, чтобы какой-то пришелец главенствовал в этой губернии, где он, Тюросян, является коренным жителем, так как родился в одном из селений Аштаракского уезда.
Не прошло и полгода, как Сократ Тюросян, став губернским комиссаром, поднялся еще на одну ступень и потому сейчас вынужден выказывать перед гражданами свои добродетели. Не беда, если от случая к случаю ему приходится подчеркивать значительность собственной персоны. Господин Тюросян вполне сознает: возвеличение его личности в данных обстоятельствах — не что иное, как возвеличение существующего порядка.
После состоявшегося в Ереване съезда западных армян он шагает по Астафяну бок о бок с зауряд-генералом Андраником, на котором сегодня форма русской армии, и с вымученной улыбкой выспрашивает у прославленного воина подробности событий, свидетелем которых был генерал под Эрзерумом. Не беда, что генерал со скучающим видом смотрит мимо Тюросяна, которого он терпеть не может. Зато каждый проходящий по Астафяну, который, конечно, почитает генеральскую особу, будет рассказывать: «По правую сторону от полководца шел губернский комиссар, господин Сократ Тюросян».
...Исполнялась годовщина со дня гибели какого-то храброго фидаи[18], погибшего в Западной Армении. Тюросян в редактируемой им газете поместил горестный и сердечный некролог: «Он по праву считался одним из наших самых выдающихся воинов; я всегда его помню таким»... И наивный читатель готов был верить, что господин Тюросян на самом деле был ближайшим соратником погибшего воина и чуть ли не вместе с ним с оружием в руках сражался против врагов родины.
На банкете, устроенном начальником епархии в честь епископа англиканской церкви Микстона, прибывшего в эти края с «особой миссией», господин Тюросян произнес за столом самую длинную и самую задушевную речь.
Когда собрание уполномоченных Ереванской епархии подытоживало свою работу, господина Тюросяна пригласили на почетное место председателя, рядом с начальником епархии епископом Хореном. Это дало ему возможность вытащить на свет божий обвинение против историка Лео, оставленное без внимания общественностью полгода назад. По словам Тюросяна, Лео, сдавая свое исследование в типографию, ножницами — да, да, простыми ножницами! — вырезал из эдикта католикоса Хримяна одну треть, и сверху и снизу, а на оставшейся середине сделал указания наборщикам... И благочестивые армяне могли лишний раз убедиться, что еще не родился под наирским небом деятель, более ревностно чтящий святые догмы армянской просветительской церкви, нежели господин Тюросян.
На следующей неделе газета известила читателей о том, что господин Сократ Тюросян намеревается осчастливить нацию, переиздав свой сборник новелл «Долина грез» и этюды «Вечная сказка».
Вскоре было опубликовано его стихотворение с игривым заголовком: «Красавица дева».
Развалившись в кресле в просторном платье, с газетой на коленях, Сократ Тюросян погрузился в мечты. Мысль его уносится далеко, в розовое будущее: там благодарная нация, вместо воздвигаемого им самим «нерукотворного памятника», поставит ему вечный бронзовый монумент в армянском пантеоне.
В эту торжественную минуту глаза его выхватили в хронике: «Совет делегаций Кавказской армии назначил подпоручика Шахпароняна комендантом города Еревана и представителем революционного контроля в Ереванской губернии». Господин Сократ Тюросян знает цену газетным сообщениям — он усмехается небрежно. Телефонный звонок отвлекает его, он лениво протягивает руку к трубке.
Который раз он вынужден втолковывать, что уже давно оставил должность школьного инспектора!
Ну это другое дело, — к нему обращаются как к губернскому комиссару и просят разрешить какой-то запутанный вопрос. Беда! Без него теперь не могут решить ни одного сложного вопроса в этой губернии.
Уже через полчаса, скрестив руки на груди, он сидит на собрании общества по призрению сирот и терпеливо слушает жалобы этого навязчивого доктора. И снова вынужден пускаться в объяснения, доказывать, что даже будь у них в руках несметные богатства дома Романовых, и тогда они вряд ли бы смогли удовлетворить требования общества по призрению сирот.
Далее в вестибюле, куда он на минуту выходит покурить, он не имеет покоя... К нему приближается, задумчиво сдвинув брови, господин Африков, Карапет Никитич.
Этот тоже добивается покровительства?
Да, и у господина Африкова имеется жалоба. В такую страду, когда «земля тоскует по работнику» (господин Тюросян улыбается, отмечая поэтический дар Карапет-аги), батраки его, оставив мотыги и лопаты, заполнили двор караван-сарая и давай рассуждать. Совсем другое было в 1906 году, когда вот так же собирались на кладбище. Сейчас иные времена, нет ни урядника, чтобы вмешался, ни «особого отдела», чтобы сослал в Сибирь, сегодня каждый говорит что ему вздумается... А сын учителя Гевонда заделался у бунтовщиков адвокатом: отослал назад агента Африковых и потребовал, чтоб в караван-сарай явился он сам, Карапет Никитич...
— И вы пошли? — сочувственно спросил господин Тюросян.
— Этого еще не хватало!
Господин Тюросян, затянувшись терпким папиросным дымом, кивнул в знак одобрения.
— Представьте, что я увидел утром, — стоя возле открытого окна, горестно продолжал господин Африков. — В моем саду, за рекой, вместе с сыном Гевонда появились две молоденькие девушки. Я пристыдил их, нехорошее словцо выскочило у меня... Я, конечно, пожалел потом. Но больно уж рассердила меня одна из этих распущенных девиц. Она — ученица, а знается со смутьянами... Каково?!
— А вы не переговорили с господином Рушаняном? — спросил Тюросян, узнав, что эта девушка является ученицей школы Гаяне.
— Есть с кем говорить! — рассердился Африков. — Я рассказал ему, а он в ответ: поражаюсь, мол, такой почтительной и скромной она была все эти годы. А после этого, представьте! Вручает ей бумажку и посылает учительствовать в Гаранлуг.
Тюросян лишь пожал плечами: его уход с должности губернского инспектора явно неблагоприятно отразился на состоянии школьных дел.
Вернувшись в зал, господин Тюросян садится возле Гевонда Ханджяна, которого назначили на должность старшего учителя в центральной школе для беженцев.
— Уважаемый коллега, — обращается Тюросян к своему соседу. — Ваш сын переходит все границы дозволенного. Как бы не оказался он недостойным сыном столь почтенного отца! Господин Африков жалуется на него... Вы знаете?
— Он уже говорил мне об этом... Я беседовал с сыном, — мрачно пробормотал Гевонд, — я верю в его благоразумие. Его нельзя принуждать. Он движим идеей...
Господин Тюросян укоризненно качает головой: даже опытные люди перестали осознавать собственные интересы и интересы детей.
Наконец этот педант доктор закрывает собрание.
Звонкий крик несется над ереванским бульваром:
— Кому воды, студеной воды из фонтана?!..
Это кричит малыш Тико — черный, как негритенок, и подвижный, как ртуть. Осенью позапрошлого года появился он на бульваре, и с тех пор уже невозможно представить бульвар без него. Его примеру последовали и другие мальчики, тоже стали водоносами, и народ прозвал их всех — в честь первого — Тико.
Убийственная жара. Страшная, ни один листок не шелохнется. Дрожит и плавится над кронами воздух.
— Опять не видали весны в этом году, — сетуют ереванцы, сидя на низеньких скамейках, расставленных вокруг фонтана.
Кстати, фонтан на бульваре — до сих пор единственный источник даровой питьевой воды. Но и от него люди отгорожены наполненным водой бассейном.
И только Тико, забравшись по пояс в воду, осмеливается наполнять из фонтана свои пузатые кувшины...
Школы закрыты. Ученики разъехались. Ахавни и Астхик на сей раз не поехали домой, в горы с их изумрудными лугами. Взявшись за руки, подруги прогуливаются по аллеям бульвара, жадно пьют и просят:
— Еще, Тико, еще!
Запрокинув голову, Астхик до последней капли осушила глиняную кружечку и бросила копейку в отвисший от медных монет карман мальчугана.
И снова раздается певучий голос Тико:
— Студеная вода! Ледяная вода!
Девушки медленно уходят с бульвара, и этот крик и звон кувшинов долго еще звучат у них в ушах.
Астхик прощалась с городом: наряду с горестями и заботами он доставил ей много радостных дней, раскрыл глаза, дал ей верных друзей, таких, которых она никогда, никогда не забудет!..
Заняв место в фургоне процветающей с каждым днем транспортной конторы Егиазаровых, Астхик устроилась поудобнее, положила на колени толстую папку и прикрыла ее от пыли кончиком шали.
Что же было такое цепное в этой папке? Свидетельство об окончании школы, тисненное золотыми буквами, где подпись господина Рушаняна и других преподавателей закреплена круглой школьной печатью. Затем — переписанный четким почерком Ахавни устав союза юных марксистов-интернационалистов и «Натурфилософия» Аветика Тер-Погосяна — подарок Гукаса.
В брошюрке заложена карточка с цветным орнаментом: входной билет на лекции-беседы товарища Патрикяна. Здесь же в папке и ее школьный альбом. На предпоследней странице рукой Ахавни написано:
Вверх, выше гор,
Бесстрашный товарищ.
Бесконечен мой путь, я в жизни не одинок.
А на самой последней — четверостишие:
Пусть вам звездою путеводной
Святая истина горит,
И верьте, голос благородный
Недаром в мире прозвучит!
Под четверостишием стоит подпись: «Педагог». Это молодой преподаватель русского языка написал в последний день учебного года. Он работал в школе Гаяне после окончания Петроградского университета.
Сейчас Астхик сама едет учить детей в село Гаранлуг, что на берегу озера Севан.
Выехав на Канакерское шоссе, фургон загремел по каменистой дороге. Астхик развернула газету «Новое поколение», которую издавали в Тифлисе передовые ученики из персисяновской школы с помощью «старших», вернувшихся из Эчмиадзинской семинарии Артавазда и его товарищей. Астхик громко рассмеялась, Сарибек обернулся к ней.
— Что нового пишут в газетах, есть что-нибудь о мире?.. — спросил девушку фургонщик.
— Нет, отец, здесь совсем о другом, — ответила Астхик. Она читала корреспонденцию за подписью Арменака.
«...В приютах также читаются лекции. Сегодня я случайно присутствовал на лекции священника Хачванкяна. Святой отец, избрав темой выступления «Революция и роль учащихся»... назвал причиной французской революции учение Христа, затем посоветовал ученикам стать настоящими революционерами, досконально изучить историю армянской церкви... и в конце был удостоен бурных аплодисментов».
Астхик отложила газету. Фургон ехал через село Канакер. Знакомая картина предстала ее взору: за штабелями кизяка лепились лачуги. Убога армянская деревня, безотрадна ее жизнь. Но нет, недолго быть ей такой!
Правда, тех, кто верит в силу новых идей, не так еще много, но не одиноки они на земле и безгранична их вера в светлое будущее. С этой верой они свернут горы, разрушат до основания старый мир и построят новую жизнь, счастливую для всех.
— Давай, отец, быстрей! — крикнула Астхик.
С удивлением взглянул на свою спутницу Сарибек. Его еще никто не учил, как водить фургон. Интересно, куда так спешит эта образованная девушка?
Над городом опускалась предвечерняя прохлада, когда, соскочив с собственного фаэтона на Церковной улице, губернский комиссар стукнул железной колотушкой в ворота дома с высокой оградой.
Он стучал минут пять, пока не появился на пороге хозяин.
— Милости просим, пожалуйста, гостем будьте дорогим... Этот треклятый граммофон так разошелся, того гляди, оглохнешь, — суетился хозяин дома, увидев перед собой гостя.
Седрак, владелец сада, был мужчина, которому перевалило за пятьдесят, краснолицый и еще довольно бодрый. Он узнал Тюросяна сразу; раза два тот заглядывал к нему в Эчмиадзинский сад. Тогда еще был простым учителем, а сейчас, говорят, стал занимать высокие должности...
Пройдя во двор, хозяин обошел привязанных к стволу орехового дерева двух лошадей, которые стояли, уткнувшись мордами в люцерну, и, кивнув на пунцовые розы, посаженные перед домом, сказал самодовольно:
— Они из сада Комитаса![19] Дал бы господь силы сделать розарий, и чтобы соловей свил себе гнездо у нашего порога...
Пригласив гостя в глубину сада, он стал показывать: вот слива «говджа», давшая в этом году обильный урожай, персик «чугури», виноград «согомон» из Сардарского сада Карапета Африкова. Аштаракец, наделенный высоким саном, оказывается, разбирается и в садоводстве. Польщенный его похвалой, хозяин с радостью повел его в дом.
Уже в передней до них донесся громкий мужской смех и звонкие, веселые девичьи голоса.
Господин Тюросян вопросительно посмотрел на хозяина дома.
— У нас гость, почтенный человек, и вам, верно, знакомый...
В глубине комнаты стоял подтянутый военный; он сделал два шага вперед, звякнув шпорами коричневых сапог, и щелкнул каблуками.
— Не ожидал, — с плохо скрытой неприязнью процедил Тюросян.
— Признаться, я также, — сдержанно поклонился офицер.
Девушки, накрывавшие на стол, смотрели на гостя смеющимися глазами.
— Я вам не помешал? — учтиво обратился к ним господин Тюросян. И снова, с плохо скрываемым беспокойством, взглянул на военного: самоуверенный подпоручик может вскружить голову наивным девушкам...
Да, этот эчмиадзинец знаком ему: он сын титулярного советника Варшама Шахпароняна, помощника уездного начальника. Хоть и кончил юнкерскую школу в Тифлисе, но никак не отступается от театра. Будучи адъютантом генерала на эрзерумском фронте, одной ногой был на коне, а другой на сцене театра Джанполадовых. Со свойственным ему легкомыслием он обычно представлялся женщинам так: «Воин среди артистов и артист среди воинов».
— Садитесь, садитесь, — приглашал к столу гостеприимный хозяин, — разговорами сыт не будешь...
Хозяйка окинула придирчивым взглядом стол, уставленный множеством блюд и бутылок, и ушла.
— Аршо! — позвал военного Седрак. — Вы тут похозяйничайте сами, а я пойду погляжу, как там форель в тондире.
— Да не беспокойтесь так, я ненадолго, — заметил Тюросян.
— Мигом я, — вышел хозяин.
Тюросян, заглушив неприязнь, обратился к офицеру:
— Вы нашли себе помещение? Если желаете, я распоряжусь, и вам завтра же выделят временно две-три комнаты в губернаторской.
— Стоит ли коменданту города об этом беспокоиться? — усмехнулся Шахпаронян. — Давайте-ка лучше выпьем с вами, господин Тюросян, не то волк унесет ягненка и нам не достанется шашлыка.
— Вай, вай!.. — воскликнул хозяин дома Седрак, входя с большим блюдом в руках. — Скорее, пар уходит! Приготовьте место...
В середине стола освободили место для блюда: в благоуханном пару поблескивала рыба — ишхан[20].
— Смотрите, не обделите себя, — пробормотал хозяин, не отрывая влюбленных глаз от блюда. — Я говорю этому пекарю Осену: «Давай уже понесу, а то я сказал моим гостям о форели, и у них там, наверно, слюнки текут». А он: «Нет, брат Седрак, всему свое время. Потерпите минуту, и я такую вам дам форель, что ни есть, ни пить, а только смотреть на нее и одуреть от одного аромата... Пройдет еще сто лет, твои дорогие гости не увидят такое...»
Заметив, что перед господином Тюросяном стоит пустой бокал, хозяин удивился:
— А вино? Что же вы... Или вам оно не по нраву? Пейте, это настоящее мужское вино, я его поставил, когда был еще молод, всего лишь неделю назад раскупорили карас, пролежавший в земле двадцать три года. А вот это вино, — и он указал на графин, — мускатное, когда-то я взял шесть-семь отросточков у Карапет-аги и привил в своем саду.
— Признаться честно, я не особенно дружу со спиртным, — сказал Тюросян.
— Жизнь без вина пуста, — наседал на гостя Седрак. — Что угодно сердцу?
Решив хоть как-нибудь отличиться от легкомысленного повесы, Тюросян попросил крепкого вина.
— Премного доволен, что почтили вниманием наш городской дом, — подчеркивая, что стал горожанином-ереванцем, обратился Седрак к господину Тюросяну. — С сегодняшнего дня гостем будете нашим самым желанным.
Выпили.
Когда хозяин еще раз наполнил бокалы, Шахпаронян поднял тост за главу дома.
— Ты истинный армянин, дядя Седрак, один из немногих, кто знает и хранит наши дедовские традиции и старинные обычаи!
— Святая правда! — воскликнул Седрак, которому вино уже ударило в голову. Он вспомнил отца Шахпароняна, который в молодости приехал в Эчмиадзин давать представление с группой любителей. — То были люди; честь, совесть и уважение еще не исчезали в те времена, — сказал Седрак.
Шахпаронян спел «Замолкли облака», потом с еще большим рвением стал хвалить «золотую супругу» хозяина дома, которая снова появилась и опять исчезла. Воодушевление самозванца-тамады достигло высшей точки — он поднял бокал за «изящный букет» трех молодых девушек-сестер и, встав со стула, запел, пошатываясь:
Девушка красивая, прекрасно твое имя,
С черными глазами и дугами бровей...
Чтоб опалилось твое сердце, сожгла ты меня...
Сестры-гимназистки, развеселившись, слушали артиста.
— И я присоединяюсь к этому тосту, желаю долгой солнечноприятной жизни барышням! — воскликнул Тюросян, едва дождавшись конца легкомысленной песни.
Конечно, не горсть кишмиша-лябляби[21] губернский комиссар, хозяин дома — человек бывалый, он отлично понимает, что есть различие между ним, Тюросяном, и этим повесой артистом.
На столе появился поднос с абрикосами и черешней.
— Прекрасно! — воскликнул комендант.
— Слава всевышнему! — подал голос хозяин.
— Несравненный дар родной земли армянскому племени, — заявил Тюросян.
Отведав разнообразные яства, офицер освободил перед собой место на столе и, взяв колоду карт, начал показывать фокусы младшей сестренке.
Марго отошла к граммофону. Зазвучала меланхолическая песня:
...У студеного ручья девушка стоит...
— Какая нежная мелодия! — прошептал Тюросян. Девушка продолжала переворачивать пластинки.
— Вы прочли «Дочь садовника»? Я от всего сердца посвятил это вам...
Девушка отсутствующе смотрела в лихорадочно блестевшие глаза мужчины, устремленные на нее: она вспомнила ту книжечку, перевязанную красной и зеленой тесьмой, которую принесла соседка несколько месяцев назад в их эчмиадзинский дом.
— «Дочь садовника»?.. Разве это посвящено мне? — сказала она наконец.
— Вам, — поспешно подтвердил Тюросян.
Она молчала. А граммофон словно насмехался над ним:
...Мама, мама, полюбил ее,
Я попал в капкан...
Сделав вид, что и его в какой-то степени заинтересовали нескончаемые фокусы артиста, за которыми, как малое дитя, напряженно следил сам хозяин дома, господин Тюросян отошел от граммофона. Вскоре он попрощался с присутствующими.
Хозяин дома пошел провожать высокочтимого гостя, а озорница Седа, теребя рукав шелкового кителя артиста, требовала, чтоб он почитал стихи Терьяна. Блистательный и тонкий лирик, Терьян, после того как в 1909 году вышли в свет его «Грезы сумерек», стал кумиром образованных армянских девушек на Кавказе. А Седа и ее молчаливая сестра даже видели поэта у себя в Эчмиадзине и разговаривали с ним. В прошлые святки он второй раз посетил их там. Правда, никто из них не знал, что за эти недолгие встречи такие нежные и крепкие путы обволокли душу их старшей сестры.
Шахпаронян не имел привычки ломаться, когда его о чем-нибудь просили девушки, а Терьяна он всегда читал с удовольствием.
И он начал тихо, с легкой грустью в голосе:
Улыбаются звезды, их ясен свет.
Приемлют поля поцелуй темноты.
А я заколдован, все те же сны,
Сжигают сердце те же мечты.
И расступились стены душной комнаты, исчез стол, отягощенный дарами Араратской долины, теплый, весенний вечер вошел, обволакивая сердца. А артист продолжал все так же проникновенно и печально:
...Ты роптать, утешать не должна,
Уходи и на век позабудь.
Бледная, как осенний лист, слушает Марго.
Арменак, с ивовой корзиной в руках, прошел из мясного ряда в Кантар. Он миновал продавцов фруктов, вовсю расхваливающих свой товар, и, пройдя под навесом, вышел к лавке бакалейщика Сако.
Завидев юношу, хозяин лавки сдвинул на лоб очки в оправе, сделанной из струн тары, — это было его обычное приветствие посетителю и одновременно знак, что у него есть интересные новости.
Арменак заглянул в брошюрку, валявшуюся на прилавке. «Мрак остается мраком, пока нет света», — прочел он с улыбкой. Эти строки из брошюры Эмина «Необходимые мероприятия для города Еревана» знал наизусть даже бакалейщик Сако.
— Что и говорить, неважные дела у нашего господина Эмина, — заметил он тут же. — Газета сегодня не вышла, семь его рабочих забастовали. Виноват тот парень карабахец из Эчмиадзинской академии, это он посеял смуту в типографиях... — Бакалейщик Сако явно имел в виду Вазгена: тот сейчас был секретарем союза печатников. Потом он сообщил: — Ты знаешь — с конкой разделались... Инженер Мирзоев сбыл своих дохлых двенадцать лошадей, отдал их войску... Взял деньги наличными, проел и запил холодной водой. Что тут скажешь. Они ведь с полковником Платоновым друзья-приятели!
Затем он покачал головой и сообщил своему завсегдатаю тревожную новость. Речь шла о господине Шустове. Арменак узнал, что ежегодно он приезжает в Ереван из Москвы на праздник богородицы и, отдавая дань уважения католикосу всех армян, присутствует в Эчмиадзинском храме при благословении винограда... Но в этом году он прибыл раньше времени... В Купеческом клубе господин Шустов сказал (магазин Аракела Африкова был рядом с лавкой Сако, и тамошний приказчик — дружок Сако — передал ему это), что в Петербурге собака не узнаёт своего хозяина и каждый как может спасает свою шкуру.
Арменак прихватил эти новости, а также зачитанную книгу Гюго «93‑й год» на французском языке и собрался уходить.
— Куда запропастился сын Ованеса? — спросил его бакалейщик. — Ноги своей здесь не показывает.
Арменак с жалостью взглянул на Сако — до того худы у него дела, что даже отсутствие такого необеспеченного клиента, как Гукас, и то чувствительно для него.
— Появится скоро, — утешил он Сако и вышел из лавки.
