То свет, то тень,
То ночь в моём окне.
Я каждый день
Встаю в чужой стране.
В чужую близь,
В чужую даль гляжу,
В чужую жизнь
По лестнице схожу.
Как светлый лик,
Влекут в свои врата
Чужой язык,
Чужая доброта.
Я к ним спешу.
Но, полон прошлым всем,
Не дохожу
И остаюсь ни с чем…
…Но нет во мне
Тоски — наследья книг —
По той стране,
Где я вставать привык.
Где слит был я
Со всем, где всё — нельзя.
Где жизнь моя —
Была, да вышла вся.
Она своё
Твердит мне, лезет в сны.
Но нет её,
Как нет и той страны.
Их нет — давно.
Они, как сон души,
Ушли на дно,
Накрылись морем лжи.
И с тех широт
Сюда, — смердя, клубясь,
Водоворот
Несёт всё ту же грязь.
Я знаю сам:
Здесь тоже небо есть.
Но умер там
И не воскресну здесь.
Зовёт труба:
Здесь воля всем к лицу.
Но там судьба
Моя —
пришла к концу.
Ушла в подзол.
Вокруг — одни гробы.
…И я ушёл.
На волю — от судьбы.
То свет, то тень.
Я не гнию на дне.
Я каждый день
Встаю в чужой стране.
Я плоть, Господь… Но я не только плоть.
Прошу покоя у тебя, Господь.
Прошу покоя… Нет, совсем не льгот.
Пусть даже нищета ко мне идёт.
Пускай стоит у двери под окном
И держит ордер, чтоб войти в мой дом.
Я не сержусь, хоть сам себе не рад.
Здесь предо мной никто не виноват.
Простые люди… Кто я впрямь для них?..
Лежачий камень… Мыслящий тростник…
Всех милосердий я превысил срок,
Протянутой руки схватить не смог.
Зачем им знать и помнить обо мне,
Что значил я, чем жил в своей стране.
В своей стране, где подвиг мой и грех.
В своей стране, что в пропасть тащит всех.
Они — просты. Досуг их добр и тих.
И где им знать, что в пропасть тащат — их.
Пусть будет всё, чему нельзя не быть.
Лишь помоги мне дух мой укрепить.
Покуда я живу в чужой стране.
Покуда жить на свете страшно мне.
Пусть я не только плоть, но я и плоть…
Прошу покоя у тебя, Господь.
Довольно!.. Хватит!.. Стала ленью грусть.
Гляжу на небо, как со дна колодца.
Я, может быть, потом ещё вернусь,
Но то, что я покинул, — не вернётся.
Та ярость мыслей, блеск их остроты,
Та святость дружб, и нежность, и веселье.
Тот каждый день в плену тупой беды,
Как бы в чаду свинцового похмелья.
…Там стыдно жить — пусть Бог меня простит.
Там ложь как топь, и в топь ведёт дорога.
Но там толкает к откровенью стыд,
И стыд приводит к постиженью Бога.
Там невозможно вызволить страну
От мутных чар, от мёртвого кумира,
Но жизнь стоит всё время на кону,
И внятна связь судеб — своей и мира.
Я в этом жил и возвращенья жду, —
Хоть дни мои глотает жизнь иная.
Хоть всё равно я многих не найду,
Когда вернусь… И многих — не узнаю.
Пусть будет так… Устал я жить, стыдясь,
Не смог так жить… И вот — ушёл оттуда.
И не ушёл… Всё тех же судеб связь
Меня томит… И я другим — не буду.
Всё та же ярость, тот же стыд во мне,
Всё то же слово с губ сейчас сорвётся.
И можно жить… И быть в чужой стране
Самим собой… И это — отзовётся.
И там, и — здесь…
Не лень, не просто грусть,
А вера в то, что всё не так уж страшно.
Что я — вернусь…
Хоть, если я вернусь,
Я буду стар. И будет всё не важно…
Никакой истерики.
Всё идёт как надо.
Вот живу в Америке,
Навестил Канаду.
Обсуждаю бодро я
Все свои идеи.
Кока-колу вёдрами
Пью — и не беднею…
…Это лучше, нежели
Каждый шаг — как веха…
Но — как будто не жил я
На земле полвека.
Ах ты, жизнь моя — морок и месиво.
След кровавый — круги по воде.
Как мы жили! Как прыгали весело
Карасями на сковороде.
Из огня — в небеса ледовитые…
Нас прожгло. А иных — и сожгло.
Дураки, кто теперь нам завидует,
Что при нас посторонним тепло.
Взойду я на борт самолёта,
Вокруг засинеет вода.
И вдруг я почувствую: что-то
Не хочется мне никуда.
Взлечу, чтоб в Европе проснуться.
