Кайзер Вильгельм, которого каждый армянин считал своим личным врагом, свергнут. Не прошло месяца с того дня, когда спесивый немецкий генерал и толстопузый турецкий паша, стоя на балконе клуба, смотрели парад армянских войск. Потом пришла весть — Константинополь отрезан от внешнего мира. Вслед за болгарами не воюют и австрийцы... Вильгельм согласился начать мирные переговоры на основе «Четырнадцати пунктов», предложенных Вудро Вильсоном.
А сейчас нет и его, Вильгельма, слетел вслед за Николаем...
Из тюрьмы вышел «Спартак» — Карл Либкнехт.
Гукас и все его товарищи любят этого человека, хотя никто из них его не видел... Они хорошо знают — это Либкнехт высоко поднял знамя революционной борьбы в сердце милитаристской Германии. Они не забыли и того, что в германском рейхстаге в 1915 году именно «Спартак» встал на защиту армянского народа, ставшего жертвой турецкого варварства...
В сердце армян вселилась надежда. Со здания Тифлисского вокзала снята эмблема кайзера Вильгельма. Турецкий генерал Мехмед Али обязался в течение шести недель очистить кавказские земли.
Гукас и его товарищи ликуют: каска воинствующего кайзера сброшена на землю, войне сказано «нет», раз и навсегда... Уходят иноземные захватчики.
Но кто бы мог предположить, что начнется новая заваруха! Поводом послужил сущий пустяк. Турецкие части только что покинули небольшой разъезд в Лорийском уезде, и тут же с севера разъезд был захвачен грузинскими меньшевиками, а с юга — армянскими дашнаками. На протяжении одних суток они несколько раз отбивали его друг у друга.
Прошла неделя, и объявлена мобилизация. Уполномоченные правительства в Ереване шныряют по домам и собирают винтовки «лебель»: на военных складах полно патронов к ним. Собирают также патроны от «мосина» — оружия этой системы много, а вот патронов недостаточно...
Уже достоверно известно, за что убили министра финансов. Он, несчастный, твердил, что страна не сможет выдержать нового потрясения. Народ в трауре... Люди от неожиданности не в силах даже думать. Все равно они не в состоянии понять, что происходит, предугадать, что их ожидает завтра.
Гукас потерял сон — едва только отвели безжалостный турецкий ятаган, как армянское правительство по своей воле затевает новую войну?!
Где только не приходится бывать Гукасу и Агаси — в домах, в очередях, в школах, — они открыто говорят о совершающихся событиях как о безумной авантюре. С одним пареньком, их единомышленником, они отправили в Тифлис письмо грузинскому «Спартаку», предлагая действовать вместе... Ответ еще не получен. Ждать больше нельзя...
И вот на трибуне депутат Национального совета Срапион Патрикян, приглашенный «Союзом молодых марксистов-интернационалистов». Зал Городской думы набит до отказа. Агаси сидит в последнем ряду вместе с Арменаком и Сиротой Сааком.
Гукас занял председательское место. Он сегодня совсем как взрослый, в пиджаке.
Срапион Патрикян, в черном сюртуке, с гладко зачесанными назад жиденькими волосами, склонился над трибуной.
— Господа, в этом городе сейчас находится семьдесят пять тысяч беженцев... Часть из них мы разместили по школам, а двадцать тысяч человек в зимнюю пору гибнут под открытым небом... Епископ Хорен не желает хотя бы только на зиму предоставить своей пастве церкви святого Саркиса и Просветителя... Это новая батрахомиомахия! — сердито восклицает Патрикян и объясняет: — Война лягушек и мышей. Кто же порождает войну? — гневно спрашивает он. — Неужто армянский и грузинский народы, которые, едва сбросив ярмо вильгельмов и энверов, должны сейчас понести жертвы из-за собственных мракобесов националистов?
Задыхаясь от возмущения, Патрикян взглянул на стол — хотел, видимо, выпить воды, но графина не оказалось.
Патрикян говорил долго. Единственный выход, по его мнению, — это жить мирно со своими соседями и обратить взор на Север, на Советскую Россию, только что разорвавшую унизительный Брестский договор...
Усевшись в кресло рядом с Гукасом, Патрикян расстегнул пуговицы сюртука и откинулся назад.
Гукас призвал аудиторию высказаться. Агаси не поверил своим глазам, когда к трибуне подошел Тиран Рушанян, инспектор женской школы. Рушанян до сих пор воздерживался от участия в общественных спорах, считая это делом бесполезным, да и сейчас он шел к трибуне таким шагом, словно под ногами у него было яйцо.
— Господа!.. — едва слышно раздался его слабый голос. — Как вам хорошо известно, я не большевик и не коммунист и не... — Рушанян посмотрел на докладчика, силясь вспомнить еще какое-то слово... — И не милитарист или антимилитарист... Но, признаться честно, я согласен с сегодняшней речью господина Патрикяна... Я в молодости учительствовал в Тифлисе и ничего дурного не видел от грузинских педагогов... — Рушанян смолк, обхватив бороду пятерней, потом продолжал: — Мой друг, господин Эмин, тоже согласен со мной, — он посмотрел на известного в Ереване этнографа. — Мы с ним беседовали вчера. Божий человек, говорил он, если вы живете в одном доме и являетесь соседями, то разве, когда ты выпекаешь лаваш, не отправишь ему пару?.. Или, скажем, когда он готовит суджук, разве он не положит в руки твоему ребенку кусочек?.. Как вы думаете, разве не благородна и не естественна его мысль? — обратился он к аудитории.
— Верно, верно... — поддержали его с мест.
— Нам сейчас нужно быть благоразумными... для собственного спасения... — наставлял Рушанян, словно беседовал в школе с учениками.
Не успел он дойти до своего места, как на сцену устремился Грант Сантурян, бывший одноклассник Гукаса.
— Христиане, беззубые травоеды, претендующие на звание пастырей армянской молодежи! — выкрикнул он, и его смуглое до черноты лицо исказилось от гнева. Вытянув вперед худущую руку, он заговорил с остервенением: — «Мир», «Братство», «Добрососедство» — глаголили все тут... Где это вы взяли мир, где обрели братство, кто это с вами соседствовал, под каким солнцем все это происходило?.. Разве не трагические, порожденные слабостью духа колебания привели армянскую нацию к вратам гибели? Разве не известно, что тот, кто колеблется, будет сметен с лица земли? — Гукас не прерывал его. — Истину вам говорю, — встав в позу пророка, изрекал Сантурян, — если армянской нации суждено жить, то только мужеством своих воинственных сынов, только с благословения бога войны... И армянский народ будет жить. Союзные государства заявили, что Армения признана воюющей стороной и представители Армении должны будут участвовать в мирном конгрессе. Так говорит...
— Заратустра!.. — выкрикнул Агаси с места, и вокруг прыснули.
— Так говорит историческая телеграмма из Лозанны... — Лицо Сантуряна задергалось в нервном тике, он бросил уничтожающий взгляд на зал. — И в этот исторический час, роковой для нации, армянскую молодежь призывают к бараньему послушанию!
...С младенчества человека баюкали военные песни, — бесновато выкрикивал он, — в войне торжествует справедливость: побеждает сила, сила и является справедливостью... Каков был бы лик земли без войн? Летаргия, царство смерти... и та нация, которая растеряла мужественный дух воинской доблести, не имеет права на существование...
Срапион Патрикян, обхватив рукой подбородок, рассматривал Сантуряна, будто музейный редкостный экспонат.
Скрипнула задняя дверь сцены, к столу быстро прошел юноша с тонкими чертами лица и наклонился к Гукасу.
— Амаяк! — обрадовался Гукас.
Это был тот самый гимназист, который повез в Тифлис письмо Гукаса и Агаси.
— Стало быть, вперед, несчастная Армения, покинутая своими вероломными соседями, обманутая богом и людьми, вперед, в бой роковой против супостата, замышляющего новые набеги во имя уничтожения армянства!..
Едва Сантурян бросил этот истеричный клич, поднялся Гукас и с несвойственной ему торжественностью произнес:
— Уважаемые граждане, сейчас слово предоставляется представителю союза молодых интернационалистов Грузии «Спартак», только что прибывшему в Ереван.
Сообщение Гукаса прозвучало как взрыв бомбы. Человек из Грузии... когда отрезана железная дорога, когда стреляют друг в друга... Гукас в нетерпении повернулся назад.
В сопровождении Амаяка на сцену поднимался энергичный, подтянутый юноша. Он поспешно скинул бараний полушубок, снял меховую шапку-ушанку, положил на стул и уверенным шагом подошел к трибуне.
— Товарищи армянские юноши и девушки, — заговорил он по-русски решительно и громко, — я никого из вас не знаю, но мы с вами братья, и я привез вам сегодня привет от молодых интернационалистов Грузии...
— Борис! — воскликнул Гукас, вскакивая.
Оратор повернулся и кинулся к Гукасу.
Они обнялись.
Борис поднялся на трибуну.
— Почему там, где грузинские и армянские крестьяне веками жили мирно как соседи, любовно обрабатывали виноград и пили вино, сегодня льется кровь? — постояв минуту молча, резко воскликнул Борис. — Спросите об этом наше правительство, Жордания и Рамишвили...
Гукас, вытянувшись, ловил каждое слово своего товарища. Сантурян в недоуменной позе застыл в дверях: он плохо понимал по-русски.
— Тифлисские газеты пишут сейчас, что армянские дашнаки нечестные партнеры. Но они стоят друг друга! — воскликнул Борис. — Ввергают свои страны в войну, во благо чуждому тирану. С весны вместо двуглавого николаевского орла нас давила пята Вильгельма, а сейчас накладывает свою лапу британский лев...
— Браво! — Патрикян первый громко захлопал. Его большие глаза блестели. Этот юноша почти слово в слово говорит то, что он сказал полчаса назад.
Борис продолжал:
— Лондонские газеты пишут, что никогда еще для Великобритании не было столь благоприятного момента, чтобы легко присоединить к своим владениям Закавказье, с неисчислимыми бакинскими запасами нефти...
— Видите, какие у них аппетиты! — воскликнул Рушанян с места.
— Да, их притягивает в этот край запах нефти, не из-за нее ли они затеряли в закаспийских песках дорогих наших товарищей! Есть вести, что Шаумяна перевезли в Индию, — гневно продолжал Борис. — Молодежь Закавказья потребует отчет от генерала Томсона, если случится что-нибудь с бакинскими комиссарами. Пусть он знает: месть клокочет в наших сердцах и никогда не погаснет... Могу вам сказать, наш тифлисский «Спартак» идет по пути Ленина и Карла Либкнехта. Мы выпустили воззвание грузинской молодежи — ни одного патрона братоубийственной войне.
Зал бурно зааплодировал.
Показавшийся в дверях учитель Хикар Хаммалбашян громко спросил:
— Это еще что такое? Вместо того чтобы свято хранить память наших жертв, какие-то антинациональные призывы... Стыд и позор армянской нации!..
— Прошу соблюдать порядок! — потребовал Гукас.
Но все уже смешалось.
Мужчина в высокой папахе, протиснувшись сквозь толпу, сгрудившуюся в дверях, пристальным холодным взглядом обвел зал.
— Вон отсюда! — заорал его телохранитель.
Агаси прыгнул на сцену и среди общей сумятицы незаметно вывел Бориса и Амаяка через заднюю дверь.
Рушанян и господин Эмин мелкими шагами быстро направились к выходу. Еще одна минута — и барышни с визгом бегут прочь, спасаясь от ворвавшихся в зал маузеристов.
— Господин, уймите ваших хулиганов, депутат Национального совета лицо неприкосновенное... — Энергичный протест Срапиона Патрикяна тонет в поднявшемся шуме...
Борис и Агаси — в комнате Амаяка, обставленной массивной мебелью.
— Ну, не было из-за меня, надеюсь, драки? — спросил Борис вошедшего Гукаса.
— Ничего, обошлось.
— Как видно, ваши башибузуки не отстают от бандитов нашего Кедиа, — сказал Борис.
— Не отстают... — с усмешкой повторил Амаяк, — наши молодчики поведут ваших к ручью и, не дав им напиться, приведут назад.
Гукас решил переменить неприятный разговор. Схватив Бориса за руки, он стал упрекать его:
— Тоже мне, обещал сводить в цирк и научить игре в бильярд, не сдержал слова...
— Я и сам был втянут в игру, ты что, не понял? — засмеялся Борис, поглаживая свои коротко остриженные усики.
— Я тебя видел на сцене, — проговорил Гукас.
— В каком же это театре?
— Там, где и мне довелось играть, — гордо добавил Гукас.
Они с радостью посмотрели друг на друга.
— А нам он тут заливал, что отдался науке, сам же, оказывается, артистом заделался, — не отставал от Гукаса Амаяк.
— Башмаки все истрепал, разыскивая своего противника по борьбе на тифлисских улицах, — не унимался и Гукас.
— Приедешь в гости, и с меня тебе — пара отменных сапог, — сказал Борис. — Есть у меня дружок, он из-под земли достанет хром... Да, а как тебе понравилась Циала? — вдруг вспомнил он.
— Ни есть, ни пить, только на нее глядеть! — признался Гукас.
— А ты знаешь, что означает «Циала»? — спросил Борис. — Светильник, факел... И она наша. Конспиратор непревзойденный.
— Правда? А как она меня провела, негодница! — удивился Гукас.
— Откуда бедняжке было знать, кто хочет пончиков... Да разве я сам знал? Представляешь, мне даже в голову ничего не приходило. Говорили: «Приехал из Армении, собирается стать астрономом»; ну, думаю, человек парит в небесах — Марс, Венера, Сатурн...
Вошла мать Амаяка. На вид ей лет пятьдесят. Живая, симпатичная женщина. Она пригласила всех к ужину. Но в это время постучали, и в дверях, весь в снегу, показался отец Гукаса.
— Я был у вас, — обратился он к Агаси, открывшему ему дверь, — мне сказали, что вы здесь. А где же Гукас?.. Что вы такое натворили, ребята, что они как бешеные собаки рыщут повсюду, чуть не подожгли наш дом, — с трудом проговорил мастер Ованес. Помолчав минуту и немного успокоившись, он повернулся к сыну: — Я подумал, как бы ты не угодил в ловушку...
Гукас нахмурился.
— Могут и сюда явиться, — сказал он Амаяку. — Тебя тоже видели с Борисом. — И решительно, обращаясь к отцу: — Отец, ты иди домой. Я не появлюсь эти дни... — Подумав немного, добавил: — Пусть Верго завтра вечером принесет к дяде ту толстую книгу, что лежит у меня под подушкой... — И вдруг встревожился: — А не взяли эти собаки мой бинокль?
— Нет, он им не попался на глаза, лежал на комоде.
— Переправь его тоже к дяде.
Отец ушел.
— Пройдемте в другую комнату, — обратился Гукас к товарищам.
— Да, здесь больше нельзя оставаться... — Агаси согласился с ним.
— Как вы находите дом «Милочки»? Если даже будут искать семь лет, и тогда не найдут... — сказал Гукас.
Амаяк кивнул головой и выскочил на улицу. Когда он вернулся, ребята уже были одеты.
— Ты лучше не показывайся, — посоветовал Амаяку Гукас. — Пусть первым идет Агаси. Мы с Борисом пойдем за ним.
— Возьми, память о забастовке, — сказал Амаяк, протягивая Гукасу свой наган.
Мать Амаяка передала Агаси завернутую в узелок посуду.
— Проклятые, поесть не дали, — в сердцах промолвила она.
— Ничего, мать, я к вам еще приду. Их дни сочтены... — И Борис, попрощавшись с ней за руку, вышел из дому.
Над городом, притаившимся у подножия лысых холмов, опустились сумерки.
В сводчатом полуподвале царит таинственная тишина. Сидя на окованном медью сундуке, два друга углубились в игру, словно от ее исхода зависит судьба мира. Наконец Борис взял черного короля, стоявшего в одиночестве посередине доски, и положил его на бок.
— Три-три! — крикнули партнеры разом и стали заново расставлять фигуры. Тени их запрыгали по стене.
Свеча горела ровно, но чадила. Черная струйка поднималась к закопченному потолку.
— Шах! — объявил Гукас.
Неожиданно скрипнула дверь, и в узкой полоске света, идущего из маленького оконца, показалась кепка.
— Ничего не вижу, где вы там? — раздался тонкий голосок, и эхо разнеслось под высокими сводами.
— Девушка? — удивился Борис.
— Гаюш! — подбежал к ней Гукас.
Поставив корзину на стол, Гаюш огляделась.
— Какое у вас прелестное жилье, не возьмете меня к себе? — сказала она по-русски и подала руку Борису: — Здравствуй, я слышала твою речь... Хорошо ты говорил... — Бросив кепку на стол, она тряхнула золотистой головой и произнесла нараспев: — Ну и взбесились же они, шныряют повсюду как ищейки, от самого Конда до железнодорожной станции...
— А как ты нас разыскала?
— Я? — Гаюш скрестила руки на груди. — Я? Ха-ха-ха! — рассмеялась она... — Ой, вы же не обедали... Ну, садитесь...
Она разлила по тарелкам из эмалированной кастрюльки чечевичную похлебку, вынула из корзины две деревянные ложки.
— У бабушки стащила.
— Это почему же стащила? Так бы она тебе не дала? — с улыбкой спросил Борис.
— Конечно, не дала. Плохо ты знаешь мою бабушку. Трясется над каждой посудиной, говорит — это осталось от деда с бабкой, выбрасывать грех, память о них... не веришь?
— Как же не верить, верю...
— Что верно, то верно, Гаюш никогда не врет, иногда слегка фантазирует, и только... — Гукас решил защитить девушку.
Но Гаюш угрожающе подняла кулак, чем привела Бориса в восторг.
— Будь с ней осторожен, а то она даст тебе жару.
— Смотри, Гукас, — засмеялась Гаюш, — скажу Нуник, она даже не глянет на тебя.
Гукас пристально взглянул на Гаюш: знает ли она об их размолвке? Не может быть, чтобы Нуник ничего не рассказала своей близкой подруге...
— Если бы Нуник тебя слушала... — ответил Гукас спокойно.
— Думаешь, не послушает?.. Ладно, увидишь сам... — сказала Гаюш, и на сердце у Гукаса почему-то стало тепло. Он уже миролюбиво глядел на девушку.
Тут вмешался Борис:
— Вижу, тебе лучше ладить с Гаюш, она сделает все, что захочет...
— Ну, раз ты говоришь... — и Гукас торжественно протянул Гаюш руку. — А как на улице? — поинтересовался он.
— Разве я не сказала? Всю собачью свору пустили на твои поиски, — обратилась она к Борису. — И твои тоже, Гукас. Агаси сказал: «Товарищи думают... завтра или послезавтра к вечеру соберемся здесь...» — И повернувшись к Борису: — На вокзал ты не пойдешь, повезут другой дорогой, — предупредила она его. — Они знают — какой, а я не знаю, — призналась она, несколько огорченная. — А ты останешься здесь, — сказала она Гукасу.
Вытащив из корзины еду, она собралась было уйти, как на глаза ей попалась шахматная доска.
— Кто же из нас выигрывает?
— Вернее, выдерживает, — процедил Борис. — А ты играешь?
— Играю... только шах и мат...
Гаюш подошла к окованному медью сундуку, перемешала все фигуры, поставила на край доски черного короля за тремя пешками, а с противоположной стороны — белого короля и ферзя. Потом перенесла ферзя на линию черного короля.
— Шах и мат! — крикнула она. — Ну, я пошла, ребята меня заждались. Велели не задерживаться. Не грустите, я и завтра приду...
Гаюш пожала руку Борису, помахала Гукасу и исчезла за дверью.
Машинист благополучно довез Бориса в Грузию и привез Гукасу длинное письмо. Отношения правителей Еревана и Тифлиса по-прежнему оставались напряженными, но мечи были вложены в ножны.
Поставленные под ружье в дорийских ущельях армянские и грузинские крестьяне и рабочий люд открыто выступили против войны. Борис сообщил в письме, что Ованес Туманян выразил гневный протест против братоубийственной войны, а поэт имеет огромное влияние и на грузинскую интеллигенцию...
В Ереване уже больше не искали «агитатора», посланного из вражеского стана. Вероятно, забыли и о сыне портного Ованеса.
И вот Гукас выбрался из своего укрытия. Спокойно шагает он по улицам. Из мастерской золовки Арменака вышли две дамы в меховых шубах и, постукивая каблучками по камням, направились в сторону почты... Баня Егиазаровых закрыта — нет мазута. Дверь примерзла. С каким наслаждением Гукас сейчас влез бы в бассейн с горячей водой... А очередь за хлебом тянется от бань до самой почты...
«Кто знает, в каком положении сейчас наши», — задумался Гукас. Он имел в виду и Нуник, и ее мать, и ее сестричек. Он еще думал об этом и вдруг как вкопанный остановился, не веря своим глазам: сама Нуник, в платочке на голове, в платье, едва прикрывающем колени, в вылинявшем пальто, читала афишу на стене.
— Нуник! — крикнул Гукас.
Девушка обернулась. Лицо ее было бледное, измученное.
— Нуник, иди домой, — сказал Гукас так, как сказал бы своей сестре Верго, и взял хлебные карточки из ее рук. — Я занесу вам ваш хлеб.
Солнце только поднялось. Нуник вышла из дому в школьной форме. Поверх фартука висела на белой ленточке жестяная коробка для сбора пожертвований. Возле бульвара ей повстречалась Гаюш. У нее на груди висела такая же жестяная коробочка, только лента была широкая и из ярко-красного шелка. Хотя день был не такой уж жаркий, Гаюш надела короткие белые носочки.
Нуник с удовлетворением оглядела свою подругу и, взяв под руку, зашагала с ней по Астафяну.
Цветут абрикосовые деревья, их сладкий аромат вырывается из дворов на улицу. Какие бы беды ни пронеслись над головой человека, Ереван, город-сад, вселяет в сердца людей радость, благоуханье весеннего дня.
У Астафяна праздничный вид, повсюду развеваются флаги, и на транспаранте, подвешенном к балкону гостиницы «Франция», написано: «Привет общешкольному празднику». К счастью, в этом году быстро наступили теплые дни и здания трех школ освобождены от беженцев. Нуник и Гаюш уже две недели посещают школу. Девушки, участвующие в этом школьном празднике, получили трудное задание — провести сбор денег в пользу остронуждающихся, а сейчас в этом городе так мало людей, не испытывающих нужду.
Вот навстречу ковыляет старушка — подуешь и улетит. За ней, едва поспевая, прихрамывая, плетется старик. Задумавшись, проходит солдат в полинявшей шинели, но, завидев девушек, сам подходит к ним и жертвует один чахарак[37], ассигнацию Армянской республики, которая, не успев войти в оборот, сразу же обесценилась.
Глаза Гаюш заблестели.
— Евгения Минаевна!
По противоположной стороне улицы шла навстречу им наставница. На голове у нее лиловая шляпа с павлиньими перьями, в тон новому цветастому платью из панбархата — вместо черного, вышитого стеклярусом, которое придавало ей грозный вид. Она еще издали приветливо кивнула девушкам. Возле инспектрисы увивался мужчина в мягкой коричневой шляпе и в темно-желтом френче о четырех карманах. Это учитель «школы беженцев» Хикар Хаммалбашян.
— Точь-в-точь ванька-встанька, — улыбнулась Гаюш.
— Молодцы, молодцы, теперь я вижу, вы настоящие патриотки, — похвалила девушек инспектриса.
Она сказала, что с собой у нее нет денег, и пообещала внести «кругленькую сумму» — пусть зайдут домой. Ее собеседник вытащил чахарак.
— И это все, господин Хаммалбашян? Ведь сбор делается в пользу нуждающихся школьников, — подосадовала Нуник.
— Каждый дает в меру своих возможностей, — с неопределенной улыбкой на желтом лице стал оправдываться Хаммалбашян, видимо намекая на то, что инспектриса является владелицей сада, а он — из беженцев, где ж ему состязаться с ней!
Инспектриса не вмешивалась — отошла в сторону, делая вид, что разглядывает витрину.
— Какая это лепта — золотой! — донимала его Гаюш. — Вы думаете, мы не в курсе дела, кто приходит в вашу ту комнату... в библиотеке на Назаровской улице?
Хаммалбашян смотрит на дерзкую девчонку.
— Ах ты, негодная безбожница!.. — И, расстегнув френч, он шарит во внутреннем кармане и достает из кожаного кошелька блестящую османскую лиру. — Свою единственную отдаю тебе, ах ты, негодная безбожница, вытянула все-таки... — Все не переставая удивляться ловкости Гаюш, он опустил свое сокровище в железную коробочку, избавившись таким образом от назойливой сборщицы.
Гаюш рассмеялась, как только они отошли. До самого конца Астафяна им уже не попадался такой жирный гусь. Перевалило за полдень, когда Гаюш и Нуник, утомившись от бесконечной ходьбы, встретили Гукаса. Он, улыбаясь, шел им навстречу, заранее вытащив деньги из кармана.
— В коробку Нуник... — велела ему Гаюш.
А Нуник предлагает опустить в коробку Гаюш.
Гукас покорно стоит перед ними. Потом, обшарив карманы, вытаскивает оттуда еще один чахарак и вручает Гаюш, опустив медь в коробку Нуник.
— Ну, пошли!.. — крикнул Гукас и присоединился вместе с ними к толпе учащихся, собравшихся перед недостроенным зданием мужской гимназии.
Распорядителем здесь является Керовбе Севачерян. Девушки и Гукас видели его прошлым летом, после Сардарабадского сражения, когда, разочаровавшись во всем, он убежал на «край света». А сейчас, сбросив военную форму, он вновь облачился в тужурку гимназиста. Более того, он даже был назначен редактором ученической газеты.
На балконе гимназии появляется Грант Сантурян. Он тоже наделен должностью — председателя «Центрального ученического совета Армении», хотя уже не является учеником. И сейчас, благодаря своему новому назначению, ораторствует на школьном празднике.
— Разоренные и преследуемые, истерзанные и оскорбленные караваны нашего народа скитаются по дорогам смерти! — Сангурян вытянул руки, отчего видны заплаты на рукаве.
Многим из присутствующих не раз приходилось слышать его. Он всегда произносит патетические речи, но невозможно понять, на чью же голову он посылает проклятия, ведь в стране хозяйничают его однопартийцы. Перегнувшись через перила, Сантурян, точно оракул-вещун, бросает застывшему Астафяну:
— Безутешно и бесславно наше настоящее, наше грядущее окутано мраком, горе тебе, земля армянская. — И, обессиленный, будто после приступа падучей, откидывается назад.
Внизу раздаются аплодисменты. Тогда Гаюш, расталкивая людей, пробирается вперед и кричит во все горло:
— Болтун! Пустобрех!
Аплодисменты прекращаются. Стоявшие рядом с Гаюш парни сочувственно поглядывают на нее, а потом и сами принимаются кричать:
— Бол-тун! Пусто-брех!
Гаюш выкрикивает вместе со всеми. В это время к ней подходит мужчина в длинной, до полу, черкеске. Это Картошка-Макич, абаранец, приспешник Сантуряна. Подняв свои огромные кулачищи, он останавливается перед Гаюш. Девушка глядит на него скорее с удивлением, чем со страхом. И вдруг кто-то — бац! — смазывает его по лицу, так что на щеке остаются следы пальцев.
— Гад! На женщину поднимает руку... — кричит девушка в зеленом пальто и в зеленой беретке.
Гаюш смотрит на девушку. Это Айцемник — ученица шестого класса гимназии Рипсиме. Гаюш так взволновал порыв этой девушки, что она даже не слышит, как министр просвещения с раздражением в голосе призывает:
— Кончайте, кончайте, говорю я...
Неожиданно сверху раздается спокойный голос Керовбе Севачеряна:
— В семь часов состоится вечер. Будут показаны представления «Прохожий» и «Султан», пригласительные билеты можно получить в исполнительном бюро...
Керовбе Севачерян сидит в своей комнате, освещенной тусклым вечерним светом.
Очередной номер школьной газеты «Горн истины» готов наполовину. Севачерян более двух месяцев ее редактор. Сам министр просвещения доверил ему редактирование газеты. А теперь он еще председатель исполнительного бюро «Всеобщего ученического союза».
Не вынимая папиросы изо рта, Севачерян исписывает целые стопки бумаги.
— «Горн истины», временное помещение редакции», — в коридоре кто-то громко читает вывеску.
Дверь с грохотом распахнулась, и в комнату влетел Грант Сантурян.
— Привет... Наконец-то явился, — поднялся ему навстречу хозяин.
Сантурян разглядывает комнату.
— Ну и мещанство... не терплю, — заклокотало у него в горле, а губы сложились в презрительную гримасу.
Севачерян тоже окинул комнату взглядом: бюст Байрона, три картины — репродукция «Лаокоона», потускневший от времени портрет Толстого и какая-то обнаженная красавица. Неужто она явилась причиной ярости Сантуряна? Или темно-зеленая шелковая накидка на подушке и маленький коврик, постланный на полу перед тахтой?
Севачерян внутренне неприемлет неинтеллигентности своего гостя, поглощенного чтением незаконченной статьи.
— Горнишь?
Севачерян нахмурился: опять он насмехается, не щадя его редакторское самолюбие.
Сантурян вытаскивает из кармана шинели несколько скомканных листочков.
— Напечатаешь?
— Дай почитаю, а ты пока посиди...
Но Сантурян отказывается сесть, стоит, уставившись на «Лаокоона».
Севачерян, сидя на тахте, перелистывает рукопись, мудреную и замысловатую. «Неблагородное и вероломное предательство», «мерзкое измышление», «ненасытная алчность», «поганое корыстолюбие». Сколько убийственных эпитетов, нагроможденных друг на друга!..
— Ладно, отредактируем...
— Ни единого слова не выкидывать... — сантуряновский нос кривым ножом повис над головой редактора. — Ни единого слова, — повторил он и, сказав, что статья будет дублироваться и в другой газете, вышел.
Севачерян слова наклонился над столом. «Тяжела ты, шапка Мономаха!» — подумал он.
Неслышно отворяется дверь.
— Айцемник, мой вероломный ангел, где ты была?.. Я всю ночь не мог сомкнуть глаз... В часы ночного бдения я писал для тебя... твой подвиг наполнил вдохновением мою душу...
Сняв зеленые туфельки, девушка взобралась на тахту. Севачерян встал перед ней, держа в руках тетрадь с золотым тиснением.
— Мне бы хотелось прочесть тебе строки в благоухающем ароматом роз эдемском саду, окропленном брызгами золотистых фонтанов...
— Читай! — приказала Айцемник, и блаженная улыбка заиграла на ее алых губах.
— «Грезы»! — воскликнул Севачерян, отступив на шаг. — «Посвящается тебе, моя эфирная». — И стал вдохновенно и томно читать: — «Вели... и я открою новое солнце, усыплю небо яркими звездами, и они засияют жарко, как моя любовь, запламенеют, как твои глаза, источая свечение белого мрамора, как твой лоб, моя бесценная!..»
Губы красавицы полуоткрыты, пылают в тусклом свете коптящей лампы.
Разметав по лбу волосы, Севачерян продолжает славословить свою возлюбленную:
— «Я разбужу тебя безумным дыханием своих вожделений и горючими слезами бессмертного огня. Будешь ты царицей цариц. Погрузившись в всполохи твоих глаз, солнце потускнеет от зависти... Все для тебя, красота вселенной, и мощь души, и разум гения... Только вели!..»
Юноша упал на колени и, обхватив ноги девушки, зарыдал.
Тонкими пальцами она провела по его густым волосам, потом нежно приподняла и усадила рядом с собой.
Севачерян обнял тонкий стаи девушки и застыл. Девушка, обхватив ладонями его голову, прильнула к нему в долгом поцелуе.
...Начинает светать. В саду петух уже приветствует зарю. Керовбе Севачерян один в своей келье... Айцемник ушла, оставив на подушке крепкий запах «Коти». Уткнувшись в зеленую подушку, он шепчет исступленно:
...Люблю безумное моленье
твоих очей
И сердца бурное волненье
во тьме ночей.
Хочу в тебе я в миг страданий
топить себя,
Хочу тобой — в немом желании
упиться я.
Гукас только что расстался с Гаюш и Нуник. Дома его ждали ужинать. Не успел он сесть за стол, как раздался стук и послышался резкий голос:
— Гостей не ждете?
Лицо Верго расплылось в улыбке, — она всегда радовалась приходу этого смешного парня. Но когда она посмотрела на него, улыбка исчезла с ее лица. Джанибек сейчас совсем иной. Он солидно снял синюю суконную кепку, поздоровался с братом и сестрой, сидевшими возле двери, потом подошел к мастеру Ованесу.
— Поздравляю тебя с обновкой! — разглядывая новый костюм Джанибека, проговорил отец Гукаса. — Но борта плохо сделаны. — И, осмотрев его со всех сторон, сердито процедил: — Надо же было так испортить шевиот! Как на вешалке висит на тебе... Зайди ко мне завтра в лавочку, попробую что-нибудь сделать.
— Он мне посоветовал сшить пошире, я согласился, думал: авось раздобрею. Это я виноват, не мастер. Да где уж тут раздобреть, хотя день и ночь только и делаю, что раздаю хлеб, — посетовал он. — Бабушка говорит, весь наш род таков.
Все с любопытством глядели на Джанибека, но никто не спросил, какое он имеет отношение к раздаче хлеба.
— Ну и здорово ваши расправились с этой скотиной... — вдруг сказал Джанибек. — Разве может мужчина поднять руку на девушку, да еще такой здоровенный балбес...
Гукас улыбнулся, а Джанибек никак не мог успокоиться.
— Затащить бы этого поганца в темный угол, отобрать у него кольт и так шарахнуть по башке, чтобы очутился в объятиях своего деда. Он уже у меня в печенках сидит...
— Какие у вас с ним дела?
— Я же сказал, хлебные карточки у меня...
Мастер Ованес еще раз взглянул на него — в самом ли деле он такой большой человек?..
— Приходят с маузером на боку, тащат все нахально, а несчастный народ страдает, изнывает... при последнем издыхании...
Джанибек рассказал, что османская лира перевалила за две тысячи, золотник остановился на пятистах рублях, что ванские барышники раздобыли где-то манчестерскую шерсть и спекулируют, что голод будет все усиливаться до нового урожая — полевые мыши поедают пшеницу на корню... Неутешительные были новости Джанибека.
— Пойдем поболтаем с тобой немного, — предложил Джанибек.
Гукас поднялся.
— Как вам удается сводить концы с концами? — выходя на улицу, спросил Джанибек.
Гукас пожал плечами.
— Ты что-нибудь надумал, подобрал себе работу?
— Посмотрим, — неопределенно ответил Гукас, — ничего подходящего пока не нашел.
Хотя Гукас и уклонялся от разговора, Джанибек пытался вызвать его на откровенность.
— Ты приходи к нам, у нас есть место. Я вижу, как вы перебиваетесь. С работой сейчас очень трудно. Ты думаешь, не кинь я им пятнадцать золотых, они бы меня взяли? Не было другого выхода, сад осенью уплыл из рук, а на это «правительство» уповать нечего...
— Сколько золотых я должен дать? — спросил Гукас.
Джанибек посмотрел на Гукаса:
— Послушай, ты все такой же дурень. Или думаешь, что можно одним духом питаться? Не будь идейнее, чем наш златоуст господин Тюросян. Неделю назад он послал ко мне свою молоденькую служанку, молоканку. Ее будто в вате держали: румянец так и капал с лица. Я ее ущипнул за щеку... гы-гы-гы... тугая, как айва в нашем саду, а аромат...
Гукас покраснел, оттолкнул Джанибека и пошел от него прочь.
— Мы же еще у него в долгу, — услышал Гукас позади себя и ускорил шаги.
Входя в сводчатый полуподвал, Гукас почувствовал себя словно в другом мире. Здесь совсем темно, хотя на улице светит солнце, и у Гукаса было такое чувство, будто он опустился в колодец в своем дворике, чтобы вытащить упавшее на дно ведро... Глаза его еще не свыклись с темнотой, но он по голосу узнал, кто говорит.
— Опять эти Африковы? — с досадой спрашивал бархатистый баритон Степана Аллавердяна. Дорогим он стал человеком для Гукаса... Сейчас Степан живет в том же подвале, где прошлой зимой жил Борис. Освободив Аллавердяна из Метехской тюрьмы, грузинские меньшевики сослали его в Армению.
— Да, товарищ Степа, — отвечал кто-то ему, — севанскую рыбу совсем отобрали у крестьян...
Дрогнуло сердце Гукаса. Он узнал и этот голос. Сколько горечи было в нем — мягком, задушевном голосе его подруги... Он подошел ближе и сел возле Ахавни.
— Рассказывай дальше, — поторопил ее Степан.
Гукас внимательно разглядывал девушку. Как она изменилась! Ахавни с ее тонкой душой, так глубоко переживающая монолог Гамлета, стала настоящей крестьянкой, с обожженным от нещадного солнца лицом, кожа на щеках потрескалась. Но Гукасу она и такая казалась красивой...
— Видишь, что происходит? — повернувшись к Гукасу, проговорил Степан и, увидев побледневшее его лицо, спросил: — Чем это ты так озадачен?..
— Да я сейчас расстался с одним типом... с Джанибеком, — пояснил он Ахавни. — Явился к нам, мол, должность у нас имеется, хватай скорее... Ну, а коли она тебе не по душе, приходи, дам тебе хлебных карточек, как-нибудь перебьетесь, пока не пройдет этот туман...
Гукасу стыдно было даже произнести эти слова. Он вскочил и стал раздраженно ходить по комнате.
— Постой, я, кажется, знаю одного... жуликоватый такой, пробрался в карточное бюро... Сжечь бы этот чертополох... Чем закончилась история?
— Я назвал его бесстыжим подлецом. Для того ты кончал среднюю школу, говорю я ему, чтобы пустить по ветру хлеб голодающих?
— А он что ответил?
— «Ты один на земле остался простофилей, открой глаза. Сейчас наступило царство стригущих змей...»
— Что, что?
— Царство стригущих змей, — повторил Гукас серьезно.
— Здорово сказано! — воскликнул Степан. — Остроумный парень этот Джанибек...
Наступило молчание.
— Да, очень метко сказало... — заговорил Степан снова, — в самом деле, наступило царство стригущих змей...
В дверях показался Агаси. Подойдя к ним, он торжествующе положил на стол книгу в синем переплете и произнес негромко:
— Я и Амаяк прочитали ее, товарищ Степа.
Гукас взял со стола книгу.
— «Государство и революция». Это книга из библиотеки товарища Патрикяна или другая?
— Другая.
— Я ее возьму.
— А разве ты не уезжаешь завтра?
— За ночь прочитаю... — Гукас бережно спрятал книгу.
Снова послышались шаги.
Вошел Амаяк, вертя в руках фуражку.
— Ну, рассказывай, какие новости, — потребовал Степан.
— Товарищи! — воскликнул Амаяк. — Ребята из радиодивизиона поймали сегодня Москву. Ленин предложил помощь нашим голодающим, пусть только ереванское правительство договорится с грузинами, чтобы те не воспрепятствовали...
— Нет, с грузинским правительством не договориться, — вставил Гукас.
— Что, или они уже не люди! — разгневался Амаяк.
— Неужели не позволят провезти хлеб через свою территорию, хлеб голодающим?.. — ужаснулась Ахавни.
— Еще передали о том, что делается на русской земле, чтобы облегчить участь армянских беженцев. Сообщили статью Ваана Терьяна, — сказал Амаяк. — В Москве существует Армянский комиссариат. Терьян там.
— Терьян?.. — заговорил Степан. — Мы с ним встречались, с божьей искрой поэт... вы, конечно, его читали?..
— Товарищ Степа, Ахавни получила от Терьяна стихотворение с автографом, — с гордостью заявил Гукас.
— Да?! Ты тоже, наверное, пишешь? — обратился он к Ахавни.
Ахавни смущенно покачала головой.
— Удивительная ты девушка! Чего стесняешься, разве это стыдно? Я вот писал еще в четвертом классе гимназии... — произнес Амаяк.
— Да я совсем не стесняюсь, я в самом деле не пишу, — сказала Ахавни, еще гуще покраснев.
— Товарищ Степа, а вы писали стихи? — поинтересовался Агаси.
— Как же... В вашем возрасте кто не пишет... Конечно, писал веселые шутки и читал их на студенческих вечерах, посвящал сонеты девушкам...
Степан был в каком-то волнении.
— А где вы встречали Терьяна? — поинтересовался Агаси.
— При грустных обстоятельствах: на похоронах Толстого... Словно живой лежал он в гробу... Мое внимание привлекло чье-то судорожное рыдание. Я обернулся. Рыдал черноглазый молодой человек. Это был Терьян. И уже до самой Ясной Поляны мы не расставались с ним.
Степан Аллавердян стал подробно рассказывать о похоронах Толстого. И, неожиданно положив руку на плечо Ахавни, спросил с нежностью:
— Так он тебе стихи посвятил? Храни их крепко, очень дорогая память...
Ахавни грациозно кивнула головой. Степан улыбнулся: он понял, что это стихотворение — святыня для нее.
— Поздно уже, засиделись, — Степан снова взглянул на Ахавни.
— Ты не волнуйся, товарищ Степа, мы ее проводим. — сказал Гукас, догадавшись о беспокоившей его мысли, и поднялся с места.
— Молодцы, ребята, — обратился Степан к Амаяку и Агаси, — не позабудьте завтра же поблагодарить товарищей из радиодивизиона. Мне бы не хотелось идти туда. Пусть внимательно следят за Москвой.
— Они слушают Москву каждый день, в семь утра, — сказал Амаяк. — «Всем, всем, всем. Говорит Москва, говорит Москва!..»
На улице воцарилось молчание, будто все прислушивались к доносившимся издалека словам.
Вернувшись домой, Гукас застал мастера Ованеса за книгой. Бросив поверх очков взгляд на сына, он продолжал читать. Отец не показал вида, что его что-то тревожит, а Гукас не догадался. Сев на свое обычное место на скрипучей тахте, он раскрыл книгу, принесенную с собой. Потом поднялся, взял бумагу в карандаш.
— Что за болячка у того парня? — не удержался от вопроса мастер Ованес.
Гукас махнул рукой, — мол, не стоит всерьез принимать все это, спровадил я его, и ладно.
Но мастер Ованес не мог успокоиться.
— Этот недотепа тоже заимел должность, а в школе все твердили, что он не может отличить «а» от «б»...
Гукас хмуро взглянул на отца, но ничего не сказал.
— Что ни говори, а все-таки занятие — хлеб раздает народу, — протянул мастер Ованес.
— Пусть он подавится своей должностью, — сердито буркнул Гукас.
— Я ничего не говорю, — постарался успокоить его мастер Ованес, — но и тебе надо заняться чем-нибудь. Ремесла наши, правда, ныне не в почете, ну как же быть: найди себе путное дело или должность какую...
— Какую должность? Разве ты не видишь, все эти должностные лица только и делают, что семь шкур сдирают с несчастного народа.
— А ты подбери работу по душе, или людей чистых уже не осталось в этом проклятом городе?..
— Не пойду я холуйствовать к ним, — отрезал Гукас.
Мастер Ованес в сердцах отодвинул книгу.
— Ты не делишься со мной, я и не представляю, что у тебя на уме...
— Отец, ты же знаешь, была бы хоть какая-нибудь возможность, я бы их...
— Это ты верно говоришь, порядку не стало, — прервал сына мастер Ованес, — видел, даже у самого коменданта не хватило сил отобрать четыре метра сукна и вернуть владельцу...
Гукас поднялся. Пройдя в соседнюю комнату, вынес оттуда чемоданчик, сделанный из фанеры, который всегда брал с собой в дорогу, принес какой-то обмылок, завернул его в бумагу и вместе с полотенцем уложил в чемоданчик...
— Опять собрался странствовать?
— Уезжаю.
— Куда, какие у тебя дела?
Гукас молчал. Мастер Ованес нахмурился.
— Сынок, — с мольбою в голосе обратился он к Гукасу, — времена сейчас смутные, сидел бы ты на месте... Знаешь старую притчу: пока не пройдешь мост, величай волка дядей...
Гукас так взглянул на отца, что у того язык присох к нёбу.
— Сил уже совсем не осталось, сынок. — Положив очки на книгу, мастер Ованес поднялся и прошел к себе в спальню.
Подпирая кулаками виски, Гукас углубился в чтение. Настенные часы, протяжно зажужжав, пробили пять раз.
Гукас поднял голову, задумался. Тревожное лицо отца встало перед ним; в глубине души он чувствовал, что отец прав: человек должен иметь источник существования...
Гукас подошел к окну, затуманенными глазами глянул во двор. В сумерках одиноко зеленело гранатовое дерево...
Выйдя на тифлисский перрон, Гукас пошел по направлению к Михайловскому проспекту. Тротуары заполнила пестрая толпа. Нет нудного дождя, которым встретил загадочный город Гукаса в первый его приезд. И хотя на сей раз Гукас приехал с поручением, требующим большой осмотрительности, он шагал спокойно и уверенно, не обращая внимания ни на мужчин в высоких папахах и черкесках, ни на сыщиков, наводнивших улицы.
Гукас отправился по адресам, данным товарищем Степой. Троих он не застал. По четвертому адресу он прошел к нужным ему людям.
Вот он шагает по Головинскому проспекту с юношей среднего роста. Головинский уже не тот, — франтоватые парни целыми днями прогуливаются тут с расфуфыренными барышнями. Но бросается в глаза и другое: степенно проходят солдаты в хаки, тонкостанные индусы в белых одеяниях, бросающие во все стороны пронзительные взгляды, шотландские солдаты в ярких клетчатых юбках, привлекающие любопытные взгляды местных жителей.
— Что это у вас, Яша, творится?.. Оккупировали ваш Тифлис, — с недоумением спросил Гукас.
— Ты разве не слышал? Жордания собрал со всех континентов каждой твари по паре — приобщить тифлисцев к цивилизации... Культура! — воскликнул спутник Гукаса и тут же продекламировал:
Вскоре приедут и эфиопы.
Дамы сбросят парижские наряды.
Парадной формой будет полное обнажение,
Потому таково эфиопское положение.
— По радио приняли две недели назад, — пояснил он. — Московский поэт написал. Весь Тифлис знает наизусть, отпечатали в трех тысячах экземплярах и распространили...
Повиснув на руке английского офицера, мимо них проходит женщина с полуобнаженной грудью...
— Видишь... какие фасоны... — Яша с отвращением отвернулся.
Гукас внимательно разглядывал его: в кожаной куртке и галифе, в грубых сапогах, он скорее походил на мастерового...
Зашли в сад. Обсаженные акациями аллеи напомнили Гукасу сад обсерватории. Но только вместо кирпичной башни за деревьями белело в радужных лучах солнца красивое здание.
— Я здесь бывал, — обрадовался Гукас.
На фронтоне здания сверкала табличка «Тифлисский университет», написанная выпуклыми золотыми буквами.
— Ну, нравится тебе? — спросил Яша.
— Здание великолепное, такого в нашем городе нет, — признался Гукас.
Вслед за ними по широким ступеням поднялись юноши и две девушки, посторонний подумал бы: студенты идут на лекции.
Наконец Гукас с попутчиком очутились в просторной аудитории.
— О, гамарджоба![38] — обрадовался Борис, крепко обнял товарища и с веселым огоньком в глазах протянул ему руку.
Гукас принял вызов.
Еще не схватились, как рядом раздался возглас:
— Дзиа...[39]
Вошел Миха Цхакая, держа в руках кепку.
Юноши дали ему дорогу. Вытащив из кармана блузы пенсне на черной тесьме и держа его у переносицы, он наблюдал за борцами.
— Это ты, Борис, не ошибся ли я?
— Я. А вот это — Гукас Гукасян, дзиа, спартаковец из Армении... мы иногда с ним боремся... Знаете его?..
— Гукас?! Не узнал тебя... Разбогатеешь, — вымолвил Цхакая. — Как ты возмужал! Рад твоему приезду... Жаль, помешал, так и не доведется узнать, кто из вас сильнее, — засмеялся он.
— Боря сильнее, он меня обучил...
— Боря... Боря... Борне Дзнеладзе, — высоко подняв голову, произнес Миха. — Правда, вы еще молоды, годитесь нам в сыновья, но мы ждем от вас... — И, не договорив, обратился к юношам, собравшимся вокруг: — А вы хотите досмотреть?..
— Ладно, как-нибудь в другой раз схватимся, — пообещал Борис. — Только вход будет по билетам, как на ваш доклад в цирке Есиковых, помните?.. Приличные деньги мы тогда собрали...
— Помню, как не помнить... — с удовольствием сказал Миха. — Только на вашу борьбу придет больше народу... Ну, пошутили, и ладно, перейдем к делу, — обратился он к Борису. — У входа люди есть, нужен еще человек на ступеньках. Кто пойдет? Яша Окоев, ты? — спросил он спутника Гукаса, стоявшего рядом в нахлобученной на голову кожаной кепке.
Яша молча вышел.
Через пять минут Миха уже сидел и беседовал с собравшимися юношами, рассказывал им о положении в России и на Кавказе. Услышав об успехах генерала Деникина на Кубани и на Тереке, Гукас опечалился.
Но Миха заверил:
— Все равно и он сгниет, такова участь всех «бывших людей».
Слова эти прозвучали так уверенно, будто сама история выносила смертный приговор.
Помолчав минуту, он заговорил снова. Взгляд его смягчился.
— Два года назад мы возвращались из эмиграции... Сидели в одном из кафе Стокгольма и пили кофе... Ильич был взволнован. Держа в руках чашку кофе, вот так... — показал он, — говорил нам: увидите, не пройдет и полугода, как в России совершится вторая революция, и это будет социалистическая революция. Мы все, и Надежда Константиновна, и молодые товарищи, ехавшие с нами, были солидарны с Ильичем. И вот осуществилось его предвидение... Так же мы можем сказать сейчас: не пройдет и года, как Советы победят и по эту сторону Кавказских гор. Победят, ибо Советы являются единственным спасением для угнетенных, и мы здесь действуем вместе с вами.
Уже два часа говорит почетный председатель тифлисского «Спартака», говорит, не зная усталости.
— В прошлый раз я разговаривал с одним товарищем — не буду называть его имени, — так вот, этот товарищ полагает, что наш «Спартак» нечто вроде храма или монастыря, и каждый входящий в него должен лишь исповедоваться или читать проповеди... Он считает, что надо жить безгрешно, посвятив себя высоким идеалам, искоренять зло и сеять разумное, пока не грянет тот блаженный день, когда зло по своей доброй воле исчезнет с лица земли и восторжествует добро. Не сердитесь на меня, но, коли дело пойдет так, горе нам... Каждый из вас заделается священником или монахиней в женской обители...
— Не этого мы хотим!.. — раздался девичий голос.
Гукас обернулся. Это была Циала. Она пришла недавно и сидела у дверей. Девушка улыбнулась и отвела глаза.
— А если не хотите, позабудьте о святости и, засучив рукава, перестраивайте земную жизнь.
Слова эти задели Гукаса: неужели упрек относится к ним, к таким парням и девушкам, как Борис и Циала? А Миха уже говорит о другом:
— Проповедовать, распространять культуру — дело хорошее; я был сам учителем и сейчас с превеликим удовольствием пошел бы в школу и занимался бы с малышами — есть ли на свете более прекрасное занятие? Но именно во имя этих самых малышей... — Миха нахмурился, гневные огоньки зажглись в глазах, — да, во имя избавления юного поколения от мрака, голода и холода, от корыстолюбия, взяточничества, мелочного эгоизма вы не должны довольствоваться одними лишь проповедями. Вы должны бороться, да, бороться каждый день и каждый час против ненавистного строя до полной победы... — Миха говорил торопливо, словно не поспевая за ходом своих мыслей. — Я бы вам дал еще один совет: живите полнокровной жизнью. Пусть и ваша радость и ваш гнев будут великими, пусть ваши молодые сердца бьются от волнения... — Он помолчал, потом внимательно оглядел всех, понизив голос, с печалью в глазах произнес: — Будьте такими, каким был незабвенный Степан, наш Степан Шаумян... Это был идеал человека... Сколько огня скрывалось за внешней его уравновешенностью, в его нежном сердце... — Миха разволновался, не мог докончить.
Словно подчинившись немому зову, все поднялись и постояли несколько минут в молчании.
— Не случайно я сейчас вспомнил Степана, — тихо проговорил Миха, когда снова уселись, — говоря, каким должен быть человек...
Солнце догорало, когда Гукас позвонил в дверь дома на одной из центральных улиц города. Дверь отворилась, и на пороге показался хозяин в легком пальто и кепке.
— Вай, Гукас? Да озарит свет того, кто тебя видит, не стряслась ли беда какая? — приглашая гостя в дом, обеспокоенно спросил хозяин.
— Вы, видимо, куда-то собрались, товарищ Везирян?
— Верно, собрался я к Ованесу Туманяну, пошли вместе.
Гукас хотел было отказаться, но Везирян остановил его:
— Не стесняйся, он самый радушный человек на земле, а ты приехал с родины, расскажешь, как там житье-бытье.
И вот они в доме Ованеса Туманяна. Знаменитый поэт сам идет им навстречу, любезно приветствует гостей.
— Наш молодой деятель, энергичный, честный, сообразительный малый, — проговорил Везирян, представляя спутника.
У Гукаса выступил пот на лбу. Но поэт так сердечно улыбнулся ему, что смущение сразу же рассеялось.
Вошли внутрь. Предложив гостям плетеные соломенные кресла, Туманян сам уселся на кушетке, покрытой джеджимом[40]. Таким же джеджимом был покрыт и стол. Гукасу очень понравились эти домотканые покрывала. И у них дома, в деревне, тахта была застелена джеджимом с точно таким же рисунком.
Какие-то неожиданные, странные вещи находились в комнате. У самой стены, на большом столе, сделанном из бронзы и дерева, стояли различные звери и птицы: лиса и куропатки, слон и индюк, лев и попугай, страус и вепрь, борзая и газель... С чего они все тут?.. А может, он собрал эту коллекцию, чтобы развлекать детей?.. Конечно, решил Гукас, разве не он написал «Пес и кот»...
А Везирян уже завел дружескую беседу.
— Народ отпраздновал твой юбилей, — с улыбкой поздравил он поэта, — говорят, начался первого января и не закончится к тридцать первому декабря. Хороший юбилей, нет слов.
— А что? — с гордостью воскликнул Туманян. — В такое смутное время... Знаешь, чем объясняется эта любовь, это уважение, выпавшее мне на долю?.. Откуда их исток? — спросил он мягко. — Ведь я всю свою жизнь воспевал братство народов, мир между людьми...
Везирян, сложив руки на коленях, кивал в знак одобрения.
— А эти бездари глухи и немы, — рассердился поэт. — Кого они хотели натравить друг на друга! Но сколько бы ни сеяли семена раздора, все равно говорим: «Мы братья»... Я наблюдал такое проявление сердечного отношения друг к другу, что вы удивитесь, — взволнованно продолжал Туманян. — Вы знаете Большой Дорийский мост, что на реке Дебет? Так вот, на одном конце этого моста поставили солдата-армянина, а на другом грузина и дали им в руки по винтовке: мол, здесь проходит граница, которую «надо беречь от врага»... Но оказалось, эти солдаты были участниками мировой воины и сражались вместе в Германии или в Австрии, не знаю точно. Года три они ели и пили из одной миски, перевязывали друг другу раны. Короче, породнились, став одним сердцем, одной душой... — поэт говорил, словно рассказывал сказку. — А сейчас поставили их на противоположных концах моста: мол, вы враги... И знаете, что они делают? Как только их начальники уходят, они встречаются на середине моста, садятся рядышком и начинают выкладывать друг другу свои беды, делятся едой и табаком, а потом снова расходятся по своим местам... Вот такие дела...
Гукас, увлеченный этим рассказом, не заметил, как подали кофе. Хозяин пригласил:
— Пожалуйста, выпейте кофе. — Перед Гукасом стояла темно-синяя чашечка с золотым ободком и серебряной ложечкой.
На какое-то время наступило молчание, каждый был поглощен своими мыслями. Гукас не в силах был оторвать глаз от прекрасных картин, выполненных маслом: тут и прохладные рощи, и медленно текущие реки, и зеленый оазис у родника. Безмятежный, девственный покой природы, видно, прельщал поэта. И величие человека... Сколько тут прекрасных бюстов: Лев Толстой, Данте и Шекспир, Шиллер и Гёте.
В их обществе и живет автор «Гикора» и «Ануш»...
Туманян опускает чашечку с кофе, и взгляд его устремляется на портрет Саят-Новы, сидящего в саду, с сазом в руке.
— Вот ты говоришь... — обратился он к Везиряну, не указывая на портрет Саят-Новы. — Это благородное сердце еще в те времена было преисполнено любви ко всем кавказским национальностям. Как пел он по-армянски, точно так же пел и на грузинском и тюркском языках... Он был поэтом, музыкантом, певцом для всех трех народов... Вот с кого надо брать пример, говорю я. Более благородной души, более светлого образа я не знаю... друг каждому человеку, а самому достались в удел муки и страдания. Берите с него пример, говорю я, презирайте вероломство и малодушие, исступленные страсти, национальную слепоту...
Везирян покачал головой:
— Э... если бы так...
— А как живет сейчас народ? — помолчав, спросил Туманян. — Как все-таки с железной дорогой? Не ахти как она работала, а сейчас и вовсе прекратилось движение. Что теперь слышно?
— Вот мой юный приятель только что прибыл оттуда, пусть расскажет, ему лучше знать — он сам из народа...
Гукас стал рассказывать все, что ему довелось увидеть и услышать в лоринских селах, а затем с болью добавил:
— Недели три тому назад поехал я к себе в село, там еще у нас цел дедовский сад, сейчас за ним ухаживает дядя. Человек он старый, но руки у него золотые... Во времена беженства наш сад был начисто затоптан, но он поднял его... И вот приехал я в село и что вижу?.. Даже трава не посеяна. Сидит наш дед Маркар и беседует с соседом... Я спрашиваю его: «Что это с тобой, уже весна, а ты махнул рукой и на сад, и на огород?..» А он: «Сынок, какая там весна, какая осень, для кого мне сажать, для пьяницы Айро?..» В нашем селе есть такой беспутный человек, при царе бродяжничал и пил как скотина, девушки, встретив его, убегали прочь. А сейчас этот пьяница заделался уполномоченным от Городской управы Еревана — интендантом...
— Да, возвращаются к дикости, — вымолвил Везирян.
— А под какими названиями издают газеты! — воскликнул Гукас. — «Надежда», «Свет», «Рассвет». У народа же отнимают и свет, и надежду...
Туманян с печалью глядел на картину, висевшую перед ними и изображавшую горную поляну Дсеха со снопами пшеницы. Подумав, сказал:
— Жуткие времена... Ждали свободы и независимости, а боли в наших сердцах стало куда больше. Видимо, не в силах эти правители сойти с роковой стези. Остается одно: чтобы вспыхнул гнев против несправедливости... Но кто встанет во главе, кто поведет народ? Нет такой силы в стране...
— Есть, — неожиданно заявил Гукас. — Мы встанем во главе и поведем народ...
— Посмотрим... — с сомнением произнес Везирян, — время покажет...
— Увидишь, товарищ Везирян. — Гукас поднялся с места. — Пусть только продвинутся наши, дойдут хотя бы до Баку... пусть у нас будет хоть какой-то тыл...
— Да кто же этого не хочет? — догадавшись, от чьего имени говорит этот дерзкий юноша, сказал с явной симпатией в голосе поэт. — Правда, Россия сейчас сама истерзана гражданской войной и внешним вмешательством. Но поистине богатырская сила этого народа велика. И велика сила идей Ленина: мир, власть простого народа, улучшение положения рабочего люда, земля тому, кто ее возделывает, независимость и свобода всем национальностям, велики они или малы. И я верю, придет свет Ленина к нам, — проговорил он взволнованно, — снова протянет руку могучая и на сей раз — свободная Россия.
Везирян, сосредоточенно слушавший поэта, нахмурился, свел светлые брови.
— Ты знаешь, я осуждал и сейчас осуждаю большевистские методы, я не верю в «мужицкий социализм»... — сказал он. — Мужик сегодня скорее рассадник анархии, нежели носитель социализма. Это факт. Хотя, возможно, Красная Армия в массе меняет его. Посмотрим... Однако сейчас, приехав сюда и увидев, в каком болоте завязли наши грузинские социал-демократы, от Джордания до Кедна, я тоже склонен думать, что только Ленин и ленинцы — честные социалисты...
Гукас откинулся на спинку соломенного стула. Он собирался уже вступить в спор с Везиряном, но тот говорил весьма неожиданные вещи...
— Какой бы ни была несовершенной Советская власть в Баку, какие бы у нее ни были недостатки — это была рабочая власть, сила, направленная против крупного капитала и средневекового феодализма, против мусульманского фанатизма и слепого шовинизма. Жаль, что человек зачастую слишком поздно осознает истинную сущность вещей. Шаумян был крупной фигурой, потому что, когда многие из нас были захвачены иллюзорной «кавказской демократией», предвидел то, чего мы не могли видеть. Вся наша демократия оказалась химерой, — горячо воскликнул Везирян. — Нет кавказской демократии, есть две армии — армия хищников империалистов с их кавказскими приспешниками и угнетенный народ, толпа, превращенная в обезумевшее стадо, втянутая в гибельную для нее пучину...
Туманян слушал с участием.
— Значит, по-вашему, нет выхода из этой пучины? — вмешался Гукас.
— Трудно сказать, — ответил Везирян, — сегодня мы все варимся в бурлящем котле. Все перемешалось! Сотни внешних и внутренних факторов решительно повлияют на ход событий...
— Если будем сидеть сложа руки, — добавил Гукас.
Собеседник удивленно посмотрел на него.
— Да, товарищ Везирян, мы не можем допустить, чтобы все эти внешние и внутренние факторы поглотили народ. Мы должны указать ему путь. Это ваш долг... И мы не одни... С нами Советская Россия и все революционные силы мира... У нас тоже есть знамя, — облокотившись на стол, уже спокойно говорил Гукас. — Здесь, на Кавказе, у нас есть знамя... Степан Шаумян и его товарищи... Пусть не думают, что они бесследно пропали...
— Зажги свет, Нвард, — попросил поэт дочь, пришедшую собрать посуду.
Предметы, выскользнув из тени, обрели осязаемую плоть. Гукас, словно только сейчас поняв, где находится, смутился.
— Хорошо, как хорошо, — прозвучал голос Туманяна, — что у вас есть вера. В эти горестные дни на Кавказе почти все потеряли ее... Да, великое утешение эта вера в нашей неприглядной действительности.
— Да, — согласился с ним Везирян, — и у Шаумяна была вера, он был рыцарем идеи, человеком кристальной души.