Гукас что-то запаздывал. Ужо полтора месяца, как он уехал в Гохтанский уезд с одноклассниками работать статистиком и вряд ли явится, после того как приедет, к бакалейщику Сако. За статистику им должны были заплатить не какими-нибудь керенками, а золотом, чистым золотом...
И Гукас решил поехать на эти деньги на Север, в Россию, в Пулковскую обсерваторию.
Арменак поспешил в Кантар — он должен был успеть закупить на обед продукты...
Кантар ошарашил его гулом голосов и пестрыми красками. Арменак остановился возле крестьянина, торговавшего курами. Потом он купил десяток яиц и прошел в ряд зеленщиков. Там его внимание привлек солдат, который шагал хромая с ярко-желтой дыней под мышкой. Неожиданно к нему подскочил здоровенный детина в кепке набекрень и выбил из рук его дыню. Они сцепились.
— Чертов спекулянт! — крикнул какой-то другой солдат, одетый в больничный халат, и тоже полез в драку.
Парень в кепке вырвался и убежал. Чуть дальше, в арбузно-дынном ряду, началась потасовка. Крестьяне, продавцы яиц, поставив корзины на плечи, торопясь, отходили к соседнему караван-сараю. Потасовка продолжалась. Солдаты громили лавки. Арменак с удивлением смотрел на все это.
Вдруг зловещий топот раздался неподалеку; за каменной оградой Английского сада показались серые казацкие папахи. Примчались казаки и со стороны Городской думы и тоже остановились у ворот Английского сада, чуть в сторонке. На мрачном фоне Николаевского храма гарцевал на белом жеребце всадник с блестящими золотыми эполетами. Он отрывисто выкрикивал какую-то команду.
С ограды Английского сада застрочил пулемет. И через минуту Кантар охватило смятение. Душераздирающие вопли, ругань на всех языках разносились далеко вокруг. Рассвирепевший верблюд пронесся с ревом сквозь толпу.
Мужчины, женщины, дети в панике бросились кто куда, топча и расшвыривая дыни, арбузы, капустные кочаны... Многие бежали вниз, к Крепостной улице и к Зангу, другие — под прикрытие лавок и складов, окаймляющих Английский сад. Остальные к церкви Святого Саркиса, находившейся недалеко, в переулке. Выстрелы, звон оружия, перестук копыт отдавались эхом под каменными сводами Кантара и караван-сарая. Дым окутал ворота Английского сада. Крепкий запах пороха проник в Кантар и смешался с густой пылью. С пяти колоколен Николаевского собора взмыли голуби, затмив собою солнце.
Все это сменялось гораздо быстрее, нежели кадры нового боевика, демонстрируемого в «Аполло». Лишь Арменак в растерянности стоял на месте. Он очнулся в тот момент, когда у него на глазах обезумевшая корова чуть не растоптала плачущую девушку.
— Седа, Седа, — обнимал, успокаивала ее старшая сестра.
Арменак бросил книги в корзину, схватил девушку за руку, и они побежали втроем. Вскоре они очутились в какой-то столярной мастерской.
Стрельба не утихала. Среди разбегающейся по переулкам толпы вдруг показался разносчик воды.
— Пей студеную воду, сердце успокой, — выкрикивал он только что сочиненную песенку.
Седа выпустила руку Арменака и потянулась к его кувшинчику. Она выпила несколько глотков... Все это время они молчали, и только сейчас Арменак смущенно проговорил:
— Вот видите, где нам пришлось встретиться?..
Девушки сердечно улыбались Арменаку, и эта встреча, невзирая на все происходящее вокруг, становилась приятной.
Но в этот момент в мастерскую, приютившую их, вошел крестьянин с окровавленной рукой. Седа с ужасом смотрела на него.
Вместе с Арменаком девушки поспешно удалились из ряда гробовщиков, вскоре очутились на своей мирной Церковной улице и живые-невредимые переступили порог отцовского дома.
Уже вечерело, когда Седрак вернулся из сада. Поставив на пол корзину, наполненную виноградом езандари[22], он с негодованием обратился к своей супруге:
— Что творится в этом городе?
Услышав рассказ дочерей, он так побледнел, словно его стукнули по голове колотушкой, которой бьют кюфту[23].
— Какую мы сделали глупость! И надо было уезжать из нашего тихого городка, чтобы угодить в это пекло... Какая уж тут учеба, когда стреляют в людей?
— А разве наш дом не сгорел бы в ту ночь? — напомнила Седа отцу о вагаршанатском пожаре, испугавшись, что родители могут их забрать из прогимназии.
— Да, и в самом деле, — согласился Седрак. — Не осталось, видать, на земле мирного уголка... А чем провинился тот парень, что его взяли в полицию? — спросил он.
— Кто? — встрепенулись девушки. — Какой парень?
Отец взглянул на дочерей и уклончиво ответил:
— Потолкуем с Аршо, посмотрим, что он думает про это все...
Аршо Шахпаронян был приглашен в этот вечер и должен был с минуты на минуту явиться. Девушки купили в лавке Машади Гасана жареные фисташки и миндаль, которые очень любил этот гурман.
Пробило семь часов, потом — восемь, а Шахпаронян все не появлялся.
— Трудно ему, — вздохнул Седрак, — как-никак в его руках этот богом забытым город... Разве он может двинуться с места, пока не наведет порядок?
Никого не убедило предположение отца. Девушки отлично знали. что главное для Шахпароняна — собственное удовольствие, а затем уже все остальное.
Пробило девять.
— Давайте стелите! — прикрикнул на домашних Седрак. — Слава богу, хоть живы-здоровы ляжем сегодня в постель, а завтра — что бог даст!
Девушки неохотно поднялись... В эту минуту постучали в дверь.
— Ну вот! — обрадовалась Седа.
Вошел Шахпаронян и сразу обратился к хозяину дома:
— Ты знаешь, какую штуку сыграл со мной этот гадина? — Он шагнул к столу, позвякивая шпорами. Медленно сказал: — Он мне заявляет: в городе разбой, а вы пальцем не шевельнете... На кой нужна такая комендатура, если нет охраны собственности... «Я требую, говорит он, требую от имени губернской власти огонь, и только огонь против грабителей и смутьянов. Иначе я буду вынужден обратиться к кавказским властям, и я пожелал бы, чтоб вас призвали к ответственности за анархию...» Слышишь, он пожелал бы!
Всем было понятно, о ком идет речь. Уловив сочувственный взгляд девушек, Шахпаронян еще более воодушевился:
— Твержу: нет необходимости прибегать к оружию. Надо установить твердые цены на рынке, и всё. А сейчас, когда вмешались махмуряны, он умывает руки, как Понтий Пилат: я, мол, требовал же избежать кровопролития...
Шахпаронян, вытянув шею, так удачно представил губернского комиссара, что девушки едва удержались, чтобы не рассмеяться.
— «Разве можно с русским солдатом, стражем армянства, говорить на языке стали?» Вы видели такое бесстыдство?
Семья молчала, серьезно слушая коменданта.
— Я же говорил, что наш Аршо тут ни при чем!.. — сказал дочерям Седрак.
Большие глаза Шахпароняна, совсем темные от гнева, остановились на лицах слушателей; вдруг он подмигнул им и улыбнулся.
— Ладно, дядюшка Седрак, ладно... Испортил всем настроение... Будь что будет, я еще разделаюсь с ним. Выпьем лучше с тобой! Давай тот отменный мускат! Что может быть лучше в жизни?
— Принесите вина, накройте стол! — быстро распорядился хозяин дома и пригласил гостя к столу. — Не береди свою душу.
Седа взяла из рук матери длинное блюдо и молча поставила его на стол.
Вскоре Шахпаронян, как обычно, с чувством говорил, высоко держа в руке хрустальный бокал:
— Будь здоров, дядюшка Седрак, чтоб мы всегда были под сенью твоей! Барышни, — обратился он к девушкам, — подойдите ближе, за драгоценнейшее здоровье вашего папаши...
Но девушки не подошли.
Подзакусив, хозяин дома спросил:
— Аршо, почему того гимназиста затолкали в твою канцелярию?
— Какой гимназист? — Шахпаронян отставил бокал.
— Сын почтового чиновника Исаакяна...
— Все они будоражат народ, — сказал комендант. — Мало было неприятностей днем, на базаре, а сейчас эти молокососы выдумали еще «митинг протеста»...
— Это что, схватили Сашу? — взволнованно спросила коменданта Седа.
Скорее восхищенный, нежели встревоженный, Шахпаронян смотрел на девушку и молчал. Но почувствовав на себе суровый взгляд Марго, стоявшей у порога, проговорил усмехаясь:
— Отпустил я его, вашего Сашеньку... Явился отец и стал слезно молить: мол, он ребенок, ничего еще не смыслит, вот-вот откроется гимназия, и его на порог не пустят тогда...
— Саша не ребенок! — отрезала Седа.
Шахпаронян недоуменно взглянул на девушку.
— Так, стало быть, я зря его выпустил, надобно бы привести его назад... — скрывая улыбку, резко сказал он. И тотчас же расхохотался.
— А ну спать! — на сей раз не на шутку рассердился Седрак.
Седа вышла из компоты со старшей сестрой.
— Ты видел такое? — пожаловался Седрак, мрачно глядя на гостя, и было непонятно, чем он недоволен: своими дочерьми, или гимназистом Сашей, или всем светом, в котором все перевернулось и никак не наладится.
Он взял в руки графин с искрящимся напитком и хотел было пополнить бокал коменданта, но тот отстранил: в этот вечер ему не пилось...
Благословенна осень в Ереване! Тихие солнечные дни, изобилие фруктов, какого давно уже не было...
Пожалуй, единственный человек в Ереване, кто проводил целые дни взаперти, развалившись в кресле, был Срапион Патрикян. В этой позе нашли его Агаси и Саша, когда однажды вечером пришли навестить его. Они очень подружились за последнее время.
Патрикян молча слушал Сашу, только что приехавшего из Тифлиса. В коридоре раздались гулкие шаги. Хлопнув дверью, ворвался в комнату Махмурян. Едва поздоровавшись, он заговорил возбужденно:
— Переворот близок, а мы тут зарылись, как кроты в нору, не знаем, что творится на земле... Налицо все факторы, все факторы, — он резко взмахнул рукой, — и объективные и субъективные, внутренние и внешние, морально-политические, экономические и культурные, все говорит об одном... Другого выхода из этого кризиса нет...
Патрикян слушал его задумчиво.
— Только что я получил письмо от Ваана, — сказал, успокаиваясь, Махмурян. — Уверяю тебя, ничего не осталось от нашего меланхоличного лазариста...[24]. Он подлинный солдат революции, наш Ваан... И представляешь — ни единою слова о своей болезни, никакой жалобы, ни малейшего намека...
Покручивая густые усы, Патрикян еле заметно улыбнулся.
Саша и Агаси напряженно следили за Махмуряном, стремительно шагающим по комнате.
— Он пишет: вождь на посту... — рассказывал Махмурян. — Значит, все дошедшие до нас слухи — сплошные сплетни! А голос из подполья, когда народ ощутил веяние свободы, обретет силу мощного рупора. И увидишь: не сегодня-завтра вся Европа перевернется вверх дном.
— Да, — медленно проговорил Патрикян, — массовые движения никогда не оставались локальным явлением в этом муравейнике...
— А ты в такие дни сидишь здесь, в ереванском болоте, под сенью тюросянов и платоновых, — горько засмеялся Махмурян. — Ох, забыл сказать! — воскликнул он. — Шаумян был там, в Петрограде, встретились... Вы знаете Шаумяна? — резко повернулся он к ребятам.
— Конечно! — дружно отозвались Саша и Агаси.
Махмурян пытливо посмотрел на обоих.
— Вот вам человек высокого интеллекта в подлинном смысле слова. Интеллигент-мыслитель и твердый, как кремень, политический деятель, словно рожденный для нашего времени... Среди нас, кавказцев, мало таких... Он станет во главе кавказской демократии, в Баку боготворят его... Ваан очень обрадовался, когда Шаумян предложил ему вернуться домой. «Ты призван стать настоящим Wortfuhrer[25]», сказал он ему.
Махмурян, что-то вспомнив, засмеялся громко. Он вынул из внутреннею кармана письмо — несколько листочков, отыскал нужное место и торопливо прочел:
— «Знаешь, как удивительно, — он пришел! Я знал, что он придет, и все-таки с трудом поверил глазам... Память — ниспосланное человеку чудо, и сквозь двадцатилетнюю даль мне виделась теплая комната столовой «Ялта» в Тифлисе на Полицейской улице... Арам, мой брат, взяв меня за руку, как-то раз повел туда... там был юноша с мягкими, лучистыми глазами... Он нежным голосом читал свой перевод из Надсона... Знаешь, сейчас я вспомнил все строки...
Не говори, что жизнь игрушка
В руках бессмысленной судьбы.
Беспечной глупости пирушка
И яд сомнений и борьбы.
Нет, жизнь разумное стремленье,
Туда, где вечный свет горит,
Где человек, венец творенья,
Над миром высоко парит».
— Вот видите, храбрецы, — снова обратился Махмурян к ребятам, — еще тогда, совсем юным, Шаумян избрал свои идеал и остался ему верен при всех превратностях судьбы. Вот так должен жить человек на земле! — Махмурян все больше воодушевлялся.
— Да, да, ты прав, — согласился Патрикян, — верно, мы счастливые... В какой еще партии такие рыцари идеи? Сколько их было с нами в Швейцарии!.. Сейчас они выступают на арену, одни из-за границы возвращаются, другие из ссылки... каждый — яркая личность...
Махмурян вытащил из жилетного кармана часы и, глянув на них, протянул руку Патрикяну. Он собирался ехать в столицу, и сейчас ему необходимо было закончить какое-то важное исследование в матенадаране Эчмиадзина; он быстро ушел.
Ребята с восторженной улыбкой смотрели вслед учителю. Патрикян, поднявшийся проводить гостя, больше уже не садился в свое кресло. Глаза его горели необычным, добрым светом.
Он говорил долго, забывшись. Наконец Саша напомнил ему, зачем он пришел, и поведал о своих горестях: гимназию открыли, но без каких бы то ни было изменений. Те же преподаватели, та же учебная программа, словно ничего не произошло на земле, словно по-прежнему царствует Николай II.
— Вне всякого сомнения, больше нельзя терпеть монархистов преподавателей — самое уязвимое место нашей школы, — задумавшись, проговорил Патрикян.
Так долго беседовали двое юнцов и учитель философии, пока не настал вечер, тишина окутала весь Конд.
Конечно, ошибался Махмурян, в приступе раздражительности называя Ереван мертвым болотом или кротовой норой. Нет, совсем иной сейчас Ереван!
Прежде — до войны — в этом древнем городе все жители знали друг друга, каждый мог сказать, под какой колонной церкви Погоса-Петроса бьет челом Аракел-ага Африков, в который день года устраивала у себя бал Евгения Саркисбекян, инспектриса женской прогимназии, и даже какой мастер из «Резонанса» инкрустировал перламутром ее новую тару. А теперь? Что происходит теперь, исчерпывающе объяснил бакалейщик Сако, переиначивая слова господина Шустова: «В Ереване сейчас собака не узнает своего хозяина, а жизнь потеряла свою прелесть».
Прежде центр города, Астафян с прилегающими к нему окрестностями, был обиталищем сильных мира сего. Крестьянскому люду и жителям окраин — Норка и Айгестана, Дзоритага и Тапабаша — тут нечего было делать. Случайно попадали они сюда и проходили стороной, с опущенными головами.
Они не заходили в лавку ювелира, не заглядывали в мастерскую «Резонанс», ремонтирующую граммофоны, они не испытывали нужды в живописце Або. И может быть, из тысячи один вставал перед декорами фотографии Леона или заглядывал в фотографию господина Тарвердяна. И наверняка им было неведомо, что последний получал первые премии и золотые медали на международных конкурсах: в Роттердаме в 1909 году и в Риме в 1910‑м. Ну а если бы даже и знали они об этом, вряд ли бы могли понять, какая это честь для их города.
Иное дело — теперь! Особенно после первомайского шествия... Все чаще и безудержней рабочий люд из столярных и слесарных мастерских, из садов и предместий заполняет городской центр. Спокойно и уверенно движутся рабочие и мастеровые по богатым кварталам города, идут, по-хозяйски осматриваясь, и куда — теперь уже ни для кого не секрет.
«Голубятня» Махмуряна на Каравансарайской улице и веранда Патрикяна, выходящая на верхнюю часть Царской улицы, стали местом сходок: сюда приходил простой народ и называл этих образованных людей «товарищами» и советовался с ними.
Еще с весны, когда стало известно, что должностное лицо городской управы Срапион Патрикян и преподаватель епархиальной Махмурян оказались большевиками, все — и рабочие, и крестьяне, и беженцы, — все те, у кого издавна наболело, шли к ним и делились с ними своими бедами.
Правда, эти двое образованных людей очень были несхожи, резко различались вкусами, манерами и даже склонностями.
Срапион Патрикян мог целыми днями сидеть неподвижно за массивным письменным столом, обложившись горой книг. Нельзя сказать, что он был человек неуживчивый, но если кто-либо из соседей или знакомых звал его на кюфту, на толму или даже на шашлык, он рьяно отказывался. Да и сам был неважным сотрапезником.
Он даже как-то раз сказал, что ему жаль времени, потраченного на еду.
Его усладой и радостью были книги. Он читал на немецком, русском, французском, английском, а некоторые книги — Антонио Лабриола — на итальянском языке и Овидия — на латыни, еще со студенческих времен таскал их с собой повсюду, переезжая из страны в страну, пока наконец, накануне войны, не привез в скромную обитель на Царской улице в Ереване и не уединился там с ними как отшельник.
Сидячий образ жизни наложил отпечаток на манеру поведения Срапиона Патрикяна. Выходя на улицу, он шагал медленно и степенно, устремив взор вдаль. Другое дело — Махмурян! Этот и минуты не мог усидеть спокойно, и многие не могли понять, как же все-таки он смог приобрести такие знания. Никто не видел, чтобы он прочел хотя бы две страницы, сидя спокойно.
Для Патрикяна святая святых была классическая философия начиная с Демокрита и Платона. Страстью же Махмуряна было изящное искусство. Ничто его так не восхищало, как удивительные изваяния мастеров Эллады. Он не бывал в Лувре, но как свои пять пальцев знал шедевры, собранные в музеях России.
Срапион Патрикян предпочитал Эсхила, Шекспира, Гёте. Махмурян был горячим почитателем Сервантеса, чье бессмертное творение мечтал перевести на армянский язык. Увлекался он и новыми писателями, Морисом Метерлинком, Эмилем Верхарном, которых читал в оригинале. Внимательно следил за творчеством Герхарда Гауптмана, Стефана Цвейга и в особенности Максима Горького, в начале века ставшего кумиром передовой армянской интеллигенции. И если Патрикяна не очень волновали современные армянские поэты, Махмурян, наоборот, радовался как ребенок каждому новому имени. Даже его коллега Армен Тирацян, весьма капризного литературного вкуса, сколько раз был ошарашен, слыша, как Махмурян возносит иного автора на вершину Парнаса, а другого сбрасывает в тартарары.
Да, это были разные люди. Патрикян, как правило, любил порассуждать, сидя у себя дома, а для Махмуряна главное было — действовать, действовать каждый день, каждую минуту. Статьи и лекции Срапиона Патрикяна еще только были намечены, а Махмурян уже с половины марта неоднократно выступал в мужской гимназии, в учительской семинарии, на заводе Шустова, в исполкоме, в воинских казармах и даже в банях господ Константина Иоаннесяна, Амбарцума Егиазарова и Ага Хана Эриванского.
Оба яростно ненавидели полковника Платонова, командующего гарнизоном; это был человек внушительного вида, великолепный наездник. Оба считали его черносотенцем. От всей души презирали они Сократа Тюросяна, считая его мелким карьеристом, типичным представителем узколобого национализма и ереванской обывательщины.
Лишь по поводу одной личности в городе не сходились их мнения: это была инспектриса женской прогимназии Евгения Саркисбекян. Здесь Махмурян изменил своим принципам — знаться лишь с красивыми, изящными женщинами. Несколько раз бывал он у нее на вечеринках. Патрикян же наотрез отказывался почтить своим присутствием «компанию Саркисбекян».
Так или иначе эти два человека были единомышленниками, ереванцы знали их как лидеров наиболее радикального направления, и не случайно вокруг них постоянно толпились самые разные люди — пожилые рабочие и только что оперившиеся юнцы... Патрикян объяснял Арменаку Гераклита Темного и замысловатые формулы Гегеля, рассказывал о своих встречах со знаменитыми социалистами Жоресом и Бебелем, Плехановым и Лениным, об их необычайной эрудиции, почти легендарной трудоспособности и простой жизни, и вместе со своим учителем восхищались ребята исторической прозорливости Владимира Ильича, его политической смелости и невиданной гибкости мысли.
На этой же веранде, остроумно прозванной Агаси «философской беседкой», нашел Патрикяна Гукас, когда он пришел к нему, вернувшись из своей трехмесячной поездки.
Гукасу и на ум не приходило, что для вечно занятого отвлеченной философией Патрикяна могут представить интерес его рассказы о жизни и нравах садоводов Агулиса, о свадьбе сына бакинского миллионера, приехавшего из Парижа и женившегося на местной красавице.
— Так, так, — кивнул хозяин, выслушав Гукаса, — говоря словами Фрика, «у одного нет ни овцы, а у другого сотни стад».
Узнав, что юноша намеревается ехать в Петроград, чтобы посвятить себя там астрономии, Патрикян не выразил ни удивления, ни одобрения.
Затем, подперев ладонями дряблые щеки, глядя куда-то в угол двора, сказал:
— Поговаривают, будто собираются открыть в школе Гаяне и в вашей дополнительный седьмой класс. Поучись еще год, не повредит...
— Мой путь иной, — резко возразил Гукас; он вовсе не хотел возвращаться в душные комнаты епархиальной, снова видеть Сократа Тюросяна и тризника Барсама.
Они еще беседовали, когда в дверь без стука вошел Вазген и с порога крикнул:
— Я пришел попрощаться, друзья!
Вазген не мог ужиться с хозяевами; теперь он ехал в Александрополь, там в типографии были знакомые ребята, вся надежда была на них.
— В Александрополь? — спросил Патрикян. — Когда же ты отправляешься?
— Сегодня ночью.
— Туда должен Шаумян заехать, — не отрывая глаз от письма, лежавшего на столе, заметил Патрикян. — Возможно, ты встретишь его, скажи, что мы его ждем не дождемся.
— Шаумян?! — вскрикнул Гукас. — Тогда и я с тобой. Едем.
Вазген и Гукас поднялись.
— Съешьте хоть кисть винограда, — предложил Патрикян.
Мальчики снова сели; в октябре ереванец не променяет харджи ни на какие заморские фрукты.
