Оставив позади грозный силуэт Карсской крепости, шагает по полевой тропинке пожилой человек. Он весь в пыли. Ударяя посохом по камням, шагает без отдыха по пустынному полю. Вдали показалась ива... У разбитой мельницы возле ручья навстречу ему вышел седобородый старик.
— Откуда ты, братец, как зовут тебя?
— Из Еревана я. Ованесом меня зовут.
— Что потерял, что ищешь ты на этом пустыре?
Пришелец вгляделся в старика.
— Говорят, мой сын бывал здесь. В прошлом месяце он был в Карсе.
— Посиди, отдохни с дороги, — засуетился мельник и, взяв гостя за руку, усадил его в тени ивы.
— Каким ремеслом занимаешься, брат Ованес?
— Закройщик я, не к добру будь сказано, около двадцати лет занимаюсь этим ремеслом, а сейчас вроде ни к чему оно.
— А какое ремесло сейчас к чему? — печально добавил старик, вытаскивая из-за пазухи чубук, а из кармана архалука кисет с махоркой. Набив чубук, он снова обратился к гостю: — Сколько же годков твоему сыну?
— Молод он был, едва только исполнилось двадцать один. Говорят, у него был пулемет...
...Мастер Ованес, положив возле себя картуз, молча слушает рассказ седого мельника.
— Их было десять человек, а дрались с сотней. Ты взгляни на эту стену, посуди сам...
Мельничная стена изрешечена пулями, угол кровли отвалился.
С поникшей головой сидит мастер Ованес. Старик вскочил, пошел в домик и вскоре вернулся с большими часами с грубым римским циферблатом. Мастер Ованес протянул дрожащую руку, и в глазах потемнело: это были те самые часы, которые сын его получил в подарок от одного своего товарища. Старик, осеняя себя крестным знамением, сел на краю ручья. Сорвав широкие листья лопуха, расстелил их на земле и поверх положил часы.
До его слуха едва доходит сиплый голос старика:
— Мужайся, братец, на чью только голову не падала беда... Орлом был твой сын, скажу тебе... — Мельник помолчал немного, потом снова заговорил: — У меня тут один паренек... из них, с крыши. Он сломал руку. Я взял его к себе. Когда он пришел в себя, хотел уйти, но я его не пустил: пусть немного успокоится земля. Пойди взгляни.
Мастер Ованес вышел вместе со стариком в низенькую дверцу мельницы. На сером войлоке спал знакомый ему юноша. В солнечном луче, просочившемся сквозь щель на крыше, блеснула медь бинокля.
Мастер Ованес отвел глаза и тихо, чуть ли не про себя, прошептал:
— Они были как родные братья. Парень — сирота...
— Да сохранит его господь! — воскликнул старик. — Ну, пусть он тебе будет товарищем в пути. Скажи, это мой внук.
В тот день, когда мастер Ованес и Аршавир вошли в город, стояла нестерпимая жара. Целый месяц длился их путь. На железную дорогу рассчитывать не приходилось, чахлый паровозишко раз в две недели с трудом мог провезти два-три вагона, и пользоваться этим привилегированным транспортом разрешалось только официальным лицам. Мастеру Ованесу и его спутнику приходилось уповать на какую-нибудь повозку и на свои ноги.
Город изнывает от зноя, не шелохнется листва, не появляется спасительное облачко. Тысячелетняя обитель, словно оторвавшись от земной оси, кружится в солнечном мареве.
Аршавир, шагая рядом с мастером Ованесом, едва волочил ноги. Добравшись до узенького дворика в переулке, он тут же лег на землю возле колодца и закрыл глаза.
Проснулся он уже за полдень и, когда вышел на улицу, был приятно поражен: воздух был свежий, влажный.
«Куда идти, что делать?» — размышлял Аршавир, и вдруг его с головы до ног окатили холодной водой. Отряхнувшись и вытерев лицо, он повернулся, сердитый, и увидел у полураскрытых ворот двух девушек, заливающихся смехом. В руках у них было по ведру. Аршавир, смягчившись, бросил взгляд на свои промокшие брюки и зашагал дальше.
Солнце позолотило оштукатуренные стены, улицы медленно окутывал сумрак. Наступал час, когда каждый ереванец становился поливальщиком. Кто-то, взяв лопату, выпускает воду из канавки в цветник, под фруктовые деревья. Другие пускают в ход любую мало-мальски пригодную посуду — кувшины, эмалированный таз, модные лоханки. И вода льется... Даже старики, дремавшие полдня под абрикосовым деревом или в тени густого навеса из винограда, сейчас оживились, поливают улицу с таким рвением, словно священнодействуют.
Аршавир глубоко вдыхает приятную сырость, поднимающуюся от знойной земли и опаленных стен. Он еще толком не решил, куда пойти, с кем встретиться прежде всего, а ноги сами ведут его туда...
Без колебаний он вошел в дом № 43 по Бебутовской улице и по узкой деревянной лестнице поднялся на веранду.
Хозяйка, хлопотавшая у самовара, завидев его, всплеснула запачканными сажей руками:
— Аршавир, это ты?
— Где Амаяк? — спросил он, от волнения даже позабыв поздороваться.
— В тюрьме, — ответила женщина, и лицо ее исказилось. Не дав Аршавиру опомниться, она выпалила: — Никого не осталось, сынок! Забрали всех, от старых до малых... — и тут же спросила встревоженно: — А ты где был? Как бы и с тобой не случилось беды. Посиди, сейчас будет готов чай, — и, повернувшись к цинковому умывальнику, висящему на гвозде, она стала мыть руки.
Аршавир только было уселся на табурет, как в дверях показался молодой человек. В руках он держал шахматного коня. Они внимательно разглядывали друг друга. Взгляд узколобого, с расквашенным носом шахматиста был более чем красноречив.
— До свидания, мать! — крикнул Аршавир и быстро побежал вниз по лестнице.
— Постой, парень, постой! — услышал он за собой умоляющий голос матери Амаяка, но не обернулся.
Стиснув зубы, Аршавир вышел на улицу. Стыд сжигал его. Ведь то был старший брат Амаяка...
Как-то весной Аршавир и Гукас встретили его на бульваре, вместе с флейтистом Мишей. Миша, будучи пятнадцатилетним парнем, взял в руки винтовку и поехал в Сардарабад, воевать с турками, но вот этот, старший брат Амаяка, убедил его вернуться и привез обратно в Ереван.
— А то пропал бы за здорово живешь, — выговаривал он Мише...
Гукас обнял тогда Амаяка и громко произнес:
— Какие вы антиподы! Два брата — ты красив, а он урод, ты смелый, а он трус...
Аршавир очень любил Амаяка, и так было жаль его, от стыда залившегося краской.
Сейчас Амаяк снова в тюрьме, как и прошлым летом, а этот...
Аршавир ускорил шаги. И тут же приказал себе: «Не беги... соберись-ка с мыслями». И оглянулся осторожно — не следил ли кто за ним.
Уже совсем стемнело, когда Аршавир вошел во дворик на Армянской улице, где жила его старшая подруга. Взглянул на веранду. В окнах не горел свет, — значит, ее нет дома. Ахавни это не Гаюш, не может сидеть дома просто так, без книги, ни одной минуты, хоть огрызок свечи, да достанет. И все-таки он прошел вперед, к комнате Ахавни. На дверях висел хорошо ему знакомый старинный медный замок. Отчаявшись, он собирался было уже уйти, когда его остановил голос хозяйской дочери:
— Кого надобно?..
Снова ругая себя за неосторожность, Аршавир быстро удалился: своим вторжением он мог навлечь подозрение на Ахавни, если она на свободе.
«Сейчас надо действовать иначе», — размышлял Аршавир. А как?.. Каждая пядь земли, каждая трещина на стенке знакома ему на этих улицах. Кажется, ничего не изменилось, все то же самое, но и в то же время — другое, полное загадок и неожиданностей. Люди словно потеряли голос, разговаривают сдержанно, осторожно, странным полушепотом и, встречаясь друг с другом на улице, удаляются с оскорбительной поспешностью. А может, ему это только кажется? И удивительно тихо кругом, отметил Аршавир, не слышно звуков зурны, не видно маузеристов, предававшихся разгульным оргиям. Только те девчонки, окатив его холодной водой, рассыпали звонкий смех. На губах Аршавира появилась чуть заметная улыбка.
Он вышел на Астафян, где обычно толпился народ, но и там сейчас не было никого, кроме одиноких пешеходов. Аршавиру хотелось присесть на несколько минут, дать отдых ногам, которые горели, будто он ступал по раскаленным углям, но он боялся, что если сядет, то не сможет потом подняться.
Мастер Ованес строго наказал ему:
— Возвращайся быстрее домой, зря не слоняйся, как мой сынок...
Аршавир знал: его присутствие может навлечь новую беду на голову мастера Ованеса. Возможно, за ним установили слежку... Но ведь надо где-то приклонить голову, не будешь же носиться до одури по улицам. Вдобавок голод давал себя знать, и он уже решил направиться к Третьему Безымянному переулку, как вдруг его охватила такая радость, что он начисто позабыл обо всем — и об осторожности, и о боли в ногах... Стуча по камням мостовой знаменитой на весь город палкой, не спеша шествовал по направлению к бульвару Сергей Варданян. Это был преподаватель Ереванской епархиальной школы. В 1917 году он переехал в Баку. Разве его не знают здесь?
— Сергей Аркадьевич! — обрадовался Аршавир.
Он полностью доверял этому человеку и готов был поделиться с ним всеми своими невзгодами. Но прежде всего надо его предупредить, прямо сейчас, сию же минуту, — он, видимо, только что приехал и не знает, что здесь творится.
Однако Сергей Аркадьевич сделал вид, что не слышал его возгласа, и, сильнее взмахивая палкой, ускорил шаги... Зато остановился другой — шагавший следом за ним здоровенный детина. Взглянул на Аршавира пристально и поспешил за Варданяном.
— Картошка-Макич?! — прошептал Аршавир.
Растерявшись, не сознавая даже, какую допустил оплошность, Аршавир смотрел ему вслед, пока тот не нагнал Сергея Аркадьевича, и они вдвоем, разговаривая о чем-то, прошли вперед.
Аршавир с трудом оторвал ноги от тротуара и пошел за ними, все еще не веря глазам. Но вот они остановились, затем Сергей Аркадьевич так же не спеша вошел в министерство внутренних дел. Часовой даже не спросил у него пропуска... А Картошка-Макич, проводив его, зашагал вниз по бульвару.
Аршавир прошел на бульвар и сел на скамью. Хотя он хорошо знал, что нужно убраться подальше от этого опасного заведения — министерства внутренних дел, — но продолжал сидеть, не в силах оторвать взгляд от двери, в которую только что вошел Сергей Аркадьевич.
Сквозь кружево листьев старых кленов Аршавир глядел на мрачное здание. Вот наверху загорелся электрический свет, вспыхнули сразу четыре окна. Одно из окон распахнулось, и Аршавир увидел там Сергея Аркадьевича.
Он находился в кабинете министра внутренних дел... Неужто он и в самом дело там свой человек?
Разбитый, подавленный, Аршавир поплелся к единственному дому, под крышей которого мог найти кров в этом родном и чужом городе...
Заблестели стекла, отражая солнечные лучи. Аршавир открыл глаза и отвернулся от окна. Скитаясь больше трех месяцев, он позабыл, что такое постель, и именно это необычное чувство — «запах дома» — наконец пробудило его. Вспомнив о своей вчерашней неудаче, он быстро вышел из дому. Пройдя мимо мужской гимназии, он на минуту остановился перед витриной ювелирной мастерской «Ван» и заглянул внутрь. Здесь работала любимая девушка Гукаса, но сейчас ее нет и вообще нет ни одной девушки.
Выставленные в витрине изящные серебряные изделия не привлекли внимания Аршавира. Он стремился как можно скорее уйти из центра города.
Деревья во дворе церкви Просветителя манили к себе. Он вошел во двор, уселся на каменную скамью. Шла служба.
В притворе церкви показалась девушка в белом платье, порозовевшем от света свечей. Вот она спустилась вниз и стала раздавать милостыню нищим, съежившимся на паперти. Это Седа, младшая дочь эчмиадзинца Седрака. Обычно жизнерадостная, веселая, она сейчас выглядит очень грустной. Лицо такое скорбное, словно она понесла большую утрату. Девушка узнала Аршавира, подошла.
— Что случилось, Седа? — сочувственно спросил Аршавир.
— Арменак на Севане, его перевезли туда из тюрьмы, — сказала девушка. — Я поставила свечи, помолилась за Арменака, чтобы не случилось с ним ничего дурного, — добавила она с детской непосредственностью.
— А тебе откуда это известно? — спросил Аршавир, сдерживая волнение.
— Знаю точно, один тюремный надзиратель сказал, мы ему дали денег, — печально ответила Седа. — Что нам сейчас делать?
— Ты не бойся, — подбодрил девушку Аршавир, как взрослый. — Все, что нужно, сделаем.
— Что? — Седа схватила за руку Аршавира, который сам еще толком не знал, что можно сделать.
— Я только вернулся, — сказал он серьезно, — разыщу наших товарищей... Ты случайно не знаешь, кто на свободе? Не встречала никого?
— Чу!.. — покачала головой Седа и задумалась. — Марго тоже не знает, — вспомнила она свою старшую сестру, которая сейчас учительствовала. — Всех сажают в тюрьму...
— Кое-кто из наших наверняка на свободе... Только ты будь осторожна, — наказал Аршавир еще серьезнее, словно разговаривал со своим партийным товарищем, хотя эта девушка была всего лишь ученицей пятого класса, ей едва минуло пятнадцать лет. — Никому ни слова о том, что меня видела, говорила со мной, — предупредил ее Аршавир. — Понадобится, я сам к тебе приду, — повторил он слова, слышанные от старших товарищей. — Где ты бываешь?
Седа сообщила, что бывает дома, и сестрички тоже. «А отец с матерью в саду...»
Аршавир проводил девушку. Его взволновала эта встреча. Седа, конечно, еще ребенок, но она всей душой привязана к Арменаку. Еще весною Аршавир догадался об этом — и не ошибся. Случайная встреча начисто вытеснила вечернюю досаду: если сестре Седы удалось через тюремного надзирателя узнать, где находится Арменак, стало быть, можно что-то сделать. В первую очередь надо помочь Арменаку. А как? Необходимо найти товарищей...
Размышляя об этом, Аршавир дошел до Армянской улицы. Здесь он столкнулся с теткой Ахавни. Держа в руках корзину, она поднималась вверх — то ли в Конд, то ли в Дзорагюх. Обычно каждое лето она уезжала к себе в село, а сейчас, когда в городе было настоящее пекло, осталась. Почему? Аршавир пошел за ней. Женщина шла мимо канавы, а затем повернула к переулку и через широкие, как в караван-сарае, ворота прошла во двор, густо обсаженный деревьями и кустами. В глубине двора находилась комнатка, женщина устремилась туда. Аршавир хотел пройти следом, но его остановил мужской голос, раздавшийся с ближнего айвана. Аршавир обошел дом с улицы. В нише, шириной пол-аршина, виднелось окошечко. Оно было занавешено.
Аршавир вернулся назад, прислонился к стенке. Наконец появилась тетушка Ахавни с той же корзиной в руках, прикрыла калитку и пошла прежней дорогой. Когда она удалилась на достаточное расстояние, Аршавир приблизился к старинным воротам, заглянул в щель. В саду какая-то девушка поливала цветы и напевала что-то про себя. Аршавир прислушался. Так мягко и нежно пела она, а в такт песне мерно покачивалась лейка.
Аршавир приоткрыл калитку. Теперь он хорошо видел девушку. Она наклонилась и стала нюхать политые цветы, черные косы свесились до колеи. Потом она минутку постояла в раздумье, держа в руке лейку. Аршавир, затаив дыхание, наблюдал за ней. Девушка опустила на землю лейку и плавно, точно плывя, заскользила по траве и исчезла на айване.
Аршавир вошел во двор, устремился к изолированной комнате в глубине двора.
— Куда идешь, кто тебе нужен? — раздался голос за спиной.
Он повернулся. Это была та самая девушка. Она свесилась через перила, утопавшие в плюще. Вспыхнули и тут же погасли глаза-угольки. Девушка спустилась с айвана, преградила дорогу Аршавиру.
— Чего тебе надо... в нашем доме? — чуть ли не с мольбой спросила она.
«Здесь!..» Аршавир решил про себя: если он сейчас отступит, все будет потеряно.
Он повел глазами в сторону комнаты в глубине двора и зашагал туда...
— Куда ты идешь? Я позову отца... — беспомощно запротестовала девушка, и Аршавир невольно остановился. С каким-то неведомым ему доселе восхищением он рассматривал ее, словно для этого сюда явился.
В глубине двора показалась Ахавни.
— Пусти, Мануш! — сказала она и радостно бросилась навстречу Аршавиру.
...С печалью и гордостью слушала Ахавни рассказ Аршавира о последних часах Гукаса. Потом рассказала связному, чудом оставшемуся в живых, как у них обстоят дела и что нужно предпринять в настоящий момент. Некоторые товарищи на свободе, подтвердила Ахавни, налажена связь с Кавказским комитетом и с тюрьмою тоже.
Аршавир вспомнил свою встречу с Седой, ее слова.
Ахавни очень удивилась: еще два дня назад Арменак находился в Ереванской тюрьме.
— Хорошая у них семья. Марго моя подруга, — сказала она.
Ахавни лихорадочно размышляла. На остров пускают только паломников, по разрешению. Смогут ли они достать нужные бумаги?.. Девушки, Седа с сестрами, вне подозрения — они могли бы поехать в Севанский монастырь как паломники. Но в пути кто-то должен быть с ними...
Аршавир поднялся, Ахавни тоже. Она посоветовала юноше покинуть дом Гукаса и перейти в комнатушку, где Аршавир проживал некогда со своим мастером, — дом этот находился в глухом переулке, — и не показываться на глаза гимназистам. Затем, снабдив корзиной картофеля и коробком спичек, проводила его.
Только во дворе до Аршавира дошло, что он ничего не узнал о той девушке... Он вернулся.
Ахавни весело рассмеялась.
— Ее зовут Манушак. Смотри не серди ее в следующий раз, — погрозила она пальцем Аршавиру и вдруг стала серьезной. — Если придешь и не застанешь меня, спросишь у Манушак, как меня найти. А теперь иди...
Аршавир вышел на улицу. Жизнь снова потекла по своему руслу, полная опасностей и надежд...
— Добрый вечер, мастер Ованес! — оживленно приветствовал он своего гостеприимного хозяина, войдя в дом.
Мастер испытующе посмотрел на Аршавира.
— Нет, братец, вы не отступитесь, с этого пути не сойдете — или перевернете мир, или же они покончат с вами, — поразмыслив немного, произнес он.
С того дня прошла неделя. Рано утром Аршавир завязывал тесемки трехов во дворе. Показалась Седа, в вылинявшем ситцевом платье, с плетеной корзиной в руках.
Она рассказала, что отец, вернувшись вчера из сада и узнав о намерении дочерей поехать на Севан, категорически запретил им выходить из дому. Марго поехала в Эчмиадзин, у нее дела в матенадаране. А Аршалуйс сказала: «Как я могу ослушаться отца?»
— Ты разве не знаешь, она у нас трусиха, — добавила Седа.
Аршавир внимательно поглядел на девушку: в глазах ее было презрение.
— Пошли быстрее, — торопила она.
Аршавир задумался. Одно дело — идти с двумя сестрами, другое — с одной, такой юной и красивой... «Ребенок она еще, ничего не смыслит», — подумал он. Да и пропуск, который дала Ахавни, был на имя двух сестер.
— Ты подожди здесь, а я пойду скажу Ахавни, — нашел выход Аршавир.
Но Седа крепко схватила его за руку:
— Не надо, фургон уйдет.
Аршавир понял: Седа чувствует, что Ахавни будет возражать против этой поездки.
— Если ты не хочешь ехать, я поеду одна, так и знай, — сказала Седа горячо.
Аршавир смутился.
— Ну что ж, поехали, если не боишься, — решил он.
Деньги, переданные на дорогу Ахавни, спрятали на дно корзины Седы и на фургоне молоканина отправились в путь.
В следующий день, когда наши «паломники» достигли берега Севана, солнце стояло в зените. Выпустив на траву ягненка, купленного по дороге, Аршавир побежал на вершину утеса и стал размахивать шапкой, вызывая с островка лодку.
Седа, усевшись на камень, с тоской глядела на таинственный остров. Так близок он, этот маленький островок, затерявшийся в необозримой синеве, что кажется, стоит протянуть руку и коснешься его. Но их разделяет эта водная гладь... Вот сейчас подплывет лодка и перевезет ее и Аршавира. Седа ласково смотрит на озеро и ждет.
Ягненочек с удовольствием пасется на поляне, заросшей молодым пыреем. Аршавир машет крестьянской папахой, но никакого движения на той стороне пока не чувствуется.
Подошел пастух, что-то сказал Аршавиру, и он побежал вниз.
Оказывается, лодку можно вызвать только выстрелом, а плыть самовольно запрещено. Островок затерялся в облаках. Вода в озере застыла, стала тусклой и равнодушной.
Прошло несколько часов, пока вдали показался грузовик. Кряхтя и громыхая, переваливаясь с одного борта на другой, он подъехал к обочине дороги. Трое мужчин выпрыгнули из кузова и стали спускаться к озеру.
Выстрел из маузера разнесся эхом над скалами и вместе с волнами докатился до острова, разбился там о камни и с шумом вернулся назад.
— Амзо-паша забавляется, — тихо сказал Аршавир.
Так величали одного из известных хмбапетов. Хотя его вотчиной был Ереван, он частенько приезжал на Севан, где устраивал свои оргии. Все знали, что у него есть любовница в Новом Баязете, уездном центре, и он там ведет себя как владетельный князь. Сейчас он вызывает лодку с острова...
Поглаживая по спине ягненка, Аршавир не отрывает глаз от грузной фигуры Амзо-паши. Седа вопрошающе смотрит на своего юного покровителя.
— Подожди, посмотрим, что будет, — желая подбодрить девушку, говорит Аршавир, хотя и знает, что соседство Амзо-паши для них весьма нежелательно.
Придав лицу безразличное выражение, Аршавир лениво поплелся к берегу. Откинул со лба папаху, выпил горсть воды и разлегся на песке.
С острова плывет лодка; кроме гребца, там еще две женщины. Вот нос лодки врезался в песок, выскочил бойкий гребец и, подав руку, помог высадиться женщинам.
— Пусть сбудутся ваши заветные желания, — обратился он к ним.
Аршавир и Седа, погнав впереди себя ягненка, подошли к лодке. Девушка протянула гребцу свой пропуск:
— Вместо сестры пришел мой брат.
Но гребец даже не взглянул на бумагу, толкнул лодку в воду.
— У нас же есть разрешение! — крикнула Седа.
— Мне никого не велено перевозить. — Гребец ловко прыгнул в лодку и стал грести. Лодка удалялась от берега.
Седа тихонько всхлипнула. Аршавир, стиснув зубы, бросил полный ненависти взгляд на Амзо-пашу и на женщин. Вдруг ему показалось, что одна из них внимательно разглядывает их. Она была молодая, с широко поставленными серыми мечтательными глазами. Аршавиру показалось, что он где-то уже видел эти глаза, этот нежный, печальный взгляд.
Но вот барышня перевела взгляд на Седу и стала рассматривать ее беспощадно и гневно. Ее спутница была занята беседой с Амзо-пашой.
В чем дело? Почему Седа, просто одетая, непричесанная, вся в пыли, в вылинявшем платье, так заинтересовала ее? Что надо этой непристойной девице, подруге Амзо-паши? Но... но все же она внушает симпатию. Великолепные волнистые волосы спускаются до плеч, и от этого облик ее кажется еще более загадочным...
— Ну, княгини! — крикнул Амзо-паша властным голосом. — Я хозяин своему слову, довезу вас до места.
Обе женщины засеменили к автомобилю, стоявшему на обочине дороги.
Подошел старый пастух.
— Не взяли, обидели вас? — проговорил он сочувственно. И объяснил: — У них там заключенные... В прошлое воскресенье я был на острове, — чувствуя, что его слова заинтересовали юных паломников, начал рассказывать пастух. — Там тридцать заключенных. Они хотели захватить земли Севанского монастыря и передать крестьянам, чтобы они могли жить по-человечески, кормить своих детей... Харчей у заключенных никаких, на день выдают по опресноку, камень камнем, кинешь курам, и те не станут клевать, а намочишь в воде, такое получается, что и глядеть тошно, не только есть.
Аршавир слушает, насупив брови, стараясь сдержать слезы, а Седа не отрывает платка от глаз.
— А те черноголовые, имея шестнадцать коров, не дают им даже кружки сыворотки, — говорит пастух о богобоязненных церковниках Севанского монастыря. — В озере полно рыбы, но нет невода, чтобы выловить ее. Наверху бог, а внизу земля и вода, и единственная надежда — поймать какую-нибудь птичку или же случайно набрести ночью на утиные яйца, спрятанные в камнях...
Седа держится рукой за сердце, застывшими глазами смотрит на пастуха. Тот подошел поближе и, понизив голос, хотя вокруг не было ни души, продолжал:
— В наших селеньях живет совестливый народ. Напекли хлеба, сварили картошку, понесли ягненка — якобы на закланье... Их стерегут восемь солдат, офицера в тот день не было, он поехал на охоту, а часовые на карауле сказали: «Несите, мы ничего не видели... Заключенные тоже люди, горе народа привело их в тюрьму...»
Пастух, взяв палку, удалился с отарой. Аршавир разложил припасенную с собой еду, заставил Седу поесть.
Они ели хлеб с сыром и не могли оторвать глаз от заветного и страшного островка, безмолвно глядящего из плещущих волн.
До самого вечера не показалось ни одной лодки.
Аршавир и Седа, погнав впереди себя ягненка, двинулись к большому прибрежному селу, где проживал молоканин-фургонщик, который привез их сюда и обещал отвезти обратно через два дня. Оставив там Седу, Аршавир вышел на улицу.
На окраине села, утопающего во мраке, Аршавир отыскал хижину знакомого Ахавни и рассказал ему о постигшей их неудаче.
Рыбак засмеялся. «Уже сделано, что нужно», — сообщил он. Попросил передать в Ереван, что через три дня все, кто находится сейчас на Севане, будут перевезены в Шоржу — малонаселенный горный берег озера. Пусть доставляют оружие, если могут. Оттуда они сумели бы пробраться в Казахские леса, к партизанам...
Аршавир не знал, что в Казахе партизаны. Ахавни ничего об этом не говорила, а может, и сама не знала...
Обрадованный, он поспешил домой — рассказать об услышанном Седе, но потом решил ничего не говорить: это ее все равно не утешит, ведь она приехала сюда, чтобы увидеть Арменака...
В раздумье брел Аршавир в полутьме, обходя лужи и торчащие из земли камни, как вдруг его внимание привлекла фигура, проскользнувшая за противоположную стену.
Амаяк! Да, это он, его товарищ-гимназист... А ведь он, судя по всему, должен находиться в Ереванской тюрьме...
Обнявшись, они разошлись.
— Иди на берег озера, я догоню тебя, — наказал Аршавиру Амаяк.
Аршавир поспешил удалиться. Значит, так надо. Амаяк не только старше его двумя годами, но и гораздо умнее.
...Под густым покровом ночи, поеживаясь от холода, беседуют два товарища. Каждый из них прошел через тяжкие испытания, и теперь они чудом вновь встретились, целые и невредимые, в этом незнакомом селе на берегу высокогорного озера.
Амаяк направлялся из тюрьмы в ссылку. Вместе с двумя товарищами его освободили с условием, что он немедленно покинет пределы Армении. Те двое, флейтист Миша и Черный Гурген — «таракан в сметане», как его называли, — должны быть где-то поблизости. Их разъединили и только после этого отпустили...
Амаяк не очень удивился отчаянному поступку Седы.
— Я еще осенью знал, когда мы были у них дома... Она сходила с ума по Арменаку, — сказал он.
Аршавир сообщил, что и Арменак скоро будет на свободе вместе с другими товарищами. Глаза Амаяка блеснули в темноте.
— Это Дора устроила, нет никакого сомнения... Она здорово обкрутила Амзо-пашу, — добавил он, — разъезжает на его автомобиле и вообще всем им заморочила голову.
— Амзо-пашу? — изумился Аршавир. — Значит, те две женщины, которые приехали с острова...
— Верно, вместо с Дорой ее старшая сестра, — подтвердил Амаяк.
— Дору я не знаю, — пробормотал Аршавир, и ему показалось, что на него снова смотрят те задумчивые, грустные глаза. — Ой! — вдруг вскрикнул он. Сейчас он ясно вспомнил. Первого мая эти же самые глаза смотрели на него на бульваре задорно и вызывающе... Он тогда кинул ей ветку акации. Вот кто такая Дора...
Хорошо, что Седа ее не узнала... А сама Дора, несомненно, узнала и его и Седу. Сколько было в этих глазах доброты и боли...
— Дора знает свое дело, — с гордостью произнес Амаяк.
А он, молокосос, чего только не думал о ней...
Неохотно расстались друзья. Амаяку необходимо было как можно быстрее уйти в лес — чем дальше от владении Амзо-паши, тем лучше.
А Аршавир пошел поделиться своей радостью с Седой... Но она сладко спала в большой комнате молоканина-фургонщика, обняв за шею своего ягненка.
Скорбной мглою окутан остров Севан. Ни огонька, ни звука... И только юноша тихо шагает по прибрежному песку. Это Арменак Будагян.
Мог ли представить Арменак, что в этот же час совсем близко, на другом берегу озера, находится девушка с невинной душой и мужественным сердцем, которая, поправ патриархальные обычаи и пренебрегая опасностью, явилась сюда только для того, чтобы увидеть его и облегчить его душевные страдания...
Арменаку и в голову не могло прийти такое. Мысли его сейчас были далеко-далеко.
...Утро, солнечное, великолепное утро, он сидит над азбукой за партой, вместе с двумя десятками армянских школьников. Парень, родившийся на чужбине, лишенный родины, как и его однокашники... В чужом городе на берегу полноводной реки эта азбука на армянском языке и армянская школа олицетворяли для них родину. И учитель армянского языка, сам получивший образованно вдали от родины, в индийском городе Калькутте, рассказывал о Васпураканской области и Араратской долине, о заветном кафедральном соборе в Эчмиадзине, о Матенадаране при храме, рассказывал так, что Армения представала в горячем воображении Арменака страной изумительной красоты, попранной справедливости и неистребимой надежды.
В многолюдном городе Аль-Каира на берегу Нила, вместе с молоком матери, Арменак впитал тоску по родине. Позднее, когда они проходили в школе отечественную историю и литературу, им овладела священная мечта — всю силу своего разума и весь огонь своего сердца отдать ей, ее возрождению и благоденствию...
Слушая хруст песка и шелест воли, Арменак улыбается. Перед его глазами возникла другая картина. Наступили дни, когда, оставив гостеприимный кров на чужбине, они дошли до берегов заветного озера. Правда, его древняя родимая земля стонала под пятою султанской Турции, и все же они были преисполнены надежды, что вот-вот в схватках, сотрясающих мир, она избавится от ненавистного ярма... Но отняли родимую землю, которую он едва успел ощутить под ногами; удалились они от Ванского озера и святого острова Ахтамар, глотая кровь и слезы... и пришли сюда...
Арменак с удивлением оглянулся назад. С тех пор прошло не более пяти лет. Чего только за это время не произошло! Сколько было падений и взлетов, минут яркого счастья и мучительного горя. Гибель трехсотлетней тирании в освободительной буре, раскрепощение мысли и души, сбросивших железные оковы... Забастовка в прогимназии, где девушки с жадностью глотали каждое его слово об армянской словесности и армянских авторах, — впервые он делился мыслями и волнениями собственной души. В те дни он обрел свое призвание: девушки полюбили армянский язык, и это было родиной, вновь обретенной, бесценной, неповторимой. И сейчас добытое ценой таких мук и лишений счастье снова у него отнимают бездушные варвары.
С грустной усмешкой размышляет Арменак: было время, когда этот остров служил убежищем — здесь собирались с силами, чтобы оттеснить врага. А сейчас, когда возродилось армянское государство, он стал местом заключения для армянской интеллигенции. Такую подлость простить невозможно.
Медленно шагая, Арменак дошел до южного скалистого берега острова и остановился в замешательстве: озеро распласталось перед ним сверкающим зеркалом, ничто не нарушало девственного покоя вод.
Арменак осторожно вскарабкался на вершину утеса по естественным ступенькам, добрался до плоской скалы и уселся там.
Озеро, залитое светом, раскинулось у его ног. Не форели ли вытащили со дна огромную чашу искрящегося, золотого как солнце вина? От этой златоогненной чаши пролегла сюда ломаная лунная тропинка.
Но вот луна подернулась туманом, смягчились краски вокруг, и все погрузилось в сладкую дремоту. Умиротворенный Арменак внимает шелесту и шепоту вод. В мире царит причудливая игра света и воды...
Арменак очнулся от забытья. Перед ним по серебристой глади величественно плывет пара диких уток. В истоме льнут друг к другу свободные птицы, стремятся вперед, оставлял за собой на воде едва заметный след.
— У каждого существа есть близкий сердечный друг, — шепотом говорит самому себе Арменак.
Птицы плавно качались на волнах, все удаляясь, сопровождаемые грустным взглядом юноши, и вскоре совсем исчезли из глаз.
Снова набежало темное облачко и закрыло луну. Озеро — громадное свинцовое чудовище — смотрит потухшими слепыми глазами.
Седа и Аршавир возвращались домой. На развилке фургон остановился в деревне — дать отдых лошадям. Не успели они спуститься к ручью, как со стороны Севана, поднимая клубы пыли, показался тарахтящий грузовик и остановился возле фургона. Это была та самая машина, на которой поехал Амзо-паша, сейчас возле бортов стояла вооруженная охрана. На грузовике — заключенные, их много. Среди них и женщины.
— Дора? — встревожился Аршавир.
Но нет, то были другие, незнакомые женщины. Аршавир напряженно вглядывался. Одного он узнал — телефониста из ереванского гаража, подвижного, вечно чем-то недовольного. Заключенные в свою очередь рассматривали его и Седу и тихо переговаривались между собой.
Седа рванулась вперед: среди заключенных, сгрудившихся посередине машины, она увидела Арменака. Аршавир крепко, до боли стиснул ее руку.
— Отойди в сторону, в сторону отойди, — шепнул он повелительно.
В селе начался переполох. Отовсюду бежали ребятишки — автомобиль был для них в диковинку. Двое заключенных получили разрешение слезть. Один из них был тот самый телефонист. Он подошел к ручью, зачерпнул пригоршню воды, умылся и стал громко сетовать:
— Что мы видели на Севанском острове? Теперь увидим это в Ереванской крепости. Ох, негодники, ох, нечестивцы, тащат человека в адово пекло, то туда, то сюда...
— Вертай назад и не болтай! — прикрикнул на него часовой.
Пугливо озираясь, вздыхая, подошли к грузовику деревенские женщины, дали изможденным от жажды узникам напиться.
Аршавир, облокотившись о полуразрушенную стену возле ручья, исподлобья следил за происходящим. Седа, стоя рядом, кусала губы. Возница сел на корточки в тени фургона. Лошади не переставая ржали.
Арменак больше не показывался. Охрана стала забираться в кузов. Пока они, кряхтя, перелезали через задний борт, кто-то из заключенных бросил коробок спичек. Он упал на обочину дороги и затерялся в облаке пыли.
Грузовик загрохотал. Аршавир больно стиснул руку Седы. Снова показался Арменак — его огромные миндалевидные глаза смотрели так печально...
Машина удалилась, Седа все время всхлипывает. Аршавир отыскал коробок спичек, положил в карман и помог Седе забраться в фургон. Поднялся и возница. Минуту он растерянно смотрел на девушку, потом гикнул на лошадей.
Аршавир сидел опустив голову. Непонятно почему побег из Севана не состоялся...
Аршавир вытащил коробок. Седа держит в руках бумажку, смотрит и не верит глазам. Арменак написал ей, только ей...
Дом садовладельца Седрака погружен в траур. После тщательных поисков младшей сестренки Марго рассказала вернувшемуся из Эчмиадзина отцу о случившемся. Ей пришлось сообщить, где могла быть Седа, по ее предположению...
Отца так потрясло исчезновение младшей дочери, что он не мог выговорить ни слова. Однако его не столько пугала опасность, угрожающая девушке, сколько возмущало то, что задета его честь: ведь его родное дитя ушло из дома...
Не найдя никакого выхода, он был вынужден послать старшую дочь к коменданту Шахпароняну: друг дома, к тому же дальний родственник, он посоветует, как быть.
Но Марго еще не возвратилась, как на пороге показалась Седа — в помятом, запыленном платье, непричесанная...
Увидев дочь, садовладелец Седрак тут же влепил ей пощечину. Кровь ударила ему в голову...
Седа покачнулась, отпрянула. Отец не владел собой, пощечины сыпались одна за другой, пока Аршалуйс, средняя сестра, не кинулась с криком ему в ноги.
— Сука! Негодная! — кричал Седрак, дрожа всем телом.
Седа не плакала и не издавала ни звука. Ее широко раскрытые глаза смотрели отчужденно, казалось, что она не узнает своего собственного отца...
Седрак, отвернувшись, вышел во двор.
В эту минуту с улицы донесся приятный баритон полковника Шахпароняна, и Марго, запыхавшись, переступила порог... Шахпаронян вместе с хозяином вошел в комнату в момент, когда сестры уводили Седу в спальню. Комендант окинул Седу сочувственным взглядом и проговорил укоризненно и ласково:
— Ну и отчаянная ты голова...
Марго скрыла от коменданта (так же как и от отца) истинную причину исчезновении сестренки. Она сказала, что лишь христианское человеколюбие, желание помочь заключенным привело ее к дальним берегам Севана, и просила отвезти ее на автомобиле туда и найти Седу. Шахпароняну была по душе эта идея совместной поездки, но раздобыть сейчас бензин оказалось делом нелегким, даже для всемогущего коменданта. Надо было иметь специальное распоряжение самого премьер-министра. И пока ловкий помощник коменданта занимался бензином, он, по просьбе Марго, явился, чтобы утешить своего приятеля.
Сейчас, сидя рядом с ним на диване, он с неподдельной искренностью, войдя, как обычно, в роль, объяснял Седраку благородные побуждения его дочери и даже восторгался ее мужеством.
— Вся в отца. — Шахпаронян решил сделать комплимент не на шутку огорченному садовладельцу, но тут же умерил свои пыл, посоветовав тем не менее оберегать девочку от подобных вещей: большевиков в Араратской республике ожидают не очень-то хорошие дни, как бы она невзначай не навлекла новую беду на свою голову.
Седрак молчал, кивая головой. Мысли его сейчас были о другом: в жизни он еще пальцем не тронул младшую дочь, слова ей горького не сказал. Как же получилось, что он не смог совладать с собой? А этот полковник в опрометчивом поступке девушки видит благородство и честность. «Да, — думал садовладелец Седрак, — мир так перевернулся, что потерять голову ничего не стоит и бывалым людям, не то что этому невинному ребенку...»
Он налил себе еще водки и впервые, позабыв о своем почтенном госте, выпил один.
Когда Шахпаронян ушел, Седрак вошел в спальню девушек. Марго и Аршалуйс вымыли сестренке ноги и, надев на нее ночную рубашку, укладывали в постель.
— Спи, дитя мое, спи, — проговорил Седрак и, нагнувшись, поцеловал ее в лоб.
Седа, которая до этого молча и безропотно выполняла все требования сестер, вдруг зарыдала, глухо, безутешно...
Отец, взволнованный, прислонился к стене. Марго взяла его под руку и попросила ласково:
— Ложись и ты, отец, она жива-здорова, вернулась домой. Что ты еще хочешь?
— Да, и это утешенье в наши черные дни, — вымолвил Седрак и вышел в сад.
Подойдя к виноградной лозе, он стал срывать лишние листья, затеняющие созревающие гроздья, — пусть они наполнятся солнцем, станут слаще. И вдруг заметил, что перестарался и совершенно оголил лозу. В досаде он отошел и уселся под ореховым деревом: ну и денек, с ума сойти можно...
Проводив Седу, Аршавир зашагал глухими улочками к дому, где сейчас жила Ахавни.
Ворота были заперты. Не желая поднимать шума, Аршавир прошел вдоль стены и постучал в окошко Ахавни. Ответа не последовало. Тогда он вернулся к воротам, ударил колотушкой по железке. Опять никакого ответа. Аршавир опустился на колени, заглянул в щель внизу в калитке и увидел голые девичьи ноги.
— Мануш, Мануш! — позвал он тихо.
Калитка отворилась. Пройдя во двор, Аршавир задвинул задвижку и прислонился спиною к воротам.
Манушак стояла перед ним с опущенной головой. Беспокойный взгляд Аршавира остановился на домике, затерявшемся в зелени.
— Ахавни взяли, — прошептала Манушак. — Она поехала в город, приходила ее тетя и сказала: обыскали их дом... и увели ее в тюрьму.
Манушак смотрела на юношу пугливыми глазами газели. В это время из айвана позвал ее отец.
Аршавир направился к комнате Ахавни, но, не решившись войти внутрь, сел на плоский камень у порога, обхватил голову руками, — только сейчас он почувствовал смертельную усталость. Ему казалось, что он уже привык ко всему, а теперь вдруг опять очутился в тупике.
Подошла Манушак, она принесла хлеба, сыра, пучок эстрагона, разложила все это на камне перед Аршавиром и вернулась к отцу. Отец ее, старый часовщик, много повидавший на своем веку, провел в Сибири восемь лет, а сейчас, разбитый параличом, остался на попечении единственной дочери.
Аршавир поел немного, его рассеянный взгляд скользил по саду. Что-то беспокоило его: то ли вид неухоженных, запущенных деревьев, то ли запах цветов и трав. Абрикосовые деревья и шелковицы стояли уже без плодов, но яркая зелень, несмотря на злой, не пожухла. С жердочек красивыми глазками смотрели на него белые и розовые цветы фасоли. Голубые «граммофончики», переплетясь с широкоротой мальвой, дотянулись до шелковицы и граната и, свесившись оттуда, напевали какую-то тихую мелодию, легонько покачиваясь от ветерка...
Какая уйма плодов на пшатени!
Аршавир, умиротворенный, любовался развернувшейся перед ним картиной: арык лениво извивается вдоль стен, на поверхности водоема в сладкой дреме покачиваются водяные лилии, суетливый радостный рой пчел кружится над мальвой и кустами роз... А какой до одури аромат источают белые гвоздики! Сидя и корточках возле громадной тыквы, Аршавир разглядывал это буйство острым крестьянским глазом, каждую минуту делая новые открытия... И вдруг внутри у него что-то оборвалось, он вскочил, не чувствуя боли, стал вырывать прямо с корнем кусты крапивы и отшвыривать их в сторону: ведь из-за нее молодая ботва моркови оставалась в тени. Потом еще раз огляделся и, взяв лопату, воткнутую в землю у стены, начал окапывать виноградную лозу. Сделал канавку и пустил по ней воду. Переходя от грядки к грядке, он подкапывал, разрыхлял местами потрескавшуюся землю, подводил воду к растущим на бугорках, изнывающим от жажды растениям, вырывал сорняк и складывал его в кучку, чтобы потом сжечь. Он давно уже снял с себя рубашку, и пот струился у него по спине. Он трудился как человек, стосковавшийся по работе, и не заметил, как удалилось солнце с неба, оставив желтые головки подсолнуха тосковать до утра, как, готовясь к ночи, сжались и закрыли глазки «граммофончики» — и как с большим кувшином на плече вышла из ворот девушка.
— Я принесла холодной воды, — тихо сказала Манушак, приближаясь к нему.
Аршавир стал жадно пить — девушка принесла воду из водопроводного крана, прохладную воду «сорока источников».
— Вай! — вскрикнула Манушак.
Аршавир отставил кувшин. Девушка только сейчас заметила: джунглей нет, сад изменился. С удивлением и восхищением смотрит она на юношу, улыбающегося ей.
И снова она побежала к отцу. Но на сей раз тут же вернулась.
— Отец говорит, чтобы ты не уходил, останешься ночевать здесь. — И, схватив его за руку, повела и усадила на каменную тахту.
А сама кинулась в комнату Ахавни, вынесла тюфяк, потом пошла за одеялом и подушкой.
— Отец говорит: пусть спит, наверно, устал с дороги, — проговорила она виновато и неохотно удалилась.
Аршавир растянулся на мягком тюфяке. Под головой пуховая подушка. Он глубоко вдыхал сладкий аромат цветов, и ему казалось, что он у себя в селе, в отцовском саду.
«Слава тебе, всевышний, и сегодня живы-здоровы легли в постель», — вспомнил Аршавир слова матери и закрыл глаза.
Аршавир спускается по извилистым тропам Конда. Ему кажется, что все здесь изменилось — нет больше того города, дремлющего в ухе верблюда, который он оставил несколько дней назад, направляясь к Севану. Повсюду слышны резкие завыванья зурны и грохот тамбурина, а во дворе церкви Просветителя танцуют люди, трещат маузеры и с сосен слетают шишки. Из какого-то обоза вытаскивают трофеи и делят тут же, под сенью церкви...
Аршавир понял, в чем дело: в предыдущий его приход «активный элемент», то есть маузеристы, отсутствовал, они были «в походе», и результатом того «похода» и был нынешний разгул.
Подавленный этим зрелищем, Аршавир поплелся на соседнюю улицу, а оттуда вышел к зданию парламента.
На дверях висит кусок картона, гласящий, что «вход в парламент с оружием воспрещен».
С насмешкой в глазах Аршавир читает извещение, написанное хозяевами этого здания.
Наконец стали попадаться знакомые лица. У книжного магазина «Свет» стоят двое деятелей ученического движения и горячо спорят. Аршавир незаметно прошмыгнул в открытые двери магазина. Нагнувшись над витриной, он сделал вид, что рассматривает книги, а сам прислушивался к спору. Керовбе Севачерян, который в этом году перешел в выпускной класс гимназии, как всегда досадует:
— Сколько красивых слов осталось как глас вопиющего в пустыне, сколько потрачено усилий, чтобы заронить в учащихся семена человечности, — и вот грубый крик: «Зангибасар отвечает»[79] — задушил и без того слабые ростки...
— Да, катастрофа раздавила непорочные души, — признается собеседник Севачеряна — Грант Сантурян.
До слуха Аршавира теперь долетают лишь обрывки слов:
— ...В этих губительных обстоятельствах... безмерно, невообразимо...
Чей-то тоненький голосок прервал замысловатое словотворчество Сантуряна.
— Ну, опять пустословие одолело вас? — надсмехается этот очень хорошо знакомый голос. — Кончайте, баста... — последовало такое словечко, что даже стоявший поодаль Аршавир залился густой краской. — Ты лучше скажи, где Гукас! — резко и повелительно прозвучал тонкий голосок.
Это епархиалец Джанибек, худенький паренек с головой, напоминающей египетскую мумию, распетушившись, стоял перед коренастым Сантуряном и требовал отчета.
— У тебя спрашивают: где Гукас? Если ты можешь что-нибудь сделать, не медли, пока ваши кровопийцы не съели его... Четыре года сидели на парте рядом. Кому-кому, а тебе отлично известно, что если и остался на свете справедливый и чистый человек, так это он, Гукас...
Аршавир, забыв об осторожности, подошел к двери.
— Это очень сложное дело, — вмешался Севачерян. — Большевики, «штурмуя небо», ничего не достигли, лишь усугубили хаос... Ваш Гукас брался за дела, которые были ему не по плечу...
— Ты молчи! — Джанибек дернул его за руку и повернулся к Сантуряну. — Сделаешь что-нибудь или нет? Если сердце захочет, то и рука сможет, — не отставал он от него.
— Увы, уже поздно, — произнес Сантурян.
— Вы его погубили, собаки, — простонал Джанибек. — Как же ты можешь после этого смотреть на божий свет? Пока будешь жить на земле, на твоей совести кровь Гукаса...
— Послушай, паренек, ты ничего не покупаешь, только мешаешься здесь, в дверях, — услышал Аршавир; он тут же вышел на улицу и стал рассматривать наружную витрину.
— Трудно возлагать ответственность за совершившееся на ту или иную личность, когда сталкиваются друг с другом никому не подвластные роковые силы, — спокойно рассуждал Севачерян.
«Жаба!» — в ярости выругался про себя Аршавир. Он и прежде не любил этого гимназиста, а сейчас готов был наброситься на него, растерзать. Он с трудом сдерживал себя.
— Послушай, тварь, — бросился на Севачеряна Сантурян. — Я хотел... я не смог... не смог стать человеком, когда сверхчеловеком был призван стать. — Придав лицу трагическое выражение, он запричитал, не обращая внимания на прохожих: — Горе тебе, Грант Сантурян, уроженец прославленного Алашкерта, стал ты песчинкой в море, вместо того чтобы быть гранитной скалой, наперекор всем грозным ветрам на свете...
— Язык без костей, мелешь, мелешь, копейки сейчас это не стоит! — бросил Джанибек и направился в сторону церкви Просветителя.
Севачерян и Сантурян вошли в книжный магазин. Аршавир последовал за Джанибеком. Тот шел так быстро, что даже скорый на ноги Аршавир не смог догнать его.
Когда Джанибек, выйдя к Конду, направился к реке, Аршавир громко свистнул.
Остановившись возле родника, Джанибек оглянулся удивленно: к нему мчался юноша.
— Ты записался в «Спартак»? — в упор спросил Аршавир.
— Дружок, с добром открывай рот, — рассердился Джанибек, втягивая наголо остриженную голову в плечи, словно собираясь забодать приставшего к нему парня.
— Я слышал, ты говорил Сантуряну... — Аршавир решил, что Джанибек осторожничает и потому ведет себя так.
— Изыди ты вместе со своим лихом, я тебе не товарищ, — рассердился Джанибек и попятился назад.
Аршавир хотел сказать, что он был с Гукасом, рассказать все, что с ним стряслось, — но онемел. Тревожный взгляд Джанибека рыскал по камням и кустам: не видит ли, не слышит ли кто-нибудь.
— А я подумал... — вырвалось у Аршавира.
— Чокнутый ты, — ответил Джанибек. — Я что, с лавашем съел свой разум, чтобы оставить эти зеленые долины и засесть вон там, — и он вытянул руку в сторону Ереванской тюрьмы.
Аршавир разглядывал его с молчаливой досадой. Тот повернулся спиной, зашагал вверх вдоль реки и вскоре скрылся за садами. Оставшись один, Аршавир уселся на валун возле ручья и задумался. Что за человек этот Джанибек? Трус, жалкий трус! — кипел от негодования Аршавир. Но он любит Гукаса, все трое учились в одном классе... Сантуряна он не боится, знает, что тот не выдаст его, а с Севачеряном они даже родственники. Угодить же в тюрьму никому не хочется... Негодный трус, скривил губы Аршавир. В то время он не побоялся: когда в Петрограде во главе власти встал Ленин, он даже пригласил нас всех в сад... Сейчас другое: Гукаса нет, Ахавни и Арменак в тюрьме. Кто еще был с нами в тот день? Гаюш и Нуник... Сумасшедшая Гаюш, она уехала с бабушкой в деревню, а Нуник как будто бы в Тифлисе... А Агаси? Мануш говорила: есть здесь храбрый парень по имени Агаси, к ним должна была прийти одна девушка, чтобы пойти вместе к Агаси, — Ахавни так говорила. А где Агаси, кто эта девушка? Мануш не знает.
Кто еще был? Иван Китаев, обрадовался Аршавир, вспомнив здоровенного простодушного русского солдата. Тот самый, который выставлял пулеметы против казаков полковника Платонова, осаждавших гимназию — штаб ученической забастовки осенью 1917 года. Как жаль, что Китаев прямо тогда уехал на Север в свою далекую Вологду... И Аршавиру показалось, что как раз после того, как уехал Иван Китаев, их стали преследовать всякие несчастья — и конца им не видно.
Аршавир сидит, потерянный, у родника. Неожиданно в ясном зеркале водоема он увидел свое отражение: выросла борода, бакенбарды. «Как охваченное ржой поредевшее поле», грустно улыбнулся Аршавир.
«Вырос я», — подумал он и еще больше опечалился, заботы пудовыми гирями давили ему плечи.
Аршавир поднялся, нехотя покидая заветный родник, возле которого они собирались с товарищами в тот день свободы...
Не прошло и часу, он тихонько постучался в дверь садовладельца Седрака. Возможно, они знают что-нибудь об Арменаке? Аршавир не скрыл от барышни Марго, что спутником ее сестры в поездке на Севан был он сам, и обещал больше не предпринимать таких турне. Тем не менее Марго не разрешила ему повидаться с Седой, сказав, что она еще хворает. Что касается Арменака, Марго никаких вестей из тюрьмы не получала.
Раздосадованный Аршавир ушел. Ноги у него гудели, подкашивались от усталости.
А Седа и на самом доле захворала...
Глаза ее радостно засияли, когда Марго вошла к ней и сообщила, кто приходил.
Не успела Марго покинуть спальню, Седа вытащила из-под подушки обрывок бумаги. Лучи солнца, просочившись сквозь гроздья вьющихся роз, пышно цветущих за окном, упали на плечо девушки, позолотили бумажку в ее руке. Затуманенный взор Седы остановился на кривых строчках:
«Не печалься, сердечко мое. Их царство воздвигнуто на песке. Они могут сослать нас, засадить в тюрьму, но запретить движение солнца — никогда!
Навеки преданный тебе
Арменак».
Бесценное это сокровище с лихвой окупало страдания, выпавшие на ее долю...
Грант Сантурян и Керовбе Севачерян все еще находились в книжном магазине «Свет». Они перелистывали книги, выложенные на витрине, когда вошел сам Сократ Тюросян.
Пожилой хозяин с глубоким поклоном приветствовал Тюросяна, — тот был здесь завсегдатаем.
Книжный магазин «Свет» находится на Назаровской улице, и это не случайно. Правда, как до войны, когда Ереван насчитывал всего только 30 тысяч жителей, так и теперь, когда население его возросло за счет беженцев из Западной Армении в несколько раз, Астафян остается центральной улицей города, главным местом встреч и свиданий. Но на Назаровской улице сосредоточены все просветительные учреждения. Здесь расположены мужская и женская гимназии, библиотека «Свет свободы» и ювелирная мастерская «Ван», недавно выстроенная церковь Просветителя со своим тихим двориком...
Книжный магазин «Свет», наряду с библиотекой «Свет свободы», занимает особое место в жизни города. Здесь встречаются люди умственного труда, делятся новостями из литературного мира, хвалят и хулят произведения знакомых авторов.
И хотя Сократ Тюросян давно оставил министерство просвещения и занятия его имели мало общего с интеллектуальными, он все же изредка заглядывал сюда, придавая живость устным обозрениям литературных новинок.
И гимназист Керовбе Севачерян, который все еще занимал пост председателя ученического исполнительного комитета, придуманного Тюросяном, был бы не прочь и сейчас извлечь хотя бы небольшую пользу из присутствия этого известного деятеля...
Тюросян же, едва ответив на его приветствие, прошел в противоположный угол магазина, где была представлена изящная словесность. Минуту его взгляд спокойно скользил по обложкам, потом он взял книги и, просмотрев, отложил две из них.
Севачерян исподлобья следил за ним. Он, Тюросян, более чем кто-либо другой, думал гимназист, умеет при любых обстоятельствах сохранять достоинство. Его умение держаться, осанка, скупые и изящные движения — все это Севачерян считал поучительным для себя, как внешнее проявление душевного спокойствия, воспитанности и культуры.
И сейчас его одолевали эти мысли; Грант же Сантурян, отложив в сторону книгу с портретом Шопенгауэра, которую он просматривал, подошел к Тюросяну.
— Явились за собственным творением? — спросил он. — Не желаете дать читателю возможность осчастливить себя божественным даром ваших песнопений?
Севачерян с удивлением взглянул на Сантуряна. Ему хорошо были известны его странности. Но а все же, какой сейчас повод он нашел, чтобы разразиться такой тирадой? Человек спокойно беседовал с пожилым букинистом...
Тем более странно, что Сантурян в присутствии двух беспартийных пытался оскорбить одного из видных лидеров своей партии, который, кстати, был его учителем в школе. Но Сантуряна уже охватило исступление, лицо его почернело, вытянулось, нос заострился, как клюв хищной птицы, глаза засверкали злым блеском.
— Ваши сочинения?! — бормотал он. — Грубые, плоские рифмы, мещанские ничтожные страстишки... вот что такое ваши жалкие стишки да новеллы! — Сантурян усмехнулся.
Тюросян смерил ледяным взглядом бывшего ученика и сказал сдержанно, с хорошо скрытой ненавистью:
— Повзрослел уже, а с мальчишеством никак не можешь расстаться...
Сантурян не намеревался отступать, но Керовбе Севачерян, взяв его под руку, насильно вывел из магазина.
— Прошу извинить, прошу извинить, — в замешательстве повторял букинист, видимо взяв на себя ответственность за неблаговидный поступок посетителя.
Сократ Тюросян, выложив несколько ассигнаций на стол, взял книги и покинул магазин.
На улице он вытащил из жилетного кармана золотые часы, взглянул на них, медленно поднес к уху, дабы удостовериться, что идут, потом, водворив их на место, аккуратно застегнул пиджак и не спеша зашагал к своей канцелярии.
Словоблудие этого спятившего анархиста, бывшего его ученика, ни в коей мере не вывело его из равновесия. Правда, ему захотелось побыть одному, вдали от людской суеты, но долг государственного деятеля звал его туда, где вершатся судьбы вверенного ему народа. Неторопливыми шагами он поднялся по истертым ступенькам министерства внутренних дел.