Мечталось, а вот она вся.
Но мне и оттуда вернуться
В Москву — как отсюда, нельзя.
А надо б!.. На самую малость!
На месяц!.. На день!.. На полдня!..
Там жизнь моя где-то осталась —
Всё ищет себя без меня.
Всё ищет, а страсти всё круче,
Сбиваются в сгусток сплошной.
В безвидные плотные тучи —
Заслон между нею и мной.
И вот я стою у заслона.
Нет хода — и ладно, смирюсь.
Под власть КГБ безусловно
И сам я попасть не стремлюсь.
И — всем бы такие заботы!
Ну разве всё это беда?
Свобода… Огни самолёта…
На взлёте синеет вода…
Здесь всё, что мечталось, так просто,
Доступно… Лишь разницы нет:
Чикаго… Лос-Анджелес… Бостон…
Париж… Копенгаген… Тот свет…
Бог за измену отнял душу.
Глаза покрылись мутным льдом.
В живых осталась только туша,
И вот — нависла над листом.
Торчит всей тяжестью огромной,
Свою понять пытаясь тьму.
И что-то помнит… Что-то помнит…
А что — не вспомнит… Ни к чему.
Не назад же! —
Пусть тут глупость непреклонна.
Пусть как рвотное
мне полые слова.
Трюм планеты,
зло открывший все кингстоны, —
Вот такой мне
нынче видится Москва.
Там вода уже —
над всем, что было высью.
Там судьба уже —
ревёт, борта сверля…
…Что же злюсь я
на игрушечные мысли
Здесь —
на палубе того же корабля?
Сквозь безнадёгу всех разлук,
Что трут, как цепи,
«We will be happy!»[2], дальний друг,
«We will be happy!»
«We will be happy!» — как всегда!
Хоть ближе пламя.
Хоть века стыдная беда
Висит над нами.
Мы оба шепчем: «Пронеси!»
Почти синхронно.
Я тут — сбежав… Ты там — вблизи
Зубов дракона.
Ни здесь, ни там спасенья нет —
Чернеют степи…
Но что бы ни было — привет! —
«We will be happy!»
«We will be happy!» — странный звук.
Но верю в это:
Мы будем счастливы, мой друг,
Хоть видов — нету.
Там, близ дракона, — нелегко.
И здесь — непросто.
Я так забрался далеко,
В глушь… В город Бостон.
Здесь вместо мыслей — пустяки.
И тот — как этот.
Здесь даже чувствовать стихи —
Есть точный метод.
Нам не прорвать порочный круг,
С ним силой мерясь…
Но плюнуть — можно… Плюнем, друг! —
Проявим серость.
Проявим серость… Суета —
Все притязанья.
Наш век всё спутал — все цвета.
И все названья.
И кругом ходит голова.
Всем скучно в мире.
А нам — не скучно… Дважды два —
Пока четыре.
И глупо с думой на челе
Скорбеть, насупясь.
Ну кто не знал, что на земле
Бессмертна глупость?
Что за нос водит нас мечта
И зря тревожит?
Да… Мудрость миром никогда
Владеть не сможет!
Но в миг любой — пусть век колюч,
Пусть всё в нем — дробно,
Она, как солнце из-за туч,
Блеснуть — способна.
И сквозь туман, сквозь лень и спесь,
Сквозь боль и страсти
Ты вдруг увидишь мир как есть,
И это — счастье.
И никуда я не ушёл.
Вино — в стаканы.
Мы — за столом!.. Хоть стал наш стол —
В ширь океана.
Гляжу на вас сквозь целый мир,
Хочу вглядеться…
Не видно лиц… Но длится пир
Ума и сердца.
Всё тот же пир… И пусть темно
В душе, как в склепе,
«We will be happy!»… Всё равно —
«We will be happy!»
Да, всё равно… Пусть меркнет мысль,
Пусть глохнут вести,
Пусть жизнь ползёт по склону вниз,
И мы — с ней вместе.
Ползёт на плаху к палачу,
Трубя: «Дорогу!»…
«We will be happy!» — я кричу
Сквозь безнадёгу.
«We will be happy!» — чувств настой.
Не фраза — веха.
И символ веры в тьме пустой
На скосе века.
Вы как в грунт меня вминаете.
Не признали? Что вы знаете?
Это ярмарка какая-то —
Не поймешь тут, что с чего.
Вы меня не понимаете?
Вы себя не понимаете.
Вообще — не понимаете…
Впрочем, вам не до того.
С Новым годом!.. Годом дел и дум,
Душ сближенья.
С Новым годом! — сквозь напор и шум,
Вой глушенья.
Между нами стены и пути,
Моря рокот.
Те, кто в дом ваш могут вдруг войти,
В мой — не могут.
