Разговоров о войне в то время велось немало, и все же когда война пришла, она была для всех неожиданной. Меньше всего ждал ее я. Помню, я собрался тогда поехать за границу подлечиться в Виши. По дороге заехал к моей дочери, которая вместе со своим мужем жила в Польше, и там узнал о начавшейся мобилизации. Полк, в котором офицером состоял мой зять, получил срочный приказ двинуться к границе. Конечно, о поездке дальше не могло быть и речи. Я вернулся в Петербург. Он переживал в то время дни военной лихорадки. По улицам ходили демонстрации с национальными флагами. Всюду произносились патриотические речи. Особенно восторженно были настроены офицеры, которые составляли главный круг моих знакомых. Мне эти настроения с самого начала были чужды. Я смотрел на будущее очень пессимистически. Может быть, лучше, чем кто бы то ни было другой, я знал, насколько непрочно то успокоение, которое царило внутри страны, — насколько сильны в ней революционные настроения и насколько опасна в этих условиях война. Помню, я не раз высказывался в этом смысле и говорил о войне как о начале длинной серии страшных несчастий, которые надвигаются на нашу родину. Мои настроения стояли в таком резком противоречии с настроениями всех окружающих, мои речи звучали таким резким диссонансом в общих разговорах тогдашних петербургских гостиных, что за мной сложилась репутация чудака-пессимиста и даже германофила. А между тем я был уверен, что именно я прав, и я не раз говорил, что если бы Столыпин был жив, если бы он стоял по-прежнему у кормила правительственной власти, то он никогда бы войны не допустил. В этом я твердо убежден и теперь. Мне приходилось на эту тему не раз говорить со Столыпиным. Он всегда расценивал войну как величайшее несчастье изо всех, какие только могут постигнуть Россию. Он считал, что Россия только начинает внутренне укрепляться, что в ней только теперь, после проведения земельной реформы, складывается тот класс, который способен стать прочной опорой порядка. Еще лет 10–15, говорил он, и нам будут не страшны все революции. Только бы история дала нам этот срок. Верный этим взглядам, он, пока был жив, решительно боролся против всех попыток увлечь Россию на путь внешних авантюр. Хорошо помню его тревогу в дни аннексии Боснии и Герцеговины Австрией. Как известно, после провозглашения этой аннексии, в столицах началась сильная агитация в пользу войны против Австрии. Интеллигенция, и либеральная, и консервативная, говорила о необходимости выступить «на защиту братьев-славян». Происходили демонстрации, устраивались собрания. После одной из очередных поездок в Царское Село для доклада Столыпин на обратном пути сказал мне: «Сегодня мне удалось спасти Россию от гибели», — и рассказал, что во время доклада царь сообщил ему как об уже состоявшемся факте о своем решении дать согласие на мобилизацию трех военных округов против Австрии. «С большим трудом», — говорил Столыпин, — «мне удалось убедить Его Величество, что этот шаг неизбежно повлечет за собой войну с Германией, и что эта война грозит самому существованию и династии, и Империи. О какой войне может быть речь», — прибавлял Столыпин, — «когда у нас внутри достигнуто еще только поверхностное успокоение, когда мы не создали еще новой армии, когда у нас даже нет новых ружей».