Отодвинув занавеску с окна, выходящего на Астафян, солнце уже село, — он придвинул кресло и раскрыл одну из купленных книг — стихи Тютчева в золотистом переплете.
Нежная музыкальность стихов отвлекла его от недавних неприятных эмоций, но не успел он вдоволь насладиться чарующей напевностью строк, как дверь широко распахнулась и, громыхая по полу тяжелой палкой, вошел старинный коллега Тюросяна.
— Привет, господин Варданян, — встав с кресла, протянул нараспев Тюросян, заранее решивший быть сдержанным и даже приветливым при этой встрече.
— Здравствуйте, господин Тюросян, — в свою очередь серьезно ответил на приветствие Варданян.
Подвесив палку на спинку стула, он сел и сразу приступил к делу:
— Я надеюсь, на вашем бюро было принято благоприятное решение...
— Да, да, я полон надежды, что взятая вами на себя миссия не оказалась безрезультатной... Право же, в нашем возрасте это подвиг — проделать такой путь... — говорил Тюросян с усталой улыбкой в глазах, — пройти долы и горы и добраться целым и невредимым в этот злосчастный город...
— В самом деле, злосчастный город, — тут же согласился с ним Варданян, желая разом покончить с лирическими излияниями собеседника.
— Да, к сожалению, но из-за стечения обстоятельств, невозможности управлять ходом событий, а вовсе не по злому умыслу кого-либо из правителей, — вставил Тюросян, решивший не уступать своему малоприятному посетителю.
— Итак, что вы намерены сообщить вашему покорному слуге?
— Терпение, господин Варданян, всегда являлось первейшим достоинством мужчины, облаченного полномочиями парламентера, — менторским тоном заметил Тюросян, — но поскольку вы сами... — он не докончил. — Прошу...
Сергей Аркадьевич сложил руки на груди, обнажив стертый локоть на пиджаке, и приготовился слушать.
— Ваш последний ультиматум стал предметом тщательного изучения... — Тюросян понизил голос, словно собирался сообщить важную государственную тайну... — чего вы сами желали. Хотя мы могли бы и не ставить его на рассмотрение, ибо подобного рода подстрекательские, претенциозные документы, источником которых являются лишь те или иные авантюристические помыслы мелких группировок, — взвешивая каждое слово, говорил он, — никакой ценности не представляют в отношениях между государствами...
— Признательны вам за вашу снисходительность, — бросил нетерпеливо Варданян. — Я бы хотел услышать... по существу вопроса.
— По существу... по существу? — повторил Тюросян. — Разве не ясно, что это не что иное, как косвенное вмешательство в чужие дола... Официальное рассмотрение подобного документа может быть истолковано как признание этой экстерриториальной группы хотя бы де-факто...
Тюросян проверял впечатление, оставленное его словами. «Вам не удастся заманить нас в западню», — говорили его глаза.
...Однако Варданян сидел все так же неподвижно.
Под невозмутимым его взглядом исполняющий обязанности министра вынужден был продолжать:
— Да, ваш последний ультиматум рассматривается армянским правительством только как запоздалая попытка, да, слишком запоздалая попытка вмешаться во внутренние дела республики, и ничего более, — заключил он.
Глаза Варданяна загорелись. Он спросил в упор:
— И стало быть...
— Да, ничего более... весьма сожалею. Искренне хотел бы хоть в какой-то мере оказаться вам полезным. В конце концов мы люди одной нации и одной прослойки...
Варданян, склонив набок тяжелую голову, внимательно разглядывал своего бывшего коллегу, затем спросил, глядя ему в глаза:
— Этот ваш ответ я должен передать в Баку?
— Да, несомненно.
— С этим ответом я должен вернуться?
— Несомненно, можете возвращаться, — сказал Тюросян. — Несомненно, можете возвращаться, — повторил он, и на его чисто выбритом лице показалась неопределенная улыбка.
Варданян поднялся.
— Рад пожелать вам счастливого пути, — привстав, торжественно произнес Тюросян, — желаю также в следующий раз более плодотворной миссии.
— Благодарю вас. — С трудом скрывая неприязнь, Варданян торопливо направился к двери.
На улице он остановился в задумчивости, взглянул на большие часы на крыше комендатуры — они остановились — и медленно зашагал вверх.
Едва он ступил на Астафян, кто-то окликнул его сзади. Бывший его ученик абаранец Макич был приставлен к нему на эти дни «телохранителем» и повсюду сопровождал его, отвечая за его безопасность.
— А сейчас пойдем в эту сторону, господин Варданян, — сказал Макич, не скрывая злорадства.
Варданян, опираясь на палку, с печальной усмешкой разглядывал его. Тот в ответ смерил пристальным взглядом своего бывшего учителя.
Варданян взглянул наверх. Там окно было распахнуто, а людей не видать.
— Вы все стоите друг друга... — сказал он.
— Иди, иди, хватит шляться во улицам! — заорал Макич, вытащив маузер.
Варданян, растерявшись, повторял:
— Подлец, подлец...
Некоторые прохожие остановились и со стороны наблюдали за инцидентом, который, впрочем, никого уже не удивлял. Картошка-Макич дулом маузера больно тыкал Варданяна в спину.
Наверху захлопнулось окно министра.
— Опять не сумели обойтись без скандала, — рассердившись, Сократ Тюросян отошел от окна. — Не сумели создать государственность, не сумели, — досадовал он и, взяв приобретенные сегодня книги, вышел из комнаты.
Сергея Варданяна с «телохранителем» уже не было.
Тюросян повернул на Царскую улицу и вскоре остановился у желтоватой зарешеченной двери. Вынув из кармана блестящий ключ, он хотел открыть дверь, но она сама подалась, только он к ней прикоснулся. Владелец дома с подозрением посмотрел на мраморные ступеньки, ведущие на бельэтаж. Неужто он оставил дверь незапертой? Не может быть... Он поднялся, вошел в переднюю. Никого нет, везде спокойно. Но... круглый стол в приемной стоит голый, исчезла скатерка, вышитая ришелье. Тюросян оглянулся: в шкафу отсутствует серебряный подстаканник с выгравированной надписью. Нет также винных стопок с изящной позолотой. Это его любимые вещи...
Тюросян подошел к громоздкому шкафу, ключ от которого всегда хранил при себе, а сегодня, как назло, оставил его в дверце. Выдвинув один из ящиков, отодвинул в сторону книги, просунул руку. Перламутровая шкатулка на месте. Он взял ее, потряс. Послышался звон металла. Слава богу, сбережения в сохранности...
Пытаясь преодолеть досаду, дабы не совершить какого-либо опрометчивого шага, Тюросян снял пиджак, повесил его, сев на стул, развязал шнурки на ботинках и по привычке пошарил под кроватью, где обычно лежали его шлепанцы. Но их не оказалось, это было что-то невероятное — не было домашних шлепанцев, вышитых золотым старинным узором!
«Да, это подлая служанка...» — окончательно убедился Тюросян, не пожелав даже про себя произнести ее имя. Конечно, она, которая вечно норовила сунуть ноги в его шлепанцы, хотя сколько раз он говорил ей, что это неприлично.
Тюросян, удрученный, поднялся. «Согреешь змею у себя на груди, все равно ужалит», — думал он, мысленно видя перед собой краснощекую и белогрудую служанку. Уже неделя, как она уехала, сославшись на болезнь, обещала вместо себя прислать родственницу. Ясно, у нее был ключ.
«Да и когда жила, тащила все как пчела», — с неприязнью подумал Тюросян, вспоминая поведение служанки и то, как все таял и иссякал его министерский паек.
«Э... — махнул рукой Тюросян, — сейчас глотают целиком верблюда вместе с хвостом, а ты за чем погнался... Неужели только одна служанка повинна во всех несчастьях!..»
Из тягостных раздумий Тюросяна вывел странный клич, прозвучавший на улице: «Зангибасар отвечает». Уж кому-кому, а Тюросяну отлично было известно: за последние недели банды маузеристов, вооруженные на средства его партии, грабили села Зангибасарского района. По улице двигалась с дикими возгласами, разряжая маузеры, обезумевшая толпа, напоминавшая мусульманское сборище во время шахсей-вахсея.
Тюросян стал наблюдать за ней, — психология толпы всегда интересовала его, — потом отошел от окна: вдруг залетит какая-нибудь шальная пуля... Но не только это тревожило его. Человек он известный, могут заметить, позвать — выкручивайся потом как знаешь...
В прошлый раз они оказали подобную честь председателю парламента «отцу Абрахаму». Подвергли его публичному осмеянию, били по круглому животу, приговаривая: «Ну и пузо... барабан...»
С кислой миной на лице Тюросян прошел во внутренние покои. Толпа, к счастью, удалилась. Стоя у открытого окна, выходящего во двор, он все глубже проникался неприязнью к анархическим склонностям, присущим человеку, к его антигосударственным устремлениям, раздирающим общество и превращающим его в сплошной хаос... «И эта зараза охватила все и вся, — с беспокойством думал Тюросян. — Источник же ее — самое влиятельное из современных анархических течений, большевизм со своим культом хамской толпы, — решил он. — В самом деле, — уже хладнокровно рассуждал Тюросян, — продержись царская власть, и недавняя сцена, разыгравшаяся на улице, была бы невозможной. Это большевизм, подняв восстание, разрушил порядок и законность, предоставив широкий простор для необузданных страстей, в особенности на окраинах страны. Тюросяну, как ему казалось, ясно представлялись в эту минуту едва уловимые взаимосвязи исторических явлений. — А разве все это не различные выражения одного и того же зла?» — спрашивал он себя. Недавняя оргия с дикими плясками, гнусный выпад против него в книжном магазине или же неблаговидный поступок его служанки, точно так же как дерзкие угрозы Сергея Варданяна, выступающего от имени «бакинского пролетариата», и непристойное обращение с ним абаранца-тюремщика — Сергей все же был его наставником... «Как же у него могла подняться рука?» — подосадовал Тюросян, вроде бы даже солидаризуясь со своим противником и думая о нем с неожиданным для себя сочувствием.
«Вероятно, прав Варданян, твердя, что страна пятится назад как рак, — стараясь быть объективным, рассуждал Тюросян. — Да, преступность приняла стихийную форму... Воры и проходимцы заключили панибратский союз. Сребролюбие господствует, повсюду. Романтики, рыцари идеи, не заботящиеся о выгоде, — единицы в людском океане, и никто в конечном счете не оценит ни их нравственную чистоту, ни бескорыстное служение общественным интересам... Много потрудились и остались ни с чем», — вздохнул Тюросян. Не сказано ли это о нем самом, о его многотрудной жизни и тернистом пути?
«И как, каким образом добиться просвещения общества? — спрашивал Тюросян себя. — Да, любая проповедь морали остается как глас вопиющего в пустыне... Любое поучение — ничто без кнута, к сожалению, — вынужден признать Тюросян. — И разве только у нас так?.. Александр Иванович говорил, что Восток не может существовать без тирании... — вспомнил он бывшего премьера, выехавшего в Европу с дипломатической миссией. — А сейчас? Что он пишет сейчас из Лозанны: «...анархия просочилась повсюду, даже в неприступную цитадель цивилизации — Великобританию, являющуюся примером иерархического чинопочитания». Что же удивительного, если и здесь, в лоне этой несчастной нации, потерявшей независимую государственность свыше семи веков назад, возобладали анархические наклонности в эту смутную пору. Прав был Александр Иванович, который, исходя из своего дипломатического опыта, утверждал, что если и существует какая-либо действенная сила, которая в состоянии остановить стремительное падение в пропасть, послужить тормозом Вестингаузена, который как-то раз удержал состав в Лорийском ущелье, мчавшийся по размытым рельсам, — то это насилие, запрет, — уточнил Тюросян. — Нельзя игнорировать народную мудрость, гласящую: «У кого не чувствует ухо, почувствует спина».
Подосадовав на себя за неожиданный поворот мысли, Тюросян отошел от окна, сел за стол и с привычностью старого интеллигента дал своим рассуждениям иное направление.
«Однако не каждый способен брать на себя ответственность подобного рода, — сидя над раскрытым томиком Тютчева, размышлял Тюросян. — Цивилизация, как и жизнь вообще, — игра, лотерея, где у всякого свои шансы. Есть люди, ставящие себе определенную цель, и есть слепые исполнители. Первым необходимы глубины мысли, напористость, а наряду с этим хитрость... изворотливость. Исполнители же не обязаны обладать всеми этими качествами. Они как слепые орудия выполняют свою роль, опуская на голову преступной толпы грубую дубинку. Ярким представителем этой категории людей, вероятно, и является этот абаранец. Один из наиболее тупых среди моих питомцев, — с горькой иронией констатировал Тюросян, — который, однако, занимает определенное место в обществе и играет в нем не последнюю роль».
Еще час назад Тюросян искренне возмущался, видя, как этот тупица подрывал и без того уже подорванный престиж государственной власти. «А что ждать от тюремщика с неоконченным средним образованием?» — снисходительно рассуждал он сейчас.
«Все тот же осел, лишь попона другая», — вспомнил он пословицу, которую городские парни употребляли в отношении учеников-крестьян, начисто позабыв, что и сам он, в конце концов, тоже выходец из деревни.
«Да, этикет, такт, являющийся плодом цивилизации, тем не менее облагораживает человеческий облик», — Тюросян вспомнил недоуменный взгляд Сергея Аркадьевича Варданяна, когда он дружески пожелал ему счастливого пути. Он пришел в замешательство, констатировал Тюросян, ощущая прилив административного восторга, будто одержал победу над неуязвимым противником.
Сократ Тюросян вполне доволен собою: в это смутное время не так-то просто сохранять сдержанность, свойственную благовоспитанному человеку, и даже юмор — да, да, благожелательность и душевность по отношению к человеку, с которым была взаимная неприязнь еще во время совместной работы. Впрочем, сейчас у него нет никаких оснований опасаться или сторониться этого человека...
Тюросян спокойно поднялся и, взяв с подоконника стеклянную вазу с грушами, присланными ему одним эчмиадзинским приятелем, поставил ее на стол.
Сочные плоды, пахнущие ладаном, так и таяли во рту — вот еще один повод удостовериться в своем утонченном гурманстве, когда речь идет о благословенных дарах родимой земли...
Наслаждаясь душистыми грушами, он сумел наконец совершенно отвлечься от малоприятной действительности, хотя не далее как вчера на заседании «бюро» сам горячо убеждал коллег, что государственные интересы требуют безотлагательной изоляции дерзкого парламентера, который, взяв на себя странную миссию посланца бакинского пролетариата, несомненно намеревался, используя в этом городе свои старые связи, смутить и без того нарушенное общественное спокойствие...
Отведав вволю прекрасных плодов, Сократ Тюросян поднялся, сменил дневную одежду на ночную, которая, к счастью, не была прихвачена служанкой, сделал разминку — и убедился, что несмотря на бегущие годы — еще при державном строе он отпраздновал свое сорокалетие, — полностью сохранил всегдашнюю подвижность.
Настроенный добродушно к греховному миру и к грешным людям, Тюросян наконец влез в постель. Надо беречь силы, дать отдых мозгу.
В сопровождении гимназиста Севачеряна Грант Сантурян все бродил по нижней части города. После внезапного приступа гнева в книжном магазине Сантуряна охватила безысходная депрессия. Он ничего не замечал вокруг и лишь временами, словно очнувшись от глубокого сна, бормотал маловразумительные слова:
— Человек — ничто... невесомый атом, песчинка, попавшая в пасть вселенского самума...
Севачерян, порядком устав от его заумных разглагольствований, лишь поддакивал безразлично:
— Да, да, конечно. — Он с радостью расстался бы с Сантуряном, но не мог позволить себе оставить человека в таком состоянии.
Они прошли Кантар и уже собирались спуститься к реке, как столкнулись с Картошкой-Макичем. Он шагал, как всегда, прямой, словно проглотил аршин, в круглой плоской папахе, надетой набекрень.
Обрадовавшись встрече, Картошка-Макич с ликованием сообщил Сантуряну:
— Твоего учителя я запрятал в дырку.
Сантурян, находясь в прострации, даже не поинтересовался, о ком он говорит.
— Та голубка тоже попала в мою ловушку, — добавил Картошка-Макич.
Орлиный нос Сантуряна еще больше заострился, глаза буравили тюремщика, словно перед ним стоял враг-заговорщик.
— Хочешь, пойдем, покажу, — предложил тот.
Севачерян наотрез отказался идти в тюрьму. Сантурян же присоединился к Макичу. С ним он мог безо всяких помех войти в это мрачное здание.
Макич потребовал в конторе ключи.
— Ягор взял, — ответили ему.
Макич нахмурился. Ягор был тот самый террорист, который полтора года назад убил министра финансов. И хотя он являлся заключенным, вел себя здесь как хозяин.
Поднимаясь на верхний этаж, они встретили Ягора на лестнице. Это был здоровенный дядька в полувоенной одежде. Увидев Макича, он передал ему связку ключей.
— Ты, часом, не кокнул ли министра, а? — узнав Сантуряна, крикнул он, смерив его пренебрежительным взглядом.
Сантурян, в свою очередь, с живейшим любопытством рассматривал этого странного заключенного. Внешне он ничем не отличался от маузеристов, слонявшихся по улицам, лишь папахи нет на голове, а сапоги блестят куда ярче, чем у Амзо-паши.
— Гостя привел, — с какой-то подобострастной улыбкой сообщил Картошка-Макич, и они расстались.
Картошка-Макич повел Сантуряна по длинному коридору, куда с обеих сторон выходили зарешеченные двери с огромными коваными замками. За этими дверьми копошилось люди — как звери, засаженные в клетку.
В одной из камер разгорелся жаркий спор.
— Здесь тоже воюют «за ради идеи», — бросил Картошка-Макич.
Дойдя до конца коридора, Картошка-Макич ловко отомкнул замок, и железная дверь с силой ударилась о каменную стену. Несколько женщин, двинувшихся было к двери, увидев Макича, отпрянули назад. Воцарилась напряженная тишина. Видимо, от него здесь ничего хорошего не ждали. Картошка-Макич, однако, отступил и пропустил вперед Сантуряна.
В полумраке (грязное окошко выходило на север, а день был уже на исходе) Сантурян с трудом различал фигуры женщин, сидевших на нарах. Постепенно глаза его привыкли к темноте, он ловил в позах, в выражении лиц заключенных враждебность.
— Видишь этих сказочных пэри? — обратился к Сантуряну Картошка-Макич и сразу же умолк, встретившись с его неприязненным взглядом.
— О вероломная насмешка извращенной жизни... О бредни... о издевательство!.. — крикнул Сантурян.
Женщины теснее прижались друг к другу. Вопль этого парня, напоминающего безумца, в вечернем сумраке внушал страх... хотя в то же время в нем было нечто забавное.
Сантурян шагнул вперед и остановился перед Ахавни, сидящей на краю нар. Она обняла за плечи соседку и с любопытством рассматривала Сантуряна. Который уже раз поведение этого юноши приводило ее в недоумение. Странно, но, питая непримиримую вражду к Сантуряну как к идейному врагу. Ахавни частенько жалела его, понимая его душевную трагедию. А потом казнила себя за слабость: вновь пробуждалось подозрение, что все это — и вопли и крики — не что иное, как игра трагика... Точно так же, как артист Шахпаронян на государственной службе играет роль комического актера. Сейчас Ахавни, застигнутая врасплох, не знала, как реагировать на его внезапное появление. Одно только чувствовала она интуитивно: Сантуряна привело сюда желание увидеть ее.
Ахавни сокрушалась, что по неосторожности ей пришлось оставить боевую позицию, которую ей доверили товарищи, внутренне готовилась к новому бою. Лицом к лицу с врагом она докажет мужество своей души. И вот перед ней предстал этот сумасброд. И его предыдущий визит к ней на дом до сих пор еще был загадкой.
Ахавни разглядывала Сантуряна, который в явном замешательстве стоял перед ней.
— Да... — пробормотал Сантурян, — вселенная — подмостки безжалостных схваток... Закон взаимного отталкивания и взаимного уничтожения самодержавно господствует на этой несчастной планете! О горе тебе, страна армянская, горе тебе, только что возродившееся армянское государство, которое, не успев вылезти из пеленок, взяло бич и стало стегать своих невинных детей...
Сантурян повернулся и исчез как привидение. Лязг замка вернул Ахавни и ее подруг к действительности.
— Ха-ха-ха! — раздался в коридоре ржавый хохот Картошки-Макича. Он, видимо, был очень доволен этим вечерним представлением.
Ахавни поднялась. С каким удовольствием она убила бы этого тупицу! Но... тяжелые, подкованные железом сапоги уже удалялись...
Она вернулась на место, вся съежилась, молчит. Печально смотрят глаза, а душа выпорхнула и несется сейчас далеко, далеко, в свободных высях родного нагорья.
Еще маленькой девочкой она полюбила аромат полевых цветов, безмятежный покой горных лугов. Потом она попала в городскую школу. Не прошло и года, и среди одноклассниц не было ни одной девочки, которая была бы безразлична к Ахавни. Ее или безумно любили, или судачили по углам, снедаемые тайной завистью.
Она окончила школу весной 1917 года и вошла в жизнь, полная лучезарных мечтаний. Почему-то сейчас ей припомнилось то первомайское утро, когда она завернула с подругой на Астафян и на углу ей преподнес букет нарциссов веселый продавец цветов с живыми глазами и черной-пречерной бородой, такой же смуглолицый, как и Ахавни, — он часто дарил ученицам цветы и не брал денег.
«Выйдешь замуж, расстелю перед тобою ковер из роз и фиалок!» — звучит в ушах Ахавни.
Зажглась электрическая лампочка, подвешенная к самому потолку. Ахавни, нагнувшись над каменной нишей, достала из щели листочек, сложенный вчетверо, который припрятала, когда подошли те двое. Записка эта была в хлебе, принесенном из дому. Взяв бумажку, она встала под лампочкой. С трудом разобрала она:
«Дорогая...» Письмо явно адресовано не ей, хотя почерк знакомый, очень знакомый. Напоминает Арменака, но не его, конечно, — Арменак сейчас в тюрьме, в камере, где-то по соседству с ними.
— Ой, это же почерк товарища Егише! — радостно воскликнула Ахавни.
Егише Шамахян, инспектор дилижанской «Лесной гимназии», с которым Ахавни переписывалась, когда работала в министерстве просвещения, проживал сейчас в Баку. Видимо, обосновался там, спасаясь от преследований. Он написал сестре. Ахавни взяла записку обратно и стала читать ее вслух:
— «Наконец-то мне удастся отослать тебе эту записку; утешаю себя слабой надеждой, что она дойдет до тебя...»
Через какие только руки не прошла эта записка! Слова эти из свободного города адресованы не только сестре — всем им...
Ахавни стоит бледная, взволнованная.
— «Я кое-что слышал, да и сам представляю, что вам приходится переживать в тюрьме...» — читает она.
В последнее время сестра Егише ходит в состоянии душевного смятения. Один из заключенных, тот самый террорист Ягор, увидев ее на прогулке во дворе, влюбился в нее. Этот Ягор, находясь в тюрьме, пользовался куда большей свободой, нежели обыкновенный гражданин Араратской республики «на воле». Товарищи Ягора бесчинствуют на улицах, и нет ни одного члена правительства, который бы не считался с ними.
Неделю назад ее вызвали в комнату тюремщика; оказалось, это просто-напросто свидание с некоронованным королем тюрьмы. Когда за ней пришли во второй раз, она наотрез отказалась идти, женская камера встала на ее защиту. Тогда Ягор приказал больше не беспокоить «его барышню» и приходил сам ежедневно, покорно прося разрешения видеться с нею хотя бы здесь. С этого же дня «политических женщин» отделили от уголовниц и разрешили приносить им передачи. Не было никакого резона отказываться от этих привилегий, благодаря чему в камеру и проникла записка, присланная из Баку.
Ахавни читала девушкам простые, написанные наспех слова:
«Я знаю, вы мужественны душой и не ропщете, хотя на вашу долю выпали страдания, но мне очень грустно, что вы не участвуете вместе с нами в нашей работе». Подписано: «С коммунистическим приветом, Егише».
Ахавни подержала записку на свету, вглядываясь: наверное, есть что-то еще... Но нет, разглядеть в полумраке невозможно, надо дождаться утра. А утро наступит — поступит по неотвратимому закону вселенной. Ведь не было еще ночи, за которой не последовал бы рассвет.
Заключенные, вывезенные с островка на Севане, две ночи кряду оставались в каморке с земляным полом, пропитанной горьким запахом овечьего помета. Наутро третьего дня их разлучили. Верхняя камера, куда попали Арменак и трое его товарищей, показалась им лучезарным дворцом по сравнению с тем загоном. Сквозь тюремную решетку виден вдали холм, и, хотя он совершенно гол, все равно не покидает ощущение, что за этими стенами существует широкий мир.
Старые обитатели камеры радушно приняли новичков. Арменак не сразу смог определить, какие чувства сейчас обуревают его — то ли печаль и гнев, что заключены в тюрьму Степан Аллавердян и Серго Мартикян, или радость, что встретил их снова, пусть за этой тяжелой зарешеченной дверью.
Вот, широко раскрыв руки, подошел наборщик Вазген и обнял Арменака.
Взволнованный встречей, Арменак стоял на цементном полу, когда услышал чей-то насмешливый голос:
— Эй вы, ветераны армянского «Спартака»!
Арменак обернулся. На нарах, вытянув ноги, сидел бледнолицый юноша, глубоко запавшие глаза горели лихорадочным огнем.
— Серж! — процедил он сквозь зубы, протягивая руку Арменаку. — Ясно, в стране слабоумных варжапетов и дьячков это и должно было стать нашей участью, товарищи интернационалисты, — добавил он.
Арменак слышал об этом юноше. «Капитал» знает до корочек. Туберкулез съедает его, говорил как-то о нем Гукас.
И этот в тюрьме, все в тюрьме... И хотя Арменак и сам не был в восторге от нынешних политиков, слова Сержа, полные пренебрежения и ненависти, не понравились ему.
Арменак сел на пары возле Сержа и, скрывая недовольство, спросил:
— Что вы имеете от дилижанских товарищей?
В эту минуту скрипнула дверь. Впустили медлительного бородатого мужчину с редкими, вьющимися волосами.
— Сергей Аркадьевич! — прошептал Арменак и поднялся с почтением, как в епархиалке на уроке русского языка.
— Сергей, откуда ты, брат мой? — идя ему навстречу, крикнул Мартикян. — Какими ветрами тебя занесло сюда?
Варданян не торопился отвечать.
Он спокойно занял место посреди камеры, предложенное ему, потеребил усы и, внимательно осмотревшись, сказал:
— Я приехал из Баку парламентером, а эти негодяи схватили и бросили меня сюда.
Все находящиеся в камере с жадностью слушали его. Кого только тут нет: и ереванцы, и новобаязетцы, партийные деятели Александрополя, Карса и Сарыкамыша, вставшие во главе майского восстания и затем, решением чрезвычайного суда, заключенные в тюрьму, и военные и гражданские — учителя, рабочие, крестьяне... большевики, эсеры, беспартийные и вместе с ними — дашнак-террорист, убивший осенью 1918 года министра финансов.
Излагая слово в слово содержание ультиматума, привезенного из Баку, Сергей Варданян сообщил, что еще в нюне месяце Чичерин предъявил дашнакскому правительству требование, чтобы были прекращены зверства, если оно в самом деле желает доброжелательной позиции Советской России на переговорах, начавшихся в Москве. Рассказав немного о новой жизни в Баку, Сергей Аркадьевич перешел на «эту сторону границы», он был живой газетой для людей, тоскующих по новостям широкого мира.
Он вспомнил страшные вещи: руководителя восставших солдат в Дилижане Акопджаняна волочили по земле; парня, приехавшего из Тифлиса лечить туберкулез легких, столько раз ударяли головой о телеграфный столб, что он потерял сознание, и только после этого повели в тюрьму...
Обитатели камеры молча повернулись к Сержу — это о нем шла речь.
Варданян стал рассказывать о жизни за стенами тюрьмы. Торговля совсем приостановилась; человек, продающий мыло или табак, соль или кишмиш, даже сушеный кизил, требует взамен пшеницу или ячмень... Турецкая лира стоит 4000 рублей ассигнациями сбежавшего Керенского, а их «чахараком», то есть бонами Араратской республики, — 20000, в то время как в мае, говорят, стоила 6000.
В Нью-Йорке, Париже и Лондоне продолжается ажиотаж вокруг «армянского вопроса».
— Да, не забыть бы мне поздравить вас, товарищи, — оживился вдруг Варданян, — армянское правительство уполномочило своего консула в Аддис-Абебе записывать акты гражданского брака эфиопских армян. Стало быть, суверенитет дашнакского правительства распространяется и на африканские земли...
Солнце давно зашло, в камере потемнело.
Рассказ Варданяна прервал голос тюремщика:
— Серж... Вызывают вниз.
Серж поднялся с нар, поправил свою вылинявшую блузу и, натянув на голову кепку с широким козырьком, пошел к двери.
— Ладно, об остальном поговорим завтра, — с трудом вытягивая онемевшую ногу, тихо проговорил Сергей Аркадьевич.
Никто не возражал. Так много было уже сказано... Теперь каждому хотелось остаться наедине со своими мыслями, вспомнить родных и близких.
Камера погрузилась во мрак. Степан Аллавердян задумчив прохаживался между нарами. Арменак шепотом рассказывает наборщику Вазгену о счастливой встрече, выпавшей на его долю, когда он возвращался с Севана. Наборщик Вазген в темноте улыбается своему ученику, радуется в душе: «Молодец парень!»
Арменак замолчал. Тяжело на сердце. Хотя имени Сержа никто не произносит, он сейчас у всех в мыслях — этот больной, желчный парень. Чрезвычайный суд приговорил туберкулезного юношу к четырем годам заключения, но тюремный врач подтвердил его тяжелое состояние и хлопотал об его освобождении...
Больше часа сидит Серж за столом, изъеденным жучками, по соседству с «конторой» тюремщика. То и дело открывается дверь «конторы», из нее выходит мужчина с ружьем, осматривается и снова заходит внутрь, плотно прикрывая за собой дверь.
«Во всех тюрьмах мира не спешат выпускать на свободу», — пытаясь скрыть нетерпение, размышляет Серж. Он и сам верит, что выберется из этой ловушки.
Снова открылась дверь, и на пороге показался здоровенный детина в военной форме — помощник начальника тюрьмы Картошка-Макич.
— Ну, ты еще дышишь? — процедил он сквозь зубы.
Половицы скрипнули под тяжелыми сапогами Картошки-Макича, приблизившегося к столу.
Серж напрягся всем телом. Он уже имел удовольствие познакомиться поближе с жаргоном, бытующим среди самых грязных подонков преступного мира; эту похабщину было куда труднее вынести, нежели побои и истязания.
Но Картошка-Макич, вопреки обыкновению, не сказал ни слова, с тупым выражением на лице он рассматривал юношу, высохшего как мощи. Потом выдвинул ящик стола, вытащил оттуда газету на армянском языке и разложил на столе перед заключенным:
— Прочти и наслаждайся!
Серж взглянул на газету. В глаза бросился заголовок в траурной рамке: «Спите, орлы боевые!»
Интересно, что это за газета... Вверху видна часть названия: «Бакинский...» Серж жадно прочел первые строчки: «Молодые рабочие и крестьяне Закавказья потеряли одного из талантливых своих вожаков. Идеи, ради которых погиб Гукас, породили сотни ему подобных...»
«Спите, орлы боевые!..» Слова знакомой песни запечатлелись в памяти, и в ушах звучит хор товарищей в Дилижанском лесу:
Спите, орлы боевые,
Спите со спокойной душой,
Вы заслужили, родные,
Славу и вечный покой...
Серж ничего больше не видит, ничего не слышит. Взгляд его только на мгновение скользнул по лицу Картошки-Макича: под тяжелой воинской фуражкой твердый узкий лоб, нос, пришлепнутый как комок грязи, маленькие глаза, скрывающие вероломную усмешку.
«Что хочет этот дегенерат?» — спрашивал самого себя Серж со злостью.
Серж ничего не знал о нем, не знал, кто и когда прилепил ему это звонкое прозвище: «Картошка-Макич», не знал и о его отношениях с Гукасом, не знал, почему он сейчас смотрит на него с таким тупым самодовольством... А Картошка-Макич действительно переживал один из счастливых моментов в своей жизни... Семь лет назад он впервые встретил Гукаса в епархиальной школе Еревана, и эта первая встреча породила в нем чувство поклонения и признательности к Гукасу. Гукас тогда одернул двух ереванских парней, насмехавшихся над неуклюжей внешностью абаранца, спустившегося с гор. Они и прозвали его «Картошкой-Макичем». Это прозвище так крепко пристало к нему и так ему подходило, что, несмотря на все ухищрения, он не мог отделаться от него. Но вскоре Гукас порвал с абаранцем. Почему? Да просто выяснилось, что они совсем разные люди. «Сущая тыква», — говорил о нем учитель армянской истории Сократ Тюросян, который никогда не выходил из рамок педагогической этики.
Гукас был чистосердечен, горяч и даже вспыльчив, легко возбуждался, мог кинуться с головою в омут, если им овладевала какая-нибудь идея, а Картошка-Макич, как ни странно, при такой умственной недостаточности был страшно цепким, расчетливым до полного бессердечия. Ни в какие затеи он не входил, если не мог извлечь из них выгоды. Да загорись отцовский дом — если не будет у него в том нужды, не загасит...
Картошка-Макич с ненавистью смотрел на всех, кого природа одарила какими-либо достоинствами, и убедился, что только при помощи грубой силы сможет найти себе место в жизни, заполучить свою долю за столом.
Все это очень скоро выяснилось в школе. Не прошло и года, как он и Гукас стали непримиримыми врагами.
Картошка-Макич возненавидел не только Гукаса, но и Павлика, самого большого недруга Гукаса. И несмотря на то, что Павлик нередко помогал Макичу материально, абаранец не переваривал его.
Не переваривал, потому что завидовал, а завидовать было чему, с его точки зрения. Павлик был красивым парнем, говоруном, удачливым, девушки вешались ему на шею. Когда Павлик рассказывал о девушках, Картошка-Макич слушал его, раскрыв рот, затем, досадуя, удалялся. А больше всего он завидовал Павлику потому, что у того имелось золото, а золото — это сила, магический ключ, которым открываются все двери...
Картошка-Макич завидовал также Гранту Сантуряну, который пренебрегал Павликом и которого тошнило от всего того, что у Картошки-Макича вызывало зависть и подобострастие. Картошка-Макич подчинялся Сантуряну, поскольку тот был парнем влиятельным (на кого-то же надо было опираться, чтобы как-то продержаться на поверхности), но в глубине души завидовал ему, его знаниям и краснобайству, завидовал потому, что Сантуряна не давила, не унижала и не доводила до отчаяния материальная нужда. Сантурян словно и не чувствовал, что живет в развалюхе с низким потолком, и, несмотря на то что являлся «лидером движения», кроме обтрепанных брюк ничего не имел, витал в небесах, отрешившись от реального мира. Картошкой-Макичем же давно овладела безудержная страсть к накопительству, страсть, пожирающая его днем и ночью, не дающая ему часа отдохновения. Потому он инстинктивно питал вражду ко всем людям, которые не придавали значения материальным благам, более того — предпочитали им потребности духа и разума. Они все принадлежали к другому лагерю, куда ему вход был запрещен, и потому, естественно, были его врагами. И вот его охватывало непреодолимое желанно как можно сильнее унизить, а по возможности и физически уничтожить подобных людей и таким образом дать им почувствовать, что все высокие устремления их душ копейки не стоят, когда на арену вылезает грубая сила.
...Серж не знал, кто такой Картошка-Макич, не знал, что он был одноклассником Гукаса, и, несмотря на свой острый ум, никак не мог догадаться, что ему нужно сейчас от него.
— Прочти, комиссар Дилижана, — прошипел Картошка-Макич.
Серж наклонился, при тусклом свете двадцатипятисвечовой лампочки с трудом разобрал строки: «Сегодня новые Гукасы, высоко держа факел коммунизма, несут его в темные дали Востока...»
Каждое слово наполняло его душу гордостью, придавало силы мышцам.
— Это что, на самом деле мое имя?.. — в глазах потемнело у Сержа.
Картошка-Макич стоял, сжав огромные кулачищи; на окаменевшем лице едва был заметен какой-то интерес к заключенному.
Серж протер глаза, прочел: «...он был одним из руководителей «Спартака» в Тифлисе, в Дилижане лечил больные легкие. В мае бесстрашно пошел против врага. С ним обошлись как кровожадные гиены...»
Пот выступил на лбу, сердце заколотилось. Товарищи считают его погибшим? Да, это так. И в самом деле, просто чудо, что он еще живет, подумал Серж. Теперь понятно, почему этот тюремщик дал ему почитать газету... хочет запугать, промелькнуло у него в голове. Серж выпрямился, откинулся назад. Сдерживая дрожь, он взял газету, но в ту же минуту от удара в голову потерял сознание.
Картошка-Макич сапогом отшвырнул в сторону Сержа. Взгляд его сощуренных глаз остановился на газете, расстеленной на столе. На глаза попались последние строчки некролога: «Какие герои погибли... Спите, орлы боевые...»
Картошка-Макич скомкал в волосатых руках газету и, бросив ее на пол, поспешно вышел из комнаты.
Безлунная ночь в Араратской долине. Голодный вой шакалов вонзается в мозг, сверлит нервы...
Дойдя до садов, примыкающих к деревне, Аршавир невольно ускорил шаги; каждый камешек, каждый кустик здесь знаком ему, он может с закрытыми глазами добраться до места.
Вот и первый полуразрушенный дом. Каменная тишина вокруг. Не слышно лая собак, вымерло, как кладбище, родное село. Аршавир прислушался к собственным шагам. Донесся крик совы.
— Сгинь, злая сатана! — прошептал он, и рука непроизвольно осенила грудь крестом — так делала бабушка, давно, очень давно, когда он еще не ходил в школу. Опустив ослабевшую руку, Аршавир рассердился на себя.
Уже у каменной ограды родимого дома он прислонился к стене. Большое ореховое дерево взяло его под свою широкую сень, — значит, стоит еще родимый дом... В этом дворике он ползал на четвереньках и раз угодил в арычок. Вода подхватила его и вынесла в соседний двор. Много лет спустя, когда он приехал сюда на летние каникулы, соседская старуха говорила матери:
— Поздравляю тебя, свет очам твоим, матушка, вернулся в воду канувший.
«В воду канувший», — усмехнулся Аршавир и подумал: сколько же времени его не было дома. Пожалуй, больше полугода...
Аршавир машинально открыл задвижку и толкнул дверь. Она не поддавалась: врезан второй замок, раньше его не было. Он только хотел вскарабкаться на стену, как что-то мягкое, теплое коснулось его колен. Аршавир нагнулся, обнял соседскую собаку — первое живое существо, которое встретило его в родной деревне.
— Мото, ты рад меня видеть, миленький! Прости, что у меня пустые руки, — гладил он ласковое животное.
Затем влез на стену и спустился во двор. Грузные, склонившиеся к земле ветки видны были даже в темноте; знойный запах неполитой земли, который может почувствовать лишь земледелец, говорил о том, что их прекрасный сад совсем запущен.
Он дошел до айвана, опустился на корточки. На краю на двух матрацах спали мать и сестренки.
— Мама! — прошептал он, как в детстве. Комок застрял в горле.
— Слава тебе, всевышний, — запричитала мать.
Его считали погибшим. Да разве не чудо, что он уцелел после боя на мельнице? А что только не выпало на долю родным. Даже за избитого до смерти пекаря Хачо вину взвалили на них... «Дом большевика» стал бельмом на глазу у тузов-насильников. Зато многие в это горестное время поспешили к ним на помощь, не оставили в беде.
— Если бы не ученики твоего отца, не поднять бы мне этих сирот, — мать кивнула на малышей. Муж ее не вернулся с Сардарабадской битвы 1918 года.
— Мать, меня никто не должен видеть здесь, — предупредил Аршавир.
— Опять собираешься обивать чужие порога, скитаться по миру, опять мы проглядим глаза, тебя ожидая?
— Мать, нельзя мне здесь, — сказал Аршавир. — Вы только как-нибудь продержитесь, мало осталось, многое уже позади...
Аршавир попросил сообщить соседскому парню, школьному товарищу, где и когда может увидеть его в городе, и поднялся.
Еще не рассвело, когда он пустился в путь с корзинкой винограда езандари. Солнце поднялось над Масисом. Он шагал по тропинке, поеживаясь от утренней прохлады.
...Вот стоит у калитки сонная девушка, прижимая к груди черную розу, которую он преподнес ей, переводит туманный, полный томления взгляд с розы на юношу. А тот стоит оцепенев и не может отвести от нее глаз. Был ли Аршавир за свои шестнадцать лет так счастлив, как в эту минуту?.. Но Манушак, прижав розу к груди, повернулась и ушла...
Передав отцу Гукаса фрукты, прихваченные из своего сада, Аршавир отправился по делам. За несколько недель Аршавир обошел весь город, разыскивая своего старшего товарища, Агаси. Он побывал на обоих берегах реки, в садах Далмы и Хорумбулага, в садах Норка и Айгестана, в глухих уголках Конда и Дзорагюха, везде, где только мог укрыться человек. Но Агаси нигде не было. Через Седу и Марго Аршавир познакомился с одной женщиной, сестрой телеграфиста, находящегося в тюрьме, которая носила заключенным обед. Она и сообщила Аршавиру, что вскоре ему будет дано поручение, а сейчас пусть не очень мозолит глаза. Но Аршавиру не по душе было это распоряжение, он даже не знал, кто сейчас «командовал» ими. Одно знал твердо: в городе действуют товарищи. Но кто они, где?
Раньше, до мая, они, спартаковцы, были единым сердцем, единой душой. А сейчас их рассеяли повсюду. Нет больше Гукаса. Многие заброшены в тюрьмы. Что делают Арменак, Ахавни, Вазген за высокими стенами этой ненавистной тюрьмы? Как коротают они эти нескончаемые летние дни? Куда побрел Амаяк той темной ночью? И куда делся он той темной ночью на берегах Севана... И гложет Аршавира нетерпение — быстрее собрать всех товарищей и, слившись воедино, мощным ударом разбить сковывающие их оковы. Идти, как бы ни был труден путь, какие бы ни встали на этом пути опасности.
— «Ты под счастливой звездой родился», — вспомнил Аршавир слова инспектора. В тот день он налаживал водосточную трубу в гимназии и упал с крыши, а когда прозвенел звонок, как ни в чем не бывало вошел в класс и сел за парту. И почему-то он уверовал, что с ним в самом деле ничего не может случиться.
Даже Картошка-Макич, самый ненавистный человек на свете, поглядел на него в тот вечер на Астафяне... и прошел как ни в чем не бывало. Не узнал, к счастью.
А позавчера на углу Малярской он столкнулся лицом к лицу с Керовбе Севачеряном, которого оскорбил весною. И как раз в эту минуту из ворот соседнего дома выскочили на улицу трое подвыпивших головорезов. Сказал бы слово Севачерян, был бы Аршавиру конец. А он подошел и тихо спросил: «Аршав, ты не пойдешь со мной в гимназию?» — и чуть погодя, когда опасность миновала, удалился с трусливой улыбкой на губах.
Чувствует Аршавир, что шагает по краю пропасти, прыгая по ненадежным камням, — поскользнется и тут же скатится в пропасть.
Но почему-то какое-то новое, незнакомое дотоле чувство диктует ему пренебречь всеми опасностями, смело идти им навстречу.
А сейчас, добравшись до дома Манушак, Аршавир взял лопату и, поднявшись на бугорок, где рос поздний картофель, остановился и задумался. Охваченный сладким томлением, он все еще видит разрумянившуюся девушку с розой, прижатой к груди. Облокотившись о древко лопаты, он мягко улыбается этому видению, потом кладет лопату рядом и усаживается под шелковицей.
Жарко. Подмигивают ему красивые цветочки бобов, весело перекликаются скворцы, наполняя сердце беспечной радостью. Аршавир растянулся под шелковицей и закрыл глаза.
Он не знал, сколько лежал так, в полудреме. В ушах звучало имя его юной подруги, которое повторяло все вокруг: «Манушак, Манушак....
Аршавир прислушался, вытянувшись на своем земляном ложе, ожидая, чтобы позвали снова. И снова раздавался желанный сердцу голос: «Манушак, Манушак»...
Аршавир поднялся, сел. Потом вскочил с места и побежал к воротам. Споткнулся о сучок персикового дерева и растянулся на земле, затоптав стебель мальвы. Снова поднялся, побежал, открыл калитку. Перед ним стояла Нуник. Нуник, которую он так искал всю неделю. Как повзрослела Нуник! Погасли глаза, побледнело лицо...
— Аршавир! — прошептала она, и голова ее опустилась ему на грудь. Об одном думают они, одно имя на устах... Аршавир, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не заплакать, гладил волосы Нуник.
Снова отворилась калитка, показалась Манушак. Она растерянно посмотрела на них и отвела глаза. Держа в руках корзину, прошла к зеленому айвану.
Расположившись на каменной тахте перед домиком Ахавни, Нуник и Аршавир тихо беседовали. Нуник ни слова не спросила о Гукасе. Аршавир понял: она все знает.
Куда сейчас перебралась Нуник, почему не работает в ювелирной мастерской «Ван»?.. Оказывается, она сейчас живет у своей двоюродной сестры. Родственники Амзо-паши ворвались в их дом, заняли комнату Гаюш и следят за всеми, кто приходит. Сестричка Нуник не обманула Аршавира, она в самом деле не знает, где Нуник, знает только мать, а в мастерской она продолжает работать, но уже только за занавеской. Да, она и есть та самая девушка, которой известно местонахождение Агаси. И явилась сюда, чтобы вместе с Манушак пойти к Агаси. Зря искал его Аршавир, он мог навести на след. Аршавир пропустил мимо ушей упрек Нуник.
— Где Манушак? — спросила Нуник.
— Мануш! — позвал Аршавир. — Иди сюда! Нуник здесь...
Мануш подошла, в глазах ее застыло удивление. Она впервые видела Нуник, а Нуник все знает о ней. Но уже через несколько минут она принялась помогать Нуник делать толму из виноградных листьев на очаге в широкой нише стены. Аршавир не отходил от них, рассказывал, что ему пришлось видеть и слышать за это время. Нуник тоже слышала о храброй связной Доре, знала и о том, что есть еще один такой же связной — караунджеци. А передачи в тюрьму доставлялись через легальную, только что созданную организацию Красный Крест.
Нуник наказала Аршавиру никуда не выходить до их возвращения. Взяв с собой корзину, девушки отправились в путь.
Сойдя с Эчмиадзинского шоссе, они попали в узенькую улочку; ореховые деревья, переплетая раскинутые ветви, образовали над ними зеленый шатер.
Прижавшись к стене, они пропустили осла, тащившего на Кантар наполненные виноградом ивовые корзины. Наконец остановились возле каких-то ворот. Нуник надавила на калитку, но она была закрыта на два запора, как во всех домах города. Манушак взяла камень, хотела постучать, но Нуник схватила ее за руку:
— Не надо, все равно не подойдет.
С помощью Мануш Нуник вскарабкалась на стену, спустилась с противоположной стороны и открыла калитку. Проскочив внутрь, они направились в глубь сада.
— Добро пожаловать! — приветствовал их садовник, копавший грядку. Показался Агаси, но не заметил их. Занятый делом, он, как всегда, наклонился над арыком. Девушки остановились: чем это так увлекся Агаси? Оказывается, из спичечных коробков он смастерил колесико и сосредоточенно наблюдал, как вращает его течение.
Наконец он поднял голову...
Нуник представила ему Манушак.
Мануш вытащила из корзины эмалированную миску, достала снизу пачку газет. Агаси жадно накинулся на газеты.
— Поешь сперва, а то совсем остынет... — Нуник вырвала из рук Агаси газету и тихо засмеялась: — Манушак приготовила толму...
— Мы вместе приготовили ее, — поправила Манушак, покраснев.
— Правда, мама твоя лучше делает, не сравнишь, — сказала Нуник.
— Ну что ты, очень вкусно, — поблагодарил ее Агаси.
Проглотив толму, Агаси снова взялся за газету.
К ним приблизился садовник и преподнес каждой по большой грозди желтого, как ладан, винограда «козьи соски».
— Отведайте, наш сад — ваш сад, — и, взяв корзину из рук Манушак, отошел.
Агаси быстро просматривал газету.
— Вот и настоящий театр! — воскликнул он. — Герой — наш приятель! Помнишь коменданта?
Некий поклонник искусства поместил в газете статью, в которой выразил свое сочувствие коменданту столицы Шахпароняну в связи с тем. что он уже «столько лет подвизается в среде, которая губит нежную душу художника».
— Браво! — воскликнул Агаси и прочитал громко: — «Офицерами могут стать многие, а человек искусства пусть следует влечению души, своему призванию...»
Манушак слушала и внимательно разглядывала Агаси, все более проникаясь к нему уважением. Ей в голову не приходило, что этот нервный юноша с тонкими чертами лица еще недавно был таким же парнем, как Аршавир, с едва заметным пушком на верхней губе.
— А это уже куда хуже, чем измена Шахпароняна своему призванию!
Оказывается, начиная с 10 августа в городе Ереване никому больше не будет выдаваться хлеб — ни по карточкам, ни бесплатно.
— Идеальный порядок! Это из чудовищное потворство спекулянтам! — негодует Агаси. — Нуник! Необходимо передать имеющиеся у вас деньги Красному Кресту, позаботиться о еде для товарищей, находящихся в тюрьме... Это те деньги, что были на хранении у Ахавни, — объяснил он Манушак.
Девушка покорно кивнула головой.
— Мне необходимо увидеться с Арташесом-караунджеци, если он не сможет явиться сюда сам, пусть назначит мне время и место встречи.
Девушки поднялись.
— Гаюш не показывалась? — спросил Агаси на прощание.
Нуник сказала, что нет никаких вестей от нее.
Подошел садовник, передал девушкам корзину, наполненную доверху виноградом, и проводил их до ореховой рощи.
Только они миновали Зангинский мост, как из ворот шустовского завода выскочил Сантурян вместе с каким-то парнем. Он был без кепки, ворот блузы расстегнут, а лицо такое измученное, словно он недавно подвергся пыткам.
Потянув Манушак за руку, Нуник отвела ее в сторону. Но Сантурян уже настиг девушек и, преградив дорогу Нуник, крикнул:
— О безжалостная судия моих прегрешений!
— Не бойся, — прошептала Нуник, крепко сжимая руку Манушак.
Прошла еще одна минута, и она, оправившись от замешательства, произнесла с презрением:
— Пустомеля! Брехун!
Позабыв об осторожности, Нуник крикнула:
— Это ты-то скорбишь из-за Гукаса?! Девушки в тюрьме, а ты еще бьешь себя в грудь, мерзкий фарисей!
В глазах Сантуряна застыл ужас, словно перед ним появился злой дух. Он хотел что-то сказать, острый кадык задергался — казалось, он задыхался.
— Вай... — с трудом произнес он наконец и отвернулся.
Нуник успела заметить серебряные нити в его черных волосах.
Сантурян двинулся прочь по тропинке.
Манушак глядела на Нуник с восхищением.
— Кто это, кто?
— Пошли, — сказала Нуник. Слезы душили ее, она была оскорблена за Гукаса. Как смеет этот сумасшедший сочувствовать ей в ее горе!..
...Грант Сантурян быстро поднялся по стертым ступенькам министерства внутренних дел, запыхавшись влетел в приемную. Исполняющий обязанности министра восседал в кресле, принимая посетителей. Здесь же была и секретарша. Сантурян, не обращая никакого внимания на присутствие посторонних людей, закричал прямо с порога:
— Горе тебе, Армянская республика! Ты окончательно обесславлена, опорочена ублюдочными правителями, танцующими под дудку супостатов...
Сократ Тюросян, едва сдерживая гнев, сделал рукой успокаивающий жест. А с почерневших губ Сантуряна, как поток, прорвавший плотину, льются оскорбительные слова:
— Женщина в темнице... Скорблю по вас, нежнейшие создания земли араратской! Храбрецы Вардана пали на Аварайре, защищая вашу честь, безымянные герои пролили свою багряную кровь, чтобы...
Чувствуя, что на сей раз ему не удастся быстро отвязаться от Сантуряна, Тюросян попросил прощения у своих посетителей и предложил им явиться попозже.
Наконец он понял цель сегодняшнего визита Сантуряна. Женщина, по мнению Сантуряна, существо слабое в несовершенное как по своим физическим качествам, так и по умственному развитию. И только скопцы, лишенные мужских достоинств, могут принимать всерьез ее и считать своим врагом...
Разговор постепенно перешел в сферу антропологии, где Тюросян чувствует себя как рыба в воде. Опираясь на европейские авторитеты, он берет под сомнение философские догмы Шопенгауэра и Ницше, занимавшие его еще в семинарии. Тем не менее, предпочитая обходиться без теоретических споров, Тюросян пытается успокоить, привести в равновесие Сантуряна и дать ему возможность осмыслить следующее: эти девушки своим ярым альтруизмом сами поставили себя вне правопорядка...
Сантурян минуту слушал внимательно. Такое впечатление, что доводы оппонента в его воспаленном мозгу в какой-то мере сообразовываются с логикой его собственных мыслей... Однако...
— Мы с вами ходим по разной земле! — воскликнул он, вскакивая.
Не прошло и минуты, как он снова обрушился на Тюросяна:
— Суесловцы, импотенты духа, насильники идей, гнусные тираны, лишенные чувства жалости бездари...
Затем перешел на угрозы: мол, соберет единомышленников, нагрянут они в тюрьму и вызволят барышень, если правители страны не в состоянии покончить с национальным позором...
Тюросян с насмешливой улыбкой рассматривал Сантуряна. Кто его единомышленники? Горсточка членов дашнакского ученического союза? После кратковременного оживления этот союз снова оказался перед угрозой полного распада.
— И вы полагаете, что подобная акция явится выражением истинного патриотизма? — Тюросян впервые обратился к своему бывшему питомцу на «вы», отмежевывая себя тем самым от его единомышленников.
Телефонный звонок прервал их беседу. Сантурян нервно зашагал по кабинету.
— Хорени?.. Что вы говорите, не может быть! — воскликнул Тюросян.
Но через минуту он снова овладел собою, на лице появилось обычное холодное, сосредоточенное выражение, и он произнес решительно, отчеканивая каждое слово:
— Нет, отказываюсь верить, человеческий мозг не в состоянии понять этого...
Он положил трубку. Его маленькая головка, как на шарнирах вращавшаяся на тонкой шее, повернулась к Сантуряну.
— Убили вашего Хорени... — сказал он, с трудом скрывая недобрую улыбку.
— Хорени? — вскрикнул Сантурян. — Почему Хорени?
— Да, да, вашего дидактика, мудрого Хорени, идеолога левых радикалов, эти же большевики...
— О злой рок... Святой, благородный рыцарь идеи уходит, а малодушные себялюбцы остаются... — глаголет Сантурян, не обращая внимания на сотрудников министерства, хлынувших в кабинет. По лицам их невозможно определить — то ли они явились выразить соболезнование, то ли пришли поздравить. Тюросян не отводит пристального взгляда от дергающегося в нервном тике лица Сантуряна, который все еще мечет гром и молнии — на сей раз неизвестно на чьи головы. Вдруг он кинулся к выходу, расталкивая сотрудников министерства, теснившихся в дверях.
Через два часа, когда Тюросян не спеша шел к резиденции правительства, расположенной на углу Губернской и Назаровской улиц, здесь уже собралась большущая толпа, а с балкона этого же здания раздавался хриплый голос Сантуряна:
— Око за око и зуб за зуб... стереть с лица земли красных дьяволов... все на площадь!
До слуха Тюросяна дошли еще какие-то отрывистые слова.
«Пожалуй, в краснобайстве и демагогии ему нет равных», — отдал Сантуряну должное Тюросян, поднимаясь по мраморным ступенькам, и в этом его умозаключении была скорее зависть, нежели пренебрежение.
После вечернего чая все успокоилось.
Бархатный баритон напевает на грузинском «Габринди, шаво мерцхало»[80]... Это Степан Аллавердян поет одну из своих любимых песен. Арменак, сидя у шахматной доски, с наслаждением слушает его.
Тюремная камера, ставшая для них общей комнатой, имеет несуразный вид. На деревянных гвоздях, вбитых в стены, подвешены пестрые мешочки с различным скарбом. При надвигающихся сумерках они начинают терять свой цвет и очертания, превращаясь в какие-то серые загадочные существа. Ниже лежат на нарах или сидят, прислонившись к стене, заключенные.
Песня умолкла, вселив в душу умиротворение.
На шахматной доске квадраты слились воедино, фигуры различить невозможно.
Арменак прервал игру. Взгляд его остановился на шагающем взад-вперед по камере Серго Мартикяне. С утра он мрачен. Просочились тревожные вести, вернее, предупреждение, написанное на папиросной бумаге: «Будьте бдительны, защитите Степу». Мартикян приблизился к парням, оставившим шахматы, и сел возле них. Сидят, понурившись, Арменак, наборщик Вазген и еще двое здоровенных парней. В тусклом вечернем свете видны на их офицерских кителях следы погон. До Мартикяна доходят обрывки слов, произнесенных шепотом. Часто повторяется имя Аллавердяна...
А Степан продолжает рассказ, начатый еще вчера. Диву даешься, какая у него память! Он приводит множество цифр, говоря о росте населения Москвы за сто лет после пожара 1812 года.
— Город вырос, а жить людям стало хуже... — заключает Арменак.
— Дома становятся предметом дикой эксплуатации, — свидетельствует Степа.