Уже занялось утро, когда Гукас и Вазген сошли с поезда на александропольский перрон. У стены, против которой остановился их вагон, собралась толпа. Поверх засаленных картузов и потрепанных фуражек Вазген разглядел жирный заголовок местной газеты «Правда жизни»: «Сегодня, 8 октября, — день большевиков!», «В Народном доме, в 2 часа состоится доклад Шаумяна».
— Какое сегодня число? — спросил Вазген.
— Девятое, — ответило сразу несколько голосов.
— Если он не уехал — твое счастье... — Вазген взглянул на Гукаса.
Гукас и Вазген зашагали в город. Порывы ветра поднимали на огромных пустырях между одноэтажными зданиями столбы густой пыли. Вскоре они остановились перед зеленой вывеской, на которой чернели три буквы: «Хаш».
Ребята вошли внутрь, уселись за столик.
— Чем изволите угощать? — спросил мужчина с огромными загнутыми вверх усами, в шапке, лихо закинутой на затылок.
Хозяин хашной подал им дымящиеся тарелки и, пока они ели, объяснял, как и куда идти.
Цирк напоминал осажденную крепость. Огромная толпа рабочих и солдат атаковала два выхода. Один батальон пригнал с собой даже орудие, было несколько пулеметов. Гукас и Вазген протиснулись внутрь и стали у входа.
В середине арены стоял стол, вокруг него было немного свободного места. Вот у стола появился военный с орлиным носом и густыми усами. Толпа немного стихла, военный заговорил по-русски с грузинским акцентом:
— К нам приехал из Петрограда товарищ Степан Шаумян!
Своды цирка сотрясли приветственные возгласы.
Рядом с подпоручиком-грузином встал неторопливый мужчина в черном костюме. В ту же секунду народ подался вперед и заполнил пространство около стола.
Шаумян сказал:
— Товарищи! Революция в опасности! В Петрограде враг поднимает голову! Защитники проклятого старого режима снова пытаются пробраться к власти. Мы должны все как один встать защиту революционных завоеваний!
Снова поднялся шум. Сквозь бурю голосов прорвалось мощное:
— Да здравствует революция!
— Демократическое совещание не согласилось отменить смертную казнь на фронте. — продолжал Шаумян.
— Их самих под расстрел! — крикнул кто-то под ухом у Гукаса.
— Они не хотят дать крестьянам землю! — сообщил Шаумян.
— Силой отберем! — загудел цирк.
— Каковы наши требования, требования рабочих, крестьян, солдат? — обратился Шаумян к людям и ответил сам: — Предложение мира воюющим странам, мир не на словах, а на деле...
И вдруг солдаты подняли Шаумяна на руки. Гукас с завистью смотрел на Вазгена, очутившегося среди них. Затем на стол вскочил худой, с перешибленным носом солдат.
— Я только сегодня прибыл с фронта, — сказал он, — говорю от имени шестьсот девяносто четвертого полка. Мне товарищи наказали заявить: «Долой войну, да здравствует мир, вся власть Советам!»
Под аплодисменты он спрыгнул вниз. Его место занял огромный детина в потрепанной шинели. Поворачиваясь во все стороны, он представлялся:
— Солдат Дубцов. — Потом добавил: — Я буду говорить стихами...
Гукас с удивленном смотрел на него: при чем тут стихи?
Кто-то крикнул:
— Давай!
Солдат произнес густым басом:
— «До каких пор?» — И еще помолчав, меланхолически продекламировал:
Проходит мрачно год за годом,
Окопной жизни ты не рад
И с болью думаешь порою:
За что же терпишь ты, солдат?
За то ли терпишь ты все муки,
Что беден ты, а не богат;
Что недоступны все науки
Тебе, товарищ наш солдат?
Его голос дрожал от волнения. Слышалось взволнованное дыхание толпы, ставшей одним сердцем, одной душой. Взгляд Гукаса упал на лицо Шаумяна, он стоял без шапки.
Солдат продолжал:
Вопроса нет теперь иного,
Мир заключить бы всякий рад.
Потом, еще помолчав минуту, резко тряхнул головой и проникновенно закончил:
Ну что ж, терпи еще немного,
Товарищ ваш, герой-солдат.
— Молодец, молодец! — раздалось со всех сторон. Звонкий голос другого солдата перекрыл шум:
— Мы написали письмо, дайте прочту. «Дорогой товарищ Ленин, мы из Ваших слов, что говорили Вы в своей речи, знаем, что только Вы один сочувствуете настоящей свободе и сочувствуете измучившемуся солдату.
Товарищ Ленин, Ваши слова полностью соответствуют истинной справедливости. Есть и такие, что говорят против Вас, но кто их слушает? Вы повсюду проповедуете «Долой войну!», и Ваши последователи проповедуют то же самое. Извините нас, товарищ Ленин, мы, так сказать, темный народ, потому что старое правительство боялось раскрыть нам глаза. Наш товарищ Ленин, наш друг и наш брат, знайте, что мы, солдаты двести двадцать четвертого полка, как один человек, пойдем за тобой... И что твои идеи — это то, что нужно рабочему и крестьянину».
Солдат подошел, протянул Шаумяну смятый листок.
И вновь Степана Шаумяна — друга и посланца Ленина — солдаты поднимают на руки и так несут к выходу.
Гукас вернулся в Ереван. Он шагал, держа в руках небольшой фанерный чемоданчик. Пылью от фаэтонов, едущих в город, окутывало его с головы до ног. Еще и сейчас звучит в его ушах голос этого обаятельного человека — Степана Шаумяна: «Союз юных интернационалистов... Прекрасно! А теперь надо слиться с массой трудящейся молодежи, заручиться ее моральной поддержкой».
Через некоторое время он уже стоял у себя во дворе, под гранатовым деревом, обнимая бросившуюся ему на шею Верго.
Безучастные к событиям в мире тикали, как всегда, старинные часы «лонжин». Разыскав в комоде мелкие гвоздики, Гукас повесил на стену небольшой портрет Карла Маркса и с гордым видом повернулся к Верго:
— Хорош?
— А я видела его, — у Верго хитро заблестели глаза.
— Где же ты видела?..
— В газете. Учитель, правда?
Скрипнула дверь, и на пороге показался Агаси.
— Где ты пропадаешь? — набросился он на Гукаса и, не дав ему опомниться, заторопил: — Пошли, дело есть.
На улице он сразу начал рассказывать местные новости: армянская школа становится десятилеткой — три подготовительных, семь основных. Всем, кто кончил школу в прошлом году, предложили продолжить учебу. Ахавни сейчас в седьмом классе. Епархиальную еще не открыли — обрушиваются потолки...
— А куда же сейчас мы идем? — спросил Гукас.
— В гимназию, ребята очень волнуются. Разве я не сказал? — удивился Агаси, в спешке он забыл о главном.
— Ты иди, я скоро приду, — сказал ему Гукас.
— Куда тебя опять несет? — обиделся Агаси.
Гукас вытащил из блокнота визитную карточку и протянул другу, на ней было напечатано по-русски: «Шаумян Степан Георгиевич».
Агаси повернул карточку в руке и на обратной стороне прочел записку карандашом:
«Товарищ Махмурян, по дороге в Петроград прошу навестить меня в Тифлисе. Если меня не окажется там — я должен буду выехать в Баку, — непременно свяжитесь с Михой Цхакая. С товарищеским приветом С. Шаумян».
Агаси с благоговением посмотрел на Гукаса, отдавая ему карточку, сообщил:
— Махмуряна здесь нет, я недавно из его «голубятни».
— Уехал?
— Никто ничего не знает... Сосед ответил, что будет через неделю, собирается в Петроград.
Огорченный Гукас зашагал рядом с Агаси.
Когда они вошли в полутемный коридор мужской гимназии, там стоял невероятный шум. Вдоль стены на скамейках разместились представители разных школ. Многие толпились у стен и на ступеньках, ведущих на второй этаж. В верхней части коридора стоял стол и три стула. Там сидел Саша. Тоненький голосок девушки едва пробивался сквозь шум. Гукас узнал ее. Это была Клара, из седьмого класса гимназии Рипсиме. Ее хорошо знала молодежь, с марта месяца она не пропустила ни одного ученического собрания.
— Нет царя, но и свободы нет тоже! — гневно восклицала Клара. — Опять преподают монархисты, опять — «Боже, царя храни...». Представляете, царя храни!.. Куда же это годится?
— Позор! — крикнул кто-то из сидящих у окна.
Гукас заметил примостившуюся на краю скамейки Ахавни и подошел к ней.
В это время поднялся черненький гимназист, поправил вылезшие из-под фуражки волосы и заговорил возбужденно и гневно:
— Опять поносят святая святых — язык Месропа Маштоца[26]...
— Даешь родной язык! Долой латынь! — крикнула Клара с места.
Неугомонный гимназист, с трудом перекрывая шум, продолжал:
— Мы провозглашаем во всеуслышание: долой религию, да здравствует свобода совести, да здравствует светское обучение, долой мракобесов клерикалов! Кто имеет уши, пусть слышат...
— Вы кончили, Севачерян?..
— Одну минуту, — поспешно добавил оратор, и как из рога изобилия посыпались высокопарные слова, и слушатели еще раз воочию убедились, что нет пределов красноречию их товарища Керовбе Севачеряна...
Вдали уже загоралась в закатных лучах кромка Норкского холма, когда Саша наконец обратился к парню в очках, сидевшему тут же за столом:
— Пиши, Согомон...
Тот достал из пачки и положил перед собой бланк, на котором в углу было напечатано: «Центральный комитет ученического союза города Еревана».
В этот момент на пороге возникла фигура, закутанная в синюю шелковую чадру, смело прошла между рядами мальчиков и приоткрыла лицо.
— Лала! — воскликнули с удивлением девушки-гимназистки.
Чадра медленно сползла с плеч девушки. Мальчики с нескрываемым восхищением смотрели на ее высокий лоб и яркие припухлые губы.
— Лала, как ты пришла?! — встрепенулась Клара.
— Ий, подумаешь! — опустила девушка глаза. — Прошла по крышам, привязала к желобу простыню — и в сад... Вот и всё!..
— А тебя не хватятся?
— Ядвига Норбертовна бай-бай... — живо показала Лала, приложив сомкнутые ладони к щеке.
— Товарищи, хватит отвлекаться, — вмешался председатель, который не менее других был восхищен гостьей. Оставив свой официальный тон, он ласково пригласил ее сесть.
Многие слышали о черноокой красавице персиянке, но мало кто видел ее в лицо.
Саша наконец продиктовал неторопливо:
— «Господину директору Ереванской мужской гимназии.
Центральный комитет союза учащихся г. Еревана на чрезвычайном заседания 10 октября, при участии представителя школьных ученических комитетов рассмотрел и единогласно принял требования учащихся, представленные ниже... — Саша помолчал с минуту. — Промедление с ответом или же молчание педагогического совета будут расценены Центральным комитетом как формальный отказ», — грозно возвестил он.
— Верно, верно! — раздалось со всех сторон.
— Настоящий ультиматум! — воскликнула Ахавни.
— «Наши требования!» — не теряя ни минуты, объявил Саша и продиктовал сосредоточенно, напористо, четко:
— «1. Исключить из учебной программы закон божий.
2. Изъять латынь, как язык мертвый и непригодный в жизни.
3. Национализировать школу. Обучать армянских и азербайджанских детей на родном языке. В гимназии ввести полный курс истории армянского народа.
4. Отстранить преподавателей-монархистов».
— Почему только монархистов?! — крякнул с места Агаси. — А как же неучи, невежды, вроде тризника Барсама?
Саша невозмутимо поднял руку. Он тут же изменил формулировку:
— «Уволить всех недостойных своего звания учителей».
— Не забудьте правописание! — вмешалась Лала. — Эта проклятая «ять» в печенках сидит.
— Долой букву «ять»! — крикнул остроносый смуглый гимназист.
Коридор одобрительно зашумел. Здесь не было ни одного человека, кто хоть раз не пострадал бы из-за этой злосчастной буквы. Она как бы стала для всех воплощением реакции.
Выждав, пока все успокоятся, Саша сформулировал:
— Просить, чтобы и ереванские школы поддержали предложение Кавказского съезда учащихся, состоявшегося летом нынешнего года в Тифлисе, о демократической реформе правописания.
— Мы уже выпустили нашу газету по новой орфографии, — сказал Согомон.
— Ну и, наконец, шестое требование! — важно провозгласил Саша. — «Включить в состав педагогического совета представителей учащихся»...
— С правом решающего голоса! — не удержался Севачерян.
— С правом решающего голоса! — повторил Саша.
— А кто подписывает?
— Саша и Согомон, — дружно крикнули ребята.
Председатель и секретарь торжественно подписали «ультиматум».
— Печать, печать забыли! — крикнула Ахавни.
— Это уже входит в твои функции, Согомон, не спи, — упрекнул секретаря Севачерян.
Согомон вытащил из кармана широких брюк новенькую круглую печать, подышал на нее и с силой прижал к бумаге.
— Ничего не позабыли?
— Я еще подумаю ночью, может, что-нибудь вспомню, — пообещал Севачерян. — Подумаю ночью...
Девушки рассмеялись, — на дворе было совсем светло.
Севачерян грустно посмотрел на них: они все еще не могут осознать всю важность происходящего.
Через неделю после памятной встречи в мужской гимназии еще раз собрались юноши и девушки из разных школ. После долгого разглагольствования Севачеряна все с интересом слушали Арменака.
— Полюсы определены, реакционное учительство не отступит ни на шаг. Нам не остается ничего другого, как прибегнуть к забастовке, — проговорил он решительно.
Он не успел договорить, с третьего этажа спустился невысокий мужчина в черном мундире и направился к председательскому столу. Саша поднялся. Коридор затих.
— Я пришел сюда по желанию корпорации педагогов.
Посланец «корпорации» говорил с четверть часа. Он не видел веских причин для такого рода волнений и ручался головой, что скоро произойдет реформа системы образования. Саша, стоявший все это время рядом с ним, вопросительно посмотрел на товарищей.
— Вы кончили, гражданин Исаакян? — вежливо спросил председатель.
— Да.
— Тогда будьте любезны дать нам возможность обсудить ваши... пожелания, — хладнокровно произнес Саша. И коротко добавил: — Решение будет сообщено педагогическому совету.
Наступила напряженная тишина. Посланец обернулся к Саше, их взгляды встретились.
— Да, да! — лишь сказал он и поспешно удалился.
Когда его шаги замерли, все как один повернулись к председательскому столу.
— Перейдем к очередному вопросу, — предложил Саша.
— Молодчина, высоко держал знамя... признаюсь, не ожидал! — воскликнул Севачерян.
Агаси и Гукас улыбались Саше. Они гордились своим товарищем. Это была мина, выпущенная против них. Но Саша безболезненно обезвредил ее, вежливо выпроводив родного отца.
Было уже темно, когда в кабинете инспектора женской школы Гаяне начались переговоры.
— Садись, дочь моя, в ногах правды нет, — пригласил инспектор представительницу учащихся.
Ахавни села на стул, поправила черный фартук и приготовилась слушать.
— Мы ознакомились с вашими «требованиями», — улыбнулся господин Рушанян. — Откуда у вас такой канцелярский стиль? — по-отцовски пожурил он ученицу.
Ахавни покраснела.
— Но все же вы принимаете наши требования? — спросила она.
Рушанян снова улыбнулся:
— Зачем вам понадобился решающий голос? Если вы хотите выразить свое мнение относительно учебной программы — пожалуйста, кто держит вас за руку?
— Нет, господин инспектор, представитель учащихся должен иметь решающий голос в педагогическом совете, — настойчиво сказала Ахавни. Она даже поднялась с места.
— Садись, садись! Не замечал я все эти годы, что ты такая горячая... — удивился Рушанян.
Ахавни села.
— Ты думаешь, вы первые затеяли все это? Эге... где вам, — негромко сказал Рушанян. — Много у нас было умных учеников, прекрасные были дети... Но, признаться, зачастую их любознательность не получала удовлетворения. Мало было среди нас педагогов, людей по-настоящему тонких, отзывчивых. Двадцать лет назад я вел в епархиальной естественную историю, — продолжал инспектор, слегка склонив голову набок. Значит, у него было хорошее настроение, — вот так же рассказывал он на уроке о путешествии Дарвина на корабле «Бигль». — Знаешь, чего требовали тогда ученики? — обратился он к Ахавни. — Изъять из программы закон божий как предмет бессмысленный и не имеющий практического значения. — Инспектор ухмыльнулся. — А вы решили, что это вы всё придумали? — Он снова о чем-то задумался. Ахавни ждала. — Это было в тысяча восемьсот девяносто восьмом году... Был у нас такой паренек Воскан с черными кудрявыми волосами. На первый взгляд — грубый, неотесанный, а мысль у него была остра как меч. Я его очень полюбил. Подарил ему свои первые работы — «Инстинкт и разум у животных», «Жизнь пчел», а также портрет дорогого мне профессора Эрнста Геккеля. Я тогда только приехал из Иены и привез штук десять портретов, один был его подарок... Как-то на собрании попечителей поднялся шум — мол, среди учащихся объявился безбожник. Оказывается, ребята вместо церкви пошли в цирк и глумятся над религией... А кто доложил обо всем этом? Знаете? Господин Саркис...
Ахавни улыбнулась. Мальчики много рассказывали о нем, особенно Джанибек.
— Потом его вознаградили. А меня прозвали безбожником и социалистом. Вызвали в жандармерию: в двадцать четыре часа велели собрать свои вещи и выкатываться, иначе — арест. Поехал в Тавриз, стал инспектором армянской школы в Лилавском квартале... — Он улыбнулся чему-то. — Гм... социалист... — пробормотал он, — это Рушанян социалист, Рушанян, в жизни не примыкавший ни к одному политическому течению?.. А тут — в двадцать четыре часа...
Инспектор замолчал, заново переживая былую несправедливость. Потом сказал, обращаясь к Ахавни:
— Дочь моя, вы не первые на этом пути, и у вас нет причин так возноситься и том более — грозить. Педагог должен действовать согласно совести. Все, что разумно в ваших требованиях, мы учтем.
— Но есть и такие, что возражают против разумных предложений, — не согласилась Ахавни.
— Это вне всякого сомнения, — ответил ей Рушанян. — Но пусть каждый отвечает перед своей совестью.
Ахавни вышла на улицу. Крутился пыльный ветер. Упрятав волосы в шерстяной, связанный теткой платок, она спустилась во двор церкви Погоса-Петроса и свернула на Астафян. «Какой славный господин инспектор, — подумала Ахавни. — Вернее, не славный человек, а настоящий педагог», — уточнила мысленно Ахавни и ускорила шаги.
Осенний сумрак клубился над «Скетинг-рингом». Красные листья чинары, сухо и мягко шурша, кружились и падали на ее шаль, осыпали черный сатиновый фартук. Она шла по ковру из листьев. Наконец она направилась к веранде. В большой комнате по обе стороны длинного стола, покрытого красным сукном, сидели ее товарищи во главе со Срапионом Патрикяном в накинутом на плечи тяжелом драповом пальто.
Агаси, потряхивая кудрями, что-то горячо говорил. Ее никто не заметил. Она села на край скамейки рядом с ребятами-кожевенниками. Крепкий запах, идущий от их одежды, вернул ее к действительности. Ахавни стала прислушиваться к разговору. Оказывается, в Эчмиадзинской академии с сегодняшнего дня тоже забастовка.
Поднялся Арменак, оперся руками о стол.
— Не примите мои слова за шутку, — начал он. — Господин Варунцян, латинист, оказался более католиком, нежели папа римский. Увидев нас, он вскипел: что, мол, вам тут нужно? Пошел к начальству и потребовал: «Проникших в академию агитаторов, каковым является сей недостойный студент Агаси, — арестовать». И потребовал восстановить в академии упраздненную в 1905 году должность вооруженного охранника...
— Вон оно что?! — воскликнул Патрикян. — Крепко!..
— Малость опоздали. — низким голосом сказал молодой человек, сидевший напротив Ахавни.
Ахавни впервые видела его; она с любопытством смотрела на его руки, длинные, тонкие, с отточенными ногтями. Она так увлеклась, что не сразу обратила внимание на Гукаса, уже второй раз спрашивающего ее:
— Товарищ, а что у вас, товарищ?
— Инспектор встретил меня неплохо, — сказала Ахавни, — в общем он принимает требования. — Она начала подробно рассказывать о своем визите к Рушаняну.
— Один цветок еще не делает весны, — усмехнулся Агаси.
Патрикян задумчиво прошелся по комнате. Потом он посмотрел на ребят:
— Вы на передовых позициях нашей сегодняшней борьбы, это признает даже противник. Не исключена возможность столкновения. Этот Понтий Пилат, — он намекал на Тюросяна, — и офицеры гарнизона, которые едят и пьют с африковыми, могут прибегнуть к силе... А вы сами будьте бдительны. Надо подумать о самозащите, ни одного необдуманного шага! Избегайте излишней горячности и суеты... Разъясняйте учащимся, что, несмотря на справедливость требований, бороться как со школьной администрацией, так и против родителей будет довольно трудно. Завтра я повидаюсь кое с кем из влиятельных лиц... Вечером снова встретимся.
— Надо не защищаться, а нападать, — неожиданно возразил сидевший напротив Ахавни молодой человек в кителе адвоката.
Ребята повернулись в его сторону: самоуверенность незнакомого человека не понравилась им. А он настаивал на своем.
— О какой самозащите может идти речь, когда с каждым днем усиливается влияние большевизма на массы? — Он повернулся к Патрикяну. Голос его зазвучал напористо и звонко: — Вы даже и сегодня не чувствуете, на чьей стороне сила, не можете отмежеваться от капитулянтов, главари которых в Петрограде перешли в буржуазный лагерь. Не зря вам такую оказали честь — приняли представителя в городскую управу. А мы у себя в Александрополе выступили с независимым списком и провели в Думу десять депутатов.
Рабочим парням, пришедшим с Сиротой Сааком, уже правился этот человек.
— «Будьте осмотрительны! Избегайте горячности!» — уже открыто издевался Геворк. — «Защищайтесь и еще раз защищайтесь»... Подобные советы еще никогда не приводили к добру... Нет. Необходимо наступление! Надо связаться с рабочими и солдатами, разъяснить им, что борьба учащихся — это их борьба, они поймут, — резко и горячо настаивал Геворк. — А вы — «поговорю с влиятельными людьми»... Кто же они, влиятельные люди, начальник епархии или кто-нибудь другой?
— Почему именно начальник епархии? — У Патрикяна обвисли щеки, он выпятил губу и сразу стал похож на обиженного ребенка.
— Да потому, что самое влиятельное лицо в городе — епископ Хорен.
— И еще губернский комиссар, — усмехнулся Гукас.