Тогда война была предотвращена. В 1914 году Столыпина не было…
Скоро, очень скоро сообщения с театра военных действий стали приносить подтверждения правильности моего пессимизма. Легла гвардия в боях под Кенигсбергом, разбили Самсонова под Сольдау, все яснее и яснее становилось, что хвастливые заявления руководителей военного ведомства не соответствуют действительности. Вооружение нашей армии было явно не достаточно, командование явно стояло не на высоте, и поражение следовало за поражением. Вчерашние оптимисты, готовые кричать, что они шапками закидают врага, теперь ударились в другую крайность. Всюду шли разговоры о предательстве в тылу, о тайных пособниках Германии, которые расстраивают дело снабжения, о темных силах, которые работают на дело поражения России. Такие разговоры шли и в верхах и в низах. Особенно много внимания уделяли роли Распутина, по-настоящему ставшего известным всей России только теперь. О нем говорили по-разному, мне приходилось слышать солдатские разговоры о том, что царь теперь разуверился в дворянах и чиновниках и решил приблизить к себе «нашего брата, простого мужика», и что это только начало, что скоро вообще всех «дворян и чиновников» царь прогонит прочь от себя и наступит «мужицкое царство». Но более распространенным было другое мнение: о темных силах, в руках которых Распутин был только орудием. О Распутине говорили все, и в форме, которая унижала наше национальное самолюбие. Помню, в конце 1915 года даже один из знакомых французских генералов, приехавший в Россию в составе какой-то французской военной миссии, встретив меня на Невском, спросил весьма иронически: «Ну, какие новые распоряжения вышли от Распутина?»
Этот вопрос очень больно задел меня, и я ответил на него в достаточной мере резко. Но по существу я не мог не сознавать, что мой знакомый имел право ставить этот иронический вопрос.
Почти весь 1916 год я провел вне Петербурга, в Крыму. Вернулся в начале декабря и сразу же почувствовал, что за этот год атмосфера напряглась до невозможности. Чувствовалось приближение событий. Имя Распутина было у всех на устах. На святках пронеслась весть об его исчезновении. Вскоре стали известны подробности его убийства. Общие отзывы были единодушны. Все были рады: «Слава Богу, наконец, с этим позором покончено».
Все надеялись, что теперь будет покончено с влиянием темных сил вообще. Я был настроен скептически. Меня грызла мысль: не поздно ли? Из встреч со старыми знакомыми офицерами я знал, что революционная пропаганда в армии ширится и растет. Кронштадтские офицеры-моряки рассказывали о том, что на кораблях и в казармах уже с осени идут митинги. Такие же вести приходили с фронта. Больше всего удивляла меня пассивность власти, которая не принимала энергичных мер в момент, когда важнее всего было быть решительным и энергичным. От одного моего хорошего знакомого, старого друга, занимавшего видный пост в армии, я узнал, что недовольство существующими порядками настолько широко распространено в этих верхах, что уже вылилось в форму военных заговоров. Было, как он говорил, два организованных центра этих заговоров. Один, который охватывал командные круги, как Петроградского военного округа, так и штабов на фронте, второй — был заговор дворцовый, руководящую роль в котором, по слухам, играл великий князь Андрей Владимирович, и к которому примыкали или которому сочувствовали почти все великие князья и близкие к ним офицеры. Программа обеих этих групп была одна и та же: отречение Государя и провозглашение царем наследника при регенте великом князе Михаиле Александровиче.
Мой знакомый рассказывал мне об этих заговорах с большими подробностями и с рядом имен, считая их, по-видимому, делом самым обычным. Во мне его рассказ возбудил самые сложные чувства. С одной стороны, я, игравший такую роль раньше в деле борьбы со всякого рода заговорами, сознавал, что моим долгом было бы явиться к теперешним руководителям политической полиции и, сообщив им известные мне факты, дать возможность предотвратить готовящийся переворот. Но с другой стороны, по существу, я сам целиком сочувствовал людям, эти заговоры организовывавшим, и понимал, что, если есть возможность предотвратить надвигающуюся катастрофу, то только одним путем — возможно более быстрым проведением переворота сверху. Положение было действительно настолько трагично, что только быстрая смена главы государства могла предотвратить революцию и спасти государство и династию. Пусть только действуют скорее, чтобы революция их не перебила, — думал я, и в этом же смысле говорил тому моему знакомому, который рассказывал мне о планах заговорщиков.