На высоком потолке зажглась электрическая лампочка, осветив тусклым светом озабоченные лица людей.
— Привели сюда нас насильственно, а там люди добровольно лишают себя солнечного света и кислорода, — говорит Степан с горечью.
Арменак представляет себе Хитров рынок с его ночлежками, тщательно замаскированные притоны.
Безжалостным приговором звучат слова Степана, когда он приводит данные своего обследования, проведенного на тридцати шести заводах Москвы.
— Ты еще расскажи о Биби-Эйбате и о Черном городе, — напоминает Сергей Аркадьевич.
— Да, в Баку еще хуже, — подтверждает Серго, — а о Ереване лучше и не говорить...
— Но нет никакого сомнения, — воодушевляется Степан, — сейчас, когда гаснут огни гражданской войны, наши с небывалым энтузиазмом начнут разворачивать городское строительство. По моим подсчетам, если дать толчок народному почину, понадобится семь лет...
Тяжело звякнули ключи в коридоре.
Арменак насторожился. Загремел восьмифунтовый замок, и хорошо знакомый ржавый голос, отдавшись эхом под потолком, выкрикнул:
— Саркис Мусаэлян, Баграт Гарибджанян, Степан Аллавердян — с вещами!..
— Кто, кто? — раздалось отовсюду.
И пока тюремщик снова зачитывал фамилии, поднеся к глазам лист бумаги, наборщик Вазген выхватил из другой его руки связку ключей, Арменак и другие парни вытолкнули тюремщика в коридор, а оттуда на лестницу. Заперев железную дверцу над лестницей, они забаррикадировали ее кроватями, стоявшими тут же в коридоре. А Вазген, подбирая ключи, стал отпирать соседние камеры.
Верхний этаж тюрьмы наполнился грохотом. К железной двери над лестницей тащат все попавшиеся под руку тяжелые предметы. Арменак со всего размаху ломает нары, на которых спали еще этой ночью. Серж поднялся, уселся в углу, на обломках нар. Лицо его оживилось, в широко раскрытых глазах восхищение. Степа Аллавердян и вызванные с ним двое товарищей — капитан бронепоезда Мусаэлян и учитель Баграт Гарибджанян, бывший в мае членом Ревкома в Александрополе, стоят, взволнованные этим неожиданным порывом, этим стихийным проявлением товарищеской солидарности.
Прошло, вероятно, полчаса, прежде чем снаружи попытались открыть железную дверцу, ведущую на лестницу. Но она не поддавалась, неприступная, словно ворота осажденной крепости.
На улице уже темно, а тюрьма бодрствует. Собравшись в большой камере, более опытные товарищи держат совет. Создалась неожиданная и опасная ситуация...
Солнце поднялось, в воздухе разлит августовский зной. Заперев ворота, Манушак повесила на веревку, протянутую через весь двор, старое одеяло. Сейчас уже ничего нельзя будет подглядывать с улицы. Затем она подошла к очагу, врытому в стене, где вчера готовила толму, и вытащила щипцами из-под пепла и обгоревших поленьев кусок железа. Аршавир затушил огонь. Стоя рядом, они вместе наклонились над очагом, пытаясь разобрать каменный пол.
— Уф! — воскликнули они одновременно и отпрянули от очага.
— Ох и горячо! — сказал Аршавир, размахивая рукой. Манушак поднесла ко рту указательный палец и стала, как маленькая девочка, слюнявить его.
Аршавир взял щипцы и, просунув их в едва заметную щель на дне очага, приподнял камень. Под каменной крышкой оказалась яма. Манушак протянула руку, вытащила из ямы железную коробку и открыла ее.
— Вот!
Там были спрятаны золотые николаевские червонцы. Отсчитав двадцать штук, как велел Агаси, Аршавир закрыл коробку и водворил ее на место. Затем опустил каменную крышку, на которую снова положил железо, а сверху — полуобгоревшие дрова, и очаг снова стал таким, каким был.
Девушка завязала золото в платок, обернув его куском газеты, положила на дно корзины и пошла к воротам.
— Мануш, как можно скорее вручи ей в руки и возвращайся! — умоляюще сказал Аршавир, еле сдерживаясь, чтобы не выйти на улицу вместо с подругой.
...Аршавир выкопал под гранатовым деревом круглую яму и сейчас смотрит, как жаждущая земля поглощает воду.
Вбежала Манушак.
— Деньги передала, но сегодня ничего не принимали, в тюрьме восстание! — задыхаясь, проговорила она. — Мы должны сообщить...
Вспомнив, вынула из корзины газету и передала парню. Аршавир пробежал глазами черные заглавные буквы и схватил руки девушки.
— Я пошел к Агаси!
— Ты?.. Нет, — запротестовала Манушак. — Мы... Нуник придет сейчас.
— Не ходи никуда, — потребовал Аршавир.
Сложив газету, он сунул ее в карман брюк и вышел из ворот. Через полчаса он был у Агаси. Пройдя в виноградник и усевшись перед давильней, он в двух словах рассказал все, что ему поведала Манушак, и вытащил из кармана газету.
Агаси читал молча. Как он переменился за эти четыре месяца: глаза, полные тревоги, смотрят сосредоточенно, между бровями пролегли морщины. Агаси отложил газету. Аршавир ждал, готовый тут же, по первому его слову, броситься в огонь и воду.
— Ты знаешь, где Арташес из Караунджа?
— Вчера к нему ходили с обыском, но его не оказалось дома. Неизвестно, где он сейчас...
Морщины на лбу Агаси стали еще глубже. Подумав минуту, он сказал:
— Немедленно разыщите сестру Мапучара. Пусть телеграфом сообщит Асканазу: «Тяжело заболела сестра, необходимо срочно достать лекарства». — Аршавир кивнул. — «Тяжело заболела сестра, необходимо срочно достать лекарства», — повторил Агаси. Потом решительно заявил: — Я поеду сейчас в город, зайду к Ерануи, невестке Вазгена, они живут чуть ниже церкви Просветителя. — Аршавир отлично знал этот дом, расположенный в нижней части Каравансарайской улицы. — Если дверь будет открыта, пусть никто из наших не входит, — продолжал Агаси. — Если же она будет заперта изнутри, стучать три раза и немного погодя два. Связь пусть налаживает Манушак. В случае моего ухода, от Ерануи ей будет известно мое местонахождение.
Аршавир стоял навытяжку, как перед командиром.
— Так, — закончил Агаси, бросив на юношу мимолетный взгляд, и, не сумев сохранить на лице строгое выражение, положил ему руку на плечо. Аршавир, взволнованный, опустил голову. Он интуитивно почувствовал, что эта неожиданная нежность адресована не столько ему, сколько Гукасу — ведь он последний из товарищей, видевший его...
А Агаси сейчас действует от своего имени и от имени Гукаса.
В Зангезуре были убиты дашнакский журналист Ваан Хорени со своим спутником.
Этот редактор был довольно хорошо известен в республике. Частенько он выступал как левый радикал, правдиво обрисовывая то, что называлось дашнакским правительством. Тем не менее эта поза не помешала ему в мае обмакнуть свои руки в крови героев восстания. Он был членом чрезвычайного суда и проявил немало прыти, когда был учинен суд над повстанцами Карса... Но, несмотря на это, лидеры «бюро» недостаточно оценили его радение, ибо они жаждали куда больше крови, чем он. Хорени не доверяли и отстранили его от дел. Агаси отлично знал, что не только господин Хатисов, но и Врацян и Тюросян терпеть не могли Хорени, который пытался выглядеть более чистоплотным, чем они.
А сейчас они подняли вой по поводу его смерти, хотя в душе весьма рады, что он вышел из игры... Агаси прекрасно знал, какие заклятые фарисеи эти дашнакские лидеры. Но такого вероломства он все-таки не ожидал. «Око за око, зуб за зуб!» — взывает правительственная официозная газета, открыто призывая расправиться с коммунистическими деятелями, находящимися в тюрьме.
Еще совсем недавно чрезвычайные суды действовали вовсю. А сколько майских повстанцев из Карса и Сарыкамыша, из Александропольского депо не дошли даже до порога суда. На улицах Дилижана и села Каранлух истязали не только повстанцев, но и каждого заподозренного в сочувствии большевикам.
Тогда был безудержный террор... Неужели он начнется опять?
Да, восставшее крестьянство Казаха не выпустило оружия из рук. В горном Зангезуре все еще держатся Советы, и Ваан Хорени вместе с другими был направлен туда для борьбы с народной властью. И хотя в Москве делегация Араратской республики рассыпалась в заверениях, что со всеми преследованиями покончено раз и навсегда, по поводу убийства в Зангезуре снова началась свистопляска.
Эти мысли жгли Агаси, пока он шел от Зангинского моста до Каравансарайской улицы, где он свернул в маленький домик. Здесь он должен был остаться и следить, как разворачиваются события... Тревожная телеграмма передана в Тифлис поэту Акопяну, и через него — Асканазу Мравяну — члену Кавказского комитета. Видимо, сегодня же это сообщение будет передано полномочному представителю Советской России Сергею Мироновичу Кирову и дойдет до Москвы.
Несколько успокоившись, Аршавир возвращался домой.
«Осторожно, осторожно», — твердил он себе. Вместо того чтобы пересечь Астафян, он двинулся к нижней части города, где кишели бездомные, а хозяева города даже не показывали сюда носа. Проходя мимо древнего караван-сарая Зараби-хан, Аршавир невольно остановился перед столбом, на котором было прилеплено извещение, отпечатанное на желтой бумаге. Министерство внутренних дел обещало сто турецких лир тому, кто сообщит местонахождение «государственного преступника, бывшего учащегося епархиальной школы Агаси Ханджяна».
Возле столба остановился какой-то мужчина. Аршавир отошел с беспечным видом, словно боясь, что незнакомец может прочитать его мысли.
Он уже был далеко, но вдруг, решившись, вернулся назад. У столба уже никого не было. Аршавир сдернул извещение и, разорвав его на мелкие куски, бросил в грязную воду канавы. Затем быстро пошел дальше, часто оборачиваясь, пока не добрался до дома, где должен был быть Агаси. Некогда посылать Мануш, надо как можно раньше предупредить Агаси... Но дверь дома была открыта. Аршавир мельком заглянул внутрь и пошел назад.
Проходя по улицам, Аршавир срывал этот мерзкий желтый лист со столбов и стволов деревьев. То и дело он подходил к дому Ерануи, но дверь по-прежнему была открыта, а во дворе, кроме кур, копошащихся среди подсолнухов, никого не было.
Первая ночь под защитой баррикад проходит спокойно.
Аллавердян беседует с Сержем, успокаивает его, потом ложится, показывая пример другим; надо беречь силы, никто не знает, что их ждет через полчаса.
Степан не может уснуть. На развалинах Сардарской крепости кричит сова. Но он не слышит этого зловещего крика...
Товарищи не утаили от него полученное утром предупреждение. Он знает, что его ждет. И сейчас, лежа на жестком полу, он уносится мыслями далеко-далеко... Перед глазами теплые милые уголки родного дома в Кутаиси, затерявшегося в зелени, где он провел детство. Вспомнил отца, сильного здорового мужчину, специалиста по пушнине и драгоценным камням, для которого работа была священнодействием; мать, прекрасную хозяйку, милосердную кормилицу и покровительницу своего любимца Степы и трех сестер. Знают ли они, что ему угрожает сейчас?..
Аллавердян отогнал от себя ненужный и бессмысленный вопрос... Разве в этом дело?.. Молчит камера. Каждый старается не проронить ни звука, не двигаться, чтобы не помешать товарищам.
Все знают — недолго продлится их покой.
И опять мысли Степана унеслись далеко. Еще не началась война. Он был студентом, приехал на каникулы в Кутаиси и сидел в городском саду в окружении девушек. Это были его сестры, пришедшие сюда с подругами. Он шутил, острил. То и дело раздавался громкий смех.
«Девушки всегда любили меня», — думает Степа. Издалека улыбается он сейчас своей студенческой подруге Ирине Кислухиной. Каждый день приходило от нее письмо. Какая она была милая, но время разлучило их... А какая была Аня? — вспомнил он батумскую еврейку... Чего только не писала она, вряд ли сыщется на белом свете еще одна такая сентиментальная девушка... Мария была полной противоположностью ей — тихая, серьезная.
«Из всех моих подруг она, пожалуй, самая серьезная, — улыбнулся Степан, но потом взгрустнул, вспомнив кутаисскую девушку Шушик, такую покорную и нежную... «Если бы не началась война, я бы женился на ней». В последнем своем письме она написала: «Если с тобой что-нибудь случится, я не переживу».
«Учитель математики, — надо же, кто ее у меня перехватил! Два зонтика носил всегда этот несчастный — один от дождя, другой от солнца... Родители заставили ее; плача, надела она венчальный наряд... Негодяи, загубили девочку!» — сокрушается Степан.
Потом его затуманенный дремотой взор обратился к горам и долинам Западной Армении. Перед глазами проносится вереница мучеников, ввергнутые в пучину бед крестьяне, учитель, седовласый священник с пергаментным свитком в руках, шагающий по пыли... дороги войны... кладбище Эрзерума, митинг в 1917 году, его речь... бушует толпа...
Привал по пути... сад Сарыкамыша: он влез на дерево и угощает тутом сестер милосердия... Остроумная девочка-доброволец, оставившая Киевский университет. И сейчас еще звучат в ушах ее слова, которые она сказала своей подруге: «Знаешь, если Степан подружится с тобой, душой и сердцем предан будет...»
«Откуда она знала?» — спрашивает Степа себя. Опять пришла тоска, осела на сердце. Так он был любим, и так неудачно складывалась его жизнь. И этой весной одна ереванская барышня, которая сама торопила с женитьбой, говорят, согласилась выйти замуж за франтоватого офицера; ее убедили, что она света божьего не увидит с бунтарем большевиком, родители не захотели, чтобы их единственная дочь стала несчастной. «Несчастной... Вероятно, они правы», — соглашается Степан.
С месяц тому назад он как-то на одну ночь покинул тюрьму, дав слово чести, что не сбежит. Он увиделся с одним из товарищей, узнал о положении дел, сообщил, что думают они обо всем этом в тюрьме, и вернулся в шесть утра, как и обещал. «Хозяин тюрьмы» поручился за него. Хозяином тюрьмы был «террорист Ягор». Общаясь в тюрьме с коммунистами, он преисполнился почтения к ним.
И Степан и его старший товарищ Серго Мартикян не видели особых причин для отказа от этой возможности. Впрочем, в тюрьме были и другие случаи, когда заключенным разрешалось отсутствовать по дню, а то и по нескольку дней. Так, зять фельдшера Погоса три ночи провел у своей юной жены и вовремя прибыл на «место». Странной, необычной была тюрьма в период господства в ней «террориста Ягора».
А сейчас Степан впервые корит себя: «Может, зря вернулся? Но нет, я же дал слово», — тут же отбрасывает он сомнения. Да, ситуация возникла куда более сложная, чем он мог предположить. Прошла еще минута, и Аллавердян твердо решил, что ему делать... И как только пришло это решение, сразу же стало спокойно на душе.
Широко раскрытыми глазами он смотрит в окно. На дворе еще темно. Подложив руки под голову, он закрывает глаза.
Утром в тюремном дворе показались высокопоставленные должностные лица. Из широкого окна коридора можно видеть все, что происходит внизу. В числе почтенных посетителей вновь назначенный прокурор республики и давнишний помощник министра внутренних дел.
— Приятель мой... явился утолить свою тоску, — даже в такой напряженный момент Сергей Аркадьевич Варданян находит в себе силы для шутки.
Стройный молодой человек с мягкими чертами лица, юрист, окончивший Московский университет, поднимается на подоконник.
— Ваш чрезвычайный суд вынес приговор трем нашим товарищам. Сейчас они несут это незаслуженное наказание, четко произнося каждое слово, говорит он. — Чем вызваны новые репрессии против них? По какому закону?..
Арменак, стоя возле Сергея Аркадьевича, с нетерпением следит за ходом переговоров. «Представители закона» медлят. На конец молодой адвокат передает ответ Тюросяна.
— Долг заключенного — безоговорочно подчиняться тюремной администрации, а вы своим бунтарством поставили себя вне закона...
«Представители закона» оставляют тюрьму. Каковы их намерения? Вот солдаты серыми рядами вытянулись во дворе, вдоль стен. Теперь на подоконник забрался черноглазый офицер. В мае он был вожаком восставших войсковых частей в Сарыкамыше.
— Товарищи солдаты! Вас обманывают дашнакские палачи, — звучит его мощный голос, отдаваясь эхом в коридоре и в камерах, — здесь находятся честные сыны армянского народа...
Внизу смятенье.
— Направьте ваши ружья против настоящих врагов! — призывает тот же мощный голос из окна...
...Серая шеренга направляется к воротам тюрьмы. Солдат уводят: им здесь не место.
Арменак ликует...
Проходят часы. Во дворе никакого движения. Гнетущая тишина. Серго Мартикян наскоро создает что-то вроде фонда общественного питания. В первую очередь больным: куски вяленого мяса, виноград и персики. Остальное делится на всех.
Безмолвие, тишина в камере.
Вместо ушедших солдат в воротах показываются мужчины в папахах. Раздается заборная ругань.
Арменак закрывает ладонями уши. Ему кажется, он может вынести любые лишения, и голод, и холод, любую физическую боль, но только не это...
Выстрелы из винтовок заглушают поток непристойностей. Пули свистят, влетают в открытое окно. С потолка сыплется штукатурка.
Прошло еще полчаса. Коридор грохочет. Тяжелые удары топора и лома обрушиваются на забаррикадированную дверь. Старшие товарищи снова совещаются. Вазген, точно привратник осажденной крепости, стоит со связкой ржавых ключей в руках.
— Нельзя допустить, чтобы репрессии, направленные против нас троих, распространились на всех, — говорит капитан Мусаэлян.
— Уступить? — вмешивается Арменак. — Передать наших товарищей в руки палачей?.. Никогда!..
Серго Мартикян обнял Арменака.
— Ты прав! — сдержанно, спокойно говорит он. — Товарищеская солидарность — священный закон. Солидарность — большая сила... Возможно, пока они суетятся, подоспеет помощь... Товарищи действуют здесь, в Тифлисе, в Баку, в Москве...
Грохот усиливается. Ворота стрясаются, дрожат и стены тюрьмы.
— Мы обязаны предотвратить расправу... Будущие поколения отомстят за нашу кровь! — обращается к товарищам Баграт Гарибджанян.
Арменак испытывает горячую симпатию к этому учителю, как и он сам склонному к теоретизированию. Здесь, в этой камере, они провели много часов, обсуждая философские и этические проблемы. Но сейчас он категорически протестует:
— Товарищ Гарибджанян, когда вопрос касается лично вас, вам не следует отстаивать свое мнение! — И, уловив тревожный взгляд Аллавердяна, стоявшего поодаль, упрямо повторяет: — Да, товарищ Степа. Это так.
За дверью дикие хриплые возгласы пьяной толпы. Удары сыплются на дверь, уже поддается одна створка. Защищать ее от винтовок и топоров безоружными руками — бессмысленно.
По приказу стихийно созданного штаба все прошли внутрь большой камеры. Вазген, просунув руку через железную решетку, запер дверь.
— Никакой капитуляции, никакого отступления перед варварами! — стоя посреди камеры, кричит здоровенный мужчина в военном форме.
— Пусть уж разом покончат с нами со всеми, — пищит тонким голоском телефонист гаража. От него остались лишь кожа да кости.
Через разбитую дверь хлынула в коридор толпа. Налитые кровью глаза, круглые папахи...
Воцарилась тишина. Через железную решетку просунулись дула маузеров.
«Вот оно, лицо «режима»...» — думает Арменак.
С тяжелым грохотом по разбитому полу коридора тащится пулемет. Горькая боль сжимает сердце Арменака, бесконечно униженным чувствует он себя в эту минуту. Что делать? Две враждебные силы стоят друг против друга, лицом к лицу. Банда разбойников, потерявших человеческий облик, и рыцари идеи, готовые пожертвовать собой ради угнетенных масс...
Ни маузеры, ни пулемет не устрашат их, ставших единым стальным телом. А за маузерами — глаза, полные животного страха.
Загундосил осипший от водки голос:
— Даем вам пять минут. Если они не выйдут, застрочит пулемет.
— Варвары! — вырвалось у Арменака. — Не дадим наших товарищей!
— Не отдадим, пусть стреляют!
И они шагнули к зарешеченной двери. Маузеры отпрянули. Теперь устанавливают пулемет.
— Для палачей не существует закона! — раздался мощный голос Аллавердяна. — Зря потечет кровь...
И вдруг он вырвал связку ключей из рук Вазгена и перекинул их через решетку в коридор.
Ключи со звоном упали на пол. Воцарилось молчание, тюремщик, держа маузер на взводе, наклонился, поднял ключи. Со зловещим скрежетом отворилась дверь.
Мусаэлян сделал шаг вперед.
— За нас отомстят... Да здравствует Советская Армения! — крикнул он и прошел в дверь.
Палачи расступились.
За командиром восставшего бронепоезда последовал Баграт Гарибджанян.
— Из нашей крови вырастут алые розы в новой, свободной Армении! Мы с вами навеки, товарищи!
Вышел и товарищ Степа. Арменак бросился к нему.
— Это преступление обойдется вам дорого! — загремел в коридоре голос Аллавердяна. — Нас помнит Баку, нас помнит Москва!..
Он повернулся к своим товарищам, высоко поднял руку:
— Прощайте, товарищи! — Голос его дрогнул. Друзья подались к нему. Аллавердян почувствовал этот порыв, идущий от сердца. Теплая улыбка засветилась в его голубых глазах, а лицо было спокойным и мужественным, когда он воскликнул: — Да здравствует солнце! Да скроется тьма!
Шаги гулко отдавались в коридоре. Зарешеченная дверь закрылась с лязгом.
Арменак, едва сдерживая рыдания, прислонился к стене. С поникшими головами разошлись все по камере. Медленно ползут минуты. Сколько было переговорено в эти дин, а сейчас никто не может проронить ни слова. У каждого на душе одна и та же дума — что с ними будет?
Тяжелое, гнетущее чувство охватило Арменака. Это не разочарование и не раскаяние. Он чувствует себя виноватым, что не смог удержать многих товарищей, что они отступили перед грубой силой, отпустив их — самых лучших...
Арменак уселся в углу на корточках, сжал виски ладонями. Никогда еще он не чувствовал такой безграничной ненависти и презрения к грубой силе, как в эту минуту. Правда, так было начиная с древнейших времен. Диктуя свою жестокую волю, тираны всегда находили приспешников из черни. Будучи неспособной на честный труд, лишенная нравственных устоев, она готова была распластаться перед сильными мира сего, растоптать грязными ногами все самое прекрасное на свете.
«Но они не смеют, не смеют...» — повторяет в отчаянии Арменак. И вот Картошка-Макич топчет ногами Сержа... Серж, двадцатилетний юноша, такой тщедушный, такой хворый... А какие знания у него! Философия, эстетика, литература, обществоведение!.. Что Картошка-Макич перед ним? Неандерталец, орангутанг, больше ничего. Но орангутанг поедает лесные плоды и, перепрыгивая с дерева на дерево, защищается от хищников, а этот уничтожает людей...
От нестерпимой обиды Арменак не находит себе места... Горький ком подкатывает к горлу.
Прошли часы. Мрак заполнил двор. Да, это тюрьма с холодными толстыми стенами, с железной дверью, построенная именно для того, чтобы заключить в оковы смелые души... и нет отсюда никакого выхода. Любой протест, соприкасаясь с бесчувственными каменными глыбами стен, разбивается в прах. Так было в царское время, и то же происходит сегодня в этой стране, именующей себя демократической республикой. Перед глазами Арменака встал Сократ Тюросян — в черном костюме, каким он видел его вчера в тюремном дворе, устремившего вверх благочестивый взгляд. Он выглядит так же, как пять лет назад, когда был учителем в епархиальной.
В то время, надев на себя кафтан педагога-народолюбца, он осуждал разрушительные инстинкты сельджукских завоевателей, поджигавших храмы, предававших огню рукописные книги... Сейчас он сам явился оправдать насилие от имени закона. Ну что ж... Сократ Тюросян подленький карьерист, который не задумываясь подожжет все священные храмы... Кто он перед светлой личностью товарища Степы? Гад... пресмыкающийся, больше никто... Холуи, для которого и школа и министерство просвещения были трамплином, чтобы попасть в министерство внутренних дел — туда, где окопались все преступные элементы в стряпаются все подлые приказы.
Арменак сжал руку в кулак. Ему так хотелось встать перед своим бывшим учителем, бросить ему в лицо уничтожающие слова, сорвать с него благодетельную маску, произнести смертельный приговор всем фарисеям на свете, сказать, что все равно их песенка спета, — как бы ни лезли из кожи вон, справедливость восторжествует на земном шаре и, сколько бы ни уничтожили они физически таких, как Степан, души их гордо и негасимо засияют над миром...
С той стороны двора из мрака донесся голос:
— Товарищи!
Арменак поднялся. Поднялись все. Сильный девичий голос прорезал мглу:
Вы жертвою пали в борьбе роковой...
Это Ахавни.
Песня вылетает через открытые окна, стелется над Ереваном, окаменевшим во мраке, отдается эхом среди развалин Сардарской крепости, спускается в ущелье, уносясь с водами Зангу...
Арменак сидит, съежившись, возле Сержа, в углу камеры. Отяжелевшая голова упала на руки. По мрачным переулкам удаляется Степан вместе со своими товарищами, и за ними тянется светозарная тропинка... Правда, озаренная солнцем, не может умереть, утверждает Арменак, пройдут эти страшные дни, наступят другие, светлые... Лютые инквизиторы сожгли Джордано Бруно на костре, время стерло с лица земли его могилу, но память о нем жива. Да, с ликованием думает Арменак, они не могут сковать разум... Товарищ Степа и его соратники не погибнут. Как вечно горящие факелы поведут они человечество к светлым горизонтам.
Арменак поднялся, посмотрел на улицу через высокое окно: сквозь черные тучи, нависшие над холмами Норка, пробивался мощный фонтан света.
Весною и осенью 1920 года «армянский вопрос» не снимался с повестки дня в дипломатических салонах Западной Европы. Какие только бередящие сердце слова не находили лидеры союзников, чтобы выразить армянскому народу свою симпатию и сочувствие, — единственный носитель цивилизации на диком Востоке, знаменосец христианства среди магометанской черни, бессловесная паства верующих с венцами мученичества на челе и т. д. и т. д.
И сколько государственных деятелей били себя в грудь перед справедливым судом истории, признаваясь в грехах предшественников, которых они сменили.
Пальма первенства в этом исступленном самобичевании принадлежала политикам Великобритании.
Армения — наша жертва, не скрывали они. Британская политика с роковой неизбежностью привела к ужасающей резне в 1895—1897 годах, в 1909 году и к катастрофе 1915 года.
Какова же расплата?
Пусть Эрзерум отдадут армянам, как и Трапезунд, в качестве морского порта, поскольку Армения уже не Армения, если не имеет доступа к морю...
Ллойд-Джордж, как и французский премьер-министр Мильеран, согласен предоставить армянам Эрзерум.
Уполномоченные Араратской республики, в свою очередь, еще раз подтвердили в Париже, что без Эрзерума нет Армении.
А Эрзерум, как и Трапезунд, продолжает оставаться в руках турок. Кто же должен отобрать у них эти города и передать армянам? Америка, только Америка, твердят многие. Говорят, американский президент Вильсон симпатизирует армянам. А что скажет конгресс? И конгресс, и лично Вильсон хорошо знают, это немалая морока: отобрать эти города и отдать армянам означает ввести туда войска, то есть ступить ногой в трясину, в которой можно завязнуть надолго. Нет, Вильсон отказывается от чести, которую оказывают ему европейские союзники... И американский «мандат» на Армению, который уже свыше года возвеличивают газеты Еревана, лопается как мыльный пузырь... Вильсон берется лишь стать арбитром между турками и Араратской республикой, если последняя завладеет Эрзерумом и Трапезундом, арбитром безо всякого вооруженного вмешательства.
И полковник Хаскель, который недавно признался, что считал себя только представителем Америки в этой стране и ничего более, сейчас, в саду гостиницы «Ориант», сообщил на прощальном банкете, что раз и навсегда покидает этот неблагодарный пост.
Несомненно, и в Великобритании никто не пожелает выделить миллион фунтов стерлингов на захват Эрзерума.
Что же делать? Где выход?
Если у союзников нет средств, чтобы захватить и сохранить для армян Эрзерум, то, возможно, армяне сами, то есть Араратская республика, силой оружия захватят Эрзерумскую крепость и удержатся, — разумеется, если надлежащим образом будет отмечено в соответствующих документах, что эта крепость принадлежит им.
Маршал Фош, командующий союзными силами, который немного разбирается в военных делах, — в недоумении: разве могут армяне собственными силами захватить западноармянские земли, в частности Эрзерумскую крепость?..
Смущен также и итальянский премьер: не может ли в результате возникнуть новая резня? Но желают ли союзные державы преподнести Армении подарок, который ей, исходя из своих интересов, лучше бы не получать? Пусть не думают, что он, господин Нитти, намерен защищать турок. О нет, он преследует совсем другую цель — не поставить армян еще раз в безвыходное положение. Ведь если Эрзерум отдадут армянам, то в ответ турки снова начнут резню. А что в таком случае смогут сделать союзники? Созвать новую конференцию, дабы подтвердить, что они сочувствуют великой надежде армян, когда имеется великая надежда лишь на очередное их уничтожение?
У загадки есть разгадка. Аветик Агаронянц, уполномоченный Араратской республики в Париже, утверждает, что зря так пессимистически смотрит на положение вещей уважаемый премьер Италии. Турецкое войско — жалкий сброд, малочисленное и плохо вооруженное. У армян же обученная еще в царской армии тридцатитысячная армия, которая, не пройдет и трех месяцев, может стать и сорокатысячной. Пусть только союзники дадут офицеров и оружие и предоставят право выступить под их знаменами — и армяне молниеносно захватят Эрзерумский вилайет, а потом и другие... Господин Агаронянц уверен в этом. Может быть, в Ванском вилайете встретятся кое-какие трудности, да и то... Но почему именно в Ванском вилайете, никто не знает.
Вильсон доволен армянами, он не потерял к ним интереса и симпатии. Он и сейчас не отказывается стать арбитром, когда будут устанавливаться границы Армении и Турции в вилайетах Эрзерума и Трапезунда, Вана и Битлиса и когда Великой Армении будет отдан порт Александретта, выход к Средиземному морю.
Ллойд-Джордж не может скрыть своего возмущения. Он говорит откровенно: «Я не могу взять на себя ответственность — дать согласие на создание Великой Армении». И тут же разъясняет — это произведет нежелательное впечатление на магометан Индии и всего мира...
Сложная это, оказывается, проблема! Было бы жестокой несправедливостью оставить армян, уже столько раз оказывавшихся на краю гибели, на произвол судьбы. Этого мнения придерживается и итальянский премьер, повторяющий, что может произойти новая резня.
— О нет! — сентиментального итальянца успокаивает другой полномочный представитель армян. — Если вопрос касается Эрзерума, то там же нет ни одного армянина, которого могли бы убить, новая резня исключается, поскольку турки в свое время уже решили там «армянский вопрос». А в Армении сейчас призваны к оружию все граждане от двадцати до тридцати двух лет, благодаря мобилизации армия увеличилась на пять тысяч солдат...
Итак, недалек конец страданиям армян, уже ощутима, близка новая Армения от моря до моря. Если только... великие державы позволят силою оружия обратно завоевать западноармянские земли...
Все эти сенсационные происшествия и являются предметом оживленного разговора, происходящего в теплый осенний вечер в просторной комнате, выходящей в тенистый ереванский сад. Здесь собрались преподаватели бывшей Александровской гимназии. Мы говорим «бывшей», потому что имя царя Александра Третьего, как и Николая Второго, начиная с 1917 года утратило свой смысл, как говорят, стало историческим анахронизмом. А нового названия для этой гимназии еще не придумали.
Во главе длинного стола, как всегда, сидит дородная инспектриса гимназии, барышня Евгения Саркисбекян. Хотя на дворе и осень, но воздух теплый, манящий, окна открыты настежь, черные и желтые гроздья винограда ласкают глаз. Разбитый под окнами сад — собственность инспектрисы. Стол ломится от даров этого сада: отменный виноград и персики разложены по большим хрустальным вазам.
Сегодня у всех радостное настроение. Оптимизм инспектрисы заразил и ее подчиненных.
Уже после шести часов вечера входит преподаватель армянской истории господин Хикар Хаммалбашян, служащий по совместительству в министерстве просвещения.
— Дамы! Господа! — высоко подняв новую шляпу, крикнул он с порога. — Слава всевышнему, армянская звезда после десятивекового мрака снова ярко засияла на небосводе! Сегодня в столицу республики доставлено золотое перо, которым господин Аветик Агаронянц подписал в Севре договор, навязанный Турции...
Бурные возгласы одобрения прервали вдохновенные слова господина Хаммалбашяна.
— Вековой враг нации сражен наповал, подписав собственной рукой свое позорное поражение! — воскликнул он, заглушая шум.
— Сальто, сальто! — восклицает Езник Каджуни, преподаватель физкультуры, прибывший недавно из Константинополя.
— Единая и независимая Армения — реальная действительность, Эрзерум и Трапезунд отныне и на веки вечные — армянские земли, вместе с Киликией и портом Александреттой! — вытянув руки, поздравляет всех господин Хикар. — Да, наши храбрецы завоюют право...
— ...силою оружия! — вставил преподаватель физкультуры, окончивший в свое время военную школу.
Все воодушевлены. Лишь школьный врач, человек скептически настроенный, озадачен, а преподавательница русского языка барышня Марго сидит задумавшись.
Инспектриса подошла к Хаммалбашяну, принесшему такую добрую весть, и, взяв его под руку, подвела к середине стола.
Хаммалбашян продолжал:
— Армянское правительство добилось международного признания, аккредитовав посольство в Буэнос-Айресе, теперь есть кому защищать интересы армян в Южной Америке. В Гонолулу — столицу Гавайского архипелага — выехал армянский консул Сигрян.
Эта последняя новость ошеломила всех. И только чернобровый преподаватель армянского языка остался равнодушным к излияниям Хаммалбашяна.
Он неторопливо пододвинул к себе тяжелую чернильницу и, раскрыв папку, объявил:
— Господа, пора приступить к делу.
Квадратное лицо Хаммалбашяна расплылось в подобострастной улыбке, он склонил лысую голову перед инспектрисой.
— В этот исторический день, многоуважаемая барышня Саркисбекян, будьте столь любезны доверить подчиненным руль правления.
Инспектриса покраснела, видимо догадываясь, о чем идет речь, и, кивнув, вышла из комнаты. Хаммалбашян занял ее кресло, но через минуту поднялся и торжественно обратился к коллегам:
— Вопрос названия нашего училища стал предметом...
Стулья заскрипели. Каждый старался сесть поудобнее.
— Я не сомневаюсь, — тут же сообщил Хаммалбашян, — каждый из нас считает для себя долом чести и доблести служить под благодетельной сенью нашей барышни Евгении Саркисбекян.
Она была основоположницей этого славного учебного заведения...
Пространно описав плодотворную педагогическую деятельность инспектрисы, Хаммалбашян заключил:
— И расцвел и стал плодоносить этот интеллектуальный сад во славу армянской нации, и мы явились первыми, которые по достоинству оценили...
— Ты прав, господин Хикар, — одобряет школьный врач, — пусть будут вознаграждены деятели национального просвещения.
Высказываются и другие, восхваляя инспектрису. Барышня Саркисбекян является также председательницей Общества армянских женщин и патронессой курсов европейских языков...
Наконец приходят к единодушному заключению: барышня Саркисбекян вполне заслуживает права называться основательницей этого заведения. И поэтому педагогический совет просит министра народного просвещения удовлетворить желание уважаемых родителей и переименовать ереванскую гимназию № 2, дав ей название «Евгениян». Решили также повесить в коридоре портрет инспектрисы.
Хаммалбашян с восторгом в желтоватых глазах диктует секретарю последний пункт, подытоживающий послание министру: «В высшей степени желательно, чтобы под сенью гуманных и справедливейших законов новорожденной и благостной армянской республики общественные деятели награждались бы за свои заслуги еще при жизни — в утешение им и в пример другим...»
Приглашенная в комнату барышня Саркисбекян была встречена восторженными аплодисментами. Преподаватель армянского языка, являющийся постоянным секретарем педагогического совета, зачитывает ей только что принятые решения. Инспектриса, взволнованная оказанной ей честью и вполне удовлетворенная демонстрацией всеобщей симпатии, считает излишним другие почести.
Завидная скромность барышни Саркисбекян вызывает новую волну восхвалений. И только после этого дописывается в журнал последняя фраза: «...заседание, начавшееся как обычно в 6.15, закрывается в 8.15 вечера. Член педагогического совета — секретарь Мамикон Мхитарян».
Когда барышня Марго в сопровождении коллег вышла на улицу, в небо взлетали ракеты. Зеленые, красные, золотистые, они рассыпались гирляндами, приводя в восторг беспризорников, высыпавших на Астафян. Отмечался праздник в честь великого исторического события — прибытия золотого пера в Араратскую столицу. Это являлось, по словам господина Хикара Хаммалбашяна, знамением того, что исконный враг нации сражен наповал и отныне уже не будет в силах поднять голову.
Дома отец встретил барышню Марго укором:
— Послушай, куда ты запропастилась? К тебе гость пришел.
На освещенной веранде, за маленьким столиком, сидел галантный молодой человек, который больше двух лет заведовал Матенадараном в Эчмиадзине. Склонив голову на плечо, он, видимо, слушал сверчков, задающих концерт в саду.
Вошла Марго.
Гость, несколько смутившись, поднялся и, поцеловав руку барышни, снова опустился в соломенное кресло. Хозяин, также усевшись, забыл, видимо, что ученый библиотекарь — гость его дочери, и продолжал прерванный разговор.
— Такой разор больше нельзя терпеть, — возмущался господин Седрак, — утром я пошел в Кантар. За курицу уже просят восемь тысяч. За пуд пшеницы — больше пяти, а пекарни пустые. Неужели в этой стране перевелась пшеница? Нет ведь. Этот год был урожайным. Но крестьянин держит ее под семью замками, ни одного фунта не хочет продать... Ибо если продаст — что купит взамен? Возьмем, к примеру, меня. Не везти же мне виноград на базар и продавать его на чахараки? Коли дал господь, пусть уж лучше останется у меня дома. А там посмотрим, как пойдут дела...
Марго внимательно слушала отца. Бросив из-под густых бровей взгляд на гостя, он спросил:
— Гм... говорят, снова собирают войско, чтобы идти на войну...
Гость подтвердил, что действительно в правительственных кругах имеются подобные намерения.
— Ну хорошо, коли Эрзерум и Ван отдали армянам по какому-то там договору, зачем же сколачивать войско?
Барышня Марго вспомнила вспотевшее лицо господина Хаммалбашяна. Это событие, как видно, не так уж воодушевило ее отца.
— Отдать-то отдали, — заметил библиотекарь и горько усмехнулся, — остается только взять.
— Война? Опять война? — с досадой спросил Седрак. Жилы на его широком лбу и висках вздулись.
— А иначе никак невозможно, — пожимал плечами его собеседник. — Вряд ли кто-либо отдаст Эрзерум за красивые глазки. А наши благостные союзники далеко... И по правде говоря, перспектива втягивания в новую войну им вовсе не улыбается... Опыт веков говорит нам — сильные всегда нашими руками таскали каштаны из огня. И сейчас они не прочь иметь христианскую плотину в магометанском океане, оплот против панисламизма. Но только ценою нашей крови, не своей... А наши правители ждут помощи от барона Врангеля, просили по телеграфу, чтобы он высадил десант возле Трапезунда...
Сильный стук в уличную дверь прервал беседу. Это возвратилась Седа, она ходила смотреть иллюминацию. Седрак поднялся. Младшую дочь он уже полтора месяца держит в Эчмиадзине и только на днях позволил ей приехать и продолжать учебу. Но опять на сердце у него беспокойно. Он не может забыть безумный ее поступок этим летом.
— Товарищ Степа расстрелян... — сказала Седа. — Вывезли из тюрьмы и убили... — Она едва сдерживала рыдания.
Марго и библиотекарь помрачнели. Садовладелец Седрак стоял в растерянности, глядя на дочь. Барышня Марго увела сестру. Никак не могла успокоить ее. Она и сама опечалена. Перед глазами стоит Степан, когда в мае он произносил речь с балкона парламента. Он был глашатаем рассвета, а сам погиб в темную ночь.
Когда Марго вышла к гостю, тот уже прощался с хозяином. Марго застывшим взглядом смотрела ему вслед. Потом закрылась в спальне. Ей казалось, что приход Левона к ним именно в этот вечер явился недобрым знаком. В студенческие годы в Москве он дружил со Степой Аллавердяном и как-то рассказывал ей, как на похоронах Льва Толстого столкнулся с Терьяном и Аллавердяном в толпе, двигавшейся в Ясную Поляну... После долгих скитаний Левон вернулся на свою несчастную родину, чтобы служить ей верой и правдой, бросить на ее алтарь все свои знания, приобретенные на чужбине. Но сейчас здесь никому не нужны наука, талант, честность, даже самопожертвование.
Тревога теснит грудь Марго. Из открытого окна смотрит она на полуночное небо. Ракеты еще взрываются, разноцветными гирляндами рассыпаясь во все стороны. Золотое перо прибыло сегодня в столицу...
С того дня, когда были зверски убиты Степан Аллавердян и его двое товарищей, Агаси совершенно потерял покой.
Не прошла и неделя, как та же участь постигла еще одну группу товарищей.
Третья группа, выведенная из тюрьмы, была, однако, водворена обратно.
Агаси был в курсе дел через Дору. Чичерин послал новый ультиматум ереванскому правительству. Если немедленно не будет прекращено это вероломство, телеграфировал он, Советская Россия откажется вести какие-либо переговоры с дашнакским правительством.
Убийства в тюрьме прекратились.
Гонец принес весть из Баку: Кавказский комитет, его руководители — Серго Орджоникидзе, Елена Стасова и другие, вместо погибших и арестованных товарищей, назначили временный состав Центрального Комитета Коммунистической партии Армении. Только один из назначенной пятерки находился в Ереване — Агаси. Ободренный доверием старших товарищей, Агаси действовал без устали, пренебрегая любой опасностью. Но... он чувствовал, что с каждым днем все больше сжимается кольцо вокруг него.
В низеньком домике, расположенном близ церкви Просветителя, он оставался до тех пор, пока не пронюхали об этом шпионы. В самую последнюю минуту, когда дом был окружен и отрезан путь со стороны Каравансарайской улицы, Агаси прошел из подвала дома в соседский подвал, оттуда дворами выбрался на Назаровскую улицу и снова дворами — на Царскую, найдя кров в доме Месропа Тер-Газарянца.
Это был тот самый дом, в котором в январе собрались на «святки», Степа тоже тогда был там и Гукас... Но уже через три дня Агаси предупредили, что надо снова менять квартиру. На сей раз велено было перебраться в покинутый сад в Зангинском ущелье. И под вечер, когда тихо и задушевно звонили колокола Кондской церкви, Агаси по извилистым тропам вышел в ущелье.
Город задыхался от зноя, а здесь было прохладно. Товарищи позаботились о нем. В давильне, поверх сена, была расстелена кошма. Агаси зарылся в эту благоухающую постель. Только на какое-то мгновенье он услышал шум реки и тут же погрузился в глубокий сон.
...Три дня Агаси в этой давильне и пока написал только одну листовку против террора... остается доставить ее в типографию...
Солнце зашло. Выйдя из сада, он зашагал, как было условлено, к родинку. Он знал: еще рано, но едва сдерживался, чтобы не побежать. Родник уже близок. Агаси остановился. Не Гаюш ли там вместе с Аршавиром? Гаюш, которая куда-то запропастилась, стоит сейчас и улыбается ему, улыбается незнакомой, необычной улыбкой. И поза ее какая-то странная. Агаси быстро подошел к ней, схватил ее крепко за руки и посмотрел в глаза. Гаюш отвела взгляд. Что с ней? Где ее простота и смелость? Другая девушка стоит перед ним. Агаси, и сам смутившись, смотрел на опущенную голову девушки, отрешенно прислушивающейся к журчанию ручейка. Аршавир, усевшись на камень, перебирал пеструю гальку. И он какой-то отчужденный. Но Гаюш уже совладала с собой.
— Сядем здесь.
Аршавир оставил гальку, прислушался. А девушка стала рассказывать, что приключилось с ней.
В начале июня, когда в Ереване хватали товарищей и сажали их в тюрьмы, Степан Аллавердян послал ее в Тифлис.
— Сижу в вагоне и читаю себе, — рассказывает Гаюш. — Подходит ко мне офицер: «Барышня, дали бы и мне почитать какую-нибудь книгу». — «Пожалуйста», — говорю, в руках у меня была «800 миль под водой» Жюля Верна. А он: «Я эту книгу читал, не найдется ли у вас какой-нибудь другой?» Я ответила: нет, но он не отставал. Уселся рядом и давай расспрашивать, откуда я родом, куда путь держу. Я рассказала ему, что еду к тетке. А он: «Где она живет?» — «В Солоаке». — «Я тоже живу в этом районе, приходи ко мне в гости»... Я боюсь: в чемодане у меня сборник Чехова, и в нем под переплетом спрятан отчет товарища Степы и товарища Мартика. Он взял Жюля Верна и стал рассматривать иллюстрации. «Послушайте, — говорю я ему, — вы все равно не читаете, дайте мне». А он: «Хорошо, только читай вслух, мы тоже будем слушать». Прочла несколько страниц, потом сказала, что устала, хочется немного полежать. А он все сидит и не уходит. Я говорю ему: «Какой вы невоспитанный человек, а еще хотите, чтобы я пожаловала к вам в гости...» Ох, чуть душа у меня не выскочила, пока в Тифлисе я не запутала следы, — сказала Гаюш, — и передала том Чехова товарищу Асканазу. И после всех этих мучений он говорит: «Мы уже получили этот отчет».
Я говорю: «Не может быть». А он: «Может». Я спрашиваю: «Кто доставил?» А он: «Дора».
— Дора? Ну и девушка! — воскликнул Аршавир.
— Дора, Дора. Кто она — так и не пришлось ее увидеть, — рассердилась Гаюш; сейчас она была своевольной девчонкой, как и раньше.
— Дора была здесь, ушла, не ждать же ей тебя, — съязвил Аршавир.
Агаси стал расспрашивать Гаюш: волнующие вести принесла она. Перед отъездом она встретила в Тифлисе Бориса Дзнеладзе и Гайоса, они тоже день на воле, два в Метехе, но все же организовали комитет содействия комсомольской организации Армении и даже послали золото.
Агаси поднялся встретить Нуник. Она пришла с товарищем Арменака, он учительствовал до мая месяца, а сейчас скрывался. Показался радист Тико с футляром для флейты под мышкой, а у его товарища в руках был тар. Пришел парень в разорванной блузе и штанах — сирота. Следом за ним — юноша, очень похожий на своего старшего брата гимназиста Сашу, и шустрый паренек с большими часами на руке. Хотя он и был уроженцем Вана, хорошо говорил по-русски, выучил его в приютах Северного Кавказа. Вместе с ним пришла энергичная девушка Шогик. Три года она учительствовала в Аштараке, сейчас там было небезопасно, и она возвратилась в город. Прибыли и два солдата, переодетые в штатское. Под конец явился Сирота Саак, вместе с парнем-кожевником. Сам он уже не работал на кожевенном заводе, но поддерживал связь с товарищами. Эти молодые рабочие деловито и ловко опорожнили корзины, принесенные с собой. Там оказался виноград и две бутылки вина.
— Остудим, — сказал Сирота Саак, поместив бутылки и виноград в родник.
— Давно я не отведывала нашего винограда, — призналась Гаюш.
— Вырвали у нас Гукаса, — сдерживая боль, говорит Агаси. — Арменак и Ахавни, Вазген и Серж томятся в тюрьме, Амаяк и Миша в изгнании, дилижанские ребята ушли в горы... Но все равно никому не удастся сломить наш дух.
Аршавир смотрит на Агаси. Бессмертная душа Гукаса говорит его словами, срывающимися с тонких бескровных губ... протягивает руку, обнимает Нуник. Тар звенит в руках Сироты Саака. Под мягкую мелодию слова Агаси звучат таинственно и значительно.
— Переполнена чаша терпения. В лесах Казаха каждое дерево стреляет в этих палачей. Даже камни взывают к мщению. И пусть не ждет пощады враг, подлый, малодушный, коварный.
«Пир» продолжается. Тико оказался довольно хорошим флейтистом.
— У нас совершенно невыносимо, надзиратель задушил нас, вокруг шпионят, — говорит парень из приюта. — Поэт Чаренц изгнан, он больше не воспитатель.
Аршавир рассказывает о родном селе, — там есть отчаянные, самоотверженные ребята. Шогик раздает временные удостоверения вместо членских билетов и собирает взносы в союзную кассу. Каждый принес с собою сколько мог.
Расходились так же, как пришли, — по два-три человека... Закатные лучи солнца накинули шафрановый наряд на «Цицернакаберд» — «Ласточкину крепость» на противоположном берегу реки, когда Аршавир и Агаси добрались до давильни.
— Иди, уже поздно.
— Я хочу спросить тебя... — произнес Аршавир робко.
Агаси насторожился. Аршавир такой смелый и храбрый парень, и они друзья...
— Случилось что?
— Я боюсь... за Мануш, — сказал Аршавир, его маленькие глаза полны тревоги.
— Что с Мануш?
Аршавир молчал. Правда, Мануш еще ребенок... Но чего не может быть, когда разнузданные сластолюбцы преследуют красоту, невинность.
— Заплакала вчера... говорит, не пойду больше в школу, — прошептал Аршавир. — Отец говорит: давай я отправлю тебя в Каракилису, к бабушке... Что делать? — спрашивает юноша беспомощно.
Агаси молчит. Он такой смелый, находчивый, за какой-то час обрисовал товарищам создавшееся положение и указал выход из него. А сейчас — молчит. Сказать что-то, лишь бы успокоить парня, ему не хотелось... Чем поможет Каракилиса...
— Не знаю, что делать. Надо просто быть осторожным, пока...
— Конечно, — согласился Аршавир. Он понимал: даже Агаси, который так умен, ничего большего не может сказать...
Агаси покинул и прибрежную давильню. По ночам там уже стало холодно. Это было бы еще ничего, но сбор винограда кончился и появление одинокого юноши в этих местах могло привлечь внимание.
Вместе с двумя товарищами, также случайно избежавшими тюрьмы, Агаси нашел приют у одинокой старухи, в доме на Докторской улице.
Усевшись на верхних ступеньках лестницы, Агаси задумался. Неутешительны последние новости. Америка отказалась от мандата на Армению. Сейчас Норвегию или Португалию приглашают покровительствовать Армении. Остается только, чтобы кто-то из этих государств вышел со своим флотом к Средиземному морю и, подавив возможное сопротивление, добился осуществления договора, подписанного золотым пером.
А пока что с каждым днем сильнее разгул анархии, растет нищета. Вид у столицы ужасный, «громадный свинарник» назвала ее Гаюш, вернувшись из Тифлиса. Две недели Асади Исмаилов помещает в газетах объявление, что сдает в аренду баню «Фантазия», но никто к нему не идет. Все равно нельзя раздобыть ни мазута, ни угля, ни дров, воду греть не на чем.
Насмешкой звучит «анонс», напечатанный большими буквами: «Музыкант, приехавший из Тифлисской консерватории, исполнит «Лунную сонату» Бетховена и «Венгерскую рапсодию» Листа». После прекрасного урожая, уже в начале осени Ереван остался без хлеба. Чрезвычайное решение городской думы — отпустить полфунта хлеба нуждающимся по 70 рублей за фунт — осталось невыполненным. А мясо видят только избранные. И словно мало было всего этого — 3 октября турецкое войско, нарушив границу, вошло в Сарыкамыш...
Состоялся митинг перед парламентом. Один бойкий оратор вдохновлял толпу, охваченную отчаянием. «Армянский народ, — заявил он, — в своей оборонительной войне имеет единственного союзника — смерть!..»
И группа гимназистов шагала и пела.
Повсюду смерть одна,
Человек лишь раз умирает...
Александр Хатисов, находясь в Лондоне, направил внеочередной демарш великим державам, и они еще раз выразили горячую симпатию Армении... Вот все, что по истечении двух месяцев осталось от многообещающего договора.
Горизонт почернел. Холодно. Дрожь прошла по телу Агаси. Он хотел подняться, чтобы выйти во двор...
Вернулась старуха хозяйка, принесла из ближайшей лавки корзиночку винограда. Какой-то человек спросил:
— Мать, для кого столько винограду несешь?..
В дверь громко постучали. Поздно...
...Агаси подготовил пространную речь для выступления на суде.
Но... все приняло другой оборот. Члены чрезвычайного суда заняты более важным делом, им не до защитительной речи девятнадцатилетнего обвиняемого... Едва началось заседание, зачитали приговор. За антигосударственную деятельность секретарь Ереванского комитета Коммунистической партии Армении Агаси Ханджян, сын учителя Гевонда, рожденный в 1901 году в городе Ване, приговаривается к десяти годам каторжных работ...
До сознания Агаси едва успело дойти, что все кончено...
— Это не суд, а судилище, трусы! — выкрикнул он и, уклонившись от приклада винтовки, приставленного к затылку, зашагал к двери...
Спустя полчаса он, бодрый и жизнерадостный, — в кругу своих товарищей в полуподвале Ереванской тюрьмы. Здесь находятся Арменак, Вазген, Серж из дилижанского «Спартака», а также товарищи, вместе с которыми Агаси работал в подпольном Ереванском комитете.
Агаси с издевкой описывал «правосудие», учиненное над ним, как дверь открылась... Их вывели во двор и впихнули в закрытый фургон.
Фургон удалялся от города, сопровождаемый вооруженными всадниками.
Никто не разговаривал, все думали об одном: что намереваются сделать с ними?
Правда, Степу вывели ночью, а их днем. Но какая разница?..
Арменак и Агаси сидят рядом, между ними Серж. Обняв его за плечи, пытаются защитить от ударов о борта.
Наступает темнота. Они прижались друг к другу. В щель навеса виден снег. Фургон увозит их от родных, чтобы бросить в снегах нагорья.
Отправив фургон, Картошка-Макич вышел из тюрьмы и направился к дому, в котором он частенько бывал за последние годы.
Грант Сантурян принял с полным безразличием принесенную им весть.
Тюремщик поднял с земляного пола початый штоф пенистого молодого вина и, налив его в медную чашу, выпил.
— Что это?.. Сущий уксус!.. — проворчал он, хотя и осушил чашу до дна. — Вставай, — толкнул он Сантуряна, лежащего неподвижно на спине. — Пойдем, я угощу тебя отменным вином, настроение поднимется.
Сантурян не заставил себя просить дважды, а, вопреки обыкновению, присоединился к Картошке-Макичу.
Не дойдя до вершины холма, они завернули во двор и прошли вглубь, к новому домику. Запах свежевыкрашенных дверей и пола не мог заглушить дурманящего аромата цветов.
— Павел!.. Господин Динарян, где ты?.. — крикнул Картошка-Макич с порога.
Из смежной комнаты показался хозяин дома, от него пахло густым, терпким одеколоном. Сантурян неприязненно покосился на него.
— Посмотри, какого я гостя привел, — Картошка-Макич опустил тяжелую руку на плечо Сантуряна.
— Гость от бога, — заявил Павлик, как настоящий радушный ереванец, и улыбка показалась на его лице.
Стоя втроем, они еще минуту разглядывали друг друга. Хозяин дома, в тонкой шерстяной фуфайке голубого цвета, с чисто выбритым лицом и аккуратно расчесанными светлыми волосами, был полной противоположностью своим гостям — неотесанному Макичу в грубой одежде солдафона и Сантуряну в поношенной черной блузе.
— Я проводил твоего Агаси, — сообщил Картошка-Макич, желая то ли обрадовать Павлика, то ли просто сказать что-то и тем самым предотвратить возможное столкновение этих двух.
— Куда? — поинтересовался Павлик.
— На край света, пусть возвращается, коли кумпол сварит... Увидишь, поймаю и твою Гаюш... — хохотнул Макич.
Павлик быстро поднес ладонь ко рту, — мол, замолчи, но уже было поздно: дверь приоткрылась, из комнаты выглядывала юная женщина.
— Турчанка?.. Тьфу!.. — сплюнул Сантурян.
Он повернулся, чтобы уйти. Картошка-Макич, который и сам растерялся, увидев эту женщину, схватил его за руку.
Женщина прошла вперед. Ее черные глаза с насурьмленными ресницами смотрели на Сантуряна. Сантурян сейчас и сам стал внимательно разглядывать ее. На ее гибком теле красиво сидели шаровары из пестрого шелка. Лиф, связанный из зеленых и золотистых нитей, прикрывает лишь соски, а грудь и плечи открыты, источают розовый пьянящий аромат. Картошка-Макич вытаращил свои маленькие глазки:
— Турчанка!
Девушка звонко рассмеялась. Протянув обнаженную руку Сантуряну, она произнесла на чистейшем армянском языке:
— Прошу, господин... сверхчеловек.
Сантурян не успел вымолвить слова: девушка, схватив его за руку, повела, как ребенка, в смежную комнату.
Картошка-Макич остался на месте. Много раз он бывал в этом особнячке, разных женщин и девушек довелось встречать здесь, но эту барышню увидеть он никак не ожидал. Однажды, в прошлом году, он из-за нее чуть ли не стал предметом насмешек. И теперь от нее все что угодно можно ждать. Мысленно осыпав девушку бранью, Картошка-Макич вышел.