В мой — не мой… Похоже всё на бред.
Мало чести.
Я, устав, сбежал, увидел свет,
Вы — на месте.
С Новым годом!.. Что кому дано.
В славе ль, в сраме, —
Всё равно мы вместе… Всё равно
Весь я с вами.
Нелегко сегодня на земле,
Всё — нечетко.
Всё дрожит, как стрелка на шкале
Волн коротких.
Но рука не дрогнет, ищет цель,
Ручку крутит.
Ищет голос, как жилья в метель,
Жизнью шутит.
Чуткий поиск… Тяжкая игра…
Скачут цели…
С Новым годом вас!.. Вы мастера
В этом деле.
С Новым годом вас!.. Сквозь боль утрат,
Стыд и слабость.
С Новым годом, Пресня и Арбат,
Псков, Челябинск.
С Новым годом, Тула и Урал,
Камни Бреста…
Все места, где я не раз бывал,
Где — мне место.
Там друзья — я рвусь сегодня к ним,
Помня с грустью:
Хоть сейчас махну в Париж и в Рим,
В Омск — не пустят.
…Только счастья, что сквозь боль и стыд,
Сквозь стихии —
«С Новым годом!» — голос мой звучит
Над Россией.
Что будет — будет… Мутен взгляд.
Всё мельтешит, все мельтешат.
Жизнь под наркозом быта.
«Сотри случайные черты…»
Но черт как раз не видишь ты:
Фокусировка сбита.
Всё мельтешит. В глазах рябит.
Звучат слова, чей смысл забыт…
Базар! — беседа, спор ли.
Гудит и пляшет всё вокруг.
Сплошной бедлам!.. И только вдруг
Лёд чьих-то рук на горле.
Не так уж страшен этот лёд.
Возьмут в «научный оборот»,
Рванусь, и хрустнут кости.
Но тут же мысль: «Неужто впрямь
Из пушки бить по воробьям,
Терять свой облик в злости?»
Но если злость как в горле кость,
Пускай хоть так, но выйдет злость,
Открыв дорогу боли.
Ведь всё же как-то надо жить,
Ведь могут вправду задушить,
Лишив судьбы и воли.
Так что ж, поэт! Вставай! Гряди!
На — курам на смех — Пи-Эйч-Ди[3],
Шифровщиков стихии.
На глубину бессвязных строк,
На мутных гениев поток,
Текущий из России.
Всё чушь… Но знак глухой беды —
Подпольных гениев ряды,
Чьё знамя — секс и тропы.
Они цветут в парах свобод.
Им не мешает больше гнёт
Твердить зады Европы.
Пускай цветут… На что пенять?
Прогресс мне глупо догонять,
Пустым сдаваться фразам.
Мне как богатство в дар дана
Твоя судьба, моя страна,
Твой поздний, горький разум.
И пусть я здесь, но, как всегда,
Твоя со мною высота —
С неё смотреть на хаос.
И я, с высот такой тоски,
Здесь ни к кому в ученики
Сходить не собираюсь.
И дома — боль, и всюду — боль.
Я всё равно всегда с тобой —
Меня ты — не обронишь.
И в речке — рябь. И в море — рябь.
Ты где-то тонешь, как корабль.
Но, может — не утонешь.
Гудит и пляшет всё вокруг,
И смысл слова теряют вдруг,
И глохнет крик — в конверте.
И всё смешно, чем жил досель,
И вдаль ведёт гнилой тоннель,
И светлый выход — в смерти.
Живём под небом на земле,
Живём при море и в тепле, —
Почти не зная о вестях:
В них смысла нет, раз мы в гостях.
Куда вернёмся? — В никуда.
Живи! — Здесь воздух и вода.
И пляж, и чистый небосвод…
Забвенье времени — Кейп-Код.
Здесь можно думать не о том,
Что чуждый мир идёт вверх дном —
В погибель мира моего…
И отдыхать — ни для чего.
То ль кризис идей, то ль страстей —
не поймёшь ни бельмеса.
Давай поиграем в людей — и напишется пьеса.
Пусть только возникнут,
разместятся в семьях и датах,
И душу свою ощутит оловянный солдатик.
Судьбу обретёт он, и чувствовать станет тревожно,
И сцепится с тем, кому тоже уйти невозможно.
Кто тоже судьбу ощутил — верой,
смыслом и болью —
И тоже не может самим не остаться собою.
И будет их встреча —
жестокость, безвыходность, мука.
Все будут кричать, обвинять
и не слышать друг друга,
Не видя, что кто-то,
весь чужд их страстям и отвагам,
Почти подобрался к их чести, и славам, и шпагам.
Ему это всё заменяют расчёт и забота.