У меня было много опасений, что революция снизу может опередить заговорщиков, готовивших переворот сверху. Как раз в это время, через несколько дней после разговора с упомянутым заговорщиком, я случайно на улице столкнулся с одним из наиболее крупных моих секретных агентов в прошлом. Он зашел ко мне, и мы разговорились. Он имел отношение к революционерам, теперь уже не в качестве секретного агента. Я рассказал ему в общих чертах то, что слышал о военных заговорах. Он смеялся:
— Пока ваши там люди размышляют и нацеливаются, будет уже поздно. Революция их опередит. Вы себе и не представляете, как напряженно настроение в низах, как много революционного материала накопилось и среди рабочих и в армии.
К сожалению, он был прав. В середине февраля начались волнения в Петербурге. Причина забастовки была какая-то совсем пустяковая. Кажется, в течение двух-трех дней хлеба выдавали меньше, чем было обещано. Но она быстро разрасталась. Начались демонстрации на улицах. Всю серьезность положения я почувствовал, когда увидел казачий разъезд, пробиравшийся среди толп демонстрантов, причем некоторые казаки держали в руках красные платки и приветливо улыбались демонстрантам. Это было открытое выражение симпатий, и если так были настроены казаки, то легко можно было понять, что следовало ждать от петроградского гарнизона в случае, если понадобятся его решительные действия.
Эта встреча заставила меня попытаться войти в соприкосновение с теперешними руководителями политической полиции. После всего, что случилось, после тех клевет, которые они на меня возвели, мне это было нелегко. Тем не менее я позвонил Белецкому, который в это время числился сенатором и формально не имел отношения к Департаменту Полиции, но пользовался большим влиянием в Царском Селе, куда он почти ежедневно ездил с докладами к царице. Я ему рассказал о моей случайной встрече и попытался заставить его понять всю серьезность положения.
— Вы ездите ежедневно в Царское Село, — говорил я ему. — Скажите же Государыне, что ведь это настоящая революция. Надо принять самые решительные меры и как можно скорее, быть может завтра уже будет поздно.
Белецкий меня успокаивал:
— Да, да, вы правы, теперь я это сам вижу. Я уже докладывал Государыне, и она отдала распоряжения. Завтра же на улицу будут выведены войска и всяким демонстрациям будет положен конец.
Действительное развитие событий известно.
С первых же дней революции для меня началась долгая эпопея тюремных скитаний. 7 марта я был арестован по требованию Совета рабочих депутатов и доставлен в Государственную Думу. В течение 10 дней меня держали там, в так называемом «министерском павильоне», который был превращен в тюрьму для сановников старого режима. Потом перевели в Кресты. Вскоре меня освободили по хлопотам В. Л. Бурцева. С последним я познакомился в 1916 году, после того как он был возвращен из своей ссылки в Сибирь. Он интересовался рядом вопросов из истории деятельности политической полиции и искал в этой связи встречи со мною. Я не видел причин уклоняться от встречи, и мы несколько раз имели с ним очень интересные для меня разговоры, причем я не отказывался давать ему разные разъяснения, поскольку речь не шла о секретах, которые стали мне известны по моей служебной деятельности. Теперь Бурцев взял меня на свои поруки. К сожалению, пробыть на свободе мне пришлось всего 3–5 дней. По требованию вернувшихся из Парижа социалистов-революционеров я был снова арестован, и надо мной наряжено было следствие за мою деятельность по борьбе с террористическими организациями. На этот раз сидеть пришлось в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, тюрьме, в которой раньше держали только смертников. Условия содержания были очень тяжелые, плохая была пища, часто отказывали в прогулках. Хуже всего было то, что солдаты крепостной команды, охранявшие нас, время от времени начинали в коридорах тюрьмы митинговать, громко обсуждая вопрос о том, не проще ли было бы нас не караулить, а просто расстрелять и спустить в Неву. Временами положение становилось очень напряженным, так что даже приходилось представителям Совета рабочих депутатов приезжать и успокаивать волновавшихся солдат. Помню, как раз перед дверями моей камеры шел один такой митинг, причем оратором от Совета выступал известный социалист-революционер Гоц. С большим трудом ему удалось убедить солдат отказаться от своих намерений. Подробно рассказывать об этих днях у меня нет охоты. С тех пор так многие перебывали в тюрьмах, и даже в гораздо более тяжелых условиях, и так много об этом написано, что у меня нет желания вспоминать о моих личных скитаниях и увеличивать обширную тюремную литературу. Не могу только не упомянуть о той роли, которую сыграл наш тюремный врач, добрейший доктор Иван Иванович Манухин. Социал-демократ по убеждению, в отношении нас, «сановников старого режима», он был настоящим благодетелем. Все, что только было в его силах, он сделал для нас, увеличил тюремные рационы, всех, кого только можно было, переводил в тюремную больницу, многие из нас обязаны ему здоровьем и даже жизнью.