— Да что нам эти влиятельные лица! Надо протянуть руку простым людям... Они, только они, объединившись, помогут вам. Товарищ Шаумян говорил о том же.
— Давайте соберемся и обсудим вопросы тактики, — предложил Патрикян. — Это ведь не партийное собрание, молодые товарищи хотели посоветоваться, я и тебя пригласил...
— Нам нечего скрывать от молодежи, — упорствовал Геворк. — О забастовке мне еще рассказали дома. Действуя разобщенно, мы не добьемся ничего, нас просто задушат... Надо, чтобы в этой забастовке приняли участие все школы, и незамедлительно. Прежде всего надо выставить на публичный позор и изгнать из гимназии Рипсиме инспектрису, эту черносотенцу, и заставить, да, заставить принять справедливые, кстати весьма умеренные, требования учащихся...
Сидевшие за столом призадумались: им были не душе слова юриста.
— Еще о родителях, — сказал, помолчав, Геворк. — Мне знакомы здешние нравы, я знаю эту мещанскую среду... Какой родитель пойдет против школьной управы, попечителей, попов, чиновников, против начальства епархии?..
— Из тысячи один, — воскликнул Гукас, — да и то вряд ли...
— Значит, речь может идти об одном — вырвать молодежь из-под родительского влияния. Убеждать родителей бесполезно, слишком мало осталось времени. Сейчас, в атмосфере общего воодушевления и товарищеской солидарности, это легче будет сделать.
Патрикян не возражал. Не хотелось поднимать здесь спор. Надев пальто, он медленно пошел к выходу. Вслед за ним вышли Геворк и Арменак с группой товарищей.
— Вот это большевик! — воскликнул Сирота Саак, уже когда они спустились во двор.
— Кто этот молодой человек? — поинтересовалась Ахавни.
— Он сопровождал Степана Шаумяна. — Гукас больше ничего не сказал, но и этого было достаточно...
Было уже за полдень, когда Гукас и Ахавни с листовками предвыборных воззваний появились в аллее бульвара. Перед клубом они увидели Севачеряна и поспешили туда.
— Обман чистой воды. — Севачерян шагнул им навстречу. — Прислали в школу человека: мол, родители хотят что-то сказать, пригласили нас, а пустили одного только Сашу.
— Как бы Саша не попал в беду, — встревожилась Ахавни.
Гукас задумчиво посмотрел в сторону парадного подъезда, — там стоял швейцар и в полумраке толпились какие-то люди.
— Пошли! — крикнул Гукас и повел товарищей к Новоцерковной улице, там находился черный ход в клуб.
Дверь была на крючке.
— Есть у кого ножик? — спросил Гукас.
— Перочинный, — предложил Севачерян. — Подойдет?
Не прошло и минуты, как Гукас открыл дверь. Они вошли, заперлись изнутри и по узенькой темной лестнице поднялись в вестибюль. Оттуда по хорошо знакомым ступенькам они поднялись на балкон и посмотрели на сцену — ту самую, с которой в памятный вечер Саша возвестил о свержении царя. Там за столом сидело десятка два людей: инспектора гимназии, господин Мкртич Мусинян — директор-распорядитель Шустова, двое из рода Африковых...
Председательствовал известный в Ереване владелец бани на Новоцерковной улице господин Константин Иоаннесян. Выступив вперед, инспектриса гимназии Рипсиме, одетая во все белое, внимательно разглядывала Сашу в лорнет. Опустив лорнет, она покачала седой головой и обратилась к «заправилам» города:
— Болтают — «свобода!», и каждый делает что ему заблагорассудится... Рабочие устраивают забастовку, приказчики устраивают забастовку... все, кому не лень. А теперь и ученики устраивают забастовку... Я спрашиваю вас, господа, где это слыхано, чтобы яйца учили курицу?
Послышался смех и сдержанные голоса одобрения.
— Пожалуйста, просим, Евгения Минаевна, — пригласил председатель.
Вместо исчезнувшей, как привидение, старухи появилась, шурша своими шелками, инспектриса прогимназии.
— Если наши кроткие девочки вышли из-под узды, — басом заговорила она, — то виной этому мальчишки... — Она ткнула пальцем в сторону Саши: — Вот храбрец и ему подобные молодчики. Это они своим пагубным примером портят моих учениц... Есть одно средство против этой эпидемии — уничтожить очаг заразы...
Саша, сморщив лоб, сказал упрямо:
— Мы не отступим. Мы будем бороться.
Зал недовольно зашумел.
— Прошу дать мне слово! — крикнул сидящий во втором ряду молодой мужчина и, не дожидаясь приглашения, поднялся на сцену.
— Кому имею честь дать слово? — спросил председатель.
— Присяжный поверенный Геворк Атарбекян, депутат Городской думы Александрополя, — представился он. И быстро заговорил: — Моя сестра Анжелика и брат Липарит — ученики седьмого класса: Липарит — мужской гимназии, кузина учится в гимназии Рипсиме.
Зал угомонился. Солидный человек этот пришелец. Повысив голос, он продолжал:
— Меня удивляет чудовищное безразличие родителей к образованию своих детей. — Зал насторожился. — Они молчат даже теперь, когда справедливую борьбу учащихся за свои права здесь называют бунтом!
— Вон, вон отсюда! — раздался пронзительный крик тщедушного старичка в желтом кителе.
В эту минуту вскочил с места высокий круглолицый военный с пшеничными усами. Мощный бас его перекрыл шум:
— Вот я сейчас рассчитаюсь с ним!
— Это Платонов, полковник Платонов, — послышалось со всех сторон.
— Оставь, бога ради, — удерживала полковника соседка справа.
— Вот кто ваша опора — черносотенное офицерье! — презрительно бросил Атарбекян с трибуны.
— Большевистская зараза! — прогремел бас полковника. Он пытался вытащить из кобуры наган, женщины удерживали его. Геворк невозмутимо ждал, опираясь о трибуну, — ждал, когда собрание утихомирится. С балкона раздался резкий юношеский голос:
— Долой монархистов! Долой тиранов!
— Да здравствует свобода! — крикнул вслед за Гукасом Севачерян.
— Да здравствует свободная школа! — отозвался со сцены Саша.
— Отдайте свои голоса за список номер пять! — снова прозвучал голос Гукаса. И в разбушевавшийся зал, словно белые голуби, полетели листовки.
Раздались выстрелы. На головы людей дождем посыпались осколки разбитой люстры.
Толкаясь и давя друг друга, люди бросились к дверям.
После этих событий прошло не более часа... Гукас привел Ахавни в аптеку Шахназарянца. Еще несколько человек ждали помощи. Девушка в белом халате перевязывала руку Ахавни, пораненную осколком стекла.
— Ты первая из нас отдала кровь за победу революции, — нежно сказал Гукас верной подруге своей.
Вскоре они дошли до мужской гимназии. Ахавни наотрез отказалась покинуть своих товарищей: каждую минуту им сейчас грозила опасность...
Весь Ереван еще обсуждал случившееся в клубе, а Марго сидела за широким полированным столом в окружении застекленных книжных шкафов.
Много дней провела она в безмятежной тишине, за полированным столом из красного дерева. Здесь в шкафах стояли толстые фолианты рукописей на пергаменте с несравненными миниатюрами и богатейшими записями летописцев. Были здесь рукописные труды древних историков, плоды долготерпения прославленных писцов и художников, делавших свое дело при свете мерцающей коптилки. Как святая святых они пронесли и сохранили свой язык и свою литературу.
В одной из рукописей ярко был выражен национальный характер трудолюбивого армянского народа, тянущегося к просвещению. Молодой библиотекарь прочел Марго эти скромные и мудрые слова: «Умоляю тебя, читатель. Послушай, что поведаю я. Пусть книга моя будет тебе аманатом, береги ее и читай. Если в плен попадет — вызволяй, свечой не закапай ее, слюнявым пальцем страницу не переворачивай и подло ее не рви».
Который раз рассматривала Марго эту рукопись, и все сильнее охватывало ее чувство признательности ко всем тем людям, которые создали и сохранили эти сокровища, спасли их от огня и меча.
Трепетное волнение и многозначительная тишина царили здесь. Сюда приходили многие ученые мужи, застывали перед рукописями из пергамента, подолгу разглядывали миниатюры, нарисованные кошенилью. А у нее, Марго, теперь было другое, поглотившее ее целиком занятие: еще тогда, когда знаменитый русской поэт с таким восхищением говорил об армянской поэзии в «клубе» господина Абелова, а позже — в Ереване, в театральном зале Джанполадовых, — уже тогда Марго стало стыдно: она образованная армянка, плохо знает родную литературу. Те незабываемые дни сблизили ее не только со знаменитым армянским поэтом, но и с армянской поэзией.
За этот месяц, проведенный в матенадаране, Марго прочла много стихов и теперь, как тот многоуважаемый русский поэт, чувствовала себя «открывательницей». Каждую строку Марго читает как бы вместе с далеким своим другом...
Библиотекарь, получивший образование у крупных ученых, знал вкус своей читательницы. Утром он обратил ее внимание на тоненькую книжку «Ваан Терьян — певец мечты, жажды и примирения». Увы, то, что прочла Марго, послужило источником печальных сомнений.
«Не только осень утоляет сердце лирика. Гаснущий день имеет свои загадочные чары, и солнце — этот извечный источник жизни, море света и тепла — не имеет очарования для него».
Но неужели это верно, неужели он не чувствовал очарования солнца и потому уехал к дальним берегам холодной северной реки? Нет, это не так, в глубине души она не согласна, губы ее шепчут:
Время бед и горя пронесется.
Радость лучезарная придет.
Жизнь, развеяв сумрак, улыбнется,
Солнце над отчизною сверкнет!
И Марго уповает на будущее: он еще вернется сюда, на свою щедрую солнцем родину.
Как хорошо здесь, в этой безмятежной тишине... Из соседнем комнаты доносится лишь тихий шелест переворачиваемых страниц: там работает с утра ученый библиотекарь. Но вот открывается наружная дверь и, громко стуча башмаками, входит грузный архитектор.
Он теперь живет в Ани, в разрушенном городе-крепости, но часто посещает матенадаран. Сегодня он чем-то раздосадован. Едва скользнув взглядом по ней, буркнул «здравствуй» и прошел к библиотекарю. А прошлый раз он подошел, крепко пожал ей руку и с веселым блеском в глазах пробасил:
— Здравствуй, моя девочка.
Да, он чем-то сегодня взволнован: там, за дверью, сокрушительные, уничтожающие слова уже обрушиваются на голову какого-то невежды... Марго ясно себе представляет, как его большие, огненные глаза гневно сверкают, когда он говорит:
— Я сказал ему: «Господин, если я весь в муке, не думайте, что я мельник».
Доносится бормотанье молодого библиотекаря:
— Да пусть он бьется головой о камень — стоит ли волноваться из-за такого олуха!
Марго, взволнованная, оставляет свою книгу. Наконец варпет[27] успокоился. Сейчас он читает какую-то рукопись своему собеседнику. Голос его звучит уже, как всегда, глуховато:
— Араратский мир — уголок, полный драгоценных жемчужин искусства, который, словно оазис, вырос и расцвел в древнем мраке, вопреки тому, что он был окружен и растоптан множеством племен, способных лишь на разбой и разрушение.
Вот глубокий, словно из недр земли, голос замер на каменной лестнице. Проводив варпета, библиотекарь вернулся в сопровождении ладного, приятно одетого юноши с клетчатой кепкой в руках. Марго обрадовалась: это Арменак.
— Вот вам каталог на армянском, русском, французском и английском, можете ознакомиться, — указал библиотекарь на маленький столик, втиснутый между двумя шкафами.
Арменак торопливо сел и углубился в каталог, даже не глядя в ее сторону. Самолюбие Марго было задето, она тихо улыбнулась себе: Арменак — полная противоположность Ваану. Проходя вместе с ней по Астафяну, увидел он ученицу шестого класса гимназии Рипсиме Акопян и, держа Марго за руку, заставил побежать: «Какая красивая девочка, Марго, пойдем же, познакомь...»
Все еще улыбалась Марго юношескому озорству Ваана, когда, топоча и громко смеясь, вошел Махмурян.
— Его преосвященство нашел выход — закрыть академию, уже второй раз в этом году... — он захохотал.
— В самом деле? — удивился библиотекарь.
— Да, духовная академия без каждодневной молитвы и без священного писания в самом деле немыслима, его преосвященство прав в своем решении. О Маргарит, как хорошо, что ты здесь! — воскликнул Махмурян. Он подошел к девушке. — Я ворошил старые газеты, интересную штуку нашел для тебя... Прошу! — Махмурян вытащил из кармана пожелтевшую газету, прочел громко: — «Не на снежные вершины Масиса надо взирать с чаянием и не на ветхий купол Эчмиадзина, а на мятущиеся толпы городов, на трубы, висящие в небе, на многоэтажные дома, на шири полей, которые уже прорезает машина, и на обломки гор, крошащиеся от мощных взрывов динамита». Это из лекции, прочитанной в апреле четырнадцатого года в зале музыкального общества в Тифлисе, — прервав чтение, пояснил Махмурян. — А ты говорила, почему уезжает, оставив солнце и море, как бы ему не стало хуже. Он не мог не ехать, я тебе говорю, это — его путь, это путь всех нас. Пусть пишут эти писаки что им вздумается, — воскликнул Махмурян, уже гневаясь. — Пусть говорят, что он певец осиротевшей души и умирающей осени! Чушь!
— Нет, — покачала головой Марго. Об этом Ваан ничего не сказал ей, он предпочел ласковые слова грустным воспоминаниям.
— Такие вещи не проходят бесследно, — сказал Махмурян.
Арменак уже несколько раз поглядывал в его сторону, даже приподнялся было, выискивая удобный момент, чтобы поздороваться с уважаемым учителем, но Махмурян, увлеченный своими мыслями, никого не видел кроме Марго... Вдруг он резко повернулся и заметил юношу.
— Арменак! — бурно воскликнул он. — Что ты тут делаешь? — Он размашисто подошел к юноше и взял лежавшую перед ним на столе объемистую тетрадь. — Посмотрим, посмотрим... Ага! — И громко прочел: — Алишан, «Айрарат — страна Армянская»; Ачарян, «История Святого Месропа и изобретение алфавита, источники и комментарии»; Гатрджян, «История армянской письменности»; Генрих Гельцер, «Краткая история армян»; Ягубян, «Ванские надписи и их значение для истории Ближнего Востока»...
Махмурян захлопнул тетрадь и разочарованно взглянул на Арменака:
— Что же это ты? Арменоведению посвятил себя? А я был уверен, что ты углубишься во всеобщую историю.
Возвращая Арменаку тетрадь, он обратился к библиотекарю:
— Знаешь, Левон, это самый серьезный мой ученик из епархиалки. В истории его знания неоспоримы... Душой и сердцем содействуй ему! Вам масленица, а нам доброй пасхи, — Махмурян протянул руку Марго. — На днях я отправлюсь, обязательно передам твой наказ, не беспокойся.
Марго не сводила глаз с Арменака. Впервые она видела, чтоб Махмурян так хвалил своего ученика.
Заместитель ректора академии, естественник Тер-Погосян еще два года назад рассказывал, как Махмурян поставил всему первому курсу двойки, а один студент заработал даже «кол». Он никому не делал снисхождения. Считал, что попустительство — корень всех зол в школе, оно порождает невежд, людей, бесполезных для общества.
Помнится, когда Махмурян был у них дома, он рассказывал:
— Ученики послали ко мне депутацию. Выбрали самых радивых. «Господин Махмурян, вы чересчур строги». Я спросил у них: «Вы видите ту стену?» Они: «Да, видим». — «Если обстреливать эту стену горохом, что станет с горохом?» — спрашиваю я их. «Отлетит, господин Махмурян», — отвечают они мне. «Ну, — сказал я им тогда, — я для вас вот эта стена, а ваши слова — горох, понятно?»
Арменак встал и подошел к Марго.
— Извините, я приходил, вас не было дома. — И с серьезным лицом спросил: — Вы не скажете, чьи слова читал он... — Арменак не знал, как сказать: «господин» или «товарищ», — господин Махмурян? Терьяна, да?
Вошел библиотекарь вместе с Агаси. Агаси поздоровался с Марго и заторопил Арменака:
— Пошли. Знаешь, академию закрыли.
— Я знаю, — вздохнул Арменак.
— Быстрее, — потянул его за рукав Агаси, заметив, что тот уставился в каталог.
— Что произошло в Ереване? — с тревогой спросила Марго.
Агаси в двух словах рассказал.
— Я тоже с вами, подождите несколько минут, — попросила Марго.
— Пошли, — пригласил Агаси.
Марго закрыла книгу. Заниматься этим приятным делом сегодня и впрямь ей не было суждено.
После родительского собрания, имевшего столь печальный исход, борьба учащихся вступила в новую фазу. Народ разделился. Дома, в школах, на паперти — всюду и везде возникали жестокие споры, резко сталкивались противоположные мнения.
Губернский комиссариат подлил масла в огонь: в его официальном сообщении было заявлено, что забастовавшие учащиеся захватили мужскую гимназию и намерены перекинуть заразу и в другие школы.
Многие винили большевиков: это они подстрекают детей. Повсюду упоминалось имя присяжного поверенного, депутата Александропольской думы, сеющего здесь смуту.
Некоторые упрекали преподавателей, не сумевших справиться с детьми. Находились и такие, которые стали обвинять полковника Платонова, вызвавшего несколькими пистолетными выстрелами такое бедствие и создавшего работу для и без того чрезмерно занятого фельдшера Погоса и провизора Шахназарянца.
Разлад просочился и в среду преподавателей. Посланные в Кавказский учебный округ телеграммы оставались без ответа. По дошедшим слухам, у начальства округа идет кру́гом голова... Оказывается, и в Баку, и в Тифлисе, и в Кутаиси, и в Гяндже — повсюду в эти дни происходят ученические забастовки. И каждый инспектор до получения указаний «свыше» делал все, что ему заблагорассудится.
Инспектор Ереванской мужской гимназии оказался предусмотрительным. Он по-прежнему не применял силу, предпочитая урегулировать конфликт мирным путем. И его подчиненные целыми днями ходили по домам, упрашивая родителей вернуть на истинный путь «блудных» детей. Инспектор был уверен, что рано или поздно это возымеет действие.
Евгения Саркисбекян — грозная инспектриса женской прогимназии — изменила свое поведение. Она позволила забастовочному комитету вести занятия в своей школе. Учителями были старшеклассники гимназии. И в подтверждение своего свободомыслия даже разрешила им иметь своего инспектора из учащихся.
Относительно благополучно было в женской армянской школе. Ученический комитет, идя навстречу господину Рушаняну, которому вполне можно было доверять, позволил учителям самим вести занятия. Исключение составлял господин Саркис. Закон божий был изъят из программы. Господин Саркис целыми днями слонялся теперь без дела по Астафяну, кляня эту жизнь и понося безбожников.
Совсем по-другому обстояли дела в женской гимназии св. Рипсиме. Самовластная инспектриса и слышать не хотела об ученическом комитете. Она приказала швейцару «обломать ноги» любому смутьяну, вздумавшему проникнуть во вверенное ей учебное заведение.
Гимназия Лидии Федоровны Фильбранд прославилась на всем Ближнем Востоке как строгое учебное заведение. Лала — дочь макинского хана, — пробравшаяся в ту памятную ночь в мужскую гимназию, была здесь не единственной персиянкой. У Фильбранд получали образование многие девушки из гаремов Тавриза и Тегерана. Сюда отдавали дочерей также и нахичеванские ханы. И они, как и сестры Седава из княжеской грузинской семьи, жили в интернате. Строгий пансион гимназии привлекал каждого, кто не хотел, чтобы дочь его избаловалась дома. Здесь девочки, привыкшие к шелкам и батистам, облачались в скромные сатиновые платья, носили ботинки со шнурками — высокие, точно сапоги. До самой поздней осени ходили они в соломенных широкополых шляпах, которые постоянно срывал ветер, когда они шли по городу в церковь, — эти шляпы были предметом насмешек городских парней.
Любовь, естественно, была в строжайшем запрете. Может быть, поэтому в дортуарах почти у каждой можно было найти под подушкой зачитанный роман Чарской, Желиховской или Лукашевской.
Да, любовь была под запретом, но все равно никакие строгости не могли помешать девушкам видеться со своими вздыхателями. Порой их посредником в любовных делах был сам почтенный швейцар гимназии Порфирий Фортунатович. Он был одних лет с инспектрисой, носил окладистую бороду, закрывавшую широкую грудь, облаченную в золотистую ливрею. Он обязан был держать в страхе девушек.
Но разве мог он отказать бравому казаку в лихо заломленной папахе, когда тот умолял позволить ему увидеться с «кузиной» хотя бы на пять минут... Девушки, в свою очередь, ласково звали его «Фортуной». Старик, при его грозной внешности, имел поистине доброе сердце...
Однако уверенность в преданности своих подчиненных не мешала Лидии Федоровне спускать на ночь с цепи двух собак.
Но увы! И это не помогало. Девушки, приехавшие в пансион из персидских гаремов, знали такие хитрости, которые и в голову не могли прийти педантичной немке.
Тем не менее Лидия Федоровна была уверена в совершенстве своей системы вплоть до того мартовского утра, когда зашатался и рухнул казавшийся незыблемым трон.
В то утро около десяти часов показалась группа гимназистов с алым флагом. Ребята ворвались к семиклассницам.
— Россия свободна! Все на манифестацию!
Никто не обращал внимания на отчаянные крики Лидии Федоровны, которая металась по коридору:
— Mesdames, по классам! Mesdames, прошу вас, по классам!
Окружив любимого своего учителя физики, девочки дружно бросились на улицу.
А сейчас, когда учащиеся бастовали во всем Ереване, только в гимназии Фильбранд не прекращались занятия... Занятия-то шли, но как! Гимназистки вывели из терпения директрису. Они учинили «итальянскую забастовку» — ходить ходили, но уроки не готовили. А самые бойкие из них, присоединившись к Кларе, вели вместо изгнанных учителей занятия в гимназии мальчиков.
В ту смутную осень 1917 года в Ереване создалось странное положение, шаткое и переменчивое: в школах, содержащихся на казенный счет, распорядителями большей частью были сами ученики, и каждая школа имела свои собственные порядки.
Решением забастовочного комитета Керовбе Севачерян был назначен инспектором всех школ Еревана с неограниченными правами. Этот невзрачный, среднего роста парень до забастовки ничем не выделялся среди товарищей. Учился он весьма посредственно, преуспевая лишь в чистописании и русском языке. И неожиданно для всех в первый же день забастовки он блеснул красноречием и недюжинными организаторскими способностями. Он оказался весьма сообразительным — обошел дома гимназистов и велел матерям носить еду своим детям, участникам забастовки. И они теперь не ощущали в еде недостатка. В узелках у них был сыр и лаваш, в корзинах — виноград, хачабаш и мсхали, а уж сушеным абрикосам и грецким орехам не было счету... Превратившийся в столовую шестой класс, по мнению мальчиков, ничем не уступал теперь ресторану при гостинице «Франция».