Он помнит: он так ненавидит за что-то кого-то,
Что просто от жизни, от речи чужой он немеет.
Всё кажется — кто-то взлетает, а он — не умеет.
А рядом статисты — у каждого облик и имя.
Глазеют, не зная, что, в общем, расплатятся ими.
За страсти и шутки, за всё, в чём они ни бельмеса.
За эту игру, из которой рождается пьеса.
Всё не зря… Столько мест
Я узрел… И какие места!
.. Так был горек отъезд —
Я ведь знал, что отъезд в никуда.
Здесь я — кит на песке.
Но раскаяньем я не томим.
Не обманут никем —
Ни молвой, ни собою самим.
Вёл не страсти накал —
Ясный смысл… В общем, всё я учёл:
Я свободы искал
И её здесь в избытке нашёл.
В свете яркого дня
Впредь вовек — ни в жару, ни в мороз —
Не потащат меня
На опасный и глупый допрос.
Ни в ГБ, ни в Союз…
То, что было, тому уж не быть.
Я другого боюсь:
Как всё это бывает — забыть.
Как все видят сквозь тьму,
Устают, находясь на краю,
Или пишут в Крыму,
В Доме творчества, словно в раю.
И как бьёт через край
Тайно радость, осилив беду,
Словно веря, что рай —
Род оазиса в чёрном аду.
Не забыть бы про страх,
Про двойной их и двойственный труд.
И о тех тайниках,
Где романы их времени ждут.
Иль в счастливейший год,
Соблазняя надеждами нас,
Бьются рыбой об лёд
И его пробивают подчас.
В кандалах, в синяках,
От потерь инвалиды уже…
То, что в тех тайниках,
И в моей ещё ноет душе.
Я свободы достиг.
Но стою совершенно один
В мельтешенье пустых
Мыслей, чувств, посягательств, картин.
Мельтешат — не унять.
Правит миром, уставшим пахать,
Не стремленье понять,
Не любовь… Страсть мелькать и мелькать.
Страсть блестеть и не греть,
Страх увидеть предел и черту:
Остановка как смерть,
Как паденье в свою пустоту.
Грохот ног, всплески рук:
Ритма нет, и не стоит искать.
Пусть всё гибнет вокруг!
Лишь бы всё продолжало мелькать.
Полный смыслом другим —
Тем, что были, что будут века,
Я здесь нужен таким
Еще меньше, чем дома ЦК.
И живу как в гостях.
За бортом — без надежд и хлопот.
— Знал, что будет всё так?
— Знал… Но думал: авось пронесёт.
Видно, дело к концу.
Но сейчас, о весенней поре,
Вновь живу я в лесу,
Словно в Ялте на светлой горе.
И себя самого
Вспоминаю — всю радость свою.
Отойдя от всего,
В Доме творчества — словно в раю.
Словно те ж тут места,
Та же тяжесть на трудном пути…
А не просто беда,
От которой уже не уйти.
Сзади — все рубежи.
Но вокруг ещё зелень и свет…
Странный сон… Длится жизнь…
А её уже, в сущности, нет.
Моего ль это только заката
Беспощадные жала лучей?
…Был я прав иль не прав, но когда-то
Я уехал из жизни своей.
Да, я знал, что побег — не победа,
Что хоть выпадет всё потерять,
Но от старости я не уеду
И от смерти не выйдет удрать.
Мне не снилась, хоть многим и снится,
Словно пляж посредине зимы,
Золотая страна — Заграница,
Праздник жизни, побег из тюрьмы.
Да, свобода… Но предан ей свято,
Знал и там я, что с ней тут беда:
Запах тленья и жала заката
Проникали ко мне и туда.
Запах тленья там гуще… Но в годы
Вплетены на последней черте
Несвобода и жажда свободы,
Тяга к правде, порыв к чистоте.
Но не встал я за истину грудью.
Представлял, как, смущаясь слегка,
Мне в ответ прокуроры и судьи
Станут дружно валять дурака.
И добьют меня (всё понимая):
«Что ж, хотел не как мы, так смотри…»
Здесь — не то. Но острей донимают
Тот же запах и краски зари.
Запах тленья — чуть слышный, нежуткий.
Он ласкает — амбре, а не прах.
Он во всём: в посягательствах, в шутках,
В увлеченьях, в успехах, в стихах.
Всё — как жизнь, всё — кружится, всё чудо.
Всё — летит, создаёт кутерьму.
Лишь одно — никуда ниоткуда.
И ещё — ни с чего ни к чему.
…Мчится поезд… Слезать мне — не скоро.
Любопытствую — лучше б уснул.
Вновь чужой, неопознанный город
Весь в огнях за окном промелькнул.
Вновь чужое, холодное пламя.