Гукас с удивлением смотрел на Везиряна. Трудно понять этого человека. Он — бурлящий котел противоречий, содержимое которого должно еще откристаллизоваться...
Гукас понимал это скорее интуитивно.
— Да, это человек в лучшем смысле этого слова, — тихо произнес Туманян, словно разговаривая с самим собой.
Гукас любовно глядел на него. Эту же фразу неделю назад он слышал из уст Михи Цхакая.
— Невозместима потеря нашего народа, — с горечью сказал Туманян. — Я очень верил ему...
Гукас, взволнованный, поднялся. Поднялся и Везирян. Туманян обнял Гукаса, поцеловал в лоб и сказал:
— Молодец, сынок! Это прекрасно, что у нас есть знамя! На таких, как ты, наша надежда...
Над тахтою висит охотничье ружье с патронташем, а еще выше, под самым потолком, распростер крылья кавказский орел...
Эта комната совершенно не похожа на гостиную поэта, где Гукас провел вчерашний вечер.
Посредине комнаты — неуклюжий обеденный стол, массивные стулья. В стенном шкафу, видимо, разместился весь домашний скарб, потому что в комнате больше ничего нет, если не считать шахматной доски с красивыми фигурами.
Этими шахматами и заняты сейчас мысли каждого.
— Серж, Зяма побил тебя, сдавайся, — посоветовал Гукас, подойдя к игрокам.
Над доскою склонился юноша в кепке с широким козырьком.
— Драться до последнего вздоха! — Он ферзем взял слона противника. И, улыбнувшись самодовольно, стал теребить бахрому шелкового пояса, стягивающего черную сатиновую блузу.
— Молодец, люблю смелых людей, — похвалил Сержа Окоев, внимательно следивший за игрой.
— Смелость должна сочетаться с разумом, иначе это безумие или авантюризм, но только не героизм, — серьезно сказал Зяма и снова уткнулся в доску.
— Зяма, давай быстрее, уже все ясно, — торопил Окоев.
Немного подумав, Зяма взял ладьей ферзя.
— О, когда же ты приехал? — увидев Гукаса, воскликнул только что вошедший юноша.
— Гарегин! — обрадовался Гукас.
— Я был в ваших краях, в Дилижане, — рай, сущий рай.
— Что ты там делал?
— Записывал песни для Спиридона, нашего учителя. Какие там песни!
— Ну, Гарик, и каковы твои успехи? — спросил его Серж, оставив шахматы.
Гарегин не ответил.
— Как-то раз приходит он, — Серж повернулся к Гукасу, — мол, видел я девушку, ни есть, ни нить — только глядеть на нее. Спрашиваю его: ты хоть поцеловался с ней, а он: разве к ней можно подступиться, она такая нежная, такая хрупкая... И имя у нее какое! Со дня сотворения мира ни к одной девушке так не шло ее имя — Еразик, то есть мечта. Есть такое имя у армян?
— Есть.
— Подумаешь, влюбился! Любовь... — с насмешкой проговорил он. — Пережиток патриархальных времен, самовнушение... и больше ничего. Никакой любви нет, есть только половое влечение...
— Что ты болтаешь? — не выдержал Гукас.
— Да, да, — настаивал Серж, — и святых девушек нет. Нет и не было. Взять хотя бы твою Еразик... Погоди, я поеду в Дилижан, посмотришь, что я сделаю. Раз-раз, и ваших нет! — крикнул он с каким-то нервным смехом.
— Замолчи! — Гарегин залился краской.
— Эй, циник, бахвал, заткнись! — вскочил с места коренастый парень, до того молча следивший за игрой, и, сжав кулаки, полез на Сержа.
— Оставь, Иониди, — вмешался Окоев, который сам тоже презирал «влюбленных».
Серж стоял бледный, с лихорадочным блеском в глазах.
— Знаю я вас, все вы святоши, когда спите. — И, заметив осуждающие взгляды, прошипел: — Не даете слово сказать человеку, — и хлопнул в сердцах дверью. Никто его не остановил.
Вошел Борис.
— Что это с Сержем?
— Опять пристал к Гарику. Ты помнишь ту девушку?.. — спросил его Окоев.
Борис по-дружески улыбнулся Гарегину, — тот уже схватил кепку.
— Успокойся, — преградил он ему дорогу. — Ну-ка, давайте закусим... — и поставил на стол бутылку вина.
...Они сидят уже больше часа. Шахматы исчезли, вместо них появились тарелки и ложки, одолженные у соседей. Придвинули тахту. За столом тесновато, но настроение хорошее. Циала позаботилась о товарищах, и, хотя самой ее нет здесь, имя со упоминается часто:
— Скажу Циале...
— Будь осторожен с Циалой...
— Молодчина Циала...
— Клянусь Циалой...
Кахетинское вино развязало языки. Борис, на правах хозяина дома, то и дело потчует Гукаса. Не прекращается звон стаканов.
— А знаете, ребята! — вдруг воскликнул Гукас. — Ведь мы комсомольцы!
Он недавно услышал это слово, пришедшее из России, оно означало: коммунистическая молодежь, то есть все они, что собрались здесь, и те, кто в Москве и Петрограде, и те, кто в Берлине и Будапеште, а может, и в Америке, может, и в Китае... И нет для них границ, через высокие горы и глубокие ущелья они протянули друг другу руки...
— Комсомольцы мы! — гордо повторил Гукас и посмотрел вокруг. Вот что объединяет их. А что различает? Странный вопрос, на который не может ответить Гукас. Он снова посмотрел на товарищей. Национальность? Вот против него сидит Иониди, рука его лежит на плече Зямы. Какой национальности Иониди, Гукас не знает, знает только, что он рабочий парень, осенью 1917 года создал ячейку «Спартака» в Тифлисском депо. Вот и все, что знает о нем Гукас. И еще — что он смущается как девушка... А какой национальности? Грек, догадался Гукас. А Зяма? Рабинович. Еврей, наверное... А этот красивый Гайос Девдариани, несомненно, грузин, хотя ребята шутя называют его Девдарьянцем, потому что все его близкие друзья — армяне. А Яша Окоев? Гукас удивился: вот уже сколько дней они вместе, столько было переговорено, а он так и не понял, какой он национальности. Хотел спросить Бориса, но тот увлекся беседой с Гарегином.
Гукас поднялся, налил себе воды из графина, стоявшего на подоконнике.
Лучи солнца залили комнату. Окутанный золотистой пылью кавказский орел распростер свои огромные крылья — словно вот-вот улетит... Гукас вернулся на место. Ребята о чем-то горячо просили Бориса, он отнекивался...
Гукас вспомнил Циалу, ее сдержанную улыбку.
Какая нежная она была, когда декламировала по его просьбе.
Да, хороши они, кавказские вершины,
В тот тихий час, когда слабеющим лучом
Заря чуть золотит их гордые седины...
Гукас догадался, из-за чего ребята донимают Бориса.
— Надсона, — обняв товарища, стал упрашивать Гайос.
Борис поднялся. По привычке одернул полы гимнастерки, поправил узкий кожаный ремень, принял победную осанку.
Иначе звучит сейчас то же стихотворение. Нет нежности и мягкости, а есть мужество и гнев.
А там внизу сады чадят благоуханием...
Там дерзкий гул толпы, объятой суетою,
Водоворот борьбы, страданий и страстей...
Гукас знал наизусть это стихотворение — они проходили его на уроке русского языка. Но теперь в самом деле оно звучало иначе. Взглянул на товарищей, взгляд упал на гордого орла, и предстала его глазам панорама красивой страны, родины ребят, собравшихся в этой комнате. Там, на севере, из гряды снежных гор вырисовывается позолоченная вершина Казбека, сияющая в синеве неба, зеленые сады тянутся вдоль долины Куры... Мысль Гукаса унеслась далеко, к четырехглавому Арагацу с бесчисленными родничками и пастбищами, где так радостно улыбаются цветы...
— Мы кавказцы! — воскликнул он громко, обняв Гайоса, и это прозвучало у него как клич. — Настал час, когда молодые силы этих древних народов в совместной борьбе должны добыть свою свободу против всех угнетателей, во имя нового золотого века, который даст им право с гордостью сказать перед всем миром: «Кавказцы мы!..»
После двухнедельного отсутствия Гукас вернулся домой. Не успел он стряхнуть дорожную пыль с чувяков, как кинулся собирать друзей.
Да, в Тифлисе все иначе. Правда, и там царство «стригущих змей», вспомнил Гукас своего одноклассника Джанибека и нахмурился, но там действует Кавказский комитет, есть такие люди, как Миха.
...Вместе с Гукасом пришла и Нуник. Она слушает Гукаса и не верит своим ушам: вчерашний ее товарищ по играм, ее Гукас, вместе с которым она перечитала столько книг, стоит за столом, покрытым красной скатертью, и с ненавистью обличает правителей страны, как это делал Срапион Патрикян.
Гукас рассказал о длинной цепи роковых событий, приведших к созданию «Араратской республики», и сейчас нападает на Александра Хатисова. В прошлый раз темой выступления нового премьера была «свободная и независимая Армения», и он поздравлял народ с признанием «Араратской республики» де-факто. Остается теперь добиться признания ее де-юре... Правда, существуют побочные и не совсем благоприятные моменты...
Среди этих «побочных и неблагоприятных моментов» премьер упомянул беженцев и крестьян, мрущих как мухи, и отдал должное маловозрастным обитателям села Гомадзор, которые питались одурником. Как врач-специалист, он описал последствия такого «питания»: вспухшие животы, холодное тело, слабый пульс, конвульсии, потеря сознания...
— Конец венчает дело, — снова усмехается Гукас. — Один армянин, студент, проживающий в Париже, прислал на днях депешу: «Волею союзников Киликия окончательно присоединена к Армении» ...Итак, «все идет к лучшему», — заявил премьер-министр и заключил свою речь небезызвестным выражением, означающим: не мешайте естественному ходу вещей... «Лесе фер, лесе пассе», — гневно сверкая светлыми глазами, повторил Гукас пословицу, процитированную премьер-министром. — Если мы будем уповать на этого «лесефера», то в Армении господина Хатисова «от моря до моря» не останется даже для образца ни одного армянина...
Смотрит Нуник на Гукаса и уже не удивляется, ей понятен его гнев.
— Думай не думай, надо действовать! — Гукас говорит о «Спартаке» — так называется союз Гукаса. Нуник сочувствует «Спартаку». Спартак, живший в Риме так давно, вот уже несколько лет обитает в Берлине, в Тифлисе, а сейчас и в Ереване. Он хочет, чтобы все народы были независимыми и каждый человек свободным. Нуник тоже хочет быть свободной — свободной от бесконечных забот, навалившихся на нее, свободной от произвола невежественных и диких людей...
Встает Агаси.
— Старые товарищи внесены в списки, — говорит он и зачитывает их имена. Многих Нуник не знает. — Сейчас будут приняты новые комсомольцы. — Агаси зачитывает их фамилии. Ребята уже приняты, это рабочие и гимназисты.
Потом говорит худущий паренек, сущий скелет, «первый цветок», представитель измученного и изголодавшегося сиротства, многочисленного сословия сегодняшнего армянского общества...
И вдруг... Вдруг Агаси называет ее фамилию. Сердце Нуник заколотилось, хотя она и ждала этого. Она решила — будет держаться спокойно. Вероятно, и Гукас сейчас смотрит на нее. Нуник смело подняла голову, присутствующие с симпатией разглядывали ее.
— Не очень ли молода?
Нуник сердито обернулась: ей дружелюбно закивал груболицый парень.
Ее представил Арменак. Хоть она и очень молода, сказал он, но развитая, вела себя активно во время забастовки, овладела «азбукой коммунизма».
Нуник с удивлением смотрела на Арменака. Почему он говорит это? В школе ее часто хвалили, и она думала, что ее и так знают... Но здесь все так приветливы к ней! И Нуник, тряхнув коротко остриженными волосами, улыбнулась и опустила глаза.
Сейчас очередь Забел. Она школьная подружка Нуник. И ее рекомендует Арменак: любознательная, усердная, читала политическую литературу, тянется к общественной работе.
Забел, прижавшаяся к Нуник, то бледнеет, то краснеет. Нуник жаль ее.
— Что ей делать в «Спартаке», чужая она...
В углу стоит тоненькая как стебелечек девушка в сереньком платьице.
— Мать моя стирала у них, — девушка-стебелечек со злобой смотрит на Забел.
— Ну и что из этого? — недоумевает какой-то гимназист.
— И дядя ее дашнак, они дружат с нашим хозяином. И к тому же они садовладельцы! — добавляет какой-то паренек, сидящий возле Сироты Саака.
— И у моего отца был консервный завод! — неожиданно для самой себя кричит Нуник. — И он был в приятельских отношениях и с вашим хозяином, и с Шустовым, и с генералом Орловым! — Лицо у Нуник будто черная туча. — Если не запишете Забел, я тоже уйду вместо с ней.
— Ну и уходи, никто тебя не держит! — крикнул тот же парень.
Но Нуник увидела, что Сирота Саак шепчет ему что-то на ухо, пытается угомонить.
Нуник слышит голоса:
— Посмотрите-ка на нее...
— Еще не вошла, а уже хочет выйти?..
Гукас наклоняется над столом — взгляды их скрещиваются, как сверкающие мечи...
— Дитя малое... — звучит густой бас средь общего гомона. Это наборщик Вазген. Уловив ее гневный взгляд, говорит на своем певучем диалекте: — Сестреночка, чего же ты такая сердитая?
Раздался смех, напряжение исчезло.
Нуник сидит не шелохнувшись. Гукас встает, упираясь кулаками о стол, покрытый красной скатертью. В наступившей тишине едва доходит до Нуник его хриплый голос.
— Товарищи, я должен сказать... — Гукас подбирает нужные слова и, видимо, не может найти. — Наш союз не игрушка. Пусть идет к нам тот, кто по убеждению с нами, а кто не хочет — пусть не идет. Мы никого не вынуждаем.
Неужели это Гукас?.. Каждое его слово обрушивается на голову Нуник, точно тяжелый удар молота.
Под зеркальными сводами воцарилась тягостная тишина. Поднимается Забел. Что ей надо?..
— Товарищ Арменак знает, я одержима идеей, — заявляет она вдруг. И, помолчав немного, спрашивает: — А с какой целью? А вот с какой: чтобы вытащить страну нашу из тьмы...
Нуник сразу поняла: Забел предварительно обдумала, что скажет, и сейчас говорит так, словно повторяет заученный урок.
— Я проникнута только этой идеей. С этой целью я стараюсь заглушить собственное «я» и внимать голосу только идейного «я».
Кто-то не выдержал, расхохотался.
Все недоуменно разглядывают девушку, излагающую свое «кредо». Но Забел словно не замечает иронических взглядов.
— Я чувствую особенное уважение к образованным людям. Я пытаюсь заполучить знакомых из идейных людей, чтобы заложить основу для моей миссии, — с торжественным пафосом произносит она, словно надеясь, что слова эти запомнятся надолго.
Забел садится, устремив взор к зеркальному потолку. Гимназисты сдержанно улыбаются. Несколько рабочих парней озадаченно поглядывают на нее. Нуник сидит нахмурившись.
Поднялся Агаси:
— Это верно, товарищи, Забел из зажиточной семьи и понятия не имеет о классовой борьбе...
Зеленоватые с желтинками глаза Забел сверкнули холодным блеском...
— Нет, нет... — поднимает она руку.
Агаси, не обращая на нее внимания, продолжает:
— Но тем не менее у нее честные стремления, она хочет заниматься общественной работой.
— Верно! — раздаются голоса.
Стали голосовать.
— Кто за?
Несколько ребят и девушка-стебелечек в сереньком платьице не подняли рук.
— Кто против?
Против никто не голосовал, а воздержавшихся оказалось шесть человек.
Нуник с тревогой поглядывает на Агаси, она не знает правил приема.
Агаси сообщает: Забел принята. Стало быть, воздержавшиеся потерпели поражение, Гукас также. Нуник злорадствует. И удивляется: ведь и Гукас был за то, чтобы Забел приняли в союз, почему же он на нее так нападал?
Опять волнение. Решили выпускать газету, сейчас надо избрать редколлегию. Поступило предложение избрать Агаси, Арменака, Ахавни, Гукаса и того краснощекого приятеля Агаси, который смущенно улыбается, как девушка.
— У него бойкое перо! — вставляет Гукас. — Там его место.
Собрание кончилось. Но никто не расходится. Агаси предлагает:
— Пошли все вместе, Ахавни приготовила для нас сюрприз.
Ребята зашагали вместе с Ахавни к школе Гаяне.
Когда они вошли в просторный класс, ученицы беспокойно заерзали на местах: Рушанян настрого запретил приводить с собой даже братьев.
В эту минуту на пороге показался артист Шахпаронян. Он был одновременно и комендантом города. Явился с охраной, а кроме того, с барышней из Эчмиадзина, которую Гукас и Агаси хорошо знали. Артист-комендант отдал распоряжение, и сейчас же двое из его окружения встали в дверях, остальные вышли во двор.
Господин Армен Тирацян, преподаватель армянской литературы, подошел приветствовать гостя.
— А вот и виновница вашего сегодняшнего сподвижничества, — коснувшись плеча Ахавни, воскликнул учитель.
— Сподвижничество в таком обществе? С великой радостью явился я к вам, — заявил Шахпаронян и, улыбаясь девушкам, величаво прошествовал вперед с преподавателем литературы.
...Девушка с низеньким лбом и с мелкими завитушками открывает вечер, посвященный Ваану Терьяну. Она с гордостью вспоминает два знаменательных события в жизни школы — посещение ее любимым поэтом в январе 1916 года, затем еще раз ровно через год.
Одна за другой выходят читать стихи ученицы. Даже пожаловавший в гости артист, занявший место в первом ряду, не преминул выразить одобрение юным почитательницам лиры Терьяна.
Наступила долгожданная минута.
— Я знаю, барышни, вы любите «Грезы сумерек». Я вам прочитаю... «Осень», — объявил он, и его мягкий баритон поплыл над классом.
...Бледные поля, голые леса...
...Бледные поля, голые леса...
Печально звучат в устах артиста эти слова. На дворе весна, буйно расцвели деревья, а здесь бледная осень.
Гукас загрустил вместе со всеми.
Безнадежный, безутешный шепот раздается сейчас, как последнее желание угасающего сердца.
...Хороните меня без слез, без слов.
Ахавни, прислонившись к спинке стула, дрожит. Шахпаронян сел на место.
Неожиданно в молчании раздается чей-то смелый голос:
На могилу мою
не ходите вы...
Все знают, этот шедевр поэта он оставляет на самый конец.
— Вашу школу превратили в кладбище, — прошептал Гукас, наклонившись к уху Ахавни.
...Оставьте, чтоб я был далек, одинок,
Не чувствовал, что есть любовь, и грозы, и плач... —
охваченный непонятным томлением, взывает чтец.
— А сейчас прочитает стихи барышня Ахавни Будумян, окончившая нашу школу, — объявление кудрявой ученицы отрезвило Гукаса.
Неожиданно сильный голос зазвучал в классе:
— Господин Аршам Шахпаронян прочел «Осень» из сборника «Грезы сумерек». А я прочитаю «Осень» из цикла «Золотая цепь»...
И засверкали радостно и вдохновенно яркие слова:
...Золотистая ты пришла, с плодами изобильными,
Грустноокая осень, прекрасная осень...
Прошли какие-то минуты, а всех словно подменили: девушки, поникшие в трауре, сейчас подались вперед, глаза их заблестели.
Ахавни тоже не узнать: со страстью обращается она к живительной силе, которая так дорога сердцу каждого.
Гукас видел, как восхищенно смотрят девушки на старшую подругу, стоящую перед ними в коротенькой школьной форме.
— А сейчас «Весна» из «Грез сумерек»! — воскликнула Ахавни.
Что это? Вызов Шахпароняну?..
Ликующе, радостно звучит голос Ахавни в классе.
Весна зажгла столько цветов.
Весна так светла опять...
Потом, словно поверяя заветную тайну:
Кого-то хочу я нежно любить,
Кого-то хочу я сладко ласкать...
Гукас никогда еще не видел свою подругу такой вдохновенной, такой печально-красивой.
— Еще одно стихотворение, — объявляет Ахавни, и самозабвенно льются строки:
...Блаженны те, кто в темницах...
Сердце Гукаса забилось. Это то самое стихотворение, которое подарил ей автор.
Забурлил класс. Нет, не умерла мечта о светлом будущем в юных душах. Как далекая звезда, она то гаснет, то вновь зажигается на темном небосводе...
Ахавни закончила, направилась к друзьям. Гукас усадил ее между собой и Агаси. Ахавни, дорогая его Ахавни. Она, как златокрылый ангел, вырвала их из подземного царства.
Учитель литературы господин Армен Тирацян говорит хвалебные слова в адрес Ахавни.
Гукас с нежностью берет ее руку.
— Помнишь... тот вечер? «Погибли, не пропали...» Помешали тебе. Ты сейчас возместила...
Ахавни смотрит на Гукаса с признательностью: как это он читает, что у нее на душе? Давно прошел, удалился тот вечер... Заветный миг, когда она вступила на этот путь... И теперь, со своими товарищами, она уже не сойдет с него.
Они вышли во двор. Ахавни взяла под руку Агаси и Гукаса. Целая толпа собралась провожать ее... Но в эту минуту чьи-то нежные руки обвили шею Ахавни. Это спутница Шахпароняна. Вырвав у парней-телохранителей героиню дня, она с поцелуями припала к ее щеке. Короткие слова глухо отдались в мозгу Ахавни, как звон дальних колоколов:
«Идем, Ваан...»
«Сейчас, Марго...»
Да, впервые Ахавни увидела ее с поэтом. А сейчас они с нежностью смотрят друг на друга.
— Когда ты придешь к нам? — спросила Марго дружески. — Приходи, я буду очень рада...
— Приду, — пообещала Ахавни, — на днях...
— Барышня, позвольте, — торжественно подошел к ней Шахпаронян. — Поклонник Терьяна, артист Шахпаронян склоняется перед вашим талантом. — Величественным движением он поднес губам руку девушки и, еще раз поклонившись, повел свою приятельницу к Астафяну.
Нуник отсутствовала на вечере, устроенном Ахавни в школе Гаяне. Придя в тот день домой, она легла на тахту и долго лежала с закрытыми глазами... На следующее утро, направляясь в гимназию, Нуник, завидев Гукаса, показавшегося на бульваре, прижалась к подруге, и они вдвоем припустились бежать. После занятий Нуник явилась к Агаси, дом которого находился недалеко от гимназии.
— Я посоветовался с товарищем Степой, он говорит: не страшно, пусть устраивается туда на работу. Волков бояться — в лес не ходить.
Нуник обрадовалась: значит, у нее будет работа! И хорошо, что все обходится без вмешательства Гукаса, а то после приезда из Тифлиса он чего-то стал задаваться...
Агаси говорит:
— Гукас тоже был у товарища Степы и рассказал, что в Тифлисской полиции работают наши люди... Как-то послали арестовать кого-то из наших. «Арестовали», а как же...
— Эта должность не в полиции, а у министра внутренних дел, — возразила Нуник.
— Разве это не одно и то же? — удивился Агаси.
— Не опоздай, сынок, — показавшись в дверях, предупредил отец, — школьный кризис ведь распутать должны мы.
Нуник смутилась: она стеснялась отца Агаси.
— Никакого значения не имеет, — твердил Агаси, — товарищ Степа советует идти... — и вместе с Нуник вышел из дому.
Перед мужской гимназией Агаси задорно воскликнул:
— «Школьный кризис ведь распутать должны...» Ну и дела! — и, пожав руку Нуник, исчез в подъезде.
Войдя в учительскую гимназии, Агаси оглянулся: тот же громадный глобус над камином, выложенным изразцами, как и осенью 1917 года, когда эта комната служила штабом школьной забастовки.
Сегодня здесь собралось иное общество. Собственной персоной пожаловал сюда господин Сократ Тюросян, он сейчас замещает министра внутренних дел, но не оставил еще и свой пост в министерстве просвещения. Он говорил что-то с многозначительным видом барышне Марго; председатель исполнительного бюро ученического союза развлекал свою барышню: от учащихся гимназии Рипсиме явилась Айцемник, любимая стипендиатка Василия Николаевича Шустова. Обвив шею красно-зеленым шелковым шарфом, она кокетливо глядела на Севачеряна.
Агаси занял место позади отца. Маленькими, вкрадчивыми шагами подходит к столу Тиран Рушанян.
— Пока школы бездействовали, мы ворчали и жаловались, но вот пришла весна, открылись двери школ, а беды наши скорее увеличились, нежели уменьшились... — Сказав это, он умолк на какое-то время, потом снова заговорил: — Сейчас мы думаем: какой избрать метод, при помощи которого мы сумели бы воздействовать на невоспитанных детей... В мое время все было иначе, — говорит Рушанян, — ребенка затягивали в фалахка[41] и били, — мол, в животе у него живет сатана и покуда он не изведает вкуса палки, не угомонится. И я, бывало, когда наступал школьный час, сидел на кровле, прятался за дымоходом. Потом появлялась бабушка с хворостиной в руке: чертов сын, иди скорее в школу, посмотри, где уже солнце... И так каждый день... — Господин Рушанян незаметно улыбнулся в усы, с трудом расставаясь с давними воспоминаниями, и, проскочив через два-три десятилетия, продолжал: — Обучаясь в Германии, я прослушал курс лекций у Гербарта, вы, вероятно, слышали о нем. Честно говоря, мне не по душе был его хваленый метод: лишать обеда, сажать в темницу, так поступают в нецивилизованных странах...
Чей-то грубоватый окрик прервал:
— Прав он, тысячу раз прав!
Агаси обернулся. Это был латинист Эчмиадзинской академии, сейчас он учительствует в ереванских школах. Он явился недавно и развалился в кресле у стены.
— Нет, господин Варунцян, — оживившись, возразил ему Рушанян. — Мой педагогический опыт, который, извините за нескромность, не уступает опыту Гербарта, говорит иное. Я утверждаю, что избиение рождает в детской душе только неискренность, подобострастие, а также зависть, неприязнь, упрямство и даже мстительность.
Рушанян говорит громко, с глубокой убежденностью, размахивая руками.
— То же самое говорил я вчера господину министру просвещения в присутствии его помощника. — Сократ Тюросян кивнул головой. — Нет и тысячу раз нет! Дети — нежные ростки сада человеческого. Долг педагога любовно пестовать их, как завещал Песталоцци. Если этого не будет, поверьте мне, человечество со временем выродится в варварское племя... чем оно уже и становится, собственно говоря...
Смутившись, Рушанян умолк. И так закончил свою мысль:
— Если вы меня спросите, который из признанных европейских педагогов мне по душе, могу сказать: Жан-Жак Руссо. Но, как говорится, один ум хорошо, а два лучше... Давайте вместе подумаем о нашем долге, будем воспитателями совести и разума у юного поколения.
Он предложил обменяться мнениями, дабы изыскать выход из незавидного положения, в котором очутились ереванские школы. Первым отважился выступить законник господин Саркис.
— Давно хотел я обнажить свою душу перед коллегами. В самом деле, нет больше мочи терпеть гнусные проделки невежд учеников... Что случилось с детьми, один сатана ведает. А господин Рушанян твердит — не прикасайтесь к ним пальцем. Вам хорошо известно, я человек не злой. Столько лет я уже тружусь на ниве просвещения и только раз дал пощечину негодному мальчишке, который... язык у меня не поворачивается сказать... — господин Саркис поспешно осенил себя крестным знамением, — поносил бога. Сейчас не найти ни одного, который вел бы себя примерно. Вместо почитания ныне благоденствует наглость. Входишь в класс, доска не вытерта, и какие только художества не изображены на ней.
Агаси заметил: Рушанян слушает серьезно, даже с опаской. Господин Саркис, размахивая руками, продолжал поносить своих воспитанников:
— Гимназию превратили в базар! Я спрашиваю: кто сегодня дежурный, пусть закроет окно. А мне говорят: «Нельзя, господин Саркис, воздух в классе спертый, да и жасмин зацвел, господин инспектор наказал держать окно распахнутым». Я извещаю об этом господина инспектора... А он в ответ: «Если ученики посмеиваются над вами, вы виновны, вы бездарны... подайте в отставку». Мне, педагогу с тридцатилетним стажем, говорит, что я... неуч и бездарь... — в неподдельном горе жалуется господин Саркис. — Вот как нынче благодарит молодежь за труды наши праведные! Чего говорить: мочи нет терпеть...
Скорбно подходит к столу латинист Варунцян. Агаси насторожился: не по душе ему этот человек.
— Да, из-за такой мягкотелости и пошло разложение в школе, ученики сели нам на голову, и нет надежды на исцеление... — изрек он. — Наистрожайшее наказание — единственное добро, которое мы в состоянии еще сделать одичавшим в назидание другим...
Передохнув, он обратился к председателю:
— Наш инспектор думает так же, господин Рушанян. Он естественник и левый социалист-революционер... Я спрашиваю его: господин инспектор, как ведут себя на ваших уроках товарищи ученики. Отвечает: вполне удовлетворительно. Абсурд, nonsense! — возмутился Варунцян. — По сути в гимназии ни инспектора, ни надзирателя, ни учителя... Недавно я был очевидцем унизительной сцены. Слышал собственными ушами, как главарь анархистов, некий Павлик, стоя под окном, орал вовсе свое хамское горло: «Господин Саркис, стреляю». Я схватил его за ухо: «Отдай оружие». А он и не подумал послушаться. Более того, бросился на меня с угрозой: «Только выйди на улицу ночью...» Да, на всем протяжении истории народного просвещения еще не было такой школы и вряд ли когда-нибудь будет... Только чрезвычайными мерами можно выбить из нашей школы укоренившееся в ней смутьянство... Большевизм — вот корень всех зол...
Варунцян вытянул вперед руки, словно бил в набат. Агаси еле сдерживался, чтобы не прервать его. Поток гневных слов не прекращался.
— Или этот разнузданный хулиган, — кричал Варунцян, — или я! — Речь шла о Павлике. — Если он появится в гимназии, моей ноги здесь больше не будет. — И мрачный, как демон, двинулся к своему креслу.
Поднялся председатель исполнительного бюро ученического союза и заговорил соответственно своему положению:
— Заручившись поддержкой господина министра просвещения, мы созвали это совещание, чтобы обменяться мнениями относительно проведения возможных необходимых реформ в школе...
«Возможные необходимые реформы», — усмехнулся Агаси.
— Нельзя забывать, — продолжал многозначительно Севачерян, — что в жизни школы произошли определенные преобразования. После войны был издан указ об освобождении учащихся от воинской службы... Хотя привычка носить оружие, укоренившаяся за последние годы, полностью еще не искоренена. Считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что Павлику Динаряну как распорядителю финансов исполнительного бюро разрешено носить оружие.
— Этому шельмецу вы еще доверили финансы? — не вытерпел Варунцян. — Да он вас с потрохами перепродаст в Кантарах... — Распалившись, Варунцян вскочил с места. — Господин Тюросян, я подаю в отставку! Пусть латынь в гимназии преподает исполнительное бюро!
— Господа, призываю вас к терпению и взаимопониманию, — взывал умиротворяющий голос Рушаняна.
— Да, я тоже хочу призвать господ педагогов к терпимости, — вставил Севачерян и убрал со лба густую прядь черных волос. — Одним из достойных упоминания преимуществ новой школы является именно ученическое самоуправление. Но ведь оно только еще младенец, лопотун с нетвердыми шагами, а на него уже нападают... Поэтому позвольте мне напомнить нашим наставникам шестую заповедь Моисея: «Не убий»...
Севачерян свалил на обстоятельства анархические идеи, что бытуют среди учащихся, и во исцеление предложил свое зелье: литературные вечера, доступные широким слоям...
В последнем ряду поднялся господин Хикар Хаммалбашян, подошел к столу, остановился, погладил свой желтый английский френч о четырех карманах и с подобострастной улыбкой на плоском лице произнес тоном просителя:
— Извините меня, господа, но я разделяю взгляд многоуважаемого господина Варунцяна относительно большевиков. — Агаси натянулся как струна: Хаммалбашян был назначен инспектором сиротских школ и сейчас являлся сослуживцем его отца. — Большевизм несет духовное разложение...
— Да, да, вы просто уточнили мою мысль, — поддакнул ему Варунцян.
— И сегодня армянский педагог обязан бороться против этой беды. — И без того пергаментное лицо его стало цвета лимона. — Мы, многоопытные педагоги, не оказались на высоте, мы не сумели всецело завладеть юными сердцами, не оставив в них места для соблазна. И великие предания были забыты. — Изобразив на лице безысходную печаль, Хаммалбашян воскликнул трагически: — Многострадальное солнце матери-Армении поднялось из кровавых зорь, в пеленках пока еще наше правительство. — Его квадратное лицо, обладающее способностью мгновенно преображаться, застыло неподвижно. Помолчав минуту, он заговорил вновь: — Велением неумолимого рока лучшие из лучших сынов нашей нации пали под варварским смерчем, оставив страну армянскую осиротелой, и похоронный кортеж не сопровождал их останки, и звонница святой церкви не оглашала их уход своим благостным звоном. Нет, ничего этого не было! Вместо священных свечей над их изголовьями зажигались лишь звезды. И не было молитв и ладана — отвратительная гиена готовилась к своей ночной трапезе...
Тиран Рушанян с беспокойством посматривал на оратора, догадываясь, какой долгий путь намерен тот пройти по беспросветным дорогам армянской истории, пока не перейдет наконец к сегодняшнему дню. А господин Хаммалбашян причитал в экстазе:
— Мы потеряли наших великих воинов — невосполнимая жертва во имя будущего армянской нации! И сегодня, когда это будущее предстало перед нами как ощутимая реальность, мы допустили непоправимую оплошность, оказавшись несостоятельными как воспитатели... У меня есть предложение, — произнес он, понизив голос, — установить в мае «праздник республики» и с достойной пышностью отпраздновать его, пригласив к участию все учебные заведения, женские и юношеские союзы...
Затем к столу подошел Сократ Тюросян. Он не спешил начинать, сознавая, что присутствующие ждут от него разрешения столь запутанных вопросов. Надо было подумать, уточнить свою позицию.
— Интересы учебного дела, вам это известно, господа, всегда были близки моему сердцу, — заговорил он наконец. — Не только в силу обстоятельств покинул я министерство просвещения и не по обязанности присутствую на вашем сегодняшнем совещании, где мне представился счастливый случай вновь встретить некоторых моих личных друзей...
Еще какое-то время он излагал «личные» мотивы, затем перешел к насущным вопросам дня.
— Хорошо или плохо, но ереванские школы функционируют. Это факт. Что и говорить, уровень грамотности ниже всякой критики, но сейчас первоочередная государственная задача — дать выпускников...
— Недоучек, а не выпускников! — воскликнул строптивый латинист.
— Будь вы министром, многоуважаемый господин Варунцян, разве бы вы не требовали то же самое? — склонив голову набок, спросил Тюросян. — Мы государство, признанное де-факто, завтра, возможно, нас признают и де-юре. И мы не в состоянии дать выпускников? Как бы мы выглядели в глазах европейцев... Конечно, и вы правы, господин Варунцян, — снисходительно признал Тюросян, — достойная осуждения неблаговоспитанность учащихся получила широкое распространение, высокоуважаемые личности оскорблены, не соблюдаются даже внешние формы приличия.
Покончив с перечислением пороков учащихся, он заговорил более спокойно:
— К сожалению, источником этого отчасти является ученическое самоуправление. Но не думайте, что ваш покорный слуга имеет намерение ограничить это самоуправление. Отнюдь нет. С другой же стороны, мы не можем поощрять чрезмерную радивость в этом деле. Что касается закона божьего, я не сторонник убивающей мысль фанатичности, иезуитской нетерпимости. Но я также против растущей безнравственности. Господин премьер-министр заявил на днях, что он вовсе не возражает, чтобы каждый ученик держал у себя под подушкой книжечку — евангелие, дабы росла вера в христианскую религию... — Многозначительно помолчав и еще раз просмотрев свои записи, Тюросян заключил с официальной улыбкой на лице: — Вот те задачи, которые стоят перед вами, господа, — и занял свободный стул рядом с господином Рушаняном.
Присутствующие решили, что выступлений больше не будет, когда поднялся Агаси.
— Господа, разрешите мне сказать два слова от имели учеников епархиальной школы, — с трудом сдерживая волнение, начал Агаси. — Поскольку здесь был затронут вопрос о том, что такое большевизм, позвольте мне заявить, что большевизм это вовсе не анархия и не насилие... как пытались охарактеризовать его некоторые ораторы. Мы недавно ознакомились с основами большевистского учения по книге, автором которой является Ленин. Это учение ратует против насилия эксплуататоров и призывает к защите обездоленных и униженных.
— Вот где корень зла, господа! Вот первоисточник разложения! — проскрипел желчный голос латиниста. — Дошли до такого бесстыдства, что даже педагогам читают большевистские проповеди...
— Вы зря негодуете, господин Варунцян, — Агаси повернулся в его сторону, — ваши взгляды нам были прекрасно известны еще в Эчмиадзине, когда я учился там. Не вы ли в тысяча девятьсот семнадцатом году потребовали восстановить должность охранника в семинарии, вооруженного охранника? А сейчас требуете карцера?! Вы хотите превратить армянскую школу в средневековую темницу, и большевизм для вас козел отпущения...
— Я хочу, чтобы армянская школа была целомудренной и чистой, и всячески буду бороться против необузданных пороков развращенной большевизмом молодежи! — поднявшись, выкрикнул Варунцян.
— А при чем тут большевизм? — вопрошал Агаси. — Нечего валить с больной головы на здоровую. Источником разложения школы является влияние загнивающей буржуазии и установление нравов маузеризма. Кто носит огнестрельное оружье в школе? Дети неимущих? Никогда! Распустившиеся сынки торгашей, менял, ростовщиков. Этот Павлик разве не сын солеторговца Маркоса, разбогатевшего в годы войны на торговле лекарствами, а сейчас имеющего пшеничные амбары в тайниках города?
Все присутствующие напряженно слушали Агаси.
— Но для морального разложения юного поколения, господин Тюросян, была проторена еще более широкая дорога, — заявил Агаси. — когда подписали соглашение, равноценное самоубийству, доверив воспитание армянских сирот американской буржуазии. Это насмешка над нами со стороны правительства, вставшего в позу защитника армянской нации.
— Не занимайтесь демагогией, молодой человек, — разгневался Тюросян, — это был единственный выход.
— Нет, из самых достоверных источников известно, — отпарировал Агаси, — что они сами добивались лишь контроля при распределении продовольствия, а вы, министерство просвещения, перепоручили американцам и дело воспитания сирот, дабы избавиться от лишней мороки.
По классу прошел шепот одобрения. Учитель Гевонд, держа в руках янтарные четки, с удовольствием следил за сыном. Господин Рушанян, забыв официальную позу и наклонившись над столом, внимательно слушал справедливого и смелого ученика. Но Агаси еще не кончил.
— Вам, — обратился он прямо к Тюросяну, — небезызвестен сей факт, если не ошибаюсь... — Тюросян промолчал. — Легко себе представить, какими «воспитателями» явятся для армянских детей американцы, если в ткацкой мастерской этого самого «Американского комитета помощи» малолетних детей заставляют работать по двенадцать часов...
— Это верно, — подтвердил Севачерян, — я лично был свидетелем.
— Зачем замалчивать истину, ведь факт, что сегодня в нашей учебной системе свирепствует реакция, господин Тюросян! — с болью, как взрослый, говорил Агаси. — Начисто игнорируются и преобразования, утвержденные лично вами в бытность губернским комиссаром осенью тысяча девятьсот семнадцатого года. А сегодня вы берете под свое высокое покровительство и религию. Религию, — усмехнулся Агаси, — к вящему удовольствию благочестивого дьячка господина Саркиса Тер...
— Не оскорбляйте! — запротестовал господин Саркис.
— Я лишь упомянул ваш официальный титул, господин Саркис...
— Хватит! Вы забыли, кто вы и где находитесь! — крикнул вышедший из себя Тюросян.
— Вам неприятна правда, господин Тюросян! — отрезал Агаси.
— Почему вы всё душите, душите? — вскочив, крикнула Айцемник.
В глазах ее сверкал гнев. Севачерян, сидевший возле нее, опустил голову. Агаси, бледный, уставший, даже не замечал сочувственных теплых взглядов, направленных на него со всех сторон.
Вновь поднялся Тюросян.
— К сожалению, я должен отметить, — желчно прозвучал его голос, — что неопытность и отчасти юношеская горячность являются препятствием в понимании закономерности и непреложности одного явления: есть светила, которые восходят и бросают свои первые лучи в тумане... И разве сейчас этот удушливый туман не покрыл горизонты нашей государственности? — Он помолчал минуту, снова изобразив на лицо печаль. — Вот корень всех зол. Что касается вашего покорного слуги, то я и поныне являюсь сторонником ученического самоуправления. Увы, сегодня мы имели возможность убедиться, что зрелость некоторых представителей учащихся условна и сомнительна... Тем не менее, — оживился он, — вопросы, затронутые здесь, станут предметом специального разговора, будут приняты соответствующие решения...
— Что прикажете записать в протоколе? — спросил Рушанян, поднявшись.
Тюросян тихо шепнул ему что-то.
— Да, — сказал Рушанян и покачал головой, — да, от разговоров толку мало...
Молча, словно покидая дом, где находился покойник, приглашенные выходили из гимназии.
— Суета сует! — припав к руке своей спутницы, воскликнул Севачерян, когда они оказались на улице.
Айцемник отстранилась. Сегодня она была в форме гимназистки, без серег и без шапки, каштановые волосы собраны в узел.
— Какая весна! Слышишь, как поют птицы, — прошептал Севачерян, пытаясь снова припасть к руке девушки.
— Отстань, — недовольно буркнула та.
Влюбленному кавалеру пришлось покориться. Девушка смотрела на него злым и колючим взглядом.
— Как ты думаешь, не влетит парню? — спросила она задумчиво.
Севачерян пожал плечами. Медленно шагая, поднялись они в тенистый квартал города. Взгляд Айцемник блуждал по зелени садов, а кавалер ее шел, тихо опустив голову.
— Куда вы направили стопы, гимназисты? — зазвенел чей-то радостный девичий голос. Это Гаюш преградила им дорогу. — Что носы повесили, вы ведь с собрания? Не было ли там свары? Выступал Агаси, наш Агаси? — закидала она их вопросами.
— А почему «наш», ты тоже записалась в большевички? — спросила Айцемник.
— Не записалась, но непременно запишусь, не в моей ли это власти? — И, подняв кверху и без того вздернутый нос, Гаюш спросила еще раз: — Ну, что он говорил?
— Что он говорил... Да так, прижал тех, — уже доброжелательнее ответила Айцемник. — Послушай, встретишь его, передай, что я влюбилась в него! Так и скажи: «Айцемник влюбилась в тебя», — и вызывающе посмотрела на Севачеряна.
— Ну, ну, ну... — сжала кулак Гаюш.
— Скажи, скажи, пусть знает, не беда.
— Еще чего! — рассердилась Гаюш и побежала вниз по улице.
— Влюбилась девочка, влюбилась, — с наслаждением человека, сделавшего открытие, повторяла Айцемник. — Хочешь, в самом деле вырву его из ее рук? Не успеешь оглянуться, как вырву.
Севачерян ничего не ответил.
— Ой, с тобой можно лопнуть. — Схватив за руки своего спутника, Айцемник повернула назад.
На Бебутовской улице Гаюш бросилась в узкий тупик и, сдерживая дыхание, постучала в дверь слева.
— Что ты хочешь, дочка? — спросила небольшого роста женщина, хлопотавшая по хозяйству во дворе.
Гаюш не успела ответить — в дверях показался Агаси, с вымазанными мацони губами.
— Гаюш, заходи, — пригласил он, вытирая губы, и оба звонко рассмеялись. — Поешь мацони, мать моя заквасила.
Гаюш уже осматривала комнату.
— Сколько у тебя книг... У Нуник тоже было много, жаль, большей части уже нет... — Потом перешла к фотографиям на стене. — Гомер, Шекспир, Пушкин... — Гаюш замолчала, вопросительно взглянула на Агаси.
— Карл Маркс, — с удовольствием познакомил Агаси.
— Знаю, что написал «Манифест»... — Гаюш прошла вперед. — Толстой, Месроп Маштоц, изобретший алфавит... и Абовян, — заключила она, радуясь, как маленькая девочка, своим познаниям. — Ты как следует наподдал этому фальшивому ворону? — спросила она, вновь оживившись.
Агаси улыбнулся, положил руку на плечо девушки. Какие у нее прекрасные голубые глаза...
— Ты учил уроки? — Гаюш наклонилась над раскрытой книгой, лежащей на столе. — Такие я ни разу не читала, только романы... — И вдруг переменила разговор: — Пойдем в ущелье, и Нуник возьмем с собой, она дома. Помнишь, как мы ходили в сад к Джанибеку, когда это было?! На улице так жарко... Пошли...
Агаси посмотрел на девушку: глаза ее так и светились.
— Сегодня воскресенье, — сказал он тихо, — там полно этих... — Агаси намекал на маузеристов.
— Фу, проклятье! — подосадовала Гаюш.
— Пошли на выставку картин, — предложил Агаси.
Спустя некоторое время они уже были на втором этаже недостроенной гимназии на Астафяне. В зале никого нет.
— Смотри, Севанский монастырь, — показал Агаси на картину, висевшую над дверью. — Это Егше Тадевосян. Знаменитый художник.
Гаюш с интересом разглядывала картину. Непостижимое величие в этом древнем каменном строении, залитом солнечным светом. Так и хочется пощупать каждый камень, даже куст чабреца, поникший от ветра, словно бы издает терпкое благоуханье...
— Наша Сипан-гора! — воскликнул Агаси с радостью.
Подошли ближе. Вдали, на горизонте, вырисовывалась гряда гор. Внизу зеленоватые воды окатывали прибрежные белые валуны, а под водой посверкивали такие же белые камни.
— Это ваше озеро?.. — спросила Гаюш Агаси. — Оно тоже хорошее. Зеленая, зеленая вода... И потом синяя... Глубоко там? Вода холодная?
— Холодная, — ответил Агаси, рассматривая картину. Чахлый кустарник словно окроплен кровью. Кровавые ли следы увидел художник на этих белых камнях? Кто же художник? Агаси разобрал: «Фанос Терлемезян. 1915 год».
— «Стрелок Фанос», наш «стрелок Фанос»! Великолепный мастер... Он был мебельщиком и в то же время возделывал сад, — вспомнил Агаси. — А в тысяча девятьсот пятнадцатом году, взяв ружье, встал во главе народного ополчения. Это когда нас чуть не перебили турки.
Гаюш сердцем чувствует смятение его души.
— Ты тоже дрался? У тебя было ружье?
— Нет, я разносил по позициям патроны и продовольствие, — ответил Агаси и улыбнулся. — Пуля пробила мою феску.
— Baй! — воскликнула Гаюш. — Если бы я была там, я бы тоже взяла ружье. Правду говорю!
— Оружия было мало, не хватало взрослым, — краснея, пояснил Агаси и, бросив прощальный взгляд на Сипан-гору и на озеро Ахтамар, прошел дальше.
По залу прохаживался черноволосый юноша, по виду монах. Он остановился недалеко от них.
Агаси и Гаюш дошли до угла зала.
— Ширванзаде? — обрадовалась Гаюш, увидев бюст знаменитого романиста.
— Извините, барышня, вы учащиеся? — подойдя поближе, обратился к Гаюш чернобородый юноша. — Из какой вы школы, из какого класса? — спросил он Агаси.
— Из шестого класса епархиальной.
— Из пятого класса Александровской гимназии, — в свою очередь сообщила Гаюш.
— Какие вам работы понравились?
— Агаси — Севанский монастырь и Сипан-гора, мне — море...
— И персики, — добавил Агаси.
— Да, Сарьян, конечно, — кивнул молодой человек.
— Вы, наверное, художник? У вас есть тут картины? — поинтересовалась Гаюш.
— Я скульптор, вот это моя работа, — и он указал на бюст Ширванзаде.
— Правда? Вы его видели? Настоящий лев, — удивлялась Гаюш, разглядывая бюст.
Агаси спросил молодого скульптора, откуда собраны эти картины. С болью в сердце тот рассказал о том, как, жертвуя свои последние копейки, армянские художники собрали картины из городов Кавказа и устроили эту выставку. Даже стены побелили сами, а посетителей нет...
— Мы непременно скажем нашим товарищам, они придут, — пообещала Гаюш. — Жаль, мало картин, — сказала она и, кивнув на прощание молодому скульптору, зашагала к выходу.
Агаси сидит весь во власти своих дум... Какие бы дикие страсти ни кипели в их епархиальной, открывшейся после годичного перерыва, это все же школа.
Агаси хоть и не очень любил свою школу, притулившуюся в полуразрушенном здании по соседству с церковью Просветителя, всей душой переживал ее бедственное состояние.
Что поделаешь, кто вытащит застрявшую в грязи телегу? В самом деле, что из себя представляют люди, в чьих руках находится судьба юношества? Грустная улыбка заиграла в усталых глазах Агаси. Господин Саркис? Что можно ждать от него? Агаси нахмурился, ядовитый взгляд латиниста Варунцяна возмущал все его существо. Даже Тюросян не согласился с ним... Или господин Хикар со своей вихляющей походкой и подобострастной речью... Агаси покраснел от досады, что господин Хикар — его земляк и, кажется, даже какой-то дальний родственник.
Затем взгляд Агаси упал на портрет Абовяна, висевший перед ним, и он улыбнулся, хотя мысли его витали в другом месте — в том безлюдном зале, где они вдвоем вкушали плоды гения армянских художников... Сердце Агаси забилось. Какой неожиданный вопрос задала ему Гаюш, когда они спустились по ступенькам...
— Ты писал стихи?.. Нет? Любовные стихи? — И он покраснел. — Э‑э... А еще говорят, что все парни пишут... Я написала... три штуки. У нас был парень, сосед, вот такой у него был чуб, он писал для меня длинные-длинные стихи... Вот и я ему ответила... Глупости! — воскликнула Гаюш, рассердившись на себя, потом добавила: — Поехал он в Сардарабад, и там его убили.
— В самом деле, — задумался Агаси, — а я ни разу не писал любовных стихов.
Из тумана воспоминании выплыла давняя картина.
...Вот он сквозь зеленую листву абрикосового дерева, отягощенного золотистыми плодами, смотрит на девочку, поднявшуюся на плоскую кровлю.
— На, Цовик.
— Какой красивый... — держа в ладонях сочный абрикос, радуется она.
...Агаси нахмурил лоб. Это лето с абрикосовым сиянием было последним для девочки. Последнее лето, открывшее врата бедствий для армян, последнее лето, которое унесло и его Цовик... И осталась она там, в земле васпураканской, в холодных объятиях матери-земли... А они, не прошло и года, покинули заветное Ванское озеро, Ахтамарский остров, Сипан-гору и ту крепость в скале, овеянную легендарной любовью Ара Прекрасного и царицы Шамирам. Они оставили свою древнюю и героическою, многострадальную родину и приехали... Все остальное было как в тумане, как в тусклом сне...
Так прошла его любовь, быстролетное его юношеское счастье осталось там, далеко, далеко...
Агаси поднял голову, свою красивую курчавую голову, и стал каким-то внутренним оком разглядывать себя.
Весна 1917 года принесла счастье, из недр земли забили веками дремавшие силы, открыли новую дорогу людям... Вспомнил ли он хоть раз этой весной Цовик? Увы, нет... Других он полюбил этой весной! Всех своих друзей — Гукаса и Сашу, Ахавни и Арменака... И он счастлив был ощущением будущего... Но отдалилось потом это будущее, все, все стало сном, как обманчивый тлеющий степной огонь... Чем же было его счастье? Счастье — это когда люди не стоят перед чужим порогом с протянутой рукой, когда никто не бросает учебу, чтобы заработать на кусок хлеба, когда школа — не жалкое заведение, а учителя народ образованный и культурный, такие, как господин Рушанян или господин Мушегян, новый инспектор гимназии, естественник и материалист.
Неужели это его, личное счастье?.. Да, решительно ответил Агаси, ничего другого не хотело его сердце сейчас, и ничто другое не занимало сейчас его помыслы... Но... Все это — всеобщее благоденствие? Агаси пожал плечами: хотя бы и так. Он еще не знал, что называется «личным счастьем» и что понимают под этим другие, так часто повторяя эти слова. В самом деле, чего же желают другие? Например, Сантурян. Целыми днями он ораторствует где только можно. Чего хочет Сантурян? Агаси затрудняется ответить на этот вопрос. Одно совершенно ясно — Сантурян готов, если судить по его же собственным словам, разрушать, жечь, уничтожать все. А создавать, творить, созидать? Агаси покачал головой: едва ли его занимает этот вопрос...
А Керовбе Севачерян? Ясно представилось Агаси «личное счастье» Севачеряна: если не большая должность, то высокое положение, непререкаемый авторитет, широкая арена общественной деятельности, доставляющая ему удовлетворение и благоденствие... И еще ему нужна красивая женщина, чтобы все восторгались: «Смотрите, вот жена Севачеряна».
Да, желания Севачеряна ясны, и, потеряв интерес к Севачеряну, Агаси стал думать о другом.
Гукас... Вот если бы он знал, в чем личное счастье Гукаса, то знал бы и свое собственное. Правда, какую жизнь хочет Гукас для себя? Что его больше волнует? Звезды?.. Агаси тут же представил Гукаса за огромным телескопом, готового затеряться в бездне неба... Есть ли у Гукаса личное счастье? Конечно. Борьба и есть его личное счастье. «Нет другого счастья для нас», — повторил Агаси, и это был ответ на вопрос, казавшийся до этого неразрешимым...
Но в последнее время Гукас все меньше вспоминает о звездах, а почему-то его глаза сияют, когда говорит: «Читал вместе с Нуник...» Гукас влюблен. Как же раньше он не догадывался?.. Именно это отличает Гукаса от него. Гукас счастлив, его переполняет непонятное чувство, недоступное пока что ему... Может, потому, что Гукас на два года старше?
Кто знает, как сложилось бы все тогда... Хорошо, когда была Цовик... Ему было двенадцать, а сейчас... — кто по душе ему? Многие... Ахавни их давнишняя, самая близкая подруга. Кого она любит? Агаси не знал. Он знал, что Ахавни витает в каком-то сказочном мире. А Гаюш... Непонятно почему, но Агаси не хотел думать об этой девушке в таком плане. Но по душе ли ему она? Как хороша была Гаюш, когда тянулась к той яркой зелени... Она не любит долго раздумывать, обстоятельно все взвешивать, она совсем иная... И потому с ней так легко, хоть на полчаса можно забыться...
...Лунные лучи просочились через свежую листву деревьев и нарисовали затейливый узор на стене. Тихо кругом, и сквозь зеленую фату смотрит на него Гаюш тревожными, улыбающимися глазами.
Лучи, проникающие в высокое узенькое окно, окрасили в красное кирпичную стену. Настал тот час, когда солнце Араратской долины наделяет светом и теплом переулки и их жителей.
— Чистая была комедия, — заключил Аллавердян, когда Агаси кончил рассказ о бесплодном собрании педагогов.
Они еще продолжали беседу, когда отворилась дворовая дверь и в сопровождении Ахавни вошел скромно одетый молодой человек лет двадцати.
— О, Шамахян! — воскликнул Степа. — В тысяча девятьсот семнадцатом году мы с ним встретились в Тифлисе, у нашего Артавазда, — сообщил он Агаси. — Давно ты в этих краях?
— В Дилижане с тысяча девятьсот семнадцатого года, а с четырнадцатого октября тысяча девятьсот восемнадцатого года — старший преподаватель «Лесной гимназии», который обязан отработать в неделю не менее двадцати четырех часов, за что ему положено в год триста тридцать три рубля, — серьезно сообщил Шамахян, пожимая руку Агаси.
— Какая точность! — воскликнул Аллавердян. Ему нравился этот русый молодой человек с добрыми светло-голубыми глазами. — Садись, — пригласил он. — Как Мушег? Говорят, он у вас?
— Хорошо. Действует, — коротко ответил Шамахян и, положив на небольшой столик фуражку, оставшеюся со студенческих времен, сел рядом с Аллавердяном. — Я пришел поговорить с тобой. Испортили они нам настроение, — кивнул он на Ахавни. Мы думали, в конце концов, это государственный орган, да еще с таким громким названием: «Министерство просвещения и изящных искусств». Переслали им наши программы... Посмотри, какую они наложили резолюцию... «Новые куры появились, несут железные яйца». А наша барышня добавила: «Прошу принять к сведению и к руководству».
— Ха-ха-ха, — от души рассмеялся Агаси над своей подругой, которая, при посредничестве господина Рушаняна, являлась сейчас сотрудницей министерства.
— Товарищ Шамахян, разве я не сказала вам, что это написано для проформы? Я послала вам и другое письмо, — оправдывалась Ахавни.
— Мы не получали этого письма.
— А какую провели реформу? — заинтересовался Аллавердян и, взяв у Шамахяна тетрадь, спросил: — «Лесная гимназия»?.. Не собираетесь ли вы изолировать детей от общества?..
— Ты почитай, почитай сперва, — подосадовал Шамахян.
— Так оно и есть, — перелистывая тетрадь, сказал Аллавердян чуть позже. — Это какая-то утопия. Вы, как видно, полагаете, что находитесь в каком-нибудь швейцарском кантоне, в Базеле или Цюрихе. Все это воздушные замки, сказки Шехеразады из «Тысячи и одной ночи».
— Ты не разобрался! — резко оборвал Степана Шамахян. Его добрые глаза холодно засверкали.
— Очень даже разобрался! Ничего тут нет мудреного, — возразил Аллавердян неожиданно строго. — «Учителя, учащиеся и родители составляют единую семью», — насмешливо сказал он. — «Единую семью»! Неужели вы, педагоги, одна семья? Среди вас нет дашнаков?
— Не в этом смысле сказано, почему ты так понял? — огорчился Шамахян.
— А как же можно иначе понимать?.. Ладно, оставим учителей. А родители и учащиеся? «Единая семья»... Разве у вас нет социальной дифференциации, землевладельцев, батраков?
— Зачем же извращать, — обиделся Шамахян. — У нас здесь совершенно иная мысль: учителя и родители должны оказывать совместное положительное воздействие на детей...
— «Совместное положительное воздействие», — засмеялся Аллавердян. — Не зря я говорю, братец, что ты утопист. «Совместное воздействие»! Но ведь каждый учитель воспитывает ученика по образу и подобию своему. Разве это не так? — спросил Аллавердян и сам же ответил: — Так. А коли уж в университете так, то что говорить о школе... Профессор Железнов, мой лектор по политэкономии, на защите моего диплома не мог мне простить моей «нелояльности». Я опирался на Энгельса... Он мне предложил отступиться от Энгельса, если хочу получить одобрение своей работы. А ты говоришь — «совместное воздействие»...
— А если педагогический совет будет всецело с нами, то есть не будет возражать против намеченной нами программы? Что же, и в этом случае надо отказаться от его содействия?
— Это могло бы быть возможным, если удалось бы действительно перевести школы в лес. Но разве возможно жить в обществе и быть свободным от него? Вы же прочли ответ министра...
— Мы должны обойти министерство! — воскликнул Шамахян.
— Да? А уездные органы?
— Они ничего не смыслят в школе.
— Одно совершенно очевидно: чем больше мы ограничим влияние этого государства на школу, тем лучше... — смягчился Аллавердян. — Но боюсь, это неосуществимо.
— Осуществимо, — твердил Шамахян. — Я должен признаться: инспектор больше не мешает нам, скорее помогает. Он врач по образованию, и это нам очень благоприятствует...
— В чем?
— Во многом. Во-первых, нет надобности доказывать ему, что «в здоровом теле здоровый дух». Ему не трудно понять, что физический труд не только тренирует тело, но и приучает к организованности, трудолюбию, здравомыслию. Он от души приветствовал нашу идею совместной работы в мастерских, которая привьет учащимся уважение к труду и к трудящимся...
— Это на самом деле великолепная идея! — не смог сдержать своего восторга Аллавердян.
— Да, с этим мы связываем большие надежды, — обрадовался Шамахян. — Совместный труд будет способствовать развитию таких социальных навыков, как трудолюбие, стремление к взаимопомощи, справедливости, товариществу. Учителю придется лишь направлять своих питомцев. И в новой школе...
— Ты говоришь, как Песталоцци, — заметил Аллавердян. — Но не переоцениваешь ли ты роль воспитания, вообще просвещения, его возможности в современных условиях, как, скажем, Чернышевский лет шестьдесят назад?
Спор становился все более интересным для Агаси и Ахавни.
— Я не согласен с тобой. Чернышевский вовсе не переоценивал роль просвещения, — резко возразил Шамахян, это было для него делом решенным... — Ты ошибаешься, — голос его стал еще более уверенным. — Без просвещения и революции бы не было в России. Да, Октябрьской революции... Что такое программа нашей партии, если не плод просвещения, просвещения нашего века? Нет, ты ошибаешься... Может, твоя профессия...
— При чем тут моя профессия?.. Меня беспокоит другое. Наш народ находится под угрозой голодной смерти, он лишен элементарных свобод, унижен бесконечными притеснениями... Неужели мы должны освободить его... «лесной учебой»?
— Да, наша «Лесная гимназия» и призвана пробудить бунтарский дух, — серьезно сказал Шамахян. — Мы заняты не только проповедью и программами, мы уже сделали кое-какие практические шаги. Хочешь, приди посмотри. Вы тоже, пожалуйста, приходите, — обратился он к Агаси и Ахавни.
— Товарищ Егише, а сейчас пойдемте обедать к нам, — пригласил Агаси.
— Погоди, — прервал его Шамахян и снова обратился к Степану: — Для проживания в лесу мы достали палатки из пятою полка... Наши карабахские ребята помогли... У нас есть водолечебница с нужной температурой воды, процедуры там проводятся под наблюдением врача, нашего инспектора...
— Врачей, стало быть, уже завоевали?
— Зря упорствуют и экономисты, ничего не выйдет! — с торжествующей улыбкой воскликнул Шамахян. И продолжал: — У нас работает ботанический кружок, изучает жизнь животных и растений, в кружке прикладного искусства занимаются живописью, ваянием. Есть и замечательный музыкальный кружок, руководит им Мушег, ты же знаешь его, прекрасный музыкант-профессионал.
— Он сидел вместе с нами в Метехе, как же... Во время одного переполоха разбилась его скрипка, и он был очень огорчен.
— У него сейчас новая, Ованес Туманян прислал ему в дар, — радуясь как дитя, сообщил Шамахян.
— Все хорошо, — задумчиво произнес Аллавердян, — но согласись, пока не уничтожим до основания этот строй, о новой школе не может быть и речи.