Когда в одно утро у ворот гимназии, осадив коней, спешились казаки, во дворе начался переполох.
— К оружию! — надрывно кричал кто-то.
В гимназии было тревожно. Мальчики ходили с ружьями, вид у них был решительный.
— Молодцы, ребята, правильно сделали, что взяли винтовки, я же говорил, что они пригодятся! — воскликнул Севачерян, входя во двор.
— Сейчас не время для разговоров, срочно надо разыскать всех наших, достать хоть из-под земли! — резко, по-военному приказал Саша.
К нему подошел мальчуган, похожий на него, — младший братишка.
— На-ка, возьми! — загадочно улыбаясь, он протягивал брату сверток.
Саша нахмурился:
— Кто тебе велел принести?
— Возьми, пригодится! — посоветовали подошедшие ребята.
Саша только сейчас заметил, что у многих гимназистов из-под широких кожаных поясов торчат рукоятки револьверов. Тут были разнообразные системы: «бульдог», парабеллум и даже тяжелый, устрашающего вида кольт. Едва заметно улыбнувшись, Саша развернул тряпку и взвесил на ладони вороненый отцовский наган системы «смит-и-вессон».
Когда Гукас вошел в штаб, помещавшийся в седьмом классе, Керовбе Севачерян заканчивал речь, направленную против варварского попрания священных прав юного поколения.
— Я считаю несовместимым с человеческим достоинством отступать перед силами тирании.
Его поддержал Грант Сантурян:
— Если мы уступим, позор на всю жизнь.
Сидя рядом с Агаси, Гукас внимательно разглядывал Сантуряна: на нем та же линялая ситцевая рубашка, что была осенью позапрошлого года, когда он появился среди беженцев во дворе их старой школы. Его костлявый нос стал еще острее, лицо осунулось. «Что у него может быть общего с Тюросяном, спекулирующим на национальных чувствах истерзанного народа? Парню задурили голову, отравили ядом национализма», — думал Гукас.
Вошел Атарбекян и сообщил, что у казаков нет приказа о применении оружия.
— Но это — пока... — подчеркнул он. — Тем не менее они получили распоряжение строго охранять вход в гимназию. Тактика ясна: испугавшись кровопролития, в гимназию прибегут родители и постараются как можно скорее увести отсюда своих детей... У ворот уже собираются люди.
С приходом Атарбекяна ребята сразу же перешли к делу. Распустили по домам малышей. Парадный вход решили забаррикадировать. С грохотом тащили парты малышей, сваливали их у подъезда. Комнату, где помещались учебные винтовки, поручили охранять группе из восьми человек.
Наконец, самое главное — было решено ни в коем случае не покидать гимназию. Решили также послать делегатов в казармы — просить помощи у революционных солдат.
Атарбекян призывал ребят к бдительности и спокойствию.
— Нас не оставят одних, — говорил он, — власть, правда, пока еще в руках Платоновых и тюросянов, но сила все равно у рабочих и солдат.
В дверях появился неугомонный Аршавир, оставивший свои пост:
— К нам в гости пожаловал господин Шустов! Собственной персоной. Его сиятельство Василий Николаевич Шустов — председатель московского военно-спортивного комитета, командор императорского московского речного яхт-клуба, кавалер ордена Леопольда Бельгийского, кавалер ордена святого Владимира четвертой степени... — Аршавир скороговоркой перечислял бесчисленные титулы Шустова, частенько упоминаемые в газетах. — Продолжать дальше? — ухмыльнулся он. И, не дождавшись ответа, затараторил: — Член учетного комитета Ереванского отделения государственного банка, соборный староста ереванского Николаевского собора...
— Достаточно, — охладил его пыл председатель, — вполне!
— Что прикажете доложить? — отдав честь, спросил прыткий часовой.
Агаси, не доверяя шутнику, сам выглянул во двор. В самом деле, по ту сторону ограды стояла высокая, обитая блестящей кожей, запряженная хорошо известными каждому ереванцу вороными конями карета. Кучер терпеливо ждал у ворот. Агаси вернулся. Разгорелся спор: принять господина Шустова или отказать?
И впервые решительное предложение Саши — пригласить почетного попечителя гимназии — не получило всеобщего одобрения.
— Пусть этот русский богатей катится в свою Россию и там обуздывает анархию! — сердился Грант Сантурян. — А что касается его двадцати пяти титулов, пусть они провалятся все вместе с ним!..
— Извините, — прервал Сантуряна Керовбе Севачерян. — Небольшая справка! — Он бросил фуражку на стол. — В мае тысяча девятьсот двенадцатого года господин Шустов Василий Николаевич вручил директору нашей гимназии чек на семьсот пятьдесят рублей, а тридцать первого декабря тысяча девятьсот двенадцатого года «высочайшим приказом» был назначен почетным попечителем мужской гимназии на три года!
— Каким «высочайшим приказом»? Николая Второго, что ли? — засмеялся Агаси.
— Это еще не всё, — не унимался Севачерян. — В мае тысяча девятьсот пятнадцатого года Шустов изъявляет согласие еще три года занимать ту же должность почетного попечителя гимназии, и двенадцатого ноября тысяча девятьсот пятнадцатого года «высочайшим приказом» господин Василий Шустов вторично был утвержден почетным попечителем...
Ребята слушали с веселым удивлением. Севачерян, отдуваясь, закончил свое сообщение:
— Предлагаю пригласить...
Сантурян растерянно молчал.
— Пригласить почетного попечителя гимназии господина Шустова! — распорядился Саша.
Выйдя за ворота, Аршавир громко объявил:
— Ученический комитет приглашает почетного попечителя Шустова Василия Николаевича.
Шустов грузно вылез из кареты и, приблизившись к воротам, остановился. Была открыта только калитка, он в жизни не проходил через такую узкую щель. Поразмыслив, он снял шляпу, пригнулся и боком протиснулся во двор. Калитка тотчас же захлопнулась.
— Не закрывайте! Со мной комендант города! — повелел заводчик.
Вооруженные гимназисты только теперь заметили спутника Шустова, который вылезал из кареты.
— Относительно коменданта у меня распоряжения нет, — отдал честь Аршавир.
Шустов, поколебавшись с минуту, обернулся к коменданту:
— Сию минуту! — и крупно зашагал в глубь двора.
Взбунтовавшиеся ученики приняли почетного попечителя не в штабе, а в кабинете директора, — это выглядело солиднее.
Шустов с ходу выразил неудовольствие: с комендантом города обошлись бестактно, его надо непременно пригласить сюда...
— Зачем он пожаловал? — спросил Саша.
— Губернская инспекция и корпорация родителей испросили нас посетить гимназию для разрешения конфликта. Прошу немедленно впустить господина Шахпароняна, иначе я буду вынужден оставить гимназию, как бы близко ни принимал к сердцу ее интересы, — заявил Шустов.
— Есть смысл нам приглашать господина Шахпароняна? — обратился Саша к товарищам.
— Ни в коем случае! — запротестовал Арменак. — Это по его милости летом в Кантаре была пролита кровь армянского крестьянина и русского солдата. Я сам был очевидцем... Гарцуя на белом жеребце, он свершил свое черное дело.
Шустов сел на предложенный стул, всем видом своим выражая нетерпение. Он догадывался, на что намекает одетый по-европейски парень.
— В тот день я уезжал в село и только потом узнал об учиненном разбое, — вмешался Севачерян. — Но я не раз имел удовольствие видеть господина Шахпароняна на сцене. Какой это бесподобный Свенгали в «Трильби»! А его Кин, а Дон-Жуан! По моему глубокому убеждению, заставлять ждать такого артиста на улице — просто грех.
Агаси положит конец спорам:
— Господин Аршо Шахпаронян пожаловал сюда не в качестве коменданта или артиста, он послан делегатом от учебного округа. Я думаю, надо пригласить.
Несмотря на осеннюю погоду, Шахпаронян был в белой фуражке, в светлом чесучовом кителе; энергичным жестом приветствовал он собравшихся и ласково стал оглядывать каждого.
Ребята, в свою очередь, с любопытством рассматривали коменданта-артиста. Демократизм коменданта восхищал Керовбе Севачеряна. Саша, охваченный дурными предчувствиями, смотрел на коменданта с подозрением. Шахпаронян и здесь себя чувствовал как на сцене. С грациозной непринужденностью он сел рядом с солидным Шустовым и широко улыбнулся.
— Мы вас слушаем, — обратился к почетному попечителю Саша, занявший кресло инспектора.
— Я много лет подряд близко наблюдаю жизнь вашей гимназии, — преодолевая одышку, заговорил заводчик. — И должен сказать вам, ребята, откровенно: вы заблуждаетесь... — Все насторожились. — Предъявленные вами требования не содержат ничего путного, ничего нужного ни для вашей учебы, ни для гражданского воспитания. — Он помолчал, потом, заметив в глазах ребят недоверие, сказал торопливо: — Однако ваш покорный слуга и господин комендант города, исходя из интересов мирного урегулирования конфликта, ходатайствовали перед учебной управой об удовлетворении ваших требований. Это войдет в силу пока, до всеобщего преобразования системы обучения... Мне известно, что в Петрограде уже сейчас рассматривается проект этой реформы.
Ребята слушали напряженно и озабоченно: что он задумал? Что этот многоопытный делец скрывает за своими увещеваниями?
— Я еще должен добавить, — продолжал Шустов, — Кавказский учебный округ пошел навстречу моему ходатайству, за исключением сущих пустяков, которые по своему характеру явно неприемлемы в педагогике.
— Дайте вам посоветоваться, — попросил Саша. Они вернулись в класс.
Севачерян, нахмурив брови, наблюдал за ребятами; когда же страсти улеглись, он решительно поднялся:
— Вы что, ребята? Опомнитесь! Зачем нам все это нужно без решающего голоса?
Ребята смотрели на него с недоумением. Севачерян понял: только он один может спасти товарищей от этого губительного шага.
— История не простит нас! — патетически воскликнул он. — У будущего историка будут все основания написать: «Гора родила мышь».
Тем не менее решили пойти на компромисс; все поднялись с места и ушли в учительскую. Севачерян дал волю оскорбленному чувству: обхватив голову ладонями, горько заплакал.
Гаюш влетела в учительскую в ту самую минуту, когда делегаты округа уже любезно прощались с ребятами.
— Я убежала через окно! — крикнула она, едва переводя дыхание; вид у Гаюш был страшный: щеки горели, платье разорвано, туфли в извести.
Шустов и Шахпаронян растерянно остановились.
— Клару двое суток держат в прачечной... Двое суток ей не дают есть, только воду! — сбивчиво заговорила Гаюш. Она глотнула воздух и, успокаиваясь, объяснила более вразумительно: — Лидия Федоровна заперла Клару: она, мол, зачинщица. Когда мы узнали, пошли в учительскую, потребовали освободить Клару. Она закричала на меня и стала говорить гадкие слова... — Гаюш сжала губы, гнев душил ее. — «Я убью тебя за эти слова! — крикнула я ей. — Возьму свой браунинг и убью! Пусть меня посадят...» Тогда с нами затеяли переговоры... И потом — обманули. Схватили с черного хода и посадили к Кларе. Мы долго стучали, но никто нам не открыл. Потом я взобралась на плечи Ахавни и Нуник, залезла на окно и прыгнула в соседний двор... Собака схватила меня за ногу...
Ребята молчали. Только Саша, глядя на Шустова и Шахпароняна, спросил:
— К нам засылают делегатов, а сами чинят расправу? — Он побагровел от ярости.
— Тут вышло какое-то недоразумение, — засуетился артист-комендант. — Мы все выясним, вы не волнуйтесь...
— Да, да... мы разберемся, — пробормотал Шустов.
После их ухода долго никто не мог успокоиться, решили забастовку продолжать. Агаси предложил совсем прекратить занятия, отказаться от любых переговоров и не покидать гимназию до тех пор, пока не выпустят девочек, не отстранят Фильбранд и не снимут осаду гимназии.
— Больше ни одной уступки, — прозвучал звонкий голос Севачеряна.
Сантурян был не согласен и, поигрывая блестящей цепочкой, резко возразил:
— Брать слова назад — клятвопреступление!
— Это кто же клятвопреступники, мы или они? — гневно загалдели ребята.
— Столкновения иноземцев не должны нас касаться. Немка заперла еврейку, а мы должны подставлять себя под пули?! — недоумевал Сантурян.
— Значит, мы позволим издеваться над Кларой? — сверкая голубыми глазами, накинулась на него Гаюш. — Вы что хотите, то и делайте, а я возьму и пристрелю эту старую ведьму!
— Барышня в мужской кепке... — усмехнулся Сантурян.
— Это не твое дело, в какой я кепке! — закричала на него Гаюш.
Саша опять взялся за мраморный пресс. Сантурян твердо стоял на своем — он считал клятвоотступлением нарушение уговора.
— Сантурян озабочен, как я понимаю, совсем не соглашением, — вмешался Агаси, — «зов крови» не позволяет ему встать на защиту иноплеменной девушки. Не так ли, товарищ Сантурян?
Увидев вокруг себя недобрые лица, Сантурян насупился.
— Я должен сделать одно сообщение, — заговорил он, — пусть услышит каждый, кто еще окончательно не оглох. Уже нет никакого сомнения... руль нашего ученического движения, заряженного национальными устремлениями, берет в свои руки антинациональная группа. Тиранические поползновения парализуют общность устремлений...
Гимназисты напрасно старались понять всю сложность сантуряновских умозаключений.
Сантурян угрожал: если ребята согласятся с Агаси, он будет вынужден покинуть Центральный комитет и призвать армянское ученичество записываться во вновь организованный молодежный союз.
— Пусть это будет стихийным порывом нашего национального духа против проникновения германофильского большевизма в армянскую действительность! — Тяжело дыша, Сантурян уселся на место.
Вперед шагнул Арменак.
— Наконец-то вы скинули маску! — напал он на Сантуряна. — Вам трудно стерпеть, что армянские ученики, верные долгу товарищества, поднялись на защиту девушки другой национальности... За что преследуют Клару? За нас! До сегодняшнего дня, — продолжал он, — в этой гимназии обучались люди разных национальностей: армяне, русские, татары, грузины, айсоры и немцы, евреи и греки, и среди них не было никакой розни. Наконец-то вы сорвали с себя маску! — упрямо и грозно повторил Арменак. — Вы задумали расколоть ученичество. Не дадим! Мы знаем, откуда дует ветер. Прочли утром в передовице вашей жалкой газетенки: создается «дашнакский молодежный союз» при библиотеке, официальном месте сборищ ваших лидеров — господина Тюросяна и ему подобных, делающих карьеру на трагедии народа.
— Не смей пачкать наших национальных деятелей! — отчаянно крикнул Сантурян.
— Тоже мне — деятели! — усмехнулся Арменак. — Сейчас вы сами затронули нашу национальную честь. Но армянские учащиеся не пойдут за вами. — Арменак немного помолчал и заговорил с новой силой: — Армяне, жертвы тирании и варварства, изгнанные с родной земли, скитались по многим странам. В свои объятия принял беженцев русский человек, который большевиков считает избавителями от сегодняшней смуты и анархии. Что касается немцев, — Арменак, увлекшись, говорил так, словно читал с кафедры лекцию, — то большевики действительно союзничают с немцами. Только весь вопрос — с какими? С Карлом Либкнехтом, с тем самым, которого заточили в тюрьму, и даже в заточения он сегодня — пылающий факел свободы, что освещает путь немецкому рабочему. Мы навсегда отказались от национальной ненависти!
— Кто против насильственного внедрения большевизма, в чьих венах течет кровь армянина, пусть покинет это логово предателей! — бросил Сантурян, зашагав к дверям. За ним попятилось человек десять.
— Раскольники! — крякнул им вслед Агаси.
— Трагедия! — прохрипел Севачерян, кидаясь к двери и пытаясь загородить ее.
— Какая трагедия? Это обычное дезертирство, больше ничего, — невозмутимо пояснил Саша.
— Откажитесь от этого шага, подумайте, вы уходите в такой роковой для нас всех момент... — упрашивал Севачерян Сантуряна.
— Никаких уговоров и никакого насилия! — бросил ему тот в лицо. — Да, зов крови диктует нам сохранять национальную самобытность...
— Во имя чего же мы боремся? — с горечью спросил его Арменак. — Кто больше нас, марксистов, любит родной язык?
— Изменники! — крикнул им вслед Саша.
Едва ушел Сантурян, как все услышали звонкий голос Аршавира:
— Казаки хотят захватить гимназию!
Саша и Агаси побежали во двор.
— Эй, кто у вас тут главный, позовите сюда! — крикнул им стоявший за оградой офицер с пшеничными усами. Казаки в два ряда оцепили ворота, оттеснив назад родителей.
— Что вам нужно? — с усилием спросил Саша.
— Вам дается тридцать минут. Если вы за это время не очистите гимназию, мы откроем огонь. Это приказ полковника Платонова.
У ворот показался Сашин отец в черном мундире почтового чиновника. Сегодня у него был очень важным вид.
— Умоляю тебя, уходи! С матерью плохо... Не затевай кровопролития.
— Не могу, — ответил Саша, — не могу... Я буду со своими товарищами до конца... Ты же знаешь — наши требования справедливы.
Ребята собрались вокруг своего вожака.
— Не отступим перед тиранией! — звонко, как со сцены, выкрикнул Саша.
Выбежали ребята с винтовками. Схватила винтовку и Гаюш, она училась стрелять в глубине двора. Казаки чуть отступили, и тотчас кинулись к воротам родители. Каждый звал своего сына.
Ребята не подходили и отмалчивались.
До слуха Аршавира донесся чей-то разговор — это священник сочувствовал отцу Агаси:
— Твой сын, я прослышал, из вожаков? Ох, господи, до чего мы дожили, Гевонд-эфенди! Сыновья забывают отцов.
— Они ратуют за армянский язык и армянскую историю — правда на их стороне!.. А вот движение против учителей я осуждаю, — хмуро отвечал отец Агаси.
Саша собрал всех, у кого было оружие.
— Покинуть гимназию равносильно капитуляции, — сказал он, внимательно глядя товарищам в глаза.
— Нас не оставят одних, это невозможно! — уверенно сказал Агаси.
— Сейчас мы — как бойцы осажденной крепости, — горько улыбнулся Арменак.
Гулко раскатился одиночный выстрел.
Саша взглянул на часы:
— Это сигнал... Осталось десять минут.
— Не бойтесь, это я! — Гаюш вбежала в коридор запыхавшись.
Саша сурово посмотрел на нее. Агаси — педант в отношении дисциплины — на сей раз украдкой улыбнулся Гаюш.
— Отдай ружье, — приказал Саша.
— Я?! — удивилась Гаюш.
— Да... Сейчас же!
— Если так, я уйду совсем.
— Не уходи... Но больше, смотри, не вздумай без толку стрелять! — сказал ей Агаси.
— Осталось пять минут, пошли, — позвал Саша.
Ребята гурьбой вышли во двор.
На карнизах стонали и пыжились голуби. Одна белоснежная чета слетела во двор, на ступеньки: мальчики сегодня забыли накормить их...
— В ружье! — раздался приказ щеголя офицера.
— Что вы делаете! Ради Христа, пожалейте, они еще дети, — обхватив ладонями белоснежную бороду, взмолился священник Корюн Панчулазян.
Саша подошел к воротам:
— Святой отец, попросите от нашего имени еще час, мы должны окончательно всё решить.
Гаюш бросилась к ограде.
— Стрелять? Кто вас звал, вы, царские прихвостни? Убирайтесь отсюда!!
Офицер в упор глядел на девушку. Он молча поправил папаху и медленным движением вытащил из кобуры револьвер.
В эту минуту к нему протиснулся мальчуган и вручил записку. Офицер прочел записку, смущенно оглянулся... Около стенки ювелирной мастерской «Ван» стояла девушка, закутанная в густую вуаль. И звала его едва заметным движением руки.
Офицер взглянул на нее, растерянно пожал плечами. Казаки стояли недвижно — ожидали команды. А за их спинами толпились матери и отцы: шумели, и плакали, и кричали, умоляя детей смириться...
Девушка в вуали смело приблизилась к офицеру.
— Ты что, Сеня, с ума сошел? — уловил Аршавир ее разгневанный шепот.
Сейчас же по всему двору пронеслось: «Лала... это Лала!»
— Оставь свои глупости... Или ты забыл — сегодня Вера Холодная играет в «Иллюзионе»... Пошли! — снова услышал Аршавир торопливый шепот девушки.
— Молодец Лала! — восторженно улыбались ребята. Смелая персиянка подвергала себя немалой опасности: узнай об этом мадам Фильбранд, она живо донесла бы отцу — макинскому хану, в старик снова заточил бы девушку в андаруне — во внутреннем дворе гарема...
— Я тебе говорю, Сеня, пошли! Это ведь единственный сеанс... — настаивала Лала.
— Ладно, сходим, — сказал офицер нерешительно, — но только обожди немного... Я быстро!
Лала не двигалась. Офицер легонько отстранил ее и, глядя на ворота гимназии, погрозил револьвером:
— Это последнее предупреждение, еще минута...
Юные бунтовщики застыли в глубине двора.
— Вы слышите, слышите? — вдруг закричал Аршавир. Он стоял опираясь на ствол «мосина», как на палку, у самых ворот и вслушивался.
Издалека донесся тяжелый топот и лязг металла.
— Солдаты, — зашелестела толпа, — везут пушки...
Саша шагнул к воротам.
— Песня, — прошептала Гаюш, — та самая, наша. Слышите?!
Вдали звучало раскатисто, мощно:
...Отречемся от старого мира...
Всё ближе, ближе...
— Ур-ра!.. Наши!.. — грохнуло во дворе гимназии, и испуганные голуби взмыли в воздух.
От дружного топота сотрясалась мостовая. Офицер с револьвером в руке обернулся.
К нему неторопливо подходил плечистый, рослый солдат, откозырял и встал, придерживая рукой винтовку.
Офицер и солдат молча разглядывали друг друга.
— Кто вас послал сюда, господин подхорунжий? — прозвучал наконец бас солдата.
— Вас это мало касается, — едва сдерживая ярость, ответил офицер.
— Ну а все же?
Офицер хмуро оглянулся на казаков, ответил:
— Мы должны очистить гимназию от смутьянов. Это приказ полковника Платонова...
Солдат пожал плечами:
— Ну откуда тут смутьяны? Здесь же ведь дети, школьники... Эх вы! — Смерив офицера презрительным взглядом, сказал холодно и грозно: — От имени Совета солдатских депутатов требую немедленно очистить ворота!