Снова мысль, что уже навсегда
За штыками, лесами, полями
Все остались мои города.
Всё равно я тянусь туда глухо.
Здесь живу, не о здешнем моля.
Очень жаль, но не будет мне пухом
Эта добрая, в общем, земля.
Очень жаль… Хоть и глупо всё это —
Словно барская блажь или грусть.
Потому что побег — не победа,
И назад я уже не вернусь.
Всё равно и в своём отдаленье
Я — отринув недальнюю тьму —
Краски вечера, запахи тленья
За рассвет и расцвет не приму.
До конца!.. Пусть всё видится остро,
И теней не смущает игра,
Чтоб потом не стыдиться притворства,
Если выйдет дожить до утра.
Я назад не хочу. Ни туда, где я нынче живу,
Ни в Париж, ни в Милан, ни в Женеву,
ни даже в Москву.
Хоть и хватит блуждать, хоть пора —
не о том ли и речь? —
Вновь друзей повидать
и в суглинке навеки залечь.
Чтоб, горька, незабвенна,
в любом состоянье жива,
Надо мной постепенно
в себя приходила Москва.
То спокойно, то круто,
то ложью восстав против лжи,
И чтоб все эти смуты,
как струпья, спадали с души.
И чтоб в лике усталом
и пристальной ясности глаз
То ясней проступало, за что мне мила и сейчас.
Тут не светлая вера, а знанье жестокое тут —
Ощущенье барьеров из лет, расстояний и смут.
То, что в двери стучится,
настойчиво лезет в окно.
То, что может случиться и, может,
случиться должно.
Правда века есть бездна —
недаром всё тонет во мгле.
И не будет мне места до смерти на этой земле.
Там как здесь — сон ли, явь ли —
одни пустословье и спесь.
Суеты и тщеславья, и мести гремучая смесь.
Что мне весь этот рынок и споры,
что рынку под стать?
Выбираю суглинок — постель,
чтоб свой век переспать.
Выбираю охотно — мне этот возврат по плечу.
А другой — значит, Потьма!.. А я и туда не хочу.
Ни за стены-запоры —
пусть дружба за ними сильна.
Ни в научные споры, чьей нации больше вина.
Не сужу, не кричу. Знаю: святы такие места.
Лишь назад не хочу: ни в Париж, ни в Милан, ни туда.
Не порыв, а надрыв —
память сердца про боль бытия.
Я пока ещё жив, но эпоха уже — не моя.
Все упёрлось в «сегодня»,
а даль — беспощадно пуста
И почти безысходна простая моя правота.
Впрочем, всё ни к чему:
век уходит под нож к палачу.
Я и гибель приму… Лишь назад никуда не хочу.
Нет, не тянет в столицы чужие, не манит в моря.
Лишь московский мне снится суглинок.
И, может быть, зря.
На жизнь гневись не очень —
Обступит болью враз.
Всё высказать захочешь,
А выйдет — пересказ.
И будешь рваться с боем
Назад — сквозь тьму и плоть, —
От жизни этой болью
Отрезанный ломоть.
Начнёшь себе же сниться
От мыслей непростых.
И в жажде объясниться
Тонуть в словах пустых.
Как будто видя что-то
В себе — издалека…
Расплывчатое фото,
Неточная строка.
То ль свет застрял слепящий
В глазах — как зов мечты,
То ль жизни отходящей
Стираются черты.
Давно б я убрался с земли.
Да Бога боюсь и петли.
Не стану храбриться, юля.
Мне очень страшна и петля.
Но всё не кончается с ней,
И Бога боюсь я сильней.
Вот явишься… Пена у рта…
Тебе ж вместо «здравствуй» — «Куда?
В творении замысел есть,
Ты должен быть там, а не здесь.
А ну-ка, поддайте орлу!..»
И тут же потащат к котлу.
И бросят — навек, не на срок —
В бурлящий крутой кипяток.
А вскрикнешь: «За что мне казан?» —
И вспыхнет в сознанье экран.
И выйдут из мира теней
Все мерзости жизни твоей.
Всё то, что, забывшись, творил,
Что сам от себя утаил,
Предстанет на этом холсте
В бесстыдной твоей наготе.
Как жил я — судить не берусь.
Но вспомнить всё это — боюсь.
Да всё ли Господь мне простил,
Что я себе сам отпустил?
Нет, лучше пока подожду,
Не буду спешить за черту.
Ко всем, не нарушившим черт,
Господь, говорят, милосерд…
Мне будто вправду ничего не надо.
Взволнует что-то — тут же мысль: «Пустяк!»
Флоридский берег. Всюду след торнадо.
Барашки волн ползут на скоростях.
Купаться трудно. Лезу как для вида.