— Наоборот, именно сегодня, именно в этой затхлой атмосфере мы заложим основы новой школы! — воскликнул Шамахян. — Пусть она будет первой ласточкой.
— Ну, пойдем же к нам обедать. Мать приготовила что-то вкусное...
...И Егише, и особенно Степану очень понравились домашние маринады. Они мирно беседовали, пока Егише имел неосторожность заявить, что перестал употреблять мясо.
— Может, ты толстовец? — спросил Степан.
И когда Шамахян подтвердил, что он в самом деле вегетарианец, принялся насмехаться над вегетарианством, считая его проявлением фарисейства, и стал яростно нападать на Толстого.
Агаси и Ахавни втайне удивлялись: ведь о том же Льве Толстом он с таким благоговением говорил несколько недель назад, описывая его похороны...
...Лишь после полуночи, поставив свечку в нишу, Шамахян лег на огромный, окованный медью сундук и взял в руки работу Аллавердяна, отпечатанную на гектографе: «Жилищный вопрос в Москве». Используя собственные наблюдения и различные исследования, автор рассказывал, в каких квартирах живет рабочий люд в большом городе, намечал пути улучшения его положения...
С того дня, как Гукас, Агаси и Арменак, создав свой союз, решили издавать газету, они не знали покоя. Газета! Она была сейчас предметом грез, желанием желаний. Как сделать, чтобы родился на свет этот младенец и разбудил громовым своим голосом людей от спячки, вселил бы бодрость и энергию в потерявших веру?
В день, когда, как в прежние времена, люди шли в церковь с зелеными веточками, они сидели за столом и работали. Здесь были Арменак и Ахавни, Гукас, Агаси, Амаяк и краснощекий товарищ Агаси, с которым они вместе учились еще на родине. Остальные явились позже, и никто не ушел, пока не отредактировали всю газету. Прошла ночь. Только рассвело, а Амаяк вместе со своим одноклассником, флейтистом Мишей, уже стояли в полутемной комнате, где от свежей типографской краски захватывало дух. Владелец типографии, круглый как шар мужчина, едва виден был из-за стола, заваленного образцами шрифта, журналами и старыми бумагами... Среди спартаковцев у этих двух гимназистов был более или менее приличный вид. Кроме того, владелец типографии коротко знаком с отцом Амаяка: отдыхая летом в Каракилисе, он лечился у него от ожирения сердца. Мишину же родословную он знает до седьмого колена. Миша из знатного ереванского рода и вместе с его сыном играет в музыкальной команде австрийца Шперлинга.
— Господин Ханбегян, у нас к вам дело, — обратился к хозяину Миша.
— Есть у вас разрешение? — по-деловому спросил он.
Амаяк представил ему разрешение, отпечатанное на бланке министерства внутренних дел.
— «Спартак»? Что такое «Спартак»?.. Если это молодежная газета, назовите ее «Патаньяк»[42] или...
Парни встревожились: как бы не загубить дело.
— Или это партийная газета?.. — спросил господин Ханбегян. — А если так, назовите ее «Нерхак»[43], — и добродушно улыбнулся в светлые усы: мол, я лучше знаю, что у вас на уме.
— Нет, господин Ханбегян, — Миша покачал головой, — это не партийная газета.
— Ну тогда что же получается... Если это ученический орган, назовите его «Фарос»[44] или «Лусънтаг»[45]. — Господин Ханбегян пришел в хорошее расположение духа, ему представился повод блеснуть глубокими познаниями издателя.
— Это народная газета, — нашел выход Амаяк.
— Ну, тогда назовите «Ехбайрасер»[46], — тут же предложил доброжелательный хозяин.
— «Спартак» и означает «Ехбайрасер».
— Да? А на каком же языке?
— Это международное слово, — ответил Миша, тряхнув темно-каштановыми волосами.
— Нет, Миша, — возразил Амаяк, пряча улыбку, — это по-итальянски.
— Вы и итальянский проходите в гимназии?..
— Материал, материал, господин Матевос, у нас ничего нет, — обратился в эту минуту к хозяину Вазген. Он служил метранпажем в его типографии. — Не принесли ли эти чего-нибудь? — кивнул он в сторону ребят, делая вид, что видит их впервые.
— Они печатают газету «Спартак», — усмехнулся господин Матевос.
— Разрешение у них имеется?
— Разрешение есть, а вот бумага — есть она у вас? — повернулся он к ребятам.
— Бумага?.. — запнулся Амаяк. — Ну, сделайте что-нибудь, господин Ханбегян, откуда у нас бумага...
— Вот это уже никак не получится, — и владелец типографии отодвинул материалы газеты.
— И отец мой со своей стороны просил помочь, — облокотившись о край стола, попросил Амаяк.
— Сколько экземпляров они хотят? — спросил Вазген.
— Экземпляров пятьсот достаточно, — скромно заявил Амаяк.
— На что вам пятьсот? Откуда столько читателей в этом покинутом богом городишке? — рассердился господин Ханбегян.
— Пятьсот штук много, — вставил метранпаж. — Если их устроит триста экземпляров, то от газеты народной партии осталось несколько пачек, половина из них брак, давайте, господин Матевос, подсобим ребятишкам. Только расчет... — и он щелкнул пальцами: мол, заплатите чистоганом...
— Ладно, так и быть, пойдем им навстречу, — размяк Ханбегян. — Но только деньги на бочку, да... — предупредил и он. — А для второго номера бумагу ищите сейчас, больше не выпросите...
— Ну вот тебе и материал, не морочь больше голову, — бросил он своему метранпажу, — а я пройду к Карапету-ага, говорят, он снова прихворнул.
Когда господин Ханбегян снова зашел к себе, полосы «Спартака» уже были сверстаны. Агаси сегодня ни на минуту не покидал типографию: он дал товарищам слово — ни одной ошибки не будет в первом номере «Спартака».
Владелец типографии подошел, просмотрел страницу.
— А где же информация? — поинтересовался он.
— У нас нет отдела хроники.
— Нет хроники?.. Что это за газета, в которой нет хроники? — Господин Ханбегян остановил полный пренебрежения взгляд на лице корректора. Ушел он рассерженный: видимо, впервые в его типографии печаталась такая неладная газета.
Агаси удрученно посмотрел на Вазгена.
— Есть восемь строчек свободных, — с хитрой улыбкой в глазах сказал метранпаж.
Агаси, взяв ручку, задумался.
«Читателям, — стал писать он быстро. — Редакция просит извинения, что настоящий номер газеты выходит без хроники. Со следующего номера устраним этот недостаток».
— Ну, собирай свои шмутки, господин редактор, — стукнул по плечу Агаси Вазген.
Агаси молча покинул типографию. Ему было стыдно. «Шринд» Сантуряна, даже «Азатутьян тенор» Керовбе Севачеряна никогда не выходят без хроники.
Первомайское утро. Грохочет ереванский бульвар. К веселой песне юных водоносов примешиваются какие-то непривычные выкрики:
«Спартак», «Спартак»...
Снующие по аллеям мальчишки хватают каждого более или менее надежного, на их взгляд, прохожего и потчуют его последней новинкой армянской прессы.
Новая газета заинтересовала многих. Один сочувствуют большевизму, другим, прослышавшим, что «большевики против правительства», этого вполне достаточно, чтобы купить газету, цена которой, кстати, вполне сносная... Есть и такие, которые хотят узнать, что такое «Спартак» и что это за газета, у которой такое странное название...
Худенький паренек, продав военному последнюю газету, стремглав помчался на Новоцерковную улицу, которая и в яркий солнечный день оставалась темной. Не доходя до бани Иоаннисянов, он постучал в окно, выходящее на улицу. Ставни тотчас же распахнулись, и показался юноша с заостренным подбородком и с лукавыми глазами.
— Аршавир, все распродал! — крикнул мальчишка, радостно ударив в ладоши.
— Ну как, все обошлось? Тогда вот еще.
Только Гукас и Агаси ступили на бульвар, как столкнулись с господином Арменом Тирацяном. Он был в просторном светло-коричневом костюме и шатающейся походкой направлялся к русской церкви. В последнее время известный литератор часто отдавал дань Вахусу, что не мешало ему добросовестно исполнять обязанности инспектора епархиальной школы в преподавателя армянской литературы в школе Гаяне.
Завидев ребят, он шаркнул ногой о землю и энергично выбросил вперед правую руку. Поздоровавшись со своими питомцами, Тирацян вытащил из широкого кармана пиджака помятый номер «Спартака».
— Это ваших рук дело, признавайтесь...
Гукас и Агаси переглянулись. Тирацян погрозил пальцем Агаси: мол, знаю, — замешан ты в этом деле. Бросив быстрый взгляд на газету, он изрек:
— Кургинян?.. Конечно, не Генрих Гейне, но... поэтесса... А это стихотворение, — Тирацян пожал плечами, — ни грана поэтического дарования! — Затем показал на фельетон: — Кто автор? Из ваших ребят?.. Переплюнул Беранже. Политическая программа, изложенная белым стихом. Еще один жанр в мировой литературе «политикопоэзия», вернее, «поэзополитика»... — Широко расставив ноги, он стоял посреди аллеи и заразительно смеялся.
Прощаясь, Тирацян сказал Агаси дружески:
— Послушай, мы получили приглашение из дилижанской «Лесной гимназии». Хотят «наладить связи»... Туда должен поехать серьезный парень, не опозориться же нам перед провинциалами. Я имею в виду тебя, отец твой не возражает, я уже говорил с ним. Твои занятия? — Он махнул рукой. — Да ты сам можешь быть учителем. Отправляйся прямо завтра же...
Инспектор удалился.
— Человек спит, а судьба бодрствует! — философски заметил Гукас.
Прошла с тех пор неделя, как они, сидя у товарища Степы, говорили о поездке в Дилижан. Надо было доставить товарищам и газету «Спартак». И вот....
— Пусть это будет вкладом нашей школы... — радостно потер руки Гукас.
Дорога Агаси была трудной... Еще стоит перед глазами невероятной красоты Севанское озеро, от которого невозможно оторвать глаз, а в селе Чибухлу сидят на корточках в грязи детишки с больными глазами, со вздутыми животами... Затем слова цветущие зеленые склоны гор, и прохладная долина Агстева, и опять сироты с известковыми лицами, в лохмотьях... Внимание Агаси привлекло стадо овец, возвращающееся домой. Он спрыгнул с фургона и зашагал по густой пыли.
Вот и Дилижан... Блеют ягнята, прыгают козы... Как стосковался Агаси по этой привычной вечерней суете...
В зеленой горной стране наступает утро. Лучи восходящего солнца позолотили вершины холмов, а из долин еще не отступает мгла.
Школа давно уже в пути, но они оставили спутника для представителя ереванских учащихся. Выпив из глиняной кружки парное молоко, Агаси кинулся вслед.
Уже больше часа шагают они по берегу радушного Агстева. Арсен, сопровождающий Агаси, повел его по тропинке. Агаси ежился от утренней прохлады.
Солнце уже поднялось, но здесь, в царстве кряжистых дубов и густолиственных ясеней, все утопает в тени. Арсен — ученик пятого класса «Лесной гимназии», хотя ему уже скоро двадцать. На нем брюки, сшитые из серого одеяла, и выцветшая блуза с высоким стоячим воротником. Он без шапки, черные волосы рассыпались по широкому лбу, а из-под бровей смотрят на Агаси удивленные глаза.
Тропинка стала круче, а Арсен, обутый в трехи, с легкостью карабкается по ней. Агаси стоит немалых усилий не ударить перед ним лицом в грязь, не посрамить честь «ереванца». На пути им встретился родник, и они сели возле него, решив передохнуть. Арсен нагнулся, поправил деревянный желобок, откуда прозрачная вода струилась в водоем.
Дальше дорога шла вдоль горной речки, протекающей по дну глубокого ущелья. Оттуда доносился ее монотонный шум. Временами проглядывался в зелени пенистый порожек. А лес дремлет лениво, спокойный, первозданный. Испокон веков здесь царствует нерушимая тишина, торжественная и чарующая, величавая и загадочная. В высокой недосягаемой синеве курлычут журавли, поют хвалебную песнь весне.
Арсен рассказывает о Дилижане и собирает в мешок, висящий на плече, грибы. Агаси внимательно слушает его. Агаси уже знает, что в дни нашествия турок много юношей скрывалось в горах. Теперь они вернулись домой. Узнал Агаси от своего спутника, что в этом году очень поздняя весна, но, несмотря на это, дачники из Тифлиса и Баку наводнили Дилижан. А сыновья бакинских богачей по традиции выбирают себе здесь невест, потому что таких красавиц, как в Дилижане, нигде не сыщешь. Даже миллионер Манташов сватал старшую дочь дилижанского учителя Сиракана, но эта своевольная девушка не удостоила взглядом его сына. Агаси обрадовался, услышав о том, что армянские и тюркские крестьяне живут в этих местах в мире и согласии и Арсен в прошлую субботу повез в Казах лесные груши и выменял на пшеницу. Среди учеников «Лесной гимназии», рассказал Арсен, какой-то внутренний разлад.
Они уже миновали шаткий деревянный мостик над речкой и дошли до домишек, перед которыми были замшелые камни.
Агаси, ошеломленный, рассматривал изящно высеченные арфы на двух каменных хачкарах, когда его внимание привлек цветок, растущий у основания хачкара, на скалистом камне. Он нагнулся сорвать его, но раздумал... С печалью смотрел он на этот синий цветочек. Почему-то он вызвал в памяти давно забытый образ исхлестанной ветрами яблони с коротким стволом, цепко растущей на высоком утесе на берегу Ванского озера...
Снова зашагали вверх. Возглас восхищения вырвался из груди Агаси: в полукруге гор, заросших лесом, на зеленой поляне вздымались в небо полуразрушенные купола старинных храмов.
— А вот это наш Агарцин! — воскликнул Арсен с гордостью, словно он своими собственными руками воздвиг его.
Узенькой тропкой Арсен вывел Агаси на окаймленную липами равнину. Агаси подошел к девушкам, сидевшим под огромным цветущим деревом. Это были ученицы «Лесной гимназии». Одна из них, сидя на корточках, играла с пегим ягненочком. Она подняла голову и, завидя приближающихся парней, вскочила, протянула Агаси узкую руку и назвала свое имя:
— Еразик.
Агаси тоже представился и неожиданно для себя протянул ей букетик фиалок, собранных по пути. Девушка взяла фиалки, понюхала и улыбнулась томной улыбкой.
Агаси не раз слышал имя этой девушки, и именно ее он хотел встретить прежде всего. А теперь, когда она стояла перед ним, она казалась ему неземным существом. Агаси не знал, что сказать, а девушка тем временем пристроила букетик фиалок в петличке платья и снова приветливо улыбнулась. Да, Еразик очень милая девушка, лицо у нее красивое: небольшой рот, прямой носик, нежный подбородок, ямочки на щеках...
— Сядем? — предложила Еразик.
Она прошла дальше, чтобы выбрать удобное место, и нашла площадку, окруженную полукольцом светлых маргариток. Сев на траву, она стала рвать пахучие цветы трилистника и потчевать ими своего ягненка.
Откуда-то, видимо из густого леса, раскинувшегося на склоне холма, неожиданно показался огромного роста юноша с охотничьим ружьем на плече. Он грубо обнял девушку и поднял ее вместе с ягненком. Держа в руках ягненка и девушку, походившую на лань, он словно совершал обряд жертвоприношения языческим богам. Еразик, уцепившись за шею ягненка, прижалась щекой к его мордочке.
Придя в замешательство от этой картины, Агаси хотел вмешаться, остановить парня, но местные девушки и ребята стали весело приветствовать его. А может, Еразик и сама не очень-то возражает? Нет, она дрыгает ногами в коротких белых носочках и стоптанных чувяках. Арсен схватил упавший чувяк и сунул себе под мышку.
— Пусти, дикарь, — тихо прозвучал голос Еразик.
— Вай, девушка, какая тоненькая шея у тебя, тоненькая и белая... — с нежностью произнес «дикарь».
Остальные с нескрываемой симпатией смотрели на него.
Наконец он опустил на землю Еразик и ягненка. Девушки окружили подругу.
— Вай, мои фиалки! — воскликнула Еразик и, покраснев, взглянула на Агаси.
— Николай Самсонович, Николаи Самсонович, Тали-Кьёхва[47] поднял Еразик вместе с ягненком, — радостно сообщили мальчишки.
Николай Самсонович и был инспектором «Лесной гимназии». Толстенький человек в парусиновом костюме. В руках он держал пенсне.
— Пещерный медведь! — крикнул он, погрозив пальцем богатырю, стоявшему с опущенной головой, но ни в голосе его, ни во взгляде не чувствовалось гнева.
Агаси с удовольствием наблюдал за всем этим. Инспектор надел пенсне и обратился к нему:
— Хорошо сделал, что явился... Познакомишься со школой, расскажешь потом... Как самочувствие вашего ректора, господина Тирацяна?.. — поинтересовался Николай Самсонович. — Говорят, вы ему выматываете душу? Как бы он не сбежал от вас, а?
Агаси почувствовал себя неловко: и сюда докатилась слава ереванских школ. И тем не менее сообщил, что ректор пребывает в здравии и был бы весьма рад ответному визиту дилижанских учеников и учителей.
— Непременно воспользуемся приглашением, пусть только немного образумятся эти малыши... — Рука инспектора с силой опустилась на плечо «дикаря», что вызвало вокруг радостный смех.
Ученики, выскочившие из ближайших аллей, заполнили поляну перед храмом.
— Господин Шамахян, господин Шамахян, душка! — воскликнула, запрыгав, тоненькая девушка. Казалось, она вот-вот взберется на ствол липы, вскарабкается на вершину и будет, как белочка, перепрыгивать с ветки на ветку и так, незаметно, исчезнет в чаще леса.
А господин Шамахян, мужчина с мечтательными голубыми глазами, подошел, пожал руку Агаси и, собрав пятый класс, направился к храму. Вот он остановился на паперти. Обратив внимание учеников на разрисованный масляной краской потолок, стал полушепотом объяснять содержание каждой картины.
Прошли в соседнее массивной кладки здание... Вдоль стен стояли каменные лавки: раньше оно служило трапезной для монахов. Агаси внимательно слушал учителя и преисполнялся благоговейного почтения к безымянным зодчим, создавшим эти шедевры...
Из холодного храма вышли на солнце. В нише ближайшей часовни горели свечи.
— Что ты тут делаешь? — спросил Шамахян маленькую девочку.
— Зажигаем свечи господу богу... — серьезно ответила та.
— А где же господь? — с улыбкой спросил учитель.
— Как где, на небе, — обиделась девочка.
— В небе есть только черви, — проговорил Шамахян с серьезным видом. Ученики рассмеялись. — Да, да, дождевые черви. Они вместе с ветром поднимаются вверх и вместе с дождем падают с неба. Ты не видела?
— А вы не боитесь, что господь нас накажет? — спросила девочка, сердито глядя на учителя.
— Ну, пусть накажет! Почему же не наказывает? — И он принял гордую, вызывающую позу, устремив свои ясные глаза в небо.
Пятый класс разошелся. Агаси стал бродить по зеленой лужайке. Его внимание привлекли парни, играющие в чехарду. Он стал наблюдать за игрой, далекое воспоминание сладко защемило в душе. Именно в эту игру — «санд» или «эшбахнис» — играли его однокашники и на склоне горы Варага, когда они в последний раз пошли туда на экскурсию.
С опушки леса донесся воинственный клич — парни и девушки едва успели разбежаться, — в бешеном галопе проскакал между ними всадник на неоседланном коне.
— Сын маляра Тевоса увидел коня и спятил, — рассердилась какая-то девушка.
Всадник исчез в зеленой чаще. Агаси с трудом узнал его: это был Арсен, утренний его добродушный попутчик... И правда, спятил...
Парни и девушки вновь затеяли игру. Агаси тоже согласился принять участие и даже первым пошел прятаться. Он был уверен, что никому не придет в голову искать его в густых ветвях большой груши. Увы, подружка Еразик, бойкая девчушка, вдруг очутилась у дерева. Она даже не взглянула наверх, потребовала:
— Спускайся, ты пойман!
Агаси не успел слезть с дерева, как увидел на ветке рядом с собой эту девушку.
— Ты настоящая белочка, — промолвил он.
— Кто тебе успел сказать мое имя?
Пришла очередь прятаться и Еразик. Девушка побежала к ущелью.
— Она пошла к ежевичным зарослям! — крикнул кто-то.
Ребята кинулись в ущелье. Какую-то секунду Агаси раздумывал, потом, повинуясь интуитивному чутью, зашагал влево. Обойдя ближайшую часовенку и храм, он добежал до столетнего орешника и остановился перед дуплом, открывающимся в ущелье. В траве, растущей внутри дупла, он увидел белые носочки Еразик.
— Выходи, ты поймана! — сдерживая дыхание, сказал Агаси.
Девушка подала ему руку и, нагнувшись, выбралась из укрытия.
— Как ты быстро нашел...
— Прямо к тебе побежал, — произнес Агаси.
Его пальцы ласково сжали руку девушки. Агаси увидел, как щеки ее порозовели, а в серых глазах, встретившихся с его глазами, появились недоумение и испуг. Руки их разомкнулись...
Уже за полдень они уселись на зеленой лужайке у ручья, напоенной сладким ароматом липы, и решили закусить. Агаси только сейчас внимательно рассмотрел дилижанских школьниц.
Они очень отличались от ереванских — круглолицые, краснощекие, с оформившейся грудью, голенастые. И зубы белые, и все время улыбаются...
— Да, в Ереване нет таких девушек, — заключил Агаси. Не зря так гордился Арсен...
Распоряжалась здесь «Белочка» — маленькая, гибкая, говорливая. И даже мальчишки побаивались ее.
Явился Арсен. Он положил перед Еразик большую зажаренную форель, завернутую в широкие листья тыквы, и молча удалился. Агаси почувствовал, что парни с завистью поглядывают на него.
Чего здесь было вдоволь, так это печеной картошки! И Агаси показалось, что вкуснее этой картошки он ничего не ел. Агаси попробовал форель, доставшуюся Еразик. Вдруг лес дрогнул от мощного возгласа:
— Посторонитесь, дайте дорогу!
— Это Тали-Кьёхва! — крикнули ребята.
Снова показался утренний охотник.
— Детеныш косули! — с ликованием воскликнула «Белочка».
Тали-Кьёхва положил в подол сидящей на корточках Еразик молоденькую косулю с еще не прорезавшимися рогами. Еразик обхватила беззащитное красноватое тельце косули и, прижавшись к ее черной мордочке, с нежностью поцеловала в красивые глаза.
— Грикор, где ты раздобыл ее? — спросил, подойдя, Николай Самсонович.
— Вижу, застряла в малиннике и не может выйти. Дай-ка возьму тебя, отдам нашей Еразик, подумал я, — оправдывался Тали-Кьёхва.
Агаси с восхищенном глядел на него: какое чистое, нетронутое сердце у этого юноши! Хорошее прозвище дали ему: «Тали-Кьёхва». В самом деле он владыка леса.
Неожиданно Тали-Кьёхва опустил ружье, притаился. Воцарилась тишина — не дичь ли он учуял?
«Пи-пи», — раздался едва различимый писк.
— Грикор, — тихо, но повелительно прозвучал голос Еразик. — Это мать? — Грикор кивнул. — Отдадим... — сказала Еразик. Держа косулю на руках, она поднялась. Грикор покорно последовал за девушкой.
Агаси как во сне шагал по склону холма за охотником и тоненькой девушкой...
Да, иной это мир, иной, как в сказке, и совсем другие они, эти девушки и парни, живущие в девственных лесах, возле прозрачных вод.
Буйное ликование переполняет душу Агаси. Он смотрит вдаль. Там только два цвета: яркая свежая зелень и сливающаяся с ней синь, о которой можно лишь грезить. Агаси глубоко вдохнул аромат лип и упал ничком в траву.
Словно из дальнего далека, донеслась до Агаси песня. Охваченный сладкой дремой, он боялся шелохнуться — как бы не рассеялась, не исчезла мелодия. Песня оборвалась.
Агаси очнулся: где-то рядом звучали оживленные голоса. Он повернулся на бок, неприятный затхлый запах ударил в нос, невыветриваемый запах солдатской шинели. Агаси ощупал грубую шерстяную ткань. Так хорошо было под этой шинелью, — кто же, интересно, укрыл его?
Агаси сел. Ночь. Лес затонул во мраке, неотделимый от звездного горизонта. В ближайшей роще, в отсветах костра, пламенеют деревья, искры взлетают вверх, достигая верхушки ореха... Агаси поднялся, зашагал к костру. Сладко благоухает смола сосен, смешиваясь с ароматом расцветшей липы. Юноши и девушки сидят вокруг костра. А главный здесь — молодой человек с черными, до плеч, волосами — учитель музыки. Он вдохновенно дирижирует, и песня, раскалывая тишину, уносится вдаль. Лес вторит звукам...
Эх, дубинушка, ухнем!..
Разгорелись ореховые поленья, бук трещит как трещотка, вспыхивают языки пламени. Белые носочки Еразик отливают пурпуром. Она склонилась к плечу своей подруги, глаза у обеих блестят. В таинственной тишине взрывается лихая песня:
Протоптала тропку я через яр.
Через гору, миленький, на базар...
Веточка липы в руках Еразик раскачивается в такт песне, парни и девушки подпевают...
Разные песни звучат вокруг костра. То грустная «Откликнись, о море», то вдруг мощная и торжествующая:
Вихри враждебные веют над нами...
И вторит им лес...
Растревожена весенняя ночь. Вняв просьбе Тали-Кьёхвы, учитель музыки выходит в круг. Расправив плечи, глядя на чернеющие вдали горы, он поет песню Кёр-оглы, поет так вдохновенно, что кажется, будто сам прославленный в народе богатырь явился сюда, во плоти и крови, чтобы сгубить злых духов в темной чащобе леса.
Глубокая ночь. Мирно дремлет Еразик, обняв свою подругу. Заплесневелый запах шинели больше не тревожит Агаси. Только Арсен и Тали-Кьёхва все еще сидят возле догорающего костра и тихо беседуют.
Посланец Ереванской епархиальной школы уже трое суток в Дилижане. Если бы инспектор Армен Тирацян, отправивший его сюда, смог увидеть, как он ведет себя, он был бы весьма доволен....
Агаси тщательно ознакомился со школьной жизнью и пришел к убеждению, что не зря Егише Шамахян гордится своей «Лесной гимназией».
...Солнце склонилось к горизонту. Агаси сидит вместе с Тали-Кьёхвой в тихом уголке на берегу речки, впадающей в Агстев, в зарослях медвежьей ежевики. Вода в речушке, проникая сквозь плотину, бьется на валунах и снова пропадает во мраке. Лучи солнца не проникают сюда, лишь отблески багряных облаков стелются розоватым туманом.
А Тали-Кьёхва хвастается перед приезжим юношей:
— В этом травостое зверь запутается, не может выскочить... Видишь эту траву?.. Мы ее маринуем. — Вырвав сочный стебель, он подает его Агаси. — Эту мы тоже едим, молоденькую, это крапива, а есть и сибех, и все, что душе угодно...
Забор из ежевики дрогнул — пришла Еразик с подругой и целой свитой парней. Двое из ребят — солдаты, один — рабочий лесопильни. Арсен тоже с ними. Они уселись возле Агаси. Последним подошел молодой парень в полотняной рубашке и в кепке с широким козырьком. Протянув руку Агаси, он назвал себя:
— Серж, — и сердито спросил: — Почему не появляется Гукас? Я сказал ему, что приеду в Дилижан, и приехал... Вот наш «Спартак», — он сделал широкий жест рукой. — В первую очередь нам надо освоить азбуку коммунизма, я принес все необходимое, — он перечислил с десяток немецких, русских и французских авторов. — Будем собираться по вечерам и читать... У вас тоже все в таком эмбриональном состоянии?.. — усмехнулся он.
Агаси не ответил, вытащил из кармана и протянул ему первый номер «Спартака».
— Газета?! Молодцы, не ожидал! — воскликнул Серж. — А содержание боевое? — Он прочел несколько строк. — Это уже грубая политическая ошибка. «Орган Союза социалистической молодежи «Спартак». Почему социалистической, а не коммунистической?.. Изменение названия вас не касается? — Агаси хотел возразить, но Серж не позволил. — В таких вопросах надо уметь ориентироваться. Гукас не говорил вам об этом?
— Гукас рассказывал, что у вас были споры по этому вопросу...
— Споры, споры... — повторил Серж с пренебрежением. — Да, открыли спор наши так называемые «независимые» социалисты, мы нанесли контрудар, они пошли жаловаться к Михе, думали, он добрый человек, проглотит этот идеологический мармелад... Хороший урок задал им Миха... Вы тоже должны пересмотреть вашу позицию...
— А к чему пересматривать? Наша позиция определена, — не выдержал Агаси. — Мы коммунистический союз, социалистическим больше называться не будем...
— Браток, ваш этот спор не кончится и до утра, — вмешался Тали-Кьёхва, он сидит возле скалы из пемзы и огромной рукой подпирает ее...
Агаси только сейчас заметил, что тени сгустились, тьма нависла над ежевичной поляной.
Дурманит сладкий аромат только что проклюнувшейся зелени. Воздух мягок и ласков. Агаси шагает по краю поля с дилижанскими спартаковцами.
Нырнув в объятия ночи, дремлет городок.
Серж положил руку на плечо Агаси. На шее у него повязан шарф, говорит он хриплым голосом:
— Мы будем самой сильной в Армении организацией «Спартака», не пройдет и трех месяцев... увидишь...
С декабря 1917 года, когда Арменак, еще будучи школьником, начал вести кружок по армянской литературе с ученицами Александровской гимназии, не было дня, чтобы его слушательницы не явились на полчаса раньше.
Какие это были приятные часы для девушек. Образованный, воспитанный, красивый юноша с горячей любовью рассказывал о безвременно погибшем Петросе Дурьяне, с неподдельной печалью декламировал его «Стенания»... Арменак любил и «Абул Ала Маарп» Аветика Исаакяна. И хотя он признался, что не сочувствует побегу из общества в пустыню, девушки все как одна выучили поэму наизусть и соревновались друг с другом, пытаясь воспроизвести напевную интонацию своего учителя. Да, благодаря Арменаку девушки-гимназистки полюбили армянских авторов. К сожалению, их горячая преданность прекрасному искусству бессильна была помешать вторжению османцев и последовавшим за этим трагическим событиям. Закрылись ереванские школы, прекратились и занятия кружка. И только с весны этого года, с разрешения инспектрисы, слова начал работать литературный кружок. Занятия продолжались даже во время летних каникул...
Когда Нуник и Забел вошли в класс, девушки все уже были в сборе. Вслед за ними вошел шустрый Аршавир. Все косо посмотрели на него, — до этого в кружке Арменака не было ни одного парня.
— Я получил разрешение, — сказал Аршавир.
Девушки с любопытством стали разглядывать незваного гостя. Но тут в коридоре заскрипели половицы.
— Арменак?
— Да нет, Гаюш... — разочарованно протянули они.
— Философы, что вы делаете? — напустилась на них Гаюш. — Прибыли англичане в соломенных шляпах и в коротких штанах, вот досюда, — она показала выше колена, — в скетинг-ринге они играют в теннис, пойдем посмотрим...
— Иди сюда, сейчас придет Арменак, — позвала ее Нуник.
— Арменак, Арменак, словно больше нет людей на свете! — воскликнула Гаюш, хотя со времени забастовки, когда Арменак был их «инспектором», она стала уважать его.
Наконец дверь отворилась и показался Арменак — в коричневом костюме, при галстуке, светлые волосы зачесаны назад. Аршавир торжественно раскрыл свою тетрадь в блестящем черном переплете. Даже Гаюш, поджав колени, попыталась принять серьезный вид.
С той же страстностью, с какой рассказывал об армянских поэтах, Арменак начал излагать учение «темного» философа, который более двух тысяч лет назад жил на берегу Ионического моря...
В последнее время занятия литературного кружка приобрели несколько иной характер.
Забел усердно записывала каждое слово, ее пытливый взгляд то и дело останавливался на лице ученого юноши. А у Нуник нет тетради; подпирая кулачками подбородок, она слушает не шевелясь. Арменак говорил долго, потом заключил торжественно:
— Итак, Гераклит говорит: в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Едва войдя в воду, мы там и в то же время не там, поскольку волна, в которую мы думали войти, уже отдалялась от нас...
Взгляд Нуник упал на лицо Аршавира. Ему явно по душе эти слова древнего философа.
— Следовательно, — закончил Арменак, щеки его заметно разрумянились, — и жизнь природы и общественная жизнь — это война антагонистических сил, вечная борьба противоборствующих течений, не имеющая начала и конца. Вот суть учения Гераклита, которую еще древние назвали диалектикой. Всем все понятно? — спросил, помолчав, Арменак.
Сегодня никто не задавал вопросов, даже Забел.
— До свидания, — попрощался Арменак с ученицами и, довольный собой, вышел из класса. Вслед за ним, слегка кивнув девушкам, выскочил и Аршавир.
В коридоре опять заскрипели половицы, на сей раз это была инспектриса.
— Садитесь, — приказала Евгения Минаевна, и, хотя тут были девушки и из других школ, все подчинились.
— Чем вы тут заняты? — сверкая черными глазами, спросила инспектриса.
Все молчали.
— После той забастовки я разрешила вам заниматься армянской литературой по вечерам... А вы чем занимаетесь?
— Армянской литературой, Евгения Минаевна, — краснея, проговорила Забел.
— Армянской литературой? — загрохотала инспектриса. — Гераклит тоже армянский писатель?
Нуник подняла руку — она еще чувствовала себя ученицей, хотя уже кончила школу.
— Евгения Минаевна, это я задала вопрос о Гераклите...
Гаюш прервала ее:
— Евгения Минаевна... вы что... подслушивали?
Инспектриса гневно махнула рукой:
— С сегодняшнего дня никакой «армянской литературы»... не будет. А вашего товарища Арменака... чтобы ноги его не было на пороге моей гимназии...Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся... «Армянская литература»! — все бушевала инспектриса, чувствуя, что ее обманули. — Марш по домам, до сентября. Марш! — топнула она ногой.
Девушки молча поднялись с мест.
— Вай, что за горький перец! В нашем огороде нет такого! — крикнул Аршавир, догоняя девушек на улице.
— Не разрешает в гимназии, и пусть, будем собираться у нас дома. Отец мой ничего не скажет, — предложила одна из девушек.
— Почему у вас? Будем собираться у себя в клубе, — вмешалась Нуник.
— Уже закончился теннис... — с досадой проговорила Гаюш.
— Пошли к нам в сад, поедим абрикосов, — пригласила всех Забел.
Аршавир собирался в деревню. Девушки тоже разошлись. Нуник и Гаюш вместе с Забел направились в сторону Конда.
Каких только фруктов не было в этом саду, раскинувшемся на холме, недалеко от кладбища. Только высокая черешня стоит уже голая и на вишневых деревьях чернеют сморщенные ягоды. А ветви сливы сгибаются под тяжестью плодов.
Гаюш срывает сочные абрикосы и бросает сверху девушкам. Наевшись вдоволь, она спрыгнула в клевер. Уселись они у арыка, Забел, переполненная дневными впечатлениями, сообщила подругам свое окончательное решение: посвятить себя философии. Она прочитала книгу «Как был сотворен мир», и по сей день ей совершенно не ясно, что является первичным, дух или материя.
Еще она прочитала сочинение преподавательницы армянского языка «Происхождение злых женщин», и с ней у нее тоже расхождения.
Устав от болтовни Забел, Гаюш предложила:
— Давайте сыграем в «любит — не любит».
Забел охотно согласилась.
— С одним условием: предметы нашей любви — мальчики.
Условие приняли. Забел первая взяла лепестки трилистника.
— Честно обещаю: признаться, что у меня в мыслях, если вы угадаете, — сказала она.
Гаюш сорвала один из лепестков.
— Только скажи: гимназист?
— Нет.
— Значит, Арменак, — хлопнула в ладоши Гаюш.
— Откуда ты узнала?
— Проще простого догадаться о твоем «секрете». Разве не ты говорила каждый день: «Я ходила к Арменаку», «Я встретила Арменака», «Я возразила Арменаку...»
Гаюш ухмыльнулась:
— Ты влюблена, поймалась.
Забел оцепенела.
— Извините, — заговорила она наконец, вертя головой. — Извините, но я совсем не так люблю Арменака, как принято...
— А как ты его любишь?
— Я уважаю Арменака за его идеи, за манеру держаться, за этикет, вот в эти качества я и влюбилась, а не в него, — со всей серьезностью заявила Забел. — Клянусь своим братом, — поклялась она. — Я влюблена в его эрудицию, а не...
Гаюш недоверчиво пожала плечами.
— Да, да, Гаюш, — уверяла Забел, склонив голову на плечо, — я осуждаю тех девчонок, которые предпочитают внешнюю красоту внутреннему содержанию и бывают очарованы напускной значительностью. А мужчины в это время занимаются самообразованием и вникают в смысл жизни...
— Вникают в смысл жизни, — снова усмехнулась Гаюш и бросила озорной взгляд на Забел. — Скажи правду: если Арменак поцелует тебя в щеку, что ты сделаешь?
Нуник лукаво поглядывала на Забел, едва сдерживая смех.
— О... — слетело с тонких губ Забел.
Гаюш хлопнула ее по плечу:
— Ты только правду скажи, правду.
— Я бы сказала: «Арменак, вы меня извините, но я совсем не так люблю вас».
— Да? — засмеялась Гаюш. — Что-то не верится...
Забел, обиженная, замолкла. Гаюш оглянулась вокруг, на отяжеленные плодами деревья, и вдруг ляпнула:
— А меня вчера поцеловал Павлик!
— Павлик?.. И ты позволила?
— Когда мы кончили танцевать, он сказал мне: «Я хочу поцеловать тебя». Я сказала: «Пожалуйста». Потом он говорит: «Ну как, сладко было? Давай еще раз...» Тогда я сказала ему: «Иди гуляй...»
— Это безнравственно, так поступают дурные девушки...
— Безнравственно?.. Извини меня, барышня. Павлик тоже поцеловал меня... не так.
— Павлик?! — загадочно смотрела Забел. «Будто я не знаю, о чем он думает», — говорили ее зеленые глаза. — Я бы никогда не позволила.
Гаюш рассердилась.
— На школьном вечере он не приглашал тебя танцевать вальс, поэтому ты так говоришь. Будто я не знаю тебя...
— Никогда... — обеими руками открестилась Забел от Павлика, — бери его себе...
— Себе? Ну что ж! С ним одно удовольствие танцевать, кружишься, кружишься и не знаешь, где ты... — И Гаюш закружилась на траве.
Нуник взяла Гаюш за руку:
— Хватит, пошли.
— Ваши абрикосы были отменно хороши, — на прощанье уколола Гаюш Забел.
Нуник вытащила ее из садовой калитки. Ее мысли сейчас совсем в другом месте... Расставшись с Гаюш, она добралась до площади Часов и, хотя день был воскресный, вошла в двухэтажное здание, расположенное на правой стороне.
Нуник сидит одна в канцелярии перед грудой конвертов. Вот она взяла вылинявшую обертку старой тетради. Крупными буквами на ней написано: «В нашем уезде воры на глазах владельцев продают их скот, и никто слова не вымолвит. Из каждого закоулка вылезает какой-нибудь уполномоченный. Вместо того чтобы отобрать скот у вора и передать владельцу, сам берет себе долю, так называемую воровскую долю». «Воровская доля», — обратила внимание Нуник на это новое выражение. Она положила жалобу в папку и взяла темно-синюю этикетку от головки сахара, с тисненым золотистым знаком фирмы. «Внутреннему господину министру покорнейшее прошение всех жителей езидов села Союк-Булах, — прочла Нуник. — Мы, жители, с той же мольбой обращаемся к вашему величеству, что известна повсюду... В 18‑м году мы были ограблены, вплоть до того, что после ограбления прожили два месяца у стен Тайчаруха, а сейчас у нас нет никакой возможности жить, умираем с голоду и многие уже умерли, клянемся пророком...» Сахарная этикетка с прошением тоже была вложена в папку, на которой было написано: «Министру на резолюцию».
Нуник поднялась, намочила носовой платок водой из графина, приложила ко лбу и, постояв немного у окна, снова села за стол.
Вот аккуратно сложенный вчетверо листок, такие попадаются редко. Нуник прочла: «The General staff of British Forces in Trans Caucasia learns from reliable authority, that...»[48]
Нуник еще раз пробежала глазами бумагу от начала до конца, на ее бледном лице отразилась тревога, она задумалась. Как быть?.. Потом быстро собрала все конверты, сунула их в ящик, а документ Главного штаба Британских войск положила в свою ученическую тетрадь. И поднялась.
Сводчатый полуподвал, в который вошла Нуник, был словно цветочный магазин «Флора»: даже в самое пекло в этой лавочке, находящейся на Астафяне, было прохладно, белые лилии покачивались на поверхности водоема, красные рыбки плавали в холодной и прозрачной воде...
— Я к вам, товарищ Степа, — привыкнув к темноте, Нуник пробралась вперед.
Кроме Аллавердяна в комнате находился еще один человек в пенсне. Он сидел, склонившись над рукописями. Вытащив из тетради лист бумаги, Нуник протянула его Степану. Аллавердян взглянул на бумагу, на девушку, стоящую перед ним, затем приступил к чтению, видимо с трудом разбирая лаконичные, как военные приказы, формулировки на английском языке.
— Откуда это у тебя?
Нуник объяснила.
— Ты в «Спартаке»... Да, вспомнил, ты недавно приступила к должности...
— Если попадет в руки министра, товарищ Степа... — проговорила Нуник.
— Ты хочешь его уничтожить?
— Да, товарищ Степа.
— Эврика... нашел! — вскакивая с места, воскликнул человек в пенсне. — Нашел, Степа: «Где выход?..»
— Что, Сергей Иванович?
— «Где выход?». Конечно, «Где выход?». Как это мне в голову не приходила такая простая вещь...
— Да, название вашей книги... Очень хорошо. Настоящее. Как мы не догадались, — вместе с товарищем радовался Степан.
Нуник, несколько успокоившись, с любопытством разглядывала этого пожилого человека в пенсне, радующегося, как малое дитя, своей находке.
— Посмотри-ка, что принесла девушка, Сергей Иванович.
Сергей Иванович быстро пробежал глазами бумагу, и его задумчивый, усталый взгляд остановился на девушке.
— Она из «Спартака», — сообщил Степан, — служит в департаменте внутренних дел... Хочет уничтожить, чтобы не попала в руки министра.
— Уничтожить, да... уничтожить, — видимо занятый собственными мыслями, машинально повторил Сергей Иванович.
— Она говорит, нет спаса от бумаг, — добавил Степан.
— Уничтожить, да, да, конечно, — наконец поняв, в чем дело, воодушевился Сергей Иванович. — Да, знаю: с изобретения армянского алфавита и до самой этой весны, за тысячу пятьсот лет, армянский крестьянин не сочинил столько прошений, сколько пришлось ему насочинять за эти несколько месяцев. Знаю... — он задумался на минуту. — Ты права, дочь моя, уничтожь.
Нуник улыбнулась: ей нравился этот неуклюжий человек.
Степан еще раз просмотрел бумагу, принесенную Нуник.
— «Птенцы Либкнехта»? Очень хорошо сказано, ей-богу, хорошо!
Сергей Иванович, заинтересовавшись, взял бумагу и углубился в чтение, словно был специалистом по уголовным делам и ему наконец попала в руки бумажка, разоблачающая крупное мошенничество.
— Хорошо ты сделала, что пришла, обрадовала нас, — сказал он Нуник, делая ударенно на последних словах.
Нуник удивленно глядела на него. Сергей Иванович вскинул глаза.
— «Птенцы Либкнехта», так неожиданно появившиеся в Араратской долине, удостоились внимания британских сатрапов, это очень хорошо, даже великолепно! Значит, действует наш «Спартак»! — воскликнул Сергей Иванович и вдруг многозначительно поднял указательный палец. — Но надо быть осмотрительнее...
— Да, — со своей стороны добавил Степан, — это только начало... А Гукасу ты показывала?
— Нет, товарищ Степа.
— Покажешь Гукасу, а потом уничтожишь.
Нуник уже хотела встать, когда вошел мужчина небольшого роста.
— Мартик, подойди, — подозвал его Степан и рассказал, с чем явилась девушка.
Этого человека Нуник тоже видела впервые, как и Сергея Ивановича. Она слышала, что он старый бакинский деятель и работал вместе со Степаном Шаумяном, а в Ереване недавно.
— Хорошо, что ты думаешь о товарище. Золотой парень Гукас. Как зеницу ока вы должны беречь его, — сказал он, положив руку на плечо Нуник.
Нуник поднялась, сильные пальцы Аллавердяна сжали ее ослабевшую руку.
— Молодец, молодец, — повторял Сергей Иванович.
Нуник не помнила, как вышла из катанского лабиринта и направилась к дому Гукаса. Когда она свернула с Губернской улицы в переулок, почему-то только тогда у нее промелькнула мысль, что вот уже сколько дней она не видела Гукаса, что она в ссоре с ним... и тут же позабыла об этом. Такой ничтожной показалась сейчас ее обида...
Гукаса не оказалось дома...
Было уже около полуночи, когда Гукас постучал в дверь.
— Что-нибудь случилось?
— Садись, — едва сдерживая дрожь, предложила Нуник.
Гукас осторожно сел на край тахты, словно посторонний человек, явившийся по делу. С тревогой и беспокойством смотрели его глаза. Нуник подошла к нему с ученической тетрадью в руке, вынула из нее листочек, сложенный вчетверо, и протянула ему. Гукас поднес бумагу к глазам.
— На английском?.. «Либкнехт», «Спартак»? — шепотом спросил он.
Белые руки Нуник опустились на стол.
— Мы проходили немецкий, читай ты, — попросил Гукас.
Нуник стала читать и переводить предписание из штаба Британских войск Закавказья, находящегося в Тифлисе. Ни единое слово не ускользнуло от внимания Гукаса.
— «It is suggested, that...» — прочла Нуник, — это означает «предполагается...», «требуется»... «предписывается».
— Наказать смутьянов.
— Гм...
— Потом написано: «Согласно имеющимся точным сведениям, глава смутьянов Гукас, «сын Ованеса, портного из села Кялара», в кавычках...
Гукасу это понравилось.
— «Сын портного из села Кялара», в кавычках, — повторил он и улыбнулся довольный.
Сидя на тахте, Гукас размышлял вслух:
— Итак, Евгения Минаевна выгоняет Арменака, твой министр запрещает нашу газету, а британский штаб вторично требует... Ясно, хотят нас задушить. Ну что ж, посмотрим.
Нуник с опаской наблюдала за выражением его лица. Брови Гукаса насупились, сошлись на переносице, глаза смотрели дерзко, полные ненависти...
— Посмотрим! — снова бросил Гукас гневно в лицо невидимому противнику и поднялся.
Нуник стало страшно. «Что он задумал?» — пронеслось у нее в голове. А Гукас уже вышел на веранду и твердыми, решительными шагами направился к деревянной лестнице, не сказав своей подруге ни слова...
От тифа умер Лейцит. Преподаватель физики Евстафий Петрович Лейцит, которого очень любили девушки-гимназистки и с которым два года назад они были вместе на пикнике.
Когда тронулся катафалк и похоронная процессия остановилась возле дверей женской гимназии, Нуник увидела Гукаса. Поднявшись на каменную ограду церкви Просветителя, он смотрел по сторонам.
Нуник, позабыв обо всем, пробивается сквозь толпу к Гукасу, затем останавливается... Она почувствовала, что Гукас в эту минуту тоже тянется к ней.
...Сумерки. Гукас и Нуник сидят на гладкой скале, на вершине Норкского холма, где начинается обезвоженная целина, и смотрят на город, затерявшийся в клубах пыли. Хорошо здесь, на этой согретой солнцем скале... В синей бездне неба развевается на ветру белое перышко одинокого облака. Внизу, по ту сторону оцепеневшего города, раскинулась залитая солнцем долина. Здесь, в саду, мечтательно покачиваются ивы. Кусты каперсы расстелили свои длинные ветви с красивыми зелеными почками и бело-розовыми цветами. Ярко-красные точки снуют между листьями... Нуник наклонилась к Гукасу и раскрыла ладонь.
— Божья коровка!
Черноголовое, с белыми глазками, насекомое сделало несколько шагов по загорелой ладони девушки, потом раскрыло крылышки и улетело. Нуник улыбающимися глазами смотрит на Гукаса.
Ветерок, заигрывая с шелковистыми волосами Нуник, нашептывает на ухо сладкую песню. Неподвижно сидит она, сердце ее полно радости. Как мирно здесь! Только пшатени шелестит не переставая, множество пчел роятся в желтоватых цветах. С волнением смотрит Нуник на пшатени и сама не знает, почему она так дорога ей, так близка...
Лязг лопаты и журчание воды вывели Нуник из забытья...
— Пускает воду, — шепнул Гукас так тихо, словно боялся, что его голос может помешать... Нуник слегка покачала головой и посмотрела ему в лицо. Непонятная тревога затаилась в уголках его глаз. Что это?.. Нуник вглядывается в него пристальнее. Что это? Боится Гукас? Нет, конечно, чего ему бояться... Забилось сердце Нуник, неведомая радость хлынула в душу.
Лязг лопаты раздался совсем близко.
— Дерн прилип, отряхивает, — глухо пояснил Гукас.
А она сидит такая счастливая и так рада, что понимает, что такое дерн, ведь это деревенское слово...
Мчатся минуты. В пурпур оделось белое перышко, что взлетело к высотам Арарата. Пряный запах чабреца, смешавшись с душным ароматом пшатени, дурманит. В лучах заходящего солнца горит огромная крона чинары посреди сада, утопающего в тени. Воздух прорезает чей-то звонкий писк:
— Юти-ю-ти, ю-ти, ю-ти...
Из раскидистого ореха отвечает кто-то.
— Юй-ти... юй-ти... — нетерпеливо повторяет чинара.
Гукас, очарованный, смотрит на дерево, накинувшее на себя багряный плащ.
— Смотри, смотри, видишь?
Да, между прозрачными красноватыми листьями Нуник заметила ярко-зеленую птицу, величиной с голубя. Гукас не знает, что это за птица, хотя часто видел ее в садах, в ущелье Зангу.
Горит в малиновых лучах закат, зеленая птица взывает в истоме:
— Юй-ти, юй-ти...
Стремительный, великолепный прыжок с раскидистого ореха — и рядом с зеленой птицей оказывается другая. Вот они промелькнули в огненной пыли и исчезли из глаз...
Протяжно зазвонили колокола Норкской церкви, и снова тишина. Солнце ушло с полей. Огненно-пурпурное перышко, севшее на вершине горы, сейчас раскачивается подобно легкому челну. Только что политый сад пахнет свежестью... Наступил вечер.
Гукас обнял девушку, прижался щекой к ее мягким волосам.
Колотится сердце Нуник. Впервые ощущает она тепло любимого.
Требования британского штаба обуздать «птенцов Карла Либкнехта», штраф, заплаченный господином Ханбекяном за печатанье газеты «Спартак» по фиктивному разрешению, запрет, наложенный инспектрисой Саркисбекян на кружок Арменака — все это Степан Аллавердян рассматривал как звенья одной и той же цепи. Срапион Патрикян, наоборот, склонен был думать, что это лишь случайное совпадение, поскольку никакой организованной государственности в «Араратской республике» нет и в помине.
Гукасу было не до подобного рода рассуждений. Целыми днями он носился по заводам Еревана и по окрестным селам, выискивая новых единомышленников «Спартака».
Было последнее воскресенье июня. Рано утром Гукас зашел к Вазгену, и вместо с Аршавиром они втроем направились в их село. Аршавир, поступивший на работу в типографию, учеником к Вазгену, давно уже хвастался, что в их саду растут какие-то необыкновенные фрукты, пять сортов черешни, шесть сортов абрикосов, семь — яблок... Отец Аршавира, сельский учитель, увлекался садоводством, разводил всевозможные плодовые деревья, скрещивал их и со временем создал на берегу Аракса райский сад и цветник. Сейчас мало что осталось от прежней роскоши, но Гукас был доволен и тем, что сохранилось. С неизбывной любовью крестьянина ощупывал он каждое деревце, каждый кустик и честно признал, что сад в самом деле необыкновенно хорош...
Уже наступали сумерки, когда Аршавир вручил Гукасу корзину, наполненную до краев золотистыми абрикосами, а поверх положит еще и розы. Беседуя, они двинулись к городу. Масис остался позади... Впереди, на площадке, показался железнодорожный полустанок, рядом стоял товарный состав. Прошли еще, увидели арбы, истошно мычащих буйволов, испуганных коров и ни на минуту не замолкающих ослов. Возницы распрягли повозки и пустили скотину на песок, раскаленный от солнца, где колючка была единственным представителем растительного мира.
В тени арб сидели крестьяне и ели хлеб с луком. Какой-то мужчина с мрачным лицом, заложив кнут за голенище, шагал меж повозками, точно надсмотрщик, и в течение одной минуты успевал побеседовать с несколькими крестьянами. Можно было предположить, что это арьергард возвращающегося с фронта обоза, везущего трофеи. Видимо, так и было...
Гукас, Вазген и Аршавир дошли до хвостового вагона. Два пожилых крестьянина пытались переложить из повозки на платформу огромные допотопные весы.
— Эй, дед! — крикнул Аршавир, остановившись. — Зачем ты приволок сюда эти весы времен Шах-Аббаса?
Дед оставил свое занятие и вытер пот со лба.
— Сынок, как у тебя поворачивается язык говорить мне такое, — осерчал он. — Разве я похож на грабителя? Это бесстыжий Хачо взвалил проклятую тарахтелку на повозку: мол, вези, в Ереване я открыл пекарню, муку будем вешать...
Трое товарищей, нахмурившись, прошли вперед. И из других повозок погружали в вагоны разного размера сундуки, медную посуду, ковры, карпеты и другой скарб. Возле паровоза шумели люди. Друзья побежали туда. Двое мужчин, встав в непримиримую позу, затеяли драку. Один из них — здоровенный детина с обнаженной грудью и в шапке, вымазанной мазутом, другой в круглой низкой папахе и запыленных сапогах.
— До тебя дошло, что я сказал?
— Это Хачо, — шепнул Аршавир.
Человек этот с лицом скопца, изувеченным шрамом лбом и налитыми кровью глазами походил на разбойника...
Машинист, стоя напротив, бесстрашно смотрел на него. Собравшиеся вокруг крестьяне молча наблюдали. Рука Хачо бессознательно потянулась к деревянной кобуре маузера, украшенной серебром. Помолчав секунду, он спросил низким голосом:
— Ну, тронешься, или...
— Я тебе сказал: нет мазута. Как я повезу? Хочешь стрелять — стреляй!
Люди молчали. Гукас бросился вперед.
— Что ты хочешь от этого человека? Ему самому, что ли, превратиться в мазут, чтобы повезти ваше добро... Какой грабеж!.. Все законы попраны в этой стране.
Хачо медленно повернулся к дерзкому юноше.
— Закон? — заорал он, обнажив крупные желтые зубы. И неожиданно сильно ударил Гукаса по руке. Розы выпали из корзины, абрикосы рассыпались по земле. Лицо Гукаса перекосилось от боли и гнева. Он угрожающе поднял зеленую корзинку. — Закон, да?.. На‑а тебе закон, — крикнул бандит и положим палец на курок.
Здоровенный машинист встал между ними.
— Послушай, какое тебе дело до этого парня? Пойдем, я скажу тебе, где можно поживиться мазутом. Достанешь, повезу хоть до самого Карса, мне-то что...
Тем временем Аршавир и Вазген схватили Гукаса и оттащили от паровоза.
— Ты что, ребенок? Разве можно вразумить этого бесчестного? — сказал один из крестьян.
Шагали молча. Гукас еще раз взглянул на пустую корзину и с досадой отшвырнул ее. Аршавир с жалостью посмотрел на него.
— Корзина-то тут при чем? — Вазген поднял ее и быстро догнал товарищей.
Кожевенный завод Тарханова остался позади.
Проходили мимо бульвара, затерявшегося в сумерках. По дороге встретили Гранта Сантуряна.
— Откуда так стремительно?
— Только что мы были свидетелями... вашего «народовластия»! — воскликнул Гукас. — Один разбойник, размахивая маузером, распоряжается сотней людей.
— Ироды... — бросил Сантурян, — Пошли, — схватил он Гукаса за руку.
Дошли до почты. Вазген и Аршавир попрощались с ними.
Гукас с удивлением разглядывал своего бывшего однокашника. В чем только душа его держится...
Сантурян втащил Гукаса под узенькую арку.
Они вошли в комнату с земляным полом и сели на тахту, покрытую старенькой кошмой.
Словно очнувшись от тяжелого сна, Сантурян закричал:
— Почему в армянской столице, вотчине менял и головорезов, только и слышатся стенания нищих, просящих милостыню?.. Почему их никого не обуяла ярость и они кровью не завоевали себе право на существование, почему?..
Гукас, хотя и устал с дороги, с любопытством глядел на него. Опять его обуревают навязчивые идеи, опять его заносит...
— И почему же не нашелся хоть один человек в этой толпе умирающих, который бы в бешеной ярости поджег бы хоромы сытых, или бы предал анафеме подлецов, или хотя бы разорил лавку какого-нибудь торгаша?.. И имеет ли право на жизнь толпа, которая умеет только стенать? — негодовал Сантурян. — Чернь обездоленная, с клеймом раба на челе, покорно шагающая в пропасть вечного забвения... О, подлый народ с рабской душой, недостойный своих великих предков...
— Народ не виновен, — прервал его Гукас. — Вы довели его до нравственного падения, ваша прославленная «армянская революционная партия» дашнакцутюн, вы, и никто иной.
Сантурян помрачнел.
— Да, подлые скоморохи разыграли гнусную комедию... Неизлечимый недуг завладел жалкими карьеристами; в угоду своим низким помыслам они затравили народ и ликуют сегодня в дьявольском искусе... Короче говоря, рыба гниет с головы, — остановил Гукас фонтан словоблудия, извергающийся из уст юродствующего дашнака. — Надо отделить голову и бросить ее в помойную яму. Тогда вздохнет народ.
Сантурян с болезненной подозрительностью посмотрел на своего собеседника. Он откинулся назад, словно искал опору. В эту минуту зажглась электрическая лампа, и в ее тусклом свете видны стали убогие стены. Хозяин какое-то время молчал, потом нервный хохот сотряс его тело.
— Сумасброд, апологет бреда. Два инвалида в армянской нации... Я!.. — ударил он себя кулаком в грудь. — И ты... — стукнул по плечу непримиримого своего врага. — Беспочвенные мечтатели, последние могикане...
— Я вовсе не одинок, как ты, — спокойно возразил Гукас. — У меня есть друзья, нас много, и вера наша справедлива и человечна...
— Дне ничтожные песчинки в пучине океана. — изрекал Сантурян, уцепившись за новую идею. — Две бледные звездочки, призванные светить над серой вселенной человечества... — Он чуть не задохся от нервного смеха, подергиваясь в конвульсиях. И вдруг горестный вопль вырвался из его уст: — Дорогу! Дайте нам дорогу! Близится эра низложений, ибо море бедствий несчастных и обездоленных встало на дыбы как вселенский самум. Дайте дорогу!.. Бездна падений и срывов поглощает нашу несчастную планету, ибо дремлющий в пазухе пепла и дыма дракон, оживившись, извивается, ползет неведомыми путями...
Гукас оторопело смотрел на Сантуряна: казалось, он сошел с ума.
— Знаешь что, — вставая, заявил Гукас. — Я больше тебе не верю... и не понимаю. Я и прежде знал, что ты заблуждаешься, что тебя ждет гибель, но ты никогда не поступался совестью. А сейчас я тебе не верю. Говорят, ты однажды выступил лично против Хатисова, сказал пару справедливых слов... Как это они в тот вечер не угостили тебя пулей? Мне непонятны ваши «внутренние дела»... Не прошло и месяца, как тот же самый Александр Иванович по-барски расселся возле тебя, а ты юлил: мол, на мою долю выпала приятная обязанность открыть съезд союза дашнакской молодежи. И что ты заявил? «Борющиеся поколения заражены недугом трусости»... Какие борющиеся поколения? И разве не в тебе самом сидит этот недуг трусости? Не ты ли глаголил там: «...наша благородная цель, наши прекрасные идеи, наша единая и независимая Армения...» Кто тебе преподнесет на блюдечке «единую и независимую»? — в упор спрашивал Гукас. — Антанта? Господин Хатисов? Господин Врацян? Или «тузы» Сололаки?..[49]
Сантурян с нескрываемой враждой смотрел на Гукаса. Нелепый спор спустился с небес на землю.
— Где независимая Армения? Кто ваша опора? — спрашивал Гукас. — Уполномоченный Деникина генерал Зенкевич?.. «Армения от моря до моря»! — усмехнулся он. — Где Армения? Кто хозяин этой страны? Какова ваша ориентация?.. У вас нет ее. Армянская нация — дойная корона для ваших лидеров, Армения — товар на аукционе... У вас нет ориентации, — повторил Гукас. — Турецкая ориентация, американская, деникинская завтра, возможно, японская, не знаю... но армянской никогда... Ваше правительство — гнойная рана на истощенном теле народа... И ты, ты, кто ты? Адъютант Хатисова?
Сантурян в ярости кинулся вперед и ладонью закрыл рот Гукасу.
— Послушай, ирод... — сказал он растерянно. — Плевал я им в морду. Хатисову и Грузиняну, благодетелям из Сололаки и Хикару Хаммалбашяну. Никакого кумира и никакого бога нет у меня во всей вселенной. Никакого бога...
Словно после тяжелого приступа падучей, обессилев, упал он на тахту.
— Ничто человек, ничто земля, ничто вселенная!..
Гукас с холодной усмешкой в глазах смотрел на Сантуряна.
— Ничего я не понимаю, — после недолгою молчания сказал Гукас. — То ты говоришь о силе, то о бессилии, то сверхчеловек, то ничтожество... Чего ты хочешь, и сам не знаешь. Челн без руля и ветрил в яростной пучине... Наше дело — иное. У нас есть опора — народ. У нас есть вера, и союз, и товарищество. И мы откроем глаза народу. Осталось немного... Нож дошел до кости. И ты увидишь, поднимется девятый вал и унесет все нечистоты. Смотри, чтобы не смыл и тебя этот поток вместе с ненавистными тебе хатисовыми... Я сказал все, что хотел сказать.
Гукас вышел из комнаты. Шагая по темной улице, он все еще видел перед собой Сантуряна, стоявшего на земляном полу в своем логове отшельника, бормотавшего себе под нос: «Свят путь одиночества... в бесконечное...»