А Сантурян, пройдя во внутреннюю комнату, в удивлении остановился. Стены увешаны дорогими коврами и зеркалами. На одном ковре висит охотничье ружье с блестящим дулом и над ним — чучела перепелок... В противоположном углу, опять же на небольшом коврике, — тар с перламутровой шейкой. В двух высоких нишах лежат грудами ярко-желтая айва и пунцово-красные гранаты. Между нишами во всю стену красный ковер, покрывающий и низкую широкую тахту. По широкой тахте разбросаны разноцветные мутаки[81].
Барышня и Павлик наблюдали за Сантуряном, точно хотели узнать, какое впечатление может произвести эта обстановка на бедняка, лишенного щедрот мира.
Сантурян на самом деле был смущен. Стоя у стола, он все оглядывался по сторонам, будто никак не мог осознать, где находится. Взгляд его то и дело останавливается на красивых плечах и руках барышни.
— Айцик, окажи честь нашему гостю, попотчуй, — нараспев проговорил Павлик, указывая рукой на стол.
Сантурян вздрогнул, словно пробудился от летаргического сна. Уже без стеснения, словно находился на невольничьем рынке и приценивался к наложнице, он рассматривал полуобнаженное тело девушки. Лукавый блеск в ее глазах перестал раздражать его. Да, он ее отлично знает: это шустовская стипендиатка, которая была любовницей гимназиста Севачеряна, источником его поэтического вдохновения. А сейчас она продала свое тело и душу этому разгульному парню...
Сантурян готов был плюнуть в лицо красавице и покинуть это развратное логово, но тут какие-то разноцветные лучи, наподобие бенгальских огней, осветили комнату, придавая сказочный вид и без того ошеломляюще богатому убранству.
— Опять запустили огни, красота! — крикнул Павлик. — Начинается заваруха... нравится мне все это!
— Что случилось сегодня? Вы, наверное, знаете, господин сверхчеловек? — серьезно спросила Айцемник.
Сантурян сердито повернулся в ее сторону. Но взгляд барышни был так любезен и приветлив, что готовый было вспыхнуть гнев погас, и он, вопреки желанию, ответил так же серьезно:
— Сегодня помещено в музей золотое перо...
— Золотое перо?
— Золотое перо, которым был подписан Севрский договор...
Павлик с любопытством слушал их разговор.
Сантурян, моментально перевоплотившись, начал, как всегда, сыпать проклятьями:
— Нечестивцы, сделали нам подарок... в руины превратилась армянская родина, тысячи незахороненных душ, жертвы ненасытным аппетитам империалистических государств сегодня взывают к отмщению, призраки мучеников призывают нацию к неотступной битве...
— Ладно, не свисти, — скривившись, сказал Павлик.
А барышня, обеими руками облокотившись о стол и обнажив при этом грудь, увлеченно слушала Сантуряна. Он недоволен и благодетелями Севра, и судьбою народа, недоволен и слабыми и сильными, большими и малыми, недоволен всем и вся... Речь его, перескакивая с одного предмета на другой, становится все более невнятной. Видимо, эта несуразица и доставляла бурную радость барышне. Ее черные глаза блестели, словно некий невидимый дрессировщик показывал перед ней ученую обезьянку...
Павлик, устав от этого бреда и досадуя на странное взаимопонимание, возникшее между его барышней и неожиданным гостем, придвинул поближе бокалы на серебряном подносе.
С торжественным бульканьем полилось красное вино из кувшина.
— Эй, Сантур! — выйдя из терпения, крикнул он. — Оставь свои завывания, давай выпьем.
По его знаку Айцемник взяла бокал, а другой передала Сантуряну.
Тот посмотрел странным взглядом на барышню, но взял протянутый ею бокал и мигом осушил его.
— Ну, понравилось? — спросил Павлик приветливо.
— Понравилось, — протянула нараспев барышня. Она весело подмигнула Павлику и пригласила Сантуряна сесть.
Барышня и Павлик, обмениваясь многозначительными взглядами, наперебой угощали его.
— Ну что, у Павлика губа не дура? — спросил хозяин, когда Сантурян стал уминать шашлык. И хотя он был холодный, но с вином шел хорошо, тем более что этот молодой человек с волчьими зубами и не надеялся отведать такой отменной пищи.
Глаза Сантуряна заблестели, с лица исчезла пренебрежительная гримаса. Вместо проклятий сейчас с его уст слетают славословия в честь языческих богов. Никогда не попадавший под женские чары, он даже не представлял, какое великолепное создание — женщина.
— Да, и он мужчина, и в его жилах течет красная кровь, — словно решив подтвердить это, красивая приветливая барышня прижалась к Сантуряну.
Павлика забавляла эта вероломная игра. Вот обнаженная рука барышни коснулась плеча гостя. Сантурян согнулся словно под тяжестью булавы. Лиф исчез, обнажив розовые бутоны грудей. Опираясь обеими руками о стол, Сантурян силился подняться.
Глубокий вздох вырвался из его груди, губы с трудом прошептали:
— Наваждение, дьявольское отродье, соблазнили... — и снова опустился на стул.
Барышня грудью прильнула к его плечу. Павлик, обняв ее, стал оттаскивать от Сантуряна, бормоча ласковые угрозы. Наконец он увел свою барышню, потерявшую чувство меры, затем сильной рукой поднял Сантуряна и, вытащив его в коридор, уложил на тахту.
— Парень совсем ошалел! — крикнул он, входя в комнату, и тут же застыл на месте от удивления.
Айцемник, избавившись от пестрых шаровар, стеснявших ее, поднялась на тахту, словно белая гурия на темном фоне костра.
Такой неестественный смех исторгся из ее груди, что даже Павлик, привычный ко всяким неожиданностям со стороны женщин, опешил. Грудь девушки сотрясалась от нервного смеха, переходящего в истерическое хрипенье. Еще минута, и она соскочила с тахты и упала в объятия пьяного юноши.
Лучи иллюминации, точно бенгальские огоньки, расцвечивали все вокруг.
Еще несколько дней назад Аршавир узнал, что в Ереване ожидается приезд представителя Советской России. Аршавир поступил чернорабочим на железнодорожную станцию. Ремонтируется одна из веток, шпалы совершенно прогнили и вросли в землю. Пятеро парней, взяв с собой в котомки харч, киркой и ломом разрывают и вытаскивают эти прогнившие шпалы.
Никакого движения на станции. Вспоминая помпезную встречу полковника Хаскеля, Аршавир задумался. Может, представитель Советской России и не приедет, кто знает, что предприняли эти правители, чтобы народ не узнал, что происходит в России. И сегодня, когда ударил полуденный гонг, Аршавир, потеряв надежду, поел хлеба с луком и возвратился на свое место. С трудом поднимал ставшую еще более тяжелой кирку и бессильно ее опускал, изредка бросая взгляд на перрон.
Скоро конец рабочего дня. Аршавир потирает красные огрубевшие руки. Вдруг на перроне показался полковник Шахпаронян вместе со своим помощником — капитаном. Одетый в великолепную шинель, в сапоги с блестящими шпорами, галантный и подтянутый, как всегда, он проходит и оглядывает все с пристрастием инспектора.
Аршавир, оставив кирку, дружелюбно наблюдает за вальяжной поступью артиста-коменданта. Даже звяканье шпор сегодня доставляет ему удовольствие. Вот и поезд. Шахпаронян поднялся в вагон-салон и вскоре спустился вместе с каким-то русским среднего роста. Аршавир, стоявший невдалеке в группе служащих и рабочих вокзала, прислушался к разговору. Но почему-то они говорили по-французски, хотя комендант прекрасно знал русский язык, и Аршавир ничего не понимал.
Вот еще двое вышли из вагона. Оба армяне, один высокий и широкоплечий, в длинном черном пальто и в пенсне, шагает, высоко держа голову, ни на кого не смотрит. Другой — на вид человек живой, простодушный. Он обратился к коменданту по-русски, затем перешел на армянский; повернувшись к рабочим, посмотрел на них испытующим взглядом и кивнул.
Аршавир радостно улыбнулся ему, он бы подбежал ближе, пожал бы ему руку, но этого делать нельзя.
Выйдя на привокзальную площадь, представители красной России по приглашению полковника Шахпароняна сели в машину. Разбрызгивая грязь, машина понеслась вперед.
...С того дня, как представители Советской России приехали в Ереван, двухэтажный дом из черного туфа на Астафяне, в котором обосновалась «миссия Леграна», как назвали газеты советское представительство, стал для Аршавира оплотом надежды.
Аршавир несколько раз рассказывал Манушак об обитателях этого дома. Но войти туда, даже подойти, невозможно — в дверях стоит часовой, а вокруг кишат шпионы.
Аршавир знает некоторых из них. Это члены дашнакского союза молодежи. И они, естественно, знают его.
Однажды, попав на Кантар, Аршавир заметил среди покупателей одного из армян, сопровождавших русского посланника. Остановившись у бакалейной лавки, тот интересовался ценой на фасоль.
Быстренько оглядевшись вокруг и убедившись, что никто за ними не наблюдает, Аршавир подошел к нему.
— Товарищ... — Аршавир смело произнес фамилию, многим уже знакомую, — я вам должен кое-что сказать.
Тщедушный мужчина, оставив лавку, спокойно зашагал дальше, бросив лишь мимолетный взгляд на идущего рядом с ним юношу, и ничего не ответил.
— Арестовали Агаси... нашего Агаси, осудили на десять лет, около двадцати человек вывезли из города, хотят покончить с ними, как с товарищем Степой, — произнес юноша на одном дыхании. И вдруг запнулся, с обидой посмотрел на этого человека, который, видимо, ни во что его не ставил. Что сделать, что сказать, чтобы внушить доверие? А на станции он казался таким простым. Нет, нет... Ему все это только кажется. Сейчас он смотрит внимательнее, во взгляде одобрение.
— Мы боимся, как бы не погубили их, — повторил Аршавир, не находя других слов.
— Ты кто, парень?
Обида и досада в мгновенье улетучились. Этот человек разговаривает на приятном певучем диалекте мастера Вазгена, — наверно, его земляк...
— Моего мастера тоже взяли, наборщика Вазгена... Он родом из Шуши, из ваших мест, знаешь, какой парень! — Аршавир даже не заметил, как перешел на «ты». Одно чувствовал всем своим существом: доверяет ему, верит ему.
— Как тебя зовут, чем занимаешься? — бросив вокруг осторожный взгляд, поинтересовался советник посольства.
Аршавир торопливо рассказал о себе. Сказал, что спартаковцев осталось мало и все они на нелегальном положении. В типографии человек семь, и, по его подсчетам, вряд ли осталось человек двадцать — двадцать пять в гараже, на телеграфе, в радиодивизионе... Агаси же взяли вместе с товарищами, снова напомнил он, а с той стороны напирают турки.
— Держитесь! — проговорил этот приятный человек на диалекте Вазгена, его мастера, и сердце Аршавира переполнилось. — Узнайте, где находятся ребята, мы тоже поинтересуемся... Туркам надо дать бой, не подпускать их близко. Чичерин тоже там думает... Ты меня не видел. В воскресенье, в полдень, будь здесь.
И, кивнув, удалился.
Слезы брызнули из глаз юноши. Он тут же покинул Кантар, свернул в переулок.
...Аршавир вернулся домой с извещением, сорванным со стены: организуется отряд юных добровольцев для самообороны от турок, возглавляет его полковник Шахпаронян.
— Записываешься? — спросила Манушак, опустив глаза, как всегда, когда речь шла о серьезном деле.
— Да, — ответил Аршавир, хотя еще колебался. У него так много обязанностей — он и разведчик, и связной, и, стечением обстоятельств, стал попечителем своей юной подруги и ее инвалида отца... Правда, Шахпаронян как командир в какой-то мере внушает доверие не только потому, что встретил советского посланника, но и потому, что был человеком предприимчивым. Отряд под командованием Шахпароняна может в самом деле сделать что-нибудь, чтобы предотвратить бедствие. И советник посольства говорил: надо дать бой туркам, не подпускать их близко. Аршавир вспомнил, что Гукас и Вазген тоже были добровольцами в 1918 году, и сердце его сжалось: отец не вернулся с той войны домой.
Гордо и уверенно смотрит Аршавир в глаза девушки, словно его решение записаться добровольцем являлось порукой, что на сей раз нашествие турок будет приостановлено...
Аршавир открывает застекленную дверь комендатуры. На верхнем этаже записывали добровольцев. Аршавир остановился в растерянности: за столом сидел Павлик, сын торговца солью Маркоса. А шли слухи, что он перебрался в Тифлис.
— Ну что, записываешься или нет, господин гимназист? — спросил Павлик.
— Записываюсь, — оправившись от замешательства, сказал Аршавир.
— Ты присядь, я сейчас вернусь, — указав на стул, Павлик прошел в кабинет коменданта. — Тебе повезло, — радостно сообщил он, вернувшись. — Полковник говорит: «Какие там сейчас большевики и меньшевики, если желает, пусть записывается. Значит, храбрый парень, если лезет в это пекло...»
Аршавир застыл: он был уверен, что лучше его нет конспиратора. Он даже не слышал, как Павлик дважды обратился к нему:
— Скажи свою фамилию, выскочила из памяти.
Наконец, сообщив свою фамилию, уточнив свое место в списке юных добровольцев — № 21— и узнав, что должен явиться утром для получения оружия, Аршавир дружески распрощался с Павликом.
На следующий день, в сопровождении писаря Динаряна, три десятка юношей вошли в оружейный склад комендатуры. Здесь было штук двадцать — двадцать пять разнокалиберных винтовок, столько же наганов, в кобуре и без кобуры. Винтовок хватало не всем. Аршавир взял новый замасленный, возможно, и не бывший в употреблении наган, запас патронов и присоединился к колонне на площади Часов. Явился сам комендант, прошелся перед строем, поприветствовал своих храбрецов, сообщив, что вскорости после того, как пройдут кратковременные учения, им выдадут еще оружие и отряд займет надлежащее место в обороне.
Уже пятый день, как Аршавир в отряде. Их еще не поместили в казармы. А на фронте произошли трагические события: турецкие войска заняли Александрополь.
Все повторяется с роковой периодичностью, как в 1918‑м. С одной лишь разницей, что сейчас нет того всенародного энтузиазма, воли к сопротивлению и мужества. Каждый притаился в углу, уповая на стихийный ход событий. Оправдывается изречение, высказанное в прошлом году премьером Хатисовым: пусть будет, что будет. Сам он был все лето за границей и только что вернулся с сумкой, битком набитой обещаниями, собранными в европейских столицах...
Таково было положение дел, когда Аршавир узнал в комендатуре, что учений больше не будет и отряд юных добровольцев распущен со вчерашнего дня. Павлика не было. И самое удивительное, не потребовали вернуть оружие и патроны, в которых так нуждалась отступающая армия.
С горьким разочарованием Аршавир оставил комендатуру. Никогда он не чувствовал себя таким покинутым и несчастным. Сотрудники русского посольства больше не показывались. Сколько ни кружил Аршавир вокруг Кантара, никого из них не встретил. Покинули город, и стал он коварным болотом, в котором человек увязал двумя ногами и не мог выбраться...
«Не теряй голову, дурак», — грубо одергивал самого себя Аршавир, проходя мимо Купеческого клуба, массивные двери которого были широко распахнуты. Ни одного привратника.
Аршавир зашел внутрь. На широкой веранде парламента сидят единственные сегодня посетители — Керовбе Севачерян со своей Айцемник. Аршавир занял место напротив и посмотрел вниз. Зал на три четверти пуст. В ложах какие-то люди. Один, видимо, англичанин. В другой ложе — посланник Советской России с незнакомым армянином.
На сцене ораторствует мужчина с короткой шеей и густыми кудрями — один из наиболее темпераментных публицистов правящей партии. Он говорит неожиданные вещи.
— Будь я хозяином этой страны, я зажег бы огромный костер перед этим парламентом и поджег бы все законы этого государства, а заодно с ними всех законодателей, глаголющих здесь от зари до зари...
— Не забудьте при этом и себя! — крикнул кто-то из зала.
— И это, возможно, явилось бы величайшей услугой моей родине! — не обращая внимания на реплику, воскликнул оратор и спустился со сцены.
Его место занял левый эсер, красивый мужчина, который был в Тифлисе членом Кавказского сейма и считался радикальным оратором.
Он сказал только:
— Самобичевание представителя правящей партии было более чем красноречивым. Полный крах. Банкротство существующего режима беспрецедентно. Поиски среднего пути бессмысленны. Судьба народа снова поставлена на карту — который уж раз!.. Убирайтесь с арены, пусть возьмет на себя ответственность тот, кто чувствует силы сопротивляться обстоятельствам.
Аршавир слушает, и ужасная тяжесть давит его: что будет с народом, с товарищами в тюрьме и ссылке, с его невинной юной подругой...
Аршавир съежился в полутьме, оглядывается на русского товарища. А он, наклонившись влево, слушает переводчика...
— Я имею честь выступить от имени дашнакской фракции Совета, — невозмутимо, как всегда, выходит на сцену Сократ Тюросян. — Да, промахов в политике трех правительств, сменивших друг друга, было более чем достаточно, — звучит его тонкий голос в холодном зале. — Эти промахи вылились в роковые ошибки, когда неумолимая действительность поставила нас перед задачами, решение которых требовало дальновидности государственного ума, — как всегда, взвешивает он каждое слово. — Верно, в этом зале прозвучали чувствительные тирады, призывающие к бдительности... Сумели ли те личности, стоящие у руля государственной машины, трезво прислушаться к этим сигналам? Увы, не всегда их поступки свидетельствовали о политической зрелости.
Аршавира все больше возмущает олимпийское спокойствие этого человека.
— Более всего мои слова относятся к руководителям министерства внутренних дел и военного министерства, где оппортунизм много раз брал верх над благоразумной последовательностью. И результат не замедлил сказаться. Мы стоим перед фактом нового национального кризиса, достойный выход из которого не так уж прост, — декламирует он, как актер-трагик.
Аршавиру кажется, что не будет конца этому словоблудию. Надо встать и уйти...
— Тем не менее, — неожиданно войдя в раж, восклицает Тюросян, — стоя лицом к лицу с роковыми обстоятельствами, пусть эта несчастная страна уповает на новые силы, — замогильный его голос отдается эхом под холодными сводами. Скрестив руки на груди, господин Тюросян еще стоит какое-то время на сцене, потом, чуть заметно поклонившись, удаляется.
Председатель «отец Абрахам» что-то невнятно бормочет. Аршавир посмотрел на ложу: она пуста, исчез и англичанин и русский посланник, в зале остались несколько человек... Пуст «армянский парламент». Уходит Севачерян. Аршавир поднимается.
— Жалкие людишки, — говорит Айцемник, осторожно ступая по узкой, темной лестнице. — Ни одного часа я больше не останусь в этом городе... Уедем отсюда подальше, — говорит она громко, выходя в фойе, — в Батуми, а оттуда в Париж... Едешь со мной? Нет, — вини себя!..
— Суета сует! — крикнул Севачерян, завидев Аршавира, и, не дождавшись ответа, зашагал со своей барышней к Астафяну.
Аршавир остановился перед парламентом, из которого люди разбежались, как крысы с тонущего корабля.
Вдоль бульвара и Николаевского собора стояли старенькие полинявшие автомобили — «лауренс-клемент», «мерседес», «паккард», «бенц», запомнил Аршавир, один кадиллак и один «талбо», повторял он про себя, шагая вниз, еще один «бьюик» и один «фиат»... Он обернулся и снова окинул взглядом беспорядочный обоз. Вот и все наследство, которое «великие союзники» оставили государственным деятелям Араратской республики за их верную службу.
В быстро наступившей темноте юноша разглядел какие-то снующие взад и вперед фигуры. Собравшись возле машин, залепленных грязью, они перешептывались и снова расходились. Кто они? Аршавир увидел командира их злосчастного отряда. Он стоял в нерешительности перед своим «талбо», водителя не было. Внимательнее присмотревшись к вновь появившейся группе людей в шляпах и папахах. Аршавир узнал многих: это правители республики. Вот «отец Абрахам», который недавно сидел на сцене, держа перед собой медный колокольчик; на нем был тяжелый тулуп, словно он собрался на Северный полюс. Вот военный министр, он нервно шагает между «паккардом» и «мерседесом». А этот врач — премьер, сложивший с сегодняшнего дня полномочия.
— «Море беды»[82], — тихо произнес Аршавир, вспомнив кличку экс-премьера Хатисова. Он здоров и бодр, как никто в этом городе, Европа пошла ему на пользу.
— Никакого чувства долга! Что за безобразие! — услышал Аршавир голос Сократа Тюросяна. Тот, опустив руки, стоял перед своим «бенцем».
Никого из водителей не оказалось на месте.
— Ну и холодина, — произнес Аршавир сквозь зубы.
Еще раз окинув презрительным взглядом владельцев машин, оставшихся без шоферов, он зашагал к костру, горящему в глубине бульвара.
Вот, оказывается, где водители...
Среди них есть и его знакомые. Парень в коротком пальто и легкой кепке вел на майской демонстрации машину, на которой был установлен огромный глобус и кузнецы мощными ударами молота разбивали цепи...
Аршавир смело подошел к костру и вытянул руки вперед. Приятное тепло разлилось по всему телу...
После месячного отсутствия из Москвы возвратился в Баку Амаяк Варданян. Уже на вокзале он узнал — все коммунисты, высланные из Армении, вызваны на Кавказское бюро. И хотя был поздний вечер, он поспешил туда.
Серго Орджоникидзе в кабинете не оказалось. Амаяк пошел на ближайший телеграф. В коридоре его задержал бакинский товарищ, стал расспрашивать о Москве, о Ленине. Амаяк торопливо отвечал на вопросы. Но вот в дверях раздался громовой голос Серго, его искренний, от души, смех.
Амаяк вошел. Серго разговаривал по прямому проводу. Говорил стоя, не снимая шинели.
— С зурной? Слышал, крестьяне... — ответил он на какое-то сообщение, переданное по азбуке Морзе. Амаяк с нетерпением ловил каждое слово телеграфистки, расшифровывающей голубые черточки на узкой и длинной ленте.
Серго напряженно слушал. Затем, сев на табурет, начал диктовать ответ.
— Знаю, — сказал он, задумавшись. — Все сделаем, сейчас телеграфирую Кирову. Вы получили мою записку? Еще раз предупреждаю. корректно с населением, вы поехали в эту страну освобождать рабочих и крестьян...
Амаяк с симпатией смотрел на Серго. Этот сильный человек, умеющий приказывать, человек с горячим темпераментом, сейчас говорит тихо, даже голос смягчился.
— Очень корректно, прошу вас, — повторяет он, и в глазах его печаль...
Амаяк с душевной теплотой разглядывает Серго. Ему вспоминается отец. Однажды в Каракилисе он укорял своего помощника-фельдшера, отказавшегося в позднюю пору принять больную женщину.
— К людям надо относиться с заботой, прошу, — говорил он так же, как говорит сейчас Серго.
А лицо Серго уже помрачнело.
— Осторожно, чтобы спецчасть не попортила дело. Они люди новые, плохо знают обстановку. Не позволяйте самовольничать. Повторяю...
Связь прервалась.
— Не успел сказать самое главное, — рассердился Серго и, опершись рукой о край стола, стал ждать. Молоточек стучит под быстрыми пальцами телеграфистки, Орджоникидзе снова диктует...
— Мне думается, вы медлите... Как можно раньше надо добраться до Еревана и официально лишить полномочии делегацию в Александрополе. По имеющимся данным, там плетут козни против Армении... Вехиб-паша и эта проститутка Хатисов. Нельзя терять ни минуты. Позовите Великанова, прошу...
Связь снова прервалась. Серго обернулся и, словно только сейчас заметил Амаяка, крепко обнял его.
Напряжение, с которым Амаяк слушал разговор, исчезло.
— Вовремя ты успел, — сказал Серго, глядя в его блестящие глаза. — Видишь, чем встретили тебя. Советская республика твой Айастан... — выговорил он так четко, словно хорошо знал армянский язык.
Амаяк, хотя и был не из робкого десятка, от волнения не мог произнести ни слова.
— Там море работы, — продолжал Сорго, выпустив Амаяка из объятий. — Положение тяжелое. Армения — это республика беженцев, растерзанная, как и в тысяча девятьсот восемнадцатом году, вновь на краю гибели... Надо спасти народ... Наши дипломаты вмешались, но...
Амаяк слушал, нахмурившись. Серго оставил его, сел за стол, толстым красным карандашом быстро написал на большом листе бумаги:
«Тифлис, миссия Советской России, Кирову. Необходимо срочно восстановить железнодорожную связь с Арменией перебросить зерно. Орджоникидзе».
Передав телеграмму, распорядился отправить ее немедленно.
— С внутренними территориальными спорами на Кавказе, доведшими народ до резни, навсегда будет покончено, — сказал он Амаяку, — но Вехиб-паша сидит в Александрополе.
— Великанов на линии, — доложила телеграфистка.
— Привет, Великанов, сообщи обстановку, — приказал Серго. — Вы медлите, — сказал он, выслушав донесение. — Первое — крайне необходимо, запомните... Согласуйте с ревкомом... Каково отношение населения? Хорошо. А в Дилижане?.. Частный случай? Стыд, позор! — с гневом воскликнул Серго. — Категорически приказываю: тех, кто позволяет подобное, расстреливать на месте, на месте, слышите?..
Серго провел рукою по столу, пододвинул Амаяку телеграмму из Дилижана: солдаты самовольно ворвались в склад Матинянов, напились, стали дебоширить, соседи подали жалобу.
— За бесчинства отвечать будете вы лично, только вы, запомните это хорошенько...
Орджоникидзе наклонился над телеграфным аппаратом. Лицо раскрасневшееся, глаза затуманены. Разговор окончен.
— И вам пусть будет уроком, — сказал он, повернувшись к Амаяку. — Не смотрите сверху вниз на темных и неграмотных, не бегите очертя голову вперед: мол, только мы сознательные и умные... Необразованность — не преступление, а несчастье, да еще искусственно подстрекаемая вражда. Люди потеряли веру друг в друга... С яркими факелами надо войти в темные лачуги, с верой и терпением подходить к оскорбленным и униженным — протянуть руку помощи, призвать к жизни, вывести из дикости и поднять самосознание, чтобы потом, со временем, они смогли бы приобщиться к учебе, к культуре... — Амаяк, облокотившись руками о стол, слушал в волнении. — Надо забраться в глухие, отдаленные уголки, в узенькие кривые улочки, где в спертом воздухе живут люди, — говорил Серго, неожиданно предавшись печали, — пробраться на лесные тропы, в пещеры, где они, одичавшие, лишенные добра... Для них самое ценное — внимание, простое сочувствие для них — манна небесная... И может, нет большего счастья для человека, нежели возродить к жизни бездомных, вытащенных из пропасти и вселить в них надежду...
У меня было такое чувство... В Сибири, когда я был фельдшером, идешь в далекую, оторванную от мира деревушку, входишь в курную избу, видишь жалких, неприкаянных людей, детишек, измученных трахомой. Купаешь их, лечишь, одеваешь в сухое — и словно свет проникает в дом, люди начинают дышать, у них вырастают крылья. У меня были сани, лошади с колокольчиками... Когда я посещал места, где уже бывал, люди выходили меня встречать. «Колокольчики пришли, колокольчики!» — кричали ребятишки, обступая меня.
Серго замолчал. Счастливая улыбка играет теперь на его лице, грубоватые черты смягчились, ничего не осталось от резкости военного командира.
— Сейчас, — сказал он, прерывая свои воспоминания, — сейчас вы тоже должны быть для людей такими колокольчиками, пробуждающими к жизни народ, дошедший до ворот смерти. Особенно молодежь. И она поймет, послушает вас, включится в работу вместе с вами...
Ужасна, гнетуща неопределенность...
В этой лачужке на околице села многие годы никто не жил. Вокруг снег, холодный белый снег и затуманенное небо — и больше ничего.
Часовые и сами ругают военного министра — благодаря его высокому покровительству они попали в эту дыру.
— Пустим в расход и избавимся от них, — слышат ссыльные каждую ночь из соседней комнаты, где часовые согреваются водкой. Однако не трогают: обуреваемые садизмом, они решили как можно дольше продлить их мучения и только потом пустить в расход, как они сами говорят.
Кажется, ко всему могли бы привыкнуть ссыльные — даже к толстому безобразному мужчине, находящемуся среди них, даже к его умопомрачительной лени, когда он не умывается по целым дням, ссылаясь на отсутствие воды. Смотрят на него как на неизлечимого больного. Но с одним не могут примириться, и это переворачивает всем душу.
Три раза он вскакивал с места: мол, нас ведут на расстрел. Объятый ужасом, дрожит всем телом, открывает дверь и умоляет:
— Не убивайте, дайте мне пожить! Кому я плохо сделал?..
— Как стемнеет, пустим в расход, приказ Дро, — ржут часовые.
И огромный мужчина, съежившись в углу, плачет.
— Возьмите его, уведите куда-нибудь, — не выдерживают товарищи.
Ругательство сорвалось с языка Сержа. Он сидит и с ненавистью смотрит на эту груду мяса, потом протягивает руку к печке, швыряет эмалированную кружку. Мужчина вздрогнул и замолчал.
Уже неделя, как они вздохнули легче. Сестра того телеграфиста приехала из Еревана, разыскала их и, уезжая в город, получила право доставлять им еду от имени Красного Креста. Пока была здесь, в деревне, она готовила им каждый день обед, и хотя это был все тот же вареный картофель, но уже очищенный и заправленный томатом, — прямо королевская еда по сравнению с той, которая была раньше. Но Арменака и его товарищей больше обрадовала духовная пища. Они узнали, что приехал советский посланник и интересовался их судьбой, и правительство, даже сам военный министр, под чьим ведением непонятно почему они находятся, гарантировало их безопасность, но...
Вечер. Открылась дверь. На пороге — грубые сапоги, шинель, залепленная грязью, больше ничего не видно. Кто это? Вошедший разглядывает ссыльных, стоящих у стены, и тишина становится еще более зловещей.
Серж приподнялся, с помощью Арменака сел. В глазах его ненависть и презрение.
Стражник не выдержал:
— Этого вы еще не похоронили?
— Разбойник! Негодяй! — послышалось со всех сторон.
— Собственноручно прибью, — костлявая рука Сержа повисла в воздухе. Он — словно призрак, словно ангел мести.
Стемнело. Печка погасла. Сегодня не принесли кизяка. Ледяной холод проникает через дощатые стены. Агаси и Арменак прижимаются к Сержу, обнимают его под шинелью.
Арменак думает. Он пытается убедить себя, что предположения его товарищей вызваны излишней подозрительностью.
«Хотят убить нас, — холодно взвесив все, заключает Арменак и сам удивляется своему спокойствию. — Потому что боятся нас, — разъясняет он самому себе. — А... почему сейчас?»
Арменак сжимает под шинелью руку Агаси и чувствует ответное пожатие.
— Наши побеждают, там переворот, — говорят Арменак так твердо, словно только что получил сообщение.
— Верно, я тоже так думаю, — шепотом отвечает Агаси.
Телеграфист поднялся, вслед за ним наборщик Вазген, они тоже не спят. Телефонист гаража встал на колени. Никто здесь не спит.
— Да, на воле переворот, — не прошло и пяти минут, как все повторяют эти слова.
Серж молчит, он совсем ослаб.
Арменак встал, потянулся к двери. Заперта. Вазген сильно забарабанил в дверь.
— Откройте!
Подошли остальные. Стучат вместе. Из-за двери слышна только ругань.
— Лежите тихо, пока вас не взяли...
— Откройте!
Дверь отворяется. Дула маузеров зловеще сверкают в тусклом свете конопляного светильника.
— Сатана, что ли, вселился к ним в пузо?
— Да, никак, спятили...
И опять гнусненькие смешки...
— Если не отпустите, вам будет хуже, — говорит Арменак.
— Наступит рассвет, посмотрим, что к чему. Не то полетят в вас пули, а вина падет на нас, — это говорит тот, что не ругается и не притесняет. Серьезно говорит или издевается?..
Арменак отступил. Остальные тоже. Дверь закрывается. Никто не произносит ни звука. В темноте расселись у стен.
— Они боятся нас, — непривычно резко звучит голос Арменака.
Никто не отвечает. Луч света пробивается сквозь окно, выходящее на восток. В комнате часовых шум, возня. Кто-то бормочет под нос ругательства вместо «доброго утра»...
Что же случилось? Что нарушило их сон?
Снова открывается дверь.
— Ну, теперь выходите, быстрее!
Все молчат.
Никто не удивляется. Холодный воздух врывается с улицы, отрезвляет.
— Будь что будет!.. — кричит телефонист гаража и первый выходит за порог.
Вазген и Арменак ведут под руку Сержа. Они под открытым небом, на снегу. Только толстый мужчина плачет, не хочет трогаться с места.
— Здесь убейте, здесь убейте, — умоляет он.
— Не место здесь, — серьезно отвечает начальник охраны; трое-четверо с трудом выволакивают его из домика.
Хорошо на свежем воздухе. Справа заалел горизонт, пылает снежная горная вершина.
— Скорее!..
Опять закрытый фургон? На сей раз постелена солома, позаботились... в последний раз?..
— Куда нас везут?..
Не запрещают выглядывать. Доехав до шоссе, поворачивают направо, к Еревану. В тюрьму? Подействовало вмешательство русского посланника?
Проезжают через какое-то село. Это здесь они останавливались летом, когда, выехав из Севана, пили воду. Арменак печально разглядывает замерзший ручей. Лед сковал землю...
Выехав из села, остановили лошадей. Погромыхивая, навстречу шла грузовая автомашина...
Начальник охраны спрыгнул. Автомашина разворачивается.
— Вылезайте!
«Что все это значит?» — хочет понять Арменак. Но рассуждать нет времени. Не успел ступить ногою на землю, сразу же сажают в кузов машины. Кто водитель? Встали у кабины, закрыли ему лицо, не дают взглянуть. Что все это значит?
Да, везут к Еревану. Остановились в Канакере. Руки и ноги одеревенели. Надо терпеть. Взаимные приветствия, ругань. Снова тронулись.
Больше выглядывать не разрешают.
Что же это такое? Неужели ничего не изменилось в стране?
Резкий поворот, и машина ускорила ход. Спускаются с подошвы Канакера. Да, никакого сомнения — колдобины Астафяна. Снова тюрьма?..
Машина остановилась. Спорят о чем-то...
— Карбюратор испортился, дальше не поеду! — говорит водитель громко.
— Довези до тюрьмы, это приказ Дро!
— Вези сам, если можешь.
Да, это шофер Нерсо.
Какие-то люди подходят к машине. Кто-то кричит: «Наши!» Кто-то из охранников спрыгнул. В кузове все поднялись как один.
— Сидите на месте! Нам приказано доставить вас в тюрьму! — опять кричит охранник, но его никто не слушает.
Вазген спускается на землю. Охранники тоже, но не прошло и пяти минут — след их простыл, словно провалились сквозь землю. Да, в столице нет хозяина. Дашнакское правительство, беспомощное, обанкротившееся, само сошло со сцены, сообщив об этом советскому представительству. Текущими делами временно занимается военный министр — пока не будет создана новая власть...
Ребята, обняв Сержа, усаживают его рядом с водителем. Карбюратор уже «в порядке». Арменак везет больного к себе домой. Аршавир крепко держит за руки Вазгена и Агаси. Тащит их по мраморным ступенькам пустого парламента.
— Видел твоего отца, — сообщил он Агаси. — Господин Хикар твердил: «Господь и на сей раз отвел от нас гибель...»
Агаси, хотя мысли его далеко, с улыбкой взглянул на товарища: хорошо копирует он господина Хикара, нет слов. Отодвинув тяжелое кресло, Аршавир взял стулья, разыскал бумагу и чернила. Пригласил:
— Ну, садитесь.
Агаси сел за стол и начал записывать товарищей, возвратившихся вместе с ним из ссылки. Аршавир раздвинул деревянные ставни на окнах, откинул темно-зеленые портьеры. Лучи солнца хлынули внутрь, осветили зал.
— Был парламент, да сплыл.
Печальная картина: под стульями окурки, обрывки бумаг, газеты.
— Холодно, но что поделаешь, придется потерпеть, — сказал Аршавир, словно хозяин дома, просящий снисхождения.
Арменак вернулся — больного товарища он оставил на попечение сестер, — сел возле Агаси. Работают вдвоем, словно не они стояли перед чрезвычайным судом, не они замерзали в ссылке.
За Аршавиром записали пятерых пришедших наборщиков и печатников. Это они в мае напечатали воззвания Арменкома. Явились и несколько приютских парней, которых давно уже тошнило от наставлений воспитателя и хлыста надзирателя и особенно от голода, который казался вечным.
Смело вошли две девушки, питомицы Арменака. Одна — черноволосая гимназистка, «сочувствующая». Другая — тщедушненькая, словно двенадцатилетняя девочка из школы Гаяне.
К столу подошли две дочери садовладельца Седрака.
— Мы записываемся в комсомол, и я, и Аршалуйс, скажите, что сейчас нам делать? — щебечет Седа.
Арменак с тихой улыбкой разглядывает девушку, склонившуюся к его плечу. Так близко Седа, что Арменак чувствует, как бьется ее сердечко, чувствует ее горячее дыхание и ничего не говорит.
— Отец твой не возражает? Как ты можешь ослушаться его? — съязвил Аршавир, обращаясь к другой сестре; ведь она отказалась поехать на Севан и оставила Седу одну.
— Аршик правда хочет, больше не боится, честное слово, — поклялась Седа.
— Записывай, Агаси, она ни разу не пропустила занятий в кружке Арменака, — вмешался Аршавир, жалея девушку, которая смутилась и как деревенская невеста молча стояла под насмешливыми взглядами ребят.
— Я рекомендую, — наконец промолвил Арменак и взял в свои ладони руку Седы. Девушка уселась возле него.
Вот и Забел, она в пальто, сшитом из дорогого материала, в странной торчащей на голове шляпе, в высоких ботинках.
— Ты что мне сказала летом, когда мы встретились в Конде, что ты сказала? — напустился на нее Аршавир.
— Я тебя испытывала, — спокойно ответила Забел. Зеленые ее глаза не мигая глядели в лицо юноши.
— Испытывала... меня?
Окружив их, парни и девушки молча, с неприязнью глядят на Забел, хотя никто и не знает, что она сказала летом, а некоторые даже незнакомы с ней.
— Я член «Спартака», Агаси, я хочу действовать, — настойчиво повторяет Забел. — Запишите, пожалуйста, а потом пусть комитет разберется, если поступила жалоба на меня.
— Мы не можем вас записать, — говорит Арменак, пытаясь сдержаться. — «Спартак» является «Спартаком» не только в хорошие дин. Были дни черные... Память о Гукасе не позволяет записывать таких, как вы! — дрожа от гнева, выкрикивает он и поднимается.
Все смотрят на Арменака, никто не видел его таким возмущенным.
— Как знаете, — сдавленным голосом произносит Забел. — Я по доброй воле явилась... Девчонок-то записали! — Она повернулась и вышла.
Арменак сел на место, взял руку Седы, крепко сжал ее.
Явился Тико из радиодивизиона, громко приветствовал всех. Ребята оживленно беседуют. Девушки слушают и удивляются: как они хорошо осведомлены, знают все, что происходит в стране.
Запыхавшись, вошла Гаюш.
— Едва успела, пешком шла из Аштарака, через горы! — воскликнула она, хотя никакой горы между Ереваном и Аштараком нет, ровное поле.
А она в самом деле с головы до ног в пыли, деревенские лапти и грубые шерстяные носки облеплены грязью, лицо загорело.
— Слепой Мукуч принес мне весть, сказал: «Товарищи Гукаса возвращаются, если можешь, догони их, пока с ними ничего не стряслось...» Вы все были в тюрьме? — спросила Гаюш и, встретив недоуменные взгляды, обратилась уже только к Арменаку: — Ты был в тюрьме?
— Вместе с Агаси, — с печальной улыбкой ответил Арменак.
— А мне и Нуник ты говорил: «Будьте осторожны, удалитесь на время», а сам что? Кинулся в их лапы, — сердито бросила она Агаси. — Это что, список? — наклонилась она над столом. — Аршав, ты первый, — поздравила парня и взяла ручку, чтобы записать свое имя.
— Погоди, — сказал Агаси.
— Почему? — Гаюш выпустила ручку.
— Запишите ее. Красавица девушка, — вмешался однорукий парень-сирота.
— Не нуждаюсь в посредниках, — Гаюш сжала кулак. — Ну, пиши сам! — потребовала она.
— Диктатор... — засмеялся Агаси.
— Агаси и Арменак... срочно в ревком, товарищ Касьян вас ищет... — влетев в зал, крикнул тоненький парень в рабочем одежде.
— Приехали, ревком приехал! — обрадовался Аршавир. — Ну как, оставил колесо? — дружески приветствовал он курьера, крутившего в типографии колесо печатной машины.
— Сегодня разносчик, завтра печатник! — воскликнул паренек, весь в саже, и добавил: — Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей, а приобретет он весь мир.
Ребята окружили вошедшую Ахавни; измученная, она еле передвигала ноги. Потом все вместе с Агаси и Арменаком пошли к ревкому.
...Был поздний вечер, когда Агаси вернулся домой. Едва перемолвившись с отцом и матерью несколькими словами, он сел за письменный столик и начал писать поспешно:
«В эти дни, когда низложено наконец ярмо самозванцев попечителей, рабочие и крестьяне Армении обнимаются с заключенными товарищами. Худы они и бледны, измучены и истерзаны...»
Рядом послышался тяжелый вздох. Агаси круто повернулся.
— Иди спать, мама...
Перо скользит по бумаге.
«Зима в горах Армении и долинах. Только горячий и несгибаемый энтузиазм коммунистов растопит лед...»
Прошли первые недели. Ревком Армении и его председатель Саркис Касьян уже в Ереване...
В прошлом году, когда Сергей Иванович приезжал сюда как обычный гражданин и смотрел на Армению глазами ученого-экономиста и народолюбца, страна представлялась ему в плачевном, гибельном положении. Члены последнего дашнакского правительства, убегая, увезли с собой валюту и драгоценности из государственной казны. Теперь был издан приказ — арестовать высокопоставленных грабителей. Эти же самые министры совершили еще более страшную подлость — разделили между своими родственниками весь запас пшеницы, привезенной осенью из Шарура, и сейчас государственные закрома служат лишь прибежищем для крыс.
Снежная зима в Армении, лютая зима. Создано новое, Советское правительство. А хлеба нет, дров нет, угля нет, керосина нет. Ереванская электростанция не действует. Водопровод, оставленный без присмотра, открыт, трубы лопнули, на улицах ледяные озерца. Ребятишки из приютов, оставшись без надзора, разбрелись по городу.
Второго декабря, когда правительство Врацяна уже три дня как сошло с арены, Александр Хатисов, будучи хорошо осведомлен об этом, подписал в Александрополе договор, согласно которому самые плодородные земли Восточно-Российской Армении, в частности Карсская губерния, отошли туркам. Правда, вступив в Ереван, ревком Армении немедленно сообщил турецкому командованию, что не признает этот договор и подписанные Хатисовым документы не имеют никакой юридическом силы.
Кязим Карабекир, однако, не желал вести никаких переговоров с армянскими коммунистами... Чичерин, в свою очередь, категорически потребовал у правительства Анкары, чтобы турецкая армия незамедлительно очистила все захваченные земли. Ответа пока не последовало.
Что делать, с чего начать? Это и только это занимает сейчас Арменака и только что прибывшего из Баку Амаяка Варданяна и его товарищей, которые вновь организовали в Ереване Союз коммунистической молодежи.
Неизвестно, по чьей инициативе, но тут же родилась спасительная идея. Парни и девушки, и прежде всего секретарь Ереванского городского комитета Коммунистической партии Агаси, носились с ней три дня. Кстати, свои короткие воззвания он так и подписывал: «Агаси», без фамилии, полагая, что и этого достаточно для девятнадцатилетнего парня...
Еще звонят колокола церкви Просветителя, сзывая на утреннюю молитву верующих. Агаси вышел из дому. Он не спеша шагал к Астафяну, когда ему преградил путь коренастый медлительный мужчина.
— Здравствуйте, господин Саркис, — приветствовал его Агаси и тут же понял свою ошибку: наступил наконец день, когда люди называют друг друга «товарищ». Обращение «господин» могло быть оскорбительным для бывшего учителя.
— Агаси, я собрался к тебе, жалоба у меня есть, — ответил тот, пожимая руку своего ученика.
— Какая жалоба, товарищ... — Агаси силился вспомнить фамилию учителя, но так и не вспомнил и вынужден был снова произнести: — Господин Саркис.
— Отобрали у меня уроки, — сообщил учитель.
— Какие уроки? Закон божий или историю армянской церкви?
— Нет! — воскликнул господин Саркис, в досаде махнув рукой. — От закона божьего и истории церкви я еще в восемнадцатом году отказался. А вот армянскую историю у меня отобрали, армянскую историю... — господин Саркис протянул руки ладонями вверх, словно эта «армянская история» была материальным, осязаемым предметом, который вырвали у него пацаны с торговых рядов Кантара.
Агаси не смог удержаться от смеха. Учитель нахмурился.
— Знаете что, господин Саркис, — сказал Агаси, понимая, что должен серьезно отнестись к этому вопросу. — Знаете? Может, вы займетесь преподаванием родного языка? А из школы вас не удалят, я попрошу товарища Тирацяна.
— Молодец, молодец, вот это справедливое слово, — обрадовался господин Саркис.
Агаси продолжал:
— А сейчас идемте с нами на субботник.
— Субботник? Что это такое — субботник, сегодня же воскресенье?
Агаси пояснил:
— Это всеобщая работа. Видите, тут и ваши ученики. Вместе с молодыми помолодеет и ваша душа.
— Я не против, — подавив сомнения, согласился господин Саркис.
Агаси, оставив его, смешался с толпой.
Ереванский вокзал и его окрестности в таком состоянии, словно через них прошли целые орды. Кирками долбят мерзлую грязь, смешанную с дегтем и застрявшую между рельсами, перекатывают ржавые железные бочки, словно надо как можно раньше приготовить и принять десятки составов, ждущих своей очереди у семафора.
А поездов нет и нет. По ту сторону от Сардарабада, где полтора года назад народное ополчение разбило врага и отдалило угрозу уничтожения, теперь снова окопались захватчики, и важнейшие области Восточной Армении — Александрополь и Карс — в руках турок. А дальше эта железная дорога проходит по грузинской земле. Эшелоны зерна, присланные из России, нефть из Баку стоят на границе Азербайджана и Грузии. Грузинское правительство не разрешает провозить по своей земле хлеб и нефть. Ни увещания не помогают, ни ультиматумы Кирова, советского представителя в Тифлисе. Железная дорога, кровеносная жила страны, сейчас мертва.
Все это хорошо знают люди, собравшиеся на Ереванском вокзале, и, несмотря ни на что, с исступлением орудуют лопатами и заступами.
Вот барышня в синем пальто. Она бросает яд от мышей, подаренный фармакологом Шахназарянцем, в открытые ямы по углам пустого склада. Парни идут за ней следом, кидают туда же битое стекло и гравий, закрывая крысиные норы.
Здесь и сам председатель ревкома. Он приносит откуда-то пустые ящики и складывает их один на другой.
С ужасным грохотом вкатывается в склад покривившаяся железная бочка. Ее катит перед собой Амаяк Варданян. Бросив беглый взгляд на ящики, он снова бежит на улицу.
Девушки лопатами накладывают на носилки глыбы перемешанной с дегтем земли, вырытой ребятами, и парни, вместе с русскими красноармейцами, перетаскивают их.
Немного поодаль работают кирками руководитель «бюро субботников» товарищ Мартик — Серго Мартикян — и секретарь Ереванского комитета Агаси.
Эта огромная толпа собралась, откликнувшись на их призыв.
Раздался крик девушек. Агаси побежал к ним.
— Ничего, ничего, — говорит Ахавни, пряча руку. Она такая худенькая и бледная и, как ни силится, не может сдержать нервную дрожь.
— Дай посмотрю, — сказал Агаси.
Девушка показала руку. Средний палец прищемило камнем. Агаси положил руку на плечо девушки, и неожиданное воспоминание перевернуло ему душу. Однажды осенним днем 1917 года они были вместе, и в руку Ахавни попали осколки разбитой выстрелом полковника Платонова люстры в клубе, и ее тогда тоже перевязали. И Гукас так же, как он сейчас, положив руку ей на плечо, говорил с нежностью...
«Ты первая из нас отдала свою кровь за революцию...» — повторил про себя эти слова Агаси. Странно, неестественно, невероятно, что нет здесь Гукаса, что он не видит сейчас этот первый субботник.
Агаси, печальный, отошел, взял в руки кирку. Ничего нельзя сделать против этой несправедливости.
Подавив волнение, Агаси оглянулся вокруг и застыл в удивлении: господин Саркис наклонился над бревном, вытащенным из земли, хотел взять его, поднять вместе с четырьмя девушками. Агаси, бросив кирку, побежал к ним на подмогу.
Освободившись от груза, Агаси минуту с удовольствием разглядывал учителя и даже почувствовал угрызение совести: думал, что тот едва дойдет до бульвара — сбежит. А он пришел и не желает отставать. Девушки из Гаяне, они уже комсомолки, торжествующе смотрят на Агаси, словно и они причастны к преображению господина Саркиса.
А вот Сергей Аркадьевич Варданян нагнулся над рельсами. Из-под старенького жилета проглядывает грязная сорочка.
— Взяли! Еще взяли! — кричит он, орудуя ломом, и вместе с девушками раскачивает тяжелый рельс, с трудом отдирая его от промерзлых шпал.
А в самом дальнем углу работают русские солдаты. Они выкапывают прогнившие шпалы и складывают их. Огромный мужчина ритмично выкрикивает какие-то слова, словно поет песню. Агаси взглянул на него внимательнее, позвал тихо:
— Китаев, Иван Китаев?
Да, это он. Явился снова. Он, видимо, в дивизии Великанова. Солдат был поглощен работой и пел про себя:
Эй, ребята, поднатужим,
Мы себе трудом послужим.
Русские парни, бойцы Одиннадцатой армии, улыбаясь, нагибаются, поднимают бревна. Агаси, тоже улыбаясь, постоял около них минуту и ушел, не сказав ни слова.
Было уже за полдень, когда единственный на станции паровоз резко просвистел, и все, оставив работу, собрались на перроне. Машинист притащил два ведра горячей воды, девушки вымыли руки, а потом стали раздавать — то ли завтрак, то ли обед.
Каждому выдали по ломтю ячменного хлеба и по полселедки — бойцы угадали правильно. Все это было делом руки товарища Мартика — он не только руководитель «бюро субботников», но и уполномоченный по снабжению Еревана.
— Вашему ванскому тареху далеко до этой селедки, — обратился Аршавир к Агаси и Арменаку, стоявшим возле него.
Обед занял не больше десяти минут. Затем все начали внимательно оглядываться вокруг, словно для того, чтобы убедиться: труд их не пропал даром. Вокзал изменился. Правда, один только ветхий паровозишко и два десятка осиротевших вагонов стоят на рельсах, но ямы заполнены, холмы земли, перемешанной с дегтем, сровнены, рельсы очищены от грязи, весь мусор собран. Это больше не свалка, а железнодорожный вокзал.
Все же здесь есть и зал ожидания, какая-то ремонтная мастерская, склад. Какой он ни плохонький, этот вокзал, все же он может принимать поезда, поддерживать сообщение с внешним миром. А что это является вратами спасения, ибо Армения, отрезанная и одинокая, будет раздавлена ненасытными захватчиками, знает каждый...
— Молодцы, молодцы, замечательно поработали, — поощряет молодежь председатель ревкома. — Ну, собирайтесь, пойдем колонной... С песнями, с нашими песнями.
...С вокзальной площади шествие потянулось к городу. Проходят мимо карбидной печи, одиноко стоявшей в поле, как погасшее капище огнепоклонников.
Грянул духовой оркестр русских бойцов. Стали подпевать и молодые, и те, что постарше.
От солнца, опускающегося на покой, зарумянились лица. Шагают в ногу, плечом к плечу, пылающими глазами смотрят вперед, на дорогу, полную рытвин. И звучит песня.
Вперед, друзья! Идем все вместе,
Рука с рукой, и мысль одна.
Кто скажет буре: «Стой на месте»?
Чья власть на свете так сильна?
Мы путь земле укажем новый,
Владыкой мира будет труд!
Понедельник. Утро. В просторной комнате за большим столом собралась молодежь. Человек десять, даже больше. Есть два стула, но «законные владельцы» тоже на ногах, оба пишут что-то карандашом.
Хотя Арменак и пишет стоя, почерк у него такой же четкий, как тогда, пять лет назад, когда, по заданию Ваана Терьяна, он писал в епархиальной школе сочинение «С места рождения на родину».
Арменак уже не ученик, и другое пишет он сейчас.
«Баку, Совету молодежи Востока», — пишет, думает, снова пишет.
Рядом с Арменаком стоят радист Тико и громко читает каждое слово. А Амаяк Варданян тут же переводит текст на русский.
Седа тоже здесь; прерывая радиста, она выкрикивает своим звонким голоском:
— «Красные стяги Коммунистической революции реют со всех сторон нашего прекрасного Закавказья». Хорошо!
— Не хорошо... — возразил Арменак и, стерев последние слова, написал: «повсюду над Закавказьем».
Приветственное письмо готово.
Подписываются вдвоем: «Председатель оргбюро комсомола Армении Арменак Будагян, секретарь Амаяк Варданян».
Опустив письмо в «почтовый ящик», Тико вбегает в комнату и кричит с порога:
— Что сейчас делаем, европеец?
Никого больше не удивляет эта кличка, которой в последнее время наградили Арменака. Среди товарищей он выделяется не только интеллектуальным развитием, но и благовоспитанными манерами и европейской одеждой. И сейчас, когда все парни одеты в помятые брюки и блузы, на нем отутюженный, ладно сшитый костюм, из нагрудного кармана выглядывает костяная расческа. Аккуратно повязанный галстук, гладко причесанные волосы. И ботинки начищены до блеска, хотя калош у него нет, а на ереванских улицах чего-чего, а грязи предостаточно.
Громко шаркая ногами, входит юноша крепкого сложения и, бросив черную епанчу на окно, подходит к товарищам.
— Что нового, Гугуш? — спросил Арменак.
Гугуш с грохотом пододвинул к себе стул и, усевшись, кинул на стол брошюру на русском языке: «Комсомол в борьбе с разрухой».
— Принес? — обрадовался Амаяк Варданян. И, раскрыв брошюру, воскликнул: — Вот: «На смену старшим, в борьбе уставшим!»
— Я иду из нашего села, организовал там ячейку! — прервал чтение появившийся на пороге Аршавир и торжественно положил на стол список.
Вошел и Гюли — это он перевел на армянский язык призыв «На смену старшим, в борьбе уставшим!».
— Ну что, приняли? Прошло через ваш суд? — Громкий его смех заполнил комнату.
Молодежь с удивлением и симпатией глядела на этого человека, который радовался как ребенок, хотя особого повода и не было.
— Ну, что вы делаете? — спросил он, насмеявшись вдоволь.
Арменак стал рассказывать, Амаяк и Гугуш дополняли.
— Сегодня написали уездным комитетам, — не торопясь рассказывал Арменак, — пусть представят смету на расходы по политпросвещению в отделы образования уездных ревкомов...
— А клуб у вас есть, хотя бы в Ереване? — спросил Гюли. И пообещал помочь, чтобы занятия в еще не существующем клубе проходили интересно.
Едва он попрощался, как все вышли на улицу. Да, пока нет клуба, политпросвещение — мертвое слово...
В Городской думе, где разместился уездный ревком Еревана, Сергея Аркадьевича Варданяна, на которого было возложено дело просвещения, не было.
Всей группой направились в школу. Она находилась рядом, на углу Назаровской и Каравансарайской.
Сергей Аркадьевич был в Александровской гимназии. В учительскую вошли как к себе домой, хотя только Седа и ее сестра учились в этой школе...
За столом сидели несколько человек.
Арменак попросил извинения, что помешал им, и сообщил цель прихода.
— Знаю, зачем вы пришли, — с теплой улыбкой сказал Сергей Аркадьевич. — Сделаем что-нибудь. Если бы даже город весь был перевернут вверх дном, и тогда отыскали бы какое-нибудь помещение для комсомольского клуба. Подождите немного, скоро пойдем. Мы тут беседуем о школе, — сказал он торжественно. — Мы должны возродить ее. Сначала школу, а потом клуб... Садитесь, подумаем вместе, одна голова хорошо, две лучше, — пригласил он молодежь, не замечая недовольного взгляда инспектрисы.
— Иди сюда, — учительница русского языка барышня Марго посадила Ахавни рядом с собой.
Арменаку тоже предложили стул. Остальным пришлось стоять под окнами.
В школе дела плохи: дров нет, тетрадей нет, учебников мало, да и те изрядно уже обтрепались.
По мнению инспектрисы, говорить о занятиях преждевременно. Пусть ревком сначала «придумает что-нибудь».
Сергей Аркадьевич слушает понурив голову, глубокие морщины избороздили лоб.
— Господин Сократ Тюросян служит у вас, я встретил его имя в списках учителей. Какой он ведет предмет? — вдруг поинтересовался он.
— Армянский язык, — сообщила Евгения Минаевна.
— Так записано, — заметил Хаммалбашян, бросив украдкой взгляд в сторону инспектрисы.
— Что и говорить, почетный педагог, — вставила Марго.