Всё взять спешу — здесь ненадолго я…
Но что за бред? Торнадо и Флорида.
И рядом — я… Но это — жизнь моя.
Рождён я там, где взорвалась планета,
Откуда смерч гудит по всем местам.
Пусть это здешний смерч, — неважно это:
Раз он мешает жить, возник он там.
Шучу, наверно… Или брежу прошлым.
Но взрыв тот был. Здесь всё — его дела.
Его волной я был сюда заброшен,
В его тылах вся жизнь моя прошла.
Наш быт при нас всегда был зыбок, вспенен,
Спокойных дней — почти ни одного…
«Тот ураган прошёл»! Не знал Есенин,
Как этот век вобрал в себя его.
Как от него страдать придётся людям
На всей земле не за свои грехи,
Но стоп, — уважим высший вкус, не будем
Вводить социологию в стихи.
Но дни идут. И время всё смягчает.
Торнадо скрылся. Над Флоридой зной.
И даже волны скорости снижают…
Что ж, можно жить… Но я хочу домой.
Стихи все умерли со мной
Давно… А зал их — ждал.
И я не плыл за их волной —
По памяти читал.
И было мне читать их лень,
И горько душу жгла
Страсть воскресить вчерашний день,
Когда в них жизнь была.
Тогда светились их слова
В подспудной глубине…
Теперь их плоть была мертва.
И смерть жила во мне.
Они всю жизнь меня вели
И в них — вся жизнь была.
И вот живыми не дошли
Сюда… А жизнь — прошла.
Я вернулся… Благодать!
Больше не о чем мечтать.
Сон свершился наяву,
Паровоз летит в Москву.
…Но с тоской в окно гляжу:
В вагонзаке я сижу.
Я в Брайтоне свой кончу век,
Где за окном почти до лета
На тротуарах скользок снег,
А на уборку денег нету.
Верней — расчёта… Трезв расчёт.
Впрямь большинство спасёт сноровка
А шею кто себе свернёт —
Дешевле выплатить страховку.
А мне-то что? Но вот в окно
Гляжу… И злюсь. Брюзжу с чего-то.
Как будто мне не всё равно,
Какие в Брайтоне расчёты.
Что злиться, если жив-здоров?
И твёрдо ведаешь к тому же,
Что здесь ты в лучшем из миров,
А остальные — много хуже.
Всё так, но страх меня гнетёт,
Что и когда беда накатит,
Здесь тот же скажется расчёт
И на спасенье средств не хватит.
Взлёт мысли… Боль тщеты… Попойка…
И стыд… И жизнь плечом к плечу…
— Куда летишь ты, птица-тройка?
— К едрёной матери лечу…
И смех. То ль гордый, то ли горький.
Летит — хоть мы не в ней сейчас…
А над Владимирскою горкой
Закаты те же, что при нас.
И тот же свет. И люди даже,
И тень всё та же — как в лесу.
И чьё-то детство видит так же
Трамвайчик кукольный внизу.
А тройка мчится!.. Скоро ухнет —
То ль в топь, то ль в чьи-то города.
А на московских светлых кухнях
Остры беседы, как всегда.
Взлёт мысли… Гнёт судьбы… Могу ли
Забыть?.. А тройка влезла в грязь.
И гибнут мальчики в Кабуле,
На ней к той цели донесясь.
К той матери… А в спорах — вечность.
А тройка прёт, хоть нет пути,
И лишь дурная бесконечность
Пред ней зияет впереди.
А мы с неё свалились, Вика,
В безвинность, правде вопреки.
…Что ж, мы и впрямь той тройки дикой
Теперь давно не седоки.
И можно жить. И верить стойко,
Что всё! — мы люди стран иных…
Но эти мальчики!.. Но тройка!..
Но боль и стыд… Что мы без них?
Летит — не слышит тройка-птица,
Летит, куда её несёт.
Куда за ней лететь стремится
Весь мир… Но не летит — ползёт.
А мы следим и зависть прячем
К усталым сверстникам своим.
Летят — пускай
к чертям собачьим.
А мы и к чёрту не летим.
И давней нежностью пылая
К столь долгой юности твоей,
Я одного тебе желаю
В твой заграничный юбилей,
Лишь одного, коль ты позволишь:
Не громкой славы новый круг,
Не денег даже…
А того лишь,
Чтоб оказалось как-то вдруг,
Что с тройкой всё не так уж скверно,
Что в жизни всё наоборот,
Что я с отчаянья неверно
Отобразил её полёт.
Забыть я это не смогу —
хоть всё на свете прах.
Был за морями МГУ,
а Гарвард — в двух шагах.
Была не сессия ВАСХНИЛ —
церковный строгий зал,
Где перед честными людьми
Джон Сильвер речь держал.