— Я не имею права нарушить приказ начальника гарнизона.
— В таком случае будем говорить по-другому... Со мной сотни штыков, два «максима» и орудие. Соображаете?
Столпившиеся вокруг родители рассматривали выстроившуюся перед мастерской «Резонанс» вооруженную роту.
— Пушка! — крикнул Аршавир, влезший на ворота. — Большая... Разворачивается...
— Вы ответите перед трибуналом, — злобно и растерянно бормотал офицер.
— Отвечу, — спокойно сказал солдат.
— Эскадрон, по коням!
Через минуту казаки скрылись за поворотом. Парадный вход был очищен. Родители бросились во двор обнять своих детей.
— Лала! Лала! — выкрикивала, подпрыгивая на месте, Гаюш. — Где же ты, Лала?
Персиянка исчезла.
— Наш товарищ... Ваня Китаев, — сказал ребятам Гукас, держа за руку командира-солдата.
— Слава русскому солдату! — крикнул Севачерян, размахивая фуражкой, черный лаковый козырек ее сверкнул на солнце.
Отряд Китаева остался охранять гимназию. Казаки спешились неподалеку за углом и расположились там в ожидании новых распоряжений... Двор гимназии вскоре почти совсем опустел. Ребята разошлись по домам.
Саше не хотелось домой, он не мог простить отцу: в эти такие трудные дни он не слышал от него ничего кроме упреков... Об ужине решили позаботиться Согомон и Аршавир.
— Пошли освобождать девочек! — говорила Гаюш Китаеву, хватая его за рукав.
Утром в дверях мужской гимназии Гукаса встретила Ахавни. Она была бледна, с повязкой на руке.
— Как вам удалось выйти? — кинулся к ней Гукас.
— В полночь пришла Гаюш вместе с «Фортуной», и он говорит: «На ваше счастье, Лидия Федоровна уехала в Тифлис»...
— Злая ведьма, черная сатана, поехала жаловаться, — сердито проговорил Аршавир.
Показался Китаев.
— Поздравляю вас, товарищи! — закричал он еще в дверях. — Солдатский Совет отстранил от должности начальника гарнизона полковника Платонова. Их благородие ночью укатил в неизвестном направлении.
Появилась Гаюш, в кепке, с браунингом, растрепанная и возбужденная.
— Наша мадам готова! — крикнула она.
— Евгения Минаевна приняла наши требования, — разъяснила прибежавшая вслед за Гаюш Нуник. — «Только чтобы я больше не слышала этого мерзкого слова «забастовка». Так сказала она.
— Молодцы, девушки, — подбадривали их солдаты.
— Товарищи, товарищи!.. — Новоиспеченный инспектор прогимназии бежал как сумасшедший, волосы — торчком, пиджак расстегнут. — Товарищи! В Петрограде восстание...
— Ура-ра!.. — загремело во дворе гимназии; от мощного грохота сидевшие на карнизах голуби дружно взмыли вверх.
Когда немного успокоились, Гукас схватил за руку Арменака:
— Кто тебе сказал?
— Телеграфисты явились к товарищу Патрикяну, принесли эту весть, — сообщил Арменак. — Большевики-моряки захватили большой мост на Неве, петроградские рабочие овладели телеграфом, железной дорогой.
— Пошли на телеграф! — крикнул кто-то.
Ребята гурьбой вышли на улицу и смешались с солдатами. Девушки шли вместо с ними. Гукас намеренно повел товарищей через площадь: пусть попробуют теперь их тронуть!
В толпе у дверей комендатуры Гукас увидел Павлика в мохнатой шапке.
— Видишь этого негодяя? — повернувшись к Ахавни, кивнул Гукас в сторону своего бывшего одноклассника. — По его милости я провел ночь в комендатуре.
И Гукас в двух словах рассказал, что с ним стряслось.
Вышли к телеграфу. Здесь во всю длину улицы стояли фаэтоны, битком набитые чемоданами и коваными сундуками.
— Сено́, быть добру! Я вижу, здорово повезло тебе сегодня, — приветствовал старого знакомого Гукас.
— Что и говорить... Сам Шустов удостоил нас чести!
— Не может быть!
— А ты что думал? — подмигнул Сено. — Видишь, сколько барахла? Везем на вокзал... Собирается в Джульфу, из Джульфы в Персию, а оттуда — во Францию, прямо до самого Парижа, видал?
— Кто тебе все это сказал?
— Его собственный фаэтонщик, Митрофан.
Из широких дверей телеграфа собственной персоной появился сам Василий Шустов. Он был в синем пальто и мягкой, глубоко надвинутой шляпе. Прохожие с любопытством рассматривали заводчика.
— Крысы покидают тонущий корабль, — восторженно произнес Агаси.
— Это тот самый Шустов, хозяин коньяков? — спросил Китаев.
— Счастливого пути, Василий Николаевич! Счастливого пути! — звонко крикнул Аршавир, когда именитый гражданин садился в карету.
Шустов вполоборота посмотрел на маленького гимназиста — впервые в жизни этот господин нарушил правила вежливости, оставив без ответа доброжелательное приветствие.
Карета тронулась. За ней тяжело, как похоронная процессия, двинулись остальные экипажи, поднимая за собой клубы пыли.
Вскоре в дверях телеграфа показался Махмурян. Спускаясь вниз, он приветствовал ребят и девушек так же, как и в день свержения царя.
— В Питере Ленин у власти... Керенский скрылся... Вы понимаете, что это значит?..
— Товарищ Махмурян, — торопливо заговорил Гукас, — я вам привез письмо, но вас тут не было...
— От кого?..
— От Шаумяна.
— Ты был в Баку?
— Я его встретил в Александрополе.
— Вот тебе на! — удивился Махмурян.
— Если хотите, я быстро сбегаю домой и принесу. Но я помню содержание... — И он слово в слово пересказал записку.
— Отлично! — воодушевился Махмурян. — Я его непременно там встречу. — И, показав рукой в сторону железной дороги, проговорил негромко: — Уезжаю сегодня... И тебе теперь открыт путь в Пулково, — обратился он к Гукасу. — Приезжай. Отыщешь меня у Ваана Терьяна, Невская, 40. Запиши: Невская, 40, квартира 25. Там меня найдешь в любое время.
— Непременно приеду, — ответил Гукас и взглянул на Ахавни.
Глаза ее были полны радости. Она хотела что-то сказать Махмуряну, но не смогла.
Собравшаяся возле телеграфа толпа радостно гудела. На фасаде, в простенке между окнами, появился огромный красный транспарант. На нем торопливо было написано: «Ленин провозгласил мир!»
Казалось, магической силой обладали эти простые слова. Через час город нельзя было узнать. Солдаты — армяне и русские — повысыпали из казарм, покинули больницы раненые в коричневых халатах, к ним присоединились рабочие из семи типографий, с механического завода Тер-Аветикова, виноделы Шустова, кожевенники Тарханова.
Вырвались из приютов ребятишки с изможденными, желтыми лицами. Тянулись к телеграфу вдовы, беззащитные старики, оборванные и немощные беженцы. Все завороженно смотрели на незамысловатый транспарант.
У телеграфа собрались и оставившие Кантар крестьяне. Дед Маркар говорил им:
— Ленин, что дал нам мир, нынче по справедливости разделит землю. Пусть даст господь силу его рукам!
Расталкивая людей, пробрался вперед бакалейщик Сако. Придерживая на носу разбитые очки, он долго взирал на транспарант, словно на чудо, ниспосланное с небес, и, лишившись начисто своего былого красноречия, смог только выговорить:
— Машалла![28]
Показался в толпе и сам Эмин в сопровождении господина Рушаняна. Сняв шляпу, он то и дело глядел вверх, поминутно оборачиваясь к педагогу, стоявшему недвижимо и строго, точно в молитве.
Из уст в уста передавалось имя человека, который первый на земле даровал мир исстрадавшемуся человечеству:
— Ленин, Ленин, Ленин...
Нудно моросил мелкий дождь. Густой туман поглотил дома, улицы. Трудно определить — то ли вечер, то ли утро... Изредка мелькали прохожие. По мокрой от дождя мостовой шагал паренек в поношенной одежде. Пиджак набух, потемнел. Кепка промокла насквозь. Но парень, не обращая внимания на дождь, останавливался перед подъездом, внимательно разглядывал заржавевшие железные таблички на дверях. Дойдя до бронзовых резных ворот, он вчитался в тисненные золотом буквы и улыбнулся: «Императорская Академiя Наукъ. Тифлисская обсерваторiя».
Он дернул щеколду. Дверь скрипнула и поддалась. В глубине двора, густо обсаженном деревьями, показалось двухэтажное кирпичное здание с башнеобразной пристройкой, на верхушке которой медленно кружился на сером фоне неба анемометр.
Он прошел внутрь.
— Вы по какому делу? — спросила его девушка.
— Мне нужно поговорить с вашим управляющим.
— Пройдите вот в эту комнату, Рудольф Фомич сейчас там.
За большим письменным столом восседал красивый седой мужчина. Густые усы и окладистая белая борода делали его похожим на патриарха.
— Садитесь, молодой человек, — пригласил мужчина, внимательно разглядывая юношу. — Чем могу служить?
— Я приехал работать... и учиться у вас.
— Работать и учиться?.. А что вы умеете делать?
— Ничего особенного, но я готов делать любую работу, только бы изучать астрономию.
— Это весьма похвально, — постукивая по столу длинными пальцами, мягко произнес Рудольф Фомич. И, откинувшись на спинку кресла, добавил: — А вы знаете, молодой человек, что наша обсерватория физическая, а не астрономическая? Вы понимаете разницу между ними?
— Понимаю.
— Разница, молодой человек, заключается в том, — Рудольф Фомич не счел излишним растолковать ему, — что астрономическая обсерватория изучает звезды, явления, происходящие в космосе, а физическая обсерватория занимается изучением явлений, имеющих место на поверхности земного шара, на нашей планете и в ее сферах...
— Понятно.
— А вас интересует астрономия, явления космического порядка, не так ли?
— Верно.
— Теперь, как сами видите, вы явились не по адресу.
— Да, — согласился посетитель. Он понимал, что ему надо встать и бежать отсюда без оглядки — туда, на мокрую мостовую, затеряться в густой пелене тумана.
— Кстати, я забыл спросить, как вас зовут и откуда вы приехали...
— Из Еревана, а зовут Гукас Гукасян.
— Постоите... постойте... Гукас Гукасян из Еревана... — задумался Рудольф Фомич. — А вы нам раньше ничего не присылали?..
— Посылал...
Рудольф Фомич наклонился над выдвинутым ящиком стола и вытащил оттуда папку.
— Гукас Гукасян из Еревана... — заговорил он вновь, — вспомнил, на тетрадной страничке... — Глаза у него заблестели. — Сейчас посмотрим, не изменяет ли мне память... Ереван, Вторая Безымянная, 18, — обрадовался он, разыскав нужную бумагу. И стал внимательно читать исписанную мелким почерком страницу. — Стало быть, ты уже опытный астроном. Молодец, ты даже учел ощущения слепого! Это ценно. Жаль, что пишешь с ошибками...
Гукас был рад: его юношеские увлечения не прошли мимо внимания этого почтенного человека. Обидно только, он корил его за орфографические ошибки.
— Если захочешь остаться у нас, дел найдется много, — задумчиво произнес Рудольф Фомич, — но предупреждаю: работа может показаться тебе неинтересной. Да и оплата не ахти какая. Однако, коль скоро ты задумал стать астрономом...
Когда Гукас поступил в Тифлисскую обсерваторию, был январь 1918 года. В ту пору ему исполнилось девятнадцать лет.
Ровно месяц Гукас в Тифлисе. Он уже привык к своей работе — через день дежурит в обсерватории, проверяет анемограф, барограф и термограф, записывает их показания. Допоздна засиживается на работе, а затем спешит в свое скромное жилье на Кирочной улице.
Есть у Гукаса еще одно занятие, о котором и ведать не ведает Рудольф Фомич.
Он связался с местными товарищами и уже несколько раз дежурил в редакциях большевистских газет, расположенных на улице Ганновской. Записался и в хор юных интернационалистов при союзе «Спартак». Гукас еле сводит концы с концами, но доволен своей жизнью в Тифлисе...
Однажды утром он пошел в баню на крутом берегу Куры, помылся всласть; вернувшись домой, съел скромный завтрак, состоящий из хлеба, смешанного с отрубями, сыра чортана и стакана чая с маленьким кусочком сахара. Покончив с едой, он поспешил в обсерваторию. Во дворе его остановил парень-грузин, мастак по французской борьбе.
— Здравствуй, а не померяться ли нам силой? — И протянул Гукасу горячие пончики: — Два мне, два тебе — это чтоб не говорил, что был голоден и потому проиграл.
— Можешь все четыре съесть, только выиграй, — улыбаясь ответил ему Гукас.
Борис насильно вложил в руку своего противника два пончика, завернутые в промасленную бумагу.
— Ну и вкуснотища, где ты только их берешь? — поинтересовался Гукас.
— Смотри не проговорись, — подмигнул Борис, — прямо под нашим домом, со стороны улицы, закусочная. Не бывал? Ай-ай-ай, чтоб дом твой никогда не рухнул... Входишь в закусочную, и тебя сразу встречает девушка с родинкой на щеке. Не девушка — самшит... Скажешь ей: «Циала, дай мне пончиков Бориса»... Приглянешься — даст. А в бильярд умеешь играть? — неожиданно спросил Борис.
Гукас признался, что не довелось. Это была игра богачей, и в Ереване в нее играли лишь в гостиницах да в офицерском клубе.
— Да что ты? — И Борис, встав в позу заядлого бильярдиста, отвел назад правую руку и быстро двинул ее вперед, воскликнув при этом: — В левый угол, четырнадцатым шрахк!
Обступившие их мальчишки весело рассмеялись.
— Беру на себя: обучу тебя этой игре.
И вот Гукас уже в обсерватории — сидит два часа в комнате синоптиков и читает. Ему по душе это занятие, как и утренняя борьба. Он берет карандаш и записывает: «Как приятно, что желание изучить законы управления природой ныне ощущается у многих».
На пороге показывается Рудольф Фомич. Гукас удивленно взглянул на учителя — он был чем-то расстроен.
— Бог мой, что происходит!.. Бандиты хотят стать царями. Гегечкори[29] гнуснее наместника. Газеты позакрывали. Издан приказ об аресте Шаумяна.
— Не может быть! — вырвалось у Гукаса.
— Все может быть, молодой человек, и все бывает, к сожалению, — с горечью проговорил старик. — В Александровском саду будет митинг протеста. Митинг... А что он даст?
Рудольф Фомич вышел так же неожиданно, как и появился. Гукас некоторое время сидел неподвижно. Потом отложил «Сферическую астрономию» Мюллера, которой так был захвачен, и поднялся. Он сел в трамвай, но билет, который стоил десять копеек, с сегодняшнего дня стал стоить сорок. Пришлось сойти и продолжать путь пешком.
Солнце уже догорало, когда он, миновав Воронцовский мост, добежал до Александровского сада. Люди запрудили дорогу. Гукас вместе с другими свернул за ограду и подошел вплотную к бассейну. Здесь развевались красные флаги, кто-то выступал с пламенной речью. При упоминании имени Шаумяна толпа дрогнула, забурлила, подалась вперед. Гукас тоже протиснулся вперед и прыгнул на каменный парапет.
Народу с каждой минутой прибывало. Из верхней части города, со стороны Головинского проспекта, с красным знаменем прошел в сад вооруженный отряд. Оратор — здоровенный детина, грузин, — прервал речь. Неожиданно в верхней части сада затрещали пулеметы.
— Долой провокаторов, долой предателя Жордания! — раздалось с трибуны.
На глазах у Гукаса рухнула в центре бассейна мраморная статуя женщины с младенцем на руках. Откуда ни возьмись на большом столе, служившем трибуной, показался Борис, сосед Гукаса. Схватив за руку оратора, он пытался стащить его с трибуны.
— Борис! — крикнул Гукас, но голос его потонул в грохоте оружейных выстрелов и криках толпы.
Прямо у его ног раскололась большая глиняная ваза и из нее высыпалась земля. Гукас отпрянул назад. Какой-то мужчина в черкеске, окутанный дымом, целился в трибуну. Гукас схватил осколок глиняной вазы и со всего размаху швырнул ему в голову. Все это длилось, вероятно, какие-то минуты. Теперь Гукаса вместе с толпой вынесло к выходу, за ограду. Показались мутные волны Куры. А еще через несколько минут он очутился на узенькой улочке. Здесь было тихо...
Гукас перевел дыхание. Куда податься? Поразмыслив мгновение, он двинулся к Головинскому проспекту, а оттуда на Ганновскую. Редакция большевистских газет была занята. У парадного входа стояли вооруженные люди. Минут через пятнадцать Гукас очутился у дома № 51 по Черкезовской улице, куда однажды его посылали с пакетом для Шаумяна. Какие-то подозрительные люди с явно разочарованными лицами вышли из дверей: обыск оказался безуспешным. Гукас знал еще один дом, где в квартире зубного врача останавливался Шаумян. С предосторожностями он вышел на Вельяминовскую улицу. Но и здесь то же самое: в воротах дома № 4 стояла вооруженная стража. Пот прошиб Гукаса. Нет сомнения, ищут Шаумяна.
Звон медных колоколов с устремленного ввысь шпиля протестантского собора стлался над городом. Гукаса не покидала тревога. Добравшись до своего дома, он свернул к соседней закусочной. Она была пуста. Лишь какая-то девушка взбиралась наверх по металлической винтовой лестнице. Увидев вошедшего, она обернулась. Это действительно была очень красивая девушка, точь-в-точь такая, как описывал Борис.
— Циала, у тебя есть пончики, что любит Борис? — обратился Гукас мягко.
Девушка совсем не удивилась, что ее назвали по имени, — видимо, многим оно было известно.
— Что?.. — переспросила она и нагнулась над перилами, обнажив белоснежную грудь, которую тотчас прикрыла рукой.
— Бориных пончиков, — тихо повторил Гукас.
Девушка повела плечами, но все же спустилась вниз, прошла за стойку и, приподняв крышку эмалированной кастрюли, достала два пончика.
— На твое счастье — последние. Но холодные, ничего?
— Ничего, ничего! — обрадовался Гукас, не отрывая глаз от ее красивых рук. — Все равно вкусные...
— Ну и хорошо.
— А где он сам?
— Кто?
— Борис, что живет у вас наверху. Обещал научить играть в бильярд, а сам взял да исчез...
— Какой бильярд?.. — недоуменно глянула она на него и нараспев произнесла: — Гижи хар?..[30]
Гукас не обиделся. Наоборот, стал смелее расспрашивать о Борисе. Циала, внимательно выслушав Гукаса, пообещала разыскать его.
Где-то далеко раздалась пулеметная очередь, расколола мрак, и вновь наступила тишина. Гукас вошел в свою комнату, зажег свет. На столе лежало письмо. Сердце его учащенно забилось.
Вскрыв конверт, стал читать:
«Дорогой сын Гукас, покинул ты родной очаг, скитаешься по чужим порогам. Может, хватит? Есть ли у тебя подушка приклонить голову? Сыт ли ты, не обижают ли тебя? Не спросишь даже, как там родные, живы еще отец, сестра?..»
Комок застрял в горле Гукаса, расплылись перед ним заветные, с длинными хвостиками буквы. Сдерживая волнение, он продолжал читать:
«Если хочешь знать, как мы, — чтобы сказать хорошо, то нет, едва сводим концы с концами»...
Перед глазами Гукаса предстал отец. С сантиметром, перекинутым через плечо, склонился над рабочим столом...
«Что и говорить, недобрый нынче год. Говорят, османское войско движется к нашей границе. Русского солдата нынче нет, кто защитит нас? Снова началось бегство. Сестренка твоя все глаза проглядела, тебя ожидая... Вернись к нам! Что суждено, пусть уж случится под родной крышей. Остаюсь с тоскою тебя ожидающий отец Ованес».
Уже за полночь, а Гукас все сидит за столом. Сегодняшний день отошел от него, перед глазами вереницей проходят события прошлого года.
Царь проделал «сальто-мортале», как говорил учитель русского языка, наступили счастливые дни — свобода. Вместе со своими товарищами он приобщился к грозному народному движению, идейный вождь которого великий революционер Ленин, а здесь, на Кавказе, — его соратник Степан Шаумян.
Мягкая искорка затеплилась в усталых глазах Гукаса. Он видел Шаумяна, которого солдаты вынесли на руках, когда Александропольский цирк содрогался от мощных возгласов неистовой толпы: «Вся власть Советам!» Это было в октябре прошлого года. А теперь эти временщики, «короли на час», хотят остановить наступательное движение революции, берутся за оружие, посылают свору ублюдков сыщиков, чтобы схватить Шаумяна. «Ничего не выйдет, ваша песенка все равно спета!»
Еще раз перечитал письмо из дому. Отец пишет: «Османское войско движется к нашей границе». Он только сейчас понял весь смысл этих слов. А он? Чем занят в этом городе, вдали от родных, от отчего дома, над которым вновь нависла опасность?
Гукас лег на тахту, но заснуть не мог. Всплыла перед глазами знакомая картина. Это было давно, в тот самый год, когда на небе показалась комета...
Стоял жаркий летний день. Он сидел в саду деда, на берегу Зангу. Сад дымился в тот напоенный зноем день, и Гукас, словно это произошло сегодня, ясно видел огонь очага в глубине сада и целый рой пчел, то и дело перелетающих за каменную ограду. Вот он нагнулся над сырыми дровами и дует что есть силы, заглядывая в казанок, в котором кипит пурпурная жидкость.
До мельчайших подробностей помнит он тот день. Сестричка Верго, нанизав на ниточку абрикосовые косточки, стоит тут же. Тягучее, как патока, варево мгновенно пожирает большие куски сахара.
— Давай скорее, уже время.
Верго окунула связки в казанок и сразу же вытащила.
— Не получилось, окуни-ка еще разок, — велит он, как заправский кондитер.
Связки косточек, облепленных липким слоем, он подвешивает на сук орехового дерева.
— Скоро высохнут? — не терпится Верго.
— Ты посторожи, а то птички склюют...
В самом деле, целая стайка воробышков уселась на крыше и жадно уставилась на суджук, приготовленный из муки и свекольного сиропа.
— Не тяни, оборвется. Будет готово — скажу, — грозит он пальцем сестренке, но и самого его снедает нетерпение. Он отрывает от связки два кусочка и делится с Верго.
— Фи, как горько! — смачно сплевывает она, словно это хинин, что дал фельдшер Погос, и бросается с кулаками на брата.
