Высочайше утвержденная инструкция запрещала приближаться к устью Аму-Дарьи, ибо южные берега Арала были северными рубежами Хивы. На Хиву метили англичане, Петербург опасался неудовольствия Лондона.
Бутаков, нарушая инструкцию, прикидывался простаком. Что тут попишешь, коли ветер-ветрило несет шхуну на зюйд? Лавировать? Лавируем усердно, а проку чуть. И, право, позарез необходима питьевая вода. Ну-с, где же прикажете запастись пресной водой? Само собой, лишь в устье Аму-Дарьи.
Его лукавство было шито белыми нитками. Все это понимали и посмеивались. Правда, штабс-капитан Макшеев, как старший в чине, счел долгом намекнуть Бутакову об ответственности. Бутаков вскинул на него потемневшие глаза.
– А вы, господин Макшеев, – сказал он сухо, – вы просто-напросто ничего не видели: кто же не знает, что вас укачивает насмерть? – И, желая подсластить пилюлю, вежливо посоветовал: – Поступайте, как Нельсон.
– Не понимаю, – обиделся штабс-капитан. – Я ведь, Алексей Иванович, с наилучшими чувствами.
– Да и я тоже-с, – смягчился Бутаков. – А про Нельсона вот что. Ему, знаете ли, в одном сражении офицеры указали на сигнал флагмана: «Прекратить бой!» Так он что же? Приставил трубку к незрячему глазу, к черной повязке, и восклицает: «Где сигнал? Какой сигнал?» И продолжал баталию и выиграл дело. – Бутаков рассмеялся. – Вот так и мы с вами.
А Шевченко однажды шепнул ему озабоченно: разговоры о противных ветрах и штилях, о разных там обстоятельствах – это хорошо, это «добре», но вот как быть с путевым журналом? Ежели всерьез разбирать начнут, все и выплывет. Бутаков отшутился: «Не обманешь – не продашь, не согрешишь – не покаешься…»
(Может, это и вспомнилось Тарасу Григорьевичу много лет спустя, на берегу Каспия, когда в начале своего дневника записал он: «И в шканечных журналах врут, а в таком, домашнем, и бог велел»?)
Итак, «Константин» держал на юг, к устью Аму-Дарьи.
В последних числах августа соленость Арала резко пошла на убыль. Еще день, другой, и волны обрели буроватый оттенок, матросы проворно вытянули на борт ведра с почти пресной водою.
Изменились и берега. Прежде они вставали, словно крепостные стены, теперь никли к морю желтыми пляжами. Глубины уменьшались с такой опасной быстротою, что фельдшер Истомин – за неимением лекарской практики он замерял глубины – сознавал себя заправским мореходом.
– Под килем четыре с половиной сажени.
– Под килем четыре сажени.
– Под килем три с половиной…
И тут, в виду острова Токмак-Аты, когда сильный ветер был вовсе не нужен, он вдруг скрепчал, заходя постепенно через норд-вестовый румб к норд-норд-остовому. Никчемный этот ветер расстарался до того, что начался бедоносный шторм. А глубина под судном уже равнялась одной лишь сажени с четвертью.
В самом начале похода шторм стращал экспедицию голодной смертью, теперь – хивинским пленом. На шхуне воцарилась угрюмая готовность к борьбе до последнего.
Всю ночь напролет подле Бутакова был Поспелов, и лейтенант вновь чувствовал, как необходимо ему присутствие Ксенофонта Егоровича. «Руль», – тревожился Бутаков, а Поспелов успокоительно: «Выдержит, надеюсь». Оба думали об одном: на такой малой глубине да при такой бешеной качке ничего не стоило садануться пером руля в грунт, а ведь неизвестно, что лучше – остаться без руля или без ветрил. «Бейдевинд»[6], – думал вслух Бутанов, а Поспелов уточнял: «И покруче». Лишь приведя судно в бейдевинд, можно было удержаться мористее острова.
Будь лейтенант одинцом, он поступал бы точно так же, как и поступал, но Ксенофонт Егорович каким-то таинственным манером придавал уверенную отчетливость его мыслям. Мысли же эти сходились на том, как бы перехитрить море, ветер, шторм.
Сколько, однако, ни упрямились моряки, волны и ветер теснили «Константина» к острову, и Бутакова, и Поспелова, и команду, валившуюся с ног от усталости, корежил страх – явственный, всеми мускулами ощутимый, каждой жилочкой, – тот страх, что испытывает человек, повисший над пропастью и чувствующий, как натягивается, как дрожит и сучится веревка.