Был честен зал, добро любил,
пришёл за правду встать.
Но, словно сессия ВАСХНИЛ,
хотел одно — топтать.
Шли те же волны по рядам,
был так же ясен враг.
Ну, в общем, было всё как там…
А впрочем, нет, не так.
Здесь — честно звали злом добро,
там — знали, кто дерьмо.
Там был приказ Политбюро,
а здесь — всё шло само.
Само всё шло. В любви к добру,
в кипенье юных сил
Был втянут зал в свою игру
и в ней себя любил,
И, как всегда, сразиться он
был рад со злом любым.
Но главным злом был Сильвер Джон,
стоявший перед ним.
Джон худощав был, сухорук,
натянут, как стрела,
Но воплотил для зала вдруг
всю власть и силу Зла.
Джон точен был и прав кругом,
но зал срывался в крик.
Не мог признать, что зло не в том,
в чём видеть он привык.
И злился в такт его словам,
задетый глубоко.
Не мог признать, что зло не там,
где смять его легко.
За слепоту вступался он
из жажды верить в свет.
Хоть на него был наведён
незримый залп ракет.
Хоть, как всегда, с подземных баз,
из глубины морей
Следил за ним недобрый глаз,
глаз родины моей.
О, этот глаз… Он — боль моя
и знак глухой беды.
В нём след обманов бытия,
сиротство доброты.
В нём всё, чем жизнь моя ярка,
всё, что во мне своё:
Моя любовь, моя тоска
и знание моё.
Всё испытал я: ложь и сталь,
узнал их дружбы взлёт…
И знанью равная печаль
в душе моей живёт.
Но залу был сам чёрт не брат,
и плыл он по волне,
Как плыли много лет назад
и мы в своей стране.
И я, доплыв, на зал глядел
и жизни был не рад.
Казалось: дьявол им вертел —
мостил дорогу в ад.
И всё сияло — вдоль и вширь
в том буйстве светлых сил,
И «пидарас», борец за мир,
плечами поводил.
И рёв стоял. И цвёл Содом.
И разум шёл на слом.
И это было всё Добром.
И только Сильвер — Злом.
Но Джон стоял — и ничего.
А шторм на приступ шёл,
И волны бились об него,
как о бетонный мол.
Стоял и ту же речь держал.
И — что трудней всего —
Знать в этом рёве продолжал,
что знал он до него.
Геройство разным может быть.
Но есть ли выше взлёт,
Чем — то, что знаешь, не забыть,
когда весь зал ревёт?
А я сидел, грустил в углу, —
глядел на тот Содом.
Был за морями МГУ,
а Гарвард — за окном.
Но тут сплелись в один клубок
и Запад, и Восток.
Я был от Гарварда далёк
и от Москвы далёк.
Тогда в Москве сгущался мрак.
Внушались ложь и страх,
И лязг бульдозерных атак
ещё стоял в ушах.
И, помня сессию ВАСХНИЛ,
храня святой накал,
Там кто-то близкий мне любил
за честность этот зал.
А может, любит и сейчас,
сияньем наделив.
Так всё запутано у нас,
так нужен светлый миф.
Знать правду — неприятный труд
и непочётный труд.
Я надоел и там и тут,
устал и там и тут.
Везде в чести — чертополох,
а нарушитель — злак.
И голос мой почти заглох —
ну сколько можно так?
Но только вспомнится мне Джон,
и муть идёт ко дну,
И долг велит мне встать, как он —
спасать свою страну.
Да, мне!.. Хоть мне и не избыть
побег в сии края,
Я тоже в силах не забыть
того, что знаю я.
И вновь тянуть, хоть жив едва,
спасительную нить —
Всем надоевшие слова
банальные твердить.
Твержу!.. Пусть словом не помочь,
пусть слово — отметут.
Пусть подступающую ночь
слова не отведут.
Но всё ж они, мелькнув, как тень,
и отзвучав, как шум,
Потом кому-то в страшный день
ещё придут на ум.
И кто-то что-то различит
за освещённой тьмой…
Так пусть он всё-таки звучит,
приглохший голос мой.
Где тут спрятаться? Куда?
Тихо входит в жизнь беда,
Всех спасает, как всегда,
От страданий слепота —
лучший друг здоровья.
И в России тоже бред:
Тот — нацист, а тот — эстет.
В том и в этом смысла нет.
Меркнет опыт страшных лет —
пахнет новой кровью.
Нет, август тут не стал суровым,
Хоть он февраль для южных стран.
Лишь — дань зиме — несётся с рёвом
На нас Индийский океан.
Здесь Африка, хоть Крым по виду.
И даже помнишь не всегда,
Что меж тобой и Антарктидой
Нет ничего… Одна вода.