Оставив Сантуряна, Гукас направился к Агаси. Здесь был и Арменак. Они обменялись несколькими словами, и Гукас с удивлением узнал, что и Агаси и Арменак, независимо друг от друга, пришли к той же мысли, к какой пришел он, возвращаясь из деревни.
— Верно, я уже не удивляюсь моральному краху, наступившему в то время, когда армянская государственность еще не вышла из пеленок, — сказал Агаси. — Зачатки этого разрушения были в самом зародыше — их «террористические отряды» получили свободу душить свободу...
Поговорив еще немного, они сели писать воззвание.
— Жаль, что поздно! — воскликнул Арменак, когда Гукас, посмотрев на часы, объявил, что уже два ночи. И хотя еще за день до этого никому в голову не приходило, что нужно выпустить воззвание, сейчас им казалось: нельзя ждать до утра, нельзя ждать ни минуты...
...Темная ночь. Две тени пробираются в глубь пустынного двора.
Лязгнул тяжелый замок, скрипнула дверь.
— Пошли, мастер, ни звука, — прошептал Аршавир.
Когда Аршавир зажег свечу, окна уже были занавешены темно-синими грязными фартуками. Прикрыв щели, они поставили свечу между двумя наборными кассами.
— Дело мастера боится! — произнес Аршавир по-русски. Он был в кителе гимназиста, в фуражке.
— Замолчи, малец! — деловито и серьезно прервал Вазген, хотя его душил смех. Он разделил пополам листочки, которые принесли с собой, и они приступили к работе.
Правительство запретило газету «Спартак», о том, чтобы напечатать это воззвание легально, не могло быть и речи. Чтобы не подвести хозяина, Вазген договорился со своим другом метранпажем. И вот они орудуют в чужой типографии.
Укрепив набор на станке, Вазген вытащил припрятанную стопку бумаги. Пока он крутил колесо, Аршавир клал на набор листок за листком и, поднимая, складывал в стопку.
— Остальное оставь мне, — распорядился Вазген спустя некоторое время.
Аршавир сложил напечатанные листочки в чемоданчик и, поправив фуражку, вышел во двор.
Бледно мерцают звезды. На улице тишина. Спокойно шагает Аршавир.
Вот он прошел под низеньким балконом, оглянулся. Белая болонка, потряхивая кудлатой головой, лаяла, забравшись на стол.
— Заткнись! — Аршавир попытался угомонить собачку и вдруг увидел барышню Евгению Минаевну Саркисбекян, стоявшую в чепчике у открытого окна веранды. В полутьме на него уставились сонные глаза инспектрисы. — У, я... — выругался Аршавир и, сорвавшись с места, бросился бежать...
«Не мог пойти другой дорогой», — корил он себя. «Подальше от пекарен», — вспомнил он предупреждение мастера.
Остальная часть пути обошлась без приключений. Аршавир, войдя в комнату, бросил фуражку, отодвинул от стойки шкаф, открыл потайную дверцу и, поместив чемодан в подпол, снова задвинул шкаф на свое место и лег на тахту.
Ночь. Агаси шагает по комнате от одного окна к другому. Вот он остановился, задумался, прикрыл электрическую лампочку синей тетрадочной обложкой. Потом снова подошел к столу, взял большие часы с грубым циферблатом, с которого уже стерлось серебро... Чего только не видели эти часы... еще там на родине, в Западной Армении, много лет назад... они портились несколько раз...
Монотонно тикают потрудившиеся на своем веку часы, медленно передвигаются стрелки... До полуночи остались какие-то минуты. Агаси внимательно следит за секундомером и с каждым его кругом все явственнее слышит биение своего сердца. Ровно двенадцать. Что сейчас делают его товарищи?
Агаси беспокойными шагами ходит из угла в угол. Что сейчас делают его товарищи?
Надо ждать. Да, надо ждать... ждать... и выдержать...
Городские часы пробили двенадцать. С Астафяна в сторону синема «Аполло» свернул небольшого роста молодой человек, держа под руку свою барышню.
— Здесь капитан Шахпаронян? — спросила женщина у часового, стоявшего в дверях комендатуры. — Нет его? Тогда пойди и быстрее позвони ему, телефон в коридоре, — приказала она своему кавалеру.
Молодой человек вошел внутрь. В шляпе и в костюме, с роскошным чемоданчиком в руке, он показался часовому богатым новобрачным.
Юная дама раскрыла коробку папирос «Ханкефи» и любезно предложила часовому. Вытащив зажигалку, прикурила сперва сама, потом передала солдату...
Этими «новобрачными» были Гаюш и Аршавир.
— Хитрая штука, — посетовал часовой. Зажигалка не слушалась его.
Гаюш взяла зажигалку, зажгла.
— Вот так. — И, задув ее, наказала: — Учись, пригодится. Ну, давай, попробуй еще.
Однако у часового ничего не получалось. Подоспел Аршавир. Солдату все-таки удалось прикурить. Аршавир почтительно кивнул ему головой и исчез в темноте, взяв под руку свою «даму».
— Воспитанным парнем ты оказался, вот уж чего от тебя не ожидала, — засмеялась Гаюш.
На углу Губернской улицы Гаюш намазала клей на стену и прошла вперед. Аршавир прилепил воззвание и крепко прижал его спиной, так учил мастер Вазген.
Не успели они сделать и пятидесяти шагов, как Гаюш, остановившись у освещенного окна, прошептала:
— Погоди, тут живет тот самый короткоштанник, что в теннис играет...
Она поднята с земли камешек и, обернув его листовкой, приказала Аршавиру:
— Отойди!
Потом со всего размаху бросила камешек в окно.
Трахк! — погас свет.
Аршавир, схватив Гаюш за руку, бросился бежать по темной улице.
— Тише, падаю, — просит девушка.
Они уже далеко. Гаюш приклеила к столбу листовку и разглаживала края, когда из соседнего подъезда вышел человек с палкой в руке. Это был господин Хикар Хаммалбашян.
— Пошли скорее! — торопил стоявший у стены Аршавир. Но Гаюш медлила, хотя знала, что медлить нельзя ни секунды.
Хаммалбашян остановился под фонарем.
— Барышня, что вы тут делаете в полночь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, потребовал: — А ну пошли к коменданту, посмотрим, чем ты занимаешься! — Хаммалбашян поднял палку и преградил девушке дорогу.
Гаюш на шаг отступила, выхватила спрятанный у нее в рукаве миниатюрный браунинг и направила его на господина Хикара.
Опомнившись немного, Хикар Хаммалбашян подошел к скверу на перекрестке двух улиц. Здесь медленно прохаживалась группа мужчин. Один из них был исполинского роста и в каракулевой папахе, отчего казался еще выше.
— На вас уповаю, господин Зарзанд. Бунтарские воззвания направлены против отчизны. Несколько парней и одна барышня. Барышня наставляет наган, никакого уважения...
В свите хмбапета поднялся хохот.
— Желчь разлилась у скупца...
— Увидел девушку, слюни распустил...
— Джан хмбапет, джан, спаситель Армении! — воодушевленно крикнул кто-то. — Еще музыки!
Резкое завывание зурны, яростные удары тамбурина отдавались эхом в айванах глинобитных домиков, притулившихся рядом с базаром Панах-хана. Господин Хикар стоял жалкий и униженный, пока хмбапет, подняв огромную руку, не заставил умолкнуть эту компанию, разгулявшуюся в его честь.
— Что же вы, учитель, не можете совладать с этими сопляками? — дружески пожурил он господина Хикара. — Не подкрутите им хвосты, чтобы образумились... Всю Армению наводнили ветроглотателями...
— Верно, господин Зарзанд, — миролюбиво согласился Хаммалбашян. — Никакого порядка, никакого закона в столице. На твою мощь уповаем...
— Посмотри-ка, что хочет учитель? — приказал господин Зарзанд своему адъютанту.
— Будет выполнен твой приказ, хмбапет! Кто она, эта сорвавшаяся с цепи? — повернулся он к учителю.
— Барышню я не узнал, — с досадой вымолвил Хаммалбашян и, склонившись к его плечу, шепнул что-то на ухо, а затем засеменил вверх по улице...
Было больше трех часов ночи, когда Гукас вошел в комнату Агаси и обнял его своими жилистыми руками.
— Оставь, сломаешь позвоночник, — запротестовал Агаси, уставший после ночного бдения.
Гукас отпустил его. Агаси посмотрел на друга: в его глазах была радость.
— Во всех трех казармах мы были... — воскликнул Гукас. — Ребята не спали, окна были открыты... Молодчина Нуник, честное слово, — не скрыл он восхищения. — Мы поднимались от завода Шустова, на углу показался часовой с винтовкой... Я говорю ей: давай быстрое к нашей епархиалке, а она смеется: «Разве не видишь, это наш Гарсо...» Все вернулись? — прервав рассказ, спросит Гукас.
— Нет только Гаюш.
— Придет, у нее дальний район.
Потом Агаси рассказал, как дочь фельдшера Погоса, по прозванию «Птичка», долго и упорно барабанила в дверь аптеки с рецептом в руках, пока к ней не подошел дежуривший у парламента часовой. Она затеяла с ним разговор, а тем временем ее товарищ сделал свое дело: прилепил листовку к дверям парламента...
Открыв нишу в стене, Гукас взял еще пачку листовок и завязал их на животе.
— Как будто малость поправился... — пошутил он.
— Ничего, — засмеялся Агаси, — сейчас сойдешь за человека...
Гукас вышел на улицу. Тьма уже отступала.
Всю ночь Агаси ждал Гаюш. Совсем рассвело, когда раздался стук в окно.
— Заходи... почему опоздала? Где Аршавир?
Гаюш так мило склонила головку, что вся досада Агаси мигом улетучилась, — оказывается, Аршавир уже спит...
— Где Гукас? Сказал же, что подождет, — недовольно проговорила Гаюш. — Я с ним поспорила, что комендант первым прочтет наше воззвание. Ты увидишь, увидишь, — продолжала она, тому короткоштаннику тоже досталось...
— Какому короткоштаннику?
— Англичанину, не знаешь? Да, ты ведь не играешь в теннис... потому и не знаешь его...
— Он не видел вас?
— Улизнули... Знаешь, кто нам встретился по пути? Господин Хикар! Сам господин Хикар, честное слово! Не узнал меня, — Гаюш окинула взглядом свой наряд. Действительно, в длинном платье, в шляпе с пером ее трудно было узнать. Пристал: пошли к коменданту... посмотрим, чем это ты занимаешься... А я... — она тряхнула рукой, повторяя свой трюк с браунингом.
— Разве тебе не было сказано бросить эти штучки, — уже всерьез рассердился Агаси.
— Я не хотела, само собой получилось. Я даже не поняла как... — оправдывалась Гаюш. И вдруг вспыхнула: — И очень хорошо сделала, так ему и надо! Кто его просил вмешиваться?
— Ладно, а сейчас иди... — смягчился Агаси. — Ну и вырядилась же ты, ни дать ни взять мадемуазель Ренар, — только сейчас одобрил он наряд девушки.
— Правда, хорошо? Только уж больно узкое, драпать трудно... А Аршавир, если б ты видел...
— Ну, иди отдохни, небось без ног осталась...
— Слушаюсь, товарищ начальник! — приставив ладонь к виску, отчеканила она по-русски.
...Агаси вышел во двор, умылся холодной водой, потом выпил чаю. Посмотрев на расписание, стал собирать портфель.
Отец уже отправился на работу, сестрички пошли к себе в Гаяне. В его распоряжении еще добрых полчаса, а до школы идти всего пять минут...
Он уже собирался выйти из дому, как дверь с шумом распахнулась и на пороге показался мужчина в папахе и с маузером в руках.
— Сын учителя Гевонда? — воскликнул он, наполнив комнату винным перегаром.
Первым подвергся обыску портфель.
— Почему вы портите учебник? — запротестовал Агаси.
— Ой, что вы хотите от моего ребенка? — душераздирающе вопила мать в соседней комнате.
— Почему вы оскорбляете мою мать? — закричал, выйдя из себя, Агаси.
— Эй ты, не петушись...
Агаси почувствовал на виске холодное дуло маузера.
В руках у вошедшего мужчины была газета «Спартак».
— Что это такое, сукин сын?
— Газета, официально разрешенная правительством...
Мужчина грязно выругался — и в адрес того, кто дал это разрешение, и того, кто напечатал газету, и того, кто ее читает.
Агаси молчал, стиснув зубы, следил за происходящим.
В дверях показался хмбапет Зарзанд в высоких сапогах, в форме царского офицера, только без погон. На голове великолепная каракулевая папаха.
— Ребята, чем вы тут пробавляетесь?
— Господин хмбапет, разорили гнездо предателя нации...
Хмбапет Зарзанд принялся внимательно разглядывать юношу-епархиальца. В это время вошел франтовато одетый прапорщик и, отдав хмбапету честь, приступил к делу. Со всей тщательностью проверил он содержимое ящика стола, зажег спичку и осветил все углы, затем начал перелистывать книги, лежащие на подоконнике.
Агаси с грустной усмешкой следил за ним.
Отыскав между страницами какой-то листочек, рьяный прапорщик стал его читать.
— Что это, приятель? Чьи имена здесь?
— Откуда я знаю? Старая бумажка...
Хмбапет Зарзанд наклонился, вытащил хлыст из-за голенища, замахнулся:
— Бумагомаратели, я вашу душу...
Рассек воздух бичом, и со стены упал портрет Шекспира. Та же участь постигла Гомера и Пушкина. С болью в глазах Агаси наблюдал за этим. Зарзанд все неистовствовал.
— Социалисты... я ваш король...
Агаси стоял гордо, высоко держа курчавую голову.
— Пустим в расход этого прохвоста, господин хмбапет?
— Капитан просил передать его в наши руки, у нас находится его «дело», — вмешался щеголеватый прапорщик.
— В комендатуру, к капитану! — приказал хмбапет.
Лучи летнего солнца залили город, когда Агаси спускался по Астафяну, зажатый в кольцо вооруженной стражи.
На перекрестке собралась толпа. Шествие остановилось.
— Правда нынче лишь устами младенца глаголет, — сказал какой-то человек в шляпе.
Глаза Агаси зажглись радостным огнем. Сколько людей прочли воззвание «Спартака»?
— Кто этот красивый мужчина? — спрашивает одна барышня.
— Это председатель Советской власти в Баку, англичане убили его, англичане! — крикнул кто-то из толпы.
Стражники, ругаясь, разгоняли толпу.
— Вы заткнули нам рты и глаза хотите закрыть? — крикнул какой-то рабочий.
В дверях комендатуры шествие остановилось.
Капитан Шахпаронян, с разорванной листовкой в руке, отчитывал стоящего навытяжку часового:
— Ты спал ночью... на посту...
— Нет, господин капитан, не спал.
— А это что такое, осел? — разозлился комендант. Сквозь застекленную дверь парадного подъезда проглядывал портрет Шаумяна.
Возликовало сердце Агаси. Он оглянулся и заметил в толпе Нуник. Глаза их встретились. «Уходи отсюда», — потребовал взгляд Агаси...
Когда Нуник вошла в канцелярию, протяжный звонок уже вызывал ее. Схватив папку, она поспешила в приемную министра.
— Вы где это пропадаете, барышня? — спросил Сократ Тюросян.
Вот уже несколько недель после смерти министра он занимал это кресло, хотя и сам, по нездоровью, долго отсутствовал.
— Встретились пьяные маузеристы, господин Тюросян, — стала оправдываться Нуник. — Не давали пройти.
Тюросян кивнул: этого лиха сколько угодно в городе...
— Из британского штаба дней десять назад было отправлено письмо. Мне оно не представлено. Где оно? — спросил он, теребя свои жидкие усы.
Нуник покраснела, хотя вопрос не был для нее неожиданным.
— Господин Тюросян, целый поток бумаг идет, — пожаловалась она. — И сегодня принесли во-от столько, — развела она руками.
— Разыщите немедленно, — распорядился Тюросян. — Хотя подождите... Садитесь, будем писать.
Нуник села. Обычно Тюросян сам составлял официальные бумаги, но сейчас начал диктовать.
— «Срочно, коменданту столицы», — продиктовал он и тут же потребовал соединить его с премьером.
— Александр Иваныч, я только что покинул британскую миссию, — сообщил Тюросян премьеру после обмена приветствиями. — Должен признаться, эти ночные события угрожают спокойствию нашего государства... Мистер Джерар мне прямо заявил: «Правительство Армении не в состоянии поддерживать порядок...» Я, конечно, возразил. Но был вынужден сознаться, что в преступлении замешаны большевистские элементы... — Помолчав минуту, Тюросян с досадой заметил: — Это входит в функции коменданта. На прошлой неделе я обратил на это внимание Шахпароняна...
Сидя за столом, Нуник напряженно следила за выражением лица Тюросяна.
— Капитан принял меры... — услышала она и подалась вперед. — Как так... Александр Иваныч, что послужило поводом? — спрашивал Тюросян. Он побледнел. — Шахпаронян?.. Список?.. Невероятно!
Тяжелое предчувствие охватило Нуник. Что же случилось?
Тюросян протянул руку к круглому столику, но не достал до него. Нуник налила воды из хрустального графина, Тюросян взял стакан.
— Да, слушаю. Насколько мне известно, у нас нет сотрудницы с такой фамилией. — Он повернулся к Нуник. — У нас?.. Нет, это досужие вымыслы, я уверяю... Иду, сейчас же иду...
Бросив трубку, Тюросян минуту внимательно разглядывал секретаршу, словно впервые видел ее. Потом проговорил злым шепотом:
— Вот почему не дошло письмо из британского штаба!
Рука его со стаканом опустилась на стол, вода полилась на стекло. Вошел прапорщик, вытянулся перед начальством:
— Вы не могли бы пригласить сюда барышню Нунэ...
— Пожалуйста, она в вашем распоряжении, — оборвал его Тюросян, почему-то глядя в окно на буйную зелень бульвара.
Нуник медленно закрыла папку.
— До свидания! Мистер Джерар будет доволен вами, — неожиданно для себя проговорила она.
Тюросян резко обернулся — Нуник уже шагала к двери.
— Что это вы там мололи, барышня? — упрекнул ее прапорщик, когда они вышли на улицу.
Нуник презрительно взглянула на щеголевато одетого прапорщика, шагающего рядом с ней.
Вечереет. В арестантской при комендатуре беседуют друзья. Вместе с Агаси здесь находятся Сирота Саак, Нуник и Гаюш, Амаяк, флейтист Миша и еще одна курчавая девушка.
Арестантская тонет в полумраке: узенькое оконце выходит на восток, а солнце склонилось к Армянской гряде.
Уже два часа, как они здесь. Вот раздаются шаги в коридоре, входит щеголеватый прапорщик, на сей раз не один — с ним господин Хикар Хаммалбашян. Испытующий взгляд желтых глаз задерживается на лице каждого. Увидев Агаси, он отворачивается и идет к двери вместе с прапорщиком. И тут неожиданно раздается смех Гаюш. Хаммалбашян обернулся, подошел ближе, стал внимательно разглядывать Гаюш. Она прикрыла ладонями лицо.
— Она самая, она самая, господин Затикян! — воскликнул Хаммалбашян. — Ей-богу, она наставила на меня револьвер!
Гаюш подняла голову. Злые огоньки засверкали в ее глазах.
— Да ведь он был ненастоящий, игрушечный!..
В комнате раздался хохот. Даже молодой прапорщик не мог сдержать улыбки. Легким движением головы он предложил выйти опешившему учителю. Но господин Хикар, ударив посохом по полу, накинулся на молодежь:
— Идет война против внутреннего врага, кровь льется в армянских горах, а вы пишете воззвания, предатели нации!..
— Предатели нации находятся в кабинете Хатисова. Вы плохо знаете их адрес, — отпарировал Сирота Саак.
Прапорщик Затикян повернулся и со всего размаху ударил его по лицу.
— Дикари! — крикнул Агаси.
— Дикари! — прозвучал в тот же миг и зычный голос Амаяка.
Сирота Саак, крепко сжав кулаки, пошел к прапорщику. Девушки преградили ему дорогу.
Затикян и Хаммалбашян вышли.
Наступила тишина. Агаси и Амаяк молча шагали из угла в угол, остальные сидели у стены. В это время дверь снова отворилась, и вошел наборщик Вазген.
— Что же вы, миленькие, так опечалились? — улыбнулся он своей доброй улыбкой. — Не унывайте, держитесь! — Он обнял Агаси. — Ну?
Он не успел договорить — в дверях появилась Забел.
— Меня взяли на улице, — сообщила она.
— А ты что хотела? Чтобы тебя в театре взяли? — набросилась на нее Гаюш.
— На улице, на Армянской улице, понимаете? — повторяла Забел. — Подходит прилично одетый молодой человек, спрашивает: «Вы барышня Забел? Член «Спартака», не так ли?» Я не знала, что ответить: «да» или «нет». И он пригласил сесть с ним в фаэтон...
— Ну и везучая... — позавидовала ей Гаюш.
— И что будут делать с нами, Агаси? — поинтересовалась Забел.
— А ты чего дрожишь? — издевательским тоном спросил Сирота Саак.
— О нет, я совершенно не боюсь...
Агаси посмотрел на нее задумчиво.
— Ты помни, Забел, спартаковец должен быть смелым...
— Верно, — вмешался Амаяк. — Кого нам бояться? Кто они? Халифы на час!
— Ты красиво говоришь, и глаза у тебя сейчас красивые... — сказала Гаюш.
Вазген шепотом рассказал, что два часа назад был у товарищей, они тревожатся за них. Товарищ Степа находит эти аресты странными, не видит в них никакой закономерности.
— Товарищи, тут моя вина... — вдруг заявил Агаси.
Все с удивлением взглянули на него. Агаси рассказал, что случайно оставил в книге листочек. Он точно не помнил, чьи там были записаны имена. Он страшно клял себя за эту оплошность. Остальные молчали.
— Я виновата, я, только я... — всхлипнула Гаюш, которая до сих пор молча слушала Агаси, и слезы стали душить ее.
Как ни гладила Нуник золотистые волосы Гаюш, как ни успокаивала ее, та не могла унять рыданий. Что же натворила эта сумасбродная девчонка?!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Уже было светло, когда я вышла от Агаси, — закончила Гаюш рассказ о своем ночном приключении. — Сантурян увидел меня...
Все нахмурились. Забел со злостью смотрела на Гаюш, факт, это из-за нее они все здесь.
— Потом молодчики хмбапета Зарзанда кинулись за мной. Я побежала в первый номер...
— Куда? — перебили ее.
— В первый номер бани Ионнисянов, — пояснила Гаюш. — Со двора церкви Просветителя побежала прямо туда, честное слово...
Вазген и Сирота Саак расхохотались. Здорово придумала Гаюш — в такую опасную минуту ухитрилась принять ванну, да еще в первом номере, с мраморным фонтаном и мозаичным потолком, который владелец бани держал для «старых богачей Еревана»...
Они долго спорили в тот вечер, но так и не выяснили, по чьей вине оказались тут.
— Настанет свет! — изрек флейтист Миша. Он любил мудрые слова.
В то время как наборщик Вазген лежал вместе с товарищами на голых досках арестантской, его любимый ученик, не ведая ни о чем, пустился в дорогу.
Знойный день в Араратской долине сменился прохладной ночью. Журчит ручей, навевает дрему песня плакучих ив. Со слипающимися глазами проходит он мимо пышно расцветших прибрежных пшатени.
Веки его тяжелеют, закрываются. Отдаленные раскаты полевой артиллерии не мешают спать на ходу. Точно пьяный шагает он по пыльной и каменистой дороге. Наконец на холме вырисовывается силуэт пушки. Если дед Маркар верно сказал, Гукас должен быть здесь.
Сонные солдаты снуют возле угасающего костра. Дымный запах печенных на костре баклажанов ударил Аршавиру в нос. Подойдя к солдатам, он растянулся на траве.
О чем рассказывает солдат с морщинистым лицом? Аршавир прислушивается. Обычный разговор.
— Наш уездный начальник, как говорят гюмрийцы, «не может поделить ячмень между двумя ишаками», но в нахальстве он первый, сгубил народ. Собрались мы, написали жалобу, стало еще хуже.
— Жалобу написали. А скажи, разве собака ест собачье мясо?..
В полудреме Аршавир слышит знакомый голос. И вскакивает.
— Скажите, какой прок вам от этой войны? — говорит Гукас с такой болью, словно на этой войне погибли семь его братьев. — Крестьянин есть крестьянин, кто бы он ни был, армянин, турок... Хлеб гниет на поле...
Поднялся какой-то солдат с мрачным лицом.
— Братец, из каких ты будешь мест? — сердито спросил он.
— Из села Кялара, что над Зангу, — Гукас показал рукой в сторону реки.
— Тогда говори прямо: твоего-то отца турки не утопили в Евфрате! Мы должны отомстить. Кровь за кровь! Сердца наши горят. Пойдешь супротив, и тебе каюк. Видишь? — он кивнул на винтовку. — Я привез ее с родины...
Аршавир подался вперед.
— Не поднимется твоя рука на меня, — сказал Гукас. — Смотри, — он обнажил левую руку. На локте был глубокий шрам. — Я стоял у пулемета, когда нахлынула чернь Халил-бея... в прошлом году. Тогда мы защищали нашу честь, наш Ереван и Эйчмиадзин... А сейчас речь идет о другом. — Немного помолчав, он продолжал: — В соседнем селе у нас живет паренек, зовут его Полад, он мне роднее родного брата. Зачем же нам стрелять друг в друга?
— Я твоего Полада... — и солдат выругался.
Сцепятся они?
— Уходи отсюда, браток, уйди, — из темноты вышел другой солдат и схватил Гукаса за руку, — сотник идет сюда.
Гукас все еще зло смотрит на своего противника.
— Уйди от греха! — кричит он, бросив на землю ружье.
— Уходи, сынок, пока не случилось с тобой беды, ты, вижу, парень честный и благородный... — упрашивал его тот крестьянин, что жаловался на судьбу.
— Спокойной ночи, но завтра я снова ваш гость, — сказал Гукас на прощание.
Аршавир, преодолевая боль в коленях, поплелся за ним...
— Я привез тебе мандат, твой мандат, — говорит он несколько позже оторопевшему от неожиданности Гукасу.
Они отошли от костра. Вблизи, на баштане, виднелись арбузы. Аршавир остановился.
— Ух и проголодался же я! Пока не наполню брюхо, слово не смогу выговорить.
Гукас знал, что делал: отойдя на приличное расстояние, посадил своего товарища у ручья, на пригорке, а сам кривым огородным ножом разрезал арбуз и, воткнув в него нож, передал Аршавиру.
— Кажется, силы вернулись, — произнес Аршавир, уплетая арбуз. — Знаешь, из-за тебя мои чарухи[50] совсем растоптались. — Он вытянул ногу, показывая чарух, — настоящий крестьянский паренек.
— Вставай, нельзя лежать на траве, — отругал его Гукас. — Тут тьма комаров, подцепишь малярию, попадешь к фельдшеру Погосу. Вставай, пошли в мою «крепость».
— На половине дело не оставляют, — запротестовал Аршавир и выпил до дна сладкий арбузный сок.
Поднялись на чардах[51] под чинарой. Сюда комары не залетали. Напротив, в серебристых лучах луны, утопает Большой Масис. Вблизи сверкает Зангу.
— Вот твои мандат, братец, — нараспев проговорил Аршавир, вручая ему лоскуток холста. — А ну‑ка давай свой царский кафтан. — Аршавир потянул Гукаса за полу пиджака, распорол ножом подкладку, засунул туда лоскуток холста. Затем, вытащив из коробочки, которую носил с собой, иголку с ниткой, стал тщательно, как в былые времена его бабушка, зашивать распоротый подол.
Гукас же в это время читал письмо товарища Степы. «Итак, отправляйся, не теряя ни минуты, — приказывал Степа. — Путь твоя труден. Кроме храбрости нужна и большая осторожность (диктует сидящий рядом со мною товарищ Мартин), и достигнешь цели...»
Ночь опустилась на землю. Спокойно кругом и так тихо, что слышен шелест пырея, сопротивляющегося течению ручейка. Аршавир, облокотившись на ограду, слушает рассказ Гукаса.
— Хорошо было в деревне, днем ловил рыбу в Зангу, прямо руками, она пряталась меж камней.
— А я сколько наловил там рыбы! — не хотел отстать от товарища Аршавир.
— А по ночам ложился на чардах и смотрел на небо... Когда мне было одиннадцать лет, — воодушевился Гукас, — была вот такая же ночь, и я увидел хвостатую комету прямо с кровли нашего дома. Ты, наверно, не видел...
— Почему же, видел... Мне было тогда шесть лет, — возразил Аршавир. — Хорошо помню. И даже название знаю... Вертится на кончике языка.
Голова Аршавира склонилась набок, полузакрытыми глазами смотрит он в лицо товарища.
— Галлея, — подсказал Гукас. И продолжал: — Когда я был маленький, однажды ночью во сне мне явилась комета, как огненный конь Давида. С тех пор я люблю звезды... Прекрасен будет тот день, когда я поеду в Пулково, в обсерваторию. Знаешь?
— Знаю, проходили в школе... Меридианы Гринвича и Пулкова... — тихо прозвучал голос Аршавира.
— Тебя совсем разморило, братец, ты уже спишь... — сказал Гукас.
— Малость передохну, а завтра снова в путь, — прошептал Аршавир.
— А ты-то что спешишь?
— Волнуюсь за своею мастера, — уже сквозь сон пробормотал Аршавир. — Как бы его тоже не упрятали в каталажку.
Гукас наклонился к Аршавиру: о чем это говорит парень? С силой потряс Аршавира за плечи. Аршавир вскочил, протер глаза, сел.
— Кто-нибудь арестован из наших? Кто? Говори! Скорее! — приказал Гукас.
— Агаси, Нуник...
Гукас помолчал, потом, взяв за руку опешившего парня, сказал:
— Пошли.
— Куда? — испуганно спросил Аршавир и отрицательно покачал головой. — Ни за что!
Гукас какой-то момент глядел на парня, затем еще раз перечитал письмо... «Итак, отправишься, не теряя ни минуты...»
Медленно плывет ночь. Аршавир спит. Гукас сидит на чардахе.
— Даже если будут из пушек стрелять, он не проснется, — сказал сам себе Гукас. Потом взял свои пиджак, накинул на крепко спящего товарища и тоже лег рядом.
...Бегут минуты. Гукас унесся мыслями в другой мир. ...Да, ночь... Он сидит на плоской кровле дедовского дома в деревне, на той грубой и жесткой циновке... Опять доносится до его слуха мирное дыхание Верго... Как хорошо было в тот день, когда он рассказывал сестренке сказку, услышанную им от дяди, — о всаднике с мечом-молнией и его огненном коне... Недосказанной осталась сказка...
...Спит Гукас... Прямо над его головой — то удивительное светило, испускающее мощный переливающийся свет. За ним тянется длинный бледный луч, уходящий далеко-далеко, не задевая других звезд.
Ни звука. Лишь Зангу поет свою несмолкаемую колыбельную песнь. На миг возник отчетливо, пританцовывая в глубокой воде, мастер Полад с двумя рыбками в руках. Затем и он исчез во мгле. И больше ничего, никаких звуков...
Но вот приоткрылся край горизонта, и на небе, высекая искры копытами, гордо загарцевала комета — огненный конь.
«Чего ждать?» Гукас хотел вспрыгнуть на коня, но он махнул хвостом и отпрянул в сторону. Гукас дотянулся до коня, вспрыгнул на спину и ухватился за гриву. Конь смирился. Размахивая светозарным хвостом, он галопом понесся по неизъезженным тропам неба, и мчался вместе с ним смелый всадник, оставляя за собой созвездия.
С той поры, как Александр Иванович Хатисов занял должность премьера Араратской республики, он не раз убеждался в достоинствах ереванской воды, и тем не менее в тот жаркий августовский день, когда воззвание «Спартака» изрядно испортило ему настроение, он ублажал свое чрево фруктовым лимонадом, выписанным из Тифлиса. Прошла всего лишь неделя, а на круглом столике в приемной премьера стояли на льду все те же бутылки лимонада Лагидзе...
Иные заботы избороздили морщинами широкий лоб премьера. Он сейчас занят вестями, исходящими из французских источников. Верховный совет союзников назначил Верховным эмиссаром Армении какого-то американца, и главнокомандующий Союзных войск на Ближнем Востоке Франшэ Д’Эспре официально уведомил генерала Деникина относительно этого назначения.
То, что в глазах союзников хозяином Армении является скорее генерал Деникин, нежели «армянское правительство», прекрасно известно господину Хатисову. Но тот факт, что французский маршал не нашел нужным хотя бы уведомить новообразованный кабинет господина Хатисова об этом чрезвычайно важном назначении, весьма озадачил премьера.
Следующие строчки газеты, подчеркнутые рукой секретарши, частично объясняют эту небрежность. Согласно некоему английскому источнику, «анархия в Армении будет продолжаться до тех пор, пока Америка не примет мандата на Армению...». Итак, нынешний правопорядок в Армении в глазах союзников не что иное, как форменное безвластие. Понятно, почему на Западе не торопятся с признанном только что созданного кабинета. Много воды утечет в Куре, признался самому себе премьер, пока Араратская республика будет признана правомочным государством. Вдруг он вспомнил, что в воскресенье в Английском саду состоится грандиозное празднество, устроители обещают американский аукцион, французское печенье и европейскую музыку...
Вот и сводка о военных действиях. Вчера, в пять часов вечера, началось наше наступление. Разведчики противника оттеснены назад. Наши воины перешли к «24‑часовой системе...», то есть к непрерывному артиллерийскому обстрелу. Но конец сводки не так уж утешителен: «Поднявшийся вчера вечером сильный ветер с пылью приостановил движение войска, он дул прямо в лицо и слепил глаза...»
Весьма прискорбно. До приезда Верховного эмиссара этот внутренний конфликт непременно должен быть урегулирован...
Александр Иванович протянул руку к настойчиво трезвонящему телефону. Звонил редактор газеты социал-демократов (меньшевиков); вопреки обыкновению он сегодня не очень-то учтив. Совет министров отказался вчера освободить от военной службы единственного наборщика их газеты. Очередной номер сегодня не вышел по «вине правительства»... Грозил запросом в парламент.
— Хорошо, встретимся, поговорим...
Генерал Силиков позволил по второму телефону. Дезертирство приняло чудовищные размеры.
В эту минуту в комнату ворвалась какая-то дама и скинула с лица вуаль. Кто это? Ах, да... Кое-что еще сохранилось от былой красоты... Но сегодня она очень взволнована. Чем он может быть ей полезен? Мадам рассказывает, как вчера «ловцы» дезертиров пять раз врывались в их дом и трижды насильно уводили ее несовершеннолетнего сына. Если бы не вмешательство генерала Силикова, ребенок мог бы погибнуть.
Александр Иванович взял трубку и наказал особому уполномоченному по борьбе с дезертирством Мурадяну избегать беззаконий и эксцессов. Глаза женщины заблестели, как в дни молодости: ужасный тип этот уполномоченный... Премьер приказал со всей строгостью:
— Расстреливать только дезертиров, сбежавших дважды...
Мадам упала в обморок... Откуда было знать премьеру, что ее «несовершеннолетний» сын уже семь раз покидал свою воинскую часть... Мадам привели в чувство и на кадиллаке премьера отвезли домой.
Вот наконец и бюллетень министра попечения. Вчера в столице обнаружено семьдесят трупов...
Премьер поднялся. Это не страна, а настоящие Содом и Гоморра. Хорошо бы проветриться, уехать на несколько дней. Давно уже обещал губернатору Карса посетить летом его вотчину. Великолепные там места.
Прошла неделя. Александр Иванович вернулся из поездки загорелый, посвежевший. Только что сообщили радостную весть — завтра прибывает господин Уильям Хаскель. Встречать его поручено капитану Шахпароняну, — следовательно, тревожиться нет причин... Какие события, однако, предшествовали этому? Господин Хатисов раскрывает журнал, составленный секретаршей.
«Полковник Хаскель 10 августа прибыл в Константинополь и на следующей неделе отбудет в Армению».
И еще одно турецкое сообщение:
«Диктатор Армении господин Хаскель (легкий озноб пронял премьера. Почему «диктатор»?)... сообщил одному из редакторов газеты «Феям», что он наделен полномочиями решить судьбу Армении. Далее шло описание: господин Хаскель, высокого росы, лет пятидесяти, несколько полноватый, сообщил, что через две недели он должен посетить Кавказ и осуществить инспекцию. И что его «больше всего занимают вопросы экономического и торгового характера».
Получена еще одна важная депеша, переданная по телефону вчера в 7.35 утра. Согласно сообщениям «Журналь д’Ориан», полковник Уильям Хаскель родился в 1878 году. Стало быть, ему не около пятидесяти, а всего только сорок один год — и, будучи таким молодым, он уже успел повоевать в Мексике, на Кубе и Филиппинах. Александр Иванович доволен: да, не зря Верховный совет доверил этому человеку столь высокую миссию.
Телеграмма из Тифлиса:
«...Сегодня вечером меня принял полковник Хаскель. Он оставил приятное впечатление. Обещал навести в Армении порядок. Из Константинополя он телеграфировал Клемансо о необходимости ввода в Армению союзных войск...»
Наутро на фасаде здания совета министров оранжевыми буквами на красном полотне был написан призыв самою премьера.
«Граждане, приготовимся с достойной пышностью встретить прибывающею в Армению Верховного эмиссара, господина Хаскеля. С его помощью мы создадим свободную Армению и будем вкушать плоды европейской цивилизации».
Именно теперь члены кабинета смогли познакомиться с организаторскими способностями своего председателя. Да, подобное же рвение Александр Иванович проявил еще в тот день, когда в Тифлис прибыл Его Императорское Величество Николай Второй. Многие видели его тогда среди трехсот кинто — разносчиков зелени — с подносами, полными яств, на головах. Он тоже вырядился в экзотическую одежду кинто и возглавлял шествие, движущееся с вокзала до Дворцовой, где находился белый дворец наместника.
Итак, приготовления закончены. Реквизирован с компенсацией дом господина Егиазарова. Ванна приведена в порядок. Нанята служанка с приятной внешностью и безупречным поведением, свободно изъясняющаяся по-английски и по-французски. На вокзале стоял почетный караул. Букет, предназначенный мадам Хаскель, приготовила мадам Бланш Байрамян, в букете преобладает белый цвет, много белых лилий...
В семь часов утра вместе с капитаном Шахпароняном премьер решил прогуляться по городу на его «талбо», недавно выкрашенном в синий цвет (свой кадиллак он любезно предоставил в распоряжение свиты Хаскеля). Да, комендант проявил завидное усердие: дома и лавки разукрашены флагами, коврами и увиты зеленым плющом. Пышно убран Астафян, по которому должен проехать хозяин Армении.
В 10 часов утра прозвучат американский гимн, оркестр заглушил шум приближающегося паровоза. На перроне в полном составе кабинет господина Хатисова, глава духовенства епископ Хорен, капитан Шахпаронян со своей красивой супругой...
Увы, поездка была слишком тяжелой. Мадам Хаскель благосклонно принимает букет, а приветственные речи остаются до следующею, более удобною случая. Так или иначе «Верховный эмиссар», «хозяин», «диктатор» уже здесь и пообещал «навести порядок в Армении»...
Аршавир, одетый в деревенскую одежду, вошел в город со стороны дубильни Тарханова. В Ереване переполох. Здание парламента пестро разукрашено, наряду со звездными флагами Соединенных Штатов развеваются английские, французские и итальянские флаги... У подъезда в почетном карауле стоят три генерала и сам хмбапет Зарзанд. Аршавир понял: сегодня и думать нечего пробраться внутрь.
Вот со стороны Астафяна с очень деловым видом показался Керовбе Севачерян. Предъявив пропуск, исчез в подъезде. «Конечно, деятель!» — непонятно почему рассердился Аршавир. Он прошелся в одну сторону, в другую и в конце концов с такими же, как и он, парнями взобрался на акацию.
По коврам, расстеленным по всему Астафяну, направляются к зданию парламента несколько человек. Аршавир заметил премьера Хатисова и коменданта Шахпароняна. Между ними спокойно шел среднего роста военный в кителе цвета хаки, подпоясанном широким кожаным ремнем, с ленточкой орденов на груди.
— Ну, и что тут особенного... — проговорил Аршавир. Рассмотрев американского полковника получше, он еще больше разочаровался: голова, вытянутая как дыня, торчащие уши, выпирающие скулы, надменный нос, узкий лоб, глаза с металлическим холодным блеском. Шагает прямо, точно аршин проглотил, лицо как кусок айсберга — словно и не ему предназначены приветственные возгласы красивых дам у подъезда. Рядом со статным капитаном Шахпароняном этот деревянный американец выглядит особенно непривлекательно.
Наконец вошли внутрь. Аршавир спрыгнул с дерева.
Через два часа, когда он вновь показался на бульваре, теперь в форме гимназиста, торжественная церемония была уже закончена. «Избранное общество» выходило из парламента. По центральной аллее бульвара навстречу ему шли Керовбе Севачерян и Грант Сантурян. Аршавир узнал также шагающего с ними человека, со странной фамилией — Ананун[52], появившегося весною в городе; сейчас он без папахи, и его курчавые рыжие волосы блестят на солнце.
Сантурян возмущался:
— Председатель армянского парламента заставляет исполнять «Славу всевышнему» в честь американца...
Аршавир пошел рядом с ними.
— Благочестивый рыцарь с высокими нравственными устоями, — насмехался Сантурян. — Во имя справедливости обуздает необузданных... Армению завоюет для армян...
— И тем не менее он — единственная сила в сегодняшнем мире, ты не согласен с этим? — спросил Севачерян.
Сантурян все дул в свою дуду. Ананун — «армянский социалист» шагал, выбрасывая вперед посох. Его пренебрежительный взгляд скользил по кронам деревьев.
Вышли на Астафян. Улица запружена праздно шатающейся толпой. Аршавир шагал рядом, прислушиваясь к спору. Никто не обращал на него внимания.
— Отравленная свобода, дегенерирующие порядки, — бушевал Сантурян. — Да, черная ночь опускается над нашей родиной. Преступный шайтан, как раненый дракон, извивается в крови армян. Это истина, товарищ Ананун...
— Не болтай, как молокосос! — рассердился вдруг «армянский социалист», до того безразлично внимавший истерическому монологу Сантуряна. — «Лучшее — враг хорошего», — изрек он весьма непонятно, злобно вращая глазами из-под пенсне. — Избрать лучшее — значит умереть в безумной храбрости! — воскликнул он зловеще. — Выбрать хорошее — означает уповать на сильного. Приход Америки означает новую страницу в многовековой истории нашего народа...
— И осквернение окровавленной книги армянской истории, — добавил Сантурян, — которая написана пятнадцать веков назад дрожащими руками несчастного старца и полна его стенаний...
— Мала земля наша... — возразил Ананун, каждый жест которого вызывал у Аршавира отвращение. — Вечно мы носились в пучине, созданной нашими сильными соседями, и сегодня как челн без руля и ветрил несемся по бурному морю Востока. Лишь твердая рука сможет вывести нас к тихой заводи... Эта добродетельная рука протянута нам из далекой и свободной Америки...
— «Свободная Америка»... «добродетельная рука», — усмехнулся Сантурян, привлекая внимание прохожих. — Ласка вампира! — продолжал он. — Лживые утешения вероломного бога, дьявольская опора душевной униженности и патологических устремлений... — Сантурян, как всегда, выражался туманно, словно предлагая разгадать загадку.
— Послушай, ты рехнулся! — грубо оборвал его господин Ананун. — Я ношу розовые очки, а ты видишь мир во мгле.
— Романтика, романтика! — воскликнул Севачерян в свою очередь. — Мечта, да, беспочвенная мечта всегда была твоей ахиллесовой пятой. Надо исходить из реальных обстоятельств, только в этом залог оздоровления.
Аршавир удивленно смотрел на Севачеряна. Сколько раз на гимназических вечерах он читал свои возвышенные стихи, срывая аплодисменты, особенно у девушек, приходивших к ним в гости.
Сантурян в бешенстве накинулся на Севачеряна:
— Только раб слагает восторженные оды в мрачных долинах ужаса добродетельному тирану, прибывшему звонить в похоронные колокола... Пять миллионов выделило армянское правительство на банкет в честь одного американского воина, тогда как миллионы армянских беженцев, гонимые голодом, кочуют по стране... Председатель армянского парламента заявил всем в назидание, что свет и образование пришли к нам из Рима и Византии. А сегодня струится для нас свет с далекого Запада... Из страны, продавшей свою душу сатане!..
Аршавир слушал внимательно. Наконец этот Сантурян говорит что-то дельное.
— Скорблю по тебе, «армянский парламент», скорблю по тебе, армянское племя, потомство Асканаза!.. — завопил он, простирая вверх руки.
— Это в самом деле постыдно, — заметил Севачерян, — это несовместимо с нашим национальным достоинством... Да, это было слишком, слишком...
— Что вы мелете вздор, недотепы! — скривил толстые губы рыжеволосый «армянский социалист». — Америка есть Америка! А что такое Армения? И Россию Америка вытащит из этой ямы, вот увидите...
И тут Аршавир не выдержал. Он преградил дорогу самоуверенному «политику» и крикнул ему в лицо:
— Предатель, раб, раб, раб!
Севачерян оторопело смотрел на Аршавира, хорошо знакомого, веселого парня-балагура. Сантурян вытянул шею, точно страус, и внимательно разглядывал его.
Господин Ананун, онемев, буравил взглядом дерзкого гимназиста. Вот нервно задергались его жиденькие рыжие усы, он угрожающе поднял черную палку и тут же бессильно опустил ее.
Аршавир круто повернулся и неторопливо зашагал вниз по Астафяну.
— Бол-шевик, щенок! — услышал он позади мстительный возглас опомнившегося «социалиста-западника». Но не обернулся.
Кабинет Александра Ивановича Хатисова переживал кризис. Было созвано экстренное заседание парламента... Все предполагали, что приезд союзного Верховного эмиссара укрепит позиции вновь созданного правительства. Эти надежды рухнули.
Полковник Хаскель не пробыл и недели в его «престольном граде» Ереване и экстренно, поездом, отбыл в Баку. Если в Армении имеется медь и хлопок, то в Баку есть нефть...
Правда, назначаются и заменяются, прибывают и отбывают многочисленные помощники Верховного эмиссара. В ереванских газетах открыта рубрика «Полковник Хаскель», в которой то и дело помещаются биографии этих званых и незваных гостей.
Именно в этой рубрике было помещено заслуживающее внимания сообщение о том, что президент Вильсон назначил генерала Харборда военным губернатором «нового армянского государства»...
Еще раз подтверждается, что «новое государство» рассматривается Вашингтоном как губерния, подчиненная американским военным властям. Но суть, однако, не в этом. Суть в том, что генерал Харборд — не какой-нибудь выскочка-полковник, вроде Хаскеля, а настоящий боевой генерал — находится уже в Ереване, и в резиденции архиепископа Хорена уже в его честь устроен банкет. Еще не стемнело, а со стороны чайхан — тюркских закусочных — раздались ружейные выстрелы. Одна пуля попала в стену резиденции... Не прошло и минуты, как повсюду засвистели пули. Выскочил, чертыхаясь, адъютант господина Харборда: в самом деле, это не город, а поле боя...
Не успел генерал Харборд приехать в Батум, чтоб на мирных берегах Понта наслаждаться видом тропических пальм, как в Ереване разразилась буря.
Восемь часов продолжалась перестрелка. Кто повинен в водворившейся анархии, выяснить не удалось, — то ли военный министр, то ли министр внутренних дел, то ли городской голова Шахпаронян (сейчас комендант и градоначальник Еревана представлены в одном лице), а может быть, сам премьер Хатисов, стоящий во главе кабинета. Результаты? Наутро в газетах было сообщено о том, что градоначальник Шахпаронян подал в отставку в связи с принципиальными разногласиями с другими членами кабинета. Оппозиция ликует, кризис кабинета неопровержимый факт.
И вот на заседании парламента выкладывает все это черноглазый, черноусый депутат, с печатью сильной воли на лице. Все знают, что этот врач, будучи беспартийным, сочувствует большевикам. Сегодня он снова говорит о несостоятельности кабинета. Дело дошло до того, что арестовывают ереванских школьниц... обвиненных в политической неблагонадежности.
Сразу же после бурного заседания парламента премьер-министр дал секретарше распоряжение пригласить на совет министров коменданта, ушедшего с должности... А пока, до прихода Шахпароняна, премьер занялся текущими делами.
Из Дилижана прибыла телефонограмма о том, что в обороте отсутствует мелкая монета, есть ассигнации только на 5000 и 10000 рублей. Люди не могут купить хлеба и мяса, торговцы ничего не могут продать. Телефонограмма переадресовывается министру финансов.
Наконец показался капитан Шахпаронян. Не успел премьер поприветствовать своего гостя, снова позвонили — ограблены квартиры офицеров американской миссии в доме номер одиннадцать по Малярной улице и вынесены дорогие вещи.
— Обязательно должны показать нашу дикость! — возмущается премьер.
А Шахпаронян лишь загадочно улыбается. Он знает, почему его пригласили, и обещает «подумать», но не более. В доказательство своей неизменной дружбы премьер приглашает артиста принять участие в воскресной прогулке по Сурмалу, будут генералы Назарбекян и Ахвердян. Премьер отлично знает, что эти люди желанны артисту.
Шахпаронян прощается. В приемной он наталкивается на господина Сократа Тюросяна и, едва кивнув ему, выходит...
А заместитель министра внутренних дел сегодня необычайно оживлен. Он принес программу, обещающую большие перспективы. Открытые в Ереванской тюрьме обувная, портняжная, слесарные, швейные мастерские и кузница принесли немалый доход. Господин Сократ Тюросян распорядился открыть прачечную и мастерскую по изготовлению щеток... Воодушевленный сей неожиданной перспективой процветания «тюремного производства», раскрывшейся перед республикой, он задумал предстоящей весною внедрить этот опыт и на местах, организовать возле уездных тюрем молочнохозяйственные фермы и начать изготовление швейцарских сыров на вкус туристов, увеличивающихся в республике с каждым днем. Премьер не возражает против этих новшеств, если они и в самом деле доходны...
Только замерли в прихожей шаги господина Тюросяна, ставшие сегодня очень уж уверенными, как из полураскрытых дверей доносится чей-то приятный высокий голос и несколько искусственный смешок. Входит секретарша.
— Господин Кристиан Сезарини, специальный корреспондент «Эль нуово джорнале».
— Да, журналист Кристиан Сезарини, ваш соотечественник, — в свою очередь представился вошедший.
— Добро пожаловать, добро пожаловать! — воскликнул Александр Иванович. Премьер опытным глазом оценивает его внешность. Да, настоящий аристократ...
Подавшись вперед, тот протягивает правую руку высокопоставленному хозяину, держа в левой черную изящную шляпу и пурпурную трость.
— Сюрприз, настоящий сюрприз, — восторгается посетитель, бросая взгляд в сторону хорошенькой секретарши. — Не только прекрасный французский, но и хороший итальянский, кто бы мог предположить?..
Господин Сезарини положил на стол шляпу и перчатки. Непринужденным движением скинул с себя легкую черную накидку, придающую ему сходство со средневековым рыцарем, и вошел в кабинет премьера.
— Извините, не смогли вас встретить, депеша из Тифлиса дошла на третий день... Случаются с нами такие казусы, — пожаловался премьер.
— Печальная действительность, печальная действительность, — посетовал господин Сезарини, придав своему холеному лицу трагическое выражение. — Мне тут кое-что уже рассказали, — небрежно добавил он, — столица, в которой нельзя найти газету...
— Была забастовка, — разъяснил премьер, — несколько наборщиков арестованы.
— Наборщиков надо не арестовывать, а использовать, — усмехнулся господин Сезарини. — Бог с ней, с газетой, а транспорт... не то что автомобиля, даже трамвая нет, хотя я видал рельсы. Извините меня, но все это... — он подбирает выражение помягче, — более чем экстравагантно... для приехавшего из Италии...
— Я вижу, вы влюблены в Италию... — улыбнулся премьер, — хотя по рождению вы... как я слышал...
— Cujus regio, ejns religio[53], — с несколько искусственным воодушевлением продолжал господин Сезарини. По-видимому, ему не раз приходилось повторять эту пословицу. — Тем не менее я от всей души рад, что нахожусь на своей исконной родине, у подножия Масиса, этой царственной горы... — и он театральным жестом вытянул руку вправо, — словно созданной для того, чтобы Ноев ковчег опустился на его вершину. Арарат, величественное, священное имя, — изрек Сезарини и, горестно улыбаясь, махнул рукой, — и сейчас он единственное утешение в этой знойной степи. — Гость дружески положил руку на плечо премьера, заговорил таинственным полушепотом: — Entre nous, шесть часов, как я в этой обители, и Ереван, кажется мне, погружен в смятенный хаос. — Хатисов, скрывая удивление, внимательно разглядывал его. — Я только устроился в гостинице «Ориант», смотрю в окно: неистово вопя, под звуки зурны и тамбурина, пустились в пляс какие-то дикари. И какие движения в присутствии женщин. О tempora, о mores... О нежные женщины страны Наири!.. Вот мое первое впечатление от родной столицы. Чем вы это объясняете?
— Причин много, и идут они издалека, — спокойно ответил Хатисов, — война, беженство, губительное воздействие большевиков...
— Разве большевизм имеет здесь сильное влияние?
— К счастью, нет.
— Но в какой-то мере они все-таки повинны в эксцессах?
— Может быть, только в том, что возбуждают недовольство против режима... Но есть и другие причины.
— Мне интересно, что вам говорит ваш личный опыт... Возможно ли создать здесь государство в современном понятии, с неприкосновенностью личности и имущества...
— Я должен заметить, что в свое время центробежным силам была дана большая свобода, — с болью проговорил премьер, — и немало потребуется усилий, чтобы обуздать все еще не подвластные нам стихии. Правда, с точки зрения тузов уголовного розыска, например господина Амаспюра, недавно приглашенного из Парижа, увеличение количества грабежей частично имеет сезонный характер. Сейчас лето, удобно и даже приятно скрываться в садах...
— И в Сицилии тоже есть сады, — пожал плечами синьор Сезарини.
— Да, но дело, конечно, не только в этом. Полицейский аппарат — вот где зарыта собака. Мы предполагаем провести реформу, утроить бюджет. Все это даст положительные результаты, я уверен...
— Мне очень приятно слышать ваши заверения. И сегодня еще Восток склоняется лишь перед силой, и государственная мудрость не может пренебречь этой истиной. Но кроме внутренних отношений существуют еще обстоятельства внешнего порядка... Мы с вами можем говорить искрение. Как вы думаете: в наш век, когда население на земном шаре приближается к двум миллиардам и существуют три-четыре государства-гегемона, может ли такая незначительная нация, как армяне, претендовать на независимое существование? Не является ли такая самостоятельность химерой?
Премьер не спешил высказать свое мнение. Сезарини продолжал:
— Говоря честно, это, конечно, иллюзия...
— К сожалению, да, — не стал возражать господин Хатисов. — Много раз мне приходилось обсуждать эти вопросы с моими коллегами. Да, без протектората существование малых наций невозможно в наш век. В особенности такой нации, как армянская, чьи соседи только и ищут повода, чтобы избавиться от этого «беспокойного элемента». Я могу сказать, что армянская предприимчивость, умение торговать, совершенство в ремеслах, наряду с бунтарством в крови, преданностью вере и патриархальным нравам при сложившихся обстоятельствах скорее являются источником несчастий...
Сезарини кивнул в знак согласия. Хатисов продолжал увереннее:
— Протекторат необходим. Сильный протектор был бы для нас спасением. Я, конечно, понимаю, что ради красивых глаз никто не станет поступаться своими интересами, такова философия нашего века. Даже самая цивилизованная нация из ареопага сильных постарается использовать туземное население в своих целях. Но зато мы обретем внешнюю безопасность и внутренний мир. А это откроет путь выгодному нам притоку капитала...
— Да, это аксиома, — воодушевился и господин Сезарини, стряхивая со лба черные кудри. — Имеются ли какие-нибудь предпосылки осуществить на деле эти замыслы?
Удивляясь в душе явной поспешности этого аристократа, Хатисов продолжал:
— Армения, даже в нынешних своих пределах, является той страной, которая, благодаря своему географическому, я бы сказал, стратегическому положению — близости Баку, естественным богатствам: альпийские луга, швейцарская маслобойня, коньяк — вам, несомненно, знакома фирма господина Шустова... — не докончил свою мысль премьер.
— Я имел честь лично видеться с ним в Париже и Брюсселе, — поспешил вставить Сезарини. — Могу засвидетельствовать: программа его совпадает с вашей...
— Очень рад... Наконец, соль, возможно, и благородные металлы — и если ко всему этому прибавить трудолюбие и мастерство в ремеслах, что нетрудно будет восстановить... вы понимаете... все это делает нашу страну желанной для любого протектора...
— Не забываете ли вы оборотную сторону медали? — вмешался Сезарини. — Дело в том, что ситуация, возникшая на Ближнем Востоке, создала запутанный узел... — Он помолчал минуту. — Вмешаться сейчас в дела Армении в лучшем случае означает подставить под удар свою голову...
— Верно, — слегка помрачнел Хатисов. — Это наша национальная трагедия. Но для того чтобы найти выход из подобного тупика, и существует неписаный устав, называемый дипломатией... Вы, наверное, знаете, недавно к нам приезжали господа Хаскель и Харборд. Нам стало известно от них, что вопрос мандата успешно решается...
— Тем не менее Америка очень далека от Армении, — плутовато блестя глазами, сказал Сезарини. — Для подчиненной страны имеют существенное значение и нравы протектора. А сегодняшняя Америка образец меркантильных отношений: доллар — вот ее идол. Ради прибыли американские финансисты и военщина будут игнорировать и местную власть, и нравы народа. Если бы я знал достоверно, что сей мандат более или менее реальная вещь, мне бы осталось лишь известить вас: «Hannibal аd portes»[54].
— Неудобства, связанные с американским мандатом, нам очевидны, — признался Хатисов. — А какая у нас альтернатива? Сегодня сила у Вашингтона. Это до войны громко звучало по всему миру: «Rule, Britannia, over seas[55]. Сейчас иное... Правда, для нас все еще остаются неясными возможности и намерения ломбардских предпринимателей... — сказал он, вопросительно глядя на своего собеседника.
Сезарини захлопал длинными ресницами.
— Выезжая на Восток, я не получал никаких полномочий вести переговоры, имеющие практический характер. Но мне известны настроения как приближенных Джиолитти, так и миланских предпринимателей. Уверяю вас, они настоящие армянофилы. — И поспешил пояснить: — Тут играют роль не только перенесенные армянами страдания, но и древние торговые связи с итальянскими городами. — Помолчав минуту, он неожиданно заявил: — Вам не следует забывать и о возможном смягчении нравов под благодетельным влиянием Италии, что также явилось бы величайшим выигрышем для армян. Культурные связи имели бы и другие далеко идущие последствия. Скажем, армянский интеллигент, усвоив дух благозвучного итальянского и обращаясь к прямому заимствованию, возможно, предотвратил бы упадок и огрубление родного языка.
— Я вижу, культурные реформы немало занимают вас, — заметил премьер.
— Не удивляйтесь. В этом теле, — Сезарини приложил руку к груди, — соединены два существа: поклонник Италии и деятель армянской культуры... Если бы наборщики не бастовали, возможно, я бы представил вашему министру просвещения свою тетрадь армянских стихов, чтобы они вышли в свет под сенью Арарата, хотя я имел честь войти в обитель изящных искусств на французском... Ну, с этим делом мы повременим, — и, улыбнувшись во весь рот, Сезарини поднялся. — Беседа с вами была очень приятна. Я рад, что эта несчастная страна в тяжелые дни имеет такого достойного правителя, как вы...
На прощание он заверил, что «Эль нуово джорнале» встанет на защиту попранных прав армян, и между прочим сообщил, что вскоре сюда прибудут из Тифлиса лейтенант Николо де Ларбатци и давно ожидаемая итальянская миссия — полковник Микель, морской капитан виконт Креке и лейтенант маркиз Альберти, являющиеся его личными знакомыми...
Астафян со своими устремленными ввысь тополями погружался в сумерки, когда у подъезда Летнего клуба остановился запыленный автомобиль. Капитан Шахпаронян привез с собой барышню Марго. В клубе собирался ежедневно ереванский бомонд. Здесь была игорная комната, которую удостаивал в прошлом своим посещением почетный член Клуба грузинских дворян Александр Хатисов. Была и бильярдная, излюбленное место военных, дослужившихся до офицерских чинов еще в царской армии. И естественно, была ресторация, посещаемая состоятельными людьми города. Здесь выискивали себе «мамзелек» самые прославленные маузеристы в поздний вечерний час, обращая в бегство назойливого кавалера или убирая его с дороги при помощи маузера. И наконец, в занавешенных кабинах, в янтарно-розовых парах шустовских коньяков, успешно обделывались государственные дела...
Капитан Шахпаронян был одним из завсегдатаев этого клуба. Марго же была здесь только раз, и сегодня настроение у нее было совсем неподходящее для такого времяпрепровождения. Но другой возможности побыть с комендантом не было. Шахпаронян взял обратно свое прошение об отставке и рьяно отдался государственным делам.
Свободных столиков в зале не оказалось, но чуть ли не каждый любезно приглашал за свой стол артиста-коменданта. Шахпаронян только уселся со своей спутницей за стол рядом с почтенной дамой, как у входа раздался шум и послышалась брань. Извинившись перед барышней Марго, Шахпаронян поспешил туда.
— Этот герой сейчас наведет порядок, — уверял какой-то здоровенный мужчина, сидевший за соседним столом.
— Шалопай и шарлатан, это точно, хотя и божественно красив, — в свою очередь охарактеризовала «героя» женщина, пригласившая их за стол. Она загадочно сообщила, что ей надо что-то спросить у коменданта, и тут же добавила: — Шельмец, каких нет.
Наконец Шахпаронян вернулся, и за легким ужином завязалась приятная беседа.
— Славный гарнизон мы имеем, Аршо, выросла и окрепла армянская армия, — улыбнулась дама и подмигнула Марго.
Шахпаронян отодвинул от себя тарелку и прибор. Вытащив из планшетки бумагу и карандаш, он нарисовал квадрат, параллельно ему еще одни, но побольше, провел между ними линии и вдоль них написал названия центральных улиц столицы: «Тархановская», «Астафьевская», «Царская», «Тер-Гукасовская»...
Мадам, ее две дочери-гимназистки и барышня Марго внимательно следили за движением карандаша. Вот с торжественным выражением на лице Шахпаронян провел стрелу с Тархановской улицы до Астафяна, потом от Астафяна до Царской, а оттуда до Тер-Гукасовской. Затем стрелка повернула к Тархановской и оттуда снова к Астафяну...