— Гм... — процедил сквозь зубы Сергей Аркадьевич. — Ладно, вернемся, как говорят, к нашим баранам. Хотите знать, что думает ревком? — обратился он к инспектрисе. — Пожалуйста. Каждая школа должна стать очагом просвещения со своими нравственными устоями... Вы скажете, что ничего из этого не выйдет, пока еще много невежд...
— Под сенью моего учебного заведения подобных личностей никогда не было, господин представитель уездного ревкома, извините, не знаю, каков ваш титул, — сказала Евгения Минаевна, и злорадная улыбка сверкнула в ее темных глазах.
Сердце Арменака сжалось. Вновь он почувствовал ненависть к этой самодовольной женщине — как и полтора года назад, в тот летний день, когда она запретила девочкам ходить в кружок по философии и искусству. Взгляд Сергея Аркадьевича, полный сдержанной насмешки, остановился на лице инспектрисы. Он заговорил спокойно, с достоинством:
— Вполне возможно. Я говорил не о вашем заведении... — Подумав, добавил: — Ну, я не поклонник ораторствования и не для того явился к вам, чтобы выдавать соблазнительные обещания. Да, время трудное, ребятишки так долго были лишены радостей жизни, что сердца их огрубели. Первейший долг педагога — смягчить эти сердца, изгнать из них уродующее влияние окружения. Речь идет, скажу просто, о маузеризме... Вы не находите?
— Конечно, конечно! — поспешил воскликнуть Хикар Хаммалбашян.
Черные глаза инспектрисы тут же пронзили его молнией.
— Да, именно поэтому я и затеял разговор об учителях, — продолжал Сергей Аркадьевич. — Нужны искренние люди, честные в своих помыслах, воспитатели с богатым интеллектом. Вы спросите, откуда взять таких... Несомненно, откроем и учительскую школу, но первоочередная задача — ликвидировать неграмотность масс...
— Справедливо! Армянские учителя всегда шли навстречу жаждущим света крестьянам и рабочим и делились с ними по мере возможности своими знаниями, — торжественно заявил учитель армянского языка, черноусый молодой человек, окончивший Эчмиадзинскую семинарию.
Сергей Аркадьевич, кивнув, принялся читать лежащее перед ним на столе расписание уроков.
— Ну, религии, понятно, здесь не место... — пробормотал он. — Еще французская революция отделила школу от церкви...
Арменак, Аршавир, девушки почувствовали гордость: в их забастовке в 1917 году это было одним из главных требований. А теперь Сергей Аркадьевич от имени только что созданной Советской власти объявляет этот вопрос решенным.
Евгения Минаевна на сей раз не возражает.
— В эти часы вместо закона божия пусть в школе раздаются звуки песен...
— У нас нет учителя музыки, товарищ Варданян, — вмешалась барышня Марго.
— Мой помощник, Мушег, — показал на окно Сергей Аркадьевич, — кажется, он ждет во дворе, — согласен бесплатно вести занятия. У него высшее музыкальное образование, может, вы слышали... Эти юнцы тоже вам помогут, верно?..
— Эта наша школа, товарищ Варданян, мы здесь учимся! — крикнула Седа из угла.
— Ах ты озорница! — погрозила пальцем инспектриса Седе. — Умная девочка, Сергей Аркадьевич, но, когда распускается сирень, частенько не ходит на уроки. — Седа выбежала из комнаты. — А сестра у нас учительница.
Строгое выражение исчезло с лица инспектрисы. Она бросила взгляд, полный самодовольства, на барышню Марго, покрасневшую за сестру, на Сергея Аркадьевича, который, откинувшись на спинку стула, положил руки на стол, словно хотел обнять каждого, как любящий попечитель.
— Ну, коли вы так преданы своей школе и ничего не жалеете для нее, пойдемте подумаем о вашем клубе, — сказал Варданян и, поклонившись учителям, взял свою палку.
Они выходили со двора, когда их нагнал Хикар Хаммалбашян.
— Господин Варданян, — остановил он уездного комиссара по образованию, — на пару слов, лично. — Сергей Аркадьевич, не выпуская руки Арменака, замедлил шаги. — Я бы хотел, чтобы вы правильно поняли... Моя служба этому злосчастному режиму может быть рассмотрена как плод случайных ошибок... При всех обстоятельствах у меня не было эгоистических мотивов, я руководствовался лишь моральными критериями. Наконец, человеческое существо — грешное дитя. Верной службой я должен искупить...
Сергей Аркадьевич, опираясь на палку, наклонив вперед тяжелую голову, молча слушал.
Подобострастная улыбка заиграла в желтоватых глазах Хаммалбашяна.
— Вас обижают? — с трудом проговорил Сергей Аркадьевич.
— Нет, нет, совсем не обижают, — поспешно возразил Хаммалбашян.
Арменак почему-то разозлился:
— Это недостойно человека... уподобляться пресмыкающемуся... недостойно!
— Пошли, — сказал Варданян, отвернувшись от господина Хикара.
Арменак высвободил руку, прошел вперед и тут же почувствовал: глаза Седы, полные преданности, ищут его взгляда.
Седа взяла Арменака под руку и прильнула к нему, даже не стесняясь Сергея Аркадьевича, прошептала с волнением:
— Хорошо ты сделал, он лицемерный Яго. Марго так говорит...
Сергей Аркадьевич посмотрел налево, потом направо и, подумав немного, зашагал вверх. На углу Тархановской улицы он перебросился несколькими словами со стоявшим у дверей младшим Африковым и, проведя спутников к соседней Малярской улице, остановился у двухэтажного дома из черного туфа.
Они вошли внутрь. Второй этаж здания был свободен.
— Подойдет вам под клуб? — спросил Сергей Аркадьевич, и его густой голос отдался эхом, как в глубокой пещере.
— Подойдет, да еще как! — воскликнул Аршавир.
Сергей Аркадьевич направился в Центральный Комитет, захватив с собой Арменака. Остальные тут же приступили к делу.
Весть моментально распространилась, стали собираться ребята. Несколько парней, взяв топоры и заступы, под руководством радиста Тико принялись ломать стену между двумя комнатами. Другие выносили ведрами известку и штукатурку.
Тем временем Ахавни, Нуник и Седа отправились в дом известного в городе психиатра.
— Вы человек одинокий, на что вам все это добро? А мы организуем клуб, молодежь будет собираться, чтоб культурно проводить время, но у нас совершенно нет мебели, — спокойно объясняет Ахавни.
Психиатр — образованный и уравновешенный человек, кстати, в парламенте был в оппозиции к правительству.
Он окидывает прощальным взглядом столы и шкафы, изготовленные из отменного красного дерева, потом мягкие, покрытые чехлами кресла, на которых сидят барышни. Девушки произвели на него благоприятное впечатление. Хозяин дома знаком с семьей одной из них, в свое время знал также отца Нуник. Он догадался: именно Нуник привела их сюда.
— Пусть будет так, как пожелают ваши сердца, — сказал он наконец, — я с радостью пойду навстречу вашему прекрасному начинанию, человек я одинокий, обойдусь малым...
Теперь Нуник и Седа, взяв веники, ведра и тряпки, подметают и моют клуб, а ребята с величайшей осторожностью тащат на своих плечах мебель психиатра, которая с сегодняшнего дня стала общественным достоянием.
Девушки подметали землю у ворот, когда пришел Арменак. Он остановился и принялся глядеть вверх, словно не замечая их.
Нуник и Седа тоже взглянули туда: оказывается, на консолях фасада здания — закованные в цепи бычьи головы...
— Для чего они? — спросила Седа.
— Аляповатая декорация, — сказал Арменак, и девушка, довольная, улыбнулась: только Арменак может объяснить любое загадочное явление.
Поднялись на верхний этаж.
— Нравится? — спросила Седа, проведя товарища по комнатам, словно она сама выстроила это здание и обставила богатой мебелью.
Арменак молчит, лишь нежно сжимает руку девушки, и Седа чувствует, что он доволен, очень доволен ею в эту минуту. И ей больше ничего не нужно.
— А музыкальные инструменты есть у нас? — спрашивает наконец Арменак, скорее себя, нежели девушек.
— Ребята собирают, принесут у кого что есть.
А Седа, прибежав домой, впервые потребовала, как взрослая:
— Отец, нам нужен граммофон, мы открываем клуб комсомола, и ты приходи...
Последние слова несколько смягчают насупившего было брови садовладельца Седрака. Его толстые пальцы спокойно поглаживают густые усы; что ж, хорошо, что молодежь от него не открещивается...
— Послушай, доченька, какой же я комсомол? — шутит он.
Поздний вечер. После тяжелого трудового дня товарищи собрались за большим столом у Нуник. Тихо поет самовар, много лет назад привезенный из Варшавы. Хотя Арменака нет, пришли две дочери садовладельца Седрака. Они предупредили мать, что этот вечер проведут у Нуник.
Здесь Аршавир и Тико. Здесь Амаяк Варданян. На ногах у него солдатские обмотки. Он совсем не похож на прошлогоднего гимназиста.
Наборщик Вазген сидит во главе стола, положив свою тяжелую руку на слабые плечи товарища Мартика. Этот немолодой уже человек, обремененный столькими заботами в наркомате снабжения, в государственной казне, в «бюро субботников», проводит здесь вечерние часы вместе с молодежью. Он сидит на тахте возле матери Нуник, накинувшей на плечи шерстяную шаль. В руках у нее эмалированный чайник, что теперь единственный источник тепла, — зима, снег, а топлива в доме нет. Нуник поставила на стол большую тарелку с грецкими орехами, которые Аршавир привез из деревни, и сейчас разливает чай. Пьют чай с сахарином, одну чашку, вторую, третью. Орехи разбивают маленьким молоточком — и течет беседа.
В прошлый раз товарищ Мартик рассказал о Степане Шаумяне, Амаяк — о том, что видел и слышал в Баку и в Москве, какой простодушный, прямой человек Серго Орджоникидзе, о съезде народов Востока, где собравшиеся со всех концов земли люди проявили горячую заинтересованность в том, чтобы армяне жили независимо на своей древней родине. Позже, в Москве, пришел к ним на съезд сам Ленин. Простой, скромный, мудрый, он начал весело смеяться, когда услышал их спор: как им называться — «Коммунистический союз молодежи» или «Союз коммунистической молодежи»?
Потом Нуник читала книгу на английском языке, принесенную Амаяком, и тут же переводила ее. Автор книги находился в Петрограде в 1917 году и очень интересно описывал, как случилось «все это».
Затаив дыхание слушают девушки Амаяка, а вместе с ними и мать Нуник, о том, как по дороге из Баку в Москву их поезд подвергся нападению, и Джон Рид под градом пуль пошел драться с бандитами и невредимым вернулся назад. А через две недели после этого заболел в Москве тифом...
— Жена его, Луиза, приехала из Нью-Йорка, он совершенно не ожидал и так был рад ей. «В каком ты виде», — говорила Луиза: одежда его совсем пообносилась, а новую он не брал, ничего он не хотел для себя, говорил, рабочие тоже не имеют... Я обойдусь, говорил, я видел кое-что похуже... В самом деле, чего только он не перенес в афинской тюрьме...
— За день до болезни мы пошли в Большой театр на оперу «Князь Игорь»... Замечательный театр. Он мне сказал: «Болит голова, не знаю отчего». Утром не встал. Таял у нас на глазах, лекарства не могли достать... Не верил он, совершенно не верил, что может умереть, до последней минуты... Мы тоже...
Очень печален сейчас Амаяк, глаза потускнели. Никто не видел его таким. Вероятно, очень был привязан к этому благородному американцу.
— Гроб его стоял в зале Дома Союзов, — продолжал он. — Шел снег, когда мы двинулись на Красную площадь... много товарищей выступало... Там мы и похоронили его...
Только рассвело, Аршавир будит Седу, которая, обнявшись с сестрой, спит на тахте Нуник.
— Вставайте быстрее — и в дорогу.
В корыте вода замерзла, хорошо, что осталось немного в самоваре.
— Умылись, как кошки, — говорит Седа, вытирая лицо. — А это тебе, — передает она Манушак кружку воды.
Пока девушки одевались, Аршавир разобрал граммофон. Отделил от деревянного ящика трубу и спрятал ее в полотняный мешок, затем аккуратно положил в зеленую металлическую коробку и, не найдя более удобного места, взял под мышку. Поручив девушкам коробку с пластинками, взял граммофон, и они пустились в дорогу.
Сойдя с поезда, Аршавир еще верст семь-восемь вез своих друзей на арбе, пока они не остановились перед воротами его дома. Занеся в дом граммофон, он возвратился вместе с матерью.
— А это наши девушки...
— Заходите, родные, — со слезами радости на глазах приглашает гостей маленькая слабенькая женщина.
— Целый рой муравьев, — кивает Аршавир в сторону сестричек и брата, которые возились по углам комнаты, цепляясь за материнский подол.
Седа и Манушак вместе с «роем муравьев» с удовольствием поели пшеничной каши, которую принесла мать.
Спустя некоторое время Аршавир вытащил сиреневую трубу и передал Седе, а сам взял граммофон.
Медленно проходят они по селу, и, хотя зверский холод, как говорят местные жители, Аршавир то и дело отстает от друзей и вступает в беседу со всеми, кто встречается на пути, будь то молодой или старый.
Из открытых дверей комнаты выливается бас великого русского певца, а во всех лачугах говорят о сыне учителя, который даже был «подполь» и перед новой властью в почете, а сейчас из города с ним девушки приехали, «образованные, красивые».
Граммофон уже замолк, а мужчины идут и идут с детьми, заполняют комнату, где расположился Аршавир со своими подругами. Приходят в меховых папахах, в глазах любопытство, нетерпение.
— Ну, поставь эту музыку, послушаем, — говорит какой-то солдат, вернувшийся с германской войны.
Аршавир снова ставит пластинку, и снова село заполняет бас Шаляпина.
Дым самосада, загустев, выедает глаза. Аршавир крутит ручку. Девушки с почтением смотрят на своего товарища.
— Сейчас. — Черная пластинка крутится быстрее, в центре, в зеленом кружке, лицо певца теряет очертания, мембрана опускается, и вдруг...
Ужасный грохот! Голуби переполошились, теленок сорвался с привязи и, топча маленьких ребятишек, кинулся прочь; бурая корова мычит от страха не переставая. Какой-то парнишка заплакал.
— Эта штука называется граммофоном, — снова щеголяет познаниями солдат. И снова гремит мощный голос, пригибая людей к земле, — и каждый, если бы не боялся сойти за труса, тотчас оставил бы эту комнату и убежал от этого громового голоса, от этого безумного человека, который поет, невидимый...
Аршавир поднял мембрану. Все — и он, и девушки — облегченно вздохнули.
Отобрал другую пластинку, показал Седе.
— Сейчас из наших песен... Да, ни Бетховен, ни Мефистофель Шаляпина здесь не пройдут...
— «У студеного родника»...
Песня звучит мягко и тихо. Взгляды людей тоже смягчились.
Седа стала подпевать. У нее сильный голос, она поет громко, заглушая даже голос певицы.
Простые, ясные песни сменяют друг друга, родные, понятные.
Как сладко поет певец: «Всадник спускается с гор», и девушки ждут — вот придет, предстанет желанный всадник...
Аршавир с ликованием оглядывается вокруг: радостно сейчас в этой мрачной лачуге. Даже старик, сидящий на тахте, — говорят, ему сто лет, — опершись на свою палку, покачивается в такт песне: «Нежная, маленькая яр...»
Аршавир, как опытный психолог, управляет настроенном своих односельчан: то веселит их, то печалит.
По берегам Аракса
Блуждаю я, брожу...
На сей раз Манушак подпевает певице. Оживление исчезло. Поникли папахи. Один крестьянин с густой бородой то и дело поднимает голову, бросает на юную певицу взгляд, полный почтения, и снова опускает ее.
Аршавир смотрит на свою подругу, словно впервые видит ее...
Песня кончилась, Мануш отошла в сторону.
Мужчины закашлялись, но не от табачного дыма. Давно их горло привыкло к едкому самосаду и к грубой газетной бумаге. Эти незлобивые, тоскующие по песне люди хотели кашлем заглушить волнение, подступившее к сердцу. Кто знает, какие воспоминания и думы пробудила эта горестная песня! Опять растерзана родимая земля, унижен народ, враг вторгся в Карс, Александрополь...
Аршавир поднялся. Именно об этом говорит он: власть переменилась, верно, но хлеба нет, нефти нет, мануфактуры нет, пользоваться железной дорогой невозможно.
— Из Баку прислали полтора миллиона аршин мануфактуры...
Здесь хорошо знают, что такое мануфактура, и Аршавир подчеркивает это слово, добавляя: «и пятьсот гросс пряжи». Что такое «гросс», никто не знает, но догадываются: много, наверное.
— На шесть месяцев лекарств для полуторамиллионного населения, — продолжает сын учителя.
Лекарства, — папахи одобрительно поднимаются и опускаются, — болезни душат... Еще чего? «Семьсот пудов газетной бумаги». Хорошо, пусть и это будет, газеты весточку какую-нибудь принесут, к тому же нет бумаги, чтобы свернуть цигарку...
Затем Аршавир говорит самое главное — это он приберег на конец.
— С Северного Кавказа отправили двести пятьдесят тысяч пудов хлеба и будут присылать каждый месяц, но...
Но американцы посоветовали грузинам воздержаться, не разрешать транзит. Аршавир поясняет: не хотят, чтобы пшеница России пришла в Армению, боятся, что вместе с пшеницей на их землю ступит большевизм.
— И без этого пришел, — вставляет солдат, вернувшийся из Германии.
— Сейчас положение тяжелое, — признается юноша, правдивый, как его отец.
Наркомат снабжения отпустил служащим Еревана 42 пуда и 31 с половиной фунта хлеба — все, что имеется. Новое правительство, так же как этот парень, ничего не скрывает от народа. И каждый прикидывает в уме: сколько же приходится на человека и можно ли прожить на это...
— И у Красной Армии нет продуктов, — не скрывает Аршавир. Взяв заботы государства на свои плечи, он отчитывается перед односельчанами. — Красная Армия, остановившая вторжение османцев, спасшая народ, стоявший на краю гибели, сама без хлеба...
— Все, что можем, отдадим. Кто должен принимать? — спрашивает солдат.
Аршавир поясняет: уполномоченный по снабжению. Уполномоченный из бакинских рабочих, много лет был другом Степана Шаумяна.
— Поможем, — говорит старик, сидящий на тахте, — пока Ленин не поспеет нам на подмогу.
— Уполномоченный по снабжению находится сейчас в реквизкоме, — сообщили Аршавиру в здании Айкоопа.
Подводы покатились мимо бульвара, проехали телеграф, остановились на Губернской, перед длинным низеньким строением с десятью окнами, выходящими на улицу.
Это и есть реквизком.
Аршавир вошел внутрь. Чего только не было в узком и длинном зале: одежда, домашняя утварь, мешки с фасолью и зерном, драгоценности... Склад охраняли двое часовых — армянин и русский.
— Где товарищ Мартик? — спросил Аршавир.
Часовые не знали.
Он прошел вперед. В глубине зала, за столом, работали четыре человека. Аршавир подошел, повторил свой вопрос.
— Видимо, там, — ответил один, сидевший к нему спиной, и повернулся с бумагами в руке. — Аршавир! — воскликнул он радостно.
Аршавир застыл в растерянности. Это был Павлик — в коричневой кожаной куртке, в кожаной кепке.
— Что ты тут делаешь?
— Должностное лицо мы, реквизитор, — подмигнул Павлик весело, как всегда. — Реквизитор — инквизитор, инквизитор — реквизитор-джан! — и, отдав Аршавиру честь, направился к двери.
Все рассмеялись, только Аршавир оставался серьезным, чуть не спросил: с чего это он здесь, может ли быть чистым на руку сын торговца солью Маркоса, — но промолчал. Вспомнил он, как вел себя Павлик, когда записывались в добровольцы, не прошло и полутора месяцев с тех пор... Аршавир вошел в смежную комнату.
— Товарищ Мартик пошел к Касьяну, — сказали ему.
Аршавир поднялся по мраморным ступенькам и вошел в комнату председателя ревкома, находившуюся на втором этаже.
Человек семь-восемь, сидя за столом, о чем-то горячо спорили.
Аршавир подошел, встал рядом с товарищем Мартиком, тот не заметил его. Бойкий юрист говорил бегло, гладко, то и дело употребляя латинские термины. Он разъяснял, какая, с правовой точки зрения, разница между «реквизицией» и «конфискацией».
Аршавир наклонился, шепнул что-то на ухо товарищу Мартику.
— Молодцы, хорошо сделали. Подожди немного, — сказал он, прислушиваясь к разгорающемуся спору.
Сейчас говорил сам Саркис Касьян. Конечно, он понимает разницу между реквизицией и конфискацией, но ни одно из этих мероприятий не находит приемлемым. И без того армянского крестьянина уже тошнит от всяких насильнических поборов...
«Хороший человек председатель ревкома», — не раздумывая долго, определил Аршавир.
Что говорит товарищ Мартик? Он говорит: мы отвечаем за снабжение. Приводит цифры, те же, что и он, Аршавир, называл крестьянам: 42 пуда 3 ½ фунта... Сергей Иванович слушает, наморщив широкий лоб.
Снова выступает адвокат — реквизиция, другого пути нет.
Сергей Иванович сообщает: договорились с командованием, отряды Великанова идут через Абаран в Лори, это немного облегчит положение.
Адвокат рассказывает: из дома, находящегося по соседству с домом Сократа Тюросяна, вытащили тридцать мешков отличной пшеницы. Когда хозяина приперли к стенке, — а человек он бедный, жалкий, — откуда у тебя столько пшеницы, он признался: сосед спрятал у меня, а сам поехал в Тифлис. Вот так все они позапрятали. Обыск и реквизиция — настаивает адвокат.
Председатель ревкома тем не менее против применения «насилия как формы государственной политики при решения экономических вопросов», именно тут простой человек должен почувствовать отличие от старых порядков. Разве нельзя рассчитывать на добровольное пожертвование? Что думают по этому поводу товарищи? Не даст ли это положительных результатов?
Товарищ Мартик повернулся к Аршавиру:
— Вот молодежь попробовала. Говоришь, собрали?
Аршавир сообщил: пшеницы, правда, нет, но привезли орехи, кишмиш, горох, чечевицу, вино...
— Вино? — удивился председатель ревкома.
— Да, Сергей Иванович, вино, — сказал Аршавир, смутившись. — Одну бочку. Хороший человек принес, сказал: ничего другого у меня нет, берите. А что нам было делать, не могли же мы вернуть ему?
— Нет, нет, конечно, — согласился председатель ревкома. — А что еще?
— Сушеные абрикосы, рис...
— Даже рис... молодцы, молодцы! — похвалил он. — А кто вас отправил, Будагян?
— Нет, Сергей Иванович, Арменак не знает, мы пошли сами. Ночью я сказал Амаяку, а он мне: хорошо придумал... Пошли втроем. Я, Седа и Манушак. — Аршавир покраснел: как ему объяснить, кто такие Седа и Манушак? Сказал прямо: — Комсомолки, их только что приняли. — И добавил: — Они и пели, хорошие у них голоса...
— Как, как? — приставил ладонь к уху председатель ревкома, словно это была совершенно невозможная вещь — у девушек хорошие голоса!
— Сердца их смягчились, — продолжал, растрогавшись, Аршавир. — Я рассказал им, что у войск нет продуктов, служащим за неделю было роздано сорок два пуда тридцать один с половиной фунта. — Аршавир почувствовал на своем плече легкую худую руку товарища Мартика. — Сказали: поможем — и сами принесли, принесли по доброй воле...
— Молодцы, вот верный путь! — воодушевился Саркис Касьян. — Надо обратиться к сердцу народа, к его совести, к разуму... Реквизировать в исключительных случаях, когда дело имеете со злобными людьми, укрывателями, спекулянтами, а конфискацию — только в случаях украденного и ограбленного имущества, только так, — обратился к адвокату.
Адвокат строго, но с явной симпатией рассматривал Аршавира.
— Вот так, сынок, — снова повернулся к юноше Касьян, — человеческим языком разговаривать с крестьянином, как с равным, доверять его разуму, его гуманным чувствам. Только так мы сможем пригасить в нем собственнические инстинкты и просветить, цивилизовать его.
— Товарищ Касьян, — обратился к председателю ревкома Аршавир, — на улице ждут возницы, кому нам передать?
— Ждут... столько времени?
Мартикян поднялся:
— Заговорились...
Сергей Иванович вместе с ними вышел на улицу. Пожав руки крестьянам, извинился перед ними:
— Простите, что заставили ждать. Передайте в село всем товарищам, что это большая помощь в самую тяжелую пору. От имени ревкома передайте благодарность, от имени Красной Армии... сирот, детей, беженцев...
Крестьяне слушают, покряхтывают.
— Председатель ревкома, — поясняет Аршавир одному из них.
— Это наш долг, — кое-как выговаривает тот, что постарше.
Аршавир на седьмом небо. И хотя он две ночи почти не сомкнул глаз, прошел довольно долгий путь пешком, нагружал и сгружал подводы, сейчас он бодрый и свежий, как теленок, возвратившийся с пастбища. Проводив односельчан к складу комиссариата продовольствия, он побежал мимо Николаевского собора на узкую Новоцерковную улицу. Здесь жила Гаюш, и именно ее хотел видеть Аршавир в эту минуту. Гаюш была дома, она с распростертыми объятьями встретила своего юного товарища. А узнав, чем он занимался эти два дня и как им был доволен председатель ревкома, обрадовалась еще больше.
— Знаешь, кто был в реквизкоме? — вдруг спросил Аршавир. — Твой... Павлик... — Аршавир хотел сказать: «твой друг Павлик», но не смог.
— Павлик?.. У них что-нибудь взяли, что ли?
— Нет, — отвел ее предположение юноша, — он там в качестве «реквизитора»...
— «Реквизитора»?.. — переспросила Гаюш. Это странное слово она никогда не слышала.
— Так он сказал.
«Может ли Павлик быть честным?» — снова спросил Аршавир себя и отрицательно покачал головой.
— А ты что? — схватив Аршавира за руку, накинулась на него Гаюш.
— Он ушел, — ответил Аршавир рассеянно. — А в ноябре... он записывал в отряд добровольцев, под его ведомством был оружейный склад.
— Оружейный склад?.. — Гаюш напряженно размышляет.
Она помнила, как Павлик два года назад, во время Сардарабадской битвы, гарцевал, франтовато одетый. «Это пустобрех», — с горькой усмешкой говорил Гукас о его «воинской доблести», она сердилась... Гаюш прикусила палец.
— Пойдем, пойдем посмотрим, что он там делает...
Аршавир, однако, спешил в другое место — он хотел рассказать девушкам, как старшие товарищи хвалили их.
А Гаюш не нашла Павлика ни в реквизкоме, ни дома, он исчез. Вместо этого она нашла себе новое занятие, которое совершенно неожиданно пришлось ей очень по душе...
Поздний вечер. В кабинете председателя ревкома собралось несколько человек. Среди них Арменак и Агаси. Саркис Касьян пригласил сюда молодых людей, чтобы поделиться с ними своей радостью.
Принесли телеграмму. Касьян пробежал ее глазами. «В воскресенье открытие памятника Карлу Либкнехту, просим присутствовать».
— Памятник Карлу Либкнехту? — повторил Касьян. — Откуда?
Он позвонил по телефону.
— Гюли, это ты?.. Смотри, какая телеграмма пришла из Дилижана, — глаза его заблестели под пенсне. — Ты тоже получил? Поедешь? Ну, это хорошо, я не могу... А вы как? — обратился он к Агаси и Арменаку.
— Очень бы хотелось, но пусть поедет Арменак, — сказал Агаси.
— С удовольствием.
— Будагян поедет, — сообщил Сергей Иванович. — Утром в шесть, не очень холодно? Ладно, возьмите мою машину, сегодня раздобыли немного бензину... Счастливого пути... Ну, идите поспите, времени остается мало, — сказал Касьян, пододвинув к себе книгу на немецком языке.
...Арменак попрощался с Агаси у дверей их дома. Едва сделав сотню шагов, остановился: на углу, в пекарне, где выпекается лаваш, кто-то спорил, какая-то девушка нападала на мужчину.
«Это, видимо, Гаюш», — подумал Арменак и подошел к двери пекарни.
— Предупреждаю: если хоть один золотник из этой пшеницы попадет в руки спекулянтов, вы пропали.
Арменак посмотрел в щель. Возле тонира горела конопляная лампада. Гаюш говорила все так же горячо:
— Счет на вашу пшеницу у меня. И то, что принесли сегодня, мы взвесили. Сколько получится лаваша, если смешать с ячменной мукой, подсчитано. Сколько вы выпекаете в день, тоже знаем. По какой цене вы будете продавать — вам объявлено. Рабочий контроль будет приходить каждый день. А сейчас явится часовой...
Арменак вошел. Полумрак, густой запах сухого хлеба. Как приятен этот запах после тюремной голодовки! Он ни разу не ел досыта за эти полтора месяца.
Возле корыта с тестом стояли двое здоровых мужчин. Справа от них — Гаюш, в кожаной куртке, из-под которой виднеется браунинг. Гаюш непроизвольно кладет на него руку.
— Ты только посмотри, — заметив Арменака, крикнула Гаюш, — видишь ты этих спекулянтов? Сегодня выпекли хлеба меньше, чем надо, и продали дороже. А народу сказали: мука кончилась, больше не приходите. Обыскали мы их — около тысячи пудов пшеницы припрятали. Мы ее конфисковали. А сейчас посмотрю, что они будут делать.
Вошел красноармеец с винтовкой в руках.
— Пришел? — приветствовала его Гаюш и снова повернулась к краснощекому мужчине с крупными чертами лица, стоявшему возле корыта. — А это — председатель оргбюро, — призвала она в свидетели Арменака, хотя комсомольская организация не имела никакого отношения к пекарям. — В его присутствии говорю: если нарушите закон, полетят ваши головы. Не дадим вам сосать кровь народа, хватит!
Арменак молчал... Всей душой он ненавидит этих кровопийц, но и угрозы Гаюш причиняли ему какое-то беспокойство.
— Овас, ты знаешь свое дело... — предупредила Гаюш красноармейца.
— Знаю.
— Смотри в оба, не стащили бы чего...
— Не стащат.
Гаюш взяла Арменака под руку и вывела его на улицу.
— Хорошее занятие ты нашла себе, не знал, — дрожа от холода, сказал Арменак.
— Эта работа как раз по мне, — с удовольствием согласилась Гаюш и прижалась к руке Арменака. — Уже неделя, как я в реквизкоме, горят у меня эти кровопийцы! Хороший декрет издал товарищ Касьян против спекулянтов, читал?
— Знаком, — улыбнулся Арменак. Он не сказал, что Касьян находит этот декрет слишком резким и подписал его нехотя, под нажимом молодых.
— Но ты, — переменил Арменак разговор, — когда говорила, рука твоя все время тянулась к браунингу.
— А если у тебя в руках не будет браунинга, кто тебя будет слушать? — разгорячилась Гаюш. — Знаешь, кто они? Да?.. Как быстро дошли до вашего дома, — с болью проговорила она, — ну, ну...
— Пошли, я провожу тебя.
— Нет, — воспротивилась Гаюш. — Ты должен поспать. — И поспешно удалилась, скрылась в темноте.
Гаюш вернулась в пекарню. Там месили тесто. Из пекарни она направилась в Дашли-Куча, а оттуда — к Даваятагу. Чувствуя на боку успокоительную тяжесть браунинга, она безбоязненно шагала по ночному Еревану.
Наступил рассвет... Гаюш торопливо вошла в библиотеку «Свет свободы» на Назаровской улице. В неубранной пыльной комнате в больших и малых шкафах, расставленных у стен, в беспорядке нагромождены книги. На единственном столе также свалены в кучу книги — тонкие и толстые, в ярких и бледных обложках. В комнате холодно, как и повсюду в Ереване. Заведующий библиотекой сидит в кепке, хотя обычно он носит шляпу.
— Давайте собирайтесь, — обратилась Гаюш к нему.
— Что ты хочешь, барышня? — спросил Хикар Хаммалбашян, полагая, что это первый посетитель библиотеки.
— Я? — устало произнесла Гаюш. — Ничего. — Она окинула взглядом книги на столе. — Понятно... — И, с отвращением отвернувшись, произнесла: — Пошли.
— Куда?.. — с жестом, выражающим отчаяние, спросил Хаммалбашян. — Я нахожусь на службе, не могу оставить библиотеку, — чувствуя что-то недоброе, проговорил он.
Злые огоньки сверкнули в глазах Гаюш.
— За книги не беспокойтесь, Наркомпрос разберется.
Хаммалбашян поднялся.
— Золото возьмите с собою, золото! — потребовала Гаюш.
— Какое золото? — Лицо Хаммалбашяна стало желтее его кителя.
Гаюш молча показала на нижнюю часть шкафа. Хаммалбашян стоял, будто проглотил аршин.
Гаюш подошла к шкафу, сбросила книги с нижней полки и, вытащив из кобуры браунинг, зло процедила:
— Сами возьмите!
Хаммалбашян наклонился, взял серый мешочек, осторожно поднял его. Звякнули монеты.
— Не мои, — сказал он.
— Да? — спросила Гаюш. — Да, конечно, — и взяла со стола замок, чтобы запереть библиотеку.
В то время как Гаюш занималась в столице делами, Арменак вместе со своим спутником подъезжал в стареньком разбитом «форде» к Дилижану.
Перед ними Севанское озеро. Тулупы, одолженные у красноармейцев, не защищают от мороза, но так приятно это царство безмятежности на берегах вольных вод.
В доме в Дилижане, куда они были приглашены вечером на чай, вместе с теплом, исходящим от печки, гостей согрело и радушие гостеприимного хозяина.
Выяснилось, что этот учитель с пышной бородой давно знает отца товарища Гюли. Арменак с удовольствием слушал слова, полные почтения. А Гюли, сидя на стуле, теребил кончики своих густых усов и улыбался.
Подошла Еразик; смущаясь, спросила:
— Товарищ Гюли, вы видели Карла Либкнехта?..
— Рассказать вам один случай? — предложил Гюли. — Я в то время жил в центре Берлина, Уланштрассе, сто тридцать пять, и часто встречался с Либкнехтом. Это был тысяча девятьсот пятнадцатый год... Когда кайзеровские войска заняли Льеж, бельгийскую крепость, шовинистические страсти разгорелись... на улицах были демонстрации, мещане орали повсюду: «Господь покарал Эмиха, Льеж захвачен». Эмих — генерал, защищавший Льеж... — пояснил он. — И вот в школе, во время урока, учитель рассказывает о последних событиях. Ученики встают и орут «Hoch! Hoch!» в честь победного немецкого войска... Только сын Карла Либкнехта, очень умный мальчик, твоего возраста, Гагик. — обратился Гюли к мальчику, стоявшему возле него, — не поднимается с места.
Арменак с волнением следил за каждым движением товарища Гюли. Совсем другой он сейчас... нет того сурового выражения на лице.
— Вилли, да, красивый, очень милый паренек, продолжает сидеть на месте. «Вилли, неужели тебя не вдохновляет эта победа?» — укоряет его учитель. «Я не могу сказать «да здравствует» войску, которое истязало женщин и невинных детей». И учитель в бешенстве выгоняет его с урока... — Помолчав немного, Гюли добавил: — Два года назад Вилли сражался на баррикадах и был ранен. — Сказал и сразу погрустнел, глаза затуманились. Арменак догадался: в боях он, товарищ Гюли, потерял жену и единственного сына.
Больше он ни о чем не рассказывает. Вытащив платок, вытирает вспотевший лоб...
Прошла ночь. В полдень товарищ Гюли сидел у местного цирюльника перед потрескавшимся зеркалом. Арменак дожидался своей очереди.
Цирюльник, наверное как все цирюльники на свете, оказался человеком словоохотливым.
— Лет сорок не видел такого снега наш Дилижан, — с гордостью сообщил он. Кроме обильного в этом году снега он находит много другого, чем можно похвастаться. Клиенты его знают: с того дня, как пришла Советская власть, уста Саак помолодел по меньшей мере лет на десять.
Сегодня он явился чуть свет в свою цирюльню. Есть еще и другая «работа», сообщил он таинственно, сегодня будут открывать памятник человеку, жившему на германской земле, который — о истинное чудо! — хоть и был немец, но выступал против войны.
— Наш Грикор так сказал, — уста Саак призывает в свидетели своего сына: по его мнению, более осведомленного человека, чем он, не сыщется в округе.
Арменак улыбается: он и сам слышал о Грикоре — Тали-Кьёхве, хотя и не имел удовольствия встречаться с ним... А уста Саак уже перешел к Берлину. Выясняется, что «ничего из себя не представляет этот город, где к тому же сидел тот злодей Вильгельм». Из дилижанских жителей только двое были там — инженер Грикор Захарович Яралов, когда взял подряд на шоссе, и его супруга Катарина Тархановна, которая, возвратившись, ничего хорошего об этом городе не рассказала...
А сейчас здесь, в Дилижане, будут ставить памятник единственному хорошему человеку, жившему в этом городе.
— Наш Грикор так сказал...
Весь Дилижан собрался на небольшой поляне. Уста Саак тоже стоит в толпе.
Какие мудреные слова говорит его утренний клиент, поднявшись на стол!
— Пусть шейдеманы травили его, понося как вожака черни, — он был знаменосцем, проводником высоких идеалов, и наше сердце охватывает печаль, когда мы вспоминаем его трагическую кончину... Вы наследники славного «Спартака», — обращается он к Еразик и Сержу, к Тали-Кьёхве.
Товарищ Вардуш — женщина со строгим лицом, в военной шинели и мужской кепке — от имени ревкома открывает памятник, то есть снимает с него красное покрывало.
Духовой оркестр заиграл мелодию, напоминающую «Интернационал». Грикор и Еразик подпевают вместе со своими товарищами, как их учил товарищ Мушег. Поют и остальные, поют, не отрывая глаз от каменного бюста, произведения скульптора-самоучки. Пенсне, кудри в самом деле напоминают Карла Либкнехта.
«Не беда, что рука скульптора не очень умелая, — думает Арменак, — даже это незатейливое творение воодушевило всех. Либкнехт — первый человек, которому сегодня рабоче-крестьянская Советская Армения ставит памятник...»
Поднялся Тали-Кьёхва:
— Сейчас мы двинемся к Красному клубу.
Народ хлынул вниз.
...Речи в клубе окончены — без речей сейчас ничего не обходится в Дилижане, — и начинается «вторая часть».
Задрапированная красным полотном сцена открыта, посередине стоит черное пианино. Откуда? Это пианино Яралова, ни у кого в Дилижане больше его нет. Экспроприировали? Да. Те, кто был обижен Яраловым, очень довольны. Остальные покачивают головами: «Как бы не приключилась беда с нами, собака он, а не человек. Зря принесли, все равно его язык никто не понимает...»
Еразик под аплодисменты вышла на сцену, неожиданно объявив:
— Мы попросили Екатерину Тархановну сыграть для нас. — И тут же уточнила: — Для народа.
Для народа? Екатерина Тархановна — для народа?! Жители Дилижана приветствуют супругу господина Яралова... Чудеса!..
Екатерина Тархановна выходит на сцену, волоча хвост длинного черного платья, и низко кланяется простому люду. Потом подзывает к себе Еразик и что-то шепчет ей на ухо.
— Екатерина Тархановна сыграет Седьмой вальс Шопена. — объявляет Еразик.
Многие, проходя мимо дома Яралова, слышали звуки рояля, а сейчас впервые видят, как играют на этом инструменте.
Еразик объявляет, что сейчас Екатерина Тархановна сыграет первую часть «Лунной сонаты» Бетховена... Какие приятные звуки... Взгляд Арменака упал на лица соседей. Увлеченно слушает Егише. Грикор раскрыл рот, уставился на сцену, словно ждет, что влетит сюда райская птица...
Следующий номер — Моцарт, «Турецкий марш». Молодежь повеселела. Грикор победно выпятил грудь, стучит ногами по полу. Вот, тряхнув головой, Екатерина Тархановна взяла заключительный аккорд.
— Сыграла бы какой-нибудь танец, потанцевали бы, Катерина Тархановна, — громко просит Грикор.
Пианистка, улыбаясь, кивает.
— «Краковяк», — объявляет Еразик.
Никто не двинулся с места. Но вот поднялась Сирарни, старшая сестра Еразик, которая является «наробразом» и преподает русский язык в «Лесной гимназии». Она приглашает на танец Грикора.
— Разве я могу тягаться с тобой, — говорят он, хотя сам требовал танцевальную музыку. Но все же встал, подал руку барышне. Вышли на свободное место перед скамейками. С каким шумом и грохотом танцует Тали-Кьёхва! Зрители покатываются со смеху. Лишь благодаря Сирарни, терпеливо сдерживающей порывы партнера, Красный клуб избавился от опасности окончательного разрушения.
Строгая товарищ Вардуш в шинели и кепке сидит возле гостя, приехавшего из Еревана. И она и товарищ Гюли с удовольствием наблюдают, как веселится молодежь Дилижана.
Уста Саак шепчет Арменаку:
— Небось даже когда граф Воронцов-Дашков был у них дома, наша Катарина Тархановна так не играла.
Прав уста Саак: пианистка не знает устали, стальные, что ли, у нее пальцы... Только иногда подносит к лицу платок, вытирает пот... Она, видимо, довольна: люди, отобравшие рояль, все равно не могут обойтись без нее.
А сейчас звучит красивый вальс. Грикор отходит в сторону.
— Это уж мне не осилить...
Вместо него сейчас блистает Серж. В вальсе он единственный кавалер. В свитере, связанном из верблюжьей шерсти, и в галифе, он проделывает изящные па с Еразик, потом по очереди танцует с другими девушками, желающими выучить этот танец. И хотя все знают, что Серж опасно болен, никто не сторонится его. Арменак с радостью следит за своим товарищем: здоровье его стало лучше в последнее время.
Уста Саак все не отстает от Арменака:
— Послушай, в прежние времена, когда какая-нибудь девушка гуляла с парнем, ее били. А сейчас девушки, парни, все вмести, танцуют в клубе... Жаль, наша молодость прошла! — от всей души восклицает он и поднимается: пора идти домой.
Возвратившись в Ереван, Арменак отправился в ревком — рассказать о том, что видел и слышал.
— Садись! — пригласил его Касьян. За эти четыре-пять дней он заметно изменился — был бледнее обычного, глаза запавшие, красные.
Только Арменак сел, как вошел Агаси.
— Ты говоришь, эта девушка комсомолка? — обратился к нему Касьян.
— Да, честная, преданная девушка, Арменак тоже хорошо ее знает.
— Мы говорим о Гаюш, — сказал Сергей Иванович, поворачиваясь к Арменаку.
— Бесстрашная девушка, самоотверженная, — подтвердил Арменак.
— «Честная девушка», «бесстрашная девушка»! — повторил Касьян с досадой. — Вот к чему привело ее бесстрашие, — он протянул Арменаку несколько исписанных листков бумаги.
Агаси стал читать, опершись на плечо друга.
Инспектриса женской гимназии прислала жалобу: девушка, которая и в прежние времена не отличалась примерным поведением, сейчас самовольно арестовала учителя армянского языка и повела в тюрьму. Уже неделю в старших классах гимназии не проходят родной язык. Арестованный одновременно является помощником инспектрисы, распорядок в школе нарушен, ученицы деморализованы. Она, инспектриса, хворает, гимназия осталась без присмотра. Еще более пространную жалобу, расписывающую беззаконные действия девушки, «подвергшей его террору», сочинил сам Хикар Хаммалбашян и через кого-то передал председателю ревкома.
— Вот, полюбуйтесь, товарищи молодые деятели, — сказал Касьян.
Арменака прошиб холодный пот. Он знал: за поведение каждого комсомольца он отвечает лично. Вспомнил он и ночные угрозы Гаюш пекарям, ее маленькую ручку, то и дело опускающуюся на браунинг, но в эту минуту, непонятно почему, он не чувствовал никакого возмущения.
— Да, честная, самоотверженная комсомолка, — повторил Арменак машинально.
Касьян снял пенсне и, бросив на Арменака недоуменный взгляд, обратился к Агаси:
— Только что звонил товарищ Овакимян. Эта девушка, оказывается, закрыла единственную в городе библиотеку, запретила входить в нее читателям, понимаете?
— Товарищ Касьян! — ворвавшись, воскликнула Гаюш. — Вы меня?..
Она подошла, с достоинством протянула руку председателю ревкома, кивнула парням и села на свободный стул. Касьян вопросительно уставился на парней — эта?
А Гаюш сидела, сложив руки на коленях, — сама скромность, в голубых глазах ожидание и искреннее любопытство.
— Гаюш? — спросил Касьян. — Гм... Вы арестовали учителя Хаммалбашяна? По чьей санкции?
— Да, я! — подтвердила Гаюш. — Я сама, какая там еще санкция?..
— Это самоуправство! — крикнул Касьян в гневе. — Кто вам дал право?.. Вы понимаете, у нас государство, государство, а не фаланстер Фурье... У нас законы, обязательные для всех. Что будет, если каждый, когда ему заблагорассудится, станет арестовывать... Анархия наступит!.. Эта анархия уже царила во времена предшественников, неужели и мы будем ее насаждать?! За такие вещи надо исключить, да, немедленно исключить из комсомола в назидание другим и передать дело в суд...
Гаюш слушала молча, спине глаза ее потемнели.
— Что вы говорите, товарищ Касьян, — пробормотала она глухо, — я правильно поступила... — в ее голосе прозвучали сожаление и удивление: такой умный человек и говорит такие странные вещи.
— Правильно поступила?.. — переспросил Касьян. — Еще говорит: «правильно поступила»!.. — повернулся он к ребятам, которые с плохо скрытой симпатией разглядывали девушку. — Вы дезорганизовали целую школу...
— Я?.. — Рука Гаюш прижалась к груди, глаза опять стали спине, как ясное небо.
— Вы закрыли единственную библиотеку в городе, лишая...
— Библиотеку! — усмехнулась Гаюш. — Ну и библиотека, да знаете, какие там книги — ядовитые книги... Микаэл Варандян. Бахши Ишханян. Вы слышали, что он говорил в мае месяце, как нападал на рабочих... — Голос девушки стал тверже, она продолжала: — Библиотека, еще бы!.. «Почем золотишко?.. Золотишко-то почем?» — передразнила Гаюш Хаммалбашяна, и лицо ее задергалось от возмущения.
Председатель ревкома пожал плечами — в своем ли уме эта девушка?
Арменак тоже с каким-то неосознанным страхом смотрел на Гаюш. На губах Агаси играла едва заметная улыбка.
— И среди учителей возникло брожение, — задумавшись, проговорил Касьян. Взгляд его упал на стопку бумаг, лежащих перед ним.
— Брожение? Какое брожение? — Гаюш смотрела на исписанный листок. — Евгения Минаевна? Знакомый почерк. Мстит, сводит счеты. — Она повернулась к Арменаку: — Ты помнишь забастовку?.. — И снова к Сергею Ивановичу: — Арменак был тогда инспектором, пусть расскажет.
Арменак кивнул: да, инспектриса давно питает злобу к этой девушке.
— Тьфу, лгун! — воскликнула Гаюш, читая жалобу господина Хикара. — «Она наставила револьвер...» Ты помнишь, Агаси, листовку, в ту ночь... — И, словно забыв, где находится, сильно взмахнула рукой, потом нагнулась, показывая, как господин Хикар волочился по земле... — Потом явился к нам, в комендатуру, помнишь — «изменники нации!..».
Председатель ревкома растерянно смотрел на Гаюш: «Это не девушка, феномен», — он начал догадываться: тут и правда что-то нечисто.
Агаси едва сдерживал смех. Арменак молчал, задумавшись.
Касьян поднял руку: он хотел сказать, что, даже если этот господин имел какие-то провинности, не было основания входить в библиотеку с револьвером. Гаюш угадала его мысль.
— Я пальцем не коснулась его, товарищ Касьян, и тогда, и сейчас... Свистит он... — И снова бросила взгляд на бумажки, раскиданные по столу. — «Приставила револьвер...» Я только сказала, чтобы он взял золото, сам взял...
— Какое золото? — спросил Агаси, оживившись.
— Какое золото? — подался вперед председатель ревкома.
— Золото... — пожала плечами Гаюш. — Оно сейчас в казне... Я сказала ему: сам возьмешь и сам вручишь это твое грязное золото, я к нему не прикоснусь. Он не хотел, я его заставила. — с гордостью сказала Гаюш, — все твердил: «Не мое»... И в казне тоже: «Не мое»... Товарищ Мартик говорит: «Ну, коли ты знал, что оно не твое и находится у тебя, почему же не принес, почему ждал, пока за ним придут?»
— Какое золото?
Гаюш снова пожала плечами.
— Золото, турецкие лиры, — она сложила ладонь пригоршней, — вот столько... золото из библиотеки... Я знала, из Кантара текло туда... «Золотишко почем?»
— Да, — кивнул Касьян: наконец все прояснилось.
Арменак и Агаси улыбаются: они рады, за Гаюш не придется краснеть.
— Спекулировал, так? — спросил Касьян серьезно, и в голосе его уже чувствуется удовлетворение. — Об этом он ничего не пишет... ни единого слова... — Касьян собрал листочки... — И тем не менее... — Он снова стал строгим. — И тем не менее так нельзя, нельзя. Для этого существуют государственные органы. Обсудите... прошу, — обратился он к Арменаку, — пусть узнает молодежь, пусть учится...
— Пожалуйста, обсуждайте, — пробормотала Гаюш.
Вошел молодой человек, который занимался в ревкоме военными делами. Узнав, о чем идет речь, он тут же встал на сторону Гаюш. Гаюш молчала, а этот молодой человек с пышной шевелюрой, сверкая круглыми стеклами пенсне, говорил возмущенно:
— Жечь, каленым железом жечь таких, хватит играть в кошки-мышки с ними! Только красный террор может их вразумить. Хаммалбашяна я знаю, он из их «идеологов», а сейчас замаскировался... Учитель! Представляю, куда он поведет молодежь, если ему позволить...
— Да, ужасный тип, — отозвалась Гаюш.
— В новой школе, несомненно, ему не место, — согласился и Агаси.
— Вы думаете, только он один? — продолжал ревкомовец. — Сколько еще таких. И они к нам втерлись, хотят командовать, как в старой армии. Надо побыстрее избавиться от них — если мы хотим, чтобы Советская власть удержалась в несчастной стране...
— Не об этом сейчас речь, — прервал Касьян, слушавший его очень внимательно. — Нужен порядок, революционная законность...
— Законность?.. Против нас поворачивают они сейчас нашу законность! Террор — вот что необходимо, — и даже стукнул сапогом об пол.
Гаюш, слушавшая его до сих пор с симпатией, недоуменно обернулась к Арменаку.
— Хватит! — недовольно остановил Касьян разгорячившегося ревкомовца, в глазах его загорелись злые огоньки.
— Я зайду после, — сказал сторонник террора, чувствуя, вероятно, что сейчас не время начинать спор.
Гаюш с удивлением смотрела ему вслед. Она ничего не знала о том, какая глубокая пропасть разделяет этих людей. Она не представляла, что этот молодой человек и еще двое-трое его единомышленников, не стесняясь, называют председателя ревкома оппортунистом и либералом, а Касьян и его сторонники, в свою очередь, считают их авантюристами, которые, не доверяя армянской интеллигенции, прибегают к репрессиям по отношению к невинным людям, основываясь лишь на подозрениях, и тем самым «льют воду на мельницу врага...». Она не знала, что совсем недавно из Кавказского бюро большевистской партии получено новое предупреждение о том, что «ликвидация антинародной партии не должна вылиться в борьбу против интеллигенции», — и, несмотря на это, «левые» настаивали на своем, призывая к террору.
Гаюш ничего не знала об этом и своими большими синими глазами смотрела на председателя ревкома. Касьян же на минуту задержал взгляд на голых ветках тополя за окном — на них верещали птички. Потом перевел взгляд на Гаюш.
Гаюш сжалась — очень зябко в истопленной комнате.
— Послушай, дитя мое, — заговорил Касьян взволнованно. — Ты знаешь, что такое коммунист?.. Сегодня, когда Советская власть победила, коммунист означает — дисциплинированный человек, да, дисциплинированный, — повторил Касьян. — Вы думаете, что быть коммунистом — это значит иметь какие-то особые права, какие-то привилегии? Нет! Вовсе нет! Быть коммунистом — означает взять на себя десятки обязанностей, тяжелую ответственность и не иметь никаких привилегий, никаких преимуществ перед другими, понимаете? — обратился он уже ко всем троим. Сейчас он говорил свободно, страстно.
Гаюш хотела сказать, что никаких привилегий, никаких преимуществ она и не просит для себя, они ей не нужны, что она преследует лишь кровопийц, которые хотят отнять у народа последний кусок хлеба... Но Гаюш ничего не сказала, председатель ревкома говорил уже о другом: трудное сейчас время, кто не знает о том, что необдуманные шаги, беззаконие деморализуют интеллигенцию, — он не назвал фамилию Хаммалбашяна, но Гаюш знала, намекает и на него.
— И без того мы были вынуждены применить административные меры... — пожаловался Касьян. — Пришлось временно удалить офицеров старой армии...
— Нет, я правильно поступила! — снова заявила Гаюш.
— Вот, видите, видите? — оживился Касьян. Нет, тяжело нести этот крест, когда даже свои не понимают, не помогают тебе! — Соберитесь, подумайте, как сделать, чтобы не было эксцессов, чтобы с чистой совестью мы могли заниматься просвещением народа... — Он посмотрел на ручные часы в медном корпусе: хотел бы еще поговорить, но пора на собрание...
— Товарищ Касьян замечательный человек, — определила Гаюш, когда они остались одни, — только он еще не знает, какие тут есть люди — звери, а не люди!..
— Верно, — подтвердил Агаси. — Он судит о людях по себе.
Арменак взволнован, молчит. Осмотрелся, словно искал кого-то, вдруг вспомнил:
— Надо заглянуть в университет.
— Я тоже...
— Пошли к нам, — пригласил Агаси Гаюш. Она внимательно взглянула на него: необычное выражение сейчас в его глазах — и гордость, и жалость, и теплота, сердечность. Гаюш покраснела.
— Пошли, — и подала руку Агаси.
Когда они вошли в дом, отец Агаси на минуту задержал внимательный взгляд на девушке и тут же отвел глаза. Гаюш догадалась: не понравилась ему ее кожаная куртка. «Хорошо, что браунинга с собой нет», — промелькнуло в голове. Она поспешно сняла куртку, повесила на гвоздь. Оглянулась. Да, не только отец Агаси, но и он и его сестрички такую больше любят ее. Гаюш бросила мимолетный взгляд в зеркало, помещенное в нише между окнами: крепкие ноги, пышная грудь, красивое лицо — хороша она! Посмотрела на родных Агаси гордо и самоуверенно: мол, видите, какая я...
Прошли в комнату Агаси, — сестрички за ними, но вскоре мать позвала всех к столу.
Чечевичная похлебка и маринады. Гаюш хотела сказать, что это ее любимая еда, но промолчала. Сейчас нет любимой, нелюбимой еды, эти слова исчезли из обихода, раздобыл человек что-нибудь, удалось приготовить обед — радуйся. Но это не обычная похлебка, она совсем иначе приготовлена, с ароматными травами, специями, незнакомыми бабушке Гаюш.
— Вкусно! — не выдержала Гаюш и тут же почувствовала на себе ласковый взгляд матери Агаси.
Ели молча, сосредоточенно, словно совершали обряд, священнодействие. Отец Агаси спросил сына об офицерах, которых увольняют со службы, но мать прервала его:
— Гевонд-ага, разве сейчас время?
Мать Агаси интересует другое: если пекари сбежали из ближайшей пекарни, как же будет...
На сей раз уже отец заметил: об этом не следует думать. День прошел, и слава богу.
А Агаси угощает Гаюш маринадом, кладет ей на тарелку огурец, баклажан.
Встали из-за стола. Гаюш, согревшись, вдруг почувствовала страшную усталость. С каким удовольствием она растянулась бы сейчас на тахте или легла бы прямо на блестящий красный пол и спала беспросыпно двое суток.
— Как у вас тепло, а у нас ледник, — проговорила она.
Агаси, уловив незнакомую нотку в ее певучем голосе, взглянул на нее.
— Ты спала сегодня? — спросил он участливо.
Гаюш отрицательно покачала головой. Агаси взял ее за руку, подвел к тахте, посадил на джеджим.
— Ты спи, спи, ты же не спала, — говорит маленькая сестренка Агаси.
Гаюш вопросительно посмотрела на Агаси: удобно ли здесь? Взгляд Агаси полон одобрения и сочувствия. Он не знает, что Гаюш не только эту ночь, но и две предыдущие не ложилась в постель. Только сегодня в полдень прилегла на тахту в чем быта — в куртке и туфлях, но пришли, вызвали: председатель ревкома хочет ее видеть.
— Поспи здесь... — показал Агаси на тахту, где обычно спал сам, — я сейчас...
Агаси вышел. Гаюш, разувшись, легла.
— Пусть поспит, ведь ночами работает, она — контроль над этими проклятыми пекарями, — говорит мать, накрывая девушку шерстяной шалью.
А веки Гаюш уже сомкнулись, она спокойно дышит, сжав в своей руке пухленькую ручонку сестрички Агаси.
Агаси минуту постоял возле нее, затем осторожно вышел вслед за матерью. Он должен сейчас идти в ревком, а оттуда — отправиться в дальний уезд, где еще ни разу не был.
Расставшись с Агаси и Гаюш, Арменак зашагал по Астафяну.
Уже почти месяц, как открылся Ереванский университет. Университет?! Многие пожимают плечами... Университет, когда вокруг сплошное горе, разор и холод...