Все мы находились в ведении чрезвычайной следственной комиссии бывшего московского присяжного поверенного, после революции ставшего сенатором, Н. К. Муравьева. Моей деятельностью он очень интересовался. В их руки попали все те документы, которые в свое время комиссия Курлова, Виссарионова и Климовича собрала против меня в связи с делом Петрова. После я узнал, что в комиссии было уже решено, на основании этих документов, предать меня суду за злостную «провокацию», которая выражалась в том, что я якобы подготовлял террористическое покушение вместе с Петровым. После Бурцев мне рассказывал, что он был приглашен к Муравьеву, который сообщил ему о найденных им документах и о том, что скоро будет поставлен мой процесс. «Я, — рассказывал мне Бурцев, — схватился прямо за голову и начал уговаривать как можно скорее от этих планов отказаться, ибо процесс сулил только одну компрометацию комиссии». Со стороны революционной Бурцеву была превосходно известна закулисная сторона дела Петрова, и он не сомневался, что обвинения, выдвинутые против меня Петровым, ни в коей мере не отвечали действительности. Муравьев отказался от плана поставить процесс немедленно и передал дело для дополнительного расследования.
Были допрошены Натансон, Савинков, Бартольд и ряд других революционеров-террористов, в той или иной мере связанных с Петровым. Все их показания я читал, они полностью подтвердили и доказали утверждение Бурцева и реабилитировали меня. Следователь, который вел это следствие, после того как дал мне ознакомиться с этими показаниями, говорил: «Вас спасли ваши прежние враги. А вот ваши бывшие друзья… Ловко они вас в свое время съели».
Так дело было похоронено.
Недели через две после большевицкого переворота к нам в тюрьму явился комиссар-большевик. В это время мы уже были развезены из Петропавловской крепости по разным тюрьмам. Меня содержали в бывшей долговой тюрьме в Казачьем переулке. Нас всех собрали в коридоре, и явившийся большевицкий комиссар начал опрашивать, кто за что сидит. Большинство были растратчики. Когда очередь дошла до нас, начальник тюрьмы сказал: «а это политические». Комиссар удивился: какие теперь у нас политические? Начальник разъяснил, что это деятели старого режима, арестованные по приказанию следственной комиссии Муравьева. Комиссар потребовал более точных разъяснений и, в конце концов, заявил, что он считает наше содержание под стражей неправильным и несправедливым: «Они по-своему служили своему правительству и выполняли его приказания. За что же их держать?»
Через несколько дней начались освобождения. Из нашей группы освободили почти всех. Только бывший министр Хвостов, относительно которого было доказано, что он совершил хищение казенных денег, остался в тюрьме. Да еще Протопопов был не освобожден, а лишь переведен в больницу, в которой, правда, за ним наблюдали только врачи. Меня освободили, обязав подпиской явиться по требованию следственных властей.
Так дело шло до весны. Приблизительно в апреле у меня был очень интересный разговор с бывшим министром Протопоповым, который мне много объяснил из событий периода, предшествовавшего революции. Разговор состоялся по инициативе Протопопова. Он передал мне через общих знакомых, что хотел бы со мной повидаться и поговорить. Я пришел к нему в больницу. Протопопов вначале говорил, что он очень интересовался мною, что первые дни вступления в должность министра он хотел даже пригласить меня вновь на активную работу, но, прибавлял он, мне такое о вас наговорили, такие документы показали, что у меня даже волосы дыбом встали. Только теперь я узнал, что все это была клевета.