— Опять набедокурили! — Из калитки сада к ним направляется матушка Тамар в синем ситцевом платье. И, подойдя ближе, всплескивает руками: — Во что превратили казанок! Неделя, как отец принес от лудильщика. Ну и задаст он тебе, Гукас, за твои штучки!.. Ты уже большой, перешел во вторую ступень, а все ведешь себя как малое дитя. Что я скажу? Отец запретил тебе играть в лапту с негодными мальчишками. И еще наказал прочистить бассейн и забросить туда рыб из речки. Ежели кто придет — увидит, что тут живут люди...
— Если в Зангу есть рыба, непременно выловлю десяток...
Уже на закате они вместе с Верго притащили ведро воды, в котором плескались пескари, выпустили рыбок, и ни одна из них не легла на бок, поплыли на дно.
— Молодец, сынок, сноровистая ты пчела, вот обрадуется отец! — довольная, улыбалась матушка Тамар. — А сейчас пойдем, накормлю, ничего ведь не ел с утра.
Верго принесла лепешку, и они, раскрошив, бросили ее в воду. Спокойная гладь воды покрылась рябью — рыбки накинулись на хлеб. Самая большая, отталкивая остальных, первая бросилась на крошки.
— Я поймаю эту нахалку, — сердится Верго и, закатав рукава, пытается вытащить рыбку из воды. Но она выскальзывает из рук.
— Не мешай, пусть безъязычная тварь плавает себе, — слышит Гукас как наяву голос матушки Тамар.
...Ночь. В сельских домиках погасили конопляные коптилки. Они сидят на плоской кровле в саду. Вдали мерцает тусклый свет. Там Ереван. Между Масисом и Алагязом висит плотная синева. Все вокруг дремлет. Лишь Зангу напевает ивушкам тягучую колыбельную. До чего отрадна родная земля!..
В тот мартовский день, когда Гукасу кое-как удалось протиснуться в поезд, отправлявшийся в Армению, в тифлисских газетах была опубликована нота Совета Народных Комиссаров правительству кайзера Вильгельма, подписанная народным комиссаром иностранных дел России Чичериным и его заместителем Караханом. Оттоманское войско движется по направлению к Батуму и Карсу, разоряя страну и уничтожая мирное население, — била тревогу нота. Правительство Советской России требовало от Германии немедленно воздействовать на свою союзницу Турцию — прекратить уничтожение мирного населения в Ардагане.
Гукас, зажатый в угол вагона второго класса, испытывал мучительные страдания. В воображении его сменялись картины одна ужаснее другой. Ведь то, что произошло в Ардагане, могло случиться и в других местах.
В этот день в Тифлисе была совершена еще одна подлость. Сейм — кавказский парламент — объявил Закавказье «независимым» от России. Турция поспешила официально признать эту независимость. Гукас отлично понимал, чем это чревато. Это означало, что германо-турецким захватчикам предоставляется Закавказье как арена для борьбы с Советской Россией — с одной стороны, и с другой — ставится под удар армянский народ, оставшийся в одиночестве.
«В одиночестве ли?» — спрашивал себя Гукас. И сам же отвечал: «Нет». В своем дорожном мешке он вез воззвание Кавказского комитета большевиков. Более того, вместе с ним в этом вагоне ехали красноармейцы. Их было бы больше, ежели бы грузинское меньшевистское правительство не отправило назад судно, прибывшее в Батум из Новороссийска, на борту которого находились армянские бойцы. Да и в самом Тифлисе с каждым днем росло число добровольцев. Молодые парни, даже шестнадцатилетние юнцы, брались за оружие.
Гукас огляделся. Возле него сидели задумчивые мужчины, обросшие, небритые. В темноте они казались зловещими...
Проехали потонувшие во мраке станции Лорийского уезда, переполненные беженцами. Все явственнее ощущался сбросивший узду бешеный зверь, — в ужасе убегали от него люди. То, что видел Гукас в 1915 году в Ереване, меркло по сравнению с тем, что происходило сейчас. Тогда оборванные, измученные беженцы прибывали к людям, живущим у себя дома. А сейчас снималось с насиженных мост коренное население юго-западного Кавказа. Многие подались в Грузию. Часть осталась в сельских районах Лори. Некоторые ринулись в Араратскую долину, надеясь найти покровителей и родных. Необузданным, беспорядочным потоком хлынуло население Карсской губернии.
У Александропольского вокзала иголке негде упасть. С крыши товарного вагона, где кое-как, на корточках, примостился Гукас, перрон кажется огненной геенной. Мужчины и женщины снуют, суетятся, отталкивая друг друга, бросают жалкие остатки домашнего скарба, даже торбы с провиантом, лишь бы захватить кусочек пространства, остаться в вагоне. Многие повисли на дверях. Вопли женщин, стоны раненых, крики детей и ругань мужчин... Светопреставление. Паровоз пытается пробраться через толпу, но — бесполезно: люди потеряли всякий страх, не боятся даже, что он их раздавит. И все-таки под вечер паровозу удалось прорваться сквозь живое море в охваченную мраком Ширакскую долину. Это было чудом! А вторым чудом оказалось появление Гукаса в родном доме.
— Какие новости, отец, какие разговоры на телеграфе?
— Сдали Карсскую крепость, сынок...
Гукас с отчаянием посмотрел на отца. Потом развязал мешок, извлек оттуда пачку листовок, отпечатанных на русском и армянском языках. Задумавшись, держал их в руках.
— Что это, сынок?
— Воззвание к народу, чтобы взять в руки оружие и отбросить османцев.
Часа через два Гукас и Нуник стояли под большой развесистой акацией на бульваре. Нуник смотрела на Гукаса, прикреплявшего на деревьях воззвания, с такой гордостью, словно он был ангелом-спасителем, спустившимся с неба. Возмужал Гукас за какие-то несколько месяцев. И взгляд у него изменится, и походка стала уверенной, подчеркивающей сильный, твердый характер.
Гукас посмотрел на Нуник, перевел взгляд на воззвание и, вдруг подпрыгнув, сорвал веточку и отдал ее Нуник. Затем они пошли вдоль бульвара, затерявшись в бурлящей толпе...
В полдень Гукас направился в верхнюю часть Царской улицы. Еще от ворот он заметил Арменака, тот сидел в саду с книгой на коленях. Гукас молча разглядывал своего товарища: с добродушной улыбкой он спокойно перелистывал книгу.
— Что там такого интересного? — крикнул Гукас, проходя в сад.
— Гукас! Приехал наконец!.. — вскрикнул Арменак. — Товарищ Патрикян рекомендовал, — показал он книгу. — Сегодня злободневно, — добавит он с горькой усмешкой.
— Клаузевиц, «О войне», — прочел Гукас. — Тебе не трудно? — спросил он серьезно. Книга была на русском языке, а Арменак всего три года как приехал в Ереван из Западной, «турецкой», Армении, ни единого слова не знал по-русски. И тут же, позабыв о книге Клаузевица, спросил: — Что вы тут делаете? Знаете, что Карс пал?
— Я только вчера приехал из Эчмиадзина, ничего еще не слыхал, — ответил Арменак, — занимался там в Матенадаране.
— А товарищ Патрикян здесь?
— Здесь.
Патрикян жил в верхнем этаже этого дома. Гукас поспешил туда. Едва успев поздороваться, показал воззвание Кавказского комитета. Пока Патрикян читал воззвание, Гукас рассказывал Арменаку обо всем, что произошло в Тифлисе.
— Да, этого требует момент: народного ополчения... — согласился Патрикян. — Нет ли здесь и руки нашего Михи? — спросил он улыбаясь. — Узнаю его стиль, тут десять заповедей Моисея. Фантазер... Мы прямо влюбились в него в Швейцарии... — продолжал Патрикян, словно разговаривая сам с собой. Наконец он оглянулся. — Вы не знаете, кто из наших товарищей сейчас здесь? — обратился он к юношам, хотя Гукас отсутствовал около трех месяцев, да и Арменак недавно вернулся из Эчмиадзина.
Патрикян попросил собрать всех старых товарищей и прикинуть, что делать дальше...
С головокружительной быстротой чередуются события, одно за другим. Тревожные вести, сея вокруг панику и отчаяние, в то же время порождают во многих волю к сопротивлению, хотя и нет центра, вокруг которого могли бы сгруппироваться разрозненные силы. Лишь небольшая группа офицеров-армян, участников мировой войны, обосновала «оперативный штаб» в казармах по Казарменной улице, по мере своих возможностей они обучают вновь созданные отряды и посылают их на врага.
Несколько полков русской армии, отступивших из Западной Армении после падения Александрополя, разбивают лагерь на Сардарабадском плато, откуда неприятель может двинуться на Эчмиадзин и Ереван.
Ереван похож сейчас на перевалочный пункт. Зажиточные горожане, прихватив с собою запасы продовольствия, кто на фаэтоне, кто на фургоне, запряженном волами, бегут в сельские местности, надеясь отыскать там мирный уголок. А с другой стороны, с севера, с берегов Севана, и с юга, из селений Араратской долины, каждый день прибывают в Ереван конные и пешие, молодые и старые. Идут группами и в одиночку, идут простые землепашцы в убогой деревенской одежде, в поношенной солдатской форме. Идут с мрачной решимостью на лицах, многие вооружены. Оружие самое разнообразное — винтовки «мосин» и «мартин», прихваченные с войны, берданки, даже патриархальные винтовки, заряжающиеся кремнем, и кривые сабли с почерневшими рукоятками времен Шах-Аббаса. Сейчас пригодится и пастушеская дубинка с железным набалдашником...
С каждым часом ширится народное движение, волнующее Гукаса до глубины души. Как он мог в такое время, когда страшная угроза нависла над его родиной, взять и покинуть ее? Сейчас он даже не может и думать об этом. Целые дни он проводит на учениях, собирает людей в свой отряд.
...В тот день, когда Гукас уезжал на фронт, всюду дымили тониры, и аромат свежеиспеченного хлеба, смешавшись с горьким запахом дыма, окутал город. Весь Ереван выпекал хлеб для бойцов армянского народного ополчения. Люди отдают последнее, достают пшеницу чуть ли не из-под земли и выпекают лаваш. Даже в доме Гукаса сестричка Сирвард поставила квашню. Еще на рассвете она разожгла тонир, не видавший огня после смерти матушки Тамар.
Перед отправкой Гукас пошел проститься со Срапионом Патрикяном и Арменаком. Но, повернув на Царскую улицу, увидел их, идущих навстречу. Вид у вальяжного философа был ошеломляющий: тяжелый «мосин» перекинут через плечо, из-под телогрейки выглядывает обойма с патронами, сбоку висит мешок сухарей.
— Вы тоже?.. — воскликнул Гукас, подойдя. Это было так странно: Патрикян, несущий ружье...
— Война не на жизнь, а на смерть, — ответил Патрикян, — решается судьба народа: быть или не быть...
В эту минуту к Патрикяну подскочил кругленький человечек, учитель математики — артиллерийский офицер, и, взяв его под руку, увел с собою. А Арменак, сняв с плеча бинокль в желтом кожаном футляре, протянул Гукасу.
— В горах сгодится... Мне его дал на память французский механик из Каира, он частенько заходил в цирюльню отца, — объяснил он.
Товарищи крепко обнялись и разошлись торопливо. Арменак побежал за соседом. Гукас направился к казармам.
Возле Чиновничьего клуба бурлила толпа. На балконе стоял седобородый священник. Сквозь невероятный гул до слуха Гукаса доносится его прорывающийся голос:
— Сыны армянские, храбрецы рыцари, вперед, к новому Аварайру...[31]
Гукас пробирался сквозь толпу. С балкона донесся чей-то слезный, умоляющий голос:
— Зеленые нивы божественной пшеницы, окропленные обильным потом несчастных, гибнут под ногами диких орд...
Гукас протискивался вперед.
— И народ этот погибнет, — зловеще каркает тот же голос, — исчезнет с лица земли, если не свершится чудо...
— Видишь, как гундосит? — идя навстречу Гукасу, крикнул Джанибек. Он не выносил ораторов.
— Едем со мной на Алагяз! — позвал его Гукас.
— На Алагяз? — удивился Джанибек. — А чего я там забыл?
— Турок идет с той стороны, — не обращая внимания на его насмешливый тон, сказал Гукас, — у нас ружье — возьми, и идем.
— Нет, братец-джан, вот моя пушка, вот моя винтовка, — он протянул находившиеся у него в руках садовые ножницы.
— Как тебе только не стыдно! — разгорячился Гукас. Посдержал себя и стал убеждать Джанибека: — Ведь если турок доберется сюда, от вашего сада ни веточки не останется...
— Возвращайся со славой, братец, я тут пасу ягненочка, его в жертву тебе принесу... О кавурме[32] забудем в эту зиму...
...С тротуаров вслед им раздаются щемящие душу выкрики:
— Да наградит вас господь силой...
— Не запятнайте чести армянского народа!
Колокола семи церквей тревожно звонят, напоминая, что народ уповает на своих сыновей, что они его последняя опора, и только их мужество и храбрость отведут смертоносный меч, нависший над головой.
Оставив Кантар позади, они спускаются к речке через сады, разбитые у дороги. Яблони протягивают свои бело-розовые руки, желая доброго пути ополченцам. Отряд проходит мимо шустовского коньячного завода. Знакомый голос привлек внимание Гукаса. На тротуаре стоит всеми уважаемый педагог Тиран Рушанян, выкрикивая певуче:
— Вперед, мои сыны, вперед!..
Гукас взглянул на Нуник, шагавшую рядом. Такая она сейчас взрослая... Гукас взял руку Нуник. Какие серьезные сейчас у нее глаза, как доверчиво смотрят на Гукаса, который идет защищать эту весну от черных сил смерти.
Звонят колокола, торжественно, печально, тревожно...
Уже пятеро суток, как отряд Гукаса расположился на позиции, на южном склоне Арагаца, и держит под наблюдением тропинку, ведущую к горной дороге в Ереван. Тихо вокруг. Только костры, горящие внизу, говорят о присутствии врага. Первая схватка отряда в неожиданном ночном бою прошла удачно — противник был вытеснен из курдской деревушки и отброшен вниз. Захватчики ворвались накануне в село, гнездившееся в скалах, приведя в ужас безоружных скотоводов, поголовно истребили мужчин... В ушах Гукаса все еще звучат надрывающие душу стоны курдских женщин.
Когда его отряд вышел из Еревана, на Эчмиадзинском шоссе, где дорога сворачивает вправо, к склонам Арагаца, «оперативный штаб» отобрал у Гукаса людей и отправил их в сторону Сардарабада. В отряде Гукаса осталось всего пять человек: двое гимназистов, солдат, воевавший на Западном фронте, прозванный «австрияком», да еще родственник Гукаса дед Маркар, доставлявший на своей повозке провиант отряду. Но на пути, проходя через окрестные села, Гукас собрал еще двадцать два человека. Один из них, дядюшка Мосо, — здоровенный жилистый мужчина, хотя ему и перевалило за шестьдесят, — человек бывалый. Облокотившись о скалу возле ручья, потягивая трубку, он рассказывает о давно минувших боях:
— Кидаемся от одной горы к другой, от одной опасности к другой... Погибших бойцов заменили мы. «Мужайтесь», — сказал нам полководец Андраник...
Гукас слушает рассказ старого воина и в то же время всматривается в темнеющую равнину. Внизу, на дороге, разожгли костры. Да, неприятель замышляет что-то. Но пока еще тихо. Белеет вершина горы. Запах снега смешался с ароматом только что распустившейся зелени. Ртутной тесьмою блестит ручеек.
— Шаво! — позвали бойцы.
Перепрыгивая через камни, подбегает смуглый парнишка лет десяти-двенадцати.
— Мацони принес! — радостно сообщает он и круглой деревянной ложкой разливает мацони по глиняным мискам.
Скрестив на груди руки, парнишка наблюдает за бойцами, жадно припавшими к холодному мацони. На лице его счастливая улыбка: ведь эти бойцы, явившиеся с равнин, отбили их село от аскеров, спасли скот. Гукас вытащил из сумки бинокль, протянул ему.
— Ну, Шаво, видишь железную дорогу? — спросил он немного погодя.
— Вижу, вижу! — задорно крикнул паренек. Поднялся, отдал Гукасу бинокль. Ловко пробираясь через камни и кусты с огромным кувшином на плече, он направился к следующей позиции. Бойцы смотрят ему вслед, поглощенные своими мыслями. Нет покоя горцам... Кто-то толкает Гукаса в бок. До его слуха долетает голос дядюшки Мосо:
— Вставай, враг тронулся.
Гукас протер глаза, охватил быстрым взглядом горизонт. Горные цепи окутаны розоватой голубизной, вот-вот покажется солнце. Журчит ручеек, вокруг него древний, как земля, мох, покрытый инеем. В расселинах скал тревожно снуют перепелочки.
Гукас взял бинокль: двенадцать всадников спокойно ехали вперед, вслед за ними двигались пехотинцы.
— Они нас заметили, — сказал «австрияк», тоже посмотрев в бинокль.
Гукас, послушавшись совета «австрияка», сделал корректировку и, припав к пулемету, ждал нужного момента. Аскеры остановились. Поглядывая вверх, загалдели. «Австрияк» догадался, чего они хотят, и крикнул им в ответ:
— Скорее свои уши увидите, а этого не доищетесь! — И бросил вдогонку сочную ругань.
Тут же грянул выстрел. Всадники и пехотинцы ринулись вперед. Началось! Гукас выпустил пулеметную очередь. Гнедая лошадь, сбросив с себя седока, рухнула.
В наступившей тишине раздался медный звон. Это дядюшка Мосо перезаряжал ружье. Он вытянулся во весь рост, слился со скалой, словно скала придала ему силы.
Стереть нечисть!
Гром выстрелов сотряс воздух.
Мышиного цвета фигуры, окутанные клубами дыма, отползают в сторону. Там, внизу, трава уже вся вытоптана.
— Почему, почему топчут?!
Обжигающая ненависть к захватчикам душит Гукаса. Он выбирает мишень. Бандиты совсем близко. Камни сыплются на головы врагов. А они все ползут и ползут, прячась в расселинах.
Гукас сердито протирает глаза. Густая пелена висит в воздухе, не дает разглядеть, что происходит. До слуха доходят выкрики дядюшки Мосо:
— Это за Ваника... Это за Марто... Это за Гево...
Ужасный грохот смешался с перестрелкой: загрохотала пушка. Вдали, точно грозовые раскаты, раздались разрывы снарядов.
Фигуры мышиного цвета рассеялись. Но слева, по отвесным кручам двигался целый эскадрон всадников. Гукас опять укрепил пулемет и стал поливать огнем. Разрыв снаряда, обдав Гукаса горячей волной, прижал к земле, на голову посыпались комья земли. Бередящая боль схватила за горло, просочилась в сердце...
Вдали, за буграми, лошадиные морды. Проходят?.. Гукас с опаской взглянул вверх. С отвесной кручи оторвалось дымовое облако и стало таять в синеве.
— Наши! — Гукас увидел возбужденное лицо своего соседа-гимназиста.
Дядя Мосо машет ружьем, посылая привет пушкарям, и вдруг с юношеской прытью срывается с места и бежит вниз по склону... Оставив пулемет и схватив ружье, Гукас кидается за ним.
Разрытая снарядами глубокая воронка наполнилась мутной водой, вокруг — вывороченные с корнями кусты. Земля и камни, зелень и одежда пропахли едким пороховым дымом, и нет от него избавления. Чуть дальше, под скалой, вырыта братская могила четырем погибшим бойцам.
В отряде нет человека, который бы не пострадал. Гукас наотрез отказался идти в Аштарак перевязать рану. Повязка на левой кисти почернела.
В окутанном мглою море, мерцая жиденькими огоньками, качается далекий Александрополь.
Послышался глухой скрип и быстрый разговор:
— Дядюшка Маркар, принес патроны?
Гукас побежал туда. Возле подводы дядюшки Маркара он увидел барышню в сером платье и в косынке. Лицо ее было знакомо.
— Вы меня, конечно, не помните...
— Прекрасно помню, могу даже сказать, где и когда я видел вас впервые, — воодушевился Гукас. — Помните, на маевке, вы были вместе с Арменаком. Вы что-нибудь знаете о нем?
— Наверное, он участвует в сардарабадских боях. Вы слышали, здорово там побили турок...
— Откуда?.. Здесь же нет беспроволочного телеграфа... В самом деле, дали им жару?
— Да, да! — воскликнула барышня, радостно оглядывая бойцов. — Ты ранен? — заметив повязку, обратилась она к Гукасу и, не дожидаясь ответа, сказала: — Есть еще раненые?
Гукас только сейчас увидел девушку, стоявшую у подводы с сумкой с красным крестом, перекинутой через плечо. Вместе с «австрияком» он проводил сестер к ближайшей землянке, где находились тяжелораненые.
Сестры милосердия дочь эчмиадзинца Седрака вместе со своей робкой помощницей — промыли раны бойцам, перевязали, как их учили на двухнедельных курсах медсестер. Потом принялись раздавать подарки ереванских девушек: мыло, махорку, папиросы, белье, конверты и бумагу, сухари и сушеные фрукты.
Ужинали все вместе, под открытым небом. Выпили доброго вина, привезенного дядюшкой Маркаром от аштаракских крестьян. Узнали вести о сардарабадском сражении, о народном ополчении в Памбакском ущелье, разгромившем части регулярной турецкой армии... А они исполняли свой долг здесь — скудными силами приостановили вторжение турецких частей в тыл сопротивляющемуся Еревану. Ереван сейчас последний оплот армян, их духовная крепость. Падение его равносильно гибели армянской нации.
Усевшись полукругом, бойцы раскуривают табак, присланный в подарок. Настроение у всех приподнятое: появление на вершине горы этих девушек — словно дар неба. Вечер тих и прохладен. Усадив девушек на мягкую траву, бойцы накинули им на плечи шинели.
И у Гукаса есть свои особые причины быть сегодня веселым. Спокойно, умиротворенно на душе у Гукаса. Дед Маркар вручил ему два письма. Одно от мастера Ованеса, полное благоговений. А второе, коротенькое, от сестрички Верго. В письме она жаловалась своему брату-воину, что Нуник уехала собирать гильзы в Сардарабад и не взяла ее с собой, сказав, что она «еще мала»...
Барышня Марго стала декламировать:
Как не любить тебя, страна моя...
Гукас с молчаливым восторгом внимает ей. Сколько силы в ее голосе! Словно в молитве, склонилась она на колени, слившись с родимой землей, претерпевшей у подножия этой священной горы тяжкие испытания и беды.
Гукас смотрел на своих товарищей. В молочном свете луны то и дело вспыхивают огоньки трубок, летят искры. С волнением слушают бойцы сестру милосердия, она говорит то самое заветное, что таится у них на душе.