— Понятно? — спросил Шахпаронян.
— Извините, ради бога, — вмешалась дама, — это были части войск различных родов, мы смотрели из окна... целых три часа.
Шахпаронян молча взял из рук девушек план. На углу Тер-Гукасовской и Тархановской он нарисовал дополнительный кружок и, написав на нем: «Базар Панах-хана», снова вернул им.
— Вот наши базы и арсенал.
Это уже было непонятно.
Он еще раз нарисовал на углу «базара» два квадрата и в конце концов раскрыл загадку потерявшим всякое терпение барышням...
— Вот здесь, на базаре Панах-хана, и в этих дворах перестраивались войска и происходила переэкипировка моих храбрецов. Объединенные музыкальные группы вместе со знаменосцами прошли сперва одни, а потом с войском. Показались шестнадцать пушек, затем они четырежды прошли по четверке, дважды по восьмерке и восемь раз парами, с войсками различного рода.
Они могли еще пройти шестнадцать раз...
— По одному! — захлопали барышни-гимназистки.
— Девочки, ведите себя благопристойно, вы в обществе, — пожурила их мать.
В это время их внимание привлекли трое здоровенных парней-военных, занимавших соседний столик. Сдвинув высоко стаканы, они стоя пели «Марсельезу Еревана», которую сочинил один из завсегдатаев этого клуба:
Надоело, надоело в Эривани жить!
Надоело, надоело красное вино пить!
Шахпаронян почтительно кивнул головой своим поклонникам. Вскоре, вместе с барышней Марго, артист покинул Летний клуб.
Они уже долго прохаживались по Астафяну, а Марго еще не намекнула о своей просьбе. Ей мешали впечатления от клуба. Наконец она спросила:
— Сколько дней заперты у тебя девушки из нашей гимназии со своими друзьями?
— Разве у меня? — полушутя-полусерьезно спросил Шахпаронян.
— Не шути, — нахмурилась барышня. — Их совершенно зря там держат. Пойдем, выпусти их...
— Что, прямо сейчас? — уставился на Марго Шахпаронян. — Они наверняка сейчас спят, мы потревожим их. Подождем до завтра, я выясню, в чем их вина.
— О какой вине идет речь? — повысила голос Марго. — Пятерых я знаю, все они... очень хорошие девушки, и Агаси, сын Гевонда Хаиджяна, самый способный ученик епархиальной, как-то он выступил перед учителями. Замечательно... какой острый ум...
— Браво, ты говоришь как настоящий педагог! — воскликнул Шахпаронян.
— А ты не увиливай, — оборвала его Марго. — Если ты сейчас их не выпустишь, считай, что мы с тобой больше не знакомы...
Они стояли на тихой Церковной улочке, у ворот дома садовладельца Седрака.
— Дело совсем не такое простое, как тебе кажется, Марго, — уже серьезно начал комендант. — Сюда впутаны внутренние и внешние события, турецкие шпионы и мусаватистские агенты вызывают смуту в тюркских деревнях. Это опасная сила... Своим антиправительственным воззванием...
— Не знаю, не знаю, Гаюш и Нуник ничего такого не делали, — снова прервала его Марго. — Разве это вина Агаси, что в городе снуют турецкие шпионы? — Шахпаронян с удивлением слушал, как резко эта благовоспитанная барышня нападает на него. — Разве не для того затеяли войну, чтобы разграбить села? Кто занимается грабежом, разве ты не знаешь? Не в клубе ли они сейчас сидели, эти грабители? Ты все знаешь. Если ты их не выпустишь, значит, ты тоже...
— Заодно с разбойниками?..
— Да! — крикнула Марго в досаде. И, дернув за веревочку, бросилась в сад.
Шахпаронян с минуту смотрел на захлопнувшуюся дверь, потом тряхнул головой и пошел назад.
Хлопотный день заканчивался скверно...
Капитал Шахпаронян выполнил обещание, данное барышне Марго, — поинтересовался, что за парни и девушки сидят в арестантской.
За полдня он успел переговорить с шестерыми. Одно было совершенно очевидно: все они очень отличаются от окружавшей его беспечной и пустой молодежи, только и занятой что кутежами да танцами. Менее приятное впечатление произвел на Шахпароняна юноша кожевенник — и грубые черты лица, и измятая одежда, и резкие слова раздражали его. В глазах этого юноши правители страны были сворой кровожадных хищников. Такие, как он, угрожают общественному спокойствию, размышлял Шахпаронян.
Очень понравился ему наборщик, хотя, по-видимому, он не всерьез принимал этот допрос. Он даже сделал с ехидцей предложение: вместо того чтобы таскать его товарищей-наборщиков взад-вперед каждый день и держать для этого специальных часовых, не лучше ли основать типографию в тюрьме. И тем не менее он начисто отрицал свою причастность к напечатанию воззвания «Спартака». Воззвание напечатано в типографии господина Эмина — только там имеется этот шрифт, — а его наборщики два вечера подряд были на свадьбе. И это было загадкой...
Познакомился комендант и с двумя гимназистами. Один из них, смуглый пароль с вдохновенным блеском в глазах, хорошо воспитанный, был сын врача Амаяк Варданян, первый ученик мужской гимназии. Его уравновешенность, уверенность внушали уважение. Другой парень, одноклассник Амаяка, был белолицый, со светло-каштановыми волосами, с несколько девичьей внешностью. Шахпаронян часто его встречал в театре, он был таким любителем искусства, что даже сейчас попросил разрешения принести ему из дому флейту...
Что привлекло этих воспитанных парней в «Спартак», что у них было общего с тем движением черни, вылезшей на арену с проповедью вселенского переворота, Шахпаронян никак не мог понять. И совсем уж неразрешимой сделала эту задачу худенькая кудрявая барышня. Она три года назад получила золотую медаль в гимназии Лидии Федоровны Фильбранд. Шахпаронян знал: «туземки» не часто удостаивались этой чести. Велико было его удивление, когда барышня спокойно заявила, что две ее старшие сестры окончили эту гимназию тоже с золотыми медалями. Это было невероятно. И вот эта спокойная, интеллигентная барышня смотрит на него внимательно, излагая принципы классовой борьбы, которая, кажется, вовсе не интересует Шахпароняна.
Комендант испытал истинное наслаждение, когда привели медлительного, тучного юношу. Он, по его словам, и во сне не видал воззвания «Спартака», а служить в армии и подавно не собирался — пусть перевернется весь свет, тем более что месяц назад обручился с дочерью фельдшера Погоса... Шахпаронян сочувственно внимал рассказу влюбленного юноши о неисчислимых добродетелях, которыми одарена его суженая...
Прапорщик Затикян, с разрешения начальства, прервал допрос. На столе появились коньяк Шустова, бастурма, виноград и персики.
Но завтрак продлился недолго.
— Давай приведи сюда своих храбрецов, вечером у меня спектакль, — поторопил прапорщика Шахпаронян, осушив второй бокал.
Вскоре перед комендантом стоял Агаси, задумчивый, собранный, с тщательно зачесанными кудрями. Оторвав взгляд от его бледного, сосредоточенного лица, Шахпаронян разложил на столе газету «Спартак».
— Что вы скажете об этой штучке, молодой человек?
— «Спартак»? — спросил Агаси, глядя прямо в глаза коменданту, и сказал отчетливо и решительно: — Я редактировал «Спартак».
— Один?
— Один.
— А это предательское воззвание? — Шахпаронян показывал листовку, направленную против межнациональной войны.
— Воззвание направлено против врагов армянской нации...
— Кто написал это воззвание?
— Не знаю. — Глаза Агаси смотрели холодно, отсутствующе.
— А откуда тебе известно его содержание?
— Прочитал на улице, на стене.
— Так... — мрачно глядя из-под густых бровей, проговорил комендант. — Значит, ты не намерен свернуть с ложного пути, который...
— Наш путь — верный путь, — прервал его Агаси.
Шахпаронян нетерпеливым жестом остановил дерзкого юношу.
...Вслед за Агаси вошла Гаюш.
— «Солидные»! — восторженно крикнула она, сев на предложенный ей стул; на столе лежала красная коробка папирос. — Разрешите закурить? Одну штуку! — с такой мольбой попросила Гаюш, что комендант не смог отказать.
Держа во рту папиросу, она уставилась своими голубыми глазами на капитана, точно и не видела спичечного коробка, лежавшего тут же. Шахпаронян невольно протянул руку за спичками.
— Спасибо, — проговорила Гаюш и с удовольствием затянулась.
— Не стоит, — полушутя ответил Шахпаронян и спросил с укоризной: — Это не ты ли села на голову Евгении Минаевны?
— Возможно, я.
— Ты свои эти штучки брось, здесь тебе не Александровская гимназия, — посоветовал комендант.
— Будьте любезны разговаривать со мной на «вы», — рассердилась Гаюш. — Я для вас не барышня из кафе «Нагасаки». — Откинувшись на спинку стула, она выпустила изо рта голубые клубы дыма.
Комендант рассердился и хлопнул кулаком по столу:
— Брось папиросу!
— Не брошу.
Комендант нажал кнопку. Явился Затикян.
— Отберите у нее папиросу! — приказал комендант.
— Дай сюда!
— Не дам.
Прапорщик выхватил папиросу. Гаюш повернулась к Шахпароняну:
— А барышни говорят: наш комендант галантный кавалер...
Гаюш увели.
Когда в кабинет вошла Забел, комендант сидел один и улыбался.
— Здравствуйте! — вежливо поздоровалась с ним Забел.
Комендант слегка кивнул головой. Перед ним стояла узколицая девушка с распущенными, до плеч, волосами.
— Барышня Забел? — удостоверился комендант. И, перелистывая какую-то тетрадь, спросил: — Так, стало быть, вы интересуетесь философией?
— Это мой дневник. Как он попал к вам?
— «Что первично, дух или материя?» — прочел он и усмехнулся. — «Я решила сделать доклад «Идеализм или материализм». Я часто спорила по этому поводу с нашим руководителем Арменаком»... — Капитан, сдвинув брови, разглядывал разволновавшуюся девушку. — Какие же разногласия у вас были с вашим руководителем?
— По философским вопросам, — твердо ответила Забел.
— Так что же первично, дух или материя? — и капитан разразился хохотом.
Забел, нахмурившись, молчала.
— Что, забыли?
— Нет, но вы спрашиваете несерьезно...
— О, я спрашиваю очень серьезно, — комендант перестал смеяться. — Какого мнения об этом был ваш Будагян?
— Вы знаете товарища Арменака? — спросила Забел и запнулась: не надо было, видимо, так говорить...
— «Товарища Арменака»? Возможно. Ну, так в чем вы с ним не сходились? Вам трудно ответить?
— Да, не так легко разобраться в этом вопросе — это краеугольный камень философии...
— Ладно, оставим «краеугольный камень», — махнул комендант рукой. — Кто такой «товарищ Арменак»? Чем он занимается?
— Оставил школу, служит и занимается самообразованием, — с удовольствием ответила Забел. — У него есть склонность к философии. И еще любит языки, прекрасно знает английский, арабский, турецкий, особенно французский.
— Французский изучал в Египте?
— Да, в Кипре.
— И он — ваш учитель философии?
Забел оскорбилась:
— Почему вы смеетесь?
— Где сейчас Будагян? Несомненно, вы знаете...
— Нет, нет, не знаю. Я в самом деле не знаю.
Шахпаронян снова принялся перелистывать тетрадь.
— «Я пыталась подавить голос моего личного «я» и слушать только «идейное» «я»»... Это для того, чтобы распространять антиправительственные листовки?
— Нет, я не участвовала в подобных делах.
— А почему вы тогда подавляли личное «я»?
— Чтобы служить обществу, — серьезно пояснила девушка. — В приюте на Малярской улице занималась с десятью девушками-сиротами.
— Идеализмом или материализмом?
— Нет, нет, армянским языком и рукоделием. Не верите, спросите начальницу, барышню...
— А кто руководители вашего союза?
— Вы сами знаете... Я затрудняюсь ответить. Каждый действует по своему разумению.
— Гукас Гукасян?.. Агаси Хаиджян?..
— Они идейные юноши, злых помыслов у них нет, — поручилась за них Забел.
— Несомненно. Только переворачивают вверх дном страну, — сердито бросил комендант.
— Этого я не знаю.
— Вам уже пора понимать такие вещи, барышня-философ, — упрекнул ее комендант и сказал строго: — А сейчас идите...
— Извините, господин капитан, у меня один вопрос. Не приходил к вам мой двоюродный брат?
— Идите, — повторил Шахпаронян и швырнул в угол стола тетрадь.
Она догадалась: приходил и притащил ее дневник. Почему?..
— Дочь Гарсевана? — впиваясь глазами в вошедшую Нуник, спросил комендант. — А я думал, это случайное совпадение. Давно ты служишь у министра?
— Уже три месяца, — ответила Нуник.
— Почему ты оставила школу?
— Умер отец...
— Он-то был истинным патриотом, — заметил Шахпаронян, — а ты сотрудница министерства... и участница группы изменников родины? Я в самом деле не понимаю, что могло привести девушку из добропорядочной семьи в этот бедлам?
— Из добропорядочной семьи? Это верно, — сказала Нуник. — В наш дом на елку собирались ребята со всего квартала. Мы получали игрушки из Парижа. Сладости и конфеты от Елисеева. Из Петербурга отец выписывал «Золотую библиотеку». Я имела всего Жюля Верна и Майн Рида...
Шахпаронян слушал, одобрительно кивая головой.
— Вы же член думы, не так ли? — Нуник повысила голос. Шахпаронян пожал плечами. — Вы были в Айгестане, Дава-Ятаге, Зорагюхе? Поезжайте, посмотрите, как там живут люди...
— Ты и меня хочешь обратить в большевистскую веру? — засмеялся Шахпаронян.
— Нет. Вы спросили, как получилось, что я...
Перед комендантом стояла серьезная, повзрослевшая девушка, ничего общего не имеющая с той, которую он знал, когда она была ребенком.
— Конечно, нужда страшная, кто отрицает. Что ж, это и привело тебя туда?
— И книги, и, конечно, товарищи... — ответила Нуник и тут же прикусила язык.
— Товарищи... вот где зарыта собака... — воскликнул Шахпаронян, но Нуник больше не произнесла ни слова.
— Кто бы мог ожидать такое, — повторил Шахпаронян мягко. — Дочь Гарсевана... большевичка.
Нуник покраснела: она чуть было не сказала, что она еще не большевичка, а только член «Спартака», комсомолка.
— Не такое будущее тебе готовил отец... Помнишь, я был у вас на пасхе, ты декламировала: «Мгла... ночь. На далеком зените...»
Нуник с удивлением смотрела на Шахпароняна. Неужели он не забыл это стихотворение, которое она на самом деле декламировала много лет назад?
— Помню, — сказала Нуник, когда комендант умолк. — Хорошо помню.
Взор Шахпароняна затуманился. По-видимому, он забыл, кто он и зачем вызвал эту девушку.
— У тебя душа артистки, — сказал он немного погодя и, словно отгоняя назойливые мысли, махнул рукой. — Мой долг сказать тебе: не это твой путь, не губи свое будущее...
Провожая Нуник до арестантской, прапорщик Затикян задержал ее на минуту и произнес странным, таинственным полушепотом:
— Барышня Нунэ, зря вы перечите капитану. Я его просил, со своей стороны, быть снисходительным.
— Вы? — удивилась Нуник, все еще раздосадованная, что не смогла как следует поговорить с комендантом. Был бы здесь Гукас, остался бы недоволен. А теперь этот еще вмешивается...
— Я видел вашу мать, — добавил Затикян.
Нуник с подозрением глядела на неожиданно свалившегося ей на голову покровителя, и тут в узком коридоре показался Грант Сантурян.
— Пошли, капитан вас ждет, — обратился к Сантуряну прапорщик, и Нуник наконец избавилась от него. Войдя в арестантскую, она глубоко вздохнула. Товарищи ждали ее с нетерпением.
— Да, он является лидером группировки, — говорил Сантурян, сидя в кабинете коменданта. — Герострат, каких мало...
— Где он может быть, как вы думаете?
— Если его нет здесь, тогда, возможно, он у себя в деревне.
— Вы знакомы, кажется... — протягивая фотокарточку, спросил Шахпаронян.
— Агаси? Член правления ученического союза, избранный единогласно... блестящий ум, — добавил он, — наш непримиримый противник...
Глядя на вторую фотографию, Сантурян искривил свои толстые губы.
— Будагян? Не люблю его. Яростный проповедник учения Маркса, идеализирующего чернь.
Шахпаронян учел и это свидетельство и протянул руку Сантуряну.
— Я вас пригласил как лидера дашнакской молодежи, — трудно было определить, говорит ли он серьезно или надсмехается, — чтобы узнать ваше мнение о деятелях союза «Спартак».
— Смутьяны, а не деятели! — вспылил Сантурян.
Уже встав, Шахпаронян спросил:
— А девушек знаете?
Насмешливая улыбка показалась на самодовольном лице Сантуряна.
— Они ничто, нуль. Не дано им подвизаться на общественном поприще.
Комендант взял фуражку и вышел вслед за Сантуряном.
Не впервые в такую позднюю пору явился сюда комендант. В театре Джанполадова, находящемся в каких-нибудь двухстах шагах от комендатуры, закончилось представление «Трильби». Но восторженные аплодисменты сегодня не удовлетворяли Свенгали. Он знает почему: четыре пригласительных билета было отправлено эчмиадзинскому приятелю, и из четырех стульев один пуст, как и вчера... Шахпаронян зажег электрическую лампу на столе. Комнату залил зеленый свет. На круглом столике в углу — золотистая этикетка финшампани Шустова. Но финшампань сейчас не занимает артиста.
Звякнули шпоры, Шахпаронян зашагал по комнате.
— У вас доброе сердце, мадемуазель, — сказал он в полуночной тишине, слушая свой голос. Печальная улыбка заиграла на лице артиста, снова щемящие слова сорвались с его уст: — О, какое золотое сердце у тебя... Нет, ты не погубил свою душу... Давай, Жекко, сыграем для барышни...
Зрители разошлись, представление продолжается. Свенгали снова со своей Трильби...
Очнувшись, Шахпаронян быстро подошел к письменному столу, отшвырнул папки и нажал на кнопку звонка. Послышалось лишь отдаленное тихое бренчание. Наконец в коридоре зашаркали солдатские сапоги.
— Куда ты пропал, приятель? — нахмурился комендант. — Что, был при деле?..
— Точно так, господин капитан, — отдавая честь, прапорщик пытался удержаться на ногах.
— Отпусти этих молодчиков, пусть проваливают отсюда, — приказал Шахпаронян.
Лицо Затикяна окаменело; но прошла минута, и радостно заблестели глаза.
— Слушаюсь! — крикнул он, делая крутой поворот.
— Подожди, — остановил его комендант. — Только девушек.
— А ребят?
— Ребята... ребята... Пусть пока остаются. Подумаем утром, — сказал он, и мускул на правой щеке дрогнул: избавиться сразу от этой напасти, видимо, невозможно.
— Вай, мое нежное дитя, вай, мое красивое дитя, — со слезами на глазах причитала мать Нуник, сидя на кровати.
В тот день, когда Нуник не вернулась с работы, она слегла. Только от Ахавни, навещавшей ее, получала весточки о дочке. Сейчас она крепко обняла свою девочку и шептала ласково:
— Это тебе наука, чтобы ты больше ничего не таила от матери. Не болели бы у меня ноги, повела бы тебя в баню, искупала бы...
— Нуник! — крикнули со двора.
— Это Гаюш... — сказала Нуник.
— Что хочет она от тебя?
— Ничего, мама, нам нужно пойти по одному делу, скоро вернемся.
— Какое еще дело?
— К Гукасу домой, — не скрыла Нуник.
— Чтобы я больше не слышала, не видела, что ты переступаешь порог их дома! Разве не из-за него все это стряслось?
— Где Гукас? — Нуник не понравились слова матери.
Мать промолчала.
Гаюш едва появилась в дверях, как упреки посыпались на ее голову.
— Тикин Сатеник, мы ничего не сделали, эти наговор, честное слово! — клялась Гаюш. — Видите, нас же выпустили...
— Выпустили! — горестно проговорила тикин Сатеник. — Если бы не мои мольбы... Я пригласила домой капитана и вымолила простить на сей раз, поклялась, что больше мое дитя не будет делать этого.
— Мама! — крикнула Нуник и поднялась с кровати. — А меня ты спросила?.. Ты все еще считаешь меня ребенком!
— А кто ты, если не ребенок? Если пошла служить, думаешь, что во всем разбираешься? Видишь, какая беда на наши головы...
Нуник не знала, как успокоить мать.
— Ты ложись, ложись... Ничего не будет, мы сейчас вернемся, — и выбежала вместо с Гаюш.
— Вай, Гарсеван, Гарсеван, где ты?.. — безутешно жаловалась тикин Сатеник. — Открыл бы ты глаза, посмотрел, какой огонь дочь твоя зажгла в душе матери...
Мастер Ованес сидел под деревом на своем излюбленном месте и беседовал с крестьянином. Нуник и Гаюш подошли поближе, поздоровались.
— Какие вести от Гукаса, мастер Ованес? — спросила Гаюш.
Мастер Ованес недовольно взглянул на девушек-гимназисток, потом обратился к собеседнику:
— Ты скажи, дед Маркар, если что-нибудь знаешь!
Нуник с надеждой смотрела на старика, притулившегося у стены.
— Сел на поезд, вот уже будет дней десять, и поехал в российские края, — проговорил он наконец. Немного помолчав, добавил тихо: — Мне тоже из-за него досталось — плеть пьяницы Айро. Пристал ко мне: я, мол, знаю, где он...
Девушки только сейчас заметили, что лицо старика, от левого виска до самого подбородка, исполосовано плетью.
Нуник и Гаюш вышли подавленные.
— Попался бы мне в руки этот негодяй! Надо же было так разделать старика, — со злобой говорила Гаюш.
...Дома Нуник осторожно стряхнула пыль с букетика майорана, глаза ее увлажнились. Никто ничего не знает о Гукасе. Может, он на свободе, может, идет без устали через долы и горы, а может, под арестом, как Агаси и другие ребята, которых перевезли в тюрьму...
Трудные дни наступили для Нуник после того, как она вышла из арестантской. Мать, правда, ничего больше не говорила, но Нуник знала, что в душе она укоряла дочь за то, что та лишилась места. Неделю ходила Нуник без работы, потом устроилась рабочей на складе, возле Кантара.
Когда в это утро она добралась до склада, скрипучая заводская арба уже дожидалась ее.
Ее сосед, бакалейщик Сако, засунув ключ в замочную скважину, никак не мог отпереть ржавый замок, так и сяк вертя ключом. Ежедневно видя этого человека, Нуник преисполнялась жалостью к нему, хотя и ее положение не намного лучше...
Как тяжелый мельничный камень, легла забота на плечи девушки. Хлеб выдают по карточкам, по полфунта, да я те попробуй получи. Мать целыми днями торчит в очередях...
Когда-то дом их был полной чашей. Из Харькова в ярких жестяных коробках привозили конфеты, из Москвы, из Елисеевского магазина, в красивых бочонках — устрицы. Потом салаши, итальянское вяленое мясо — деликатес, которым отец потчевал лишь избранных гостей, и громовскую селедку, которую так любила Нуник, — в детстве она была равнодушна к сладостям, любила острое и соленое... Она тогда и думать не думала, что есть на свете ребятишки, для которых кусок ячменною хлеба слаще ананасов, доставляемых в Ереван караванами верблюдов из Индии.
А сейчас на пачку чахараков дают полфунта смешанного с отрубями жесткого хлеба или горсть фасоли и заплесневелой чечевицы. Изредка можно достать конопляное масло, а зачастую незаправленную чечевичную похлебку. Вот и вся еда...
Каждое утро Нуник поднимается и идет на работу. И даже тогда, когда она размещает пустые пивные бутылки по ящикам и катит их на своей тележке по всему двору, даже тогда тягостные думы не покидают ее.
А вечера?.. По вечерам собираются друзья, спорят, шутят, иногда забредут на какую-нибудь лекцию или на спектакль в парламенте. Так или иначе, но живут. И сейчас, укладывая ящики, полные грязных бутылок, на подводу, которая должна отвезти их в Зангинское ущелье, Нуник была занята своими мыслями.
Вдруг она заметила Арменака, спускающегося к Кантару.
Арменак, увидев Нуник в грубом кожаном фартуке, в замасленных рукавицах, увидев ее бледное измазанное лицо, смутился, не знал, как себя держать, что говорить. С минуту он разглядывал ее, стоящую на противоположном берегу арыка, затем со всего размаху перепрыгнул через него, кепка упала в воду, быстрое течение унесло ее в сторону шустовского завода. Арменак кинулся следом. Нуник смеется...
Отдирая прилипшие к кепке желтые листья, Арменак подошел к ней. Вид у него был такой жалкий, что Нуник спрягала улыбку.
— Извини, Нуник, — заговорил Арменак, как провинившийся, затем протянул руку, чтобы поздороваться, но Нуник не подала ему своей.
— Ты ведь пропахнешь маслом... И так тебе досталось из-за меня.
— Да ничего, высохнет, — теребя в руках кепку, ответил Арменак.
Поговорили еще немного о всякой всячине...
— Гукас болен, мы узнали... — сказал Арменак, и Нуник окаменела.
Арменак пошел своей дорогой.
«Гукас болен»!.. Начиная с того дня, когда ее выпустили из арестантской, Нуник ждала, и это было счастьем. Она уже привыкла видеть Гукаса, когда его нет здесь, рядом, видеть глазами своей души. И каждый раз он ей виделся на зеленом склоне Алагяза, бросающим на голову врага огонь и пламя... И еще чудилось Нуник, что Гукас где-то далеко-далеко, там он спорит, убеждает, увещевает, надсмехается, и в конце концов эти широкие дороги и узкие тропы приведут его к ней, к Нуник... Гукаса нет рядом, но душою она все равно с ним.
Иногда Нуник задыхается — так ей хочется быть с Гукасом и никогда не расставаться с ним. Когда приедет Гукас, она больше не отпустит его от себя...
Трудна жизнь Нуник. Нужна какая-то опора, а Гукас болен...
Гукас болен, сказала она дома матери и, только услышав собственный голос, поверила, что так оно и есть. С упавшим сердцем вышла она на балкон, чтобы спуститься оттуда во двор и пойти к Гаюш...
Больше трех недель Гукас лежал в постели. Дважды приходил опытный пожилой врач, в свое время пользовавший семью Степана Шаумяна. Он подтвердил диагноз молодого врача-женщины, посетившей его первой, — брюшной тиф. Около месяца он был в дороге, и какую только воду не приходилось пить, какую только зелень не ел за это время. И вот подхватил тиф. Температура спала, но он еще очень слаб.
Сейчас он в комнате на втором этаже старого кирпичного домика на окраине Баку. Лежа на кровати, рассматривает при свете электрической лампы цветные иллюстрации книги в дорогом переплете... Дверь открывается, и входит Оля.
Гукас встал, пошел ей навстречу, помог спять плащ.
— Галантным кавалером ты стал, — улыбается Оля.
На Оле новое шерстяное платье, красиво облегающее ее стройную фигуру. Русые волосы свободно падают на плечи.
Очень красивое у нее лицо — с перламутровым лбом и невинными глазами газели.
— Это что, Брэм? — с восхищением спрашивает Оля, увидев книгу на столе. — Откуда?
— Купил у немца-букиниста, возле думы...
— Не дума, а Баксовет, товарищ! — поправила Оля. — Был Бакинский Совет и останется им. — И стала перелистывать книгу. — Люблю Брэма, у меня было два издания, оба... О, Фламмарион, обожаю!.. — воскликнула она, разглядывая книги, сложенные в нише.
— Ты читала? — обрадовался Гукас.
Оля смерила Гукаса с головы до ног: мол, неужели есть на свете человек, который не читал Фламмариона...
— Я тоже его очень люблю, — сказал Гукас.
— Профессор Мюллер, «Сферическая астрономия»... Занимаешься? Интересно, — серьезно заметила Оля.
— Да, у меня была эта книга в Тифлисе, когда работал в обсерватории. Но затерял ее по дороге, упала ночью с крыши вагона...
— С крыши вагона?.. — поинтересовалась Оля. — А может, и мне придется так путешествовать, кто знает... Три дня осталось: пройти через деникинский фронт, добраться до Москвы на Второй съезд комсомола, вот боевая задача...
Опасную поездку предпринимает Оля. И не зря товарищи, делегаты Первой Закавказской конференции комсомола, в которой участвовал и Гукас, доверили это дело ей. Оля — единственная дочь известного профессора юриспруденции, бунтаря, который бесстрашно боролся с несправедливостью, подвергая злой насмешке невежд и взяточников. С детства Оля питала презрение к бесчестию и малодушию, преисполнилась ненависти к угнетателям, к национальной дискриминации. Уже в четвертом классе она была душой всех общественных начинаний, а с шестнадцати лет — рьяным просветителем на нефтяных промыслах Биби-Эйбата...
Гукас знает обо всем этом и сейчас, глядя на возбужденное лицо Оли, не удивляется, что она так спокойно говорит о предстоящей опасной поездке. Эта девушка во имя идеи пройдет и через ворота ада...
— Наши сейчас выходят к морю, провезут бензин к Астрахани, — глядя на часы, сказала Оля. Вытащив из кармана плаща маленький бинокль, она прошла на веранду. Гукас последовал за ней...
Черные тучи закрыли небосвод. Неистовствовал северный ветер, доносился рокот волн.
— Хорошо, непроглядная темень, пробьется Рогов, — ликует Оля.
Да, неспокойно море, небо темное, стихия поможет вырваться из пасти зверя.
Неожиданно яркий сноп света прорезал волны.
— Что-то подозрительное творится в бухте, — забеспокоилась Оля. — Товарищ, что это такое? Хочешь, чтоб все началось сначала? — рассердилась она. Побежав в комнату, она принесла и накинула на плечи Гукаса свой плащ.
Тьма сгустилась, ничего не видно, как ни напрягай зрение. Бурное море и покрытое тучами небо слились, стали единой темной массой. Вот вдали вспыхнула белая свеча и погасла... Снова вспыхнул багрянцем темный горизонт. Лучи света собираются, соединяются в одной точке, в в этом пучке ясно вырисовывается баркас, пытающийся в сопровождении барж незаметно выскочить из бухты.
— Собаки, напали на след Рогова!.. — с болью крикнула Оля, перевешиваясь через перила, словно могла протянуть руку помощи мужественному капитану. — Что сейчас будет... — прошептала она. — Если откроют огонь, загорится бензин...
Мощный прожектор на мгновение осветил балкон, позолотив белый башлык девушки. Пока не стреляют. Мерцают, двигаются огоньки, флотилия устремляется в открытое море. Издали навстречу движутся фонари, они то вспыхивают, то гаснут, как светлячки.
— Английская брандвахта, — проговорила Оля.
Сойдясь с четырех сторон, фонари окружили качающиеся на волнах бензовозы. А они уже и не пытались выйти из смертельного кольца. Вот, освещенные прожекторами, показались вражеские патрульные суда. Как стая гончих собак, набросились они на добычу. Наставив дула пушек, к парусному баркасу двинулась канонерская лодка. Никакого сопротивления...
— Никифор Рогов сдается, это ужасно! — с болью воскликнула Оля, передавая Гукасу бинокль.
И тут на верхушке мачты взвился красный флаг... В ту же секунду в черное небо поднялся багряный фонтан, и страшный грохот разорвал ночь. Словно вулкан извергся со дна моря...
Снова грохот, еще... Воспламенились волны. Запылали бензовозы...
— Рогов поджег баржи!.. — завопила Оля, словно задыхаясь в пламени. Башлык упал на плечи; сжав руками голову, она смотрела вдаль, глаза ее горели...
Огонь разливается все шире, окружая патрульные суда. Пламя лижет борта канонерки. В огненном потоке смешались вода и воздух.
— Почему, за что? Ушел, погиб Рогов, — шепчет Оля еле слышно.
Снова оглушительный грохот. Что это? Это канонерка взлетела на гребни волн, пожираемая огнем...
— Рогов вместе с собою потопил и врагов! — закричала Оля.
И еще два корабля, охваченные пламенем, погибли в неистовствующей стихии. Оля крепко сжала руку Гукаса.
— Какие у вас герои!.. — с печалью и восхищением произнес Гукас.
Оля прошла в комнату, серьезная, как никогда. Гукас снял с себя плащ и накинул на плечи девушки. Она взглянула на Гукаса, подошла к нему и крепко-крепко обняла. Гукас ослабевшими руками обхватил ее голову и поцеловал.
Оля быстро направилась к двери.
На море снова темно. Облака повисли над стальной гладью вод серыми рваными покрывалами. Мрачная ночь опустилась на город ветров. Перед усталыми глазами Гукаса все еще горит, пламенеет огненное море и, как мифический богатырь, поднимается Никифор Рогов на капитанский мостик, отдавая последний свой приказ...
День давно занялся. Колокола семи церквей Еревана торжественным звоном приглашают верующих на патарак[56]. Нуник знает: пора вставать, но не может. Наконец она поднимается. Пылинки играют в столбе света, врывающемся с улицы.
Через полчаса Нуник уже сидела на тахте и ссыпала в мешочек сушеные абрикосы. Скрипнула дверь, мать встала рядом. Нуник не посмотрела на нее, но знала, что ее глаза полны тревоги и недоумения.
— Это принесла Забел, — пояснила Нуник, — мы должны передать ребятам.
— Даже арест ничему не научил тебя, о чужих парнях печешься, а родную мать не жалеешь!
Нуник отложила мешочек с сушеными абрикосами и, обняв мать, усадила на тахту.
— Мама, то, что я была в тюрьме...
— Ладно, ладно... Знаю: все равно настоишь на своем...
В полуденный час Нуник и Гаюш стояли в воротах тюрьмы. Гаюш вместе со своей бабушкой, с согласия матери Нуник, переехала жить к ним на первый этаж, и теперь по вечерам они всегда вместе. Гаюш громко стукнула в ворота, крикнула:
— Почему не принимаете? Вы сами обещали: «В воскресенье утром...»
Калитка с шумом распахнулась. Послышался хохот и чей-то голос:
— Иди, иди, тебя-то я приму, умереть мне за таких, как ты...
Гаюш отпрянула. Горестно переглянулись девушки. Что делать?
Грязные стекла зарешеченного окна почти не пропускают свет. Ребята уже привыкли к этому.
— Назад, в первобытную эпоху, — пошутил Агаси, — глаза первобытного человека ведь были привычны к пещерной темноте...
От серых стен, из темных уголков исходила печаль и властно завладевала душой, и все же парни находили в себе силы радоваться и даже беспечно смеяться. Больше всех грустил Вазген, этот сын гор, тяжело шагая от зарешеченной двери до окна.
Прошли часы, а Гаюш и Нуник все стояли у ворот тюрьмы. Вот показался прапорщик Затикян. Он одет так же, как и его начальник, — в чесучовый китель и золотисто-желтые сапоги. Покручивая черные усики, он медленно приближается к ним. Гаюш подалась вперед.
— Не принимают передачу. Вы распорядились, а они все равно не принимают, господин Затикян... и говорят нам бесстыжие слова.
Прапорщик потемневшими глазами смотрит на девушку. Потом оборачивается к Нуник.
— Барышня Нунэ, — подзывает он ее.
Два раза видела Нуник этого прапорщика в своем доме, беседующего с матерью. Потом он узнал, где она работает, и явился туда. Нуник была уверена, что теперь, когда он увидел ее в замасленном фартуке, в грубых кожаных рукавицах, с грязным лицом, непременно отстанет от нее. Но вечером мать завела разговор: «Он говорит, повезу ее в Париж, разодену в шелка...»
— Я же сказала вам, господин Затикян, ни слова об этом. Я еще должна ходить в школу... Разрешите нам передать... — Такое отчаяние было в словах Нуник, что Затикян опешил.
— Вот как... Хорошо, сами знаете, — пробурчал он себе под нос и прошел в ворота.
Неожиданно скрипнула дверь камеры. Ребята нарочно запели громче:
...Маузеристу свобода, а нам...
— Черта с два вам... — грубый окрик оборвал песню. — Кто из вас Агаси, в канцелярию.
На минуту воцарилось молчание, ребята переглянулись.
— С вещами? — спросил кто-то.
— Я сказал, в канцелярию. Быстрее!
Правда ли это, или опять какая-нибудь каверза?..
Агаси вышел. Шаги его удалились и замерли.
Амаяк и Вазген прилипли к дверям.
— Негодяи! — вторил мрачный коридор.
— Объявляем голодовку, — предложил Амаяк.
— Голодовку? — горько усмехнулся Сирота Саак. — Это проходит в цивилизованных странах. А здесь они только обрадуются, если ты не поешь. Хочешь умирать с голоду — пожалуйста.
Наступили сумерки, когда Нуник и Гаюш вошли в комнату Ахавни. Ахавни продолжала служить, ее фамилии не оказалось в списке, найденном у Агаси.
Гаюш легла на тахту и повернулась лицом к стене. Нуник, усевшись возле Ахавни, с грустью стала рассказывать подруге, что из-за нее ребята сегодня лишились передачи. Ахавни молча слушала. Увидев слезы на глазах Нуник, обняла ее. Потом пообещала:
— Пойду к товарищу Степе, расскажу ему.
— О нет! — воскликнула Нуник.
— Чудачка, в чем же ты виновата? — улыбнулась Ахавни.
...Утром, идя на работу, Ахавни все время думала о Нуник... Вот и ее министерство: здание из черного туфа, вплотную примыкающее к базару Панах-хана...
Вошел большеголовый курьер, швырнул дневную почту на потрескавшийся стол Ахавни и, шаркая по полу огромными башмаками, направился к двери. Жеманясь, вошла машинистка Маня и осторожно, чтобы не испортить прически, сняла шляпу, заказанную в мастерской Будагян.
С опущенной головой прошел бухгалтер господин Мангасар, шепотом произнес «доброе утро» и сел, беззвучно отодвинув стул. Потом погладил блестящие черные волосы, эту манипуляцию он проделывал каждое утро, прежде чем приступить к работе. Вытащив из жилетного кармана ключик, открыл средний ящик, извлек оттуда еще связку ключей и стал по одному открывать остальные ящики. Затем, положив справа на столе счеты, поставил арифмометр, приобретенный на доллары в американском офисе, — чтобы в течение дня кроме «доброго утра» произнести еще три фразы: «Да, именно так...», «Прошу» и «Не могу», ставшую излюбленной в последнее время.
Пишущая машинка затарахтела, рабочий день начался. Ахавни тоже приступила к исполнению своих обязанностей.
«Приобрели мы независимость, заимели парламент, министерства. Объявляем войны и заключаем перемирия. И не можем содержать 34 школы и 70—76 учителей», — читает Ахавни бумагу, присланную из Казаха. Конец обычен: «Оставляя свою должность, не могу не направить вам свою последнюю просьбу и не молить о том, чтобы пощадили будущее детей, выделив ничтожнейшие средства, чтобы в молодом армянском государстве не повторились черные дни 1884 и 1896 года для армянских детей...»[57]
Дверь распахнулась настежь, вошел мужчина небольшого роста, в грубошерстной одежде, небритый, и крикнул прямо с порога:
— Здравствуйте! Это так называемое «министерство народного просвещения и изящных искусств»?
— Да, оно самое, — подтвердила Маня, не снимая рук с клавиш машинки.
— Разрешите представиться! — звонким, визгливым голосом крикнул вошедший. — Егише Согомонян, учитель села Башкадигляр Карсской губернии... который, покуда жил в деревне, вел вполне сносную жизнь под благостной сенью учеников. Но не успел носа высунуть, как перед воротами губернского центра был ограблен искусными грабителями. — И еще раз окинув всех пристальным взглядом, снова представился: — Он же поэт Егише Чаренц.
Даже господин Мангасар оторвался от счетов. Барышни с улыбкой уставились на шумного посетителя.
— Явился опубликовать свою книгу, нужна бумага, — поспешил уведомить он.
— Садитесь, пожалуйста, господин Согомонян, — пригласила его Маня. Ее всегда занимали незнакомые люди.
— Если я сяду возле тебя, бумага, как манна небесная, опустится на этот твой «ундервуд»? — спросил Согомонян и, внимательно взглянув на девушек, сказал: — Да будет проклят тот, кто не сядет между такими барышнями, как вы. В этом городе нет лучшего места, чем здесь! — И, взяв стул, он уселся между Ахавни и Маней.
— Как это случилось, что вас ограбили, господин Согомонян? — сочувственно поинтересовалась машинистка.
— Разве это не страна разбоя? Кто шустр, тот сыт, — это была целая банда, решившая испытать свое ремесло на мне. Я сказал им, что я поэт, отстаньте от меня. А они мне: «Мы не знаем, что такое поэт-моэт». Я сказал им, что я учитель, обучаю детей. А они говорят: «А коли ты учитель, на что тебе пальто?» Ну, что мне морочить вам голову, ни учитель не подействовал на них, ни поэт... А сейчас посмотрим, как у вас здесь... Милая, — обратился он любезно к машинистке, — скажи, кто хозяин бумаги в этом городе?..
Маня поднесла указательный палец к кончику носа, словно там был написан ответ на вопрос.
Поэт повернулся к Ахавни:
— Может, эта черноокая наирянка... вытащит осла из грязи?[58]
— Пройдите к помощнику министра, вот в эту комнату, — посоветовала Ахавни.
Чаренц поднялся:
— Пойду, продвину свой мартиролог...
— Бедняга, попал в руки грабителей... — пожалела его машинистка.
— Ты о себе пекись, он-то за себя постоит, не видишь, какой это тип, уведет лошадь из-под всадника, — оборвал ее господин Мангасар.
— Каменное сердце у тебя! Хотела бы я видеть, как бы ты запел, если б с тебя сняли пальто. Ведь впереди зима, морозы, — стала стыдить его Маня.
— А почему с меня должны спять пальто? Разве я после шести часов вечера выхожу из дому? — серьезно спросит господин Мангасар.
Вошел заведующий отделом начальных школ, подвижный мужчина в огромных очках, передал Ахавни бумагу.
— Прошу зарегистрировать в книге, а потом передать... Больше терпеть нельзя...
— Что вы опять написали? — не выдержала машинистка.
— Пожалуйста, ознакомьтесь. — произнес тот и ушел.
— Душка, как он хорошо написал! — воскликнула Маня, заглядывая через плечо Ахавни.
«Допускает ли наше правительство, что у учителей есть желудок, или, как попечители наших начальных школ, полагает, что учителя — это те самые млекопитающие животные, у которых его нет...»
— Нехороший сегодня день у министра, — произнесла Ахавни.
Из распахнутых дверей послышался звонкий голос поэта:
— Соловья баснями не кормят!.. Барышни, завтра опять зайду к вам, — проходя, крикнул он и исчез в дверях.
На какое-то время установилась тишина. Неожиданно, точно преследуемый беглец, промчался по «общему отделу» не кто иной, как Грант Сантурян.
— Что это за напасть, прости меня господи, — промолвил господин Мангасар, и тут же из открытых дверей кабинета министра послышался разъяренный голос посетителя:
— Обжаловали, предательски донесли... Плевал я на ваше «бюро»! Идите заявите им об этом, скажите: Сантурян плюет на «бюро». Подлые чинуши! Один другого вероломнее, безыдейнее... Я сказал это публично и повторю снова: ваше министерство — издевательство над просвещением, бессмыслица, да...
Ахавни слушала напряженно, не веря своим ушам. Сантурян же, не обращая внимания на успокаивающие заверения министра, продолжал наступать:
— Ни одного шага вы не сделали, чтобы хоть как-то оправдать ваше существование. Пара жалких панегирических речей, несколько алогичных наставлений: «держать ученичество в стороне от революционного брожения», бессмысленная попытка восстановить в школе давно изжившие представления. Вот содержание вашего никчемного министерства. — Сантурян, видимо задохнувшись от возмущения, умолк. — Кто вы? — уже за закрытой дверью раздался его вновь набравший крепость голос. — Яростные поклонники мещанских предрассудков! Что вы противопоставляете новым веяниям учащихся? Видите ли, «министерство просвещения»!..
Сантурян выскочил из кабинета министра. Проходя мимо Ахавни, он замедлил шаг:
— Барышня, я должен зайти к вам! — и поспешно удалился, оставив девушку в недоумении.
— Да здравствует Армения! — крикнул господин Мангасар, и было непонятно, то ли он поздравлял Ахавни, что она удостоилась внимания этого безумца, то ли ему очень понравилась эта выходка. — Тьфу, — подосадовал он и, спутав костяшки, снова начал подсчет своих мифических чисел.
Посещение Сантуряна подействовало даже на самого уравновешенного человека, не говоря уж о раздражительном министре просвещения, без конца вызывавшем к себе бухгалтера. Господин Мангасар, придав своему и так сосредоточенному лицу величайшую серьезность, беззвучно прошел в кабинет.
Спустя некоторое время он вернулся и углубился в свои мысли; ясно, что ему нужно было изыскивать средства на непредвиденные расходы...
Министр, невысокий, подвижный человек, взяв под мышку коричневый портфель, поспешно покинул учреждение.
— К премьер-министру... — сообщила «Бюро погоды» машинистка Маня.
Блаженный час окончания работы был близок, когда в дверях со шляпой в руке показался господин Тиран Рушанян. Ахавни встала, пошла навстречу своему инспектору.
Узнав, что министра нет и вряд ли вернется сегодня, господин Рушанян сел возле Ахавни немного передохнуть. Господин Мангасар и барышня Маня торопились закончить дела. Осведомившись о самочувствии Ахавни, инспектор неожиданно сделал двумя руками жест отчаяния.
— Ты знаешь нашу Ареглуйс? — грустно спросил Рушанян.
Ареглуйс была девушка с черными жесткими кудрями и с очень красивыми глазами. Чем-то она напоминала Гаюш — такая же голенастая и такая же смелая, даже дерзкая.
— Один итальянец соизволил явиться к нам в школу. Я говорю — итальянец, но он вовсе не итальянец — армянин, позабывший свою нацию, господин Кристиан Сезарини... Мол, поведите меня в старшие классы, хочу знать, как в вашей школе проходят западную литературу. Я сказал ему: «Господин, это же не Сорбонна... Это армянская школа, здесь изучают армянскую литературу». Это задело его честь. Я объяснил, что проходят и иностранную литературу, от «Илиады» до «Разбойников» Шиллера... Повел я его на урок Армена Тирацяна...
Ахавни догадалась: Ареглуйс, несомненно, надерзила эстету-европейцу.
— Пригласил и попал в такое неловкое положение, сказать невозможно. Видела бы ты, как он вырядился, срамота непотребная, — узкие, обтягивающие бедра рейтузы... Я чувствую, девушки стесняются, краснеют, — с горечью проговорил Рушанян. Ахавни почувствовала, что и сама краснеет, хорошо, что инспектор не смотрел на нее, сидел опустив голову. — А что я мог сделать, ведь пригласил... Ничего, один час кое-как прошел... Но я заметил, что он не очень-то слушает ответы. Мысли его где-то витают... На прощание заявил, что напишет статью о нашей школе во французских и итальянских газетах. Мы поблагодарили его... — Господин Рушанян забыл, что хотел рассказать об Ареглуйс, такое бывает с ним часто: унесется далеко и не может вернуться... — Поди знай, — с возмущением повысил голос Рушанян, — как он познакомился с нашей Ареглуйс...
Ахавни оторопела. Что случилось с этой своевольной девушкой?
— Встретил ее где-то и стал забрасывать комплиментами: какие у тебя великолепные глаза, барышня, ты свет солнца, ты ярче звезд, ты похожа на благородную итальянку… и еще что-то в этом роде, и пригласил ее к себе, в отель.
— Неужели она пошла? — схватилась за голову Ахавни.
— Нет, — успокоил ее Рушанян, — но была весьма польщена, что он пригласил ее на частную квартиру к родственнику, смотреть какие-то интересные картины. Пошла вместе с двоюродной сестрой... Это было вчера. Я иду по улице и вижу, что Ареглуйс вместе с еще одной барышней выходит из Катанского переулка на Астафян. Не понравилось мне ее лицо. «Откуда, барышни?» — спрашиваю я. Вижу, она не в себе. Сердце мое почувствовало недоброе... Я сказал ей: а ну-ка пошли в школу... И вот она рассказала эту историю... Сидят барышни за столом, заставленным различными яствами и всевозможными напитками. За столом ведут любовные разговоры, позволяются всякого рода фривольности — поглаживание волос, коленок... И сей господин европеец, глашатай цивилизации, рыцарь красоты, — говорит Рушанян с отвращением, — приносит и раскрывает парижский альбом, не приведи господь какого содержания. И вдруг нагрянули двоюродные братья нашей барышни, предварительно предупрежденные... Шрахк... шрахк... шрахк... как смажут по лицу нашего европейца... Девушки убежали...
Ахавни трясло. Рушанян добавил:
— Такая дикость...
— Что вы считаете дикостью, господин Рушанян, поведение этого европейца или Ареглуйс?
— Они стоят друг друга. Мир сейчас держится на насилии. — сказал Рушанян.
А Ахавни понравился поступок Ареглуйс. По ее мнению, Ареглуйс великолепно отомстила прохиндею, подобных ему сейчас сколько угодно в этом городе, проходу не дают девушкам, гнусными словами и подлыми поступками оскорбляют их, делают невыносимой и без того полную невзгод жизнь...
— Вот такая напасть... Ты уже взрослая, сотрудница министерства, зачем скрывать от тебя? Надо найти выход, надо бороться с хамством, а не то мы вернемся к бушменам и готтентотам...
— Выход? — спросила Ахавни. — Выход есть, господин Рушанян.
Инспектор внимательно смотрел на нее, ожидая, что она скажет.
— Есть только один выход. Надо сменить общественный строй, — выговорила Ахавни, наклонившись к Рушаняну. — Да, господин инспектор, надо в корне изменить строй...
Господин Рушанян минуту сидел в нерешительности, потом ладонью прикрыл рот девушке: мол, сказано более чем достаточно, больше ни звука...
Он встал, надел шляпу и молча пошел к двери. Ахавни растерянно глядела ему вслед.
Ахавни задумалась... Сегодня вечером должен явиться Аршавир. Наборщики продолжают бастовать, приведенные из тюрьмы рабочие отказались работать. Аршавир нашел сочувствующих среди учеников, еще не побывавших в тюрьме, они сказали: «Неси что хочешь, наберем, отпечатаем и бумагу достанем». Товарищи отыскали в приюте энергичного, убежденного парня... Ахавни улыбнулась: на берегах Севана, в ее родном городке, также организована ячейка «Спартака»...
— Бросили ребят в тюрьму, хотели нас задушить... Но все равно «Спартак» действует, вы ничего не можете нам сделать! — воскликнула Ахавни в ответ на вызов невидимого врага.
Товарищ Степа вернулся из района, надо увидеться с ним, и непременно сегодня же...
Степан Аллавердян сидит в хорошо обставленной комнате, в мягком кресле, обитом зеленым бархатом, и просматривает журнал. Из шумной соседней комнаты входит капитан Шахпаронян. Он изредка посещает этот дом — составить партию для преферанса, и сейчас, уважив просьбу хозяина, согласился «на нейтральной почве» встретиться со служащим министерства попечения Аллавердяном.
Они уселись на софе рядом, настороженные, и прощупывали друг друга взглядом.
— Это не первая наша встреча, могу сказать, — заговорил Аллавердян, с чего-то надо было начать беседу, — я вас видел в Тифлисе, на сцене.
— И конечно, разочаровались, — добавил Шахпаронян, сдержанно улыбаясь.
— Нет, почему... — сказал Аллавердян и, неожиданно оставив взятый вначале тон, заговорил свободно: — Я был заядлым театралом в студенческие годы. Много раз видел Качалова, Станиславского, Ермолову. Попадались и пьесы вашего амплуа. Ну, скажем, «Трильби»... Играла труппа братьев Адельгейм. Роберт и Рафаэл Адельгейм, вы их, вероятно, знаете...
— Да, да...
— Я не хочу сравнивать... Но ваш Свенгали незабываем. А Кин ошеломляющий, не зря вас так боготворят барышни.
Аллавердян говорил искрение, с воодушевлением. Напряжение исчезло, беседа стала непринужденной.
— Меня все время занимает один вопрос. Как вы сочетаете две вещи — правдивое искусство, которое невозможно без чувствительной души... — Аллавердян, помолчав минуту, сказал решительно, делая ударение на каждом слове, — ...и служение, да, безропотное служение самому дикому и грубому произволу? Как видите, я попросил это свидание не для того, чтобы говорить комплименты.
Шахпаронян, несколько озадаченный, раздумывал минуту.
— А вы полагаете, что, воздержавшись от участия в общественной жизни, можно перестроить жизнь или хоть что-то изменить в ней? — устремив задумчивые глаза на собеседника, спросил он.
— Нет, конечно, — быстро ответил Аллавердян, — но комендант при дашнаках — вы представляете, что это такое?!
— Когда вы соизволили прибыть в этот злосчастный город? — поинтересовался Шахпаронян.
— Недавно. А какое это имеет значение?
— Вам, вероятно, неизвестно, что ваш покорный слуга был назначен на эту должность весной тысяча девятьсот семнадцатого года революционным контролем Кавказской армии, органом, в котором солдаты имели равные права с офицерами, в том числе и солдаты-большевики.
— Нет, я этого не знал. И рад. Но кому вы служите сегодня?
— А вы сами разве не служите?
— Служу. Мой долг — создавать препоны разбойничьим элементам, хотя, по правде, нет оснований хвастаться результатами. Но какова ваша функция?.. Ко-мен-дант! — произнес Аллавердян слово по слогам. — Должность, которая по своему характеру обязывает нести ответственность, я бы позволил себе сказать, и за неблаговидные поступки.
Шахпаронян улыбнулся.
— Может, здесь уместна русская пословица: «Не место красит человека, а человек место».
— Вы говорите, что человек красит место? Это было бы понятно где-нибудь в швейцарском кантоне, в долине, окруженной альпийскими горами, где комендант мог бы выступить в роли ангела-хранителя идиллического мира... Но здесь, в этом царстве разбоя, артист-комендант... каков резондетр вашей службы, хотя бы нравственная предпосылка...
Шахпаронян задумался.
— Я хотел бы быть искренним с вами.
— Мне по душе ваша искренность.
— А не кажется ли вам, что в трагические минуты юмор — спасение для людей?
— Юмор?.. — удивился Аллавердян. — Вы говорите, что юмор спасителен для трагедии, как пластырь для умирающего. Я верно понял вашу мысль?
— Вы сгущаете краски.
— Да неужели вы правда верите, что обессиленным голодом и устрашенным маузером горожанам о чем-то говорят ваши бесчисленные помпезные встречи и приемы с прочувствованными тостами?.. Наконец, ваш ошеломляющий танец «Шамиля», доведший до обморока мадам Хаскель...
Шахпаронян улыбнулся: на банкете, устроенном в честь прибытия полковника Хаскеля, танцуя этот танец, он поранил себе кинжалом бедро.
— Я вижу, вы хорошо осведомлены.
Аллавердян кивнул головой и продолжал, не скрывая досады:
— Или вы думаете, что западные союзники будут более милосердны к армянскому народу и ваша мифическая, от моря до моря, Армения обретет в конце концов плоть?
— Вы безжалостны, — заметил комендант.
— Возможно, и так, — согласился его противник. — Все это я воспринимаю как недостойную комедию, более того — как омерзительное низкопоклонство перед чужестранцами. Я бы не хотел вас оскорбить, но вам «по душе искренность»... Перейдем к существу дела. Мне кажется, вы догадываетесь, чем продиктовано мое желание встретиться с вами.
— Вероятно. Ваши протеже, ученики, последователи...
— Да, юноши с честными сердцами, единственным прегрешением которых является их патриотизм... И вы держите их в тюрьме...
— Я, и никто другой, артист Аршам Шахпаронян!.. — комендант смеется. Затем он поднимается и, сверкая сапогами, начинает шагать по паркету.
— Не будете же вы утверждать, что не могли оказать на ход событий никакого влияния.
Шахпаронян остановился у софы.
— Интересно, как бы вы поступили на моем месте? Своими листовками они смущают народ, призывают солдат к неповиновению, вносят анархию...
— Ах, вот как? — не выдержал Аллавердян. — Значит, по-вашему, анархия еще не совершенна в этой республике? Я полагал, что вы лучше осведомлены.
— В тот день, когда появилось это пагубное воззвание, — сказал Шахпаронян немного погодя, — я посетил господина Срапиона Патрикяна... Хотя, как вы догадываетесь, я бы мог его вызвать к себе. Я глубоко уважаю Патрикяна. Он заверил, что ваша партия не намерена брать на себя ответственность за это воззвание. Теперь вы, своим посредничеством...
— Беру на себя ответственность? — докончил Аллавердян. — Прося свидания с вами, я был уверен, что мы не будем касаться юридических категорий... Если же вы считаете нужным встать на юридическую почву, — мол, преступление совершено и кто-то должен понести наказание, — прекрасно... — Аллавердян встал, облокотившись двумя руками о стол. — Я готов сесть на скамью подсудимых, при открытом судопроизводстве, беря на себя моральную ответственность за это воззвание, но с одним условием: что ребята будут немедленно выпущены...
Шахпаронян внимательно разглядывал собеседника.
Аллавердян, вскинув русую голову, сел.
— Я ценю ваше рыцарство, — заговорил наконец комендант, — но я бы не советовал прибегать к подобным средствам... Мы с вами находимся не в Швейцарии, вы сами только что говорили об этом, — многозначительно произнес он. — Я желал бы знать, что вы хотите от меня?
— Ребята должны быть немедленно выпущены.
Шахпаронян пожал плечами:
— Вы говорите языком ультиматума — не преждевременно ли?
— Преждевременно? Я нахожу, что нет. Дни «режима» сочтены, правительство, которое с головы до ног продалось чужеземцам, из чрева которою родился «маузеризм», само подписало себе смертный приговор. Но перейдем к делу.
— Я не намерен преувеличивать их вину... И родители прибегают к разным уловкам, чтобы вызволить своих детей. Барышень уже выпустили. Что касается этих упрямцев ребят, я затрудняюсь что-либо сказать. Вы знаете, существуют функциональные связи, инстанции, прерогативы...
— Несомненно. Премьер, министры...
— Да, да.
— Козни, западни...
— Возможно.
— Чинопочитание.
— Если вам так хочется...
— Наконец, грубая сила, с которой надо считаться: спарапет Нждех, полководец Дро, хмбапет Зарзанд, чингизы или ленктимуры... уездного масштаба.
— Ваши сравнения слишком рискованны. Не привело бы вас это в конце концов к вашим горячеголовым ученикам.
— Благодарю вас за заботу. Но мне бы хотелось, чтобы вы не забывали одно обстоятельство: ничто не стирается в анналах истории.
— Вы мне угрожаете? — растерянно спросил Шахпаронян.
— Нет, я просто напоминаю элементарную истину: ничто не вечно под луной...
— Да, вы склонны к философии. — оживился комендант и, положив ногу на ногу, сказал: — Знаю, немного знаком с вашей диалектикой... А разве на этой несчастной планете не существует вечных истин? Меня интересует ваша концепция.
Аллавердян взглянул на собеседника — в его глазах он прочитал неподдельный интерес.
— Вечные истины?.. Пожалуй, в некотором смысле существуют... Вот вам... армянский народ... — отыскал он пример и продолжал уже страстно: — Тысячи бедствий пронеслись над его головой, а он существует, существует и сохранил свою древнейшую цивилизацию. Такой народ должен жить... И для того чтобы он жил, должны уничтожить этот режим, развеять бесследно, как кошмарное сновиденье... И народ будет жить, поскольку за его спиной стоят непобедимые силы. Есть на свете красный Петроград... красная Москва. Пусть не забывает об этом господин Сократ Тюросян, вы же с ним «сердечные друзья», если не ошибаюсь. — Шахпаронян слушал сосредоточенно. — Да, существуют силы, ближе к нам, по эту сторону Кавказских гор! — воскликнул Аллавердян. — Извините, чтобы мне не забыть... Есть у нас сотрудник по фамилии Затикян, прапорщик?
— Есть.
— Он предпочитает Еревану Париж...
— Надо же, откуда у него такое... — пожал плечами комендант. — Значит, он парень со вкусом.
— Да, но могут найтись люди, лишенные вкуса, которые предпочитают Ереван.
Шахпаронян непонимающе глядел на него.
— Если бы вы оказались столь любезны и дали бы совет вашему прапорщику с «высоким вкусом»... поискать более подходящую спутницу для своею счастливого путешествия, — серьезно попросил Аллавердян. — Вы догадываетесь, о чем идет речь.
Осенние дни были на исходе, но ничего не менялось возле развалин крепости Сардара, в старой Ереванской тюрьме, куда были заключены юноши. Каждый час им казался годом, а день — вечностью...
Агаси один в своей каморке. Глиняная миска, деревянная ложка, бесцветный чайник с отбитым носом, какие-то жалкие тряпки, расстеленные на полу, — вот и все убранство его жилья.
День на исходе. Агаси, устав шагать, дотягивается до высокого окна, его манят тонкая полоска света и гулкие голоса с улицы. Через разбитый треугольничек проглядывается толстая глинобитная стела, сохранившаяся от крепости Сардара. Закатные лучи окрасили этот треугольничек в малиновый цвет. Сколько раз смотрел он на эти испещренные морщинами стены. И сейчас снова с тоскою приник к окну — единственному, что связывало его с внешним миром.
— Персидский сардар держал в этой темнице смутьянов. Российский царь... — шепотом произнес Агаси. — «Свободная Армения», — усмехнулся он горько. — И что они хотят?.. — бледные губы Агаси дрогнули. — Запрятать идеи в могилу, чтобы не кончался этот ад...
Черная тень скользнула над окном, закрыла треугольное отверстие и снова исчезла. Что это? Бумажный катышек скатился по подоконнику. Агаси схватил его, развернул. «Не отчаивайся, товарищ».
Агаси отпрянул назад, сжав бумажку в кулаке. Не подсматривает ли этот мерзкий «глазок»?
Потом снова повернулся к окну, светлый треугольник улыбался ему. Он разжал кулак, еще раз прочел три слова: «Не отчаивайся, товарищ». И, не веря глазам, взглянул вверх. На подоконнике в густой пыли остался едва заметный след. Да, это не сон...
Был холодный осенний вечер, когда Гукас приехал в Ереван. Верго обрадовала брата — Нуник выпустили из комендатуры.
...Вместо Нуник дверь открыла Гаюш... Пока Гукас и Нуник говорили, Гаюш перелистывала книгу, принесенную Гукасом.
— Интересная! — воскликнула она.