Арменак и сам понимал: есть более острые, неотложные нужды. И именно поэтому они вместе с Амаяком и другими товарищами создали две чрезвычайные комиссии. Первая из них ведет войну против грязи и заразных болезней. И хотя мазут дороже золота, они вновь открыли баню, покинутую Иоаннисянами. Открыли бани и в ближайших деревнях, даже в том селе, куда был сослан Агаси со своими товарищами. Все эти бани были бесплатные, многие сами с удовольствием приходили мыться, некоторых приводили насильно.
Больше всего беспокоит положение детей. Наверно, нигде и никогда дети не были предметом такой горячей заботы, как в новосозданной Советской Армении. Мука, молоко, жидкое и сгущенное, какао, сахар предназначались только детям, особенно сиротам и больным. Таков декрет ревкома, подписанный народными комиссарами продовольствия, социального обеспечения и просвещения, а контроль за исполнением поручен комсомольским отрядам.
По ходатайству Арменака ревком предпринял первые шаги, чтобы покончить с эксплуатацией подростков, облегчить условия их труда. Декрет Касьяна запрещал использовать на производстве детей, не достигших четырнадцатилетнего возраста, трудовой день подростков от четырнадцати до шестнадцати лет не должен превышать четырех часов, а оплата должна быть такая же, как труда взрослых.
Вторая чрезвычайная комиссия комсомольцев борется с безграмотностью. Люди не жалеют последних клочков бумаги и огрызков карандашей — только бы продержались вновь созданные ликбезы. Их еще мало, есть целые селения, где не сыщется ни одного грамотного, который обучал бы остальных. Каждый юноша, которого принимали в комсомол, брал на себя обязательство — вести войну против неграмотности и темноты, а если сам был неграмотным, обязывался тут же выучиться грамоте. Даже пожилые люди, сроду не державшие в руках бумагу и карандаш, обзаводились тетрадями и книгами, чтобы научиться отличать черное от белого, стать, как они говорили, людьми. В Ереване в здании гимназии Рипсиме открылись курсы, и по вечерам здесь собирались сотни людей.
Все это воодушевляет Арменака. Но этого мало, еще очень мало... У Арменака и его друзей порой иссякает терпение, нужда бездонная, сил мало, необходимы образованные люди, чтобы как можно скорее довести население Армении до уровня современной цивилизации, нужна высшая школа, очаг науки и просвещения. Таким очагом является только что созданный университет.
Вечереет. Арменак шагает по Астафяну, и люди, утомленные дневной работой, в одиночку и группами, обходя колдобины и лужи, шагают вместе с ним к зданию бывшей учительской семинарии. В этом двухэтажном здании из черного туфа помещается Армянский народный университет. «Народный» — это означает, что его двери открыты перед всеми, кто хочет получить высшее образование.
Вместе с Арменаком там учатся Ахавни и поэт Чаренц. Они оба работают в Народном комиссариате просвещения. Чаренц ведет дела искусства. Ахавни — его помощница, но это не мешает им быть рядовыми студентами университета. С первых же дней, вместе со многими другими учителями, усердно посещает университет барышня Марго, приятельница Ахавни и Арменака. Приходит и ее младшая сестра Седа, она еще не окончила школу и числится вольнослушательницей.
Народный университет действует. Электрического света может не быть в ревкоме, в Центральном Комитете, но в народном университете его никогда не выключают — таково решение ревкома. Правда, пока в университете только два факультета. Хотя все знают, что разоренной стране в первую очередь нужны архитекторы и строители, но сейчас нет кадров, и это отделение открыть невозможно. Есть отделения истории, права, литературы и искусства, а также философии и истории философии.
Самое большое наслаждение Арменак получает, слушая курс философских наук, который читает профессор, обладающий железной логикой, но несколько усложненным языком. Седа мучается на этих лекциях; как она ни напрягает мысль, до ее сознания мало что доходит — слишком уж замысловатые длинные фразы нагромождает друг на друга этот лектор. Не только Седе, очень многим трудно усвоить лекции товарища Гюли.
Армен Тирацян приглашен читать курс армянской литературы. Многие помнят еще по школе этого веселого человека, который сейчас для них — «товарищ Тирацян». Седа и Марго с увлечением слушают его рассказ о горькой участи армянских писателей; меткими выражениями характеризует он тех, с кем знаком лично.
На лекциях по истории все проходит иначе. Молча и медленно направляется к кафедре профессор и, застыв как изваяние, глухим, монотонным голосом разворачивает цепь событий. В холодной сырой аудитории, погруженной в полумрак, как живые встают перед студентами Моисей Хоренский и Егише, Агатангехос и Езник Кохбаци — армянские историки IV и V веков, блуждают тени Геродота, Страбона и Ксенофонта. Затаив дыхание слушают профессора Арменак и Марго. А Седа даже испытывает страх — этот лектор и сам представляется ей призраком, явившимся из загробного мира.
Римское же право в устах подвижного и красноречивого юриста кажется совсем простым. В Комиссариате правосудия он с утра до вечера сидит над сочинением декретов, а вечера проводит здесь, в перерывах между лекциями беседует со студентами в коридоре, и в это время его трудно отличить от них и по одежде, и по манере держаться.
Ходит слух, что курс лекций по истории экономических формаций будет читать сам председатель ревкома, а всеобщую историю — нарком просвещения. Но они, ввиду своей крайней занятости, были раза два в народном университете и больше не показывались. Наоборот, никогда не пропускают своих часов два «экс-министра», которые еще при Хатисове вышли в отставку.
Один из них, такой же красноречивый, как Тирацян, публично похвалил талант Чаренца и сейчас находится под покровительством народного комиссара просвещения. А другой — бывший министр иностранных дел Араратской республики, скоро почувствовав свое бессилие, разочаровался в политике и стал полагаться только на свою специальность; в узких брюках, в длинном узком сюртуке, с острой бородкой и в шляпе, он приходит в университет и разворачивает перед студентами картину развития психологических воззрений.
...И сегодня, когда Арменак вошел в аудиторию, он увидел там Седу, сидевшую рядом с Марго.
— Знаешь, сейчас будет читать наш Левон, — поспешила сообщить девушка.
«Наш Левон», Левон Лисициан, самый молодой из лекторов. Голос у него приятный и речь красивая. Сегодня вторая его лекция, которая, как он сказал, посвящается общей топографии нашей исторической родины. Говоря о красотах природы, он тут же обращается к шедеврам зодчества, и на его лице играет гордая улыбка.
Арменак слушает, скрестив руки на груди, он позабыл все страдания, выпавшие на его долю прошлой весной, ереванскую тюрьму и ссылку... Он даже не чувствует голода — а ведь со вчерашнего дня у него ничего не было во рту.
Звонок прозвучал как в школе — бил большой медный колокол.
Прошло семь недель, как Арменак вернулся из ссылки, и сегодня он впервые за это время днем дома, в своей комнате.
С раннего утра он занят любимым делом — приводит в порядок библиотеку. Иначе говоря, он вытаскивает из уголков и ставит на стол книги, чтение которых уже нельзя больше откладывать.
Взяв стул и забыв об всем, Арменак углубился в чтение.
Неизвестно, сколько времени просидел бы он над книгами, если бы чей-то веселый смех не оторвал его. На пороге стояла Седа. Он подошел к ней, взял ее за руку и провел в комнату.
— Марго сказала мне: давай поедем в Эчмиадзин. а я сказала: нет. Поедем, говорит она, скоро вернемся, я не хочу ехать одна... Я сказала: нет, должна идти по делу... и убежала.
— Ты солнце мне принесла, — прошептали губы юноши, покрасневшего от неожиданного прилива нежности.
— Ты уже разобрал... так много... как же ты все это прочитаешь? — спрашивает Седа, и сама зардевшись.
— Красивая девочка, — тихо говорит Арменак и губами касается ее глаз.
Седа высвободила руки, отпрянула назад.
— Знаешь, что в тот день сказала моя мама про тебя?
— Что, сердечко мое?
— Сколько дней хочу сказать тебе...
— Ну, говори сейчас.
— Тетушка к нам приехала... Они разговаривали в соседней комнате... Я была у Марго, а дверь была открыта... — снова Седа говорит о чем-то другом.
Арменак смеется.
— Ну... коли не хочешь, то и не скажу, — она опускает глаза.
— Когда это я сказал, что не хочу, наоборот, — Арменак еще громче смеется.
— Ладно, скажу, — глаза девушки задумчивы, как на лекциях в университете. — Тетка моя спрашивает: кто этот парень, каким ремеслом занимается... это о тебе, значит...
Арменак кивает: понятно.
— Ремесла я его не знаю, сказала мать, но он из тех, кто взвешивает яйца...
— Что, что?
— Взвешивает яйца...
— Стало быть, мне надо идти в Кантар и заняться этим делом?.. — спрашивает Арменак со смехом.
— Нет! — восклицает Седа. — Сначала я тоже так подумала и спросила Марго, что это мать говорит про Арменака. Мне прямо плакать хотелось... правда... Марго сказала: чудачка, знаешь, что это такое?..
— Что? — нетерпеливо спрашивает Арменак.
— Умный парень, образованный, так сказала Марго, серьезный человек.
— Неужели? — спрашивает удивленно Арменак.
— Клянусь солнцем!
Арменак ликует.
— А я подумал, что нам с тобой надо разводить кур и, взяв корзины, продавать на Кантаре яйца... Жавороночек мой, золотой жавороночек, — шепчут его губы.
Глаза Седы блестят.
— Ну, пошли, опоздаем, — вырываясь из объятий юноши, тащит она его к дверям.
Им надо было идти в клуб имени Степана Шаумяна, находившийся в здании бывшего Купеческого клуба, где еще недавно помещался парламент.
В холодном вестибюле зрителей встречают Ахавни и Чаренц, вечер созван по их инициативе.
Арменак и Седа занимают места в зале, впереди сидят Марго и артист Шахпаронян. Шахпаронян в ноябре оставил должность коменданта, и сейчас на нем гражданская одежда.
Иное здесь теперь общество. Нет ни грузных завсегдатаев Купеческого клуба, ни утомленных деятелей парламента: простые люди теперь тут — красноармейцы, учителя, студенты, учащиеся средних школ.
В дверях показалась Ахавни, внимательно осмотрелась по сторонам, села на свободное место возле Арменака. Но почему она так печальна?
За сценой, словно из каких-то таинственных далей, звучит траурный марш, медленно раздвигается занавес.
В глубине сцены то самое красное знамя с золотистой бахромой, с которым они вышли на демонстрацию в мае. А в пурпурных складках знамени портрет, окантованный черными лентами.
Ахавни дрожит от волнения, она сама, своими руками разгладила складки знамени, принесла зеленые ветви ели и разложила вокруг портрета... Это последнее прощание с невозвратными днями, девичьими грезами, последнее прощание?..
Со сцены звучит хорошо поставленный, сильный голос:
— Исполнился год с того дня, когда в далеком Оренбурге умер Ваан Терьян.
С той же сцены...
Да, на этой трибуне стоял он в январе 1917 года... Арменак смотрит на Ахавни (и он был здесь в тот день). Как изменилась Ахавни — поблекли щеки, на лбу появились морщины... Какие только бури не пронеслись над их головами за эти четыре года!
Да, ровно четыре года прошло с того дня — какое удивительное совпадение! — когда с этой сцены звучали то печальные, то полные надежды слова.
— ...И в течение целого года после его смерти, — раздается со сцены, — не сочли нужным почтить память великого поэта нации...
Докладчик уже в своей стихии, высоко держа голову, он словно не говорят, а изрекает непререкаемые истины.
Арменак, видимо, один из немногих понимает смысл его слов, и в какую-то минуту возникает сомнение: в самом ли деле Терьян был первым в армянской литературе, кто раздвинул узкие границы «родных берегов», в своем поэтическом творчестве обратился к мотивам общечеловеческим. Но он тут же откидывает сомнения — докладчик покоряет своими званиями и логикой, силой своей аналитической мысли.
Арменак ликует: он совсем забыл о печальном поводе встречи и, подавшись вперед, ловит каждое слово.
— Ткань его стихов сплетена не только из крепких нитей мысли, но и из нежной пряжи и настроений...
— Прекрасный язык у него, — шепчет Арменак Ахавни.
А докладчик продолжает... По его словам, поэт обладал «чувствительным компасом социальных инстинктов», который никогда его не покидал.
Ахавни сидит печальная, — оказывается, так мало она о нем знала. Сколько откровений в этот вечер и для нее, и для Марго, и для артиста Шахпароняна, откровений, приносящих вместе с печалью умиротворение всем, кто знал и любил этого тончайшего поэта.
Доклад окончен. На трибуну поднимается заведующий отделом искусства Егише Чаренц. Бурный, страстный темперамент Чаренца покоряет с первой минуты. Ахавни каждый день видит их рядом и только сейчас понимает, до чего они разные. Народный комиссар просвещения внушает почтение своей осанкой, строгими чертами лица, пристальным взглядом глаз, пышной шевелюрой, а Чаренц — маленький и худенький, с тяжелой головой, которая чудом держится на тоненькой шее, с большим носом, никак не гармонирующим с нежными чертами лица, рассеянным взглядом светлых глаз, выдающих смятение души... А манера говорить... Чаренц словно не говорит, а воюет с тобой, извергает на тебя лавы. И сейчас — только поднялся на сцену, а уже воюет. С кем, сам-то хоть знает?
— Терьян — пророк! — твердит Чаренц. — Пусть никто не боится слова «пророк», — сердито бросает он в зал, — настало время, мы должны вырвать слова у церкви и мещан и вернуть им их первоначальный и подлинный смысл. Не верите? Пожалуйста!
Против кого воюет сейчас Чаренц? Против артиста Шахпароняна, который, склонившись к плечу Марго, слушает его с улыбкой.
Чаренц самозабвенно читает хорошо знакомые Ахавни строки, написанные Терьяном давно, еще в 1914 году.
Тебя пою я,
Кроваво-багряное
Знамя свободы...
Траурный вечер превратился в торжественный вечер памяти Терьяна.
Чаренц взмахивает рукой, требует тишины. Тяжко звучит каждое слово.
...И снова мы чувствуем, как
Нашему сердцу ты близок.
Кровь — опаляющий огонь,
О светлой песне твоей душа тоскует...
О далекий мой друг, о Ваан Терьян...
Задвигались стулья. Арменак держит руку Ахавни. Все молча поднялись. Ахавни видела как в тумане: минуту Чаренц стоял на сцене с опущенной головой.
Ахавни знала о смерти Терьяна, но сердце никак не хотело верить. Сейчас, после этого вечера, вот только сейчас ушел, стал воспоминанием поэт, ее поэт...
Оставив Шахпароняна, Марго сама подошла к ней.
— Нет Ваана, нет... — сказала Марго. — Почему не попросила Шахпароняна прочесть?..
Ахавни промолчала. Ей не хотелось говорить, что комиссар просвещения нашел его выступление нежелательным. Слишком хорошо помнят все роль коменданта, которую играл артист на протяжении трех лет. Пусть выступает в театре — в других ролях...
— Славный Чаренц! — заговорила Марго, и Ахавни улыбнулась. Впервые Марго так доброжелательно высказалась о Чаренце.
«Чаренц сейчас новый день армянской поэзии, преемник Терьяна», — думает Ахавни, оставшись наедине со своими мыслями.
Чем глубже зима, тем острее ощущается нехватка продовольствия. Доставляемое через Казах, оно едва удовлетворяет армию, обозный путь долог, да еще в такую снежную зиму...
Пока не начнет действовать железная дорога, будет трудно, очень трудно. Но еще труднее вынести другое, от чего щемит сердце и против чего нет на свете никакого лекарства.
Со стороны Ширака и Вананда идут ужасные вести. Связи нет, но рассказы беженцев раскрывают страшную картину, которая никак не лучше массовой резни 1915 года и зверского уничтожения бакинских армян в 1918 году. В первые же дни, когда турецкие войска вошли в Александрополь, были убиты и бесследно пропали пять тысяч человек. В январе пятнадцать тысяч были отправлены в глубь Турции. Какой-то каменщик, чудом сбежавший из этой колонны, рассказывал: гнали пешком, кто отставал, расстреливали тут же, на месте. В окрестностях Эрзерума многие, не выдержав тяжелых работ, погибли от голода и болезней...
Колодцы Александрополя полны трупов с отрезанными головами. Из тридцати четырех сел уезда тридцать сожжены, население угнано. В четырех селах остались лишь голодающие женщины с голыми ребятишками, которые предпочли бы умереть, нежели подвергаться истязаниям, — аскеры врываются среди бела дня, насилуют, убивают...
В Александрополе исчез один аскер. Тут же арестовали десять юношей и потребовали пять тысяч золотых лир выкупа. Но где взять эти деньги. Из деревень угнали последнюю скотину, увезли даже семенное зерно...
Недавно ревком Армении вторично заявил турецкому главнокомандованию, что не признает договора, подписанного Александром Хатисовым 2 декабря, согласно которому самые плодородные земли Восточной Армении, до воины входившие в территорию России, переходили во владение Турции. Договор был подписан в момент, когда делегация Хатисова была лишена каких бы то ни было полномочий, и подписанные ею документы не могли иметь никакой правовой основы.
Но турецкое главнокомандование имеет свои расчеты, и любая попытка сопротивления жестоко подавляется.
Коммунисты Александрополя, освобожденные в ноябре из тюрем, пытались защитить народ от чужеземных захватчиков, но первыми стали жертвами насильников. В конце января, распустив созданный ими ревком, они направили письмо в правительство Советской Армении, полное отчаяния, отправив копию в Совет Народных Комиссаров России и в Коммунистический Интернационал. В этом письме описывались неслыханные зверства.
Переговоры не дали никаких результатов. Турецкие чинуши с льстивой улыбкой обещали «расследовать» и «наказать преступающих законы», а массовые истязания продолжаются. После бесплодных переговоров член ревкома Асканаз Мравян от имени наркомата иностранных дел Армении послал ноту протеста командующему Восточным фронтом Кязиму Карабекир-паше, копию в Баку — Орджоникидзе и в Москву — правительству Советской России. Этот протест, полный горького сарказма, обнажал подлое фарисейство палачей.
«В ваших нотах мы прочли красивые слова, свидетельствующие о дружественных чувствах командования Восточного фронта к армянскому народу, — писал Мравян. — Людей, и особенно победителей, судят не по словам, а по поступкам. Если бы рабоче-крестьянская Армения каждый день, каждый час не слышала стоны умирающих армян в армянских районах, насильственно захваченных вашими войсками, если бы дым и пепел десятков разоренных сел не доходил бы до нас, если бы не было всех этих зверств, рабоче-крестьянская Армения имела бы больше оснований искрение радоваться столь красиво звучащим словам...»
Чичерин поспешно запросил Орджоникидзе — предъявлено ли туркам вторичное требование о немедленном уходе из Александрополя. «Мы придаем этому очень большое значение», — сообщил он.
Только что получен из Анкары ответ министра иностранных дел Бекир Самибея на протест Александра Бекзадяна, наркома иностранных дел Армении, против бесчинств, совершенных в Александрополе.
Самибей превзошел даже Кязима Карабекира. Александропольский договор несет не насилие, а справедливость, настаивает он, его претворение необходимо, чтобы «утвердить на Кавказе мир». Это своего рода новая угроза, вероломный намек на то, что война Турции против Советской Армении еще не кончена... Константинопольские газеты пишут, что и новое турецкое правительство продолжает по отношению к Закавказью политику Энвера...
Лютый февраль в этом году в Армении. Тяжелое ожидание и маленькая надежда — что скоро наступит весна, сломается лед...
И неожиданно солнце прорезает черные тучи, нависшие над вершиной Арагаца. Из Лори приходят радостные вести: армянские крестьяне подняли знамя восстания против меньшевистской Грузии, а грузинские большевики, в свою очередь, наступают с юга, вместе с частями Красной Армии.
Железная дорога откроется, турки отступят под натиском Красной Армии — думает теперь каждый армянин.
Так оно и происходит на самом деле. На станции Садахлы три тысячи грузинских солдат присоединились к армянским крестьянам и водрузили там красное знамя Третьего Интернационала. Из Санаина пришла телеграмма: восставшие в честь победы приготовили подарок трудящимся Армении — два захваченных паровоза, цистерну нефти, семь мешков чая, теплое белье и сельскохозяйственные орудия...
Все это, ликуя, сообщил Агаси Арменаку и Ахавни, явившимся к нему в Центральный Комитет.
После этого они втроем направляются к дому в Третьем Безымянном переулке.
Мастер Ованес разжигал печку. Приход товарищей Гукаса и их слова согрели комнату куда больше, нежели дровишки, которые он только что подложил в печку.
— Берите все, что вам нужно, — говорит мастер Ованес немного погодя, узнав, зачем они пришли.
— Отец, коли останусь жив, своими руками открою памятник Гукасу, — говорит Агаси на прощание.
Дом Африкова никогда не видел такого скопления молодежи. Старенькие брюки, выцветшие, неказистые платья, помятые кепки и разбитая обувь совершенно не вязались с богатым убранством комнаты, с нарисованными маслом пейзажами на потолке, с камином, выложенным из изразцов кровавого цвета, с бархатными пурпурными гардинами на окнах, с полированными, красного дерева столом и креслами... К песне присоединяются мощные аккорды фортепиано. Играет Забел — она когда-то брала уроки музыки у мадам Бланш Байрамян. И хотя ее не приняли в комсомол, она приходит в клуб как сочувствующая.
Гремит особняк Африкова, с опаской смотрят с фасада каменного дома закованные в цепи быки.
Явился наборщик Вазген вместе со своим учеником. Он сейчас «руководящий товарищ» в районе, на родине Аршавира, и у него нет свободной минуты, так же как и у его ученика: Аршавир разъезжает по селам и организует повсюду ячейки.
На возвышении, служащем сценой, показалась Ахавни.
— Товарищи! — раздается ее слабый голос. — Мы решили собрать в клубе все, что осталось от Гукаса...
Ахавни сошла со сцены, остановилась возле увеличенного портрета, висевшего на стене:
— Тут ему шесть лет, другого мы не нашли.
Агаси рассказывает, как они, по совету товарища Мартика, разорвали все свои фотографии.
— В восемнадцатом году в Агулисе, когда проводилась перепись населения, мы сфотографировались, — говорит Вазген, — я знаю одного человека, у которого есть этот снимок, он обещал найти его.
— Вот книги Гукаса, — открывая большой шкаф, показывает Ахавни. — Эти он привез из Баку, он тогда только оправился от тифа, — в руках у нее тяжелые тома Брэма.
Товарищи перелистывают «Жизнь животных», внимательно перечитывают строчки, возле которых Гукас делал пометки карандашом.
— Это тоже из Баку, — тяжелые книги в переплете под общим названием «Промышленность и техника».
Нуник, в черной кожаной куртке, с коротко остриженными волосами, смотрит на «новеньких». Как святыню берут они в руки книги Гукаса — «Манифест» на немецком, подаренный ему Срапионом Патрикяном, брошюру Ленина в голубой обложке «Государство и революция», полученную из Москвы товарищем Степой, книги, которые Гукас приобрел сам. Много их: Гаакэ, «Зарождение животного мира», толстый том «Мироздание», который когда-то фигурировал на уроке господина Саркиса, наконец, Абовян, «Раны Армении», Налбандян, «Земледелие», потрепанный роман Мурацана «Геворк Марзпетуни»...
Ахавни вынимает еще книги. Каждая из них знакома Нуник. «Жизнь и смерть, сочинение Сабатье», Сокольский «Антропология», «Химия повседневной жизни» доктора Феликса Аренса в переводе на русский язык, «История Земного Шара» Неймайера, Рубакин, «В мире тайн и чудес» — брошюра, напечатанная в Москве в 1919 году на простой бумаге. Гукас очень любил ее...
Из рук в руки переходят книги. На многих страницах остались следы беспокойной руки владельца — красным, синим, зеленым, фиолетовым карандашами, тонкие и толстые линии, замечания на полях и сколько вопросов и восклицательных знаков!..
Есть тут также Фламмарион, Менделеев, «Волны в бесконечном океане эфира», Отто Вайнигер, «Половая жизнь»... Эту книгу Гукас не показывал ей, задумывается Нуник. А вот и Уэллс, «Машина времени», они читали ее вместе.
Нуник отвернула лицо, отошла в уголок, встала перед окном. Постояла немного, вернулась.
— Это тоже от Гукаса, — говорит Ахавни. Она держит книгу в белой обложке с тиснеными золотыми буквами, написанную Луначарским по просьбе поэта Акопа Акопяна.
— Эта книжка сначала вышла на армянском языке, а потом уже на русском, — с гордостью сообщила Ахавни, — Гукас подарил ее мне.
«А мою не просили, «Двенадцать» Блока, — думает Нуник. — Почему?.. Пожалели? Зря!..»
Она заметила лежащие на столе карманные часы, которые были у Гукаса до последней минуты его жизни, и почувствовала прилив мужества и гордости за своего друга.
— Этот раненый бинокль, — Ахавни откинула красное полотно, на бархатной подушке посередине стола лежал бинокль без футляра, с оторванным боком, — имеет свою историю. В тысяча девятьсот четырнадцатом году, когда Арменак выезжал из Каира, один французский моряк подарил его ему на память. Не так ли?..
— Да, звали его Гастон, был машинистом на корабле, — говорит Арменак. Стоя у стола, он молча разглядывает потускневший бинокль.
— В восемнадцатом году Арменак подарил его Гукасу, когда он ушел в горы... И в мае прошлого года он был в руках Гукаса... Потом...
Голос Ахавни дрогнул, Аршавир, припав к Арменаку, плачет навзрыд, как ребенок; Вазген обнял его за плечи...
Нуник облокотилась о шкаф. Она слушает, видит все это, но не плачет — и сама удивляется себе: окаменело ее сердце, высохли все слезы...
Вошел товарищ Мушег. После освобождения из Ереванской тюрьмы он не поехал в Дилижан, остался работать здесь, в отделе народного образования, вместе с Сергеем Аркадьевичем Варданяном. Наконец осуществилась его мечта: он может открыто обучать пению... Второй раз заходит он в комсомольский клуб, сегодня он принес в подарок комсомольцам новые песни.
Хор поспешно собирается на сцене. Для руководителя хора не осталось места, он садится за пианино, играет, напевая, подымается на стул и раскидывает руки:
— Поем!
Эту песню никто из них еще не слышал. Она прибыла из красной России, и в ней говорилось об их жизни...
Не прошло и десяти минут — и снова грохочет особняк Африкова...
Со страхом взирают с потолка летящие амуры с ангельскими крылышками...
А с улицы доносится:
— Агаси, Арменак, Вазген, скорее в Центральный Комитет... Пусть никто не уходит, мобилизация!..
— Аршавир, пошли со мной, — говорит Агаси.
На углу Докторской улицы повстречали Гаюш. Она только что вернулась из деревни.
— Я протестую, — обратилась она к Агаси, — кто выпустил господина Хикара?
— Ревком, — ответил Агаси, — распоряжение товарища Касьяна. Против него нет прямых улик...
— Улик?! Какие там еще улики? Разве он не сам сдал золото?
— И в учителях нехватка, — проговорил Агаси как-то неуверенно и печально, и Гаюш догадалась: освобождение господина Хикара и ему не по душе.
— И ты не протестовал? — разочарованно спросила Гаюш.
— Протестовал, — не скрыл Агаси. — Но большинством голосов...
— Ладно, увидите, что я еще сделаю, — погрозила Гаюш и побежала к Каравансарайской улице.
— Гаюш! Гаюш! — крикнул ей вслед Агаси, но она даже не обернулась.
Зашагали по Астафяну.
— Вчера я обратился к наркому, — сказал Арменак, читая мысли Агаси, — молодежь не может примириться с инспекторами-дашнаками... За что же мы тогда боролись?..
— Старых педагогов нельзя сменить одним только декретом, — повторила Ахавни слова наркома. — В таком случае нам придется закрыть и действующие школы, а мы собираемся открывать новые...
Агаси же согласен с Гаюш. Он не сказал ей, что говорил про нее Касьян: «Верно, благородная девушка... и тем не менее нужно предать ее суду за самоуправство...»
Председатель ревкома в последнее время часто повторяет эти слова. В сегодняшней газете еще раз написал: «Партийный билет накладывает на нас тысячи обязательств и не дает нам особых прав, никаких привилегий...» Это верно, конечно...
Вошли в здание Центрального Комитета. Агаси решил — надо сегодня же разыскать Гаюш, серьезно поговорить с ней, серьезно и... по-дружески, да...
Агаси, взяв с собой Аршавира, пустился в путь верхом. В жизни ему только раз пришлось сесть на лошадь, еще когда он вместе с дядей отправился в паломничество в храм Святого Карапета. А сейчас надо преодолеть большое расстояние. В качестве уполномоченного Центрального Комитета он едет к берегам Севана. Возможно, надо будет свернуть с шоссе, ехать по проселочным дорогам, и тут нет ничего лучше, чем конь...
В Канакере задержались лишь на минутку. Дурные вести пришли с гор — там показались вооруженные отряды, у них пулеметы, даже пушка... А вчера к вечеру здесь объявилась Гаюш, работник реквизкома. В амбаре одного богача она обнаружила триста пудов пшеницы, отправила их в город, а сама направилась в глухие села.
Крупные капли дождя ударили по лицу.
Они пришпорили коней.
— Не угодила бы она им в лапы, живьем съедят, — сказал Аршавир.
— Касьян требует предать ее суду, — отозвался Агаси с грустью.
— Кого?..
Агаси не назвал имени девушки. Молча ехали рядом, а в мыслях у обоих — она, эта девушка, «буйная голова», как прозвали ее в Канакере.
Агаси взглянул на Аршавира. Да, не так все просто, как им казалось до того, как они взяли власть.
Падают крупные дождевые капли на дорожную пыль. Поднялся сильный ветер, — может, рассеет тучи, очистит небо...
Этой ночью Арменак дежурит. Большая комната, выходящая на Астафян, стала складом оружия. На столе и на подоконниках лежат револьверы, груды патронов.
Арменак сидит за столом в пальто, застегнутом на все пуговицы, и в кепке, надвинутой на самые уши; холодно, старые газеты, которыми отапливали жестяную печурку, кончились.
Вошел его товарищ в черной епанче, заменявший Амаяка, который все еще находился в Баку, взял книгу на русском языке, лежавшую перед Арменаком, и прочел громко:
— Георг Вильгельм Фридрих Гегель, «Энциклопедии философских наук, часть первая. Логика, 1861 г.»... Подходящее время для этого, ничего не скажешь...
Арменак взглянул на него со сдержанным укором.
— Ленин в сибирской ссылке изучал диалектику, Карл Либкнехт написал в тюрьме свои спартаковские письма, — сказал он серьезно.
— Я направляюсь в Норк, буду чуть повыше церкви, — сказал юноша в епанче и стал накладывать в карман патроны.
Арменак, не отрываясь от книги, кивнул. «Противоречие — вот что движет миром, и смешно говорить, будто...»
Арменак мысленно переводит на французский русские слова. Этот философ сложнее и труднее Гераклита Темного, философия его беспредельна, как океан, и человек, не умеющий плавать, может утонуть, погибнуть в пучине.
В какую-то минуту его задумчивый взгляд упал на груду патронов, наваленных на столе... Противоречие — источник движения, его внутренний двигатель, первоначальный стимул...
Ночь. В скалах, над норкскими садами, засел отряд. Кроме Арменака, все вооружены. Арменак шагает взад-вперед, засунув руки в карманы пальто, в один из них он кое-как втиснул увесистый том Гегеля. В прошлый вечер не явились в университет Везирян — новый лектор по политэкономии, и лектор по исторической географии Лисициан. Лишь товарищ Гюли перед несколькими студентами-энтузиастами с пылом излагал закон единства противоречий. Арменак восстанавливает в памяти услышанное и шагает, шагает взад-вперед возле скалы. Пока не наступит утро, пока свет не рассеет тьму.
Сильные порывы ветра донесли издали:
— Абаран, Абаран[83]...
Арменак остановился возле товарища в епанче.
— Это их пароль?
— Они войдут в город.
— Не думаю, — возразил Арменак, — они хотят посеять панику, надо сохранять спокойствие.
Несколько парней, стоявших за скалой, взяли в руки ружья.
— Мне не верится, что они предпримут серьезные действия, — снова заговорил Арменак.
— Абаран, Абаран, — зловеще раздается с противоположной стороны.
Уже за полночь. Ветер продувает насквозь. Здесь, в горах, земля очень холодная, деревенеют ноги. Сумрак стелется над горной равниной, наползая в ущелье Норка. По правую и левую сторону от Йоркской возвышенности идет перестрелка. А тут спокойно. Что делать, куда идти, вправо, к Айгестану, или влево, к подножию Канакера?..
Дано распоряжение — без приказа не покидать позиций.
В Комиссариате просвещения всю ночь дежурят Ахавни и поэт Чаренц. Чаренца вызвали. Ахавни ходит из угла в угол, прислушиваясь к рассказу рассыльного Аветиса из Эрзерума, о том, как он спасся во время резни 1915 года.
Позвали и Ахавни.
Немного погодя она подымается вместе с энергичным молодым человеком в кожаной куртке на верхний этаж того самого дома на Астафяне, где недавно размещалась «миссия Леграна».
— Даже не заперта, — подосадовал молодой человек и стволом тяжелого парабеллума толкнул полуоткрытую дверь.
Председатель ревкома, видимо разбуженный уличным шумом, одевался. Он сильно замерз, и зубная боль не давала всю ночь покоя.
— Сергей Иванович, поторапливайтесь, уходим из города. — скорее приказывает, нежели сообщает смуглый молодой человек, пришедший с Ахавни.
Касьян растерянно смотрит на него.
— Это невозможно... — бормочет он, — соотношение социальных сил явно невыгодное для них, особенно после лорийского восстания, — говорит он, застегивая на ходу рубашку.
— Нам некогда рассуждать, Сергей Иванович, можем опоздать, — слышит Ахавни, стоя за дверью, и входит в комнату.
Надев пиджак, Касьян выходит на балкон.
— Идите в комнату, Сергей Иванович, шальная пуля может... — тянет его за руку Ахавни, повторяя то, что недавно слышала от других.
Спускаясь по ступенькам, он все не может успокоиться:
— Врацян дал слово чести, что никакого сопротивления не будет, а сейчас сбежал...
Накинув одеяло, Касьяна посадили в фаэтон. Проезжают мимо Английского сада. Совсем близко слышны выстрелы.
— Они уже здесь?
— В тюрьме, — пояснил молодой человек, — ночью военный трибунал вынес приговор — расстрелять Амзо-пашу.
— Расстрел?.. — Касьян вытащил руки из-под одеяла.
— Они подняли на нас оружие, Сергей Иванович, сейчас не до игры.
— Да, но... расстрел в этот час?!.
На железнодорожной станции — оживление, в товарные вагоны грузят какие-то ящики. Здесь распоряжается Серго Мартикян.
Неожиданный взрыв заглушает на минуту голоса, и по ту сторону рельсов, в пятнадцати шагах, взлетает к небу облако пыли и грязи.
— Обстреливают столицу!.. — в гневе восклицает Касьян.
Сбросив одеяло на ближайший ящик и позабыв о болезни, он зашагал по перрону.
В доме садовладельца Седрака всю ноль не сомкнули глаз. Свистят пули, проносятся над плоской кровлей, врезаются в стены.
Уже рассвело. Седа вышла во двор. С неба, подернутого туманом, падают, кружась, снежинки. Отсюда ясно видна толстая стена соседского сада, выходящего на Астафян. Огромного роста красноармеец поднимает на плече пулемет и устанавливает его на стене. Потом сам взбирается и начинает строчить из пулемета.
Седа с надеждой смотрит на бойца. Шум перестрелки, доносящийся с улицы, оглушителен. Девушка закрывает руками уши, потом разжимает. Большие черные глаза сейчас глядят бесстрашно на храброго пулеметчика. Установив пулемет на перекрестке улиц, он закрыл дорогу к центру города. А на Астафяне беспрестанная пальба...
— Да здравствует Советская власть!.. — громко кричит пулеметчик в наступившей тишине. И падает грудью на пулемет.
Лучи солнца скользят по стене, золотя бритую голову бойца.
Седа вбегает в комнату.
— Убили!
— Тише... Мама... — шепчет Марго. — Плохо с сердцем.
Стрельба постепенно удаляется в нижние кварталы.
Уже за полдень явился Седрак; он был у соседа, советовался.
— Вставайте, сию минуту...
Глухими улочками он провел дочерей до Зараби-хана и оставил у своей родственницы. В случае опасности они должны спрятаться в старинном тайнике.
Он уже выходил со двора, когда Марго догнала его:
— Я еду в Эчмиадзин, отец.
— Эчмиадзин? — Лицо Седрака потемнело. — Смута как раз там и началась...
— Сейчас! — заявила Марго. Она не смотрела на отца.
Седрак понял: возражать нет смысла. Марго не ребенок, учительница, и если в такой страшный день она решилась на это, стало быть... на то есть причины.
Марго и правда всю ночь провела в размышлениях. Третий день, как уехал ее друг, отец его просил послать весточку, а о нем ни слуху ни духу...
— Ведь опасно... — только произнес Седрак.
Марго поспешно направилась к бульвару, где находилась стоянка фаэтонов. Оставалось одно: поехать вместе с дочерью. Не отпускать же ее одну! Но уже на Зангинском мосту им приказали вернуться. Седрак запротестовал.
— Я к вашей войне непричастен, — рассердился он, — дом мой в Эчмиадзине без надзора.
Проехали кордон. Когда наконец добрались до Эчмиадзина, было уже темно. Поехали прямо к Матенадарану. Марго была уверена: в это тревожное время Левон ни на минуту не покидает его.
Они подъезжали к воротам, когда выстрелы, раздавшиеся рядом, вспугнули коней, они встали на дыбы и помчались. С трудом спрыгнув с фаэтона, Марго побежала к Матенадарану. Густой мрак, окутавший все вокруг, не мешает ей: здесь все ей так хорошо знакомо. Марго не слышит мольбу отца, который едва поспевает за ней.
Во дворе Матенадарана мужчины с черными лицами, опьяненные кровью, вставляют наганы в кобуру, бормочут ругательства. Под фонарями в остроконечных клобуках стоят монахи... Шатаясь, к Марго подходит пьяный хулиган. Но она не замечает его... Лихорадочно ищет глазами... И вдруг видит Левона, навзничь лежащего в луже крови.
— Что вы наделали!.. — раздирающе кричит Марго.
Монахи, один, второй, третий, точно черные призраки, удаляются во мгле. Подбегает отец, как лев, спасающий своего детеныша, хватает ее, уводит подальше от беды.
В полночь, будучи уже у себя в эчмиадзинском доме, Седрак от местного врача узнал, что произошло здесь. Ученый географ-арменовед вернулся из Еревана в Матенадаран. Когда ночью маузеристы, спустившиеся с Абарана, пытались ворваться в Матенадаран, он вместе со своими товарищами открыл огонь. Маузеристы схватили его и повели в тюрьму. Кто-то из монахов предал его: он, мол, безбожник, красный комиссар, захватил богатства храма. Вечером его вывели и расстреляли...
Через три дня садовладелец Седрак снова перевез дочь в Ереван. Там все еще продолжалась смута. Повсюду облавы, заходили и к ним, расспрашивали, чуть ли не довели до разрыва сердца его супругу.
Седрак счел благоразумным увезти Марго к младшим дочерям, там, ему казалось, более безопасно.
С поникшей головой, в полном отчаянии возвращался он домой из Зараби-хана. И вдруг остановился: посредине Астафяна четверо здоровенных мужчин, трое из них с маузерами в руках, вели девушку, худенькую, бледную. Садовладелец Седрак растерянно смотрел на них.
— Вах! — вырвался стон из его груди. Это ведь дочь попечителя Гарсевава, Нуник, подружка его средней дочери, много раз она была у них в доме.
Шествие остановилось непонятно почему, — может, для того, чтобы Седрак как следует разглядел девушку? Нет, тут что-то другое. Снизу подходит группа гимназистов. Они поют известную патриотическую песню, которую и сам Седрак пел в детстве, слова ее приписывают Микаэлу Налбандяну. На тротуаре гимназистов приветствует тучный преподаватель латинского языка, которого Седрак знал еще по Эчмиадзину. И Седрак вспоминает строфу песни, которую поют гимназисты:
Пусть погибнет Турция...
Но что это? Заменили слова? Вместо «Турция» говорят...
«Ой! — думает Седрак, — что они делают...»
Если и знал что-то твердо садовладелец Седрак, так это то, что в дни горестных испытаний, каждый раз, когда над головой армян повисал турецкий ятаган, дверь спасения открывалась со стороны России. Что же сейчас орут эти: «Пусть погибнет Россия»?..
«Ой! — повторяет мысленно Седрак. — Очуметь можно от всего этого!» — и со злостью смотрит на гимназистов. Впереди шагает парень, читавший как-то на утреннике в женской гимназии стихотворение Тютчева на русском языке...
— Сукины сыны! — обругал их Седрак и повернулся к девушке. Нуник тоже смотрит на гимназистов, на Керовбе Севачеряна. Севачерян и его товарищи замолкли.
Нуник повели дальше. Из соседней улицы вышла еще одна группа, двое вооруженных вели мужчину. Седрак, повидавший немало на своем веку, не смог сдержать удивления: опять вели знакомого, — он приходил к ним домой с Левоном Лисицианом, заместитель инспектора мужской гимназии, бывший в плену в Германии. Вспомнил, как его зовут: господин Карапет Мелик-Оганджанян, в последнее время он был редактором советской военной газеты.
— Молодцы, молодцы! — с насмешкой обратился заместитель инспектора к своим питомцам.
Севачерян опустил голову, остальные отвернулись.
— Иди, я твою... — смачно выругавшись, стражники повели учителя.
С тяжелым сердцем Седрак добрался до дому. Поговорил с женой, увидел, что она места себе не находит. Взял корзину и направился к Кантару, — может, чего раздобудет, девочки сидят голодные.
Спускаясь по Астафяну, он опять остановился: со стороны бульвара вели юношу, который ему очень нравился. Это из-за него его младшая, Седа, летом удрала в горы.
Седрак схватился за сердце. Что же происходит в этом городе?!.
Арменака повели к «Дому дашнакцутюн». Седрак так и замер, не отрывая взгляда от двери, которая шумно захлопнулась за юношей. Повели его, и ничего нельзя было сделать, повели, чтобы загубить... И Седрак, садовладелец Седрак, плакавший в своей жизни лишь раз, на могиле матери, сейчас стоял беспомощный, бессильный, и слезы текли по его лицу.
— Уводят... разумных, понятливых уводят, чтобы с толпою баранов бесчинствовать, — твердил он самому себе в какой-то исступленной ярости, так неожиданно нахлынувшей на него; теперь только он сообразил, что и сам он — частица этого народа, этого несчастного стада без пастыря.
Арменака ввели в комнату. Там было много народу — юноши из приютов, рабочие, солдаты, интеллигенты. Их всех привели сюда, или подозревая в причастности к коммунистам, или как «сочувствующих».
Через несколько минут открылась дверь и вошел отец Агаси. В выцветшем зеленоватом пальто, в узких брюках, он казался более высоким, чем был на самом деле. Поведя вокруг усталыми глазами, он едва слышно произнес:
— Ребятишек пособрали?.. — Арменак только сейчас догадался: среди сирот здесь были и те, кто учился у Гевонда-ага в школе, где он был инспектором.
К нему подошел паренек с ампутированной рукой, вступивший в комсомол недавно, в декабре, и поинтересовался:
— Где Агаси?
— Мне это известно не больше, чем тебе, — ответил учитель Гевонд и замолчал.
Арменак знал, где Агаси. Он был абсолютно уверен, что Агаси на свободе, и это было сейчас утешением для него, так нелепо угодившего в ловушку.
Пять дней Агаси и Аршавир не слезают с коней.
Кругом снег. Под белым покрывалом покоится земля, вся изрытая ухабами. Ветер нанес снег в прибрежные ямы, и сейчас неровное плато кажется гладким полем. То и дело кони проваливаются в сугробы и, обессиленные, едва передвигают ногами.
Едут шагом по берегу Севана и лишь изредка перебрасываются словами. Накануне, проезжая по берегу этого скованного льдом озера, они узнали от крестьян, что уездный центр в руках заговорщиков.
А сейчас, оставив позади прибрежное село, расположившееся на большаке, где сходится три дороги, они продвигаются на северо-запад по высокому берегу озера.
Вокруг мертвая тишина. Аршавир едет легко, словно только вскочил на коня. Агаси же переносит езду плохо, у него ноет спина и, как ни пытается сидеть прямо, весь сгибается. Ноги одеревенели в стременах. Но он не жалуется — ведь он уполномоченный Центрального Комитета и должен быть примером для других, должен быть стойким.
Доезжают до верхнего села. Оттуда доносится пушечная пальба. Аршавир с одним из местных парней поскакал вперед. Остальные спешились у стены разрушенного дома. Можно ли войти в деревню? Или же свернуть с дороги и по снежным тропам спуститься в ущелье, к Дилижану?
Показался Аршавир.
— Наши...
Вскоре все столпились у пушки. Артиллеристы устали, почернели от холода и порохового дыма.
Агаси спрыгнул с коня, стал протирать глаза. Какая-то девушка подносила снаряды. Она была в сером платье, а белые шерстяные чулки заправлены в лапти. «Какая героиня, — пронеслось в голове Агаси, — видимо, привычная к тяжелому деревенскому труду...»
— Что я тебе сказал! — закричал на нее пушкарь.
Грубоватый знакомый голос. Этого исполина ни с кем не спутаешь. Грикор, Тали-Кьёхва! Даже с девушкой обращается по-варварски...
Девушка обернулась, увидев всадников, подошла к ним.
— Еразик! — воскликнул Агаси. Вот это кто... Лицо ее в самом деле огрубело, волосы побелели от снежной пыли, сама она скорчилась от холода.
Легкая улыбка играет на посиневших губах, а рука теплая. Агаси крепко пожал ее.
Аршавир так обрадовался, схватил девушку, стал кружить, держа за руки. Еразик же лишь снисходительно улыбалась ему.
— Хватит тебе резвиться как жеребенку, — едва слышно произнесла она и пошла к своим друзьям.
...Ночь. Домишко на краю села. В полумраке Еразик рассказывает прибывшим товарищам:
— Поднялись мы по горловине ущелья. Не ожидали нас с этой стороны и так скоро... Грикор вместе с ребятами зашел в тыл, и ударили оттуда. Потом мы... захватили пушку.
— Пустились они наутек, чуть штаны не потеряли, — вмешивается Грикор и обращается к Агаси: — А разве у нас нет чести, не папаху носим на голове?
Все засмеялись. Оказывается, Еразик страшно рассердила Грикора. Хотя она ни в чем не отставала от ребят, он все же настаивал на своем: «Фронт не место для девушки». А Еразик здесь не просто девушка, а недавно избранным секретарь уездного комитета комсомола и хочет быть на передовой, а не прятаться в теплом местечке.
— Пусть Грикор знает, — говорит она серьезно, — здесь не футбольное поле, война...
— Так, да?.. — злится Грикор и снова поворачивается к Агаси: — Говорю тебе, если не заберете ее с собой, привяжу к седлу и привезу в Дилижан... Не будь я Грикором Манташяном...
Никто не смеется. Эта упрямая девушка задела мужское достоинство Грикора, он может привести в исполнение свою угрозу, если другие не помешают.
— Там тоже много дел, поехали с нами, товарищ секретарь укома, — обращается к ней Агаси.
Еразик молчит, слово уполномоченного Центрального Комитета — решающее в этих чрезвычайных обстоятельствах.
Аршавир теперь красноармеец. Дни и ночи он проводит с Грикором, который всей душою привязался к нему. Аршавир знает об этом и, если у него появляется лепешка или стакан молока, непременно делится с Грикором. Война скоро кончится, и они вместе с Грикором войдут в Ереван. Он приведет своего названого брата к Нуник, скажет, что это тот самый парень, что спас Гукаса от волка, познакомит его с Манушак...
И вдруг подступает тоска, ложится на сердце — тоска по равнине, по Масису, тоска по матери и сестренкам, и так хочется ему, чтобы скорее миновали морозы, наступила весна с зеленью и цветами, чтобы снова ему копаться в саду у Манушак. Скорее бы весна...
Уже неделю они вместе. Получен приказ — «преследовать противника, не дать ему опомниться», — и они скачут по западному берегу Севана на юг.
В отряде, под командованием Грикора, тридцать человек.
Скакали без передышки два дня. Затем провели ночь в деревне. Спали в доме, кони отдыхали в хлеве насильника Аво, сбежавшего в горы.
А сейчас они скачут по берегу Зангу, и кажется Аршавиру, что так они и понесутся вместе с быстрыми водами реки и по Канакерскому ущелью выйдут к источнику, где собирались летом...
Проезжая правый берег реки, входят в село. От присоединившихся к ним крестьян узнают, что здесь неприятеля нет.
Как хорошо скакать вместе с Грикором! Оба они с детства любили лошадей. Грикор поет песни, и прозрачный воздух сотрясается от его громкого голоса.
Уже проехали полсела. Все жители высыпали из домов.
— Послушайте, что за чудо! — воскликнул Грикор. Они смолкли, прислушались. Чистые детские голоса пели хором:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе...
Пришпорили коней. Грикор поет эту песню по-армянски — товарищ Мушег научил их. Улица — сущий лабиринт, из-за стен еще громче звучит «Смело, товарищи, в ногу...». Наконец они в центре села. Школьники, выстроившись парами, двигаются со стороны родника, среди ребятишек есть парни и постарше. Впереди, повернувшись к ним, дирижируя на ходу, шагает учитель.
Грикор и Аршавир соскочили с коней.
— Вано! — вскрикнул Аршавир.
Да, это епархиалец Вано Енгоян.
...Сидят в темной комнате, где в тонире выпекается хлеб. Вано Енгоян, сверкая глазами, рассказывает.
— Гукас мне говорил: «Поедешь в свое село, сделаешь революцию». Правда, революцию я не сделал, а вот школу открыл, три класса у меня...
— Те здоровяки парни тоже в третьем классе? — улыбается Грикор.
— Нет, они поступили только в этом году, они у меня первоклассники, а вон та мелюзга — в старших классах, — с удовольствием отчитывается Вано и добавляет с гордостью: — Вы думаете, они знают только «Смело, товарищи»?.. Нет, еще и «Марсельезу», «Варшавянку». Раз в клубе в Еленовке мы дали концерт. Вечером устроим вам представление, послушаете, как они читают стихи. Есть малец, читает «Гикора» наизусть...
Но... Но Грикор и Аршавир не могут остаться на вечер. И Аршавир прощается с «неразговорчивой невестой», — хотя он и был мал тогда, но хорошо помнит эту кличку школьного товарища Гукаса, который сейчас обучает крестьянских детей грамоте и пению.
Приехав в Дилижан, Агаси и Еразик направились прямо в уездный ревком. Надо отправить боеприпасы и снаряжение отрядам, преследующим заговорщиков.
Здесь Егише Шамахян. Кожаная куртка и парабеллум на боку совершенно не вяжутся с его внешностью рафинированного интеллигента.
«Чрезвычайное совещание» длилось не более получаса. В «тылу», как называет Шамахян район Казаха и Лори, ясно, что надо делать. Так неожиданно и так больно. Родная страна в эту лютую зиму стала ареной гражданской войны, — сейчас, когда в Тифлисе над мраморным дворцом наместника реет красный флаг и победа Советской власти по всей Грузии дело считанных дней...
Агаси отправился в сторону Казаха.
Еразик не пробыла дома и двух часов. У нее полно срочных дел. Накануне были в лесу. Батальон Еразик растет с каждым часом: прямо там же, в лесу, нагрузив распиленные дрова и съев печеный картофель, они приняли в комсомол двадцать человек, большинство из них — ученицы «Лесной гимназии».
— Три Люси, четыре Грации, пять Грануш, целое стадо девушек впустили в хлев, — острит по этому поводу паренек из ближайшего села.
А сегодня Еразик прибыла со своим батальоном в большое приречное село, где проводился субботник: пилили дрова для школы, чинили печки, приводили в порядок дорогу, по которой проходят машины и гужевой транспорт из Казаха в Севан... Такое уж дело — общественная работа, никто не хочет отставать. Это, наверное, первый в истории субботник, в котором принял участие седовласый старец Тер-Меликсет, — скинув сутану на глазах у честного народа, он с усердием распиливал дрова для школы. Из-за этого он даже пропустил сегодня молитву.
Можно ли удивляться чему-нибудь после того, как на верху притвора церкви зареял красный флаг и народ со всех сторон валом повалил в церковь! Внутри, на школьных скамейках, сидят пожилые мужчины. Молодежь расположилась рядом. Широкоплечий, большеголовый человек размещает вновь прибывших. Он старый сельский «активист», даже сидел в тюрьме за организацию кооператива и после того, как вышел, не отступился от своих идей.
Показалась Еразик, огляделась. С трудом протискивался вперед мужчина. Хотя ему явно за шестьдесят, он свеж и крепок, с густым молодым румянцем на щеках. «Кооператор Галуст» встал, двинулся навстречу своему давнишнему противнику и промолвил:
— Пожалуйте, братец Агаджан, пожалуйте, — усадил его на почетное место, возле Тер-Меликсета.
Пришедший, чтобы скрыть смущение, спросил:
— Что это за спектакль в церкви?
В церкви стало светло как днем. Такого света не было даже на пасху. Живущие под куполом воробьи зачирикали и стали носиться как оголтелые над головами.
Всеобщее внимание привлекла подружка Еразик, которая, выскочив из ризницы, залопотала как ребенок:
— Товарищи, сейчас «Синяя блуза» дилижанского Красного клуба начнет свое представление, прошу соблюдать тишину... — Хотя и так, кроме воробьев, никто не издавал ни звука.
«Синяя блуза» Красного клуба — в сельской церкви...
Начали со старинных песен. Стоят на сцене под яркими огнями дилижанские девушки и парни в будничной простой одежде. Кое на ком и правда синяя блуза, но выцветшая, давно потерявшая свой первоначальный цвет. Стоят в сельской армянской церкви и поют старинную русскую песню:
Горел, шумел пожар московский...
Песня всем нравится, хотя вряд ли кто-нибудь из присутствующих понимает слова. И им, певцам, ясно представляется огромный опаленный город на бескрайних снежных просторах...
— А сейчас «Кёр-оглы».
Высокий, стройный парень, встав посреди сцены, откидывает со лба прядь волос и начинает петь.
Резвая девчонка хохочет, сидя на полу. Кто-то хлопает ее по спине, но она не может удержать смех.
— Молодец, сынок, пусть благоволенье божье не покидает тебя, — поощряет певца сам Тер-Меликсет.
— Вот это песенка что надо, — признается и хампа[84] Агаджан.
А «кооператор Галуст» протягивает вперед руки и усиленно аплодирует. Остальные следуют его примеру — впервые жители этого села аплодисментами выражают свое одобрение.
Народ выходит из церкви, но никто не расходится по домам, хотя холодно, мороз на дворе... В дверях висит фонарь — это постарался Галуст. Вместе с Еразик он последним выходит из церкви.
— Явились бы чуть раньше! — обращается он к секретарю уездного комитета партии, он тоже здесь, держит лошадь под уздцы.
— Эй, Галуст, нехорошо ты поступил, — укоряет его Шамахян.
— А что нехорошо, товарищ Егиш?
— Нехорошо давать в церкви представление, — спокойно поясняет товарищ Егиш, — могут быть недовольные...
— Кто же это будет недоволен? — прерывает Шамахяна Галуст и поворачивается к священнику: — Скажи-ка ты, Тер-Меликсет, уже сколько лет собрания и театр в нашем селе проводятся в церкви?..
— Лет пятнадцать, ну, может, на год-два меньше, чтобы не соврать, — подтверждает Тер-Меликсет.
— В царское время собрания происходили в церкви и жалобщиков не было, почему же сейчас должны быть недовольные... Мы назад идем или вперед?.. — яростно протестует «кооператор Галуст».
— Ничего, скоро выстроим клуб, — мирно кончает спор секретарь укома, оставив Галуста.
Шамахян обращается к молодежи:
— Поглядите, кого я привел.
За кругом, освещенным фонарями, в полутьме стоит Арсен, сын маляра Тевоса, уехавшего в мае в Баку. Еразик бросилась навстречу дорогому товарищу. Знает ли Шамахян, как трепещет сейчас сердечко его любимой ученицы...
Звездная ночь. Расходится по домам «Синяя блуза», в селе остаются человек восемь-девять, и среди них Еразик со своей подругой.
В прозрачном воздухе то удаляется, то снова приближается песня, долетевшая сюда на крыльях бури из красной России:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов,
И как один умрем
В борьбе за это...
Еразик вместе с товарищами с раннего утра на ногах, а сейчас и они собираются в дорогу. У каждого за плечами корзина или мешок, куда они уложили рукавицы, обувь, шерстяное белье, связанное дома, и другую теплую одежду, которую собрали в селе для товарищей, ушедших воевать.
Сладкой песней, знакомой с детства, провожает их Агстев.
Прошли околицу села. Еразик и Арсен отстали немного — груз ли их тяжелее или они слабее товарищей? Нет, они просто истосковались друг по другу, не могут наговориться...
Мирно в родимой обители, лишь удары дровосека нарушают тишину в лесу, и огромная сосна-королева, разбрызгивая снежную пыль, падает, сметая с пути молодые саженцы... Вдруг огромный детина вырос перед ними. Это хампа Агаджан. Опираясь на серебряный набалдашник палки, он как изваяние стоит у них на пути. Вместе с ним трое его сыновей, везут дрова на подводе, двое других его парней сбежали в горы — на их совести немало крови.
Еразик и Арсен остановились: что на уме у этого человека?.. Правда, вечером он пришел в Красный клуб, но сердце у него черное.