Обнявшись, спят барышни на соломе. Дремлют солдаты. Гукас лежит с открытыми глазами. Утесы причудливой формы мрачно взирают на равнину, словно суровые стражи, не ведающие сна. Когда он был учеником, истории Гайка и Бела, Вардана и Гайл Ваана[33] звучали для него лишь как прекрасные эпические сказания. А сейчас отважные защитники отчизны Гайк и Вардан, обретя кровь и плоть, появились из глубины веков в шлемах и кольчугах и слились с ними. Да, он и его товарищи достойные наследники славных предков.
Идущая со снежных вершин прохлада ласкает лицо Гукаса, нашептывая ему на ухо сказку-дрему. Да, это и есть родина — четырехглавая гора, зеленый склон, обвитый ручейком, равнина, затерявшаяся во мгле, дядюшка Мосо с широкой грудью и мужественным лицом, потомок прародителя Гайка, барышни, покинувшие свой дом, дабы в этих горах перевязывать раны бойцам... Это и есть родина.
С незнакомым доселе благоговением припал он к земле и коснулся ее горячими губами.
Ячмень уже сжали на полях, созрела пшеница. Кончились в садах черешня и абрикосы, огненные грозди винограда тяжело повисли на лозах. А у подножия Арагаца весна, прохладная, улыбающаяся цветами весна!
Гукас уже три месяца здесь. В конце мая было заключено перемирие, османские войска не вторгаются на новые земли, но бесчинства и разбои дело еще обычное. У подножия Арагаца не прекращаются дикие набеги. Не проходит недели, чтобы отряд Гукаса не ввязался в бой. В одну из таких схваток пуля прошла сквозь сердце дядюшки Мосо, и теперь старый солдат, повидавший на своем веку столько невзгод, лежит на склоне холма...
Гукас сам был ранен дважды и получил приказ вернуться домой. Многие уже ушли. Наступил такой день и для Гукаса. Сидя у могильного холма дядюшки Мосо, Гукас в последний раз оглядывается на дорогу, из-за которой было пролито столько крови. Его внимание привлекают двое всадников, едущих по склону ущелья. Один из них Павлик, «старый приятель». Павлик спешился, и Гукас, преодолев неприязнь, пошел навстречу, легонько пожал ему руку. Павлик сейчас тоже боец, и все, что было между ними до сих пор, надо предать забвению.
— Каким ветром тебя сюда занесло? — спросил Гукас.
— Мы теперь ведь солдаты, — ответил Павлик, хотя на нем была офицерская форма без погон. — Куда прикажут, туда и двигаемся.
— Ты участвовал в боях?
— Участвовал и побеждал... В Сардарабаде такого страха нагнали на турок, — покуда будут жить, не забудут.
— О какой победе мелешь? Османец сидит себе в Карсе и Александрополе, — с досадой сказал Гукас.
Павлик, пропустив мимо ушей слова Гукаса, обратился к бойцам, собравшимся вокруг:
— Кто из вас мастер, освежуйте тушу. Рога и шкуру охотнику, а шашлык — тому, кто будет есть, — и указал на подвешенную к крупу лошади косулю.
Павлик выглядел совсем иначе. Он отпустил усики, что придало его женственному лицу мужественное выражение. На нем хорошо сидит форма цвета хаки. Коричневые сапоги, свисающий с блестящего кожаного ремня наган. Правда, вместо боевой винтовки на плече охотничья двустволка.
— Какие новости в Ереване? — обратился к нему пожилой боец.
— Какие могут быть новости? Что было, то и есть. Один говорят: «Земля — это курдюк, а рука — нож», а другие: «Хоть земля и курдюк, а на нашу долю — рога и копыта...»
...Гукас недоуменно глядел на Павлика: сын торговца солью Маркоса представляется здесь другом обездоленных. Павлик повернулся к Гукасу:
— Знал бы ты, от кого я привез тебе привет! Пока семь раз не спляшешь «яйли»[34], не скажу... — И, взяв Гукаса под руку, отвел его в сторону. — Нуник передала привет... спрашивает, почему не пишешь...
— Я ей послал письмо, разве она не получила?
Павлик, улыбаясь, покачал головой. Гукас еще раз внимательно посмотрел на него: что и говорить, видный юноша Павлик.
— Ты напиши, я уж вручу ей лично, — улыбнулся снова Павлик и наклонился над ручьем. Почему-то в душу Гукаса вкралась неприязнь, он отошел. Перепелочка прошмыгнула между ног. Гукас скользнул взглядом по быстро бегущей птице, затерявшейся вскоре в густой траве.
Призывное ржание заставило Гукаса обернуться. Он вскочил на коня. Вскоре оказался в любимой лощине. На полном скаку вытащил из футляра бинокль, направил его на отвесный утес огромной скалы. С высокого утеса с рокотом низвергался мощный водопад и, разбиваясь на мириады капель, падал в бездну. Благоухание цветов, смешавшись с прохладой воды, одурманивало... О, если бы тут была Нуник!.. Он бы бросил к ее ногам лучшие цветы на земле — вон те пунцовые гвоздики, мерно покачивающиеся от легкого дуновения ветра, и вон ту лилию, которая, согнув свой тонкий стан, грациозно касается лепестками-губами воды, и еще те алые маки, пламенеющие на утесе. И еще он сказал бы ей лучшие в мире слова... и понес бы в брызгах водяной пыли по узенькой тропинке к той темной пещере... Пошла бы она с ним туда, не испугалась?.. Пошла, решил он про себя... куда угодно пошла бы за ним...
— Ну... ник! — закричал Гукас.
— Ну... ник! — отозвались пещеры, и девичье имя, обретая крылья, понеслось над горами и ущельями.
Едва сдерживая радость, Гукас пришпорил коня и погнал его в высокую, в человеческий рост, траву. Обогнув хребет зеленого холма, он приближался к своим товарищам. До его слуха донеслось веселое гоготание. «Зажаривают шашлык», — непонятно почему подосадовал Гукас. Не успел он спешиться, к нему подошел Павлик.
— Поторопись, а то пропустим шашлычок! — крикнул Павлик.
Почувствовав запах водки, Гукас отшатнулся. Ненависть, накопленная еще со школьной скамьи, заклокотала в нем.
— Уходи отсюда! — гневно выкрикнул Гукас и пошел прочь, чтобы не ударить его.
— Бигейрат![35] — бросил ему вдогонку Павлик бранное персидское слово; глаза его не скрывали затаенной дотоле вражды.
Привязав лошадь, Гукас пешком направился к равнине. Он злился на Павлика, отравившего ему последние часы общения с друзьями, вместе с которыми он прошел через столько опасностей.
Солнце догорало, когда перед Гукасом открылась панорама родного города. Душный зной навис над землей. А город кипит в котловине, источая тяжелый жар, окутывая небо густым туманом. Родной город...
У Гукаса иссякло терпение. Взяв с арбы свои вещи — узелок с бельем и два пучка майорана — и попрощавшись со спутником, он пустился вниз.
Пот струился у него по лицу, когда, дойдя до Зангинского моста, он свесился с каменного парапета. Мальчишки, расталкивая друг друга, бросались в воду, оглашая воздух веселыми криками. Гукас еле удержался, чтобы самому не прыгнуть в реку. С сожалением оставил он мост и пошел по направлению к городу.
Кантар, как и прежде, был многолюден и шумен. Но город как-то изменился. В чем? Покупатели шагают медленно, задумчиво. Исчезли куда-то и страх и, как ни странно, тот боевой дух, который весной вселился в людей. Гукас прошел на бульвар. Два турецких офицера с кривыми саблями, висящими сбоку, шагали по центральной аллее, бросая грязные намеки проходящим женщинам.
— Попались бы вы мне на мушку там, — пробормотал Гукас, ускоряя шаг. Разве война не кончилась? Отгремели орудия, а разбитый в неравном бою враг здесь, в родном городе...
Сердце екнуло, Гукас увидел отца, сидящего вместе с дедом Маркаром под гранатовым деревом.
Мастер Ованес обнял сына, поцеловал. Впервые в жизни Гукас увидел на глазах отца слезы.
— Садись, садись, сынок, перекуси с дороги, — позвал он его.
Усевшись на циновку, Гукас стал есть щавель. Все были поглощены своими мыслями. Дед Маркар тихо произнес:
— Говоришь, переварили они то, что съели?
— Переварили да еще запили холодной водой, — удрученно ответил мастер Ованес.
— Чтоб сатана сожрал их души... — проклял дед Маркар.
— Одно разорение за другим, — сетовал мастер Ованес. — Явился ко мне в лавку офицер и принес четыре аршина английского сукна, попросил сшить ему брюки и френч. Я снял с него мерку, и он ушел. Не успел принести сукно домой, как ворвались башибузуки башгярнийского Мартироса, откуда-то они пронюхали об этом и потребовали сшить из этого сукна брюки своему хмбапету[36], потому что на нем черт знает какие опорки. Я им говорю: материал чужой, заказчика, а они: мол, сейчас Армянская республика и нет уже «мое-твое»... Да что тебе долго морочить голову — отобрали сукно, заявив, что отыщется другой портной, который сошьет подобру, а ты отнеси это за счет...
Гукас оставил еду, поднялся с места.
— Отец, кто-нибудь из моих товарищей за это время показывался здесь?
— Вчера Агаси был у нас.
Вскоре Гукас, с букетом майорана в руке, исчез в переулке.
— Ну... Ник! — позвал он.
Растворилось окно.
— Заходи! — догадался Гукас скорее по движению губ.
И тут же внизу на лестничной площадке показалась Нуник в белом платье. Гукас протянул ей букетик, принесенный с гор. Смуглое лицо Нуник зарделось. Гукас ликовал: он сторицей вознагражден за лишения, перенесенные им, Нуник жива-здорова, они снова вместе, и ничто их больше не сможет разлучить.
...Сидя в маленькой комнате Агаси, Гукас с нежностью смотрел на товарища, поминутно бросая взгляды и на Нуник: мол, видишь, какой у меня друг...
Переменился и Агаси, взгляд у него стал проницательный, между густыми бровями пролегла глубокая морщина, и он выглядит гораздо старше своих семнадцати лет.
— Повоевали и «победили». А результат — вселенская вакханалия, — произнес Агаси, делая упор на последнем слове...
Гукас ничего не ответил, а Агаси продолжал:
— «Армянская республика», преподнесенная завоевателем, «армянское правительство», доставленное из Тифлиса на автомобилях османского сатрапа Вехиб-паши, «независимость», равносильная рабству, — ты знаком с Батумским договором? — И он рассказал об унизительном договоре, заключенном в начале июня, о котором Гукас не имел и понятия.
Немного погодя Агаси успокоился и переменил разговор:
— Я слышал, отец твой в историю влип. Надо выкрутиться, я вчера переговорил с одним моим земляком, обещал помочь.
Гукас вкратце рассказал Нуник, что произошло с отцом.
— Павлик сможет достать материал, у его отца много припрятано такого добра. Только нынешним летом он сшил себе три костюма, — сказала Нуник.
— Ни в коем случае! — рассердился Гукас. — Пусть еще один костюм сошьет себе!
Нуник прикусила язык. Гукас насупился, лицо Агаси тоже стало недовольным.
Гукас поднялся.
— Нам надо решить, что делать. Когда ты прядешь? — спросил его на прощанье Агаси.
— Скоро.
Гукас вместе с Нуник вышел на улицу.
Над городом опустились сумерки. Пересекли вечерний оживленный Астафян. Уже приближались к дому Нуник, а Гукас еще не проговорил ни слова. Нуник шла с опущенной головой, точно обиженный ребенок.
— Ваша гимназия откроется? — спросил Гукас.
— Неизвестно еще.
У ворот дома они распрощались.
Гукас не заметил, как подошел к кинематографу «Аполло». Здесь сегодня демонстрировался немецкий фильм, рассказывающий о гибели океанского парохода «Титаник».
Решил пойти домой. Заветное окно на Аптечной улице затворено. С какой надеждой шел он сюда сегодня утром — и как его встретил родной город, ставший столицей «Армянской республики»...
Совсем-совсем темно в окошке дома на Аптечной улице...
В горах у Гукаса была ясная цель — обуздать врагов, не позволить им бесчинствовать, издеваться над беззащитными пастухами. Он с оружием в руках защищал их от заклятого врага.
А сейчас?.. У отца дела никак не налаживаются... Нелегко достать что-либо взамен насильно отнятого сукна. Да и самому надо скорее устраиваться на работу, а ничего подходящего не предвиделось.
Гукас внимательно следил за событиями, происходящими в мире. Он первым узнавал от знакомых телеграфистов новости дня. Звезда «Тройственного союза» закатилась на военном небосводе... А в пятнадцати верстах от Еревана благополучно осело османское войско и беспрепятственно чинит расправу. Неужели напрасными были жертвы, зря пал дядя Мосо у подножия гордой горы?..
Гукас еще никогда не был так зол, как сейчас. По бульвару и Астафяну как завоеватели расхаживали оттоманские офицеры, один вид которых вызывал у Гукаса содрогание...
Среди этой общей сумятицы лишь один человек в Ереване сохранял душевное спокойствие: Срапион Патрикян. Вернувшись с войны, он продолжал работать в городской управе и одновременно представлял свою партию во вновь созданном «национальном совете». А в свободное время он так же неистово поглощал книги и с высоты наблюдал бурлящий океан будней, анализируя скрытые предпосылки явлений, находя в каждом из них неотвратимые закономерности... Он по-прежнему щедро снабжал Гукаса книгами из своих неисчислимых запасов — начиная с романа Чернышевского «Что делать?» и кончая трактатами Спинозы. По убеждению Патрикяна, Гукас должен ознакомиться со всеми этими книгами сейчас, пока еще молод. Гукасу предстояло еще прочесть книги, привезенные из Тифлиса, из обсерватории Рудольфа Фомича. Даже сейчас не потерял он интереса к явленьям вселенной, но безжалостная действительность то и дело возвращала его на землю... Какие-то тяжелые мысли давят Гукаса, да еще эта размолвка с Нуник. Он так тоскует по ней... А Нуник?.. Несомненно, она тоже тоскует и хочет, чтобы все между ними было просто и ясно... Сколько раз он собирался пойти к Нуник, взять ее за руку, обнять, как тогда весною, и сказать: зря ведь все это... За это время они раза два встретились, но он так и не решился выговорить тех слов, что были у него на душе. Непонятно откуда вдруг приходили какие-то другие, ненужные слова и заслоняли главное... И Нуник отвечала ему в тон. Какая-то неведомая злая сила разрушала их близость, восстанавливая их друг против друга.
Однажды в полдень, после очередной бессонной ночи, Гукас пошел к Арменаку — излить душу. Зайдя в ворота дома № 71 по Царской улице, он застал Арменака во дворе поливающим воду из эмалированной кружки на руки мужчины, одетого в белое. Это был один из известных ереванских врачей.
Арменак проводил доктора до ворот.
— Коньяк, только коньяк... — повторил доктор.
Арменак, увидев Гукаса, безнадежно покачал головой:
— Мать моя...
Гукас не спросил, что случилось с матерью Арменака.
— Я постараюсь достать! — крикнул он и выскочил из ворот.
Гукас спешит вниз по улице, мысль его работает лихорадочно. В городе были случаи холеры, и коньяк исчез. Даже в фирменном магазине Шустова нет его. Коньяка, конечно, много, но продают его из-под полы. Но он нужен сейчас, именно в эту минуту. Гукас поспешил к школьному товарищу Джанибеку. В какую-то долю секунды он вдруг увидел его, держащего в руках садовые ножницы. Не хотел отправиться на фронт...
Но, заглушив неприязнь, пошел дальше — ведь родственник Джанибека управляющий на заводе Шустова.
Часа через полтора Гукас с бутылкой коньяка под мышкой, запыхавшись, вбежал в красные ворота. Но уже в прихожей он видит целую батарею бутылок отборного коньяка. Из комнаты выходит золовка Арменака. Это известная в городе шляпница. Этому ремеслу она выучилась еще в Каире, у одной француженки, и ее мастерская в Ереване является сейчас своеобразным салоном для жен новоиспеченных министров. Гукас понял: конечно, такой женщине, у которой уйма влиятельных заказчиц, ничего не стоило раздобыть коньяк.
Он оставляет свою бутылку и выходит.
Поздно уже...
К вечеру следующего дня Гукас, Агаси, Джанибек, Срапион Патрикян вынесли на плечах гроб, обитый черным крепом...
Траурная процессия медленно двинулась на кладбище.
Раскаленные скалы и испепеленная солнцем ржавая земля, перемешанная с песком, источают зной. Густой, терпкий аромат ладана.
Четыре священника в черных сутанах совершают погребальный обряд. Бродячие музыканты переходят от одной могилы к другой. Невидимая и властная сила гонит сюда людей, — кажется, все, кто только есть в городе, явятся сейчас к этому адскому холму искупать грехи, вольные и невольные.
Наверху, возле часовни, воздвигнутой на скале, и с извилистых склонов холма возносится в небо тысячеустый вопль... Словно наступил конец света...
Глубокая яма, вырытая меж скал, сама притягивает гроб. Земля и камни с грохотом сыплются на крышку. Вот и нет женщины, которая еще вчера жила на земле...
Гукаса охватила дрожь. Арменак припал к могильному холму и беззвучно рыдает; губы искривлены, в глазах ужас... Холм закружился перед глазами Гукаса, небо с землею смешались...
Ночь. Кругом тишина. Арменак один в комнате. Светлая голова упала на заставленный книгами стол.
Там, меж скал, осталась его мать...
Ночь. Кругом тишина. Глаза Арменака закрыты, и сквозь туман проглядывает багряный диск солнца...
...Вдоль высокого берега мутной реки понуро шагает группа армян-ремесленников. Впереди идет священник, накинув на плечи ризу с крестом, бормочет последнюю молитву... Он молит ниспослать покой успокоившейся на чужбине душе армянина, жившего своим ремеслом в этом большом гостеприимном городе...
Вот и тот самый пароход, на борту которого крупными буквами написано: «Ришелье», вот мыс Александрия, вот зажигается маяк Клеопатры... И мать, скорбная, овдовевшая мать...
А потом, через год, дорога... дорога потерянной страны, тернистая дорога беженства... И та черноликая ночь, когда сон бежит от глаз и жаждущие уста не могут сомкнуться... И мать, взмученная страданием, не позволяет выпить хоть каплю красноватой теплой болотной воды, пока не вскипятит ее в медном котелке над пламенем быстро гаснущих колючек... И опять ему чудится бледное, изможденное лицо матери в весеннем ереванском саду — в то утро, когда сюда долетели глухие пушечные раскаты. Широко раскрытые глаза матери, полные ужаса, ее шепот:
— И здесь турки...
Перенесла все беды, все напасти, а сегодня ее нет... Арменак как будто только сейчас понял неумолимость происшедшего, тяжело поднял голову. За окном лиловая синь. С тревогой встречает Арменак сумерки. Что принесет с собой новый день...
Уже две недели, как предали земле прах матери Арменака. Дня не проходило, чтоб Гукас не проведал друга. И сейчас, заняв очередь за хлебом, он побежал к Царской улице.
Вскоре он ведет друга по мраморной лестнице Чиновничьего клуба на второй этаж, где помещается «Армянский национальный совет». Сейчас этот клуб — парламент, и туда люди приходят послушать споры. Ведя сюда друга, Гукас лелеял тайную надежду — рассеять мысли Арменака, заставить забыть о горе...
Вовремя поспели Гукас и Арменак. На трибуне сейчас представитель оппозиции, они оба знают его. Заняв места на балконе, они стали слушать.
— Господин премьер-министр, я спрашиваю вас, — повернувшись к правительственной ложе, говорит большеголовый мужчина среднего роста, — чем занят ваш министр попечения господин Александр Хатисов? Он по профессии врач-бактериолог. Чем он занят, когда сейчас свирепствует эпидемия холеры? По имеющимся точным сведениям, в больницах столицы зарегистрировано пятьсот тридцать случаев. А ведь каждый знает: из десяти случаев вряд ли фиксируется один. Почему не проводится мобилизация врачей? — И, не получив ответа, сам же отвечает: — Потому что сейчас царство бездарей.
Гукас положил руку на плечо Арменака. Он уже жалел, что привел сюда товарища. Вместо того чтобы утешить его, еще больше бередит рану. А выступающий словно нарочно подливает масла в огонь:
— Спросите врачей, любой из них скажет, что на сегодня главный источник заразы — водопровод. Какой печальный парадокс! — воскликнул он, слегка повысив голос. — Ереванский водопровод, являвшийся на протяжении веков мечтою для населения этого города, сегодня разносит бациллу холеры. Можно ли представить более чудовищную безответственность...
— Господин Везирян, господин Везирян! — тяжело поднявшись с места, крикнул председатель и зазвонил в медный колокольчик, словно снятый с шеи верблюда караван-баши.
Но оратор, не обращая на звон никакого внимания, продолжал свою речь:
— В верхней части Астафяна, в пяти-шести местах, открыты трубы. Чего ж тут удивительного, если на Кантаре, на Казарменной улице и перед гаражами выходит из труб всякая нечисть — и овечий помет, и тряпки, и волосы...
— Да, трое шоферов заболели холерой! — не выдержав, крикнул с места Гукас.
Депутаты взглянули вверх. Колокольчик караван-баши снова загремел. Везирян, постукивая пальцами правой руки о левую ладонь, закричал:
— Прославленную ереванскую воду вы сделали источником заразы...
Гукас потянул Арменака за руку... Выйдя на улицу, они перешли Зангинский мост и пошли по берегу реки. Арменак покорно следовал за товарищем, пока не остановились под пустынным каменным холмом. Зангу, узкая здесь, катится, тихонечко звеня, словно стыдясь своего бессилия. А на противоположном берегу раскинулся огненный ковер садов и виноградников. Невидимая рука щедро рассыпала вокруг шафран. Лиственные деревья накинули на себя яркие плащи, словно явились на праздник.
Вдруг Гукас заметил, как на противоположном берегу отделились от пещеры, темнеющей под скалой, две тени. Кто это? Гукас протер глаза. Девушки... Одна из них прошла вперед, высокая, длинноногая, выцветшее платье едва покрывает колени. Арменак хотел что-то сказать, но не смог: губы задрожали, он опустил голову...
Горит на солнце пестрый ковер садов, переливаясь ярчайшими красками, а девушка прижалась к прибрежному камню-валуну, силясь забрать у него тепло, подаренное солнцем. Молоденький тополек, растущий на берегу, дрожит от осеннего ветра, жалостливо и беззащитно.
— Подлецы! — процедил Гукас сквозь зубы и поднялся.
Кому он бросил это проклятие? Новосозданному армянскому правительству, призванному управлять этой страной, или «великим державам», повергшим земной шар в бедствия, или силе рока, превратившей этих девушек в пещерных обитательниц?