— Нравится тебе? — обрадовался Гукас. — Наша Оля знала ее наизусть.
Вошла Ахавни.
Революционный держите шаг,
Неугомонный не дремлет враг, —
встретила ее Гаюш стихами.
— Ахавни, и тебе понравится эта книга, — сказала она, протягивая ей «Двенадцать» Александра Блока. — Гукас привез, только не мне и не тебе, а Нуник...
Гаюш собиралась продолжать чтение, но вошла Забел и тут же обратилась к Гукасу:
— Хорошо, что ты приехал, а то не знаю, что он хочет от меня.
— Кто?
— Этот Амаяк.
— Амаяк? — Девушки с недоумением глядели на Забел. Они и прежде уважали этого образованного гимназиста, а когда сидели в арестантской, он совсем покорил их своим мужеством и самоотверженностью.
— На, почитай! Ученический комитет выпустил первый номер, — Забел показала небольшую по формату газету, отпечатанную на грубой, шершавой бумаге.
Она обратила внимание Гукаса на статью, обведенную синим карандашом. Гукас вместе с Ахавни прочел первые строчки. Почему Амаяк недоволен? Должен радоваться...
— Давай я прочту, — попросила Забел.
Гукас передал ей газету. Забел написала о школьной жизни. Неожиданной в этой статье была ее насмешка над учениками, занимающими четкую позицию в политической борьбе... Это явление она называла «болезнью незрелых людей». Вывод крайне удивил всех.
— «Внутренняя борьба лишает учащихся возможности свободного мышления, обрекает их на застой, — с воодушевлением читала Забел. — Нездоровая партийная атмосфера лишает учащихся научного отношения к жизни... Пусть ученичество будет беспартийной массой...»
Закончив, Забел бросила самодовольный взгляд на слушателей. Гукас смотрел на нее так, будто видел впервые.
— Пристал ко мне Амаяк: плохо написала, говорит, — снова пожаловалась она.
— Так, стало быть, нам надо распускать «Спартак»? — спросил Гукас.
— Почему же?
— Разве ты не пишешь, что борьба обрекает учащихся на застой, что не нужны группировки?
— Я разве так пишу? — растерялась Забел. Ее узенькие плечики дрогнули.
— А как же? — Гукас взял газету, прочел несколько строк.
— Значит, я нечетко выразила свою мысль. Я не против «Спартака»!
— Что значит «я не против»?.. — вмешалась Ахавни сердито. — Так говоришь, словно ты не член нашего союза.
Забел объяснила, что значительная часть учащихся идет за Сантуряном, — и разве не было бы лучше, если бы они остались вне партийной борьбы, чем были под его влиянием...
— Вот что я хотела сказать... Даже не хотели печатать: мол, это большевистское воззвание, требовали, чтобы не упоминала русскую революцию. А теперь получается, что я плохо поступила?..
— Надо было прочесть кому-нибудь! Ведь то и дело приходишь к нам, чтобы выбрать воротник для блузки... — упрекнула подругу Нуник.
— Я прочла господину Рушаняну, он сказал, что написано хорошо.
Ахавни засмеялась:
— Господин Рушанян прекрасный человек, но придерживается старых взглядов.
— Он живет рядом с нами, — оправдывалась Забел.
— Послушай, офис американцев тоже рядом с вашим домом, — пошла бы еще к мистеру Хаскелю попросить совета, — усмехнулась Нуник.
— Мистер Хаскель не здесь, а в Баку, — вмешалась Гаюш, — мадам Хаскель больше не приходит играть в теннис...
— Он не в Баку, уже перекочевал в Тифлис, а оттуда в Константинополь, — сообщил Гукас.
— Ничего, зато прибыл помощник генерала Харборда, он примет Забел, — все подшучивала над ней Гаюш.
Зеленые глаза Забел сверкнули, как у кошки.
— Ты лучше пойди станцуй с Павликом вальс... и пей вино. Какое тебе дело до других.
Гукас взглянул на Гаюш.
— Почему ты говоришь об этом? — упрекнула подругу Нуник. — Гаюш и сама жалеет.
— И вовсе не жалею, — глухо откликнулась Гаюш, — вовсе не жалею. — Она подняла затуманившиеся глаза, заговорила незнакомым, отчужденным тоном: — Было грустно, меня пригласили танцевать, я и пошла, теперь что — биться головой об стенку?
— Разве этой весной я не предупреждала тебя, что Павлик хлюст? — крикнула Забел.
— Хлюст, — усмехнулась Гаюш. — Сама ты хлюст. Откуда только взяла такое слово...
— Почему она меня оскорбляет? — Забел призвала Гукаса на помощь. — Сама черт знает что делала с Павликом и еще смеется над нами.
Гукас растерянно смотрел на них.
Гаюш, выйдя из себя, накинулась на Забел, схватила ее двумя руками и стала трясти за плечи, приперев к стене:
— Молчи! С виду монашка, а внутри — сатана!
Гукас разнял их.
— Спартаковки, а сцепились как драчливые петухи... И не стыдно?
Гаюш, не говоря ни слова, ушла. Тревожный взгляд зеленых глаз Забел блуждал по комнате.
Никто не смотрел на нее.
— А что мне теперь делать? — спросила она. — Я напишу другую статью, дам прочесть Арменаку и Агаси и после этого помещу в газете.
— Не стоит. Вместо того чтобы поправить бровь, выколешь глаз, — рассердился Гукас. — Как следует подумай и определи, что ты хочешь.
— Хорошо, подумаю, — согласилась Забел. — Ну, я пошла...
— Я хочу тебе сказать, что Гаюш лучше тебя, намного лучше... Тебя снедает зависть, вот и занимаешься всякими пересудами...
Ахавни, обняв Нуник за плечи, отвела ее в сторону. Забел стояла с опущенной головой. Потом на ощупь открыла дверь...
Была уже поздняя ночь, когда Гукас, проводив девушек, явился к Вазгену, в его маленькую комнату возле почты. Аршавир поехал в село, Вазген был один.
— Ух ты!.. — вскочив, воскликнул он спросонья.
Три месяца они не виделись. Чего только не произошло за это время... Гукас сел на тахту и стал расспрашивать Вазгена. Узнал, что у Гаюш дела идут неважно. Евгения Минаевна даже слышать не хочет о том, чтобы принять Гаюш обратно в прогимназию, Забел же восстановили. Чего только не наговорила Гаюш инспектрисе... И сейчас не учится, ничем не занимается.
Агаси родился под счастливой звездой: он не только вернулся в школу, но даже нашел работу и помогает своей многочисленной семье... Амаяк и Миша тоже восстановлены. Амаяк первый ученик в классе, единственный, кто имеет пятерку по латыни. Его товарищ Миша умеет играть на семи-восьми инструментах, он создал в школе духовой оркестр. И потому его очень ценят в гимназии...
— А как твои дела? — поинтересовался Гукас.
— Не волнуйся, из-за наборщиков сейчас стреляются, — похвастался Вазген, — я снова в типографии Ханбегяна.
С теплотой отозвался Вазген об Ахавни. Гукасу это было приятно. Когда ребята были брошены в тюрьму, Ахавни вместе с новыми товарищами, высоко держала факел, зажженный «Спартаком».
Затем стал рассказывать Гукас, и Вазген засыпал его вопросами. Вазген в юности провел четыре года на бакинских промыслах, и этот город очень интересовал его.
Гукас так и не пошел домой в эту ночь. Когда забрезжило утро, он встал и направился к театру Джанполадовых.
Здание театра сейчас было занято под больницу. Степан Аллавердян, разъезжая по селам, схватил сыпняк и теперь лежал здесь. И хотя сыпной тиф болезнь очень заразная, Гукас беспрепятственно прошел в палату.
— Слава аллаху, наконец дезертир вернулся! — засмеялся Степан.
Гукас стал оправдываться: ему самому пришлось хлебнуть тифозного счастьишка...
— А это мой родной брат, — представил Аллавердян соседа по койке.
Гукас внимательно посмотрел на парня, лицо его было знакомым...
— Тико? — спросил он с сомнением.
Да, это был первый водонос в Ереване... Потом он исчез куда-то, оставив на память о себе сочиненную им же самим мелодию.
— Знаешь, какая это личность? — восхищался Степан юношей, имевшим сейчас весьма плачевный вид. — Если бы ты знал его историю — настоящий рыцарский роман. Он явился сюда с Сасунского нагорья, потеряв по дороге родителей. Затем из Еревана добрался до России, дошел до Петрограда. Он участник двух революций, не шути... Царя он свергал, буржуазию также, — разговорился Степан, — потом дрался с белыми генералами. — Степан подмигнул съежившемуся на койке юноше: мол, верно я говорю? — Орджоникидзе лично знает его, Серго Орджоникидзе, он был радистом у него в штабе. В Пятигорске, кажется?
— Во Владикавказе, — поправил Тико.
— Да, Владикавказе... Потом он попал в плен к белым и сбежал... знаешь, как?.. — Степан повернулся к юноше. — Из уборной! Ха-ха-ха! — засмеялся он. — Убежал в эти края, пересек Военно-Осетинскую дорогу, был в моем родном Кутаиси и через Тифлис добрался до Армении... И после всего этого какой-то несчастный микроб свалил его... Но парень этот под счастливой звездой родился, — сказал Степан, переводя дыхание. — Вот на этой посте ли, на которой я лежу, за неделю до моего прихода один за другим отдали концы семь человек. А он ждал меня, и мы подружились. Потому что у нас с ним один счет к миру, понимаешь... А для тебя это — готовый спартаковец...
Гукас посмотрел на Тико, тот тихо улыбался.
— Мы сейчас комсомольцы, члены Коммунистического союза молодежи, — уточнил Гукас.
— А я кто? РКСМ, — произнес Тико раздельно.
— Вот и вы соединились, — обрадовался Степан. — Подумайте, на какую работу его определить, он радист, это не шутка, редкая специальность...
— Подумаем, — пообещал Гукас и взглянул на Степана. Его бледное лицо было взволнованно. Гукас вспомнил, как однажды он хвастался, что никогда еще не болел, если не считать испанки, полученной в Метехской тюрьме. В самом деле, у него было атлетическое телосложение, и сыпняк, видно, протекал у него легче, чем у других.
Удовлетворив в какой-то степени любопытство Степана, Гукас поднялся. Но в тот же день он явился сюда вторично. Войдя в палату, поставил на пол корзину с великолепным виноградом — кишмишом, проделавшим двадцатикилометровый путь: эчмиадзинские друзья передали его для больного...
У Гукаса от усталости горели пятки, но он все же решил пойти к Агаси: там должны собраться товарищи, и ему надо было отчитаться о своей поездке.
Вазген никогда еще не был так доволен своей работой, как сейчас... Господин Матевос был человек открытый, с самого утра все его мысли были сосредоточены на вине и шашлыке, и, не будь этой маленькой типографии, он, видимо, никогда бы не вылезал из сада Сардара, где проводил время с Карапетом Африковым... Сейчас, когда в Ереване днем с огнем не сыщешь хорошего наборщика, Вазген был настоящей находкой для владельца типографии. Аккуратный, сноровистый, он принимал и вручал заказы, а иногда и доставал выгодные заказы для своего хозяина... Еще весной, через своих друзей-метранпажей, он раздобыл из других типографий несколько видов шрифта, и типография господина Матевоса благодаря этому прославилась на весь город. Даже министерства предпочитали государственным типографиям развалюху Матевоса Ханбегяна, как он сам называл свое неказистое предприятие. И Вазген хозяйничал здесь...
Однажды он сложил в брезентовую сумку несколько пачек только что отпечатанных ордеров и пропусков и, тщательно вымыв руки, предупредил товарищей, что направляется в министерство внутренних дел.
— Явился, душечка, — по-приятельски приветствовала его секретарша, протянув ему пухленькую ручку.
Эта представительная дама была землячкой Вазгена и, хотя получила хорошее образование в Тифлисе, любила говорить с ним на родном карабахском диалекте.
И для Вазгена не было большего удовольствия, чем переброситься парой фраз на этом диалекте. Он словно утолял таким образом тоску по пышным лугам и журчащим ручьям редкого нагорья, вспоминавшимся как пленительная сказка ярких детских лет.
Вазген сел на предложенный ему мягкий стул и стал вытаскивать ордера из сумки. В это время внимание его привлекла папка, лежащая на столе, на которой крупными буквами было выведено: «Спартак».
Вазген пересчитывал и складывал на стол бланки, а сам не мог отвести глаз от папки... «Дело Союза молодых интернационалистов «Спартак». Кто знает, что там находится, как бы прочесть, мучительно размышлял он.
Женщина встала, взяла со стола бланки, папку и положила все это в шкаф.
Потом уселась на место и только собралась расписаться в книжечке о принятых бланках, как раздалось сердитое бренчание электрического звонка. Удостоив приятеля-наборщика любезной улыбкой, она дата ему жестом понять, чтоб подождал ее, пока вернется, и поспешно прошла в кабинет.
Когда она переступила порог, Вазген вскочил, кинулся к шкафу, открыл его и выхватил оттуда «дело «Спартака». Спрятал его в свою брезентовую сумку и, поставив ее на прежнее место, возле стула на полу, уселся как ни в чем не бывало на стул.
Вазген был здоровым парнем, но сейчас у него чуть не разорвалось сердце.
К приходу секретарши он уже полностью овладел собой — сидел и спокойно просматривал газету, затем завел с ней приятную беседу, рассказывая о своем паломничестве в храм Дизапайт, которое совершил в детстве.
Потом он с удовольствием выпил стакан чаю, предложенный секретаршей, и с сожалением произнес:
— Наш господин Матевос в Сардарском саду, типография осталась без присмотра, надо идти, — и, взяв сумку, направился к выходу.
— Почаще приходи... — услышал он на прощание.
Дойдя до ступенек, Вазген оглянулся: никогда еще в своей жизни он не подводил людей... Растерянный стоял он возле лестничной клетки... И тут перед глазами возникла картина: Агаси, которого заперли в одиночную камеру, его крик... Колебания оставили Вазгена, и он вскоре уже смешался с толпой, заполнившей Кантар.
Вазген передал «дело «Спартака» друзьям и только после этого направился в типографию. Господина Матевоса в самом деле не было, и вряд ли он явится сегодня. Вазген прошел на свое место перед кассой.
— Дружок, не тужи... — задумчиво ответил он на вопросительный взгляд Аршавира: что случилось?
Никто не показался до конца работы в типографии.
Закрыв ее, Вазген поспешил к друзьям. Там сидели двое.
— Мы думаем отвезти твой драгоценный трофей в Кавказский комитет... — обратился к Вазгену один из них, мужчина лет сорока, очень хваткий, быстрый, глаза его сверкали из-под пенсне. — На кого, как ты думаешь, возложить эту обязанность? — обратился он к Вазгену.
— Я повезу сам, — ответил Вазген.
Подпольщик в пенсне вопросительно взглянул на товарища.
— Ты сделал свое дело, тебе лучше покинуть город, уехать куда-нибудь, в Баку например... — сказал сидящий за столом товарищ Мартик.
— А кто еще есть?..
— Аршавир, головой ручаюсь за него, — заявил Вазген и тут же начал перечислять его достоинства. И бесстрашен он, и ловок, умеет находить общий язык и с крестьянами и с городскими, грамотный парень, окончил пять классов гимназии, неприхотлив в быту...
— Жаль, Гукас уехал утром, это дело как раз по нему, — задумчиво сказал товарищ Мартик.
— И Аршавир из того же теста! — настаивал Вазген, и на этом вопрос был исчерпан.
...Вазген в синей сатиновой блузе, надвинув шапку на лоб, быстро шагает по окутанным туманом улицам Еревана. Отправив своего ученика «по делу», он взял у знакомого телеграфиста «что ему было нужно» и отправился к своему хозяину. Господин Матевос укладывался спать, когда метранпаж явился к нему... Прочитав телеграмму, что в далеком карабахском селе тяжело заболела сестра Вазгена, он повздыхал малость, вытащил из кошелька два золотых и вручил ему:
— Это тебе на дорогу...
Через полтора часа Вазген был на железнодорожной станции, с пропуском министерства внутренних дел в руке. Жаль, что, доехав до станции Евлах, он не сойдет с поезда. Карабахское нагорье останется по правую сторону, а Вазген будет продолжать путь до Баку, в город черного золота...
Как стремительный соколиный полет мчались дни. Гукас давно уже дома, но, занятый неотложными делами, так и не смог до сих пор спокойно побеседовать с Нуник, а когда лежал больной в Баку, ему казалось, что, как только они будут вместе, он ни единого шага не сделает без нее. Правда, куда бы ни шел в эти дни Гукас, он чувствовал на себе пристальный взгляд Нуник, слышал ее заразительный смех, биение ее сердца, ощущал в своей ладони тепло ее руки. Где бы он ни был — на дорогах ли, утопающих в грязи, или в тесных крестьянских избушках, — повсюду вставала перед ним Нуник; она радовалась и веселилась, печалилась и горевала вместе с ним. Гукас не успел рассказать ей о самом главном, а им уже снова надо было расстаться... Товарищи из Арменкома[59] поручили ему важное дело.
Гукас уехал. Нуник дома, во дворе, перед очагом.
Гукас только что уехал, а Нуник уже кажется, что с ним что-то случилось, — может, влез в драку, может, заболел...
Нуник знает: она незаменима для Гукаса, как и он для нее. Знает это Нуник, но каждый раз, ложась в постель, она предается мечтам, хочет представить, как это будет, когда они наконец будут вместе, — и не может. Иногда ей вдруг кажется, что она не любит Гукаса... и тогда она вздрагивает, пугается...
Нуник в тревожном ожидании... Никогда еще не было у нее такого чувства. Даже сейчас, перед закопченным очагом в холодной кухне, Нуник вновь переживает прощание с Гукасом у него в комнате, и мягкий туман опускается на ее душу, и какая-то тревога подкрадывается к сердцу... В ту минуту взгляд Нуник упал на фотографию, висевшую над тахтой. Гукас не скрыл от Нуник, вернувшись из Баку, сам показал ей эту карточку. Нуник сразу почувствовала, что эта девушка особенная. Ни у кого Нуник не видела таких умных, проницательных глаз, таких милых пухлых губ, таких роскошных волос, волнами падающих на плечи. И с какой теплотой Гукас произносил ее имя: «Наша Оля» — и рассказывал о ней: «Наша Оля должна была уехать, прорвать деникинский фронт...»
Нуник чувствует, какая в этой девушке сила, какая страсть, размах. А она слаба перед ней. Что она?.. Что она сделала в жизни? Нуник преклоняется перед Олей и любит ее... Да, любит! Как можно не любить девушку, к которой душою привязан Гукас... Гукас и сам парень мужественный, волевой, они очень подходят друг другу... Конечно, и Нуник хочется быть такой же сильной, мужественной, как они... Но разве плохо быть такой, какая она есть? Чем плохо? Гукас и ее любит, ни секунды она в этом не сомневалась. Да, но почему в ее сердце проникает какая-то тревога, тело охватывает дрожь? Что это? Неужели то самое, что люди называют ревностью? Нуник не знает. Чего хочет от нее эта незваная печаль? Чем виновата Оля? Она ничего и не знает о Нуник. Нуник сама придумывает все это. Оля тут ни при чем. Да, ни одна фотография так не запечатлелась в ее памяти. Заколотилось сердце Нуник. «Я люблю, очень люблю Гукаса». Нет ее, Нуник, без Гукаса... Нет, и все... Совсем иной была бы она без Гукаса... бескрылой. Нуник так счастлива, что она близкий друг Гукаса, любимая его девушка... А Гукас — настоящий, он верный, твердый, как обожженный кирпич, нет, как базальтовая скала, его никто не может сломить, затопить, он крепко стоит на земле, как и Оля... Опять Оля... При чем тут Оля? Что ей делать?.. Еще месяц назад Нуник ничего не знала об Оле, а сейчас знает: Оля неразлучна с Гукасом. Где сейчас Гукас, где Оля? Они оба в пути, отвечает сама себе Нуник. А она дома, перед очагом... Далекие, снежные тропы, полные опасностей, лежат перед ними и объединяют их...
Нуник наклонилась над очагом поворошить сырые поленья. Едкий дым защипал глаза.
Подошла мать и прервала думы Нуник:
— Зачем ты разожгла очаг?
Нуник не ответила.
— Ты что, опять хочешь навлечь беду на наши головы? — глядя на котел, развела руками тикин Сатеник. — С таким трудом вызволила тогда, неужели это тебе не послужило уроком?
Она была уверена, что беседа с Шахпароняном и заступничество того прапорщика помогли освободить Нуник и ее подруг.
Нуник вытащила из ниши мешочек с крахмалом.
— Дочь моя, брось упрямиться! Вы заварили это дело в городе — и чего добились, какая для вас польза? Лишилась и службы и сейчас мучаешься... Разве это должно было выпасть на долю дочери Гарсевана?..
— Мама, не надо... — протирая глаза, застонала Нуник.
Тикин Сатеник повысила голос:
— Себя не жалеешь, пожалела бы меня...
— Мама, что же, по-твоему, я из другою теста сделала или моя кровь краснее, чем у других?
Нуник уже не слушала жалобы матери, продолжала заниматься своим делом. Но, видя, что та никак не может успокоиться, сказала:
— Мама, если ты не хочешь, чтобы я варила клей у нас дома, я пойду в другое место...
Помолчали какое-то время. В очаге трещали дрова, и на серой стене запрыгали красные отсветы...
— Нуник! — позвали с веранды.
— Посмотри, кто там, — прервала молчание мать. — Пойди, я послежу. Поднимись наверх, озябнешь, на тебе же ничего лет...
Нуник обрадовалась, что мать смягчилась.
Оказывается, явился работник министерства внутренних дел, посланный господином Тюросяном.
— Что у него за дело ко мне? — встревожилась Нуник, но, тут же овладев собой, пошла надевать пальто.
С кислым лицом встретил Сократ Тюросян свою бывшую служащую.
— Барышня Нунэ, будьте любезны, помогите нам... Нужен один документ, вам, должно быть, известно, где он.
— Какой документ?
— Полученное из британской миссии... предписание, ну, предостережение...
Нуник пожала плечами:
— Я не знаю, не помню...
— Ага... не помните... — Тюросян повысил голос: — А куда вы дели пропуска, пограничные пропуска? Это тоже не помните? Сто штук, целую пачку?..
Сердце Нуник забилось. Эти пропуска понадобились Гукасу... Она стояла настороженная.
— Пропуска были на месте, господин Тюросян, — ответила Нуник. — Все бумаги были разложены по...
В проеме двери Нуник увидела Хикара Хаммалбашяна с какой-то полной женщиной...
— Безобразие! — крякнул он с порога и, кряхтя, зашагал по блестящему паркету приемной.
— Господин Тюросян, — обратилась женщина к помощнику министра. — Это «дело» еще месяц назад было на месте...
Нуник напрягла слух. Интересно, какое «дело»...
Господин Хикар с досадой покачал плоской головой.
— Не понимаю!.. — возмутился Тюросян. — Это же не иголка, не могло исчезнуть.
— Что же случилось? — заговорила женщина... — В чьих руках оно не было... Кто только его не брал по вашему распоряжению... Уполномоченный премьер-министра, его личная секретарша, представитель господина Хаскеля, служащие британской миссии, господин Амазасп, военный министр Дро, прокурор Варткес Агаронян... Кто-нибудь из них, вероятно, позабыл вернуть.
— Позабыли? Помилуй господь, — Хикар Хаммалбашян вперил богобоязненный взгляд в лепной потолок.
— Как так? — упрекнул Тюросян секретаршу. — А вы почему не проследили?
«Сейчас обязательно скажет: за что вы получаете министерский паек?» — подумала Нуник. Но Тюросян не сказал этого, а распорядился строго:
— Я ничего не знаю. Это «дело» отдано вам на хранение, будьте столь любезны, разыщите его, — твердил Тюросян. — Барышня Нунэ вам поможет... И смотрите, не затеряйте еще чего-нибудь...
Нуник вышла с полной женщиной.
— Настоящее столпотворение! Собака не узнает хозяина! — трагически произнес господин Хикар, садясь. — В министерство даже отсутствует штатное расписание. И это называется государственность? От имени Бюро партии я обследовал министерство попечения, — сообщил он, — жалкая картина. Поголовное взяточничество... И кто это обнаружил? Большевики, господин Аллавердян и какой-то русский, Панфилов... И взяли на вооружение. Прискорбно! Хотя и в вашем департаменте далеко до совершенства. Есть возмутительные факты, равносильные преступлению. — Господин Хикар надел очки на мясистый нос, придвинул к себе небольшой листочек, исписанный мелким, четким почерком. — Тайная переписка ни для кого не является секретом, зашифрованные телеграммы распечатываются тут же, в вестибюле департамента, «ключ» тоже здесь... Даже книга секретных ассигнований валяется в незакрытом помещении. Чего только нет в этой книге, господи! Пятьдесят тысяч рублей заплачено Ахмету-ага, сто тысяч рублей — Киракосу Мартиросяну за меры против большевиков. В этой же книге записаны поступления в столько-то тысяч рублей от продажи патронов, и столько-то тысяч отпущено Каро Сасуни. Непредвиденных расходов около двенадцати миллионов. Представляете?! По этой же статье проходят все осведомители.
Господин Хикар, отодвинув листок, воскликнул в сердцах:
— Хаос!.. Я уже перестал записывать, не было сил... Докладная моя готова, но... — его желтоватые глаза загадочно заблестели, все ж таки мы с вами были коллегами, вместе трудились на ниве просвещения, хотя нам и приходилось заниматься кое-какими низкопробными делами.
— Верно... — отозвался Тюросян.
— Почему я махнул рукой на все это? Если хочешь знать правду, то... — Он замешкался. — Если хочешь знать правду: «Кривая борозда от большого быка». У русских тоже есть подобная пословица, возможно, ты слыхал ее: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лошадь».
В глазах Тюросяна засверкал насмешливый огонек.
— Это вовсе не пословица, а стихотворение, и совсем не «лошадь»... «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань!»
— Лань? — в недоумении переспросил господин Хикар. — А что это?
— Лань — это газель, — пояснил Тюросян.
Смущенный господин Хаммалбашян стал оправдываться:
— Господин Барсам так говорил... он ведь из России.
— Господин Барсам? Избави нас бог от таких знатоков русского языка, как господин Барсам, — вспомнив коллегу по школе, проговорил Тюросян. Затем, взглянув на часы, спросил серьезно: — А что вы имели в виду, сказав: «Кривая борозда от большого быка»?
— Да, да... — Господин Хикар пояснил: — Да, как покончить с неразберихой, когда в одном и том же министерстве два столпа не только не созвучны по характеру, но, напротив, противоположны и даже враждебны друг другу, — это лошадь и корова, запряженные в одну телегу. И вы хотите, чтобы эта упряжка двигалась без срывов, без тряски... — Воодушевившись своим собственным красноречием, Хаммалбашян продолжал: — Такое не допускает жизнь! Это ненатурально, — произнес он на французский манер, видимо желая компенсировать оплошность... И наконец пояснил: — Министр — деятель вулканического склада, а его помощник — педагог и, будучи таковым, сторонник спокойных, мягких действий... нептуновского склада...
Господин Хикар намекал Тюросяну, что человеком «нептуновского склада» является именно он. Задумчивые глаза Тюросяна вопрошали: «Братец, что тебе надо?» И вдруг, оживившись, он выпрямился в кресле.
— Все это не так уж существенно. Ваши представления несколько превратны... Наш «вулканический» министр, — он улыбнулся, — в последнее время совершенно не вмешивается в дела департамента. Ему будет поручено другое министерство. Мне же велено разработать законопроект реорганизации департамента, да, да, департамента внутренних дел. В связи с этим я и попросил создать вашу подкомиссию в качество вспомогательного органа.
— Да, — согласился господин Хикар.
— Если вам интересно, — Тюросян перешел на официальный тон, — могу вам сообщить кое-какие свои соображения.
— Будьте добры...
— Во-первых, нет самого главного, нет сознания того, что министерство внутренних дел является столпом государственной власти и на него должны опираться все прочие министерства.
— Сейчас отмечу, — прервал его господин Хикар, вынимая блокнот.
— Во-вторых, нет свода законов, законов как таковых. В силе еще старый царский кодекс с дополнениями и примечаниями по Кавказу и Армении, — это мешанина противоречивых, взаимоисключающих формулировок, чистая несуразица. Народ лишен всех прав и не может выбраться из этой пучины.
Господин Хикар, одобрительно кивая, быстро записывал.
— Третье. Могу засвидетельствовать, мы сами способствовали беззаконию, вооружив толпу праздношатающихся людей, людей без определенных занятий, которые сейчас диктуют свою разбойничью волю...
Господин Хикар перестал записывать. У него отвисла челюсть, и непонятно было, слушает он или дремлет.
— Что важно, — подчеркнул Тюросян, — честному заработку предпочитают разбой. Вооруженные банды занялись набегами и грабежом, это уже не считается преступлением.
Господин Хикар вытаращил глаза: и об этих порядках, установленных правящей партией, спокойно говорит не кто иной, как человек, который является также председателем «парламентской фракции» этой партии.
— Что делать? Никто не может сказать... — признался Тюросян. — Осенью на бульваре произошла вооруженная стычка между игдирцами и ереванцами. В результате — десятки жертв, все попытки обуздать разбушевавшихся оказались напрасными... Добраться из Еревана в Эчмиадзин стало не просто... Вчера, в пять часов вечера, на Астафяне напали на мою служанку. Вот какова картина... Подумайте и вы в вашей подкомиссии, поищите выход — может, найдете какое-нибудь мудрое решение...
— Да, об этом надо подумать, — согласился Хаммалбашян.
Вошла секретарша.
— Господин Тюросян, все обыскали, «дела» нет.
— Сами будете отвечать перед премьером. Хорошо, что он вас рекомендовал...
— Ладно, пойду доложу, — с плохо скрытой угрозой прошептала женщина. — А барышня Нунэ никакого отношения к этому не имеет... После ее ухода «дело» находилось в канцелярии, где оно, кто знает?..
— «Кто знает, кто знает»... Черти, что ли, поселились в этом департаменте?.. — вышел из себя Тюросян. — Отпустите Нунэ, — произнес он с досадой и поднялся.
Уже смеркалось, когда Нуник вернулась домой. Она была довольна собой. Видел бы Гукас, как она держалась... А куда, в самом деле, исчезло это «дело»? Нет ли спартаковцев и в министерство господина Тюросяна?.. Надо немедленно известить Агаси.
Она успокоила мать: нужна была одна бумажка, они ее не могли разыскать — и немного погодя вышла из дому с корзиной в руке. Сверху, в жестяной миске, лежал мелкий, весь в комьях земли, картофель.
— Послушай, дочка, — снова запричитала вслед ей мать, — в прежние времена в этот святой день твой отец устраивал елку для вас... сколько детей мы приглашали! А сейчас чем ты занимаешься! Господи, что за напасть! — ударила себя по бедрам мать.
Нуник, стуча каблуками по ветхим деревянным ступенькам, вышла на улицу.
Гукас в санях, запряженных двумя лошадьми, мчался по белой равнине. Густо падает снег, ничего не видно кругом, кроме сплошной густой пелены. Гукас задумался. Он все еще с комсомольцами из приюта уездного городка, перед глазами все еще парень и девушка, сидящие за ученической партой. Странное имя у этого парня — Папик, что означает «дедушка», глаза с искринкой, огромная копна волос. А девушку зовут Арцвик, это имя вполне ей соответствует — «орленок»... Упершись подбородком в сложенные на парте руки, она так и впилась своими острыми глазенками в Гукаса...
— Хорошие ребята! — произнес вслух Гукас.
...Въехали в село, накрытое снежным одеялом. Возница наклонился к Гукасу:
— Куда теперь везти тебя?
— К учительнице Астхик.
— В такой поздний час?
Гукас с удивлением посмотрел на возницу. Ведь только начало смеркаться. Возница резко натянул вожжи, лошади встали. Гукас спрыгнул и увяз по колено в сугробе. Возница рукояткой плети уже стучал в маленькое оконце.
— Открой, человек к тебе.
В дверях показалась голова, повязанная черным платком.
Гукас прошел в комнату. Земляной пол, оштукатуренные стены. Закопченный потолок такой низкий, что казалось, находишься в конуре или птичнике. В тишине сложены столиками книги и тетради. Мебель соответствующая: грубо сколоченный стол, такая же табуретка, узенькая тахта у стены. На эту тахту и уселся Гукас рядом с молодой учительницей из села Каранлух, расположенного на берегу озера.
— Как ты, Астхик? — спросил Гукас, потирая замерзшие руки. Он был доволен, что находится здесь, в этом глубинном наирском селе, у своей подруги. На Астхик платье из грубой серой материи, шерстяные некрашеные чулки и стоптанные башмаки.
— Хорошо-то хорошо, — воскликнула Астхик, голос ее огрубел, — да условий нет тут! Я послала жалобу Ахавни, — засмеялась Астхик, — написала: кто ты там, министр или помощник, пришли хоть книги, тетради, жалованье хоть присылай, а то мы тут зачахли...
— Казна как раз находится в руках Ахавни. Обязательно пришлет, — поручился Гукас, и теперь они оба громко рассмеялись.
Раздались тяжелые шаги. Показались двое мужчин. Первый стряхивал снег с кожуха, на густых бровях и усах поблескивали ледышки.
— С добром приехал, Гукас-джан? — радостно приветствовал он гостя. Все глаза проглядели, ожидая вас. Слава богу, добрался благополучно... Вчера был солнечный день, я подумал: пойдy-ка навещу сироту, посмотрю, как она там... — кивнул он на Астхик. Но налетела туча, все небо заволоклось, повалил снег...
Гукас хорошо знал этого человека. Любопытный он, Ованес Саруханян. Будучи сельским учителем, он долго скитался и все же умудрился сдать экстерном экзамены в Тифлисской учительской семинарии и получил высшее образование. Сейчас он был инспектором у себя в уезде.
Саруханян представил товарища:
— Это наш солдат Мехак. Опять попал в беду, кое-как выкрутился.
Солдат Мехак очень походил на русского, у него было веснушчатое лицо и усы пшеничного цвета. Шинель, накинутая на плечи, вся в заплатах...
— Ну, скажи, какие ты вести привез? — устраиваясь возле Гукаса, спросил Саруханян.
— Вести? — улыбнулся Гукас. — Ну, крещение будешь справлять в Ереване...
— Какое там крещение, нас тут совсем занесло бураном...
Астхик принесла кизяку и засыпала в жестяную печурку. Едкий дым поднимался к потолку, а затем медленно опускался вниз ядовитой копотью.
— Ну, рассказывай, рассказывай, — требовал Саруханян. — Пока ты был в Баку, мы и тебя в Арменком избрали.
Гукас стал рассказывать. В этой тихой лачужке, затерявшейся в снегах, они чувствовали себя участниками великих событий, происходящих на земле.
Дым рассеялся, жестяная печурка накалилась. Гукас рассказал кое-что и о делах «Спартака». Солдат Мехак, молча сидевший, не снимая помятого картуза и шинели, хотя стало довольно тепло, спросил:
— Ты говоришь, что этот «Спартак» в Ереване молодой союз?
— Да, молодежный, — подтвердил Гукас.
— Ну, коли так, этот союз мы основали раньше вас...
— Вы?.. То есть кто?
— Мы — из Гомадзора, Еленовки...
— Когда вы основали?
— Когда?.. Когда вернулись, тогда и основали...
— То есть?
— Когда мы вернулись с германского фронта — в декабре исполнилось два года. В России мы были в Красной гвардии, вернулись в село, собрали молодых и стали Молодой гвардией.
— Сколько вас?
— Двадцать семь, не считая меня; хочешь, всех перечислю.
— Тогда составьте список, отнесите в уезд и действуйте вместе с товарищами из Нового Баязета, — посоветовал Гукас.
— А кто остался, чтобы действовать...
— Куда же они делись?
— Куда делись... Ованес, скажи ему, пусть он узнает, куда делись... — обратился солдат Мехак к Саруханяну и повернулся к Гукасу: — Многих забрали в солдаты, чтоб убрать из села. Двое умерли. Осталось нас человек семь, и мы света божьего не видим. Вот получается, что страна наша армянская, правительство наше — армянское, а мы из чистилища вышли и попали в ад. Правды все равно нет, она у того, кто не работает, а ест. Трудимся, трудимся, в поте лица зарабатываем хлеб, отдаем его собакам, а сами опять на голой земле...
Разволновавшись, Мехак стал рыться во внутреннем кармане шинели, но не нашел того, что искал.
— Послушай, — обратился Саруханян к Астхик, — почему твой жених не явился?
— Не знаю, — смущенно ответила девушка.
Из каморки притащили расшатанный столик на коротких ножках и приставили к столу. Вскоре появился ячменный лаваш, сыр, несколько яиц и кусок мяса. Солдат Мехак вытащил из мешочка несколько круглых деревенских лепешек. Саруханян поставил большую бутыль вина, навалил целую кучу сушеных абрикосов.
— Это из вашего города, — обратился он к Гукасу.
Астхик поставила на край стола зеленый горшок:
— Ованес принес.
Вытащив из горшка большой маринованный огурец, Саруханян похвастался:
— А ну-ка взгляни, Гукас, это посолила мать Агаси. Я собрался в дорогу, она принесла. «Эй, Ованес, возьми, едешь далеко, я не была там, но люди говорят: ни зелени там нет, ни фруктов...»
Гукас заразительно рассмеялся. Саруханян прекрасно передал интонацию матери Агаси.
— Ну, не будем отвлекаться, — взяв на себя обязанность гостеприимного хозяина, Саруханян пригласил всех к столу. — Армянин говорит: «Хлеб на столе, сердце нараспашку». А ну-ка погляжу... чем мы хуже какого-нибудь министра!
Посреди стола стояло блюдо с рассыпчатым картофелем, два стакана, две деревянные ложки, одна вилка и широкий кухонный нож. Перед Гукасом, как перед дорогим гостем, поставили фаянсовую тарелку с отбитыми краями.
— Ну, будем здоровы! — воскликнул Саруханян, счищая шелуху с картофеля. Остальные последовали его примеру.
— Интересно, не наступил еще Новый год? — спросила Астхик.
Часы были только у Гукаса — часы с римским циферблатом, подаренные Агаси.
— Замерзли, — приложив их к уху, сообщил Гукас.
— Наступил Новый год! — воскликнул Саруханян, поставив стаканы перед Гукасом и Астхик.
Гукас отодвинул стакан, Саруханян запротестовал:
— Здесь старший я, и ступа в моей руке, и пестик... Ахчи[60], где тот ваш глиняный кувшинчик? — повернулся он к хозяйке.
Глиняный кувшинчик появился на столе. Саруханян наполнил его вином, передал Мехаку, выложил огурцы из горшка в миску и спросил:
— Никто больше не обижается? — поднялся, держа горшок в руках, и сказал задумчиво: — Соображать надо! Вступаем в Новый год... Царь свергнут. Произошла революция. Народ почуял запах свободы. Э... а после... — Саруханян помолчал какое-то время, вспоминая. — Был у нас в Карсе один учитель — откуда он родом, не помню, — у него было излюбленное выражение: «Вместо соловья спела ворона»... Так оно и получилось у нас. — Замолчал Саруханян, глаза стали строгими, глубже морщины на широком лбу. И вдруг заявил решительно: — Надо опрокинуть этот строй, горе тому, кто называет этот кошмар «строем». Колесо судьбы крутится сейчас для нас! Ручей времени льет воду на нашу мельницу... Ну, товарищи, — заговорил он торжественно, — поздравляю вас с Новым годом, с нашим Новым годом! — и, наклонившись, поцеловал Гукаса в лоб.
— Я тоже хочу поцеловать моего дорогого брата! — крикнула Астхик и обняла Гукаса. Она раскраснелась, заговорила, осмелев: — Любому ученику скажи: иди бросься в Севанское море ради меня — пойдет, бросится! И родители готовы пожертвовать собой ради учителей... Хорошо, хорошо! Пусть хоть весь мир сгорит, дети никогда не забудут нас. Стали мы ходить по домам — сидит голая ребятня. Достали одежонку, одели их и привели в школу. Ованес тоже помог, достали книги, тетради, роздали. И из ничего, на голом месте, создали школу.
— Ребята все из этого села? — поинтересовался Гукас.
— Нет, что ты! Из Золакара, Адямана, Авдалагалу, — Астхик стала перечислять глухие деревушки, раскиданные на северо-восточном берегу Севана. Гукас там ни разу не был, даже не слышал названия...
— Дети ходят за пятнадцать верст, даже в пургу. Вот из Чёла, через него ты ехал. А на ногах хоть бы трехи были! Кто раздобыл кусок войлока и смастерил из него что-то вроде лаптей, другой просто обмотал тряпками. Сама я, крестьянская девушка, не поверила бы, если б кто другой рассказал... А знал бы ты, какие они смышленые. Только очень жалкие, очень, Гукас-джан... Кто только не бьет их по голове! Как увидят папаху, думают, для того она и есть, чтоб по ней ударить покрепче...
Голосистый петушок где-то поблизости пропел свое кукареку. Гукас спорил с Саруханяном:
— Если буду спать в этом кожухе, просплю. А мне нельзя, надо до рассвета двинуться в путь.
— Послушай, парень, доехал до нас цел-невредим, а теперь в пасть волку хочешь попасть? Рассветет — а там мое дело...
Гукас уступил.
Забрезжил первый день 1920 года.
Утром, когда Гукас вышел из убогого домика сельской учительницы, буря уже утихла. Свежевыпавший снег покрыл белым пуховым одеялом низенькие кровли и груды кизяка. Белая равнина, раскинувшаяся до Севанскою озера, ослепительно сверкала. С солнечных берегов озера дул теплый ветер.
— Вот сейчас как раз самое время пуститься в путь, — обрадовался Гукас.
Вскоре он уже шагал по снежному полю. Путь долог, а зимний день короток.
Вот слова показалось окутанное синей мглой озеро. Гукас остановился на минуту, глубоко вдохнул прозрачный воздух, идущий с гор, и снова зашагал.
Глаза его уже привыкли к ослепительной снежной белизне. Неожиданно звон колокольчиков привлек его внимание. Сани догнали его.
— Садись! — крикнул возница Зено, который вечером привез его из Нового Баязета. — Ованес велел отвезти тебя до Дилижана, его слово для меня закон...
Уже был полдень, когда они свернули в лесистую долину Агстева.
— А ну-ка слезай, согреемся, — скомандовал возница, когда они доехали до горного молоканского села. Гукас вслед за ним вошел в корчму на обочине дороги, но в нос ему ударил запах водки, и он тут же вышел обратно.
И вот они снова мчатся по петляющей дороге. Зено высвободил подол бурки.
— Да будь ты собака или волк, натяни на себя, если не хочешь, чтобы одеревенели ноги! — крикнул он пассажиру.
Такого приглашения Гукас в жизни своей не слышал. Водка, наверное, сделала свое дело. Гукас не дотронулся до бурки, Зено сам накинул ее ему на колени и, стегнув лошадей, наклонился к нему:
— Дал я жару твоей Астхик!
Гукас, отпрянув, посмотрел на возницу. Глаза его зло блестели — с таким шутки плохи...
«Это и есть жених Астхик, — догадался Гукас. — Что же натворил этот дикарь?.. Но если ему так не понравилось, что я переночевал у Астхик, почему он взялся довезти меня? Может, что другое у него на уме?.. — И вспомнил: — «Слово Ованеса для меня закон». Ради него везет...»
— А в Дилижане в дом какой учительницы повезти тебя? — спросил Зено. Сверкающие под оледенелыми усами зубы придавали лицу звериный оскал.
— Останови! — закричал Гукас.
Теперь настала очередь возницы удивляться. Что особенного он сказал?
— Останови! Слышишь? — потребовал Гукас. Он хотел уже спрыгнуть, но резкий толчок вышвырнул его из саней. Гукас покатился по склону и упал в сугроб.
Сани съехали с дороги и, ударившись о толстое дерево, перевернулись. Лежавшие там ящики тоже угодили в сугроб.
Гукас поднялся. Правое колено болело, ногу нельзя было выпрямить. Возница нещадно ругался, распрягал коней.
«Ну и жениха выбрала себе Астхик! — думал Гукас, сидя на снежном бугорке и растирая колено. — Только бы не отстать», — забеспокоился он. Из Дилижана ему надо было отправиться в Каракилису и Александрополь и самое позднее через неделю вернуться в Ереван. Лошадей возница распряг, у одной бок был исцарапан, передние ноги в крови.
— Встань и помоги вытащить эту колымагу... — потребовал Зено. — Или ты ничего не умеешь?
Гукас поднялся. Вдвоем они взялись за сани, пытаясь их перевернуть. Неожиданно раздался треск. Новый поток ругательств сорвался с языка возницы.
Гукас посоветовал ему съездить на лошади в Дилижан, привезти мастера.
— Что же мне, товар оставить в поле, да? — заорал Зено. — Коли такие, как ты, будут нас поучать, житья не станет... Покарауль здесь, я скоро вернусь. — Он оседлал здоровую лошадь и помчался вверх, к корчме. Возле нее они видели, когда спускались вниз, порожние сани.
Гукас подошел к ели, обломал зеленые лапы и бросил перед раненой лошадью. Лошадь лишь обнюхала ветки и отошла. Жалкий вид был у нее.
Тихо в лесу. С неба, обложенного тучами, и из бездонных глубин ущелья выползают сумерки. Мороз крепчал с каждой минутой.
Когда показался Зено, было уже совсем темно.
— Они поехали в Чибухлу, часа через полтора будут здесь... Если торопишься, решай сам, — и показал на наган. Это означало: я в безопасности и в тебе больше не нуждаюсь...
Гукас задумался. В поле полтора часа могут длиться до самого утра, а с этим человеком он ни минуты не хотел больше оставаться. Похрамывая, поплелся он в сторону ущелья.
Тропинка просматривалась с трудом. Гукас спускался по петляющей тропе, и ему казалось, что топчется он на месте. Вот внизу, справа, качаются снежные кроны елей. Рокочет речушка. Значит, близко горловина ущелья, и Дилижан недалеко. Вот впереди в кромешной тьме показались и исчезли два слабых огонька... Опять эти мелькающие огоньки. Дом на берегу реки?
В ответ раздался волчий вой... Гукас с детства не выносил его. Случалось, в родной деревне голодные волки в долгие зимние ночи приходили на противоположный берег Зангу, собирались у ивняка и начинали выть. Только страх перед овчарками не давал им переплыть реку. А сейчас — лес, ночь...
«Да, это волк», — Гукас уже не сомневался, хотя вой и прекратился. Он сунул руку под бурку, вытащил кривой огородный нож... Спички тоже на месте, в кармане брюк.
Опять доносится завывание, на сей раз близко. Один или стая?
Мозг лихорадочно заработал. Что делать, если нападут? Взобраться на дерево? Он оглянулся. Вокруг высокие деревья с прямыми стволами, а у него болит колено...
Вблизи посверкивает речушка, Гукас шагает, превозмогая боль, в одной руке держа нож, в другой — коробок спичек.
Опять эти движущиеся огоньки...
Красное пламя вспыхнуло в темноте. Выстрел из ружья сотряс лес. Гукас подался вперед... Волчий вой сверлит ему мозг. Гукас стоит неподвижно.
Boй прекратился. Лес снова замер. Шум речушки становится все громче.
«Надо крикнуть», — промелькнуло в голове Гукаса. Что это? Из-за ближайшего сугроба поднялась какая-то огромная фигура. И, словно исполин из сказки, встал перед ним человек.
— Не узнаешь? Я — Тали-Кьёхва...
Открыв глаза, Гукас не сразу понял, где он, что это за комната с белыми стенами. Когда он чуточку привык к ослепительному свету, осмотрелся вокруг и увидел на низеньком комоде футбольный мяч с насосом. На стене висят две винтовки, боевая и охотничья, а над ними — голова кавказского оленя.
— Ну, хорошо поспал? Не жестко было тебе? — раздалось из полуоткрытых дверей.
Гукас встал, натянул носки, взял брюки — и удивился.
— Мои или не мои?.. Что это, Грикор, как могли мои брюки за ночь прийти в такой порядок?
— Дело мастера боится, — загрохотал все тот же мощный голос, и на пороге появился великан, встретившийся ему в лесу. На нем сейчас одни трусы...
— Ты что, парень, не лето ли принес? — натягивая брюки, сказал Гукас.
Грикор засмеялся:
— А для меня что лето, что зима... Пощупай, — предложил он Гукасу потрогать свои мускулы. — Видишь, сталь, — похвастался он.
Гукас улыбнулся. Круглое лицо Тали-Кьёхвы с крупными чертами очень гармонировало с его мощным станом. Словно каменная статуя, ожив, встала перед ним.
— Пошли мыться, — предложил он Гукасу.
Вышли на балкон, висящий над бездной. Горизонт скрыли снежные горы, леса покрылись густым инеем.
— Какие места, чудо!.. — не мог скрыть своего восхищения Гукас, беря кувшин из рук Грикора.
Он подошел к краю балкона. Внизу рокочет речка, воюя со скалами. На другом берегу стоят здания казарменного типа, на этом берегу — красноватая, прихваченная морозом крапива, высокая, в человеческий рост.
— А я вот тут сплю, нравится тебе? — Под окном на тахте поверх войлока было расстелено тонкое серое одеяло.
— Неужели ты спал под этим одеялом? — недоверчиво спросил Гукас.
— А что же, мало? Мы же не неженки, как ереванские дачники. Мы же горцы, дружим с морозом...
Только Гукас умылся, Грикор принес бритвенные принадлежности и, придвинув табурет, сказал:
— Давай быстрее, товарищ Егише звал.
Гукас взял бритву.
— Острая?
— Разве у сына уста Саака спрашивают такое? — рассердился Грикор и, схватив Гукаса за плечи, усадил его на скамейку, взял бритву.
Какая-то девочка провела Гукаса к товарищу Егише. Здесь его ожидал сюрприз. В комнате он увидел Аршавира. Смотрит на него лукаво. И Шамахян тоже...
— Благодари этого юношу, — серьезно сказал Шамахян, кивнув на Аршавира. — Явился вчера: где Гукас? Мы ему говорим: не появлялся в наших местах. Вечером всех поднял на ноги: мол, что-то случилось с Гукасом, он уже должен быть тут. Вот Грикор и вышел навстречу...
Гукас посмотрел на Аршавира: тот стоял опустив голову, как деревенская невеста.
Шамахян обнял Гукаса за плечи и подвел к письменному столу.
— Посмотри, что принес парень, — и он показал на папку, на обложке которой было отпечатано: «Министерство внутренних дел Армянской республики», а посередине крупными буквами написано: «Дело» и ниже: «Спартак», Союз молодых интернационалистов, 3 мая 1919 года».
Гукас нетерпеливо раскрыл папку. Там лежала бумага, текст, отпечатанный на машинке, был на английском языке. Прочел резолюцию: «Приостановить печатание газеты, взыскать с хозяина типографии штраф в размере 100 тысяч рублей за печатание газеты без разрешения». Гукас узнал витиеватую подпись своего бывшего учителя. Он перевернул страницу. Опять какой-то циркуляр на английском, но уже без резолюции.
— Да, знаю, — сказал Гукас. Он увидел свое имя. Это то предписание британского штаба, которое перевела ему Нуник. — Но мы уничтожили ту бумагу... — удивился он. — Да, здесь фиолетовый шрифт, а там был черный, — значит, это копия...
Потом он обнаружил перечеркнутый список, написанный мелким красивым почерком Агаси. Пятнадцать имен...
— Вот этот список принес беду на наши головы.
Перевернул страницу. Снова бумага на английском и опять резолюция Тюросяна: «Приняты чрезвычайные меры для выявления виновных, доложено в совет министров...»
— Как вы это захватили? — обратился Гукас к Аршавиру.
— Мне передал товарищ Мартик, — сказал Аршавир. Подробностей он не знал.
— Выкрали, — добавил Шамахян. — Предложено доставить в Кавказский комитет. Ты быстрее пролистай, мы уже прочли.
Гукас стал торопливо просматривать довольно объемистое «дело».
— Негодяй, доносчик! — воскликнул он в гневе.
Хикар Хаммалбашян, представив жалобу на «анархию» и действующие в школе «неблагонадежные элементы», упомянул имя сына учителя Гевонда Ханджяна. Вот почему явились тогда рано утром к Агаси...
— Гаюш его припугнула — убежал как трусливый заяц, вот он и мстит, — заявил Аршавир.
Характеристика, данная Гукасу Сантуряном: «Герострат, каких мало», — понравилась ему.
— Хорошо, прекрасно! — воскликнул Шамахян, когда Гукас прочел вслух ответы своих товарищей на допросах в комендатуре.
Были тут и большие выдержки из дневника Забел, это тоже интересно, но вчитываться было некогда.
Кого только не заинтересовало дело «Спартака» — и маузериста Хачо, и хмбапета Зарзанда, и деятеля «Союза дашнакской молодежи» Колика, который донес на Вазгена, — он был их одноклассником в епархиальной и давно таил злобу, и абаранца Картошку-Макича, служившего сейчас помощником начальника тюрьмы. С наслаждением прочел Гукас докладную, нацарапанную Картошкой-Макичем. Оказывается, Агаси и Вазген в знак протеста объявили в тюрьме голодовку, а он ничего не знал об этом...
Шамахян подошел ближе, положил руку на плечо Аршавиру.
— Молодцы, не ударили лицом в грязь, — похвалил он юношу, хотя его имя в документах не упоминалось. — Мы думаем послать Аршавира в Казах, ты не возражаешь? — спросил он Гукаса. — Там он передаст «дело» нашим ребятам и вернется.
Гукас посмотрел на своего юного друга.
— Поеду... — сказал Аршавир коротко.
— Он и тюркский знает, — добавил Гукас.
Аршавир перекинул через плечо старенький хурджин и сейчас был похож на крестьянского паренька, продающего мацони...
Аршавир ушел. Гукас только сейчас осмотрелся внимательно. На этажерке стоял портрет Карла Либкнехта.
— Это откуда? — В Ереване ни у кого не было такой фотографии.
Хозяин дома взял фотографию, перевернул. «Дилижан, средняя школа, учителю Егише Шамахяну, — прочел Гукас. — Поздравляю с Новым годом. Новый год принесет нам новых Либкнехтов. Да здравствует этот Новый год! Твой Артавазд».
На пороге показалась Еразик, остановилась, улыбаясь.
— Знаешь?..
— Кто же не знает Еразик!
— А это Гукас, — сказал Шамахян.
— Знаю, — ответила и девушка.
Гукас крепко пожал ей руку, они и правда хорошо знали друг друга, хотя встретились сейчас впервые. Дружески положив руку на плечо девушке, он спросил:
— Когда вы собираетесь?
— Вечером, у Сержа, он болен...
— Хорошо, — сказал Гукас, и взгляд его снова упал на открытку, которую держал в руке. — «Новый год нам принесет новых Либкнехтов. Да здравствует этот Новый год!» — прочел он еще раз, обращаясь к девушке.
В ущелье рокочет Агстев. Солнце поднялось над горой...
— Я же сказал, пока ты не съешь шашлык из косули, не уйдешь из нашего дома, — обратился Тали-Кьёхва к своему гостю.
Он втащил мангал прямо на балкон, повисший над пропастью. Запах шашлыка разнесся по всей округе. Дверь отворилась, вошла Еразик.
— Ты вовремя явилась, — обрадовался Грикор, раздувая огонь. — Проходите в комнату, сейчас.
— Товарищ Егише сказал: пусть Гукас сразу же садится в машину шофера Нерсо, она стоит у библиотеки...
Грикор оцепенел.
— Это почему же?
— Васо спросил нашего Арсена: «Кто это показался из ваших главарей?» Пошли, — пригласила девушка Гукаса.
Гукас, привыкший к таким словам, протянул руку Грикору.
— А шашлык?! — крикнул тот.
— Как-нибудь в следующий раз, — грустно улыбнулся Гукас. — На железной дороге ребят много, голодным не останусь.
— Минутку... — Грикор ловко снял куски мяса с шампура и, завернув их в лаваш, дал Гукасу.
— Ну, пошли, — торопила Еразик.
Гукас снова протянул руку Грикору и пошел вместе с Еразик к двери. Грикор поспешил за ними.
— Товарищ Егише велел Грикору не показываться с Гукасом на улице...
Грикор покорно повернул назад. Еразик, не выходя на улицу, показала Гукасу грузовую машину. Она видела, как Гукас сел в кабину шофера и машина с грохотом сорвалась с места...
Гукас спешит... Боль в колене стихла. Он торопится. В конце Царской улицы Гукас стукнул железной колотушкой в ворота и отошел. Стоя посередине улицы, он с нетерпением глядел в окно второго этажа. Наконец дверь открылась. Гукас быстро прошел вперед, даже не взглянув на проем в левой стене и на чернеющую под потолком щель. Здесь много потайных ходов...
Пройдя через арку, Гукас вышел во двор. Это был обычный ереванский дворик с плотной низкой оградой. Отсюда при желании можно пройти в соседние дворы, затеряться среди прилепившихся друг к другу домов Конда или выйти к кладбищу, раскинувшемуся на склоне холма. Но у Гукаса не было сейчас такого намерения. Оставив хозяйку у очага, он взбежал по каменным ступенькам и оказался в длинной комнате, окна которой выходили на Царскую улицу и на два переулка, ответвляющихся от нее.
— Что вы тут делаете, ребятки? — Гукас поцеловал маленького мальчика и девочку, играющих в углу. Вытащив из кармана по большому яблоку, он протянул их ребятишкам, потом выглянул в окно. Не заметив ничего подозрительного, он прошел в следующую, более просторную комнату. Дневной свет проникал сюда через окна, выходящие на балкон.
— Здравствуйте, товарищ Мартик.
Товарищ Мартик в эту минуту закрывал в углу комнаты большую крышку погреба. Положив ее так, чтобы нельзя было отличить от пола, он пошел навстречу Гукасу.
— «Гости» приглашены, товарищ Мартик, можно начинать новогоднее пиршество... — сказал Гукас. Настроение у него сейчас было прекрасное.
— Знаю, знаю. Ты молодец, они уже приезжают.
Не обращая внимания на похвалу в свой адрес, Гукас вынул из кармана золотую монету и вместе с пачкой «кавказских бон» положил на стол.
— Что это, парень?
— Товарищ Асканаз дал, я их не потратил.
— А как же ты проделал такой путь?
Гукас только сдержанно улыбнулся.
— Возьми, это твои, — товарищ Мартик вернул ему деньги. — Потратил, не потратил — неважно.
— Деньги не мои, они из партийной кассы, — возразил Гукас.
— Послушай, парень, а я говорю — твои. Возьми, купи себе брюки, смотри, на что твои похожи...
— Не возьму, — возражал Гукас как упрямый мальчишка. Он хмуро посмотрел на только что вошедших товарищей, словно прося у них помощи, и вышел из комнаты.
Мартик, склонив голову, улыбнулся:
— С совестью парень... И хозяин своему слову, сказал «нет» — как отрезал...
Один за другим входили «гости», приехавшие издалека.
Второй день продолжается «новогоднее празднество» в доме на Царской улице.
— Муж мой, кого ни встречал, всех звал, попробуй справиться, — жаловалась молодая хозяйка соседке во дворе у очага.
В то время как женщины беседовали под раскидистым орехом, с которого уже облетели листья, внутри, в большой комнате, вдоль стен расположились «гости». Вместе с местными товарищами здесь находятся Егише Шамахян и Ованес Саруханян, приехавшие в Ереван на время зимних каникул. Сейчас Агаси рассказывает о деятельности «Спартака». Ахавни помогает хозяйке угощать «гостей».
— Прямо здесь, у нас под носом, они основали союз «Хавараван»... — рассказывает Агаси.
— Как же это «Хавар аван»?![61] — спросил всегда задумчивый Сергей Иванович Касьян, ученый-естественник, недавно выпустивший в свет книгу «Где же выход?».
— Нет, не так, — вмешался Гукас. — «Хавараван» означает «Изгоняющий мрак»... — Собравшиеся засмеялись. — Это ведь не шутка, это дело серьезное, — чуть ли не обиделся Гукас. — Это общество основали мои одноклассники, крестьянские парни из села Канакер. Такую библиотеку они собрали у себя в селе, любо глядеть... Начиная от «Аскера»[62], детского журнала, до романов Раффи... И как они ее содержат... Крестьяне помогают, говорят: «наша библиотека». Имеется у них копилка, опускают по двадцать — тридцать копеек, затем вскрывают в присутствии комиссии...
— Представляете, в Гомадзоре тоже!.. — с воодушевлением заговорил Касьян, прерывая Гукаса. — И какое великолепное название: «Молодая гвардия»!.. А это общество, «изгоняющее мрак», — на родине Хачатура Абовяна!.. Подобные начинания займут достойное место в истории армянской общественной мысли. Стремятся рассеять мрак, вековой мрак, кошмаром осевшим в мозгу армянского крестьянина. Они стремятся к свету и солнцу... Именно об этом мы и мечтали. Это было мечтой и Маркса и Энгельса...
— Вот ты, Сергей Иванович, удивляешься, — вступил в разговор Ованес Саруханян, — а я, говоря честно, совершенно не удивляюсь. Если бы вы были близки к армянскому крестьянству, и вас бы это не поразило. Я не хочу сказать, что вы не знаете боль и нужду крестьян, вовсе нет. Но когда живешь среди них, это совсем другое... А ты знаешь, какого мнения о крестьянине наши армянские варжапеты[63], недоучки? — спросил Саруханян и сам ответил: — Как не видать плодов на иве, так и не видать образованного человека из крестьянина», — говорят они. — Саруханян умолк, устремив гневный взгляд в окно, словно оттуда выглядывал один из этих ненавистных варжапетов. — Мне хочется сказать, — продолжал он, — что армянский крестьянин издавна стремится к свету. Вы только подумайте, в нашем селе Цахкунк по соседству с Гомадзором, в тысяча девятьсот тринадцатом году был основан «Союз молодых». Целью его было всячески способствовать прогрессу. Я не скажу, что они перевернули мир, нет. Но действовали по своему разумению, кое-что им удавалось все-таки делать... Одним словом, жажда учиться безгранична у армянского крестьянина. А какие ребята сейчас в наших краях... Глаза — как светильники... Откуда в глухих местах такая острая мысль, от кого эти чертенята унаследовали ее, не пойму. — Саруханян помолчал немного. — Целина, плодородная целина перед нами, пышная жатва взойдет на этих полях. И наши спартаковцы — сеятели. Способные ребята, преданные, энергичные. Говорят — цену золота знает золотарь. Лучшего золотаря, чем я, вряд ли сыскать, всю жизнь я провел среди юношества. От всей души говорю вам — золотые ребята наши спартаковцы... Но я хочу сказать и другое. Золото должно находиться в умелых руках. Возьми ребят нашего уезда. Главным врагом сегодня они считают безграмотность, воюют с ней. Я их похвалил, стремления у них благородные. Но, как вы понимаете, в настоящее время одной войной с безграмотностью не насытишь голодных, не свергнешь режим маузера. Мы с Гукасом солидарны в этом: надо встать на защиту материальных интересов рабочих и крестьян, бороться за насущный хлеб. Надо объяснять, что единственный путь — это единение с Россией, с Советской Россией, другого пути нет... И вот задача «Спартака» — взять эту установку на вооружение... — Саруханян резко поднялся. — В народе говорят: «Много знаешь — мало говори», а у меня сегодня вышло наоборот.