В дальнейшем разговоре Протопопов очень подробно рассказал мне историю своего назначения министром. В качестве товарища председателя Государственной Думы он был выбран председателем той делегации членов Думы, которая совершила поездку к нашим союзникам, посетила Париж и Лондон. Эта поездка, говорил Протопопов, показала мне, что военное положение наших союзников очень невеселое. Положение на их фронтах было очень тяжелым, организация тыла расхлябана, катастрофы можно было ждать буквально со дня на день. Поэтому, когда в Стокгольме мне через разных посредников было предложено встретиться с представителем германского правительства Вартбургом и ознакомиться с германскими условиями мира, я счел своим патриотическим долгом принять это предложение. Встреча состоялась. И после долгого разговора Вартбург мне сообщил, что он имеет вполне официальные полномочия передать Государю Императору условия сепаратного мира, которые сводились приблизительно к следующему: вся русская территория остается неприкосновенной, за исключением Либавы и небольшого куска прилегающей к ней территории, которые должны отойти к Германии. Россия проводит в жизнь уже обещанную ею автономию Польши, в пределах бывшей русской Польши, с присоединением к ней Галиции. Эта автономная Польша вместе с Галицией будет оставаться в составе Российской Империи. На Кавказе к России присоединяется Армения. Какой-то особый пункт говорил, я не помню уже теперь, или о нейтрализации или о присоединении к России Константинополя и проливов. Условий мира с союзными державами Вартбург не указывал, но подчеркивал, что никакой помощи от России против ее бывших союзников Германия не потребует.
Протопопов обещал передать эти предложения царю. И с этой целью, приехав в Петербург, испросил у него личной аудиенции. Царь внимательно выслушал рассказ Протопопова о свидании с Вартбургом, поблагодарил Протопопова за его сообщение и прибавил:
— Да, я вижу, враг силен. Я согласен, при нынешнем положении те условия, которые вы передали, для России были бы идеальными условиями. Но разве может Россия заключать сепаратный мир? А как отнеслась бы к этому армия? А Государственная Дума?
В итоге разговора Протопопов, как уверял он меня, получил от Государя формальное поручение переговорить с представителями руководящих фракций Государственной Думы и выяснить их отношение к германским предложениям. Протопопов прибавил, что он будто бы сделал попытку устроить совещание представителей думских фракций, но настроение, которое на этом совещании обнаружилось, было таково, что о подробном рассказе относительно германских условий не могло быть и речи, он не излагал их. Наши политики, говорил Протопопов, оказались невероятными идеалистами, совершенно не понимающими интересов страны. А ведь только заключив такой мир, мы могли спасти страну от революции.
Вскоре после этой нашей беседы отношение большевиков, до того очень снисходительное к нам, «сановникам старого режима», начало заметно меняться. В это время произошло восстание Краснова на Дону, переворот Скоропадского на Украине, началось восстание чехословаков на Волге. Атмосфера становилась все более и более тревожной. Однажды, в начале мая 1918 года, ко мне зашел один мой знакомый, занимавший тогда место какого-то комиссара у большевиков. Он только что перед этим совершил поездку в Москву и пришел ко мне, чтобы рассказать: в Москве настроение очень тревожное, неизбежно начало террора, скоро будут произведены большие аресты. Он настоятельно советовал мне не медлить и двигаться куда-нибудь за пределы досягаемости большевиц-кой власти. Я решил последовать его совету. Так как я был родом с Украины, то мне было очень легко оптироваться в качестве украинского гражданина, и с ближайшим же этапом украинских граждан, которые тогда свободно пропускались большевиками, я отправился на юг. Этому я был обязан своим спасением. После я узнал, что буквально через несколько дней после моего отъезда в Петербурге начались аресты сановников старого режима. Приходили и за мною.