Арсен отвел Еразик в сторону, рукой стал нащупывать револьвер в кармане брюк.
— Здравствуйте, господин Агаджан, — спокойно прозвучал тонкий голосок Еразик в торжественной тишине.
— Здравствуйте, — прочистив горло, ответил хампа Агаджан.
С высоты своего роста он внимательно разглядывает обоих. И сыновья его, такие же рослые, как отец, изучают парня и девушку, как случайно попавшуюся на пути добычу, которую нельзя упустить.
— Ты не дочь учителя Сиракана?
Еразик молчит, потом поднимает голову, повязанную красной косынкой.
Хампа Агаджан опирается на палку-посох, не мигая глядят его глаза, лишенные ресниц.
— Это тесто вберет в себя много воды, — говорит он хриплым голосом.
— Какое тесто, господин Агаджан? — с нескрываемой враждебностью спрашивает Арсен, крепко стискивая в кармане револьвер.
— Тесто, которое вы заквасили, — произносит Агаджан, и щеки его наливаются густо-красным цветом. — Коли хотите знать правду, мне не по душе все, что придумала эта власть, но...
Сыновья хампы Агаджана делают несколько шагов вперед.
— В этих стоптанных чувяках шастаете по селам, собираете башмаки и варежки...
Хампа Агаджан не закончил фразы, то ли с горечью, то ли со скрытым восхищением смотрит он на тонкую девушку в шерстяной выцветшей кофточке с серым заплечным мешком; на коренастого юношу в позе воинственного петуха. Потом наклоняется вперед, как тополь под ветром, и, сняв с головы меховую папаху, прощается. Сыновья следуют за ним.
Пройдя немного, Арсен и Еразик оглянулись. Хампа Агаджан, тяжело передвигая ноги, направлялся к деревне.
...Еразик и Арсен остановились, глядя на дорогу. Хампы Агаджана уже не видно, издали вырисовывается купол церкви. Агстев поет для них, только для них.
— Ты устала? — спросил Арсен нежно, робко.
Он поставил свой мешок, взял узел у Еразик, стал связывать их.
— Что ты делаешь, оставь...
Он сделал вид, что не слышит. Еразик улыбнулась счастливой улыбкой. Арсен, перекинув ношу через плечи, протянул руку девушке.
Сладкой песней провожает их Агстев.
Вручив каптенармусу воинской части собранные в селе вещи, Еразик пошла домой — отогреться у камина.
— Показалась наконец, негодница, — шуткой встретил ее отец.
Еразик посмотрела на отца, в его голосе прозвучала радость. Этот огромный человек с бородою Газароса Агаяна был для Еразик и отцом и матерью. И будучи в сибирской ссылке, он посылал ей письма, полные нежности.
Еразик смотрят ему в глаза.
— Что случилось, отец, что-то хорошее?
— Ах ты хитрушка, как это ты догадалась? — обрадовался отец. — Ну иди посмотри, кто к нам приехал, — и повел ее в комнату, держа за руку.
У камина поднимается высокий мужчина со снежной бородой. Раскрыв объятия, идет навстречу, а голос журчит:
— Это та самая малышка?
Ованес Туманян обнимает девушку, смотрит в ее задумчивые, умные глаза.
— Барышней стала моя Еразик! — говорит он с ликованием. — Сколько прошло?.. — спрашивает у старшей сестры, накрывающей на стол.
— Три года, — отвечает она.
Стало быть, три года назад поэт видел Еразик в последний раз, тогда она оставила школу Елены Стасовой в Тифлисе и вернулась домой.
— Молодчина, молодчина, я уже слышал — ты самая храбрая из девушек... — хвалит ее поэт.
Еразик хочет возразить ему, сказать, что и другие девушки пошли бы, просто парни их не взяли, а так как она секретарь укома, не могли ей отказать. Она хочет возразить, но молчит.
Туманян целует девушку в лоб. Еразик садится, съежившись, у камина в углу тахты: как отрадно тепло, исходящее от дубовых поленьев.
Садятся за чайный столик.
— Ну, расскажи, как ты доехал, как думаешь пройти этот путь? — спрашивает учитель Сиракан. — Я уже не говорю об этой метели — идет война. Слезы, кровь...
— Знаю, знаю, — говорит поэт. — Не в первый раз... В тысяча девятьсот пятом году была резня, мы ходили из села в село со знаменем братства в руках... Сейчас, правда, трудно — зима, кровь застыла в сердцах. Что поделаешь?.. А вот в прошлом году была эпидемия, — вспоминает он, задумавшись. — Некоторые из наших тифлисских врачей собирались ехать в Армению, я рассказал им сказку. Один народ, говорю, попал в беду, и самый лучший сын этого народа отправился, чтобы найти какой-нибудь выход — отыскать живую воду, спасти народ от напасти. Один добрый человек узнал об этом и говорит ему: на своем пути ты встретишь реку, горькая она, а когда выпьешь воды, ты должен сказать: какая сладкая вода!.. Когда ты перейдешь горькую реку, перед тобой раскинется пустыня вся в колючках и терниях, ты должен пройти эту пустыню и, когда сорвешь колючку, должен сказать: какой бессмертный цветок... Иначе тебе не преодолеть трудности этого пути... Вот так... То, что я говорил нашим благородным врачам, теперь должен сказать самому себе...
Хозяин дома с одобрением кивает седой головой. Туманян продолжает:
— Знаю, дело трудное... Говорят, «двадцатый век», «цивилизация», но чем дальше, тем больше человеком овладевает жестокость. Мы с тобой были маленькие в те времена, когда люди воевали, стреляли друг в друга или шли друг на друга с мечами... А сейчас напустили ядовитых газов, чтобы задушить всех без исключения, и кто... цивилизованные немцы. Сейчас, как посмотришь по сторонам, — видишь, человеко-зверь вершит судьбами людей... Эти негодяи, говорят, признав себя банкротами, добровольно передали власть... Только должен был вздохнуть свободно народ, как затеяли новую борьбу — от зависти ли, от злобы, бессилия?.. Поеду посмотрю, что можно сделать, чтобы больше не проливалась кровь... Ведь турки...
— Ладно, Ованес, давай поедим. Ведь если говорить о бедах... нашему горю нет конца, — и хозяин дома придвигает гостю вазу с медом.
Поели немного, выпили по стакану молока. Туманян попросил рассказать о школьных делах...
— Что вы думаете, что собираетесь делать?
У поэта заблестели по-юношески глаза, когда Сирарни, старшая сестра Еразик, стала рассказывать о программе школьных преобразований. Потом Еразик со всеми подробностями поведала о вечере в сельской церкви.
— Какая песня им была по душе?
Еразик подумала немного.
— Любимая песня товарища Мушега...
— Да, он был вашим учителем, — вспомнил Туманян, — какая песня?
Еразик назвала.
— Видишь, у этих людей есть вкус, а наши интеллигенты, которые такого высокого мнения о себе, говорят, что крестьянин ничего не смыслит в песне и музыке.
И опять заблестели его глаза, кончиками пальцев он забарабанил по столу и запел оживленно: «Пойдите взгляните, кто съел козу...»
Остальные стали подпевать:
Пошли, посмотрели, волк съел козу...
Поют девушки вместе с поэтом. Сильный баритон учителя Сиракана выделяется из хора.
В окно постучали. Сирарни вышла, Еразик за ней. Когда они вошли, были уже в пальто.
— Вы нас извините...
— Что-нибудь случилось?
— Военное положение, коммунисты ночуют в казарме, — пояснил хозяин.
— И девушки тоже?
— Девушки, парни — все коммунисты.
Сестры попрощались.
— Жаль, — проговорил Туманян, поднимаясь, и добавил тихо: — Время такое...
Туманян встал рано утром и вышел во двор. Дом учителя Сиракана расположен на краю глубокого оврага. Какая буйная, дивная зелень тут, у воды, с весны до осени... — мысленно представляет поэт... А сейчас мороз сковал землю, толща льда задушила жизнь.
Отказавшись от завтрака, поэт пошел в ревком и застыл от удивления, увидев там старшую дочь учителя Сиракана, — оказывается, она заместитель председателя ревкома... Военные пообещали машину — после полудня поэт продолжит свой путь. А сейчас Сирарни, взяв дорогого гостя под руку, повела его домой. Позавтракали.
— Я чувствую, что-то случилось, вы от меня скрываете... — произнес Туманян.
...Вновь переполнен зал клуба имени Карла Либкнехта.
Сегодня — совсем по другому поводу. В гробу, установленном на столе, обложенном еловыми ветками, безмятежным сном спит красивый юноша с прядью черных волос на лбу.
Аршавир прошел вперед. В последние часы они были вместе.
— Грикор дрался как лев, когда мы столкнулись лицом к лицу с противником, — говорит он. — Мы вступили в уездный центр, в нас вероломно выстрелили из окна.
Аршавир уступил место Агаси. Глаза Агаси сверкают от гнева, его нельзя узнать. Пусть больше не ждут снисхождения и милости эти подлые клятвоотступники...
Толпа волнуется. В клуб входит Туманян. Увидев его, Агаси замолкает на минуту: трудно призывать к крови и мщению, когда здесь он, Туманян.
— У Грикора было сердце ягненка, душа младенца, — с болью продолжает Агаси, — и пал он от отравленной пули недруга...
И снова замолкает: какой-то голос, идущий из глубины души, приказывает ему — достаточно пролито крови, достаточно, с лихвой...
— Не забудем тебя, благородный наш товарищ...
Девушки глухо рыдают. Аршавир едва сдерживается.
У стола — секретарь уездного комитета, учитель Егише Шамахян в военной форме; лицо у него бледное, синие глаза затуманены. Он не может нахвалиться своим учеником: мысль его была ясной и быстрой, душа — чистой, как горный воздух... Погасло солнце его...
Остальное не доходит до сознания Аршавира, — в каменной тишине звучит печальный голос поэта:
— Каким словом мне утешить вас?.. Я решил, поеду‑ка я в эти края, подумаем со старшими, найдем какой-нибудь выход из беды, найдем исцеление... И вот — горе, страшное горе... Прекрасный цветок погиб... Говорили, он сын простого человека, и была у него любовь к учебе, и если бы он учился, несомненно, стал бы большим человеком... И я знаю, среди вас есть такие, чьи юные сердца горят и души пылают. Как-то ко мне, года полтора назад, пришел такой парень, по имени Гукас. Какой он был... Говорят, он тоже погиб в майских боях... Да... Лучшие гибнут, горячее сердце не выдерживает, рвется вперед... — Туманян минуту помолчал. — Ну, что мне сказать вам, чем утешить вас? Поэт Армении, я вместе с вами всегда и везде, где бы я ни находился, и страдаю с вами, болею вашей болью. Скажу только, большое сердце у нашего народа, многое он видел, многое вынесет и будет жить в новом, светлом мире... И все дурное, что есть в нашей нации, — зависть, себялюбие, тщеславие, — все это исчезнет...
Взгляд его упал на дочерей учителя Сиракана, стоявших со своими подругами.
— Как солнце взгляните на мир и осветите, согрейте замерзшую землю...
Ованеса Туманяна нет в Дилижане, а его скорбное лицо все время стоит перед глазами Аршавира. Поздней ночью, лежа в казарме, он узнал от Агаси, где тот находится сейчас, и вскочил с места:
— Поеду с ним!
Не прошло и минуты — и Аршавир уже горячо объяснял Агаси и Егише Шамахяну, почему он, и только он, должен непременно сопровождать поэта в Ереван.
Только-только рассвело. На едва различимой в снежном поле дороге видна белая простыня, укрепленная на длинных шестах. Один шест держит в руке высокий солдат, другой — юноша в бараньей папахе. За белой простыней шагает поэт. Он в валенках, в тулупе и меховой ушанке.
Идут, идут. Ни единой черной точки на белизне, никакого движения. И вдруг — предательский, зловещий треск. Потом снова безмолвие. Белый флаг развевается на ветру. Они шагают по глубокому снегу. Снова строчит пулемет. Пули пробивают белую простыню.
— Ложись, отец, — просит Аршавир.
— Пошли, пошли вперед, может, больше не будут стрелять эти бесстыжие, — говорит Туманян.
Трогаются. Огонь возобновляется. Бьют не прицельно, это видно. Но и шальной пули достаточно, чтобы отправить человека в мир иной.
Ованес Туманян медленно ступает по снегу, лицо его спокойно, величественное лицо патриарха.
Вдали уже отчетливо вырисовываются двигающиеся фигуры.
Огонь прекратился. Группа всадников, поднимая снежную пыль, направляется в их сторону.
— Куда это вы в такую рань? — спрыгнув с лошади, крикнул мужчина в епанче.
— Это Ованес Туманян, идет в Ереван, — сообщил боец. — Вас же известили, так почему стреляете?
Мужчина в епанче глянул на бойца, потом на приближающегося человека. Его портрет он в самом деле видел где-то. Помешкав, распорядился:
— Ну иди, — словно разговаривал со своим подчиненным.
Мужчина в епанче вскочил на коня.
Аршавир зашагал за Туманяном.
— А этот бычок что тут делает?
— Сирота, — сказал Туманян, — пусть идет, тетка его живет в этих краях. — И повернулся к юноше: — Иди, сынок, не бойся. Где твоя тетка, ты сказал?
— В Эгварде, — ответил Аршавир; его дальняя родственница в самом деле жила в этом селе.
Смерив с головы до ног «сироту» и не найдя в нем ничего примечательного, хмбапет пришпорил коня.
По дороге их догнала грузовая машина, идущая в город. Туманяну предложили сесть. Такой опасности Аршавир не предвидел. Разве найдется среди шоферов хоть один, кто бы не знал его? Ненароком могут выдать... Оставить Туманяна? Нет, нельзя... Аршавир задумался: как быть? И только захлопнулась дверца кабины, он прыгнул в кузов и примостился там, между двумя крестьянами и стонущим солдатом. Машина в исправности. Такое сейчас бывает редко. Несколько машин, имеющихся в Ереване, в весьма плачевном состоянии.
Аршавир старался все примечать, ничто не ускользало от его внимания. Во-первых, он заметил: у врага нет резервов, ни одной пушки, ни одного пулемета, даже ни одного солдата нет на дороге... И еще одно: случайный путник, еще издали заслышав шум машины или увидев ее, с трехцветным флагом, убегает с дороги и прячется за камнями или в какую-нибудь щель.
«Они, видимо, полагают, что это облава на дезертиров», — решил Аршавир и втянул голову в плечи, чтобы никто не видел его лица.
На горизонте завиднелся Масис. Из кузова Аршавир с восхищением рассматривал пылающую в закатных лучах вершину.
Еще каких-нибудь полчаса — и перед ним появится желанный город.
Но въехать в Ереван на этой машине? Ни в коем случае! Опасно появиться даже в Канакере, там может быть военный патруль.
Аршавир взглянул на своих соседей, они дремали, покачиваясь...
На крутом повороте машина замедлила ход... Аршавир спрыгнул.
«И впрямь ты кошка; если даже с неба сбросят, прибежишь на четвереньках», — засмеялся он, вспомнив слова матери.
В селении Канакер грузовик в самом деле остановили. Ладно одетый офицер, подойдя, пригласил Туманяна в свою легковую машину — он был послан встретить поэта.
Дребезжащий «мерседес» спускался по Астафяну.
— Дочь моя живет здесь неподалеку, — произнес поэт устало.
— «Женераль ан шеф» выразил желание первым встретиться с вами, — объяснил офицер, побывавший в Европе.
Остановились перед губернаторской. По этим мраморным ступенькам поэт уже поднимался однажды — в 1915 году, когда он приходил сюда по делам беженцев.
— Господин Туманян, милости просим, — пригласила черноволосая барышня и проводила его в соседнюю комнату.
Сняв тулуп, Туманян сел в кресло.
— Где господин Врацян?
— Он просил подождать.
С трудом распрямляя одеревеневшую спину, Туманян окинул взглядом кабинет: в нише, над камином, мрачная массивная бронзовая лампа, и больше ничего, что могло бы привлечь внимание.
Туманян взял со стола газету и надел очки.
— «Свободная Армения», — усмехнулся он. — Несчастная Армения!..
Прошло уже немало времени. Тихо. Нет и секретарши. Туманян походил по кабинету, потом, пожав плечами, снова опустился в кресло и взял в руки газету. Читал и не верил глазам. «Все народы Закавказья должны быть с турками, а не с большевиками, только действуя заодно с турками, они могут обеспечить себе свободу и независимость». Да, слово в слово так написано в газете, только что вышедшей в Ереване.
А в тифлисских газетах писали о бесчинствах турок в Шираке и Вананде, размышлял Туманян, и его растерянный взгляд снова и снова останавливался на буквах, напечатанных на голубовато-серой бумаге. С ума они, что ли, сошли?.. И это пишет дашнакская газета — газета партии, которая чуть ли не на протяжении тридцати лет вопила повсюду, что турки смертельные враги армянского народа...
В соседней комнате раздались шаги. Туманян встал.
— Я сию минуту должен видеть господина Врацяна, — потребовал он, распалившись. — Медлить нельзя, понимаете? Не имеем права! В любую минуту на голову народа может обрушиться новая беда!
Черноволосая секретарша ничего не ответила. Может, все понимала и даже сочувствовала поэту. Она только предложила поэту стул.
Туманян принялся шагать из угла в угол, оставляя на полу следы мокрых валенок.
— Он по неотложному делу, на радиостанции, — наконец сообщила секретарша. — Хотел, чтобы в его присутствии послали эту телеграмму. — И прочла депешу, посланную в Анкару, — «Комитет спасения Армении» просит боеприпасы у правительства Турции, русские трехлинейки, или хотя бы патроны для турецкого маузера, или, в крайнем случае, винтовки системы «лебель».
Туманян поспешно прошел в соседнюю комнату, вернулся.
— Где эта радиостанция? — спросил он, надевая тулуп.
— Во дворе, господин Туманян. — Барышня уже звонила по телефону. — Знаете, он с визитом у Бехаэддина-эфенди, — сообщила она с сожалением.
— Кто такой этот эфенди?
Милая барышня готова была рассеять странную неосведомленность знаменитого человека. Но Туманян уже не слушал ее; согнувшись от стыда и досады, шагал, разговаривая сам с собой.
Позвонить в особняк Бехаэддина и напомнить шефу, что его ждет армянский поэт? Но там нет телефона... Туманян прошел в приемную, решил набраться терпения, подождать. Он не знал, да и представить не мог, что произошло здесь, — что этот самый Бехаэддин лично участвовал в подготовке переворота 18 февраля, что его помощник Гусейн-бей воевал против красных и их аскеры, вместе с армянскими маузеристами, обыскивали дома и арестовывали армянских большевиков. Бехаэддин отныне тут хозяин, «свободная» Армения — его вотчина.
Близилась полночь. Раздался стук в дверь. Поэт, очнувшись, поднялся.
Протягивал руки, шел к нему господин Врацян.
— Ованес, прошу тебя, извини, заставил ждать... — Он встречался с ним в Тифлисе, когда учительствовал там.
Туманян, накинув тулуп на плечи, разглядывал его мрачно.
Руки хозяина опустились.
— Пошли, пошли ко мне, поговорим о житье-бытье, — пытаясь сохранить дружеский тон, пригласил Врацян. Он шагнул вперед, но тут же, подумав, отказался от своего намерения взять поэта под руку — старик и без того взбешен.
Вошли в комнату, в которой с лепного потолка свисала роскошная люстра, сели за стол.
Туманян молчал.
— Как ты перешел линию фронта, обошлось без недоразумений?
— Чем вы тут занимаетесь? — вспылил поэт. — Вымаливаете оружие у турецких пашей. Для чего? Чтобы бороться против армянского крестьянина, беспомощного армянского крестьянина?.. — задыхаясь от гнева, промолвил он.
Врацян исподлобья разглядывал его. «Наивный человек», — думал он.
— Успокойся, успокойся, Ованес. Положение тяжелое, верно. Но по чьей вине? Ты задавал себе этот вопрос — по чьей вине? Кто поднял знамя гражданской войны против армянского правительства?
— Оставьте это, — махнул рукой Туманян, — оставьте, — повторил он с отвращением. — Образумьтесь, турки убивают там, а остальных вы хотите уничтожить здесь, с помощью турецкого оружия хотите навсегда покончить с армянами? Вы понимаете, что вы делаете? Проснитесь, образумьтесь, пока есть еще какой-то выход.
— Какой выход? — спросил Врацян. — Капитуляция?! Это равносильно самоубийству, общенациональному самоубийству.
— «Общенациональному самоубийству»? — крикнул Туманян. — Почему самоубийству? Братоубийственной войне надо положить конец, я принес вам эту заповедь.
— Чья это заповедь? — Врацян смотрел на мечущие искры глаза поэта, на его дрожащие руки. Словно перед ним не тот приветливый человек, веселый шутник, которого хорошо знает весь Тифлис. — По чьему велению?
— По велению моей совести, — резко ответил Туманян, поднимаясь на ноги, и его казавшаяся бессильной рука с грохотом опустилась на край стола. — Это заповедь армянской нации. Ваш долг прислушаться к этой заповеди, если не хотите, чтобы ваши имена были прокляты во веки веков. Запомните: другого выхода, кроме как упование на Россию, нет у нас. Вы должны понять эту истину, даже если она вам неприятна. Не имеете права...
Почувствовав страшную усталость, Туманян опустился на стул.
Дорога давала себя знать...
С благоговением подходил Аршавир к старинным воротам в глубине переулка. Он продрог, посинел от ночного похода по скалистым берегам Гетара, а сердце его ликовало...
Ворота полуоткрыты. Нет ширмы на айване, за которой лежал отец Манушак, инвалид, и дверь в комнату открыта. Сломанная тахта, венский стул с соломенной спинкой, тяжелый дедовский сундук, большие и маленькие горшки... Аршавир побежал в конец сада — комната Ахавни тоже пуста, ни одной живой души в этом доме...
Опустел сад Мануш, опустел город...
Аршавир вышел во двор. Ручеек, струящийся с улицы, покрылся льдом. Внимание юноши привлекла сверкающая солнечная полоска на высокой стене, и он улыбнулся солнцу, его просветлившийся взгляд остановился на кисточках винограда. Отовсюду свисали пестрые мешочки, сшитые из старенького платья Мануш, — чтобы уберечь виноград от холода и воробьев. Аршавиру и в голову не приходило, что ждать бесполезно, что надо просто сорвать и съесть эти гроздья. Он только восхищенно смотрел на виноградные лозы и улыбался...
Но ждать действительно бесполезно. Он еще раз оглянулся по сторонам, подошел к воротам, запер калитку; вернувшись, сорвал тяжелую гроздь и прошел в комнату Ахавни. Аккуратно развязал тесемки, вытащил виноград, положил мешочек на стол и только после этого, усевшись на тахту, стал есть ягоды «козьих сосков».
Парень, знавший цену фруктам, выросший в плодовом саду, ничего подобного не ел в своей жизни. Он взял одну виноградину, желтую как янтарь, и подержал на свету. Сквозь утончившуюся кожицу проникало солнце, которое Мануш сберегла для своего друга.
Почему они ушли, почему? Аршавир не мог найти ответа. Он внимательно посмотрел по сторонам. Книги стояли на прежнем месте, там, где их оставила Ахавни. Вот уже два с половиной месяца прошло, как она вышла из тюрьмы, и до сих пор ей некогда было зайти сюда?
Аршавир взял со стола мешочек, аккуратно сложил его, спрятал в кармане и прошел в комнату Мануш. И здесь все было на месте, не видно никаких следов погрома... Но почему они так поспешно ушли, даже не допили чай — на столе стояла чашка. «Уже три подели, как они ушли», — решил он, обнаружив под чашкой газету от 23 февраля. Что там написано?
— Ого! — воскликнул он. Опять господин Хикар: «Он выступал перед толпой, охарактеризовал события дня...» И тут же некролог: «Его пламенное воображение не насытилось прохладными рощами Айгестана, журчащими ручейками, цветущей зеленью, и он, не удовлетворенный всем этим, бросился на эту сторону Масиса, чтобы закалять свою волю...»
Отдаленные раскаты заставили Аршавира выйти из комнаты. Грохот раздавался периодически, с небольшими перерывами. «Значит, наши близко, возле города», — взволнованный, думал Аршавир. Он опять прислушался, задумчиво и настороженно. Проходили минуты. Мышцы его вновь напряглись... Осторожно осмотрелся он по сторонам и тут же решительными шагами направился к очагу, врытому в стену. Возле очага стояли щипцы, которыми пользовалась Мануш. Но у Аршавира не было даже минуты, чтобы предаваться воспоминаниям. Энергичным движением приподнял он плиту со дна очага и открыл жестяную коробку. Там в мешочке было еще пять турецких лир.
Одну лиру Аршавир бросил в карман, и через дырку монета опустилась в подкладку. Он закрыл коробку и водворил ее на место.
Аршавир бродит по городу как бездомный абаранский паренек, в островерхой бараньей папахе, вроде бы безразличный ко всему происходящему. Но ничто не ускользает от его глаз, мысль бодрствует, ухо востро, и ноги ведут его туда, где он может хоть что-нибудь разузнать о товарищах и в то же время не навлечь на них подозрения...
К полудню он уже знал кое-что. В ту ночь, когда лязг оружия разбудил город, Ахавни сказала своей тетке: «Я пошла в Центральный Комитет». Тетка ее не знала ничего, кроме того, что девушка не в тюрьме. А Нуник в тюрьме. Матери с большими трудностями удалось передать передачу, и теперь она дни и ночи проклинает свою черную долю.
«Молодец Вардан!» — мысленно Аршавир похвалил человека, с которым только что расстался на Малярской улице, возле дверей Комсомольского клуба. Он служил сторожем в Центральном Комитете и сумел спрятать комсомольские билеты, а также деньги и оружие. Оружие он может выдать Аршавиру, а деньги вручит, когда приедут Арменак и Амаяк Варданян. Больше никого он знать не хочет. Амаяк находится в Баку, а где Арменак? Он дежурил в комитете в последнюю ночь, потом ушел с наганом в руке. Аршавир пытается представить Арменака с наганом в руке, но это почти невозможно...
Он вышел на Тархановскую. На правой стороне собралась толпа, видны разноцветные флаги, — там расположено турецкое консульство. Он решил смешаться с толпой, никому ведь не может прийти в голову, что... Осталось пройти какую-то сотню шагов, когда он увидел серые с серебристой кокардой фуражки гимназистов. Аршавир остановился — узнают... Огляделся по сторонам. Прямо напротив консульства на плоской кровле разместились ребятишки, глазели разинув рты. Аршавир прошмыгнул в узенький тупичок. Влез на кровлю и, надвинув папаху на лоб, лежа стал наблюдать за улицей. Солнце било прямо в глаза, слепило, не позволяло как следует разглядеть происходящее.
Евгения Минаевна приветствует «День фронта» от имели «Союза армянских женщин». «День фронта»?.. А почему здесь, перед этим консульством?..
Сколько знакомых в этой толпе! Хорошо, что он не двинулся вперед, подумал Аршавир. Севачерян!.. Аршавир залился краской стыда, вспомнив забастовку 1917 года. Потом вспомнит другие свои встречи с этим «ученическим вожаком»... «Здесь, как раз здесь его место», — решил он, уже сердитый.
А то, что он увидел дальше... Да, это он. Лицо почернело, затвердело, но голос не изменился. Грант Сантурян от имени газеты «Свободная Армения» присоединяется к поздравлениям и желает удачи «турецкому освободительному оружию». Аршавир окаменел: это он, патриот Сантурян?.. И сейчас еще звучит в ушах его охрипший голос, когда он кричал в ученической столовой, неподалеку отсюда: «Уничтожить турецкое племя с его преступным духом — вот историческая миссия армянской нации!»
А что сейчас он изрекает? «Между армянским и тюркским народами общего больше, нежели...»
Он даже перешел на турецкий, оставив «язык своих великих предков». Аршавир с трудом понимал его, хотя неплохо знал местный тюркский язык. Но все же уловил: Сантурян приглашал сюда аскеров «защитить независимость армянской нации». Стоявший вблизи турецкий офицер при каждом его слове одобрительно кивал головой. Это сам Бехаэддин, чье имя уже несколько раз упоминали здесь. Чем он отличается от османских сатрапов, которые нагло и бесстыдно шлялись по бульвару в 1918 году?..
Бехаэддин выражает удовлетворение... он восхваляет александропольский «братский» договор, который открыл врата вечной дружбе между двумя соседними народами... Тифлис также в «их руках», и Баку «свободен», и турецкое войско продвигается туда... Аршавир еще больше напряг слух. Он, Бехаэддин, сегодня выезжает в Игдир, оттуда он переправит войска в эту сторону... только бы братья армяне скорее восстановили мост на Араксе. «Половодье сейчас, это у них не выйдет», — подумал Аршавир и только сейчас почувствовал, как стосковался по родной реке. Оставаться дальше опасно, решил он.
Аршавир спустился во двор по деревянной лестнице, вышел из тупика и быстро направился к окраине города.
Вторая встреча Ованеса Туманяна с председателем «Комитета спасения» оказалась столь же безрезультатной, как и первая. Мало этого, ему посоветовали воздерживаться от появления в обществе, «исходя из интересов собственной безопасности».
Забота дочери не могла залечить свежие раны, раскрывшиеся в сердце поэта. Знакомые, те, что посмелее, приходили, говорили сочувственные слова, словно не народ, а поэт переживал личное горе. Лет на десять он постарел за эту неделю. Унылый день еще больше гнетет его. Накинув на плечи пальто, укутав шерстяной шалью колени, он сидит на кушетке и просматривает газету.
Газета, как всегда, однообразна. Приказ № 1 господина Врацяна: «Арестовать и передать властям всех большевиков». Приказ коменданта Айвазяна в том же духе, приказ командующего армией Куро, приказы начальника штаба, временного начальника особого отдела министерства внутренних дел Цолака Акопяна, приказ члена «Комитета спасения» хмбапета Мартироса. Лиц, не подчиняющихся приказам, ожидает «строжайшая кара»... Это не газета, а свод приказов.
В дверь постучали, вошел артист Шахпаронян. Он добровольно взял на себя миссию — заботиться о поэте. И хотя в данный момент он не при должности, но по-прежнему вхож повсюду.
— Ну как, что он говорит? — спрашивает Туманян, пожимая руку гостю.
Вместо ответа — жест, более чем красноречивый.
— Значит, домашний арест... Машалла[85] «армянскому государству»! — восклицает Туманян.
Сев на кушетку, он снова закутал ноги шерстяной шалью, съежился.
Даже Шахпаронян, один из самых изобретательных людей в этой стране, не находит слов для утешения.
— Можешь ты сказать им, — неожиданно спокойно заговорил поэт, — что Туманян не делал и не сделает ничего в угоду черни, не будет внимать ее голосу, никогда... а будет служить идеям, которые в один прекрасный день поднимут толпу, стряхнут с нее мерзкие адаты.
Шахпаронян смотрит на поэта с восхищением, смешанным с жалостью. «Блажен, кто верует», — говорят его умные глаза; и в самом деле верит поэт, что наступит день, когда исступленные страсти и дикие порывы уступят место благородным человеческим чувствам? Лично он, после всего того, что видел начиная с 1914 года в Западной Армении и здесь, в Ереване, начисто разуверился в этом.
— Очень горестную вещь я узнал сегодня, — снова заговорил поэт. — Это произошло два месяца назад, оказывается, скрывали от меня, не хотели, чтобы почернело мое сердце. Нашего Левона, сына Лисициана, эти дикари предали мученической смерти.
Шахпаронян только легким движением головы подтвердил этот факт.
— Ты знал его? Какой это был светлый человек! Такой образованный, такой интеллигентный. И какая у него была тяга к искусству. Ведь это не шутка — и дед и отец его были люди с высшим образованием, три поколения подряд...
Дикие возгласы, ворвавшиеся с улицы, заглушили беседу. Грохот духового оркестра сотряс ветхое здание.
— Что за переполох опять? — спросил Туманян.
Шахпаронян объяснил, что происходит митинг перед «Домом дашнакцутюн». Мистер Ашер из «Американского Комитета помощи» призвал «защитить приобретенную свободу», а сейчас, вероятно, началось шествие по городу.
Туманян подошел к окну. Внизу по улице, утопающей в грязи, шла пестрая толпа. Дикие возгласы и грубые окрики заполнили все вокруг. Рядом с трехцветным флагом развевается османский полумесяц.
— Что это? — растерялся Туманян.
Шахпаронян лишь грустно улыбнулся.
— Да, это так... К чему только не прибегают правители в погоне за суетной славой, — возмущался поэт. — Какую только ложь не измышляют... Бросают клич и оболванивают людей, превращая их в толпу, лишенную совести, которая не признает ни брата, ни отца, ни мать... А сейчас, посмотрите! Совсем потеряли стыд, чувство национальной гордости... Там бесчинствует ятаган, а они в армянской столице поднимают турецкий флаг. Вот тебе и «Комитет спасения нации», шефом которого является твой приятель, господин Врацян... И все это ты должен видеть своими глазами, слышать своими ушами, и все это ты должен вынести и молчать, сидеть в углу, иначе тебя «нейтрализуют». Ты знаешь, что такое «нейтрализовать» на их языке?
Молча хмурясь, слушал Шахпаронян поэта. За последнее время он вообще стал каким-то молчаливым. Это уже не тот веселый балагур, каким он был всю жизнь. «А поэт понимает все гораздо лучше и гораздо глубже переживает эту катастрофу, нежели казалось, — думал он, — и тем не менее поступил неосмотрительно, приехав сюда... С какой-то роковой неизбежностью происходит все, и не можешь предвидеть, что будет завтра, и не можешь повлиять на ход событий».
— Э... — грустно вздохнул Туманян, — кто знает, может, и прав один из немецких военных теоретиков: мир — это мечта, иллюзия, и не очень красивая.
Он совсем съежился в пальто, и сейчас видно, как он сдал, как постарел.
— Но я не верю, — сказал он самому себе. — Не верю, что так будет, — повторил он, неожиданно оживившись. — Я не верю, что человечество, которое породило Сервантеса и Шекспира, Толстого и Гёте, создало древнегреческую скульптуру, станет сейчас жертвой разрушительных сил, родившихся в его чреве, что оно зайдет дальше вандалов, уничтожит все прекрасное, рожденное им, не верю...
Туманян подошел к окну. На горизонте, устремленная в небо, пылает огненная вершина Масиса. Мрачные тучи объяли ее... Вот-вот грянет буря...
Сразу наступает темнота. Двойные ставни в большой комнате закрыты. Электрическая люстра свисает с потолка. Под медными канделябрами сидит председатель «Комитета спасения» и роется в груде бумаг, лежащих перед ним.
— Вот, — наконец нашел он нужный конверт.
Поспешно распечатывает его. Да, почерк Сократа Тюросяна, но почему-то более мелкий, чем обычно. Он написал это в феврале и, естественно, прежде чем написать, как следует подумал.
— Дезертир, — бросил «женераль ан шеф» в гневе; в правой глазнице у него тускло мерцает осколочек стекла. — Сидит себе в Тифлисе, радуется — «председатель парламентской фракции» — и весьма «признателен», что его вспомнили. Вряд ли хворобы позволят ему переехать на эту сторону, даже если представится такая возможность...
Сейчас в руках у Врацяна темно-синий конверт. Он адресован хмбапету Япону. А почему он здесь?..
«Перехвачено», — прочел он на обратной стороне. Задержал военный цензор.
«Умный человек, не зря задержал», — подумал он, разрывая конверт. Кто автор? «Начальник штаба спарапета»[86] Гарегин Саркисбекян. Это что, новые козни? Он быстро пробежал глазами густо нанизанные строки.
«...Войска деморализованы, в результате дезертирства почти не осталось регулярных частей. Сброд отщепенцев, составляющий нашу главную опору, не может воевать долго. Они быстро возбуждаются и быстро поддаются панике, а в связи с предстоящими весенними работами стараются улизнуть домой».
«За такие мысли начальника штаба следует предать военно-полевому суду...» — подумал председатель «Комитета спасения». Прочел еще две строчки: «Сейчас главнокомандующим наших войск является Куро, который и называется спарапетом».
«Что хочет сказать начальник штаба? Это издевка? — Непонятно почему предстали перед его глазами белые отвороты застегнутой наглухо черной черкески, коротко постриженные усы, острые куньи глаза Куро. — Спарапет... еще чего...» — усмехнулся Врацян.
Вот и последние строчки письма начальника штаба: «С Турцией у нас отношения хорошие», — действительно, единственное утешение на сегодня. Вспомнив о чем-то, Врацян выдвинул ящик стола. Вот его неоконченное письмо спарапету Зангезура, надо наконец дописать его. Прочел: «Месяц, как мы воюем. За последнее время в народе наблюдается леность, а среди бойцов панические настроения...» Он сам, оказывается, написал то же, что и начальник штаба?! Даже больше. «Мы стоим перед тяжелыми испытаниями, положение можно спасти лишь при содействии регулярных частей, выступающих из Баязета и Даралагяза. Об этом уже писали и просили вас, но ответа не последовало...»
— Поздно, — сказал он себе. Снова замерцало стеклышко в глазнице. Другой глаз читал тем временем: «Мы вошли в переговоры относительно помощи также и с турецким командованием».
Он оставил письмо. Что это, интересно?.. «Комитет спасения Эчмиадзинского уезда».
«Официальный бланк?.. Посмотрите на них... — подосадовал он непонятно почему. — Отпечатана в типографии храма, вот оно что!..»
— Где же Шахпаронян? — спросил он секретаршу, заглядывающую в приоткрытую дверь.
Но вместо полковника показался Грант Сантурян и прошел прямо в кабинет. Врацян кисло посмотрел на непрошеного посетителя. Он ожидал увидеть воспитанного, элегантного, одетого с великолепным вкусом артиста, а вместо него ворвался сюда этот плебей с грязным лицом и взъерошенными волосами, в помятой рубашке и шинели, забрызганной грязью.
Но у председателя «Комитета спасения» не было времени, чтобы позволить себе долго созерцать его особу. Сантурян же воскликнул, неприлично жестикулируя:
— Где спасение... господин Грузинянц?..[87] Кольцо сжимает наше горло, красное кольцо... — его руки с нервными пальцами крепко сжали горло. — Где твои союзники?
С выражением крайнего отчаяния на лице Врацян в двух фразах уточнил «ситуацию»: вооруженная помощь Турции запаздывает, грузины вконец деморализованы, сами просят помощи.
— Сошлись в преступлении два племени, — отчеканил Сантурян.
— Сказались внешние обстоятельства, которые невозможно было предвидеть, — словно разговаривая с самим собой, Врацян искал оправдания. — Армянский дух могучий и стойкий, но, увы, порыв этот явно оказался бесперспективным... Мы не в силах сочетать душевные устремления...
— Да, мы не в состоянии были дать выход отчаянию и породить героическое, — неожиданно подтвердил Сантурян, явившийся сюда как обвинитель, и лицо его окаменело в безвыходном горе. — Не смогли окунуться в океан подсознательного, не смогли закалиться в горниле тысячелетних бедствий, испытанных нашим несчастным племенем, и отдались во власть беспочвенных мечтаний...
— Садись, — пригласил Врацян. Посетитель уже нравился ему. Несчастный бродяга, он в эту минуту олицетворял ту политическую группировку, в которой состоял и сам Врацян.
— Мы имели героев джанфидаев, могилам которых должны были воскуривать фимиам, — Сантурян уже не изрекал, а жаловался, — мы создали самую безжалостную террористическую организацию на свете и в страшный час испытаний пошли на преступный союз с мусульманской чернью. Вместо того чтобы лишить векового супостата света, мы стали уповать на «милость союзника», стали лобызать пашей-армяноедов, устроивших ярмарку на наших костях... — Горестный вздох вылетел из груди Сантуряна. — Лучше бы тебя предали огню, лучше бы посадили тебя на кол, чем позволили видеть этот день, проклятый Грант Сантурян, рожденный проклятым чревом в несчастном армянском уезде Алашкерте... — Возвышаясь в тусклом свете люстры, как страшный призрак, он продолжал изрекать: — ...О бог армян, о прародитель Гайк и великий Вардан, осыпьте проклятьями головы ваших сыновей-клятвоотступников, пронзите молнией меня, грешника... — Сантурян застонал, потом вновь повысил голос: — Величественное прошлое, задернутое черным покрывалом, адски мучительная жизнь, горестная смерть...
— Это мне нравится, господа! — решительно и громко прозвучал хорошо поставленный, приятный голос.
Артист Шахпаронян, до того молча слушавший, стоя на пороге, Сантуряна, прошел вперед. Он был в пальто, в руках воинская фуражка.
— Не пожелали бы вы сопровождать меня, вашего нижайшего слугу, в артистическом турне, хотя бы по армянским колониям Европы? — спросил он совершенно серьезно. — Клянусь, я мог бы доверить вам даже роль Гамлета.
Сантурян, сверкая безумными глазами на непрошеного антрепренера, заорал:
— Замолчи, несчастный паяц! Ни одного честного слова не слышали мы от тебя... Повеса, артист, пренебрегающий отчизной, прибегающий к кинжалу лишь в пляске... В любую минуту ты знаешь, с какого моря подует ветер... Уповаешь на чужие небеса?.. Лесть и краснобайство во всех странах оплачивают золотом. Это философия нашего века...
Шахпаронян с улыбкой в красивых глазах наблюдал за Сантуряном, словно смотрел интересную пьесу. Врацян, придя в замешательство от этого странного диалога, нахмурился. Сантурян же ударял себя кулаком по виску:
— Мозг человека — венец из колючек... вечный укор... О обреченное племя, о ковчег отчизны, утопили тебя ублюдочные правители...
И, как потерпевший кораблекрушение, Сантурян лихорадочно понесся к выходу, сопровождаемый растерянным взглядом секретарши. Врацян и Шахпаронян минуту молча смотрели друг на друга. Артист, несмотря на внешнее спокойствие, видимо, тоже был подавлен.
— Я слушаю вас, — произнес он наконец упавшим голосом, который таинственно и мрачно прозвучал в ночной тишине.
— Ну как старик?..
— Он угнетен, все это тяжело, очень тяжело...
— Тяжело... Почему же он так не вовремя... Пусть не обижается. Вот, прошу, взгляни, — протянул он документ.
Шахпаронян прочел: «Здесь ходят слухи, что поэт Ованес Туманян явился как представитель большевиков и своими речами и даже одним своим присутствием насаждает смуту в народе...»
Шахпаронян бросил мимолетный взгляд на «шефа» и продолжал читать строки, написанные густыми черными чернилами. «Мы хорошо знаем Туманяна и требуем не вскармливать на груди Армении второго Леграна, не обласкивать его как поэта. Или надо нейтрализовать его, или выселить...»
Подпись его земляка: «Председатель Комитета спасения Эчмиадзинского уезда В. Тер-Хачатрян».
— Вот оно что... Это уже совсем печально, — произнес Шахпаронян по-русски.
Врацян взял бумагу и торопливо наложил на ней резолюцию: «В архив».
— Мало у нас забот, еще с ним морока...
Он взглянул на Шахпароняна. Тот встал. Видимо, спешил — пуговицы на пальто застегнуты. На голове фуражка.
— Устал я, — произнес Врацян и тяжело облокотился на стол, словно на плечи его опустились пудовые гири.
— Да, — согласился с ним полковник в отставке и кивнул на прощание.
Артист спускается по мраморным ступенькам. Лестницу бывшей губернаторской сотряс орудийный грохот.
Аршавир, охваченный думами, удалялся от резиденции Бехаэддина-эфенди к кладбищу, расположенному в верхней части города. Внизу же в это время совершалось такое, что он бегом помчался бы туда, если б знал...
Уже наступил вечер, когда из узенькой Новоцерковной улицы вышла на бульвар Гаюш, подруга Аршавира.
Гаюш не одна, ее ведут двое стражников. Позади, держа в руке маузер, шагает мужчина с редкой растительностью на лице. Он недавно приехал в этот город из уезда и днем и ночью обыскивает дома и уводит людей. А впереди шагает сам Хикар Хаммалбашян, ее «старый приятель».
У господина Хикара нет при себе оружия, нет даже его знаменитой палки. Но зато на нем новое пальто, спускающееся до самых пят, и черная шляпа, которая чуть великовата для его головы. Шагая, он частенько оборачивается, бормоча под нос ругательства на английском языке, усвоенном им в «Амеркоме».
Гаюш молчит, лицо ее изможденное, словно она вышла из чистилища.
Они проходят мимо черного здания Николаевского собора. Вдруг идущие навстречу двое молодых людей преграждают им дорогу.
— Куда это вы так, дядюшка Хикар? — спросил один из них.
Гаюш подняла голову, равнодушно взглянула на этих людей. Один из них Павлик, краснощекий и веселый как всегда, в великолепном пальто и в моховой шапке.
— Реквизитор схвачена, — поспешил ответить Хаммалбашян, указывая на Гаюш.
— «Реквизитор, инквизитор»! — громко передразнил его Павлик, притворяясь пьяным, затем дружески положил руку на плечо Хаммалбашяна. — Дядюшка, ты человек занятой, иди-ка по своим делам, мы ее доведем.
Хаммалбашян, приподняв шляпу, опустившуюся на самые глаза, посмотрел на Павлика в упор:
— Я лично должен ее доставить...
Гаюш уже с любопытством наблюдала за своими неожиданно объявившимися покровителями. Она станет сейчас яблоком раздора... В чьих руках лучше? «Ни в чьих, — сориентировалась она тут же. — А что делать?..»
Хаммалбашян отрицательно покачал головой, прочно сидевшей на толстой шее.
— Ты, попрошайка, — прикрикнул Павлик и неожиданно стукнул его по голове, снова нахлобучив шляпу на глаза. — Ты что, не хочешь, чтобы эта ночь кончилась для тебя рассветом?.. Я же сказал тебе, что доведу ее! Целых два месяца волочился за Сергеем Аркадьевичем и товарищем Мушегом, а сейчас, пожалуйста, явился... — и он процедил сквозь зубы мерзкое ругательство — даже сам, покраснев, отвернулся от Гаюш.
Господин Хикар хотел было запротестовать, но... за спиною Павлика стоял его ординарец Картошка-Макич, тот уже вытащил из кобуры маузер и нагло уставился на упрямого учителя. Хаммалбашян повернулся к своим помощникам, но они демонстративно вложили свои маузеры в кобуру.
Гаюш с интересом разглядывала господина Хикара, попавшего в переплет, — этот спектакль разыгрывался ради нее.
— Ты только будь начеку, — наказывал Хаммалбашян Павлику, делая запоздалую попытку спасти свою честь. — Это та еще штучка...
— Иди, иди, обучай азбуке девочек, — бросил Павлик беспощадно.
Учитель удалился.
— Пошли, — обратился к Гаюш Павлик.
Гаюш двинулась с места. Картошка-Макич присоединился к ним.
Они прошли мимо Кантара. Павлик что-то шепнул Картошке-Макичу, тот отстал.
— Я весь свет перевернул, разыскивая тебя. Куда ты запропастилась? Я уж подумал — наверное, «эти» тебя слопали, — смягчившись, проговорил Павлик.
Они свернули в кривую улочку, ведущую к церкви Святого Саркиса.
— Это наша дорога, — проговорил Павлик каким-то незнакомым, дрожащим голосом и взял руку Гаюш.
Гаюш высвободила руку, отошла в сторону.
— А ты где был? — спросила она дерзко, не отрывая взгляда от Павлика. — Ни разу не вспомнил, когда были наши. — В густеющей тьме Павлик уловил хорошо знакомую насмешливую улыбку в глазах. — Боялся?
Павлик молчал, внимательно разглядывая девушку.
— Я узнала, ты был в реквизкоме, — продолжала Гаюш. — Что ты там делал?
— Если бы увидела, отвела бы в Чека? — спросил Павлик не то серьезно, не то в шутку.
— А куда же? — Гаюш пожала плечами — сейчас она та простосердечная девочка, которая училась в третьем классе прогимназии.
— От тебя этого можно было ждать, — отозвался Павлик с запозданием.
Он не смотрел больше на Гаюш и не произносил ни слова — все равно она знает, что у него в мыслях. И опять все тот же вопрос, давно сверливший ему мозг: «Не хочет?..»
Они шли рядом в темноте, по узенькой улочке, и Павлик, который в самом деле как сумасшедший искал Гаюш целый месяц, не решился приблизиться к ней. «Насильно ничего не выйдет, — думал он, — только по доброй воле» — так он оправдывал в собственных глазах свое бессилие.
Оставив позади лабиринт Святого Саркиса, вышли на Новоцерковную. Здесь дом Гаюш — то есть две убогие комнатушки с маленьким коридором в старом доме, доставшемся в наследство бабушке.
Они прошли под арку. Павлик все молчал.
— А сейчас иди, Павлик, — сказала Гаюш, как говорила не раз. Глаза их встретились. — Потом придешь, завтра, — добавила она, жалея его.
Только услышав знакомый скрип внутренней двери, Павлик повернул назад. Дойдя до арки, постоял минуту. Почему ничего не получается с этой девушкой? Еще не было такого, чтобы он захотел и не смог.
Перед его глазами предстала светлая, солнечная комната. Это было пять лет назад, он был еще учеником епархиалки. По аптекарским делам своего отца как-то поехал в Тифлис и остановился в доме дальней родственницы, — она была врачом, перед войной неудачно вышла замуж... Очень просто все получилось и так неожиданно.
— Хочешь, я послушаю твое сердце, — сказала она ему после обеда и взяла стетоскоп. — Сними... и это сними... Стесняешься?
Павлик и сейчас чувствует, как колотится ее сердце. Потом шелковый халат сам упал с ее плеч, обнажив грудь... Ночь и день смешались... и так целую неделю...
После этого все закрытые двери сразу же открылись перед Павликом... Стоило только захотеть, и он приводил избранницу в свою отдельную квартиру, о существовании которой отец догадывался, но не знал, где она находится. Сколько достойных богатых женщин сами приглашали в дом получившего признание партнера по танцам. Одни — молодые, соломенные вдовы, другие — скучающие, желающие вкусить сладость жизни... А сколько девушек он «выбил из седла», подумал Павлик словами своего ординарца Картошки-Макича. И все это было для него забавой... На всех своих «дамочек», вместе взятых, он не затратил столько энергии, сколько ему приходится тратить на эту Гаюш... Павлик остановился. В его душе поднялся бурный протест против такой несправедливости. Что она хочет, наконец? Разве девушки ничуть не хуже ее не готовы отдать душу за Павлика? «Если бы я не вырвал ее из рук этого паршивого варжапета[88], она бы сидела в крепости, была бы рабой Макича», — подумал Павлик и, повернувшись, быстро зашагал назад к Новоцерковной.
«Сегодня или никогда! Сука, неблагодарная!» — распаляя самого себя, Павлик ускорил шаги.
Темнота не мешала ему, зрение у него отличное. А под этой аркой он проходил сто раз.
Он забарабанил кулаком в дверь Гаюш. Внутри послышалось ворчание, по полу зашаркали шлепанцы. Он снова постучал, потерпеливее. Наверное, думает, что явились за ней...
— Гаюш, подойди, это я.
— В чем дело, Павлик, что тебе нужно?
— Открой, скорее.
— Нет, иди спать, придешь утром.
Павлик забарабанил неистовее, еще немного — и дверь рухнет...
Сумасшедшая девчонка, что-то подставляет под дверь...
— Что вам нужно, господин?
Выскочил сосед... лезет куда не надо... Но он купец, знакомый отца.
Камень выпал из рук Павлика.
«Опять не получилось», — с горечью признался он, снова выходя из-под проклятой арки.
Он долго бродил по узким улочкам и не заметил, как идущий впереди крестьянский паренек отскочил в сторону, чтобы не задеть его.
Аршавир же сразу узнал сына торговца солью, который шатался как пьяный, хотя от него и не разило водкой.
«Он был у Гаюш», — решил Аршавир. Лицо его стало темнее этой ночи, прижался к стенке — не различишь... «Оставить, уйти, пусть сгинет...» — а потом решительными шагами вошел во двор: надо плюнуть ей в лицо, а потом уйти.
Но пока проходил под аркой, пока дошел до дверей, гнев его утих. Он остановился в нерешительности. Если постучит в дверь, проснутся соседи, а этого допустить нельзя, время уже позднее. Он подошел к низенькому окошку, постучал тихо. Увидел прилипший к стеклу нос девушки.
— Гаюш!
За дверью послышался грохот — перетаскивают какие-то тяжелые предметы. Что-то она прячет от него: что, почему?
В дверях показалась Гаюш и, схватив Аршавира за руку, потащила внутрь. Как сильно сжала она ему руки... Аршавир молча, растерянный, стоял в темном коридоре.
— Ты видел Павлика?
— Видел, — Аршавир невольно попятился от девушки.
Гаюш приставила к двери толстую доску и, проводив Аршавира в комнату, усадила рядом с собой на тахту.
— Откуда ты, рассказывай.
Но Аршавир не знал, что сказать.
— Где ты была столько времени?
В его голосе — подозрение, недоверие, а Гаюш не чувствует этого, рассказывает, что с ней приключилось. Когда она вернулась и увидела, что «эти» снова у власти, чуть не угодила им в лапы. Чудом спаслась: вошла в дом Арфик и спаслась. Арфик схватили и увели, сестра сказала: больше они не явятся к нам — и спрятала ее в погребе. В том самом погребе, где хранили номера газеты «Спартак» и понемногу вытаскивали для продажи.
— А потом?
— Месяц я сидела там, чуть не умерла... Потом вылезла оттуда, решила пойти посмотреть, жива ли бабушка. Как только вошла в наш двор — господин Хикар и с ним двое маузеристов... Повели. Был бы мне конец — Павлик освободил.
— Павлик? Как?
— Входим в Кантар, ведут в тюрьму. И вдруг Павлик преградил нам дорогу. Этот мерзкий Картошка был с ним... Павлик вырвал меня из рук господина Хикара и привел домой...
— Павлик?! — с такой горечью произносит это имя Аршавир...
Гаюш схватила его руки, смотрит в глаза, она только сейчас догадалась, что у него в мыслях.
— А что мне было делать... Сказать: «Иди по своим делам, пусть меня ведут в крепость»? Так, что ли? Еще не хватало! — проговорила Гаюш с пренебрежением.
— Я не об этом, — коротко возражает Аршавир.
— А о чем?
Гаюш подалась вперед, снова вглядывается в глаза юноши и ничего не видит.
— Такой парень любит тебя, а ты...
— Кто, Агаси?..
— Агаси, а кто же...
— Где Агаси, что он говорил?
— На той стороне. Не было дня, чтобы он не произносил твоего имени.
Гаюш бросается юноше на шею, как безумная целует его обросшие щеки...
— Ну ладно, садись, — говорит Аршавир, чувствуя обиду, что только благодаря Агаси досталась ему эта несдержанная ласка Гаюш. — Сумасшедшая, — и усаживает ее на тахту, сдерживая волнение, появившееся от прикосновения губ девушки и теплоты ее груди.
— Ну, рассказывай, — требует Гаюш, — что он делает.
Аршавир сообщает ей все, что видел и слышал. Опять встает все тот же вопрос: как связаться с тюрьмой, как помочь товарищам... Гаюш знает, в одной больнице есть нелегально действующие товарищи, санитар и фармаколог. Знает также, где скрывается Седа, дочь садовладельца Седрака... «Наши дерутся на железной дороге» — Аршавиру это тоже известно. О Манушак Гаюш ничего не знает.
— Ты не должна здесь оставаться.
— Больше сюда не явятся, — уверенно говорит Гаюш.
— А Павлик?..
— Павлик не выдаст.
— Но он придет...
— Пусть приходит, что поделаешь, — беспечно пожимает она плечами.
— Не поймешь вас, — досадует Аршавир.
Гаюш задумывается и говорит неожиданно для себя:
— Павлик может пригодиться... Картошку-Макича он держит в кулаке. Видел — не успел моргнуть ему глазом, как тот смылся с Кантара.
Такое не приходило на ум Аршавиру.
— Ладно, сама знаешь, только будь осторожна, — советует он, как взрослый.
— Буду осторожна, — обещает Гаюш.
...Они встретятся через два дня на кладбище, возле каменного стола.
Аршавир с достоинством пожимает руку Гаюш. Лицо девушки, стоящей под окном, озарено лунным светом...
Гаюш долго не могла заснуть. Никогда еще сомнения так сильно не одолевали ее. Раньше, какое бы трудное дело ни было, она долго не раздумывала, резала сразу, не отмеривши семь раз. А теперь...
Луна покинула небо, показалась Венера. «Спи, что ты зря морочишь себе голову?..» — сказала Гаюш себе. И в самом деле, вскоре она заснула, спокойно и безмятежно.
Проснувшись, застелила постель и, держа в руках полотенце, пристала к бабушке: пойди к Павлику, скажи, Гаюш зовет тебя...
Бабушка, хоть у нее и не было силы в ногах, взялась исполнить поручение. Она знала: этот парень вырвал ее единственную внучку из рук «мясников» и, хотя сам не ахти что, все же как-никак мужчина, их защитник в эти черные дни.
Но Павлик не приходил. Гаюш со злостью кусала губы. «Цену себе набивает, да? — и угрожала мысленно: — Погоди... ты еще увидишь...»
Павлик явился после полудня.
— Никак не мог найти подходящее мясо для шашлыка, только сейчас зарезали овцу! — крикнул он с порога.
Следом за ним плелся какой-то паренек, видимо сбежавший из приюта.
— Опусти, — приказал Павлик.
Опустив две тяжелые корзины, паренек получил положенную мзду и удалился.
Гаюш молча смотрела на Павлика.
— Есть у вас уголь или у соседей попросить?
Гаюш читала в его глазах: боится, как бы она снова не выгнала его. Она сжалилась над ним.
— Бабушка, у нас есть уголь?