Они дотянули до рассвета. А на рассвете ветер унялся, и поблизости от корабля означился остров – холмистый, поросший гребенщиком, осокорью, какими-то дикими фруктовыми деревьями с голубовато-серой листвой, отчего казалось, что дальние рощи заплыли мглою.
Впрочем, не островная флора привлекала лейтенанта, пока он сидел на мачте, напрягая зрение, нет, не флора, а кибитки и вооруженные всадники на пляшущих аргамаках. Да-с, худо пришлось бы, выброси море на этот Токмак-Аты…
Когда лейтенант спустился на палубу, он не сразу сообразил, о чем это с таким воодушевлением толкует приказчик Захряпин.
– Лучше и не придумаешь! – повторял Захряпин, теребя бородку. – Нет, ей-богу… А?
Эге, вон оно что… Скор да ухватист ты, Николай Васильевич. Правда твоя, весьма пригоден Токмак-Аты для устройства фактории, эдакого перевалочного места на будущем «пути из славян в азиатцы». Верно, все верно – и Аму-Дарья рукой подать, и пастбища изобильные, и землицы огородной хватит, и по части рыбной угодил. Малость мелковато на подходах к острову? Не беда. Есть такие железные плоскодонные баржи, осадка у них чепуховая, а груз берут богатырски. Словом, хорош, очень хорош этот Токмак-Аты..
Зыбь тяжело и мерно наваливалась с севера – Арал после шторма переводил дыхание. Но ветра, увы, не было, и шхуна не могла сняться с якоря. Бутаков пожимал плечами: бог свидетель, нет охоты своевольничать, обстоятельства понуждают к нарушению инструкции. Быть у Токмак-Аты и не узнать, что же там, за южной его оконечностью? Да, на берегах – хивинцы. Однако на борту «Константина» – военные люди. А военным риск положен, как суточный рацион.
Алексей Иванович поманил штурмана Поспелова и прапорщика Акишева, напрямик высказал свой план. Навигатору с геодезистом полезли на ум невеселые истории о хивинских пленниках. Вспомнилось, как наказывают в Хиве за попытку к бегству из неволи: надрежут пятки, всыпят в надрезы мелкую щетину, и баста, и вот уж ты не ходок, гарцуй остаток дней на цыпочках, что твоя дива в кордебалете, а на всю ступню – ни-ни, щетина вонзится злее иголок…
Но, выслушав Бутакова, они ответили согласием. Пребывание у Токмак-Аты не должно же было пропасть для картографии и гидрографии. Хивинцы? Э, лучше о них не думать.
Поздним вечером Поспелов с Акишевым покинули шхуну. Вальки весел были обернуты ветошью, шлюпка отошла без шума. Поначалу, правда, еще доносился слабый переплеск, будто шлепала по воде тряпка, но вскоре все стихло, только зыбь вздыхала, как буйвол.
«Константин» затаился. Никто не спал. Оружие было роздано матросам. На шхуне – ни огонька, ни звука. Лишь часы в каюте отсчитывали время необычно четко и как бы надменно.
Но вот уж звезды выцвели, море подернулось дымкой, и засвежело, и будто глуше, медленнее затикали часы в каюте. Тогда-то снова послышались осторожные удары весел.
Штурман Ксенофонт Егорович заговорил сипло, словно бы простудился или измучен жаждой, а геодезист Артемий Акимович медленно и крепко отер морщинистое лицо большим красным платком.
Да, они обогнули Токмак-Аты, по западную сторону нет рукавов Аму, вода там морская, горько-соленая, из чего заключить должно, что река впадает в Арал к востоку от острова. Вот так-то. А теперь не худо бы пропустить по стаканчику спиртного и соснуть…
Устье к востоку от острова? Хорошо, очень хорошо. Будь что будет, увидеть его надо. Спасибо, ветер, ты хоть и слаб, а все же несешь, движешь потихонечку славную нашу шхунку. Где-то тут оно, поблизости, устье Аму-Дарьи, где-то тут это устье, не исследованное еще никем в мире…
После полудня Бутаков возился с секстантом. Есть нечто удивительное, правда, моряками по привычке не примечаемое, в этих вычислениях. Отсчитай долготу от английского городка Гринвича, в котором ты никогда и не был… Черкни карандашиком на листке бумаги. Проверь, не торопись… И вот, пожалуйста – находишь незримую точку, можешь ткнуть острием карандаша в карту и сказать удовлетворенно: «А вот-с мы где!»