Едва за ним закрылась дверь, появился Амаяк Варданян. Он обратился к мужчине с бронзовым лицом, молча сидевшему во главе стола:
— Товарищ Дануш, сегодня передавала Москва, парням из радиодивизиона удалось записать.
Амаяк передал листочки товарищу Данушу, тот Аллавердяну, сидевшему рядом с ним.
— Прочти-ка, посмотрим...
Это было воззвание Армянского комиссариата в Москве[64] к беженцам из Западной Армении, проживающим в России. Степан стал читать:
— «В то время, когда царское правительство и европейские империалисты тайно разделили между собой Армянское плоскогорье, Советская Россия сейчас же после Октябрьской революции провозгласила перед всем миром независимость Армении»[65].
Аллавердян поднялся, голос его звучал торжественно:
— «Весною 1918 года Советская Россия предоставила армянам, отправляющимся из России на родину воевать против турецких захватчиков, вооружение и боеприпасы на сотни миллионов рублей.
....В настоящее время правительство Армении и европейские империалисты препятствуют вашей репатриации. В Черном море обстреливают и возвращают обратно пароходы с армянскими беженцами, боясь, что они принесут в Армению светлые идеи коммунизма.
...революционные волны, вздымающиеся в России, распространяются все шире. Запад и Восток соединяются в пламени революционного пожара, и недалек тот день, когда солнце коммунизма зажжется над многострадальным и обескровленным народом Армении...»
Ованес Саруханян появился на пороге, крикнул:
— Идемте, червячок гложет наши животы!
Товарищи с удивлением посмотрели на него, но не заставили повторять приглашение. Все были голодны.
Собрались за столом, накрытым в проходной комнате. Товарищ Мартик резал колбасу, которую достал для сегодняшнего праздника у своего друга — военного. Хотя стояла зима, но на столе была свежая зелень. Был и традиционный плов с рыбой. Хлеба не хватало, масло Саруханян привез из села. Рыбу раздобыл Гукас через знакомого шофера, ездившего на Аракс. И только вина было вдоволь, даже сейчас его было полно в Ереване.
...Гости ушли, хозяйка уже убрала посуду и укладывала детей, когда постучали в дверь. Она выглянула в окно, но на дворе было темно. Различить, кто стучит, трудно, — в этой части города давно уже нет фонарей. Младший брат хозяина пошел открывать дверь, но поздно: по темному коридору пробирались четверо.
— Это дом Месропа Тер-Газарянца? — спросил мужчина в черкеске и, не дожидаясь ответа, поднялся по ступенькам.
Ворвавшись, незваные гости стали разглядывать находящихся в комнате. За столом сидел хозяин дома, рядом с ним — военный в форме офицера старой русской армии и еще какой-то черноусый юноша, очень похожий на них. Это — трое братьев, сыновья Месропа Тер-Газарянца. Хозяйка успокаивала плачущих ребятишек.
Мужчина в черкеске толкнул ногой дверь и вошел в соседнюю комнату. Один из его спутников шарил на балконе, другой последовал за своим шефом.
Немного погодя глухо брякнула бронзовая колотушка на уличной калитке. От кованых сапог незваных гостей остались на блестящем полу следы.
Воскресенье. Небо обложено тучами. Жалобно дрожат деревья на бульваре. Непонятно, то ли утро, то ли вечер. Ереван нахохлился, мрачный, неприветливый. А Гукас, Ахавни и Агаси бодро шагают по аллее бульвара. Они так оживлены, словно направляются на какой-то веселый праздник. Глухо зазвонили тяжелые колокола чернокаменной колокольни, и из дверей русского собора потекло на улицу скорбное песнопение. В эту самую минуту перед Городской думой остановился новый блестящий кадиллак — подарок полковника Хаскеля премьеру. Господин Хатисов в черном костюме и черной шляпе вышел из машины. Вышли и его спутники: две дамы в черных шубах и комендант города с черной розой в петлице шинели.
Тяжело ступая, поднимались они по широким каменным ступенькам храма. Премьера догнал Сократ Тюросян.
— Сердце у него лопнет, если пропустит чьи-нибудь поминки, — съязвил Гукас.
Товарищи медленно прошли вперед. Дойдя до ворот Английского сада, они увидели Керовбе Севачеряна со своей барышней.
— Бедная сирота! — притворно вздохнул Гукас.
Ходили слухи, что Айцемник была не только любимой стипендиаткой, но и пассией Шустова, прославленного заводчика, который сорок дней назад преставился в Париже. А сейчас в Николаевском соборе была заказана панихида по усопшему.
Заметив трех друзей, Айцемник небрежно кивнула и быстро поднялась по ступенькам. Севачерян, сняв фуражку, вежливо поздоровался с ними и поспешил за барышней.
Насладившись этим зрелищем, Ахавни с ребятами пошли вверх по аллее. Навстречу им показался поэт Чаренц. Медленно шел он своей вихляющей, задумчивой походкой.
— Откуда вы? — спросил Чаренц, остановив друзей.
— Их кумир соизволил отправиться в потусторонний мир, — сообщил Агаси, — собираются помянуть его душу... — и уже серьезно добавил: — ...Премьер Араратской республики и сатрап Уолл-стрита, шеф департамента внутренних дел и министр просвещения и искусств, деникинский генерал Зенкевич и Рубен-паша, хмбапет Зарзанд и попечительница Общества армянских женщин барышня Минаевна, учащиеся радикалы и...
Чаренц вместе с другими внимательно слушал.
— ...Папа и царь, Меттерних и Гизо... — добавил Гукас, заканчивая неожиданный монолог Агаси.
— Да... сорок дней... — махнул рукой поэт.
— Чаренц, приходи к нам вечером, тетушка моя тебя приглашает, что-то вкусное собиралась приготовить, — сказала Ахавни.
— С превеликим удовольствием. Еще не стемнеет, как я буду у вас, — с радостью согласился поэт. — Ну, коли так, и я пойду прочитаю заупокойную, — сказал он и, громко шаркая ботинками, двинулся дальше.
Выйдя с бульвара на площадь Часов, они столкнулись с Аршавиром.
— Эх ты, лис из сухого ущелья, — пошутил Гукас. Вид у парня был измученный, но настроение хорошее.
— Довези до места, — взяв Гукаса за руку, прохрипел он.
С колокольни несся и стлался над городом траурный звон. Черные вороны с зловещим карканьем кружили над куполами Николаевского собора.
— Что случилось? — спросил Аршавир.
— Звонит похоронный колокол старого мира! — воскликнула Ахавни с несвойственным ей пафосом.
Аршавир кивнул — иначе, по его мнению, и быть не могло...
Поэт Согомонян, или, как он называл себя, Егише Чаренц, уже несколько раз заходил в контору Ахавни. Сейчас Чаренц стал жителем Еревана и даже подыскал себе должность воспитателя в детдоме, находящемся возле коньячного завода Сараджева, по дороге на железнодорожный вокзал.
Но приходил он или нет, Ахавни непрестанно думала о нем, волей-неволей сравнивая со своим любимым поэтом Вааном Терьяном. И странное дело, сравнивая его с Терьяном, каждый раз ощущала недоумение.
Терьян с его изящной внешностью, с такой тонкой, чувствительной душой, с приятными манерами, был настоящим воплощением поэзии. А Чаренц? Он совсем иной с его задорной манерой говорить, пересыпая речь плебейскими словечками... И почему-то хочет занять место на вершине священного Парнаса...
«Уж не самозванец ли он?» — снова червь сомнения стал грызть ее. Очень он самоуверен, этот сельский учитель. Что-то в нем необычное, непостижимое, какая-то земная сила, отличающая его от обычных смертных. И хотя Чаренц, по мнению Ахавни, был совсем не похож на поэта и вряд ли бы сумел почувствовать и оценить нежную лирику Терьяна, Ахавни, непонятно почему, именно к нему хотелось обратиться с тревожащим ее вопросом: кто же, в конце концов, Терьян — поэт прошлого или будущего, забвение и смерть или свет и жизнь, где его место в сегодняшней мятежной, предгрозовой действительности? Эти мысли не давали покоя Ахавни с того вечера, как она прочитала письмо Терьяна к барышне Марго, в особенности последнее прощальное письмо, отправленное поэтом в канун весны 1917 года: «...о, как я удалился, как меня не стало...» А Чаренца не было в Ереване. Он поехал в Тифлис, надеясь достать там бумагу и напечатать книгу. И вот он снова объявился на «наирском горизонте» и даже сообщил знакомым барышням у них же в министерстве, что с завтрашнего дня будет восседать по соседству с их «конторой».
На следующий день он явился утром и обосновался в одной из дальних комнат этого мрачного здания, напоминающего каземат. Там он писал целыми днями, не разгибая спины. Однажды Ахавни зашла к нему. Чаренц прервал работу.
— Закончил я стих, — сказал он, — почитаю тебе после, но сейчас... — хотя Ахавни вовсе и не просила его читать.
И тут Ахавни наконец спросила о том, что ее больше всего интересовало.
— Терьян?.. Терьян — уже прошлое, — заявил Чаренц твердо.
— Неверно вы говорите! — тут же возразила Ахавни.
И хотя минуту назад жаждала узнать его мнение, сейчас она смотрела на него как на своего непримиримого противника. Чаренц опустил голову, исподлобья поглядывал на девушку.
— Нет, не прошлое, Терьян пишет и еще будет писать... для завтрашнего дня, — твердила Ахавни с каким-то отчаянном.
Ласковая улыбка засветилась в задумчивых глазах Чаренца.
— Ты тоже богиня «Грез сумерек»? — спросил он.
Ахавни отрицательно покачала головой.
— Барышня, кто же ты? — подавшись вперед, спросил Чаренц; в его пристальном взгляде был неподдельный интерес.
Ахавни улыбнулась примирительно и через секунду спокойно ответила:
— Ахавни Будумян.
— Ну, молодчина, — одобрил Чаренц и вдруг спросил: — А где твоя обитель?
Ахавни не успела ответить, как он разъяснил:
— Я должен прийти к тебе побеседовать. Поспорить, — уточнил он, — посмотрим, кто из нас рыцарь истины — злой сатана Егише Чаренц или наша Ахавни, голубиная душа[66].
Ахавни молчала. Что-то симпатичное было в этом человеке... Но на самом ли деле он так простодушен, непосредствен или рисуется, разыгрывая спектакль перед Ахавни? Почувствовав, вероятно, какие сомнения возникли у девушки, Чаренц заговорил снова:
— Пригласил бы тебя к себе, ну хоть бы с твоей «мамзель Ундервуд»... — Ахавни засмеялась. — Но жилье мое очень уж непотребное — логово люмпена.
Ахавни сообщила свой адрес и великодушно согласилась послушать его стихи, поскольку любит поэзию... Чаренц воодушевился. Так началась дружба Ахавни с Чаренцем...
После этого Чаренц несколько раз бывал в скромной комнатке тетушки Ахавни, и тетушка сама привыкла к нему, хотя у нее частенько болела голова от зычного голоса этого мужчины и скандального его характера. Ахавни не переставала удивляться обширным познаниям Чаренца, хотя он был только на два года старше ее. За свою жизнь он много повидал. В 1915 году пошел добровольцем из Карса в Западную Армению воевать против турок, с Красной Армией сметал Деникина. Но Чаренц был истинным поэтом, поэтом огненного дыхания, он возвестил крах старого мира и прославлял новые времена. Новые времена... Какие же они? Вихрь революции пролетел через всю планету, от поступи восставших масс содрогалась земля от края до края. Обломки разбитой армии Деникина скатывались по склонам Кавказских гор, как корабли в бушующем море. На панихиде по Шустову присутствовало пять генералов из свиты Деникина, оказавшихся без армии. Красный поток неудержимо двигался на юг, на запад и восток. И Чаренц — Ахавни чувствовала это сердцем — был провозвестником победы этих могучих сил в обескровленной наирской стране, с последней надеждой взирающей на северного соседа.
Правда, многое не правилось Ахавни в Чаренце. Он курил и бросал окурки куда попало, и ни Ахавни, ни ее тетушка не могли примириться с этим. К тому же частенько он слишком вольно вел себя с девушками. Он даже поцеловал «мамзель Ундервуд» в театре Джанполадовых, когда задвинулся занавес...
Однако все это не мешало Ахавни относиться с горячей симпатией к этому необычному человеку, и, встретив его на бульваре, она с удовольствием выполнила просьбу тетушки, пригласив его в гости.
Поэт явился в сумерки, бросил на подоконник черное пушистое пальто и отяжелевшую от снега кепку и подул на покрасневшие от холода руки.
— Замерзли в этом знойном городе... Что это? С настоящей начинкой? — спросил он, когда хозяйка, вслед за картофельными котлетами, принесла и поставила на стол большую круглую гату[67]. Отломив кусок, он воскликнул: — Обожаю наши кушанья!
Гость согрелся, выпив два стакана чая, настроение у него поднялось. Ахавни вынула из ниши листочек.
— Посмотри, что у меня есть... — И с гордостью продекламировала:
Сердце свое как факел горящий держи высоко для нас...
— Вот! — воскликнула девушка, кладя перед Чаренцем заветные десять строк. Глаза ее блестели, дыхание прерывалось.
Сердце свое как жгучее солнце сохрани ты для нас... —
громко закончил Чаренц, пробежав глазами стихи.
— От души написано... очень ему было горько, очень... Откуда оно у тебя?
Ахавни рассказала: у товарища Мартика есть газета, напечатанная в Москве, он привез ее оттуда, она и списала... Чаренц задумался, впервые за время их спора он одобрительно кивнул головой, прядь волос упала на глаза... Но через минуту он снова разъярился:
— Один цветок еще не означает весны... Горечь и печаль в крови у него, и попробуй сбросить эту вековую печаль с его плеч, я посмотрю — сможешь?
— Что бы ты ни говорил, он сейчас солдат революции и воспевает ее, — возразила Ахавни.
— Солдат революции? Верно, но сознание — одно, а душа — иное. Одно дело человек, другое — поэт. — Вдруг он спросил: — Ты читала Белинского?
Ахавни не читала Белинского.
— Прочти, — посоветовал ей неумолимый противник, — многое станет тебе понятно. — И с превосходством победителя поднялся с места. — Пойду-ка соберу муз и такой стих напишу для тебя, что позабудешь своего Терьяна...
— Хвастун! — крикнула ему вслед девушка.
Ахавни одна дома, в смятении. «Человек — это одно, поэт — другое... Две души в одном теле». Ахавни пожала плечами, — ведь и она чувствовала нечто подобное. Опять старый спор, с самой собой, с Шахпароняном, с Чаренцем... неразрешимый, нескончаемый... Неожиданно спасительная мысль блеснула у нее в мозгу.
«Почему я не спросила: а ты, а как ты стал другим? Ведь ты тоже был «рабом Терьяна», сам как-то признался, а сейчас — «поэт безумствующих толп — Егише Чаренц...»
Родившееся в тайниках души желание захватило все ее существо.
О далекий и заветный, любимый и загадочный Ваан Терьян, где ты, кто ты?..
Опустился вечер, мирный ереванский вечер. Ахавни у подруги, в теплой комнате на Церковной улице.
— Да, это его стиль, — соглашается Марго, прочитав воззвание Армянского комиссариата в Москве.
Радостные, счастливые, обе в этот вечер ласкают взглядами друг друга, его образ в сердце у них... Он бледен лицом, худ, а в глазах — по солнцу, и солнца эти растопят весь лед на земле, прогонят холодные ветры...
Как хорошо, что пришла Ахавни и сказала простые слова:
— Наши ребята приняли по беспроволочному телеграфу... Товарищи говорят, что это написал сам Терьян...
Кто такие «наши ребята» и «товарищи», Марго не знает. Но разве не знает? А Арменак, ученик сумасбродного Махмура, который был братом Ваану и сейчас рука об руку с ним действует в красной Москве? А Агаси? Теперь, выйдя из тюрьмы, он кумир учащихся Еревана. Гукас — огонь и пламя. Кто знает, сколько товарищей у Ахавни, преданных Ваану... И Ваан вырос в глазах Марго, став богатырем, его огненное сердце слилось с тысячами сердец, и слово его, окрыленное, взвилось над миром.
Знает Марго: ступит еще Ваан в родные края как триумфатор... «Откуда это слово? — спросила себя она. — Из римской истории». Да, придет Ваан триумфатором, в глазах — солнце, на челе — лавровый венок, и ступит на эту землю, чтобы увидеть плоды своих деяний. Он к нам придет, когда наступит весна и засияет солнце...
После вечера у Марго прошла неделя.
Ахавни вместе с Агаси вошла в ученическую столовую. Стулья были поставлены на столы: в воскресные вечера столовая закрыта. Посредине зала прохаживалась взад и вперед Айцемник в зеленом пальто. Она подошла, подала руку.
— Ты что, бомбу хочешь кинуть? — спросила она Агаси.
Агаси, задумавшись о чем-то, видимо, не расслышал ее вопроса и, оставив девушек, подошел к Керовбе Севачеряну, дающему здесь какие-то распоряжения.
Айцемник, уязвленная таким невниманием, взяла Ахавни под руку, спросила нежным голоском:
— Что-то ваш герой задрал нос, мадемуазель?
Ахавни пожала плечами.
По выходе из тюрьмы Агаси, не теряя ни одного для, пошел в школу, и, несмотря на то что его в начале года не было, имя его, как первого ученика, оказалось в списке выпускников. Многие из учителей симпатизировали бунтарю ученику. Инспектор Армен Тирацян был уверен, что Агаси станет литератором, а молодой преподаватель математики считал, что из юноши выйдет ученый-математик. Даже господин Саркис, который был недоволен, что Агаси игнорировал закон божий, не жалел похвал, признавая, что достойный сын учителя Гевонда великолепно знает Ветхий завет. Опираясь на свой многолетний преподавательский опыт, он заверял, что такого благословенного богом ученика в епархиальной не было и не будет. Больше же всех гордились одноклассники Агаси, — ведь с ними учился такой образованный и смелый парень.
Вот почему, когда в декабре были перевыборы правления «Всеобщего ученического союза», никто не осмелился открыто выступить против кандидатуры только что вышедшего из тюрьмы Агаси. Результаты тайного голосования были ошеломляющими. Проголосовавших против оказалось так мало, что стало ясно: многие учащиеся, сочувствующие господствующей партии, тоже проголосовали за Агаси. В новом правлении Агаси был поручен контроль за расходом средств. Первым его делом оказалась проверка ученической столовой.
Эта столовая, расположенная в нижней части Астафяна, куда он пришел сейчас вместе с Ахавни, появилась благодаря усердию Керовбе Севачеряна. Он убедительно обосновал перед министром просвещения необходимость подобного заведения. Даже если столовая с точки зрения материальной не сыграет особой роли, сказал Севачерян, то она заткнет глотки «критиканам», вопящим, что армянское правительство уделяет еще меньше внимания армянской школе, нежели раньше — царский наместник в Тифлисе. Столовая была открыта. По карточкам учащиеся и некоторые преподаватели брали здесь обеды со скидкой.
И вот Агаси, тщательно разобравшись в запутанных денежных документах, отчитывался сейчас перед правлением.
По приглашению Севачеряна из кухни явился Павлик, «министр финансов» в его ученическом «правительстве». Вслед за Павликом пришел распорядитель столовой, мужчина лет сорока. Собрались и другие. Севачерян занял свое место. Агаси уже начал докладывать, когда вошел Грант Сантурян и сел в стороне.
Агаси, приводя цифры, ясно и убедительно рассказывал о трехмесячной работе столовой. Севачерян только успевал выкрикивать: «Не может быть», «Не верю», «Невозможно», «Невероятно». Сантурян спрятал лицо в воротник шинели, Павлик бросал вокруг насмешливые взгляды. Но герой дня, распорядитель столовой, сидел прямо, прислонившись спиной к стене. Он без пальто и без пиджака, в синей сатиновой блузе, хотя сегодня в столовой совсем не жарко. Крепкие выражения Агаси: «растрата», «злоупотребление», «обман», «грабеж» — не доходили, видимо, до его сознания, во всяком случае, ни один мускул не дрогнул на его мясистом, заплывшем от жира лице. Только когда Агаси потребовал немедленно вырвать столовую из ненадежных рук и посадить распорядителя на скамью подсудимых, тот повернул свою тяжелую голову на короткой шее и произнес хрипло:
— Враки...
— Как так враки? — удивился Агаси. — Что враки? Вот документы, разве они не ваши?..
— Все враки, миляга, — повторил уверенно распорядитель и снова откинулся к стене, уставившись взглядом в стеклянные двери, выходящие на улицу. Павлик напевал какую-то веселую мелодию.
— Что за несерьезное отношение? — повернулся к Павлику Севачерян. — Я доверил тебе, а сейчас из-за тебя позорюсь перед всеми.
— Дядюшка Арут, скажи-ка правду, — обратился к обвиняемому Павлик, — с твоей стороны не было каких-нибудь растрат, усушки-утруски?
Трудно было понять, спрашивает он серьезно или насмехается.
Распорядитель снова завертел своей гладкой, блестящей, как тыква, головой, и его маленькие глазки, щелочками вылезающие из складок жира, остановились на веселом лице Павлика. «Ах ты, шельмец, разве ты сам не знаешь? Почему меня спрашиваешь?» — говорил этот взгляд.
— Господин Динарян, что это ты? — наконец произнес он. И, помолчав, добавил: — Если так, я позову ревизию...
— Хорошо, позовем, пусть будет по-твоему, — серьезно сказал Павлик и обернулся к Агаси.
Агаси побледнел от гнева. Павлик явно разыгрывал спектакль.
Ахавни заявила, что может попросить сделать ревизию бухгалтера господина Мангасара.
— Этого недотепу? — усмехнулся Павлик.
Господин Мангасар был ему весьма нежелателен. Севачерян решительно отклонил предложение Ахавни: все, что угодно, только бы эта история не дошла до министра, — тогда все они опозорятся, и столовую прикроют.
Агаси резко выступил против затягивания вопроса. Все ясно, как божий день, повторял он, жулики быстро заграбастают все, что еще осталось на складе. Еще раз напомнив, что было выписано для столовой и что попало на склад, он заключил:
— Открытый грабеж!
— Говорить правду — грабили! — вмешалась Айцемник, сверкая зелеными глазами.
— Каким бы ни был грабителем дядюшка Арут, может ли он поспорить с Шустовым? — задал Павлик коварный вопрос. — Вывез осенью тысячу возов винограда камарлинских садоводов, денежки...
Однако факты есть факты, и Павлик в конце концов угомонился. Он повернулся к распорядителю и, положив руку ему на плечо, сказал с упреком:
— Дядюшка Арут, не натворил ли делов тот Шмавон Максапетян? А ты и ведать не ведаешь... Разве я не говорил тебе: не нанимай агента из уроженцев Вана; эти скупердяи отца и мать продадут, лишь бы заиметь золотишко.
Это был камешек в огород Агаси. Агаси густо покраснел, но промолчал. Гнусный намек никому не понравился. Еще минута, и на голову Павлика посыпались бы гневные слова, но тут вскочил Сантурян. Как иерихонская труба загремел его голос:
— Ванские торгаши... коробейники, алчные душепродавцы и блюдолизы! Горе тебе, армянское юношество, которое уповало на эти вороньи души... Собрались жирные ястреба и шакалы и кинулись клевать твое худосочное тело...
— Он всегда был ненормальным, не так ли, этот ваш «приятель»? — наклонившись к уху Ахавни, прошептала Айцемник.
Ахавни, отодвинувшись, внимательно посмотрела на девушку, говорящую с такой злостью. Глаза ее смеялись: все это казалось ей забавным спектаклем.
— Гениальные ванские начетчики! — кричал Сантурян, кадык его так и ходил: вот-вот задохнется. — Продавшие свои подлые души желтому дьяволу, в американских канцеляриях продолжают свое адово дело...
Даже дядюшка Арут вытаращил глаза. Сантурян закончил свою речь неожиданным требованием — закрыть столовую, которая является дьявольской насмешкой над истосковавшимися душами, отказаться от американской благотворительности, как от «ласки вампира» и «чудовищного растаптывания прав личности»...
Воцарилось тягостное молчание. Смущенно сидели деятели из союза учащихся. Ахавни посмотрела вокруг. В глазах Севачеряна были отчаяние и мольба; казалось, он вот-вот завопит: «Не убий». Глаза Агаси пылали гневом.
— Что принимать субсидию от «Ньер ист рилиф»[68] унизительно, — прозвучал металлический голос Агаси, — не вызывает сомнения. Самая большая подлость — доверить воспитание наших сирот американскому «Комитету помощи». Не сделав ни единой попытки содержать армянские приюты, — продолжал Агаси, — правительство тем самым еще раз доказало, что оно сборище чинуш, лишенных чувства национального достоинства. Прав Сантурян...
Слова Агаси прозвучали как сокрушительный удар по руководителям той же партии, к которой принадлежал Сантурян. Сантурян молчал.
— Верно! — глухо произнесла Ахавни и, встретившись взглядом с Сантуряном, опустила глаза; не с ним, а с Агаси ей хотелось быть солидарной. А Агаси стоял взволнованный, опираясь руками о стол.
— Прав Сантурян, когда твердит, что американская помощь вылилась в источник гнусных спекуляций, неважно, кто этим занимается, уроженцы Вана или Игдира... Примером такого безжалостного грабежа оказалась столовая.
На красных губах Павлика застыла насмешливая улыбка. Дядюшка Арут сидит неподвижно, не издавая ни звука. Агаси помолчал минуту, потом обратился к членам правления ученического союза, в нетерпеливом ожидании взирающим на него.
— И что же Сантурян предлагает после всего? Закрыть столовую! Неужели это выход, Сантурян, адвокат бездомных? — с издевкой спросил Агаси.
— Закрыть рассадник разнузданной корысти! — Сантурян ударил кулаком по столу, настаивая на своем радикальном предложении.
— И кто тогда выиграет? Голодные учащиеся лишатся поддержки, а этот негодяй, — кивнул Агаси на дядюшку Арута, — и такие же гнусные приспешники его улизнут от суда и будут продолжать свое черное дело...
— Чините суд сами... — поднялся дядюшка Арут. Его свиные глазки на минуту остановились на лице Агаси. — И судите как хотите, — повторил он и, с трудом неся свое тучное тело, пошел на кухню под тревожными взглядами учеников.
Когда лысая, тыквообразная голова дядюшки Арута исчезла за занавеской, все повернулись к Павлику.
— Пошел готовить обед на завтра, — пояснил «господин Динарян». После того как дядюшка Арут назвал его так, Павлик стал держаться более солидно. Столовая продолжала бушевать. Даже Айцемник осыпала упреками Севачеряна: мол, отдал столовую в руки грабителей, а сейчас растерялся, не знает, что делать. Сантурян с упрямством вола твердил свое: лучше умереть с голоду, чем стать жертвой издевательств и обмана. Еще раз напомнив, сколько сил потратил он, чтобы получить согласие министра на открытие этой столовой, Севачерян умолял Сантуряна взять обратно свое требование.
— Меня побьют камнями! — в отчаянии воскликнул он.
— Ладно, не хнычь, — сжалился над ним Павлик и с рыцарским жестом обратился к Агаси: — Я сам возмещу убытки. Какова сумма?..
Агаси нахмурился. С подозрением разглядывал он Павлика:
— Вывезли продукты, продали один к десяти, а сейчас хотите рассчитаться чахараками? Ваши чахараки так обесценены, что даже если их ветер разнесет по бульвару, никто за ними по погонится...
— Ну, раз вас и это не устраивает, — сказал Павлик, — поступайте с ним как вам заблагорассудится. Я умываю руки. — Он встал.
Уже совсем в полночь вынесли решение: опечатать кладовую, отобрать ключи, закрыть столовую на несколько дней, пока не найдут честного распорядителя и повара, а посетителей пусть обслуживают сами ученики.
Кладовую опечатали, а ключ не нашли: дядюшка Арут исчез. Поставили охрану, и Агаси покинул столовую. Парни группой последовали за ним. Выйдя на улицу, они услышали радостный возглас Павлика.
— Барышня твоя уплыла! Можешь с ней попрощаться! — издевался он над Севачеряном.
Парни окружили Айцемник, но она вырвалась, догнала Агаси и обратилась к нему:
— Я хочу, чтобы вы проводили меня... Не откажете?
Агаси остановился.
— Пожалуйста, — согласился он.
Эта девушка — сирота, как и Гаюш. Она не виновата, что покойный Шустов давал ей стипендию. Наоборот, в гимназии Рипсиме она выделялась своими способностями... и красотой, добавил про себя Агаси.
— Вам не холодно, Агаси? — спросила Айцемник.
Агаси только сейчас заметил, что дрожит всем телом.
— Немного.
— Мне тоже холодно, — сказала девушка и дружески взяла его под руку. — Я раньше думала, что ваше сердце из стали...
— А теперь? — засмеялся Агаси. Она была ему очень приятна, ему импонировала ее смелость.
— А теперь? — повторила Айцемник.
Агаси почувствовал, как бьется ее сердце, и его сердце тоже забилось быстро-быстро.
— А теперь я знаю: вы тоже порождение Афродиты... — И, едва скрывая смущение, продолжала: — Вообще-то я была уверена, что вы кроме своего «Манифеста» ничего не читаете... Я тоже прочла его, на меня он впечатления не произвел...
Агаси нахмурился, девушка переменила разговор.
— Я люблю Кнута Гамсуна. Ты читал «Папа»? — Агаси кивнул. — Люблю «Без догмата», «Огнем и мечом»... «Камо грядеши» тоже ничего. Петрония люблю, чистый аристократ, и Урса, за его силу. Ничего, что дикарь, мужчина должен быть сильным, как Зевс...
— А женщина?
— Женщина? — переспросила Айцемник. — Женщина пусть будет пеной морской, правда? Вернее — властительницей сердец, пусть она умеет заковывать в цепи сердца и нести их с собой...
Агаси удивленно смотрел на эту необычную барышню. Не шутит ли она? У Агаси чуть не вырвалось: «Ты и мое сердце хочешь заковать в цепи?»
Айцемник остановилась у каких-то ворот. Агаси высвободил свою руку, собираясь попрощаться. Глаза их встретились в полумраке. Девушка протянула ему обе руки. Агаси крепко пожал теплые зовущие руки... и отпустил.
— Эх, парень! — с грустью произнесла Айцемник и, резко повернувшись, исчезла за воротами...
Агаси с минуту смотрел ей вслед, недоуменно пожал плечами и пошел назад.
...И опять Агаси не может заснуть. Он шагает по комнате. Со стен смотрят на него Гомер и Месроп Моштоц, Шекспир и Пушкин. После разгрома, учиненного хмбапетом Зарзандом, Агаси все же удалось приобрести эти портреты. Здесь и Карл Маркс, Фридрих Энгельс, и Владимир Ильич Ленин, говорящий с трибуны, подарок бакинцев Гукасу, и Карл Либкнехт, и Степан Шаумян.
Взгляд Агаси затуманен, глаза полны печали. От темной улицы, где попрощалась с ним эта дерзкая девушка, мысли его вернулись к столовой... О, этот Павлик... «господин Динарян», в дорогом костюме, с блестящим галстуком, с насмешливой улыбкой на полных губах, негодует Агаси, шагая взад-вперед по комнате. А дядюшка Арут с видом бегемота, бездушное чудовище, вампир, присосавшийся к худосочному телу ученичества. А Айцемник... она хочет любить... Кого любить? Как любить? Кого любят те беспризорные, обитающие в пещерах Зорагюха, кого они любят? Кого любят в этом городе?
Любить!.. Что значит — любить?..
Только ненавидеть можно все это, если хочешь, чтобы потом любовь жила на земле. Ненавидеть во имя этой любви и, ненавидя, — бороться... Бороться против видимых и невидимых вампиров, против дипломата Хатисова, против лютых маузеристов Хачо, хмбапета Зарзанда и дядюшки Арута... Агаси незаметно для себя ускорил шаги. Ненавидеть и бороться, если хочешь, чтобы потом любовь жила на земле!..
В воскресенье утром Забел пошла навестить Агаси, но встретила его на улице.
— Агаси, я собиралась к тебе — пригласить от имени наших девушек на товарищескую встречу.
— Каких девушек? — поинтересовался Агаси.
— Девушек Арменака...
— Да?.. — рассеянно произнес Агаси.
Хотя после запрета, наложенного инспектрисой, занятия кружка Арменака происходили редко, выражение «девушки Арменака» прилипло к его слушательницам, они и сейчас составляли единый коллектив, душой которого по-прежнему был Арменак.
— Это просто товарищеская встреча, — пояснила Забел.
— Пошли в гимназию, у меня там свидание, — сказал Агаси, забыв о приглашении.
Забел покраснела. Пытаясь скрыть досаду, она сказала:
— Вчера были похороны Паназяна...
Агаси кивнул неопределенно. Он не только был на этих похоронах, но вечером еще участвовал в собрании, принявшем бурный характер, как и все ученические собрания в последнее время.
За эти два месяца в жизни ереванских учащихся произошли серьезные события.
Столовая избавилась от протекции дядюшки Арута. Этот заплывший жиром кусок мяса благополучно вышел из игры, избежав законного правосудия. «Господин Динарян» также подал в отставку. Агаси удалось вверить столовую честным людям. Сами ученики ежедневно осуществляли контроль над столовой. Севачерян, преисполненный признательности к Агаси за то, что тот предотвратил нависшую над ним опасность, пошел ему навстречу, и столовая стала чем-то наподобие клуба, где лучшие ученики встречались и обменивались мыслями.
Забел первой изъявила желание сделать доклад на тему «Идеализм или материализм». Но, прочитав написанное, она отказалась отвечать на вопросы, ссылаясь на то, что давно читала цитированные ею книги и многое ей самой было не ясно. В ответ раздались насмешки.
Но истинной бедой для столовой явилось сообщение, сделанное Агаси. Темой его выступления была Парижская коммуна, о которой он говорил, опираясь на знаменитый труд Ленина[69], открыто проповедуя его мысли. В столовой негде было иголке упасть. С самого начала задавались каверзные вопросы, чтобы запутать докладчика, но Агаси тут же отвечал, достойно отражая выпады.
С возражением выступил Грант Сантурян. Любое государство, утверждал он, не что иное, как адская машина, порождение сатаны; если мы хотим, чтобы наступило царство свободы, надо как можно скорее стереть с лица земли государство... Были ожесточенные споры, и дело чуть ли не дошло до драки. На следующий день министр внутренних дел с согласия министра просвещения издал приказ закрыть ученическую столовую.
Произошел и ряд других событий.
Вот уже сколько месяцев молчит «Горн свободы». Разрешенной вместо него еженедельной газете «Новое утро» министр просвещения предписал «более осмотрительную линию»... А на выборах редколлегии этой газеты проголосовало за Агаси подавляющее большинство участников собрания.
Это голосование было ответом ереванских учащихся на закрытие столовой, которую, благодаря смелому вмешательству Агаси, кое-как удалось вытащить из когтей разбойников.
И сейчас, довольный своей моральной победой, Агаси шел в редколлегию газеты «Новое утро». Только он, вместе с Забел, переступил порог мужской гимназии, как чей-то возглас остановил их. Конечно же этот тонкий, почти детский голос принадлежит Аршавиру. Значит, он уже вернулся из уезда.
Вошли.
— Ты кто, редактор или холуй? — бросив на стол номер «Нового утра», кричал Аршавир на Севачеряна, который был старше его года на три. — «Жалоба на растратчиков и произвол служащих». При чем тут жалоба, разве я так написал? — гневался Аршавир. — Я написал: «Долой правопорядок фальсификации и произвола»...
— Послушай, парень, — прервал разгоряченного юношу Севачерян, — что за «правопорядок фальсификации и произвола»? Что это за бред? Так нельзя выражаться...
Заметив в дверях Агаси, Аршавир тут же обратился к нему:
— Посмотри-ка, что я написал и что напечатано, ну разве так можно?.. Еще спрашивает: что такое «правопорядок произвола»? Пойди объясни ему...
— Послушай, парень, — вновь попытался вразумить Аршавира Севачерян, — это ведь даже не по-армянски.
— Очень даже по-армянски. А этот «порядок» — по-армянски?!.. — крикнул Аршавир, указывая в окно на улицу. Он уже не владел собой.
— Чем тебе не угодили? Напечатали твою заметку, и слава богу...
— Если уж решили печатать, то надо печатать как есть, разве под статьей стоит не моя фамилия? — никак не мог угомониться упрямый юнец. — Ты думаешь, дело только в заглавии? Все переврано от начала до конца, — обратился он к Агаси. Вот, — торопливо прочел он. — «6‑го апреля я поехал в Александрополь. На ереванском вокзале я не смог достать билета...» — Его маленькие глазки буравили Севачеряна. — Ну разве я так написал, думаешь, не помню? Я написал: «Как всегда, на станции не продавали билетов, чтобы потом в поезде содрать двойную плату». Разве это не так? Почему вы зачеркнули мою правду и поместили вместо этого ваш свист? Испугались, да? Если ты трус, не редактируй газету. «Горн справедливости»! «Новое утро»!.. — с презрением воскликнул он.
Агаси с восхищением смотрел на Аршавира; в глазах Забел появился страх — ей явно не нравился его тон.
— Видишь, — протестовал Севачерян, — он совершенно не умеет взвешивать свои слова. И кому говорит, кому? Мне, который с самого детства владел оружием... Мне было двенадцать лет, когда меня повели к приставу, потому что я стрелял из нагана. Представь себе, я удрал из дому, хотел пойти добровольцем воевать с турками, но меня вернули из Игдира... А в гимназии... сколько мне пришлось вытерпеть за то, что я читал нелегальщину. Я даже вел кружок. И посмотри, что он говорит... — Севачерян был страшно оскорблен.
Агаси все еще наблюдал за Аршавиром: какой он смышленый парень, какой боевой дух в нем... Еще вчера его все принимали за ребенка...
— И это — ваша отсебятина!.. — продолжал нападать на редактора Аршавир, дойдя до последних строк.
— Товарищ! — потерял терпение Севачерян. — А теперь выслушай меня. Если за твою статью, даже в этой редакции, меня не посадят или не оштрафуют, я должен принести жертву богам... Тебе-то что, — написал, и с плеч долой... А отвечать Севачеряну. Видишь, Агаси, — хочешь сделать доброе дело, и тебя же за это бьют, остается только умыть руки и отойти в сторону, другого выхода нет...
— Почему? — возразил Агаси. — Надо не отходить, а драться. Отступать? Никогда!.. Затопчут тебя, раздавят...
Аршавир задумчиво смотрел на Агаси. Потом, бросив уничтожающий взгляд на растерянного редактора, схватил Агаси за руку:
— Пошли...
Пообещав Севачеряну зайти в полдень и поговорить по делу, Агаси ушел вместе с Аршавиром. Забел осталась.
— Почему ребята идут на пирушку к Аршик? — у Аршавира нашелся новый повод для недовольства.
— А почему бы не пойти? Это обычная вечеринка, ничего более... — заметил Агаси.
— Почему бы не пойти! А что написала Аршик в первом номере «Нового утра», ты прочел? «Сейчас, когда минули эти тяжелые дни...» А ей-то что до тяжелых дней, дом у них всегда был полной чашей, думает, что и у других так... Они не должны идти, — твердил Аршавир. — Девушка сохнет по Арменаку, а нам какое до этою дело? Пойдем, я с ним поругаюсь...
— С кем?
— С Арменаком.
— Почему ты должен с ним ругаться? — удивился Агаси. — Девушки любят Арменака, ты что, запрещаешь?
— А ты пойдешь на эту вечернику? — Аршавир требовал ответа. — Нуник мне сказала, что и ты приглашен.
— У меня есть дела, — сказал Агаси. — И потом, мне по по душе приглашение Забел. Если бы пригласила Нуник, возможно, пошел бы.
— Нуник? — переспросил Аршавир. — Конечно, пошел бы. Но она сама не идет. Когда Гукаса нет в городе, она всегда такая печальная... Жаль мне ее... — И, приблизив к Агаси свое заостренное личико, сказал: — У Гукаса сердце тоже горит. Если бы он был уверен, что беда не стрясется с ним, привел бы Нуник к себе домой.
Агаси с возрастающим интересом разглядывал юношу.
— Ты откуда это взял?
— Я все знаю, — отрезал Аршавир.
За беседой они не заметили, как подошли к Разданскому ущелью... Как сейчас здесь красиво, весна так щедро расплескала свои краски, воздух, напоенный ароматом цветов, прозрачен и легок... Прихваченные ветерком тополя качаются, как стройные свечи, — зеленые огоньки на алтаре природы. Лучи солнца вплетаются в молоденькие листья, образуя причудливые узоры.
Они уселись на камень под деревом, и Аршавир стал рассказывать о том, что он видел в уезде. Он оставил типографию и сейчас является связным Арменкома. После Александрополя он был в Карсе, потом в Каракилисе и Дилижане. В Карсе он встретил Гукаса. Настроение у него хорошее. Аршавиру очень понравились дилижанские товарищи. Агаси знал их и с удовольствием слушал восторженный рассказ юноши о Егише Шамахяне, Еразик, Арсене и Тали-Кьёхве.
— ...Вместе с Еразик мы пошли в лес, — рассказывал Аршавир, — там есть родник, Пучур Дили, ты был там? Какие там старинные хачкары... А какие фиалки — рвешь, рвешь, и нет им конца... А запах — на весь мир...
Рассказывая все это, Аршавир то восторгался как ребенок цветами и родниками, то серьезно, по-взрослому делился своими впечатлениями о товарищах, с которыми встречался. Говорил долго-долго, пока солнце достигло зенита, и тогда только нехотя они поднялись с места.
Весна... Девушка шагает по солнечному склону горы, сквозь прохладную зелень сосен. Чувяки ее промокли насквозь, а росистая зелень все тянет ее вверх, вверх... Тихо в лесу. Еразик остановилась, невидимая преграда встала на ее пути, — сверкая, тянется тонюсенькая нить от дерева к дереву, паук свил здесь паутину... Еразик наклонила голову, прошла. Потом снова нагнулась, погладила желтые лесные цветы, посмотрела на свои мокрые пальцы, улыбнулась и пошла дальше.
Наконец она у любимой своей двуствольной сосны. Взобралась, устроилась поудобнее между стволами и, как лесная царевна, улыбнулась говорливым соснам, зеленому пырею, алым цветам...
Еразик, сидя на своем троне, вглядывается в ущелье, откуда доносится звонкий клич петушка вперемежку с ветром и шумом Агстева. В мраморном тумане дремлет Дилижан. Краснеют черепичные кровли...
Что происходит под этими кровлями? Вон там, вдалеке, их школа... Неделю назад он должен был явиться на урок — после выхода из тюрьмы. Класс замер — даже Васо присмирел. Дверь открылась, вошел товарищ Егише, все в той же черной блузе, в полотняных брюках, на ногах — трехи, и, как всегда, начал с порога:
— Садитесь... Арсен, расскажи урок, — словно и часу не отсутствовал...
Как он строг! Горе тому, чья тетрадь не готова для изложения, — ни слова не скажет, только посмотрит своими голубыми глазами, и в них не упрек... нет, удивление! Этот взгляд позабыть невозможно...
А по вечерам, когда они собираются вместе, он им ровня, просто чтец, артист, перевоплощающийся каждый раз — то мудрый старик, великий король Лир, то наивный весельчак-охотник Тартарен из Тараскона, то — человековед, философ, комментирующий «Так сказал Заратустра»... И какой он мягкий, душевный, какой высоконравственный... Это, конечно, самый настоящий учитель... Заболеет преподаватель ботаники — является товарищ Шамахян, развешивает на доске цветной плакат, рассказывает о семействе грибных, разъясняет, какие грибы ядовитые, а какие съедобные. А когда устраивают соревнование по бегу, не отстает от самого быстрого бегуна...
Тар оживает в его руках, глина подчиняется его пальцам, превращаясь в бюст Толстого или Абовяна... Масляной краской рисует на холсте закат над Агстевом...
Кому не хочется быть таким, как он?
«Сержу», — ответила себе Еразик. Да, Серж, кажется, делает все наперекор товарищу Шамахяну... и наперекор всем. В полдень он еще в постели и не поднимется, пока не закончит «Критику практического разума» Канта. Еразик не тянет к таким абстрактным сочинениям. А Серж читает, да еще и хвастается, что дочитал до конца. И как это ему удается? И как он все помнит, не записывая ни одной строки? Товарищ Шамахян все записывает. У него есть конспект учебника русской литературы Иванова-Разумника со своими критическими замечаниями. «Во всем нужна система» — это его девиз. А у Сержа своя «система» — бессистемность.
Товарищ Шамахян уважает печатное слово, считается с каждым автором. «Торричеллиева пустота, блеф» — любимые слова Сержа по поводу многих прочитанных книг.
Достоевский, о котором с уважением говорит товарищ Шамахян, хотя он и не разделяет его концепции, для Сержа — «невропат» и ничего более. Как странно: он, Серж, готов ниспровергнуть все бесспорные истины, отрицать вечные ценности, попирать святыни... Наташа Ростова для него — сладенькая карамелька, а сам Лев Толстой — незадачливый проповедник христианства, воплощение фарисейства.
Армянских авторов он пока еще не читает. «Потом, вероятно, уделю месяц-другой...» Самоуверен, самонадеян. И ужасно груб.
Когда читает товарищ Шамахян, ощущаешь безмятежность, покой, отрываешься от серой действительности, переносишься в другой мир...
А когда читает Серж:
— Еразик, сиди ровно.
— Не спите, читаем «Капитал», — и на одном дыхании читает целую главу, пока не охрипнет. Все равно никакого толка нет от такого чтения, ничего нельзя уразуметь.
Из тюрьмы Серж вышел полон желчи. Как-то он сказал ей ужасные слова:
— Хочу заразить тебя...
Еразик была потрясена. Это было как раз здесь, она сидела на этом троне между сосен, он незаметно подкрался сзади, обнял ее своими костлявыми руками и страстно зашептал:
— Я тебя поцелую...
И сейчас Еразик слышит свой удивительно спокойный голос:
— Ну ты, потише.
Серж опустил руки.
— Ух, хочу задушить тебя, бросить на землю! — крикнул он хрипло и ушел...
«Молчи, глупец, что ты понимаешь, зачем вмешиваешься», — говорит он Колориту Жозефу, — этим именем дилижанцы наградили отца Сержа за его жеманство и привычку носить галстук бабочкой. Еразик решила больше не ходить к ним домой, но никак не получается, Серж сейчас тяжело болен, харкает кровью. Жалеет она его? Нет, Серж не нуждается в жалости. Он сильный парень. Если даже поведут на костер, не отступится от своих убеждений. Он солдат веры и, подобно Галилею, скажет: «Все равно вертится»; непоколебима его воля — перевернуть до основания этот мир.
Серж был ей дорог — и его голос, и манера держаться, и то, как он подолгу вглядывается в глаза собеседника... О, если бы его можно было спасти...
«Неужели я люблю его?» — спросила себя Еразик.
И почему-то в эту минуту представилась ей давно уже стершаяся в памяти картина. Она была тогда маленькой девочкой с кудрявыми волосами. Была весна. Мальчишки затеяли борьбу на низенькой кровле сеновала. Арсен сразу положил на лопатки своего противника и тихонько отошел в сторону. Пышнобородый дед Довлат подозвал к себе Арсена, указав на резвого жеребенка, спросил:
— Хватит у тебя силенок обуздать его? Не дай бог, сбросит...
Арсен взобрался на круп трехлетнего, необузданного жеребенка.
— Молодец, вцепись в него как клещ... — и сейчас еще раздается в ушах Еразик голос деда Довлата.
Жеребенок взбрыкнул и вдруг помчался быстрее ветра и исчез на опушке леса.
— Ой, парень, какой огонь в тебе... — слышит Еразик голос, идущий из детства.
Арсен, сидя на успокоившемся жеребенке, явился гарцуя; соскочив, обвил рукой его шею.
— Молодец, сынок! — похвалил Арсена дед Довлат и поцеловал его в лоб...
Потом? Потом она уехала учиться в Тифлис, а Арсен поехал работать в Сарыкамыш... Прошло восемь лет, снова они одноклассники... Арсен умен, Еразик знает это. Когда ей тоже исполнится девятнадцать, и она поумнеет, пока ей только шестнадцать.
Еразик нарисовала портрет Арсена углем, он получился с насупленными бровями, прядь черных волос падала на лоб. И с загадочной улыбкой в глазах... В тот день он назвал ее Лигией. А Арсен был Урсом[70] для своей Еразик.
«Я люблю Арсена?»...
И на этот вопрос не ответила Еразик, а сердце ее замирает даже сейчас, когда она думает о чудаковатом парне, скромном и храбром своем однокласснике...
Что было между ними до сих пор? Ничего. Однажды, читая дома «Историю Греции» Виннера, они наклонились над картой, руки их соприкоснулись, голос Арсена дрогнул. Еразик, краснея, ударила его по плечу:
— Ладно, читай...
А в другой раз, в «Лесной гимназии», Еразик подошла к своим одноклассникам, играющим в шахматы перед палаткой, и села рядом с Арсеном.
— Выиграешь, как же тебе не выиграть, коли такая опора у тебя — Еразик, — сказал Грикор Манташян, Тали-Кьёхва.
Арсен ответил кулаком.
Вот и все, что было между ними, больше ничего. Но когда Арсена пригласила в сад, он не пришел...
Любит ли ее Арсен?
Скрипнули ветхие дощатые ступени. Как буря ворвался на веранду Гукас.
— Оставь, чудак... — еле слышно проговорила Нуник.
Гукас осыпал ее лицо поцелуями.
— Соскучилась?
Они сели на веранде. В широко распахнутые окна врывались белые гроздья акаций. Гукас, перебивая самого себя, рассказывал:
— Ты не думай. Ванадская крепость... — хотя Нуник ничего дурного и не сказала об этой крепости. — Знаешь, какая! На берегу реки, на крутой скале — цитадель. Знаешь?..
— Знаю, знаю... — ласково посмотрела в сторону Гукаса Нуник.
— Опять перебиваешь? Ну, коли знаешь...
— Ладно, рассказывай дальше, — потянула его за рукав Нуник.
Гукас снова воодушевился:
— А река!.. Какие там места для купания! Мы пошли к Буйволиному озеру. Вода — лед, сечет как меч...
— Ты ведь с пеленок Нептун, — засмеялась Нуник.
— А родники какие! — продолжал восхвалять Гукас открытый им край. — Вода прозрачная, студеная. Сюда каждое воскресенье совершают паломничество жители Карса. Раз я был в цитадели с товарищами. Какая ночь! Перед тобой раскрываются объятия неба...
Нуник заглянула в глаза Гукаса. Что только она не прочла в них: огонь сердца, томленье души... Бессильна Нуник, маленькая, слабая птичка она перед этой бурлящей силой Гукаса.
— А что за ребята, золото, да и только!.. — все восторгался Гукас. — У одного солдата голос такой, что звенели форты. Я ему говорю: «Давай поезжай в Тифлис в оперу». А он: «Зачем в Тифлис, откроем оперу в Ереване...» Хорошую песню я выучил у него...
— Споешь? — попросила его Нуник.
В застекленной веранде тихо зазвучала песня:
Есть на Волге утес, диким мохом оброс...
Мать и сестра Нуник слушали из комнаты. Когда Гукас кончил петь, Нуник ласково сжала его руку, прошептав:
— Хорошие слова...
— Ты не слышала?
— Аршавир всегда насвистывает эту песню.
— Аршавир? Вот хитрец, — рассердился Гукас, и они оба расхохотались. — Хороший он... Привоз твое письмо. А ты мое получила?.. Ну, как тут Чаренц, там был один капитан, очень просил передать ему привет.
— Чаренц?.. Выпустил новую книгу, у Ахавни она есть.
— Какую?
— Поэма «Неистовые толпы».
— Неужели, — удивился Гукас, — ты прочла?
Нуник поднялась и стала декламировать поэму, голос ее звучал высоко, чисто и уверенно:
Захотят, солнце низвергнут с небес...
Гукас слушал затаив дыхание.
Из открытого окна на веранду упал свет лампы.
— Идите в комнату, — позвала мать Нуник.
Гукас и Нуник лишь улыбнулись друг другу и, громко стуча по деревянным ступенькам, выбежали на улицу.
Чаренца не оказалось дома. Гукас так и не смог найти его в этот вечер.
На следующий день, в сводчатом полуподвале, Гукас рассказывал товарищам о том, что происходит в Шираке и Вананде.
И очень грустные, и радостные вести принес Гукас.
Пятеро суток закрыты пекарни Александрополя, а пройдохи спекулянты достают муку на складах и продают на черном рынке. Даже на железной дороге рабочие сидят без хлеба, единственный выход — забастовка. Бронепоезд «Полководец Вардан», игнорируя приказ военного министра, прошел из Араратской долины в Александрополь... Командир бронепоезда заявил о своей солидарности со справедливой борьбой рабочих...
— Бесстрашный человек!.. Клянусь честью...
Вот и Чаренц. Он без кепки, черная сатиновая блуза, как у Гукаса, подпоясана широким кожаным ремнем. Гукас пошел ему навстречу.
— Послушай-ка, ты здесь, а я тебя днем с огнем ищу! — громко приветствовал его Чаренц.
— Это я тебя днем с огнем искал, — ответил Гукас, и они обнялись, будто два брата, истосковавшиеся и наконец обретшие друг друга в этом хаотическом мире.
— Что за поэму ты написал, с ума можно сойти, честное слово! — восторженно заговорил Гукас.
— Мои «Толпы»... Ты прочитал? — обрадовался Чаренц. — Ну, рассказывай, рассказывай, как там у нас?
— Твой одноклассник, капитан, передавал тебе огромный привет.
— Мой Лино! Светлая голова! — воодушевился Чаренц. — В четырнадцатом году мы вместе ходили на маевку... Запретили... Ты же знаешь наш город: казармы и церковь, начетчики и торгаши — вот и все, чем мы богаты... Бросили книги и пошли... Давно я его не видел...
В дверях показался Амаяк Варданян. Высоко держа над головой гимназическую фуражку, он крикнул:
— Товарищи, в Баку Советская власть!..
Все зашумели, окружив Амаяка плотным кольцом, засыпали его вопросами.
Амаяк был в радиодивизионе. Полчаса назад радисты поймали эту новость, которую по беспроволочному телеграфу передавали из Баку.
— Баку красный, очередь за Ереваном! — провозгласил Чаренц.
— Сейчас важна малейшая подробность, предупреди товарищей, пусть тщательно следят за передачами, — попросил Аллавердян.
— Погоди, пойдем, я угощу тебя таким коньяком, — Чаренц схватил Амаяка за руку.
— Я не пью коньяк, — отказался Амаяк. Но Чаренц, обняв его, повел к лестнице.
Только они вышли, показался Аршавир, и его звонкий голос разнесся под кирпичными сводами:
— Узнал, товарищ Степа... Баку... — голос его дрогнул. — В гараже узнал, телефонист сказал... и Агаси был там, — уже спокойнее рассказывал он. — Я сказал: «Товарищ Степа спрашивает», позвонили в радиодивизион, верно... Я побежал на телеграф, и там подтвердили... Хатисов еще ничего не знает, — весело подмигнул он Гукасу.
А Гукас унесся мыслями далеко, в город нефти. Перед глазами встали его товарищи — Оля, Артавазд, парни из типографии. Они опьянены победой... Сейчас все — на берегу Севана, в долине Агстева, на железной дороге, в Александропольском депо, в Карсской крепости, — все услышат эту весть... Какая радость!
— Послушай, парень, больше ничего не знаешь? — спросил товарищ Мартик, положив обе руки на плечи юноши.
— Знаю, сейчас скажу... — Аршавир поднес палец к виску. — Так. Председатель ревкома — Нариманов... Красная Армия в Баку... Пойду поздравлю своего мастера, — заявил он и побежал к выходу.
— Парень, осторожнее, — крикнул ему вслед товарищ Мартик, — побежишь вот так очертя голову и нарвешься на маузеристов.
Деятели Арменкома еще взволнованно обсуждали создавшееся положение, те перемены, что принесет переворот в Баку, а Аршавир мчался по улицам Еревана — и не понимал, как люди могут так спокойно заниматься своими будничными делами.
Миновав недостроенную гимназию, Аршавир вошел в типографию с черного хода.
— Поздравляю, мастер! — крикнул он, ворвавшись в наборную, и, разочарованный, остановился: очень уж красноречивым было лицо Вазгена.
— Знаем уже, знаем, — ответил новый ученик Вазгена, круглолицый Левон. Этот шустрый мальчуган был земляком Вазгена, его недавно взяли в типографию.
Аршавир исподлобья взглянул на листочки, сложенные на его кассе. Здесь открыто набирали воззвание Арменкома в связи с предстоящим праздником.
Вазген подозвал Аршавира, шепнул ему что-то на ухо, и тот кинулся бежать. Покинув типографию господина Эмина, он ворвался в типографию эсеровской партии, затем побежал к гаражу, расположенному недалеко отсюда. Там сейчас все выглядит иначе — тоже за какой-нибудь час произошел переворот. Ребята вытащили на солнце большой глобус, который три дня изготовляли в задней комнате. Никто уже не боялся маузеристов, шныряющих возле цирка и публичного дома по соседству... И ворота открыты настежь, праздничные лица у шоферов и телефонистов, у всех рабочих и особенно у жалкого сторожа-селянина. Здесь распоряжался Агаси. Аршавир бросился к нему. Агаси имеете с рабочими поднимал глобус на грузовую машину, стоявшую посередине двора. Когда они управились с этим делом, Агаси заметил Аршавира. Перекинувшись с ним парой фраз, Аршавир помчался дальше. Вскоре он свернул с Астафяна к Гетарчаю и спустился в прохладное ущелье Авана.
Гетарчай словно взбесился. Мутная, илистая вода, грохоча, неслась по узкому руслу. Поток нес ветви ив. Так прохладно здесь, таким сладким ароматом напоен воздух, но Аршавир ничего не видит, ничего не чувствует... Его ищущий взгляд блуждает по другому берегу реки. Вот громадное ореховое дерево, другого такого нет в ущелье. Вот и «волосяной мостик», упомянутый Агаси. По бревну, перекинутом у через реку, Аршавир перебрался на другой берег. Пройдя еще немного, он как кошка взобрался на дерево. На прибрежных камнях сидели девушки и парни, они хором пели под аккомпанемент флейты... Острый, оглушительный свист прорезал воздух. «Марсельеза» умолкла. Соскочив с дерева, Аршавир поскользнулся на круглом валуне... а внизу ревел поток... Крик ужаса исторгся из груди девушек...
Грозно ревет Агстев. Две девушки идут по берегу с корзинками в руках. Вот они остановились возле небольшого домика, прилепившегося на краю ущелья, у зарешеченного окна.
— Опять прибыли? — с напускной суровостью приветствовал их часовой.
Он подошел, открыл дверь.
Вышли Егише, Шамахян, Мушег, Серж и присели на камни рядом с девушками. Домик этот — Дилижанская военная тюрьма; политических заключенных перепоручили охранять местному полку. Откуда было знать городскому голове, что и в этом полку имеются «смутьяны», что, возможно, они здесь даже хозяева.
Пока подруга Еразик о чем-то оживленно рассказывала Сержу, сама она стала беседовать с двумя учителями. Хорошие вести принесла сегодня Еразик. В Ереване товарищи в курсе всех событий, происходящих здесь, новых арестов там не было, письмо товарища Мушега — учителя музыки — дошло в Тифлис и попало в руки адресата — поэта Туманяна. А здесь в школе ученики очень взволнованы, новый учитель математики плохо знает свои предмет, и его ни во что не ставят; на педагогическом совете было выражено доверие арестованным учителям как высококвалифицированным педагогам.
Девушки уже вытащили вареный картофель, маринад в горшочке, груши, яблоки; пустую посуду положили в корзину. Раздался условный свист часового — какие то офицеры, стоя на мосту, осматривали ущелье.
Ночь. В низеньком домике возле реки лежат на полу шестеро. В темноте звучит мягкий голос:
— Что ни говорите, но на свете нет профессии лучшей, чем наша... — это говорит математик «Лесной гимназии».
Молчат... Прислушиваются к агстевскому камнепаду.
— И отец у меня был учителем в Карабахе, в селе Ханкянд, — немного погодя откликнулся Шамахян, — он умер в тысяча девятьсот шестом году, когда мне было двенадцать лет. После его смерти мы переехали в Шушу, но крестьяне, при каждой встрече с нашей семьей, говорили матери, что никогда не забудут, сколько добра он им сделал... Я тоже многим обязан отцу. Он говорил: сколько у тебя профессий, столько раз ты человек. Еще говорил: если начинаешь какое-либо дело, не останавливайся на полпути. Знаете, где мне пригодились отцовы слова? — Шамахян улыбнулся. — Первой моей «профессией» была игра в бабки. Я задался целью играть так, чтобы у меня не было соперников. Вы, наверное, бывали на Шушиском бульваре. Со всех кварталов собирались там заядлые игроки, и все бабки в конечном счете попадали в мой мешочек. Но на следующий день я снова раздавал их, а то бы мне не с кем было играть...
— Зря ты оставил эту профессию, фокусники сейчас — самые почетные люди, — ухмыльнулся учитель пения.
— Потом, — продолжал Шамахян, — мчаться по крутым извилинам, ведущим в Шушу, — звон бубенцов караван-баши и завывание ветра в ушах... вы представляете, какое это блаженство...
— Мне не посчастливилось испытать этого, — с грустью сказал Мушег: сегодня у него было плохое построение.
— Куда уж вам, в вашем Тифлисе... А у нас есть студеный родник в лесу, в тени граба, — с тоскою вспоминал Шамахян. — А какие тутовые сады в долине, как они прекрасны, особенно когда звучит тар и льются печальные баяти... Эх, стосковался я по родному краю, лет пять не был там.
— Да ты, парень, боготворишь природу, — заметил учитель математики, он был здесь старшим.
— Не было бы природы, нечего было бы и боготворить... — ответил Шамахян и продолжал: — В нашей речке есть белые плоские валуны, и я подобрал их один к одному, все одинакового размера и тонкие-тонкие, словно их отшлифовали на станках, прямо рисовать на них можно...