Лицо Павлика просветлело. Он сделал шаг к девушке и тотчас отпрянул...
Гаюш сидит напротив Павлика за столом и, нанизывая куски мяса на шампур, оживленно беседует с ним.
Оказывается, в этом городе никто сейчас не находит себе места. Даже Павлик, который везде и всегда чувствует себя как рыба в воде, недоволен. А хуже всего, что «Комитет спасения» опустошил склад медикаментов его отца, в казне же этого «Комитета» медной полушки не наскребешь... Разговор перешел на «крепость». Павлик с удовольствием рассказывает, что происходит за высоким забором. «Эти» намеревались, в случае если их припрут к стенке, отправить заключенных в горы и там прикончить.
— А Саша болен...
— Какой Саша?
— Гимназист Саша, сын почтового чиновника...
— Да, Исаакян, — вспомнила Гаюш. Он в январе приехал из Москвы и руководил клубом имени Степана Шаумяна...
Угли разгорелись. Павлик, протирая глаза, переворачивает шампуры. Запах шашлыка разносится по всему двору, проникает на Новоцерковную улицу, доносится даже до бань Иоаннисянов. Некоторые прохожие заходят во двор, будто у них есть в этом доме какое-то дело, оглядываются и уходят понурые. «Слава богу, в этом городе еще есть люди, которые едят шашлык...»
— Пах-пах! — радуется Павлик и, как истинный ереванец, снимает шампур с мангала. — Ну, набрасывайся, пока горячий...
Гаюш выскочила на улицу и вскоре прибежала с молоденькой девушкой и двумя мальчиками лет пяти-шести, усадила их рядом с собой.
— Ну, ешьте, — и, заворачивая куски шашлыка в лаваш, принесенный Павликом, дает им. Себя тоже не обделяет.
Павлик с удовольствием смотрит на нее, но потом его берет досада... «Зачем она привела их?..»
Шрахк! — Гаюш чокается с Павликом — вино двадцатилетнее, доставленное из подвала Ананова.
Мелко-мелко нарезав шашлык, Гаюш угощает бабушку. И бабушка забывает свою всегдашнюю жалобу: «Разве у меня остались зубы...»
Гости ушли. А Павлик сердится: Гаюш не отстает ни на шаг от бабушки, не пускает ее в соседнюю комнату. «Пусть здесь посидит», «Пусть полежит отдохнет»...
Гаюш нащупала слабое местечко Павлика, заставляет его заговорить о девушках. Павлик прочитал список «женской камеры» — есть русские девушки, одна очень красивая, а Ахавни нет и не было.
— Нуник там. Макич говорит: «Ни минуты не сидит спокойно на месте».
В усталых глазах Гаюш пробивается синева, ее пристальный взгляд буравит Павлика: неужели выдумывает? Нет, это правда.
Спокойно посапывая, дремлет бабушка.
Павлик обнял Гаюш за плечи, прильнул к ней. Она тихонько отталкивает его.
— Павлик, — загадочно, обещающе смотрит она ему в глаза, — ты сумеешь их вытащить из крепости?
— Кого?
— Нуник, Арменака и Сашу.
— Нуник с превеликим удовольствием, — соглашается Павлик тут же, — как никак девушка, — говорит он великодушно.
— И Арменака и Сашу, — как упрямый ребенок, повторяет Гаюш с тем же обещанием в глазах.
Павлик, осмелившись, снова обнимает ее.
— Сейчас оставь, Павлик, я устала, — просит Гаюш мягко.
— Вай! — вылетает вздох из груди Павлика, и руки его опускаются.
— Если сердце крепко захочет, обязательно получится. Ведь так всегда бывает, правда? — распаляет она парня.
Павлик понял наконец — она ставит условие. Посмотрел на Гаюш, злые огоньки засверкали в глазах. «А если...» В сердце проникло сомнение. Но Гаюш улыбается сладко, соблазняюще...
— А сейчас иди, — и, взяв за руку, ведет его к двери.
Павлик, окончательно осмелев, привлекает ее к себе, целует. Гаюш тихо отстраняет его.
Возле каменного стола на кладбище Гаюш с трудом разглядела гимназиста в очках. Это был радист Тико. Он взял ее под руку и повел по лабиринтам Конда.
В доме Мануш, в комнате Ахавни, их ищут Аршавир и еще трое — санитар больницы, телеграфист и Седа, дочь садовладельца Седрака. Гаюш подошла, обняла Седу.
— Арменак здоров, — сообщила она всем, — а Саша болен.
— Правда? Кто тебе сказал?
— Павлик.
— Скажи, Седик, — прервал Аршавир Гаюш. Он серьезный и строгий.
Гаюш обеспокоенно смотрит на Седу: как она выросла, ничего не осталось от резвушки с кудрявыми волосами. Давно ли это было? Они бежали вместе по шоссе, возле их эчмиадзинского сада, и Седик визжала: «Не надо, не надо, упаду...»
— Их хотят увести в горы, — говорит Седа, — составили список.
— Кого?
— Сорок человек... Арменака...
— Наши приближаются, — вставляет Тико, — они уже далеко от Севана. — Аршавир подтверждает. — А с той стороны, с гор, — радист показывает направо, — уже вступают в Абаран... — Сам он уже больше не работает в дивизионе, разузнал через одного товарища.
Дум... дум... — отдается эхо.
— В наших местах! — радуется Аршавир.
Его родное село, прилегающее к городу, теперь в красном поясе, — видимо, там, на железной дороге, а возможно и на берегах Аракса, снова гремит орудийная пальба.
Тико приберег и другие вести: «эти» собираются смыться отсюда, спасать свои шкуры. Но они не успеют...
Седа беспомощно смотрит то на него, то на Аршавира.
Гаюш в ярости: она пришла рассказать все, что слышала от Павлика. А разве Павлик не знал, что они собираются бежать?.. Знал и скрыл, решила Гаюш.
— Ничего, только завидят одну коммунарку, наделают в штаны от страху и сбегут, — улыбается радист Тико.
— Я отправлюсь этой ночью, — сказал Аршавир. — Пойду вдоль Гетарчая.
— Пешком?..
Аршавир минутку думает.
— На коне.
— А конь откуда?
— Это мое дело.
...Аршавир вытащил из тайника, расположенного под очагом, четыре золотых. Два отдал Седе: пригодятся «для тюрьмы».
— Бери, у нас есть, — твердит Седа.
...Вечереет, а для слепого Мукуча нет ни дня, ни ночи. Он готов и в полночь пуститься в путь, в Аштарак, и разыскать коня для Аршавира, товарища Гукаса... Но путь далек.
«Не поможет ли дед Маркар?» — неожиданно проносится у него в голове. Деревня Гукаса гораздо ближе, и дорога менее опасная.
— Знаешь дорогу? — спрашивает слепой Мукуч, он много раз ходил туда с Гукасом. Да, и Аршавир был там. Он уже поднялся, подошел к двери.
— Та девочка-ягненок в нашем селе, жива-здорова, — говорит слепой Мукуч.
— Какая?
— Дочь часовщика, твоя знакомая, рассказывала она... Отец, когда ушел...
— Куда ушел?
— Жизнь свою подарил тебе[89]...
Аршавир онемел.
— Мать Нуник привела ее и сказала: «Уведи ее, видишь, в какой огонь мы попали»... Она там сейчас вместе с сестрой Гукаса, Верго.
Скончался отец Мануш, и она осталась совсем одна. Мукуч спрятал ее. Аршавир с признательностью смотрит на друга Гукаса и не находит слов...
Ночь опустилась на Араратскую долину. Аршавир шагает мимо пшатени, радуется: «Раз пройденный путь сто лет не забудется...» Быстрыми шагами он подходит к деревне — как крестьянский паренек, который возвращается домой из города и боится, что темнота настигнет его в поле.
Где дед Маркар в этот час, если не под своей крышей?
...Высоко на небе загорелся Марс. Аршавир выехал из села.
...Из-за вершины горы Адис выглядывает красное солнце. Аршавир поворачивается и... в лучах солнца видит реющее алое знамя.
Крик радости вырывается из его груди... Он нагибается, обнимает коня за шею.
— Никакая пуля нас больше не настигнет...
С шитьем не ладится у Седы. Она разрывает зубами нитку, стежок опять получился неровный.
Четвертый день, как она ушла из Зараби-хана и сейчас снова в отцовском доме. Облав больше не устраивают.
Сейчас она вместе с Марго нетерпеливо ждет артиста Шахпароняна. Правда, былого усердия у него нет, но точен он как всегда. Явился чуть раньше обещанного часа, загадочным взглядом посмотрел на Седу, обнял, поцеловал ее и уселся между сестрами.
Сегодня у Шахпароняна вид весьма необычный. Конец марта, расцвели деревья, в эту пору он уже всегда ходил в чесучовом костюме и белоснежной фуражке — первый военный среди артистов и первый артист среди военных. А сейчас на нем длинное кожаное пальто, которое он даже не снял. Он зашел только на минуту и передает нерадостные вести: Нуник невозможно вызволить из тюрьмы, она слишком строптива. «Нуник — вожак женщин в «крепости». Пока что власти оставили свое намерение убрать их из тюрьмы.
— Что касается Будагяна, — говорит артист, чувствуя на себе испытующий властный взгляд Седы, — то я разговаривал лично с «шефом». «Ты что, с ума сошел, — сказал он мне. — Сейчас, когда со всех сторон на нас давят, они являются заложниками».
Седа знает, что такое заложник. Она читала в исторических романах: персидский царь и римские цезари брали заложниками сыновей армянских нахараров[90]. А сейчас Арменак заложник, но он не из нахараров, да и персов здесь нет.
— Что они намерены делать?
— Посмотрим, пока все остается по-прежнему, — говорит артист. Куда девались его ловкость и изобретательность, его умение лавировать...
Седа съежилась: неправду говорит...
— Сегодня мы возобновляем занятия, пойдешь в школу, — спрашивает Марго.
— Я? В школу? — глаза девушки потускнели, сразу стали чужими.
Марго легким движением головы приглашает артиста следовать за ней.
В учительской кроме инспектрисы был лишь учитель армянского языка, окончивший Эчмиадзинскую академию. Едва заметно кивнув, он снова погрузился в чтение замысловатых строк старинной книги в кожаном переплете.
Евгения Минаевна Саркисбекян выглянула из окна во двор; там под распустившимися деревьями сидели три девочки. Инспектриса даже не обернулась, чтобы приветствовать вошедших. Марго уселась со своим спутником на диван.
Наконец инспектриса оторвалась от окна, хмурая, в дурном расположении духа. Села во главе стола и, видимо оправдываясь перед приятелем-артистом, сказала:
— Три ученицы... В четвертый раз поместили объявление в газете, послали по домам учителей — и всего три ученицы явились...
— Вы недооцениваете ваши успехи, Евгения Минаевна, — неожиданно развеселился Шахпаронян. — На нашем последнем представлении единственным зрителем был дед Аветис, сторож. Сочли лишним почтить своим присутствием театр также и две трети артистов.
— И при Касьяне не было хлеба, не было дров, но классы были переполнены, — пожал плечами учитель армянского языка.
— Вот вам «спасение», — добавил Шахпаронян.
— Отдавай жизнь, жертвуй всем, создавай школу — и вот благодарность! — негодует инспектриса.
— Пеняйте на себя, — сказала барышня Марго.
Инспектриса с удивлением посмотрела на свою подчиненную: до сегодняшнего дня она не позволяла себе таких грубостей.
— Да, вы сами виноваты, — повторила Марго. — Хотя было хорошо известно, что принадлежите к дашнакской партии, вас не отстранили от должности. На основании вашей жалобы Гаюш была предана военному суду... семнадцатого февраля, в канун «Абарана».
— Та голубоглазая девушка? — с болью воскликнул Шахпаронян. — Ее расстреляли? Невозможно понять большевиков.
— Что происходит в городе? — обратилась инспектриса к Шахпароняну, чтобы покончить с неприятным разговором. — Я хворала три дня, никого не видела.
«Суета сует», — сделал красноречивый жест артист. Тем не менее сказал:
— Кязим Карабекир не отвечает на телеграммы нашего шефа... Французская эскадра бомбила большевистские войска на берегах Абхазии... Подтверждается захват Батума турками, Бехаэддин заявил, что боеприпасы идут для Жордания, в Грузии положение критическое. Последняя радиограмма, отправленная из Тифлиса на имя Врацяна, подписана исполняющим обязанности заместителя министра иностранных дел, который требует, да, требует «немедленно выступить и бить большевиков», вся их надежда на «армянское правительство». А здесь, под Ереваном, нажимают, им нечего есть — едят лягушек, черепах, это достоверно известно, но атакуют каждое утро.
Марго с интересом слушала артиста, к которому вернулось его красноречие.
— Господа, пора приступить к делу, — прервал беседу учитель армянского языка, который давно уже добровольно взял на себя обязанности секретаря педагогического совета. Коллеги знают: он слышать не может обо всем, что касается войны. — Господин Ваган Арцруни болен, — надевая очки, сообщил он, держа в руках узенький листок бумаги. — Госпожа Айкануш Тигранян также нездорова, не может присутствовать...
— Врачи больны, — загадочно произнес Шахпаронян. Эти известные в городе врачи одновременно являлись учителями гимназии.
— Учитель физкультуры господин Езник Каджуни находится на фронте. Господин Сократ Тюросян, как вам известно, отбыл в Тифлис. Господин Хикар Хаммалбашян?.. — Секретарь бросил вопросительный взгляд на инспектрису; она опустила свою отяжелевшую голову, в иссиня-черных волосах уже проглядывались белые нити.
Шахпаронян хотел еще что-то сказать, но промолчал, насмешливая улыбка застыла на полуоткрытых губах.
Барышня Марго тоже опустила голову, повязанную шалью.
— Может быть, отложить занятия еще на несколько дней? — спросил секретарь.
Все повернулись к нему: серьезное, сосредоточенное лицо его ничего не выражало.
— Запротоколируйте! — злобно бросила Евгения Минаевна.
Секретарь взял тонкую ручку, лежащую на массивной чернильнице.
— Прошу внимания, — заговорил он немного позже и прочел чуть ли не по слогам: — «Протокол № 4 распорядительного педагогического совета Александровской (по старому наименованию) гимназии от 31 марта 1921 года...
Председатель... Секретарь Мамикон Мхитарян».
— Дети умнее нас, — тихо проговорила Марго.
— Будьте любезны, подпишите, — обратился секретарь к инспектрисе.
Инспектриса внимательно разглядывала преподавателя, снискавшего уважение среди коллег. А сейчас... Нет, он не смеется над ней. Машинально взяла ручку, нервным движением подписала протокол.
— Пожалуйста.
— La comedie est finite![91] — воскликнул Шахпаронян и поднялся, надевая кожаную фуражку.
Со всех сторон, словно отдаленные раскаты грома, раздавались артиллерийские залпы.
Товарный вагон продувается со всех сторон, не помогает никакая вата, заткнутая во все щели. Неуютно и холодно. Жестяная печурка в углу не топится. Огарок свечи, стоящий на ней, тает, вот-вот погаснет совсем. Вместе с ним тает и ночь, скоро проникнут рассветные лучи в узкую отдушину под потолком.
Раненый бредит. Он очень красив, и в полутьме видно это — на широком лбу выступают дуги бровей, прямой нос, мужественный подбородок. И даже сейчас на лице сохранилось волевое выражение; кажется, только наступит рассвет, он поднимется и, сев на своего неукротимого коня, поведет людей в бой. Но он не переставая бредит. Ахавни наклоняется над бойцом, словно хочет узнать, что у него на сердце.
Месяц, как Ахавни сестра милосердия. Сперва, когда они с Касьяном и товарищами ушли из Еревана, она была машинисткой в штабе. Но бесконечные споры, возникающие в штаб-вагоне, невольным свидетелем которых она являлась, отвратили ее от этого занятия. Они никак не могли прийти к согласию. Председатель ревкома был уверен, что, допуская необоснованные, в некоторых случаях вовсе не продиктованные необходимостью репрессии, они дали врагу возможность воспользоваться ошибками и ввести в заблуждение граждан. Несколько молодых людей, всегда являвшихся инициаторами крайних мер, резко возражали ему, говоря, что, поверив в лживые заверения дашнаков о прекращении сопротивления, они позволили им перегруппировать свои силы. Больше всех нападал на председателя ревкома коренастый молодой человек, круглолицый, с короткой шеей, который даже в этих условиях тщательно ухаживал за своей густой шевелюрой. Сверкая стеклами пенсне с золотыми дужками, он не переставая твердил одно и то же:
— Вы поверили этому лису Врацяну, когда он болтал: «Буду в стороне от гражданской войны». Жил себе припеваючи в собственных хоромах, пока однажды утром не стало известно, что он ушел в подполье...
Ахавни было неприятно слушать эти нападки на Сергея Ивановича. Касьян же, несмотря на свое постоянное нездоровье, не отступал, а однажды гневно закричал на молодого человека в пенсне:
— Хватит тебе представляться бо́льшим католиком, нежели сам папа римский. — Намек был прозрачен: его молодой противник недавно отошел от дашнакской партии. Тот густо покраснел и до самого вечера не вымолвил ни слова.
Ахавни скрывала свою неприязнь к этому человеку, казавшемуся ей черствым и жестоким, до того дня, когда он, положив на машинку очередной приказ, грубо распорядился:
— Напечатать сию же секунду.
Вместе с приказом была докладная, которую надо было передать по радио: «Воинские части Красной Армии, находящиеся под Ереваном, с сегодняшнего дня переходят в наступление по всему фронту...»
— Не напечатаю! — крикнула Ахавни и выскочила из штаб-вагона.
В предыдущую ночь руководящие деятели снова затеяли спор, — совсем недавно подобное наступление дорого обошлось им: из четырех раненых в живых остался только один, да и тот в безнадежном состоянии. И сейчас, когда даже точно неизвестно, где находятся ударные силы, что движутся с севера к Еревану, снова наступление... по всему фронту, а боеприпасы на исходе, есть нечего, люди обессилены...
...Ахавни поджарила на жаровне пшеничные зерна и раздала товарищам. Они отведали также вкусного мяса черепахи и легли спать, подложив под голову камень.
А утром снова загремели орудия, и дело опять дошло до штыкового боя. Раненым не было счета. С этого дня Ахавни стала сестрой милосердия. Вместе с подругами она перетаскивала на носилках раненых с поля боя, оказывала им первую помощь. После того как покинула штаб, она нередко оказывается под огнем. От бессонницы у нее покраснели глаза, кружится голова, но она скрывает это от бойцов, с которыми ей очень хорошо. Из руководящих товарищей она часто встречает двоих. Один товарищ Гюли. В своем толстом пальто с меховым воротником, он тоже ложится на землю и стреляет, когда неприятель открывает огонь. Потом он вытряхивает над горящим тониром свой злополучный воротник, и насекомые сыплются в огонь. Избавившись от них, начинает рассказывать бойцам, что с ним бывало в жизни.
Второй товарищ, которого часто встречает Ахавни, это Везирян. Он в тонком осеннем пальто и легкой кепке с широким козырьком. Другой одежды у него нет да никогда и не было. Недавно он навсегда отошел от партии меньшевиков-интернационалистов в Тифлисе и, приехав в Ереван, призвал своих единомышленников действовать вместе с коммунистами, поскольку «единственными честными социалистами сейчас являются последователи Ленина». Ахавни симпатизировала этому человеку еще с 1917 года, когда он проживал в Ереване и часто посещал их клуб.
А сейчас он приходит на позицию, и, какой бы ни был холодный день, он всегда бодр, не жалуется, не ворчит. Наоборот, весело надсмехается над собой — что он человек мирный и в жизни своей ни разу не брал в руки оружия. И на самом деле, он здесь единственный, кто не носит оружия. Иногда он с гневом рассказывает о подлых проделках дашнакских молодчиков и так распаляется, что даже расстегивает ворот, хотя стоит мороз.
Оба они, и товарищ Гюли и Везирян, так же как и Ахавни, не выносят бесконечных споров в штабе. Везирян чистосердечно, откровенно говорит об одном из них, что он «варжапет», а о другом, что он «фанфарон» или «мальчишка», и злится: «Вместо того чтобы воевать, занимаются бесплодными спорами...»
Кровь льется каждый день, смешивается с землей, вывороченной снарядами. Сколько человеческой крови пролилось в Араратской долине, на этом маленьком клочке земли, где заняли круговую оборону под защитой двух бронепоездов и десятка орудий три тысячи коммунистов! Из каждых трех один покоится в объятиях матери-земли. На открытой поляне вырыта огромная братская могила, омываемая водами Аракса.
Прошел месяц. К каким только уловкам не прибегал Серго Мартикян — он и здесь уполномоченный по снабжению, — организуя обмен товарами с персидским ханом в Маку, на другом берегу реки, даже вино, отобранное у неприятеля, продали магометанскому хану, взяв взамен кишмиш. И тем не менее и снаряды уже на исходе, и хлеб...
Нет хлеба и сахара даже для раненых, все это знают. Но вот заработала молчавшая до того радиостанция, восстановлена связь с Кавказским комитетом. Серго Орджоникидзе сообщил по радио, чтобы они были готовы принять красный самолет, вылетающий на подмогу.
И наконец он показался в туманном небе, самолет с красной звездой, самолет из Тифлиса, столицы Советской Грузии.
Людей оставило отчаяние. За золото, привезенное на самолете, давали хлеб и мясо... Правда, индусские солдаты, занявшие позиции на берегу Аракса, запрещали на их глазах резать волов, купленных у персов (людей можно расстреливать, когда приказывает сахиб — английский капитан, вола же резать — нет), и священных животных уводили подальше... А три дня назад бойцы открыли мастерскую по отливке снарядов возле железнодорожной станции, где был расположен штаб сопротивления, и сейчас орудийный огонь противника не остается без ответа.
Да, самые тяжелые дни позади. Все это вспоминает Ахавни, дежуря в санитарном вагоне, и надежда просыпается в душе. Так проходит тяжелая ночь, и луч света проникает через узкую отдушину.
Утро было солнечное. Над белым поясом облаков сверкает, искрится снежная вершина Масиса. Почки на ветках тополей вздулись, а небо висит над головой синее-синее, и нет ему ни конца, ни края...
Ахавни глубоко вздохнула: нет ничего слаще для девушки, выросшей в деревне, нежели этот запах пробуждающейся земли. Медленно зашагала к ближайшему товарному вагону, над которым развевался на ветру красный флаг. Забралась туда. В глубине вагона сидел за маленьким столиком Саркис Касьян. Накинув на плечи пальто, он что-то торопливо писал.
Ахавни подошла, села с ним рядом. Он даже не поднял голову.
— Что это вы так расписались с утра пораньше, товарищ Касьян? — спросила Ахавни.
— Это ты, дочка? — заговорил Касьян, положив руку на плечо Ахавни. Он дописал фразу и повернулся к ней. — Да, вот пишу...
Ахавни прочла несколько строк и с удивлением посмотрела на Сергея Ивановича. Письмо адресовано Орджоникидзе. Касьян просит, даже умоляет его прибыть в ближайшие дни в Ереван. «В ближайшие дни»... когда Ереван еще в руках противника...
Касьян не заметил недоуменного взгляда девушки.
— Пусть приедет и сам рассудит, он лучше всех понимает нашу боль, в тысячу раз лучше этих доморощенных якобинцев... В их понимании революция — это когда бьют не глядя. Какая глупость! По их разумению, народ — для революции, а не революция для народа. Вместо того чтобы не за страх, а за совесть служить угнетенным массам, они хотят силой оружия навязать им свои взгляды... Серго все понимает. Нам надо уточнить нашу тактику, пусть приедет... Безответственных шагов больше нельзя делать. Хватит, сколько можно...
Ахавни слушала его с горячим сочувствием. Лучи солнца, просочившись сквозь оконное стекло, заскользили по столу, ослепили. Касьян отвернул лицо.
— Товарищ Касьян, сколько осталось дней? — спросила Ахавни.
— Сколько дней — не знаю. Но в следующее воскресенье будем там...
— В следующее воскресенье будем там! — крикнула Ахавни вместо приветствия, когда, спустившись, встретила Серго Мартикяна. Его маленькие глаза улыбнулись, он ничего не сказал, только кивнул головой.
— В следующее воскресенье будем там! — приветствовала девушка и бойца коммунистического батальона товарища Мушега, учителя музыки, чьи длинные черные волосы спускались до плеч. Тихо напевая, он направился к штабу.
— В следующее воскресенье будем там, Каро! — поздравила Ахавни красивого молодого парня, выпускника Нерсисяновской школы. Он даже после жарких боев делал штыком раскопки и рассуждал об архитектуре.
— Где Егише? — спросила Ахавни. Этот будущий архитектор дружил с поэтом Чаренцем.
Юноша указал в сторону покинутых прибрежных садов:
— Иди осторожно.
Ахавни идет с улыбкой на губах: вспомнился его рассказ, как однажды на дежурстве с Чаренцем произошел казус — он открыл огонь по теням...
Быстрыми шагами проходит Ахавни вдоль полуразрушенных стен. Обойдя камыши, пробирается через кустарник, растущий по всему берегу, потом шагает по высохшему дну русла. Земля здесь рассыпчатая, ослабевшие ноги увязают в песке, от прозрачного воздуха кружится голова. Сегодня никто не стреляет. Сидящие возле орудий бойцы заметно загорели. Тихо ворчит мутный ручеек, спешит поскорее кинуться в объятия Аракса.
Через разбитую стену Ахавни видит Егише. Нагнувшись над выступом скалы, он записывает что-то на дощечке. Ахавни продвигается вперед вкрадчиво, неслышно — так она, маленькая, приближалась к ребятам, уставшим от косьбы, и хлопала в ладоши, будя их...
— Осторожно! — кричит Ахавни из своего укрытия.
Чаренц подскакивает, дотягивается до ружья, приставленного к выступу скалы.
— Чем ты занимаешься, товарищ часовой?
— Ахчи! — сердится Чаренц, подходя к Ахавни.
— В следующее воскресенье будем там! — восклицает Ахавни, протягивая руки товарищу.
Чаренц бросает винтовку.
— Неужели? А как Лино? — спрашивает он тут же о раненом, которого выхаживает Ахавни.
Лицо Ахавни темнеет.
— Неважно. Может начаться гангрена...
— Надо торопиться... — печально говорит Чаренц, — может, успеем довезти...
Его сейчас трудно узнать. Одежда на нем обветшала, кепка помята, обувь изношена. И лицо похудело, почернело. Только глаза такие же умные и глубокие. Сейчас в них тревога: раненый комиссар — друг его детства.
— Что это ты нашел? — нагнувшись над выступом скалы, Ахавни указывает на доску.
— Погляди! — кричит вдруг Чаренц так, словно девушка стоит где-то очень далеко. — Я написал на скрижалях Моисея десять моих заповедей. — Чаренц крепко держит двумя руками маленькую дощечку со следами жирного черного карандаша. Ахавни хочет взять ее, но он не дает. — Я сам прочитаю.
И, держа дощечку высоко на солнце, декламирует, но не как обычно, а сдержанно, таинственно и с какой-то опаской, словно боясь, что сейчас вырвут у него слова, строки. Он читает, словно шепчет молитву. Дойдя до последней строфы, он слегка повышает голос:
Для сердца, полного тоски, другой мечты на свете нет...
И потом — звонко, высоко, с гордостью:
Вершин, седей чем Арарат, свет обойди — подобных нет.
Как недоступный славы путь, свою гору Масис люблю![92]
Ахавни взволнована. Чаренц смотрит на нее широко раскрытыми светлыми глазами и почему-то не произносит своей обычной фразы: «Смотри-ка, смотри, какой я стих написал...»
Девушка ослабевшими руками обнимает друга-поэта. Чаренц стоит смущенный, бормочет что-то непонятное, как лопотун ребенок. Кепка упала на землю, волосы растрепались.
Они уселись на выступ скалы. Солнце гуляет по небесному своду, они беседуют и не чувствуют ни голода, ни усталости, хотя и не спали всю ночь. Растущее у стены персиковое дерево цветет необычными, густо-красными цветами. Из родимой земли, обильно напоенной кровью, проклевывается яркая зелень. Они забылись в беседе. Сколько грез, сколько мечтаний! Высшая музыкальная школа должна раскрыть свои двери, в университете нужно открыть факультет искусствоведения, а при нем обязательно архитектурное отделение...
Чаренца заразило воодушевление его товарища Каро.
— И какие изумительные здания можно построить из этих камней, — говорит он девушке.
Ахавни тихо произносит, словно возражая ему:
— «Не роскошными зданиями украсим нашу родину, а гордынею духа и мысли»...
— Терьян! — Чаренц доволен собой: мол, не думай, что я не помню...
Ей хочется сказать что-то хорошее Чаренцу. Он чувствует это и ждет.
— Будь жив Терьян, ему бы очень понравилось это стихотворение, — улыбается Ахавни.
Чаренц кладет руку на плечо подруги, — сегодня он мягок и нежен как никогда. И как он признателен сейчас девушке. Он знает: оценки высшей, нежели «понравился бы Терьяну», не может быть у Ахавни. И она впервые так говорит ему... Да, Терьян остается для нее кумиром, и Чаренц больше не досадует на это.
Вдалеке грохочет одинокое орудие, как бессильный отзвук запоздалой грозы. Война угасает... Солнце живительными всполохами озаряет вселенную.
Аршавир добрался до села как раз тогда, когда конный отряд собрался в путь. Вести, принесенные юношей, заставили обоих командиров задуматься. Аршавир смело вмешивается в их разговор, словно и он военный специалист. А в мыслях у него Арменак.
— Если опоздаем, их уведут и убьют.
Приказ изменен, от орудийного обстрела отказываются.
Аршавир поспешил к хорошему знакомому — русскому крестьянину. Подставив ветру бороду, доходящую до пояса, тот седлал пегого коня.
— Новиков, привет! — крикнул Аршавир, словно крестьянин был его ровесником.
После минутного разговора Новиков вывел еще одного пегого жеребца — оба одной масти, от одной кобылицы.
— Сможешь удержаться? Смотри, он строптивый, — предупредил хозяин.
Аршавир молчал. Укрепив седло, он поглаживал шею коня, смотрел ему в глаза, словно разговаривал. Конь покорно стоял перед ним.
Едва Аршавир вдел ноги в стремена, конь понес его. Новиков не отставал.
В верхней части села, где кончались извивы и шоссе шло прямо к Араратской долине, они догнали отряд.
Путь свободен. На равнине виден в бинокль только удаляющийся обоз. Аршавир взял знамя отряда и слегка пришпорил коня. Ничто и никто больше не мешает двигаться с этой прохладной возвышенности к равнине. Аршавир крепко держит в руке древко красного знамени, мчится вперед.
С каждой минутой светлеет снежная корона Масиса, манит, притягивает с магической силой.
Вот и цветущие абрикосовые деревья, одно, второе...
«Только бы не опоздать», — твердит он мысленно и, снова наклонившись к гриве коня, подбадривает его. Конь умен, на крыльях бури мчит знаменосца. Вооруженные кавалеристы едва поспевают за ним.
Весна приветствует красных всадников, буйная весна Араратской долины.
Тюрьма молчит. Еще не рассвело, как поднялся шум: с грохотом отворялись и захлопывались массивные двери нижних камер, глухо стонало старое мрачное здание.
А сейчас снова молчание...
Солнце поднялось, но почему-то не приносят еду... Тюрьма словно вымерла.
Но вот во дворе раздался шум. В последней камере верхнего этажа все поднялись на ноги. Столпились в ожидании.
— Иди сюда, Нун-джан, — зовет светловолосая девушка.
Помогают и подруги, и Нуник, самая младшая и самая легкая здесь, взбирается на плечо стройной русской девушки и смотрит в окно.
— Хмбапет Зарзанд во дворе, — сообщает она тихо. — Капитан Затикян? — удивляется она. Это старый ее знакомый. Она напрягает слух, но не слышит ни слова.
Трах, трах, — трещит маузер хмбапета Зарзанда. Стена дрожит. Нуник спрыгивает на пол.
Снова тишина. Опять поднимают Нуник. Хмбапет Зарзанд, огромная туша, направляется к воротам. Он удаляется, хлюпая по грязным лужам.
Двор опустел. Нуник смотрит вдаль, на подножие Канакера, но, как ни напрягает зрение, ничего не видит, кроме каменистого склона. Тихо. От ожидания может лопнуть сердце...
И снова шум, стучат в ворота.
— Убежали!
Кто произнес это?
Нуник спрыгнула вниз, сняла красную наволочку с подушки, разорвала ее на куски, прикрепила к груди красную повязку. Тюрьма грохочет. Железные стержни не поддаются. Крепки еще основы насилия на земле...
Что происходит на улице?
Всю ночь Гаюш ждала Павлика. Вечером он явился и дал слово — на сей раз непременно вызволить из тюрьмы Арменака. Скоро рассвет, а Павлика все нет.
— Обманул, обманул... — поедом ест себя Гаюш.
Где-то, возможно, в тюрьме или возле моста через Зангу, стреляют. Кто знает, что там происходит сейчас? Гаюш поднимается, в полутьме опрокидывает со стола медную чашу.
— Бабушка, я пошла! — кричит она, нащупывая наган в правом кармане куртки.
Держась за стену полутемного еще далана — переулка, навстречу ей идет Павлик. У него необычный вид: кожаная шапка-ушанка, кожаная куртка и галифе, желтые, чуть поношенные сапоги. Правда, сейчас прохладно, зима, но ведь скоро апрель...
— Скорее, как бы не получилось чего! — выговаривает Павлик с трудом, словно не узнав ее.
— Куда? Где Арменак?
— Идем, идем, — мямлит он.
Гаюш отстранилась, еще раз посмотрела на него, молнией пронеслось в голове:
«Уводят Арменака, сейчас, в эту минуту... Уводят...»
С трудом сдерживая себя, она проговорила:
— Павлик, иди в комнату, посиди. Передохнешь, бабушка встанет, поставит самовар.
«Уводят Арменака...» — стучит в голове.
Павлик сделал шаг вперед, всем отяжелевшим телом навалился на нее. Гаюш резко оттолкнула незадачливого спутника. Два шага, и она в полутемном далане.
— Гаюш! — дошел до ее слуха какой-то странный, совершенно несвойственный ее кавалеру, голос.
На другом конце далана Гаюш остановилась, посмотрела назад: Павлик стоял, облокотившись о черную от шашлычного дыма стену. Рука девушки невольно нащупала наган в кармане куртки. Это подарок Павлика. Ровно год назад, на кладбище Козер, Павлик торжественно преподнес ей этот наган вместе с веткой цветущего абрикоса как награду за ее успехи в стрельбе по мишени.
Ей показалось, и глаза у Павлика другие сейчас: полные укора и мольбы...
«Арменака уводят», — безостановочно стучит в голове, как маятник стенных часов над изголовьем бабушки.
Гаюш вышла из Новоцерковной улицы к бульвару. Перед Николаевским собором стоит фаэтон, запряженный четверкой коней.
— Есть там кто?
Гаюш шарахнулась в сторону: Евгения Минаевна, точно, Евгения Минаевна! Она бросилась вниз к торговым рядам.
У словно опустошенного бурей Кантара свернула налево, к Базарной.
Справа показались всадники. Конечно, из тюрьмы... Даже в полумраке можно узнать их по одежде — это маузеристы.
— Ведут, — шепчет Гаюш, прижимаясь к стене. Оглянулась назад — никого! Отчаяние охватило девушку. Она стоит обессиленная: пустая, безлюдная улица, а она — одна... Но это длится всего секунду. Подчиняясь какому-то инстинктивному порыву, Гаюш кидается в переулок налево. Бежит по узким, кривым улочкам. Куда она спешит? Что собирается делать? Этого не знает и сама. В мыслях у нее только одно: «Арменак»...
Нет уже ни улицы, ни домов, город кончился. Пройдя наполненный камнями ров, она попадает в огороды. Справа — стена в человеческий рост. Гаюш прячется за нею.
«Куда их поведут? Прямо, к железнодорожной станции? Или налево, к пруду?» Двое всадников поскакали к пруду: «Ведут в горы, на погибель»...
Солнце взошло. Гаюш съежилась за стеной, через узкую щель разглядывает медленно движущуюся колонну.
Раздался хорошо знакомый гнусавый, омерзительный голос. Облокотившись о стертый край глиняной стены, она прицелилась. Выстрел. Картошка-Макич подпрыгнул в седле, потом склонился набок, и огромное тело его рухнуло наземь.
Лишь на одно мгновение увидела она застывшее в восхищении лицо Арменака и тут же почувствовала в плече острую боль.
...Гаюш медленно отползает от стены. Небо почернело, погасло...
Выйдя из Новоцерковной улицы к бульвару, Павлик посмотрел налево, на подъезд Купеческого клуба.
— Тьфу! — сплюнул он, словно потерял что-то дорогостоящее.
Бросив быстрый взгляд направо, он увидел: с Кантара на Базарную улицу сворачивает карета, запряженная четверкой лошадей, та самая карета, которая должна была дождаться его.
— Бесстыжие! — бросил вслед Павлик. Он ведь сам разыскал эту карету и уплатил за всю дорогу вперед... А бежать за ней уже поздно. «Ни одного порядочного человека не осталось на земле», — подумал он в ярости.
Сверху, со стороны Астафяна, галопом спускался какой-то всадник с красным знаменем в руке. Перед Купеческим клубом он придержал коня и соскочил на землю. Это товарищ Гаюш — гимназист Аршавир, на голове красноармейская коммунарка, хотя одежда на нем крестьянская.
Смуглое и свежее лицо Аршавира взбесило Павлика.
«Ишь щенок... Ему хорошо на коне...» — распалялся он все больше, словно именно этот парень был повинен в его сегодняшнем позоре.
Аршавир подвел коня, привязал к толстому стволу акации и вбежал в открытую дверь пустого здания. Вот он показался на балконе клуба. Боец наклонился над перилами, прикрепляя красное знамя.
Минута — и Павлик уже в седле.
— А-а-а! — дошел до его слуха отчаянный крик Аршавира. Ему показалось, что Аршавир ищет пистолет. Выстрелит в коня — и тогда он, Павлик, попадет к ним в руки... Ему и в голову не пришло, что пуля Аршавира может угодить в него. Но никто не стрелял ему вслед.
«Ну и коня он себе раздобыл, негодник», — пронеслось в мозгу.
— Павлику счастье не изменит, снова сухим вылез из воды, — разговаривал он сам с собою, подгоняя коня. Но на перекрестке конь встал на дыбы. «Что это, интересно, с ним?» С громким ржанием конь свернул направо. Там, возле тюрьмы, показались всадники. Павлик догадался: своих учуял. Если поскачет туда, все пропало.
Он попытался повернуть коня к Базарной. Только бы выехать к Тохмаханскому пруду, а там знай несись в горы... Конь, сорвав удила, рванулся. Напрягши все силы, Павлик натянул удила. Конь снова встал на дыбы и, как опасался седок, неожиданным рывком сбросил с себя наездника. Он рухнул на камни. Конь поволок его по грязи, потом, затоптав подковами растянувшееся по земле тело, умчался.
Весь взмыленный, с неистовым ржанием он врезался в толпу, собравшуюся перед тюрьмой.
— Вай, убил парня, дьявольское отродье! — заорал Новиков, узнав своего коня. Подошел поближе, погладил ему лоб, заглянул в глаза.
Не может быть, не может!.. Что-то тут неладное... А ворота тюрьмы открыты. Заключенные обнимаются со своими освободителями.
— Где Арменак? — подоспев, спрашивает Седа, ухватившись за рукав Нуник.
— Где Арменак? — обращается Нуник к гимназисту Саше.
— Увели... Я был слаб после тифа, меня не тронули, — оправдывается Саша.
Радость здесь, и тревога, и траур...
Аршавир, услышав топот копыт, поднял голову. Какую-то минуту с удивлением смотрел вслед удаляющемуся коню, не понимая, что произошло. Как это так?.. В минуту, когда он закреплял красное знамя...
«Какие люди еще есть на земле», — подумал Аршавир, словно никогда в жизни не сталкивался с подлостью. Ему и в голову не пришло выстрелить вслед конокраду.
«Увел ведь, увел!..» — только сейчас понял Аршавир и опрометью побежал вниз по мраморным ступенькам.
Он приблизился к Кантару, когда с запада, со стороны Аштарака, входили в город перешедшие Зангинский мост красные кавалеристы. Хотел было свернуть на Базарную, к тюрьме, как вдруг услышал свое имя.
С приближающейся подводой шли парни и девушки. Одна из них побежала вперед.
— Мануш!
Они остановились, юный гонец и его подруга, смотрели друг на друга, словно не веря...
— Вот он, — послышался сзади зычный голос Новикова.
Новиков подошел, обнял Аршавира и девушку. Аршавир стоял в волнении, не поднимая головы. Новиков отошел, потом, держа за уздцы, подвел своего коня.
— Ну, это тебе подарок, коли так... Только береги, чтобы не увели еще раз... — наказывал он с отеческой улыбкой.
Аршавир взял поводья, обнял коня за шею, глядя то на великодушного хозяина, то на свою подругу, то на бойцов-освободителей. Какое счастье принес сегодня рассвет, кто бы мог подумать!..
По горным тропам заключенные в сопровождении конной стражи выходят на узкую дорогу. Из расселин скал струится родничок, но пить не дают... И горе тому, кто отстал, кожаный бич свистит в воздухе, опускаясь на спины, плечи, головы...
Грубая сила преследует безоружных людей, гонит к пустынным горным высям, все дальше от дома, от родных.
Шагают... Слева острые-острые скалы, устремленные в небо. Справа бездонное ущелье. Грязь, дождь. Поравнявшись с ними, врезается в колонну коляска, запряженная четверкой лошадей. Заключенные, согнанные к ущелью, прижимаются друг к другу, чтобы не сорваться. Кто-то уже свалился в пропасть.
— Раз-зойдись, задавлю! — слышится сзади, и снова свистит бич.
В коляске Евгения Саркисбекян в своей черной шубе. Рядом с ней артист Шахпаронян в кожаном пальто с погонами полковника. Он еще в прошлом году отправил в Париж свою красавицу жену, а сейчас и сам едет туда, к ней. В это смутное время чем дальше от трагедии, разыгравшейся в стране, тем лучше.
Напротив скорчился на кожаном сиденье Грант Сантурян.
— У-у, Будагян! Соблазнитель детей, он тоже здесь! — воскликнула Евгения Минаевна, и огонь ненависти зажегся в ее больших черных глазах.
Сантурян, вытянув тонкую длинную шею, выглядывает из-за чемоданов и желтых шляпочных коробок.
Кони с трудом волочат по липкой грязи тяжелую коляску.
Арменак Будагян повернулся к ним. Глухо доносится до путников его голос:
— Это ваш последний путь! Черную кайму я вижу на вашем челе...
Коляска понеслась дальше.
Один из стражников прикладом винтовки бьет Арменака по голове. Гневные протесты перекрывают выстрелы.
Евгения Минаевна покусывает губы:
— Бог мой, что здесь происходит...
— Вы слышали?.. — спрашивает Шахпаронян, — Обречены... А что вы скажете, господа, если он окажется прав, этот фанатик философ? Не приходило вам такое в голову?..
Сантурян молчит, отрешенно смотрит на приютивших его хозяев. Неожиданно резкий крик вырвался из его горла, истерический хохот стал душить его.
Инспектриса схватилась за голову руками в черных перчатках, закрыла лицо вуалью. Этот безумный хохот проникает ей в мозг. Она уже жалеет, что взяла этого сумасшедшего беженца.
Коляска проехала, прошли заключенные со своими палачами. На краю утеса, над бездонной пропастью, где шумит речушка, спит вечным сном благородный юноша...
В центре Еревана над зданием бывшего парламента развевается красное знамя, водруженное Аршавиром. Отряды, прибывающие с севера, продвигаются вперед, к берегу Аракса. Нуник же тем временем, вместе со своей тюремной подругой, русской девушкой, добровольно взяла на себя обязанности коменданта города.
Наконец с юга возвращается в город Саркис Касьян вместо со своими товарищами.
Ахавни едет на низенькой подводе. Она сама подгоняет лошадей — как в детстве, когда везла сено с поля. Едет осторожно, избегая рытвин. На подводе раненый комиссар.
Рядом с подводой шагает Чаренц с винтовкой на плече, в тяжелых ботинках и портянках, как вечный солдат, шагает по лужам. Время от времени поглядывает на прозрачное голубое небо, на расцветшие по обочинам дороги деревья и восклицает от всего сердца:
— Вот это весна!..
Но только взгляд его падает на товарища, лежащего на подводе, глаза его темнеют...
В дверях больницы он сталкивается с Нуник. Девушка в кожаной куртке, на боку висит наган. Она еще работает в комендатуре, хотя с сегодняшнего дня на нее возложена новая обязанность — библиотекаря в клубе имели Степана Шаумяна. Два слова сказала Нуник — и Ахавни окаменела. Как... Гаюш?!
Агаси спешивается возле них. Он только что прибыл в город. Стонет раненый на подводе: кто это, Мхчян?.. Начинается гангрена?.. Гангрена!.. Надо спасти, любой ценой. Агаси врывается в больницу...
А как сказать Агаси о Гаюш? Как сказать, что...
Прошла неделя, все возвратились.
У Агаси, в его рабочем кабинете, Нуник, Аршавир, Седа, радист Тико и Манушак.
Они пришли с вопросом — не знает ли он что-нибудь об Арменаке? Был бы Арменак, встал бы во главе комсомольской организации, она сейчас возрождается, вдохновил бы массы своей негасимой верой, повел бы вперед...
Знает Агаси — добрался один товарищ, принес печальную весть — и не может скрыть ее от товарищей, ведь Арменак принадлежит всем... Он кладет руку на плечо Седы...
— Комсомольский клуб назовем именем Арменака...
Седа склонила кудрявую головку, глотает слезы.
— Комсомольский клуб имени Арменака Будагяна, — серьезно, задумчиво говорит радист Тико, он сегодня не похож на себя.
Нет Арменака — остались память о нем, имя его, образ его...
Агаси на партийной работе.
— Скоро объявится Амаяк, — говорит Агаси. — Его призвание, его долг — встать во главе молодежного движения вместо погибших товарищей.
Где Амаяк, почему задержался? Десятого января он отправился в путь, где пропадает так долго...
За это время немало бед пронеслось и над головой Амаяка. В январе он поехал в Баку, чтобы принять участие в празднестве по поводу второй годовщины Союза рабочей молодежи. В феврале Амаяк, вместе с первыми красными колоннами, вступил в Тифлис и сам вывел из Метехской тюрьмы своего товарища Бориса Дзнеладзе.
В марте, когда Оля возвратилась в Баку, Амаяк снова поехал в Москву — как представитель Закавказского комитета комсомола. Там происходило совещание в связи с предстоящим конгрессом Коммунистического Интернационала молодежи.
А сейчас, когда товарищи с таким нетерпением ждут его, он уже в Армении, в просторном купе вагона, стоящего на станции Александрополя.
Стоя у открытого окна, он наблюдает за тем, что происходит на вокзале. Пар, вылетающий из паровоза, окутал Амаяка, но он не отходит от окна. Этот поезд, который состоит из одиннадцати товарных вагонов и одного пассажирского, вот-вот должен отправиться в путь.
На перроне, в дверях зала ожидания, показались двое военных в форме турецкой армии.
— Пришли, — сказал Амаяк, обернувшись.
— Хорошо, — кивнул Серго Орджоникидзе, продолжая читать газету.
Доложили, что представители турецкого командования желают встретиться с Орджоникидзе.
— Пусть войдут, — разрешил Серго.
Офицер, низко наклонив голову, минуту стоял в ожидании. Амаяк перевел его слова, хотя Серго и сам знал по-тюркски. Составу Орджоникидзе разрешен въезд в Ереван — значительный участок железной дороги все еще в руках турок, — но командующий Восточным фронтом Кязим Карабекир-паша выражает надежду, что его превосходительство остановится в Александрополе в качестве высокого гостя... дабы использовать эту возможность для дружеской беседы...
Серго слушает стоя и не предлагает сесть посетителям. Бросив взгляд на офицера, говорит решительно и резко.
— Передайте командующему, что до тех пор, пока территория Армении не будет очищена, я не могу говорить с ним.
Амаяк перевел, и его охватило смешанное чувство гордости и гнева. Серго добавил холодно:
— Дело должно соответствовать слову, иначе слова не внушают доверия. Там, в Анкаре, клянутся, что их идеалом является свобода народов, национальная независимость. Здесь же варварски истребляют народ, который и без того является жертвой...
Амаяк еще не успел перевести, а Серго добавил, покраснев:
— Я не дипломат, я человек и говорю вам просто: я не могу примириться с такими вещами...
Турецкий офицер, кивнув, удалился.
— Негодяи! — бросил им вслед Серго.
Амаяк, сдерживая волнение, подошел к окну. Серго сел на свое место, взял газету, но тут же отложил ее, подошел к Амаяку, положил ему на плечо свою сильную руку и, встав рядом, стал смотреть в окно.
Поезд отправился. Впереди Ереван.
Уже неделя, как Серго Орджоникидзе в Ереване. Все знают, что приехал этот справедливый человек, привез с собой зерно и мануфактуру — целых одиннадцать вагонов, и в городе, наверно, нет ни одного человека, который бы не видел его.
За эти дни он несколько раз совещался с руководящими деятелями и, выслушав острые споры и взаимные упреки, которые уже утомили всех, сказал свое веское слово:
— Сейчас первая, неотложная задача залечить раны, оставшиеся от гражданской войны. Надо вселить надежду в отчаявшихся, стряхнуть ярмо турецкого насилия, освободить Ширак и Вананд от кровавой пяты.
Он встретился с Ованесом Туманяном, подбодрил поэта. Побывал среди армян-беженцев и заявил: вздор, будто западно-армянский беженец «не имеет места в Советской Армении», он разъяснил им, что устройство беженцев, выделение им земли и обеспечение их работой одна из первых забот правительства.
Он сообщил Агаси и Асканазу в ответ на их письмо, полученное еще в Тифлисе, что мобилизация армянских коммунистов в Москве и в Тифлисе продолжается. Многие уже прибыли на этой неделе. Приехал Срапион Патрикян, который долгие годы работал здесь. Ленин сказал, что тактические разногласия не могут являться причиной исключения кого-либо из рядов партии, и Патрикян был восстановлен. Прибыл и Махмурян, работавший на протяжении многих лет учителем, а потом, вместе с Терьяном, — в Армянском комиссариате в Москве. Сейчас он выехал в Александрополь, выяснить положение на месте. Наконец из Москвы приехал сам Алеша. Александр Мясникян, один из близких соратников Ленина.
По возвращении в Ереван Касьяна и его товарищей Чичерин вызвал к себе турецкого посла в Москве Али-Фуэддина и снова потребовал незамедлительно освободить Александрополь. Он с гневом сказал, что поведение Кязима Карабекира не что иное, как хулиганство, и заявил, что война между Турцией и Советской Арменией будет рассматриваться как война между Турцией и Советской Россией.
Только что стало известно, что «Комитет спасения» Врацяна, прежде чем сойти с арены, совершил еще одно черное предательство против армянской нации. В ответ на запрос Чичерина он телеграфировал в Москву, что считает в силе Александропольский договор, который Советская Россия в переговорах с Турцией считала недействительным. А турки, воспользовавшись этим, не согласились сесть за стол с делегацией Советской Армении, прибывшей в Москву. Турки твердили, что Советское правительство неправомочно вести переговоры, что от имени Армении может говорить лишь «правительство Врацяна», с которым Турция установила «дружбу и взаимопонимание» — имелся в виду как раз договор, подписанный 2 декабря 1920 года Хатисовым, согласно которому Карс и Сарыкамыш отходили к Турции...
Серго Орджоникидзе сообщил товарищам еще одну новость: командующий Одиннадцатой армией Геккер как представитель высшего командования Красной Армии только что известил Кязима Карабекира, что, если в течение двадцати четырех часов турецкое войско не оставит Александрополь, части Красной Армии войдут туда и он не будет отвечать за последствия...
А прошлым вечером Серго выступил перед большой аудиторией в бывшем Купеческом клубе, который сейчас стал Дворцом труда и рабочим клубом имени Степана Шаумяна.
Вместе с Агаси там были наборщик Вазген, Ахавни, радист Тико и Нуник.
Каждое слово Серго встречалось бурным одобрением.
— Армяне патриоты сами всегда утверждали, что для армянского народа без России нет спасения... После 25 октября 1917 года в сердца армянских дашнаков и грузинских меньшевиков проник страх, — говорил Серго. — Это они воздвигли китайскую стену между Россией и Закавказьем... Какое бы название ни носили закавказские государства, их существование без России невозможно! Это хорошо понял и грузинский и армянский крестьянин, который каждый раз, как приходит беда, говорит: «Если бы мы были с Россией, эта беда не приключилась бы с нами»...
Не было ни одного важного вопроса, который бы не затронул в этот вечер Серго.
— Только коммунисты встанут на защиту армянской национальной культуры, государственного языка, армянской национальной литературы, — говорил он, — и не ради красивых слов мы здесь восклицаем: «Да здравствует Советская Армения!» — произнес он на чистом армянском языке.
Никогда не забудет Агаси этих прекрасных минут. В зале бывшего Купеческого клуба загремел «Интернационал», слова которого на днях были переведены из армянский язык.
Откуда-то появился товарищ Мушег с коротко остриженными волосами и начал дирижировать — как тогда, в феврале, в комсомольском клубе... Оказывается, это он перевел слова гимна и обучил молодежь. Потом уже Чаренц дал свой поэтический перевод, давно им обещанный...
А сейчас Агаси и его товарищи стоят перед свежевырытой могилой. Гангрена все-таки свела в могилу комиссара. И Орджоникидзе здесь. Липарит Мхчян — участник гражданской войны, политический комиссар армянской бригады. И Серго прославляет подвиги славных героев простыми, сердечными словами...
Затем Серго и Касьян вместе с товарищами направляются в городскую тюрьму. Ворота открыты. Армянское правительство, последовав советам Ленина, амнистировало тех, кто еще месяц назад с оружием в руках боролся против нового строя.
В полутемном коридоре показываются люди в круглых папахах, в черных куртках, неуверенно озираются по сторонам, словно не веря, что они на свободе... Молодой человек докладывает:
— Все камеры открыты, ни одного заключенного не осталось в тюрьме, товарищ Серго.
— С сегодняшнего дня конец внутренним войнам, пусть вздохнет многострадальный народ, а тот, кто поднял против народа меч, пусть трудом искупит свою вину, — говорит Орджоникидзе.
Подбегает Махмурян, высокий, красивый. Он выпаливает одним духом:
— Александрополь свободен! Кязим Карабекир убрался восвояси.
Серго обнял Касьяна, который, видимо, еще не привык к таким потрясениям... Люди постепенно расходятся, спешат обрадовать родных и близких.
Проводив Ахавни до дому, Агаси стал подниматься по Малярской улице. Верхние кварталы города окутаны тишиной. Здесь иной мир, царство зелени и цветов. Но Агаси ничего не видит, взгляд скользит по светло-розовым цветам яблони.
Осуществилась заветная мечта, за которую он готов был отдать все, даже свою жизнь. Но сердце щемит, ноет. Медленно поднимается Агаси с Астафяна вверх по склону холма, не чувствуя прозрачного весеннего воздуха, окутавшего его. Дойдя до вершины холма, он, усталый, присаживается на забетонированный край водопровода.
Внизу, под ногами расстилается город. Медленно, извиваясь, поднимается дым из только что зажженных очагов. На плоских кровлях кое-где желтеют груды пшеницы, которую, возможно, вытащили из трех вековых карасов, чтобы выветрить запах сырости. Человек переводит дыхание после тяжкой зимы, улыбается весеннему солнцу.
А Агаси — ему только исполнилось двадцать лет — неутешен. В этом городе жила Гаюш, вон там, недалеко от двухэтажного дома с красной железной кровлей... Жила, а теперь ее нет... С того дня, с того первого дня, когда Агаси пошел в школу, никогда он не плакал. Ни разу... А сейчас...
Простирается под ногами древняя обитель, дым поднимается из очагов, на карнизах домов зеленеют виноградные лозы. Серебряный пояс Аракса сверкает вдали. А там, по ту сторону, осталась родная земля...
Перед взором ужасные и величественные, потрясшие душу события... Резали мужчин и женщин, старых и малых, на берегу Синего озера, в мирном краю. И героическая самооборона родного города. Сколько исчезнувших имен, разбитых сердец! И пристанище здесь... в Российской Армении. Епархиальная школа, Эчмиадзинская семинария... Падение самодержавия и неожиданно распахнувшийся яркий горизонт. И война, война, воина — во имя свободы и национальной независимости, война, плечом к плечу с друзьями. Гукас, Арменак, Гаюш...
Сердце Агаси готово разорваться в груди. Никогда, никогда он не смирится с этой несправедливостью!.. Что-то ярко сверкнуло внизу, перед давильней... Он услышат, как с силой врезается лопата в землю, сверкает на солнце.
Только сейчас он замечает: люди группами поднимаются по Астафяну. Это студенты. С сегодняшнего дня возобновляются занятия в университете.
Как мечтал об этом Арменак! «Вернусь из Пулкова, создам обсерваторию», — говорил Гукас, отправляясь в Тифлис после Великой революции. «Здесь мы создадим эту обсерваторию, перед университетом»...
Ярко-оранжевая вершина Масиса набросила покрывало из облаков на плодородную долину. Здесь жили предки армян. Тут они выращивали виноград и давили вино... жили, трудились, мечтали о мире в благоденствии, о братстве с соседями.
Полный сыновней любви к матери-земле, Агаси смотрел на город, охваченный сумерками. Потом медленно поднялся и шагнул вниз.
«Надо жить и исполнить свой долг... перед товарищами, перед родиной, перед людьми...»