Определив местоположение шхуны, Бутаков ринулся на мачту с быстротою юнги, за которым наблюдает скорый на зуботычины боцман. Еще не умостившись на рее, лейтенант уже глядел, глядел во все глаза на юго-юго-восток.
А там, в яркой зелени тростников, в текучих желтках отмелей, там блестящей фольгой простиралась река, рожденная снегами поднебесных главиц Памира и Гиндукуша.
Ну нет, лейтенант Бутаков никому не уступит нынешнюю вылазку. Черта с два, никому! Он знает, не совсем-таки благоразумно покидать шхуну вблизи хивинских берегов, но ведь волков бояться – в лес не ходить. Да и приключись худое, на шхуне останется Ксенофонт Егорович. Вот, вот, штурман останется, а в ночную вылазку пойдет с лейтенантом Артемий Акишев, пойдет вторично, благо, пловец отменный и храбрости ему не занимать.
Как и накануне, шлюпка отвалила затемно. Как и в прошлый раз, вальки были плотно обернуты ветошью, а уключины на совесть смазаны салом.
Ночью, когда меняешь корабль на шлюпку, море в первые минуты кажется чудовищно-огромным, куда огромнее, чем с корабельной палубы, а небо выше, бездоннее, чернее. Голос волн уже не слитный, одна волна на басах рокочет, другая катит с шипением, третья булькает и шуршит; здоровый йодистый запах слышится пронзительнее, чище, сильнее, потому что к нему не примешиваются, как на судне, запахи жилья и дерева.
Матросы гребли ровно, не выхватывая резко весел и уж, конечно, не «пуская щук», то бишь не задевая воду ребром лопастей, что и в обычном-то, не скрытом, шлюпочном переходе считается у военных моряков неприличием.
Акишев с Бутаковым то и дело черпали в пригоршню забортную воду. Она была уже почти пресной. Где-то сухо и быстро, как бумага, шелестел камыш.
Стихло. Булькала вода под форштевнем. И опять сухая скороговорка камышей.
А потом вдруг это осторожное чирканье килем по дну и шепот Бутакова: «Суши весла!»
Матросы перестали грести, шлюпка замедлила ход, бульканье, как из бутылки, замерло, и она тихо закачалась, готовая поддаться встречному течению.
Бутаков с Акишевым скинули платье, перевалились за борт, в воду, и с футштоками в руках двинулись наперерез течению.
Матросы тоже один за другим вылезли из шлюпки, побрели следом за ними, подталкивая шлюпку и разгребая невысокие волны.
Грунт под ногами то упруго пружинил, то, вдруг раздавшись, охватывал по щиколотку вязким илом.
Вольными протоками Аму-Дарья несла в море свои воды, животворностью равные нильским, и там, где теперь брели Бутаков и балтийцы, на бессчетных островках, в тысячах заливчиков, на многом множестве отмелей густо, непролазно теснились узколистый рогоз и тростники, водоросли сплетались, сонно покачиваясь, и в этом сумеречном королевстве плыли, мерцая и серебрясь, караси и сазаны, красногубые жерехи и чехонь, белоглазки и лещи. И кабанов было вдоволь, мясистых, свирепых, клыкастых кабанов, и промысловой птицы не счесть – крохолей, кряквы, шилохвосток, лебедей-шипунов. А желтые цапли, а болотные курочки, а лысухи? На зорях поднимались пеликаны, взмывали высоко-высоко, образуя в стеклянной синеве белые кильватерные колонны, треугольники, зигзаги…
Опираясь на футштоки, одолевая упругое течение, мерили Бутаков с Акишевым глубины Аму-Дарьи, а балтийские матросы вели шлюпку, как лошадь на поводу.
Вдали аральская зыбь баюкала тихую шхуну. Еще дальше, в каком-то почти уж и не реальном далеко, были города, где мирно погромыхивали трещотки караульщиков и башенные часы роняли на булыжник площадей свои мерные удары.
А тут вольной неодолимо, пришептывая и позванивая, неслась река, тут было глухое, темное небо, плач шакалов да стон комаров.