— Я видел их у тебя. Здорово ты нарисовал. Особенно хорошо у тебя получаются цветы и деревья, — похвалил его Мушег.
— Жаль, покинули мы наши горы и родники, наши реки и леса, перебрались в город, погнались за куском хлеба, — сетовал Шамахян.
— И еще какая у вас профессия, товарищ Егише? — спросил молоденький заключенный с почтением — он был из учеников «Лесной гимназии».
— Егише еще и часовщик, — с гордостью сообщил младший брат учителя, лежавший рядом с ним.
— И где только ты этому выучился, не знаю, — с удовлетворением сказал математик. — Пройдя через твои руки, моя жестянка вот уже второй год работает исправно.
— Разве только ваши... Половила Дилижана приносит ему чинить часы, — добавил младший Шамахян.
— Мне искусство это досталось от отца, — пояснил Егише. — Он говорил: «Не останавливайся на полпути». Ну вот, в нашей шушинской епархиальной естественные науки проходили кое-как. Потому, закончив ее, я поступил в вашу Нерсисяновскую, чтобы восполнить пробел, пока еще молод. Химию там усвоил у вас. Потом пошел добровольцем — это было весной тысяча девятьсот пятнадцатого года. Вынес ли я оттуда что-нибудь? — спросил он самого себя и ответил: — Вынес. Глубокое разочарование в «патриотизме» и «Оризона»[71] — раз, и на крупе своего коня — осиротевшую восьмилетнюю девочку, это два. И еще древнюю рукопись «Нарека»[72]. Девочку, звали ее Воски, определил в приют в Тифлисе, а «Нарек» храню у себя; выписал синонимы в тетрадочку, способным ученикам даю ознакомиться с ними. Потом, когда будет время, сделаю критический разбор. Какой изумительно богатый язык, диву даешься!.. — Шамахян замолчал, глаза его блестели в полутьме. Он предался иным воспоминаниям. — В Нахичевани есть село под названном Месропаван, вряд ли вы слышали о нем. Гористая местность, мужчин там днем с огнем не найдешь. Один ушли на войну, другие кинулись на чужбину искать счастья... Рядом были медные копи, но кому их разрабатывать? Одним словом, нищета беспросветная. Была там начальная школа, жалкое заведение, ничего я там не сумел сделать... С осени начал работать в селе Карели, что на батумской дороге, в приюте. Там были сироты — армяне, грузины, евреи и моя Воски тоже. Никогда но забуду тех ребятишек, а они, вероятно, — меня... — Шамахян помолчал минуту. — Мы организовали там журнал и назвали его «Росток». Мы тогда думали, были уверены, что росточек наш даст побеги, раскроются яркие цветы и зрелыми семенами оплодотворят целину... Это был год, полный ожиданий... В ту пору я очень много читал, писал по ночам... Там я начал свою поэму, первую песню, даже помню день — восемнадцатого сентября тысяча девятьсот восемнадцатого года. Назвал я эту поэму «Страсть тирана». И много играл на таре. Исполнял Саят-Нову, на всех трех кавказских языках. Полюбили мои ребятишки его песни, и для меня это был «год Саят-Новы».
Пятеро арестантов затаив дыхание слушали рассказ Шамахяна.
— Потом этот мирный уголок, я получил уроки пения в начальных классах. Как сладко поют малыши, — говорил он с тоской... — «Небо поклыто тучами... плиходи домой...»
— Варварство — запереть человека в четырех стенах, разлучить с детьми! — в гневе воскликнул Мушег.
— Скорее бы нас выпустили, пошли бы в нашу школу, прозвучал бы звонок, пошли бы в классы, — размечтался Шамахян.
...Тишина. Баюкает ночную мглу вечно живым напевом Агстев.
Премьер Александр Хатисов только что вернулся с заседания парламента в сопровождении помощника министра внутренних дел Сократа Тюросяна. Там разговор шел об аресте большевиков.
Господин Хатисов прекрасно знал, что зачинщики запроса сами не выносят большевиков. И тем не менее ему надо было дать объяснение, этого требовал несуразный парламентский порядок, без которого, впрочем, бескрайняя Россия столь успешно обходилась сотни лет вплоть до злосчастного 1917 года.
Было сказано, что после господ Саркиса Касьяна и Орсена Погосяна за пределы Армении были сосланы еще два большевистских лидера — уроженец Гандзака Асканаз Мравян и уроженец Владикавказа Николай Александрович Панфилов. Но, однозначно, это объяснение не удовлетворило авторов запроса. Оратор оппозиции стал распространяться об аресте учителей и учеников Дилижана, их обвинили в большевистском пропаганде в школе... И снова господин Тюросян своим необдуманным ответом создал неловкое положение: «Аресты большевиков произведены по решению не только министерства внутренних дел, но и совета министров»... В ушах премьера до сих пор звучит громкий смех оратора оппозиции.
— Оставим пока учителей, вы собрались в полном составе и решили арестовать шестнадцатилетнего юношу, который поехал в Дилижан лечиться от чахотки. Я видел этого парня... Не понимаю, как может правительство целой страны считать опасным политическим противником этого младенца...
И тут господин Тюросян снова подлил масла в огонь:
— Господа, не забывайте, когда в августе большевики выпустили воззвание, призывая солдат к неповиновению, министерству внутренних дел удалось установить, что это дело рук учащихся...
— У меня есть предложение, — прервал его автор запроса, — как только младенцы научатся произносить «мама», сажать их на три месяца в Ереванскую тюрьму в целях профилактики...
Раздался смех — среди сидящих не только по левую сторону, но и в центре.
Ерзая в кресле, господин Хатисов упрекнул Сократа Тюросяна:
— В самом деле, что вы опять пристали к ребятам? Или не проучили вас в прошлый раз?!
— В прошлый раз, как вы помните, ребят арестовал капитан Шахпаронян...
Премьер сдержанным жестом остановил Тюросяна.
— Вообще, предпринимая подобные шаги, вы должны быть более осмотрительны. Вот полюбуйтесь, к чему все это приводит, — и он, вытащив из конверта письмо, написанное на гербовой бумаге, положил перед Тюросяном.
Посол Армянской республики в Тифлисе передавал содержание своей беседы с поэтом Туманяном. «Знаете, что говорит Туманян? — прочел Тюросян. — Не везет парню... Сначала грузины заточили его в Метехе, я пошел к Рамишвили[73], рассказал ему, что он музыкант, днем и ночью носится со своими песнями и сазом... Какая вам разница, коммунист он или нет... Его выпустили. Тогда он приехал в Армению, служить своей нации. А сейчас узнаю, что и у вас он посажен в тюрьму».
Речь шла об учителе музыки дилижанской школы Мушеге Агаяне. Туманян еще сказал:
— Что же получается? Грузины выпустили, армяне снова засадили! А ведь среди нас, армян, не так уж много людей, получивших высшее музыкальное образование... Если армянское правительство не питает особой любви к музыке, пусть хоть уважит память отца Мушега, самого известного у нас детского писателя... Допустимо ли это?
— Хорошенькое дело! — пробурчал Тюросян. — Раньше он вмешивался в дела католикоса, а сейчас сует нос в государственно дела.
— Да, но у него огромный авторитет, нельзя оставить его просьбу без внимания. Глядишь, еще пропишет в тифлисских газетах, это же вопрос престижа правительства, — встревожился Хатисов. — С другой стороны, эта акция оказала нежелательное воздействие на ереванских учителей, знаете вы об этом?
— Я не буду возражать, если вы дадите санкцию... письменно... — произнес Тюросян немного погодя, испытующе глядя в лицо премьера.
— Надо подумать, — ответил господин Хатисов и, поднявшись, добавил: — Вопрос сложный, пусть совет министров выскажет свое мнение...
В это самое время, когда сообщение Аршавира произвело переполох на берегу разбушевавшегося Гетарчая, Арменак, лежа на тахте, читал книгу, — после ночи, проведенной в доме садовладельца Седрака, он чувствовал себя неважно.
Стук в дверь его раздосадовал, он никого не ждал в этот час.
— Заходите! — сказал Арменак, не отрываясь от книги.
На пороге стояла Седа, младшая дочь садовладельца Седрака.
— Сбежала из школы, — шепнула она, поднеся к губам указательный палец: мол, это секрет, никому не рассказывай.
— Как ты убежала? — заражаясь радостью девушки, спросил Арменак.
Седа положила сумку на подоконник, прошла вперед, в глазах ее искрилась лукавая улыбка.
— Представляешь, только хотела выйти из коридора, вижу на улице Евгению Минаевну... Стою у открытого окна, жду, когда она войдет. Как только вошла, я прошмыгнула в соседний класс, стала прислушиваться... Слышу, топает по коридору, потом входит в учительскую... Хочу выйти, но боюсь, как бы она не вернулась и не сцапала меня, кто ее знает, эту сатану...
Арменак улыбнулся. А Седа продолжала:
— Потом она возвращается и заходит в свою комнату... И тут я как сорвусь, видел бы ты...
— Получается, ты куда больше сатана, чем она...
— Ага... — с удовольствием подтвердила Седа, даже представить себе не можешь, как колотится у меня сердце... — Она помолчала минуту. — Знаешь, кого я встретила по дороге? Аршавира... И знаешь, что сказал этот негодник...
— Что?
— Говорит: «Ахчи, ты куда мчишься, ты не... — лицо Седы посерьезнело, — не влюбилась ли?..»
— А ты что сказала?
— Я? — Седа опустила глаза. — Я сказала: «Сгинь».
— И он сгинул?
— Сгинул... — кивнула девушка. — А какое ему дело, если даже я... — Она снова замолчала, а щеки запылали как алая майская роза. — Но потом он снова подбежал ко мне и говорит: «Скажи тому, к кому ты идешь...» А я: «Ах ты, хвост сатаны, ты что, знаешь, куда я иду?» Я совсем не к тебе шла, просто сбежала, и все...
Арменак как завороженный слушал ее.
— Ой! — воскликнула Седа. — Забыла самое главное! Аршавир сказал: «В Баку Советская власть!»
— Что-о?! — крикнул Арменак.
Седа кивнула кудрявой головой, глаза ее загорелись...
— Сказал: передай Арменаку, непременно...
Счастливая улыбка осветила лицо Арменака, он обнял Седу...
Девушка вырвалась из его объятий и убежала. Арменак кинулся за ней. Но девушки и след простыл. Арменак вернулся. На подоконнике лежала черная, блестящая ученическая сумка. Он подошел, взял ее, но не знал, что с ней делать.
Весеннее солнце стало припекать, наполнив комнату радужными лучами... А девушки нет — прилетела, как вестник радости, и нет ее...
Ясное утро. В саду у бассейна барышня Марго следит за игрой солнечных лучей в воде. Она ждет свою подругу.
— Пойдем, Марго, пора! — позвала Ахавни, стоя в калитке. Сегодня она в школьной форме, косы падают на спину, она похожа на ученицу выпускного класса. — Где твои сестрички?
— Удрали с самого утра, — засмеялась Марго.
Она повела свою подружку к кусту розы возле дома.
Сорвав веточку, Марго прикрепила ее к груди Ахавни.
— Подожди, — в руках у нее появились садовые ножницы.
Садовладельца Седрака не было дома, он уехал в Эчмиадзин.
— Распустятся, пока приедет отец, — сказала Марго и стала безжалостно срезать цветы.
Грянул духовой гимназический оркестр. Парни играли туш в честь девушек, явившихся на митинг с букетами красных роз.
Кого только нет сегодня на Астафяне: железнодорожники, кожевенники, учителя, телеграфисты, чернорабочие... Правительство приняло требование профессиональных союзов: сегодня нерабочий день.
Явился Вазген со своими товарищами. Они принесли с собой только что отпечатанную газету «Голос крестьянина».
Пришла Гаюш и сразу привлекла всеобщее внимание: на ней ярко-красная кофта, а в руках букетик алых гвоздик.
Молодежь окружила своего товарища Степу. В костюме цвета хаки у него боевой вид.
— Хорошо с вами, ей-богу, — говорит товарищ Степа, — как в Москве, в мои студенческие годы...
Появились и рабочие гаража на грузовых машинах. На головной машине протянут красный транспарант, на котором крупными буквами написано: «Да здравствует Первое мая!» К бортам прикреплены портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Карла Либкнехта, а в кузове — глобус, обвитый цепью, и здоровенный рабочий мощными ударами огромного молота разбивает эту цепь.
На бортах второй машины портреты Шаумяна и Джапаридзе, Азизбекова и Фиолетова, вождей Бакинской коммуны, расстрелянных англичанами. А самое интересное — горн, установленный на этой машине, настоящий горн, с мехами и наковальней. Здесь и кузнец со своим помощником.
Наконец показалась Нуник. Рядом с ней шагает Гукас, неся на плече свернутое знамя.
Гукас развернул знамя. Засверкала на солнце золотая бахрома. Ахавни читает вышитые буквы: «Армянская секция Коммунистической партии (большевиков) России».
— Ну, теперь построимся в колонну, знамя у нас есть, — говорит Степан.
Вазген, самый высокий из демонстрантов, берет знамя. Загремел духовой оркестр, и, как весной 1917 года, полетело по Астафяну: «Отречемся от старого мира...»
Плотные ряды протянулись до недостроенного здания мужской гимназии. Едва замолкли трубы, как на балконе красивого дома из красного камня, что напротив мужской гимназии, показался сам Александр Хатисов. Одной рукой он застегивал сюртук, а другою, вытянув вперед... приветствует демонстрантов! Вслед за премьером показался артист Шахпаронян — уже в золотых погонах полковника и белых аксельбантах.
Каменное молчание воцарилось на Астафяне. И в этом молчании стало слышно, как раздувают горн на грузовике... Кузнец, громадный детина, вытащил из горна раскаленное железо и стал бить по нему тяжелым молотом.
Белые листовки, брошенные Аршавиром, рассыпались перед каменным балконом и понеслись над толпой.
— Он еще не проснулся! — крикнул Сирота Саак.
— Это наш коньяк вдарил ему в башку, — добавил стоявший рядом шустовский рабочий.
Ахавни увидела, как на самодовольном лице Хатисова показалось какое-то неопределенное выражение, протянутая рука медленно опустилась и больше уже не поднималась... Премьер шагнул назад и, резко повернувшись, исчез...
Оглушительный смех раздался на Астафяне. Приспешники Хатисова все еще стояли на балконе. Комендант, подавшись вперед, смотрел вниз...
Толпа всколыхнулась, двинулась тяжелой, грозной поступью. Незваные патрули показались на мостовой: рыцари маузера, глядят из-под темных бровей, бормочут что-то глухо... Демонстрация остановилась перед парламентом, на краю бульвара. Навстречу двинулась группа дашнакской молодежи с государственным флагом. Снова показался Александр Хатисов. Да, это он, на балконе. Ахавни с удивлением разглядывала премьера, он стоял невозмутимо, словно ничего не произошло...
— Этот прекрасный дель принес нам чудесную весть из столицы мира, — заявил он: в руках у него какая-то телеграмма. — Союзники решили признать свободную, независимую Армению...
— Пусть берут себе свое признание! — заорал Вазген.
— Нам нужна Армения рабочих и крестьян! — крикнул пожилой шофер.
Ахавни ликует: в руках Вазгена, взобравшегося на машину, развевается красное знамя с золотистой бахромой.
— Долой дашнаков! Да здравствует гражданская война! — провозглашает какой-то гимназист.
— Потерпи, потерпи, всему свое время, — останавливает его товарищ Мартик.
Но вот на балконе появился Степан Аллавердян вместе с двумя товарищами...
— Граждане! — прогремел его зычный голос. — От имени Коммунистической партии привет нашему Первомаю...
Ахавни увидела Гукаса: опираясь на жерло пушки, он обнимался с солдатами.
На второй балкон парламента высыпали иностранные дипломаты. Непрестанно щелкают фотоаппараты.
— Земля горит у вас под ногами! — говорит Степан. — Над городом нефти уже четвертый день снова развевается красное знамя...
Радостные крики заполнили площадь. Кто-то бросил снизу камень, разбив стеклянную дверь балкона. Хатисов прошел внутрь.
— Долой авантюристов русофилов! — бушует Сантурян.
И тут же Гаюш молнией врезалась в его группу, вцепилась Сантуряну в горло. Красная кофта ее мелькала, как знамя, на фоне серой и черной одежды. Вазген соскочил с машины, кинулся вызволять девушку.
— Собаки! — крикнула Гаюш. Кофта ее разорвалась, из расцарапанной щеки текла кровь.
— Пошли скорее в аптеку, пусть смажут йодом, — тянула ее за рукав Марго. Но Гаюш, прижав платок к щеке, не трогалась с места.
— Только рабоче-крестьянская власть может вытащить из пропасти армянский народ! — разносится далеко голос Степана Аллавердяна.
Снова загремели медные трубы «Интернационал».
Толпа двинулась к гаражу, на другой митинг. Дорога открыта. Артиллеристы шагают вместе с рабочими. На грузовике громадный кузнец бьет молотом, кует железо.
Было около четырех часов дня, когда Ахавни и Марго опять вышли на Астафян. Впереди они заметили коменданта Шахпароняна. Расставшись возле дома Хаскеля со своими спутниками, он подошел к барышням.
— Это что такое, ты тоже записалась в большевики? — дружески пожурил он Марго. — Не представляю... дочь садовладельца Седрака — и политический деятель... бывают же метаморфозы...
— Нет, нет, — нараспев произнесла Марго, — я просто так пошла... А ты что, совсем не сочувствуешь рабочей идее? — спросила она его.
— Я?
— Господин полковник весьма сочувствует своему правительству, — вмешалась Ахавни.
— Боже! — воскликнул Шахпаронян. — Барышня, тысячу извинений, — он только сейчас узнал ее, — не могу забыть вашей декламации, — и энергично пожал руку Ахавни. — Да я бы первый приветствовал толковых деятелей, настоящую власть, нежели вот это быдло... — указал он глазами на своих спутников, с которыми недавно расстался. И, как всегда, галантно поклонился: неотложные дела...
...Полковник Шахпаронян у премьера. Они втроем в кабинете. Напротив коменданта сидит Сократ Тюросян и злобно выговаривает ему:
— Вы все время твердили, что они еще дети. Вот вам и дети. Видели, какую толпу они вывели на улицу... под знаменем Третьего Интернационала. Вы лично отвечаете за все. Да, вы выпустили на свободу главарей этого злосчастного «Спартака»...
— Неужели вы полагаете, что эта горсточка шустрых ребят и есть источник зла? — спросил Шахпаронян, разглядывая в упор своего противника. — А не предполагаете ли вы, что за их спиной стоит организация более опытная и серьезная?
— А разве вам кто-нибудь препятствовал нейтрализовать и эту организацию?
— О, извините, у комендатуры иные функции, она отвечает только за общественный порядок. Нейтрализация элементов, угрожающих государственной безопасности, всегда была обязанностью министерства...
— Но смутьяны уже были в ваших руках, и, вместо того чтобы предать военному суду, вы их освободили... — Тюросян повысил голос.
— Господа, господа, не надо ворошить прошлое, — вмешался премьер, внимательно слушавший спор.
— Либеральствующие должностные лица — страшное зло для молодого государства, — обратился к премьеру Тюросян.
— Хватит, господин Тюросян, я уже давно подал в отставку, меня ничто не связывает... — Шахпаронян, вспылив, поднялся. — Сцена зовет своих служителей, пусть беспокоятся те, чьим единственным талантом является интриганство. Извините меня, Александр Иванович, — поклонился он, протянул обе руки премьеру и зашагал по блестящему паркету кабинета к двери.
— Полковник, что вы делаете? — крикнул ему вдогонку Хатисов.
— Видите, видите? — Тюросян скривил лицо. — Вот что такое доверить высокий пост беспартийному карьеристу.
Испытующий взгляд премьера остановился на лице Тюросяна. Не таится ли другой, скрытый смысл в этих словах?.. Партийная карьера его, премьера, ведь едва насчитывает два года...
— Тем не менее я не могу принять отставку Шахпароняна, — сказал Хатисов, нахмурив лоб, — он крайне необходим на дипломатических приемах... Вы знаете, он, так сказать, фасад нашего государства. Я полагаю, вы понимаете, что это значит.
— Нынешний момент требует деятелей иного типа, Александр Иванович...
— Вы думаете? — спросил Хатисов с подозрением. — А помните, когда нам понадобилось уладить конфликт между хмбапетами, мы использовали артистические способности Шахпароняна. Здраво рассуждая, никакое правительство не может отказаться от такого служащего...
— О нет, Александр Иваныч! — возразил Тюросян. — Хватит! Сколько были запряжены в одну повозку лебедь, рак и щука... Пусть лебедь наконец получит возможность парить в небесах...
Хатисов промолчал.
— Я уверен, что на чашу весов вы не кладете две несоизмеримые ценности, — продолжал Тюросян. — При создавшихся обстоятельствах ваш покорный слуга будет вынужден, в свою очередь, сложить с себя полномочия, если... — Он неторопливо поднялся и, вежливо подав руку премьеру, взял портфель, лежавший на ближнем стуле...
Выйдя на улицу, полковник Шахпаронян увидел, что его «талбо» и «бенц» Тюросяна стоят рядом, а водители задушевно беседуют. Велев шоферу заехать за мадам, он зашагал к площади Часов. Он только прошел почту, как навстречу ему появился Степан Аллавердян, окруженный молодежью.
Шахпаронян непроизвольно отдал честь:
— Привет героям дня!
Аллавердян тоже полушутя ответил на его приветствие.
— Баку уже красный, очередь за Ереваном, что вы на это теперь скажете, господин комендант? — с вызовом спросил Гукас.
— Пусть откроется занавес, пусть начнется второе действие, — с величественной улыбкой произнес Шахпаронян, — артисты всегда найдутся.
— Второе действие? — спросил Аллавердян серьезно. — А если это будет новым... совершенно новым спектаклем? И вдруг это будет не ваше амплуа?
— Пусть только будет представление, истинный артист всегда останется на высоте... — изрек Шахпаронян, чувствуя себя в новой роли, — и нет конца этому пути...
— Если этого артиста не пугает полет к недосягаемым вершинам, — в свою очередь засмеялся Аллавердян.
У ворот комендатуры они расстались.
Хорошее нынче настроение у Аллавердяна и его молодых друзой.
— Настал час сбросить ненавистное ярмо! — воскликнул Арменак. Миндалевидные глаза его светятся.
— Авангард поднимется, массы пойдут за ним, — сказал Агаси уверенно.
— Да, нож дошел до кости, и в Александрополе царит воинственный дух, — возвращается Гукас к своим впечатлениям, вынесенным из последней поездки.
Беседуя, шли они по Астафяну. Вскоре их нагнал товарищ Мартик с несколькими деятелями Арменкома. Один из них, белолицый интеллигентный человек, выделялся изящными, несколько женственными движениями. Он сообщил неожиданную для всех новость — полуофициально спрашивали у него: каково будет отношение Арменкома к возможности коалиционного правительства?
— Коалиция? — спросили все разом.
— С кем коалиция? — воскликнул Гукас. — С господином Хатисовым, холуем Николая Второго?
— Гукас, дорогой, ты не удивляйся, — обратился к нему товарищ Мартик. — Ваш этот волк в тысяча девятьсот шестом году чуть не перекрасился в красный цвет... Раз он заходит в редакцию «Кайц»[74], где его ноги никогда не было, и спрашивает без всякого зазрения совести: «Если я запишусь в вашу партию, вы не выставите мою кандидатуру в Государственную думу?»... Тимофей съязвил по обыкновению: «Господин Хатисов, лишь это является мотивом или у вас есть еще какая-нибудь причина примкнуть к социал-демократии?..» Шаумян рассмеялся тогда: видишь, какой у него лисий нюх, хотя и из волчьей стаи...
Коалиция, конечно, была немыслимой. Все были единого мнения, что это западня, цель которой — усыпить их бдительность, что наступил момент, когда и угнетенным массам, и правителям стало совершенно очевидно: так больше продолжаться не может...
Дойдя до Докторской улицы, друзья разошлись.
Гукас с товарищем Мартиком пошел к фельдшеру Логосу, который пригласил его на обручение своей дочери. А Агаси, зайдя к себе в дом, удивленно остановился на пороге: домашние, собравшись за столом, играли в карты; здесь же находился и сослуживец отца Хикар Хаммалбашян. Встав из-за стола, он с неожиданным воодушевленном обратился к Агаси:
— От всего сердца поздравляю оратора... Еще одного Португаляна и Зохраба[75] обрела армянская нация...
Поморщившись от такой неприкрытой лести, Агаси заметил холодно:
— Давно вы не появлялись в этих краях, господин Хикар...
— Решили сыграть в «искямбил», — пояснил Хикар. Его плоские щеки едва заметно дрожали, а глаза блестели лихорадочно.
— Я думал, вы позабыли игру в «искямбил», — бросил Агаси и прошел в свою комнату.
Мать вышла за сыном.
— Где ты был, сынок, три ночи кряду я не спала...
— Больше людей не сыскалось, что играете с ним в «искямбил»! — рассердился Агаси.
— Как-никак он наш дальний родственник, нельзя же ему отказать... — мягко заметила мать и добавила: — Говорит: Агаси скоро станет городским головой, он даже достоин должности министра...
Презрительная улыбка появилась на лице Агаси. Он молча принялся за танапур[76].
— Я слышала твою речь, когда ты говорил на автомобиле, — продолжала мать, — отец твой тоже был там. Он сказал: «Мысль хорошая, но было много трудных слов»... У гаража один в папахе говорил: «Чей это сын, какой дерзкий парень! Надо с ним расправиться!» Я ему сказала: «Чтоб твоя мать надела черное — не говори таких слов».
Агаси весело рассмеялся. За пять минут он покончил и с пловом, а мать все сообщала ему новости.
— Мама, Аршавир не появлялся? — спросил Агаси.
— Приходил два раза. Амаяк тоже приходил...
— Амаяка я сейчас увижу, — сказал Агаси, поднявшись. — Не беспокойся, если не приду ночью.
Кроме дел, связанных с молодежной организацией, на Агаси была возложена еще одна обязанность, он был избран секретарем-организатором Ереванского комитета большевистской партии... А ситуация с каждым часом становилась все напряженнее...
Гукас сегодня первый посетитель в лавочке отца, хотя она уже два часа как открыта. Уже полтора месяца, как мастер Ованес бросил портняжное ремесло, которым занимался двадцать пять лет, — перевелись заказчики — и сейчас открыл лавочку у Кантара, возле караван-сарая Гюрджи, надеясь, что это даст ему возможность просуществовать кое-как. Но и здесь дела его шли неважно. Ни муки нельзя достать, ни соли, ни даже керосина и угля. На пряности никто и смотреть не хочет. Он раздобыл несколько замков, лампы, свечи, но и на них не находилось охотников.
Мастер Ованес сидит за прилавком, в разбитых очках, и читает газету, взятую в соседней лавчонке.
— Видишь, что тут пишут о большевиках, сынок? — придвинув ближе табурет, прочитал он несколько строк.
— Я знаю, что пишут, отец, читал, — сказал Гукас; газета в паническом ужасе излагала то, что происходило Первого мая в Ереване...
Мастер Ованес снял очки.
— Ладно, с ними у нас нет счетов, — сказал он, желая продолжать беседу мирно, — но ты хоть на сей раз послушай отца, змеиное гнездо не разоряют, а то беда падет на твою голову.
Черная тень опустилась на лицо Гукаса.
— Отец, сколько раз я просил тебя: не говори мне ничего такого, все равно мы не свернем со своего пути. Не ради себя я борюсь, ты знаешь... Подумай, что у тебя за жизнь... — рука Гукаса сделала полукруг, обводя отцовские «сокровища», и голос его дрогнул. — Так живешь разве ты один?
Мастер Ованес от волнения не знал, что сказать.
— Я еду по делу, — проговорил Гукас, — вот пришел проститься...
...«Змеиное гнездо не разоряй», — с гневом и печалью вспоминал он отцовские слова, шагая от Кантара к бульвару.
Да, перед каждым человеком два пути: или молча склонить голову, зарыться в ракушке как улитка, или же взбунтоваться и, широко распахнув руки, парить как орел над облаками.
Забел вошла в залитую солнцем комнату дома № 71 по Царской улице.
— Арменак, это правда, что наши хотят взяться за оружие?
Арменак с недоумением взглянул на девушку, казавшуюся совсем худой в цветастом ситцевом платье. Лицо ее было необычно бледным.
— Это правда, спрашиваю я тебя? — настойчиво повторяла Забел.
— Об оружии мне ничего не известно, — сказал Арменак. — Таких решений мы не принимали, это я знаю точно... А восстание — да, зреет.
— Значит, хотите разжечь войну! — Бледное лицо девушки покрылось пятнами, голос охрип от негодования. — Значит, был прав товарищ Патрикян, когда предупреждал об этой опасности. Я и тогда была с ним согласна, когда он читал лекцию «Национальный вопрос и большевизм»... Он считал, что, пока в Европе не произойдет социалистическая революция, мы не должны начинать восстание...
— Это в самом дело его мысль? — спросил Арменак. — Не могу поверить. — Патрикян месяц назад продал свою библиотеку и уехал в Россию.
— А чья же? Все мало-мальски разумные люди, которым дорога своя нация, в создавшихся условиях выступают против заострения конфликта.
Арменак молча разглядывал свою ученицу, потом произнес:
— Кто же эти разумные люди? Господин Александр Хатисов? — Его красивые, добрые глаза сверкнули. — Не он ли призывал с балкона к единению и опять к единению?
— Почему только Хатисов? — возразила Забел. — А товарищ Патрикян? Разве и он был неправ? Хотя бы ты так не говорил... — накинулась она на Арменака, — как только совесть тебе позволяет? Разве не у него ты выучился марксизму? Сколько книг он тебе давал из своей библиотеки. Разве можно быть таким неблагодарным?.. — Забел задыхалась от гнева.
Арменак опешил.
— Неблагодарным? — с трудом произнес он. — Я всегда, и сейчас тоже, благодарен и признателен товарищу Патрикяну. Но...
— А почему не советуются с нами? — не обращая внимания на его слова, спрашивала Забел. — У меня тоже есть свое мнение. Почему нам ничего не говорят? Они измерены взяться за оружие... и бросить нас вместе с собою в огонь... Гукаса и Агаси найти невозможно. Спрашиваю Нуник, где они, а она отвечает: заняты. Чем заняты? Не знаю, говорит, всякие события происходят... Точь-в-точь как ты говоришь. Что это такое? Держат в тайне дела организации, а я ведь член союза. Один раз напечатала неудачную статью, так теперь беды не оберешься... Или, может, меня исключили?.. У меня есть свое мнение, хочу его высказать, пока еще не поздно...
— А какое твое мнение?
— Мое мнение — ждать. Нельзя втягивать народ в междоусобицу.
— Ждать, когда чаша переполнена, когда больше нельзя терпеть. Оставить народ в когтях смерти? Это предательство! — крикнул Арменак, выйдя из себя.
— Предательство?.. Я предательница? — взвизгнула Забел. — Или тот, кто хочет открыть границу османскому войску?
— Какую границу?.. Что ты повторяешь мерзкую болтовню господина Тюросяна? — содрогаясь от негодования, крикнул Арменак.
С нескрываемой враждой смотрели они друг на друга.
...Арменак быстрым шагом идет по Царской улице. Гукас должен уехать, надо найти его и сказать: прав ты был, правы были Вазген и Амаяк, требовавшие исключения этой «барышни»...
...Арменак прошел мимо почты, площадь Часов была заполнена взволнованной толпой. Отбросив с вспотевшего лба светлую прядь волос, он быстро свернул в Третий Безымянный переулок. Он уже подходил к серой, изъеденной молью двери, как вдруг остановился от неожиданности: в дверь стучали двое мужчин. Один из них обернулся. Из соседних дверей вышли еще двое мужчин в папахах, с маузерами в руках. Возвращаться не имело смысла. Мгновенно сориентировавшись, Арменак двинулся вперед. Кто-то преградил ему дорогу.
— Куда это ты?
— К Айрапету, — спокойно ответил Арменак; этот человек в самом деле жил в глубине тупика.
Его окружили.
— Ну-ка пойдем вместе к дудукчи Айрапету! — крикнул один и, взяв Арменака под руку, повернул назад.
...Арменак проходит мимо бульвара. Смотрит на зеленые деревья, вокруг торжествует весна.
— Будагян? — Услышав свою фамилию, он повернулся, но не успел раскрыть рот, как его, толкнув в спину, впихнули в мрачный коридор черного здания контрразведки Калантара...
Гукас протер тряпкой бинокль, подаренный ему Арменаком, и перекинул его через плечо, сверху надел кожаную куртку. Раздался стук в дверь.
Он прислушался. Стук усилился, дверь сотрясалась от ударов, вот-вот ее выломают. Гукас быстро обогнул гранатовое дерево и, перебравшись через разрушенную часть стены, свернул в соседний дворик.
— Гукас, это ты? — встретил его Мукуч, стоя на лестнице. — Кто это у ваших ворот?
— Явились — не запылились...
Мукуч открыл дверь в комнату. С помощью Гукаса он отдернул карпет, закрывающий стену. Гукас влез в стенной шкаф, держа в руке парабеллум.
— Если найдут, не подходи близко, — приказал он Мукучу, — пристрелю их...
Мукуч опустил карпет, под его тяжестью сдвинулись дверные створки шкафа. Затем сел за расстроенную фисгармонию. Не прошло и минуты, дверь с шумом распахнулась. Мукуч играл, напевая что-то себе под нос.
— В какую сторону побежал этот изменник?
— Кто вы? Что хотите? — Мукуч продолжал играть.
Ворвавшиеся прошли вперед, один из них кулаком стукнул по клавишам.
— Вай, не ломайте, это чужое, дали мне на хранение...
Но тот ударил еще сильнее.
— Послушайте, или вы не христиане? Что вам надо от меня? — взмолился Мукуч.
Дрожь охватывает Гукаса. Сидя в своем укрытии, он слышит жалобный голос Мукуча, но не вправе издать ни звука.
— Я твою веру... — смачно выругался кто-то. — Я спрашиваю тебя: в какую сторону пошел Гукас, соседский парень?
— Гукас?.. Да я его уже недели четыре не видел, — изумился Мукуч.
— Ты, слепая собака! Где у тебя глаза, чтобы видеть...
— Вай! — Гукас вздрогнул от крика Мукуча.
Наконец они ушли.
— Пойду-ка посмотрю, что творится на белом свете, принесу тебе весточку, — услышал Гукас.
...Время тянется бесконечно долго. Солнечные лучи, просочившись через окошко, позолотили пол. Тихо в комнате, только гудит пчела, ударяясь об оконное стекло. Гукас подошел, чуть приоткрыл ставни, выпустил пчелу на свободу, снова отошел, вытащил из кармана часы. Где же Мукуч?.. Куда он запропастился?..
...Мукуча толкали со всех сторон, удары так и сыпались ему на голову, плечи. В такой переплет он попал — и не знает, как выбраться.
Трое суток пятьсот чернорабочих не получали хлеба... И вот они пришли, присоединились к женщинам, стоящим в очереди с ночи, и теперь толкают, давят друг друга. Толпа на площади Часов бурлит как море.
Наверно, с самого дня своего основания Ереван не видел такого скопления людей.
Какие только проклятия не сыплются на головы правителей страны, — но их нет здесь...
Острый слух Мукуча уловил в толпе знакомый голос. Расталкивая людей, он поспешил туда.
— От кого вы хотите хлеба? Разве они дадут вам его?..
Это Нуник... Она, видимо, поднялась на ступеньки павильона...
— Пошли, пошли, мы сами... — слышит он другие голоса.
— В пекарне Хачо выпекли хлеб...
Толпа дрогнула и хлынула к Астафяну. Вместе с нею Мукуч через какую-то узкую дверь ворвался в пекарню. Люди, обезумев, давили друг друга. Из этой свалки Мукуч вынес трофей: под мышкой у него была свежеиспеченная булка.
Едва снова вступили на Астафян, начался переполох.
— Бейте его...
— Я этому грабителю...
— Бейте его как собаку...
Люди задыхались от гнева, до слуха Мукуча долетело: «Пекарь Хачо...» Теперь все стало ясно слепцу Мукучу. Он тоже кричит:
— Бейте его, негодяя!
Да, жизнь пекаря Хачо отныне пошла вкривь и вкось. Возвращаясь с очередной «операции», он совершенно некстати навел маузер... Но люди, которым он грозил, дошли до такого отчаяния, что им было плевать на все, даже на собственные головы. Они выхватили маузер у него из рук. А что такое Хачо без маузера? Ничто, пустое место, нуль... Его прижали к каменной ограде недостроенной мужской гимназии и стали избивать камнями, выхваченными из той же ограды. Били с остервенением, словно хотели выместить на нем всю накопившуюся за эти годы злобу. Били Хачо, Хачо без маузера. А что такое Хачо без маузера? Нуль...
Но вот снизу на Астафяне раздался топот копыт, выстрелы... Оставив пекарню, толпа стала растекаться по окрестным улицам.
На Астафяне сразу стало пусто. И лишь валявшийся в грязи возле недостроенной мужской гимназии труп говорил о том, что здесь произошло.
На лестнице раздались шаги. Гукас приготовил парабеллум. Звякнул замок, открылась дверь.
— Где это ты пропадал? — набросился на Мукуча Гукас, оттягивая курок.
— Вот тебе, — Мукуч протянул Гукасу мятую булку, — это на дорогу.
— Откуда?
— Из пекарни Хачо, а он сам приказал долго жить...
— Кто?
— Пекарь Хачо.
— Что ты говоришь!
— Так оно и есть. Ох, как сыпались ему на голову камни! Кричали: «Кровопийца», «Собака»! — с ликованием воскликнул Мукуч. — Он и подох там... Жаль, одну булку вырвали у меня из рук...
Гукас не сводил глаз со своего слепого друга. Жутко стало от его слов: в городе происходят страшные события, а он сидит тут взаперти...
— Нуник тоже была там, я ее по голосу узнал. Наверное, ничего ей не досталось... Я привез из Аштарака пуд муки, — Мукуч нагнулся, показал потайную дверь в полу под фисгармонией, — отнесу им, только стемнеет... А ты спокойно отправляйся в путь.
Гукас не знал, что сказать. Но Мукуч не дал ему времени на размышления.
— Давай, давай. Сейчас им не до тебя, иди! И не появляйся на Губернской, топай по узким улочкам.
Гукас ножом разрезал пополам булку.
— Этого мне достаточно.
— Скорее возвращайся, не задерживайся, — тихо напутствовал его Мукуч.
Гукас нащупал в левом кармане брюк свой парабеллум и взглянул на часы...
— Пора, — сказал он самому себе.
Маузеристы продолжали бесчинствовать. То в одном, то в другом квартале города гремели выстрелы, спугивали воробьев. На некоторых выстрелы все еще навевали ужас, а многие были уже безразличны к ним — за эти два года привыкли к этой «музыке».
Гаюш тоже была в толпе, закидавшей камнями Хачо. Пришла она домой с пустыми руками и теперь сидит на тахте, обхватив голову.
— Господи помилуй, господи помилуй, что это за сатана вселился в человека! — осеняя себя крестом, бормочет бабушка. Дрожащими руками она поправляет очки и, низко наклонившись, перебирает чечевицу, рассыпанную перед ней.
Гаюш сильнее зажимает руками уши, чтобы ничего не слышать. Она готова пойти и забросать камнями премьер-министра, схватить за горло хмбапета Зарзанда и задушить его собственными руками...
Близко, совсем близко трещит маузер. В дверь тихо постучали, показался Павлик, весело крикнул с порога:
— Видишь, какая свадьба разыгралась...
— Вижу, у тебя отличное настроение, свадьба-то не твоя, — насупила брови Гаюш.
Широко расставив ноги, Павлик с шумом сел на табурет.
— Как бы и вам на этой свадьбе не поплясать...
Старуха взглянула на него неприязненно и вышла во двор.
Гаюш молчала. Павлик продолжал:
— Пошел я в наш сад, взглянуть, как ягнята набирают мясо... Сижу на ограде... И вдруг что вижу... Агаси в соседнем саду... — Павлик испытующе смотрит на Гаюш... — Я спросил, чего это он там разгуливает... В саду растет какой-то чахлый кустик. Он встал рядом: мол, не видишь, пришел нарвать роз. — Гаюш внимательно слушает его. — Тогда я сказал ему: «Ну, коли тебе нужны розы, давай сюда, у нас здесь целый гюлистан, рви сколько душа пожелает». А он: «Ничего, с меня и этих хватит». А я ему: «Тебе-то хватит, а вон той девушке, возможно, и нет...»
— Какой девушке? — не удержалась Гаюш.
— Как это какой? Ты что, не знаешь?.. Ему приглянулась нареченная Севачеряна, увел он ее от него, парень прямо почернел с горя.
Гаюш сжала губы. Она вспомнила слова Айцемник, — то было прошлой весною...
С подозрением посмотрела она на Павлика. Может, придумывает? Но откуда он может знать эту историю? Хотя Павлик знает все...
— И дальше что? — сдерживая волнение, спросила Гаюш.
— Э... сказал что-то...
— Что?
— Мол, ничего, она и эти примет, лишь бы я их дал, а ты позаботься о себе. «Эйвалла»[77], — сказал я и ушел. Иду я себе, вижу — калантарские ребята направляются ко мне. Они подходит, а я думаю: какой это ветер их занес, не задумали ли чего... Один из них обращается ко мне: «Послушай, не встречался тебе в этих садах большевик-меньшевик?..» Я сказал: «Подальше от греха».
Гаюш нахмурилась. Что в рассказе Павлика правда, что нет? И почему он все это ей рассказывает? Просто так или со злым умыслом?
— Ты не мог видеть Агаси, он у себя дома, — сказала Гаюш.
Павлик, склонив голову, многозначительно смотрел на Гаюш. Никакого сомнения не осталось у нее: Павлик не придумал, Агаси в самом деле был в саду.
Гаюш, встревоженная, поднялась.
— Не испортил ли я тебе настроение? — спросил Павлик.
Гаюш снова села, взгляд ее скользнул по чечевице, рассыпанной перед ней. Неожиданно Павлик кинулся к ней и обхватил ее руками.
— Оставь! — пытаясь подняться, она оттолкнула Павлика.
А его руки все крепче и крепче сжимали ее, запах коньяка и одеколона опьянял ее.
— Оставь! — крикнула Гаюш, вырываясь из объятии распалившегося юноши... Поднапрягшись, она разжала его руки и выбежала из комнаты.
...Усевшись возле Нуник, Гаюш передает ей разговор с Павликом...
— Что нам делать? — с мольбою, будто и не была мужественной, бесстрашной, обратилась она к подруге.
Нуник сидела задумчивая, не зная, что сказать.
Гукас уехал. Приходил недавно Мукуч, уговаривал не волноваться из-за Гукаса и сказал: как стемнеет, притащит муки... Идти к Агаси бесполезно, его все равно нет дома. Товарищ Степа и Мартик покинули «штаб» на Катанском, — Аршавир сказал утром, — а где они, пока он и сам не знает... Аршавир и Вазген перебрались на другую квартиру. Он сказал адрес, но до тех пор, пока не сообщит, ходить туда нельзя. Вазген, Агаси и Ахавни с сегодняшнего дня не ходят на работу, а школу Агаси не посещает уже десять дней. Нуник пока ничего не было сказано относительно работы. Но сегодня и она не пошла. Гукас уехал... С утра еще предчувствовала Нуник, что произойдет что-то плохое, непредвиденное... И вот сейчас...
— Нуник! — с болью проговорила Гаюш. — Может быть, Павлик... — Гаюш не договорила. Вопросительно смотрят ее голубые глаза...
И у Нуник проносится в голове такая же мысль: не донес ли Павлик... Нуник, опустив голову, глядит на свои стоптанные чувяки...
На веранде послышались осторожные шаги, и кто-то тихо постучал в дверь. Нуник и Гаюш переглянулись. «Не Павлик ли?» — прочла Нуник в глазах Гаюш... Снова постучали. Нуник пошла открывать.
— Агаси! — в тревоге прошептала Гаюш.
Нуник схватила Агаси за руку, повела его в комнату, словно ребенка.
Сосредоточенный, строгий взгляд Агаси несколько смягчился.
— Что вы так на меня смотрите?
— Откуда ты идешь? Откуда, говори! — потребовала Гаюш.
Агаси снова посерьезнел, внимательно посмотрел на девушек.
— Готовится заговор... надо быть начеку... На какое-то время перейти куда-нибудь в другое место...
Агаси не кончил, еще раз взглянул на девушек. Гаюш поднялась.
— Гаюш, — проговорил он как можно спокойнее. Но голос его дрогнул, рука опустилась на плечо девушки. — Гаюш! — повторил он. — Я пришел предупредить тебя... — Агаси стиснул зубы, — о сыне солеторговца.
Гаюш прикрыла ладонью рот Агаси.
Агаси подался назад, его задумчивые глаза разглядывали девушку. Гаюш отвернулась, опустила голову. Агаси помолчал минуту, потом сказал спокойно:
— Связь со мной будете поддерживать через Вазгена... И через Ахавни... и Амаяка, — и сообщил адрес Ахавни. Амаяк же был дома и продолжал посещать школу.
Гаюш повернулась.
— Ты уходишь? — Она больше не смогла сдержать слез, разом хлынувших из глаз.
Агаси кивнул. Гаюш прильнула к Агаси, прижалась щекой к его щеке, покрытой грубой черной щетиной, растрепала мягкие кудри... и отошла.
Взволнованный, обрадованный, Агаси повернулся к Нуник.
— Гукас уехал, верно? — спросил он мягко и добавил: — Он на своем посту.
Нуник кивнула, вздохнула облегченно.
Взгляд Агаси снова остановился на Гаюш.
Гаюш долго стояла на крыльце, провожая Агаси, пока он не затерялся в темных тревожных улицах Еревана...
Тринадцатое мая 1920 года...
Гукас вместе с товарищами шагает по обочине каменистого поля с пулеметом на плече. Сзади, на гористом плато, в отблесках заката, вырисовывается мрачный силуэт Карсской крепости. Слева их шагам неумолчно вторит шум реки, а справа тянутся хаотическими бесформенными глыбами холмы.
Товарищи Гукаса, а их около тридцати человек — солдат, интеллигентов и рабочих, вооружены винтовками и револьверами, за ремнями у них гранаты. Рядом с Гукасом, прихрамывая, шагает солдат, неся обойму для пулемета. Гукас — в своем черном кожаном пиджаке с биноклем, перекинутым через плечо.
Шагают молча, держа курс на восток. Сон смежает веки, но останавливаться нельзя. Лишь временами обмениваются короткими фразами.
Когда Гукас уезжал из Еревана, была звездная ночь...
Паровоз мчался по Араратской равнине. Здесь, на этом поле, весной 1918 года народ героическими усилиями отвел меч, занесенный над его головой.
Неужели прошло только два года?
Сдерживая дрожь, Гукас устремляет взгляд в бескрайние звездные дали... Вселенная без начала и конца в своем вечном движении, полная тайн. Нетерпеливо дожидается она всепроникающих стрел разума...
— Ты только посмотри, — говорит Гукас, — какое небо... Наступит время, и люди проложат дорогу в небо и космические корабли полетят к звездам...
— Корабли полетят к звездам? — усомнился коренастый машинист, который давно уже сдружился с Гукасом. — Ты на земле наведи порядок, а потом уж отправляйся в небо...
Гукас не впервые слышит эти слова... Примерно то же говорил ему школьный учитель в 1915 году.
Утром они были на Александропольском вокзале. Опять дорогие сердцу места... Здесь он расстался в тот счастливый осенний день 1917 года со Степаном Шаумяном... А сейчас здесь хозяйничает бронепоезд «Полководец Вардан». Давно Гукас не ощущал такой буйной радости, как тогда, когда американские чиновники стояли покорные и жалкие перед командиром поезда.
Это была незабываемая минута: статный капитан бесстрашно бросал в лицо представителю Хаскеля:
— Вы, империалистическая Америка, захватили Армению и не позволяете Советской России протянуть нам братскую руку помощи. Да, я распорядился, чтобы ваш вагон отцепили... Чья это воля? Вот их, — капитан указал рукою на патруль рабочих депо с красными повязками на руках. — Меня совершенно не интересует, что полковник Хаскель ждет вас в Санаине. Меня занимает судьба народа... Я распоряжусь прицепить паровоз только в том случае, если вы дадите письменное обязательство, что пшеница, привезенная в Батум, не будет отправлена назад, какое бы правительство ни было в этой стране... пока не будут восстановлены отношения с красной Россией...
Это был бунт. Американцы подписали обязательство...
Гукас ликовал.
Потом наступил долгожданный день, и на самой высокой башне Карсской крепости гордо развевался красный флаг. На устах рабочих и солдат, столпившихся перед гаражом, было одно:
«Да здравствует Советская власть...»
Все события этих десяти дней одно за другим снова и снова вставали перед Гукасом. И сейчас мозг его сверлит роковой вопрос: «Почему же нам пришлось отступить? Как это произошло?»
Гукас знает — читал в книгах, слышал от старших товарищей, — господствующие классы никогда не сдают добровольно свои позиции. Так было всегда, так и теперь. И тем не менее Гукас не мог представить, что человек может быть столь низок и вероломен...
— «Я готов служить новой власти», — с гневной усмешкой повторяет Гукас, и его посиневшие губы кривятся. — И мы поверили этим матерым волкам... — щемит у него сердце.
Да, не знал Гукас, не представляли и его товарищи, с кем имеют дело. Не знали, какая черная душа обитает под добротной генеральской формой. Не знали они, что он был лишь верноподданным чиновником Николая Второго — этот губернатор, который не гнушался никакими средствами, лишь бы держать в повиновении народ.
Откуда было знать Гукасу, что именно в ту минуту, когда этот безбородый генерал, похожий на скопца, отдавая воинскую честь, говорил: «Я слуга новой власти», его наемные агенты разжигали низменные страсти среди населения окрестных сел против честных людей, готовых отдать свою жизнь, лишь бы бесправным и угнетенным открылись ворота спасения.
Гукасу и в голову не могло прийти, что эти бестолочи и словоблуды, засевшие в министерствах Араратской республики, органически не способные ни на какую полезную деятельность, могут так цепко противостоять натиску. Увы, инстинкт самосохранения у хищных зверей. Даже обескровленная гиена, видя перед собой газель, находит в себе силы для прыжка. А сейчас в агонизирующую плоть дашнакского «государства» вливала свежую кровь иноземная «скорая помощь». Да, поднимая знамя восстания, они пошли на бой не только против местных властителей. Там, в Ереване, уже была расставлена сеть, в которую они должны были попасть и запутаться, как гладиаторы в цирке древнего Рима. Идущие из Парижа, Лондона и Вашингтона по металлическим проводам «Индо»[78] и беспроволочному телеграфу депеши давно продиктовали меры, которые обязаны были в решительную минуту предпринять руководители Араратской республики. Даже золотая пшеница, подаренная матерью-землей, была средством шантажа в их грязных руках. «Америка не даст хлеба, если победят Советы».
Гукас знал из «Коммунистического манифеста», что темные силы Европы еще семьдесят лет назад заключили «священный союз» против «призрака коммунизма». Знал также, что войска четырнадцати иноземных государств под черными стягами ведут против Советской России войну не на жизнь, а на смерть. Да, Гукас отлично знал, что жертвой ее были Степан Шаумян и его товарищи. Но чтобы щупальца этой гидры дотянулись до ксенофонтовских деревень Ванаида, не представлял Гукас... Тяжесть пулемета не так угнетала его, как упреки, которыми он осыпал себя.
— Обманули нас, заманили в ловушку! В наших руках была крепость... И теперь, вместо того чтобы поддержать других, мы сами нуждаемся в помощи. Стыд и позор! Как можно было доверять гиенам?!
С яростью шагает Гукас по твердой земле, не замечая колдобин под ногами, и ругает себя на чем свет стоит...
— Молокосос, глупец, а еще член Арменкома...
Жестоко бичует Гукас себя, берет на себя всю вину провала, хотя вместе с ним были более опытные взрослые товарищи деятели, наделенные большими полномочиями. По их совету и вместе с ними покинули они крепость... Правда, сейчас их нет здесь, ночная тьма разделила их; возможно, они впереди и также шагают на северо-восток, к Александрополю, к центру красного восстания, откуда должен был прийти на подкрепление бронепоезд с красным знаменем... Но и он не пришел, непонятно почему не пришел...
Если бы мы с тобой, читатель, знали, что творится на душе у Гукаса, если бы были с ним, мы бы остановили его на этой древней земле, затерявшейся в сумерках, мы бы попросили его опустить пулемет и сказали ему:
— Гукас, дорогой, зря ты так нещадно казнишь себя. Поверь, так невелика твоя вина перед миром, перед людьми, перед твоими товарищами и так весом будет твои труд — как ядреный спелый колос пшеницы...
Четыре дня назад ты смотрел на красное знамя, развевающееся в голубой лазури неба на самой высокой крепости, весь наполненный ликованием.
Родился солнечный младенец, и тебе казалось, что даже чудовище, полное дьявольской злобы, не сможет нанести ему вред. Добромыслящий и добросердечный, великодушный и доверчивый, ты терял разум, когда перед твоими глазами был образ этого солнцеликого младенца... Да, дорогой Гукас, ты грешишь перед собственной душой, так люто ругая себя: мол, недальновидными мы оказались, простодушными... Тебе ведь всего двадцать один год....
Ты удивляешься? Ты говоришь, что этот возраст вполне зрелый — возраст, когда бурлит кровь, когда горит сердце, когда тебя баюкают улыбчивые грезы, когда воображение рисует межзвездные полеты, когда хочется атаковать небо, проникнуть в недра земли, открыть тайны души, сорвать оковы, сковывающие мысль, душу и сердце, создать мир справедливости, мир красоты и добра, о котором люди мечтали тысячи и тысячи лет и верили, что придет этот день и наступит рай на земле... Ты говоришь, что долг твой — быть всегда впереди, быть смелым и побеждать...
Но ведь ты всегда и был впереди, всегда. Вспомни последние три года, начиная с весны 1917‑го... Неужели был хоть день, когда ты мог предаться безмятежному покою... когда дремала твоя мысль и отдыхала душа...
Ты удивляешься, хочешь прервать нас? Но оглянись назад: все эти три года ты был воином в горячем бою, пожарным в борьбе с бушующим пламенем. Оглянись назад, и ты увидишь, что не было и часа в твоей жизни, чтобы душа твоя не болела болью земли, чтобы не волновалось сердце, чтоб не влекло тебя в бой против темных сил. Скольким людям ты раскрыл глаза, зажег в сердцах пламя, уводя их от преступного равнодушия, скольких вытащил из пропасти отчаяния, и кто знает, скольким людям ты протянул руку в тот момент, когда сам не имел гроша в кармане... Полетом орла была твоя жизнь, ты был неугасимым факелом в темной ночи, нависшей над родной землей...
Ты сердишься, говоришь, что не можешь больше ждать, что должен идти вперед, драться и побеждать, непременно побеждать, ибо тебе не положено останавливаться на полпути, поскольку цель, к которой ты стремишься, священна и ты должен достигнуть ее именно сейчас, именно сегодня. Зачем же ты берешь на себя вину за тяжкие грехи, которых ты не совершал? Ведь душа твоя чиста и непорочна, как у невинного младенца...
Да, ты такой... Мы бы сказали обо всем этом Гукасу, если бы были с ним там, вечером 13 мая 1920 года... Но, увы, нас не было тогда... А если бы и были, сумели бы мы сказать все это? Именно в ту самую минуту, когда кто-то, задыхаясь от бега, звал с ближайшего холма:
— Гукас... Гукас...
Это был Аршавир, в запыленной одежде крестьянина, с папахой на голове, в разбитых трехах... Он так устал, что, подойдя к Гукасу вместе с солдатом, своим спутником, схватил его за руку, едва держась на ногах... Гукас снял с плеча пулемет.
— Откуда ты?..
— Из Александрополя...
...Клочьями нависали сумерки. Вокруг ни живой души. Ближайшее село в пяти верстах отсюда... Они присели отдохнуть немного.
С болью рассказывает связной Арменкома: три дня назад, когда он выезжал из Александрополя, там действовал Военно-революционный комитет. Ему наказали сообщить о непреклонности рабочих Александрополя, о том, что скоро выедет бронепоезд, пусть только карсские товарищи не оставляют позиций... Опоздал Аршавир: заговорщики разобрали рельсы и, внезапно обстреляв паровоз, вывели его из строя. Он пешком добрался в Карс в тот момент, когда повстанцы уже уходили...
— Я вошел в дверь и выскочил в окно, — прошептал Аршавир, полузакрыв глаза.
Еще несколько слов смог разобрать Гукас: в Казахе и на берегах Севана вот-вот приступят к боевым действиям — так передал товарищ Степа...
...Аршавир глубоко вдыхает прохладный майский воздух, несущийся с реки ветерок баюкает его. Гукас лег рядом, но не спится ему... Произошло чудовищное вероломство, поставившее их перед провалом.
— Теперь я знаю, как поступать... — говорит Гукас самому себе, и глаза его сверкают в темноте. Он не один, отважные товарищи у него... Перед глазами возникают парни, охраняющие бронепоезд в Александрополе, самоотверженные и непреклонные, как Аршавир. Мысль Гукаса понеслась далеко по пройденному им пути... Что, интересно, делают сейчас товарищ Мартик и товарищ Степа, Агаси, Нуник, Арменак, Вазген и Гаюш... Что они делают?.. Они тоже на своих постах, конечно... Вот на берегу Севана Ованес Саруханян ведет задушевную беседу с крестьянами, показывает им путь избавления. Начеку и учителя «Лесной гимназии» в Дилижане, коммунисты полка, Серж в своей кожаной куртке, совсем охрипший... И Еразик, Еразик... и Грикор... Гукас улыбается Тали-Кьёхве... Наверное, красный Баку протянул им братскую руку... Мысль Гукаса перенеслась через горы и снега, вслед за Олей и Артаваздом, и домчалась до большого северного города, который сейчас стал сердцем нового мира. Там находится Ильич с ласковой улыбкой во всевидящих глазах...
Сердце Гукаса сжалось: что скажет Ильич, когда узнает...
— Правда, мы сейчас отступаем, но мы вернемся назад, черные тучи не скроют солнца, — разговаривает Гукас сам с собой, — наступает время, когда исчезнет рабство на земле... Другое было, когда пал Спартак... А сейчас?.. А сейчас — повсюду Спартак. Бушует Берлин... там вечно живой Либкнехт...
Гукас приподнялся, облокотившись на руку, сел. Его воспаленное воображение летело из страны в страну.
Вот бастующие французские моряки в Одесском порту... это наследники тех коммунаров, которые впервые подняли красный флаг... Вот английские моряки в далеком, незнакомом городе Белфасте, вместе с рабочим людом шагают по гранитной мостовой... Там тоже звучит горн свободы...
Гукас вскочил. Он поднимает и своих товарищей. Едва окрасился восток, а они уже шагают.
Небо покрыто тучами. С гор дует холодный ветер. Жалобно шелестит молодая трава.
Солнце поднялось на два локтя. Впереди виднеется низенькая мельница. Седобородый старец, приложив руку к глазам, разглядывает пришельцев.
— Молодые люди, коли с добром пришли, садитесь, отдохните в тени.
Приятно видеть здесь, в этой безлесной местности, желто-зеленые ивы, склонившиеся над водой...
— Пойди посмотри, что происходит вокруг, — попросил Гукас своего друга.
Аршавир, взяв бинокль Гукаса, взобрался на иву, а оттуда поднялся на крышу мельницы. По полевым тропам шагают одинокие крестьяне. Спокойно вокруг. Лишь колесо мельницы, монотонно скрипя, нарушает тишину.
Расселись под ивой. Старый мельник принес круглые лепешки, стал угощать их.
— Поешьте, сыны.
Он ничего не слышал о хмбапете Зарзанде и о его войске. Знал только, что какой-то сельский священник, «двоюродный брат сатаны», силой маузера собрал народ на войну с большевиками.
— Всадники... слева... человек восемь — десять... — крикнул Аршавир, — а за ними еще... Мчатся галопом.
— У них ружья. Нас не заметили.
Внизу, под ивами, все начеку.
— Вброд, сию же минуту! — приказал Гукас.
Четверо товарищей переходят реку — поскорее добраться до Александрополя, наладить связь... А что делать с этой группой? Перестрелку затевать нельзя. Надо уйти. Возможно, они скроются за холмом...
— Двигаются сюда... пришпорили лошадей... — сообщил Аршавир, лежа на крыше.
Крепость в руках врага, отступать некуда. Сбоку река, а противоположный берег отвесен и крут.
Пулемет перетащили на крышу. Гукас, спрятавшись в ветвях ивы, наблюдал за всадниками. Тжж... — просвистела пуля «мосина», врезалась в стену, и всадники, беспорядочно стреляя, помчались к мельнице. Ясно, кто они... И знают, кто скрывается здесь.
Гукас взобрался на крышу, припал к пулемету. Остальные тоже поднялись, залегли рядом. Застрочил пулемет.
— Получили? — раздается голос Аршавира.
Всадники рассеиваются. Только с другой стороны, видимо за ними следом, стремительно приближается группа куда больше первой. Гукас вырвал бинокль из рук Аршавира. Круглые папахи припали к конским гривам. Среди них — священник в черной рясе. Это он ходил из села в село и провозглашал от имени церкви, что большевики — «порождение антихриста».
Мельница — единственная выгодная позиция, покинуть ее нельзя... Группа всадников разделилась на две части. Один отряд галопом поскакал вперед по каменистому прибрежью, другой, миновав незасеянные поля, вышел к подножию холма.
...Серые облака, подхлестываемые ветром, несутся по небу. Солнце то показывается, то исчезает... Обманчивая тишина взорвалась. Смертоносный свинец сеет Гукас на голову врага. Лежа рядом с Гукасом, Аршавир стреляет из короткоствольного «лебеля».
Улетели все птицы, лишь кавказский орел высоко парит в облаках. Вдруг огненная дрожь прошла по телу Гукаса, пронзила бедро. Стиснув зубы, он разорвал на себе одежду. Белый бинт сразу стал багровым.
Застрочил пулемет в руках товарища-солдата. Потом замолк и он.
...С каждой секундой чернеет небесный свод, и черный диск солнца повис в небе.
— Неужели все еще продолжается затмение?..
Гукас взял в руки гранату. Опираясь на локоть, пополз к краю крыши.
— Вы не можете... Наша... жизнь, солнце...
Аршавир с ужасом смотрит на товарища. Взяв гранату из его ослабевших рук, он с размаху кидает ее вниз на бандитов...
Ночь, беззвездная ночь. Ветер воет в полях, среди потрескавшихся скал каменистого плато. Гремит гром, сотрясая ущелья. Ночь, беременная громом и молнией, скоро разродится в схватках.