Всё на экзотику похоже,
Но чушь. Экзотика — заскок.
Здесь нет её… А есть всё то же —
Наплывы волн… морской песок…
И даже эти обезьяны,
Что у дороги сели в ряд.
Всё быт!.. Из дома на поляну
Спустились — дышат и глядят.
Кто любит всюду жизнь живую,
Тот прав: Господь нигде не скуп.
Зима!.. Коржавин, торжествуя,
В Индийских волнах моет пуп.
Были с детства мы вежливые
И всю жизнь берегли свои крылья:
Жили в доме повешенного —
О верёвке не говорили.
Крылья нашей надеждою
Были… Воздух… Просторные дали…
Но над домом повешенного —
Лишь над ним! — мы на них всё летали.
И кружились как бешеные,
Каждый круг начиная сначала.
То верёвка повешенного
Нас на привязи прочно держала.
Всё мы рвались в безбрежие…
А срывались — сникали в бессилье.
Душным домом повешенного
Было всё, что вокруг, — вся Россия.
…Так же сник в зарубежье я…
Смолк ворот выпускающих скрежет,
Но верёвка повешенного
Так же прочно и здесь меня держит.
Обрывает полёт она…
Трёт — лишь только о ней позабуду.
Тяжесть гибнущей родины,
Как судьба наша, с нами повсюду.
Тем и жив я пока ещё…
Той верёвкой… Той связью дурацкой…
В пустоте обступающей
Даже страшно с неё мне сорваться.
Предоставлен насмешливо нам
Страшный выбор как дело простое:
Жить с верёвкой повешенного
Или падать в пространство пустое.
И кривая не вывезет…
И куда вывозить? — Всё впустую.
Глянь — весь мир, как на привязи,
Сам на той же верёвке танцует.
Всё счастливей, всё бешенее,
Презирая все наши печали, —
На верёвке повешенного,
О которой мы с детства молчали.
Дети, выросшие дети,
Рады ль, нет, а мы в родстве.
Как живётся вам на свете —
Хоть в Нью-Йорке, хоть в Москве?
Как вам наше отливалось —
Веры, марши, плеск знамён?
Чем вам юность открывалась
В дни почти конца времён?
И какими вам глазами
Видеть жизнь теперь дано? —
Хоть в Париже, хоть в Казани,
Хоть в Кабуле — всё равно.
Что для веры остаётся
Вам?.. Над чем скорбеть уму?..
Как обжить вам удаётся
Мир, сползающий во тьму?
Когда уже не было слова «потом»,
Блеснула возможность, как капелька влаги,
Раскаяньем честным и тяжким трудом
Купить себе право на вечный концлагерь.
Когда, словно шапку, надвинули тьму,
Просветом в сознании начало брезжить,
Что если заслужит, заменят ему
Мгновенную гибель на вечную нежить…
А был он таким же, как в юности мы,
Кипел… Но смертельная мгла обступила.
И странно ль, что мёртвое лоно тюрьмы
Ему показалось милей, чем могила.
Конец застучал сапогами солдат,
Когда предложили ему эту милость,
И то, с чего в ужасе ночью кричат,
Вдруг робкой надеждою в нём засветилось.
Мне страшно — хоть я на свободе, в тепле.
Ведь в мире уже всё иное, чем прежде,
Раз кто-то такой же у нас на земле
Вдруг радость находит в подобной надежде.
Пошли болезни беспросветные,
Без детских слёз — пора не та.
Последнее и предпоследнее
Перед уходом навсегда.
Не вспыхнет свет за плотной мутностью.
Не тщусь ни встать, ни дверь открыть.
Пришла пора последней мудрости —
Прощаться и благодарить.
За то, что жил, за ослепление,
За боль и стыд, за свет и цвет,
За радость позднего прозрения,
За всё, чего вне жизни нет.
Но странно — нету благодарности,
Хоть жизнь — была, и свет был мил.
Какой-то впрямь наплыв бездарности
Волной тяжёлой память смыл.
Прощанье с жизнью. Что ж не грустно мне,
Все связи рвутся. Всё что есть.
Но здесь я этого не чувствую.
Был с жизнью связан я — не здесь —
Где я живу ещё, Бог милостив.
И рад, что здесь сегодня я.
Прощаться? С чем?.. Не здесь открылось мне
Всё то, чем жизнь была моя.
И равнодушие отчаянья
Гнетёт. И тем сильней оно,
Что, может, даже боль прощания
И та пережита давно —
Там, на балконе в Шереметьево,
Перед друзей толпой родной,
Где в октябре семьдесят третьего
И уходил я в мир иной.
Последние известья —
Россия на краю.
Все топчутся на месте
И тешат злость свою.
За крах внушённой веры
В блаженство на земле,
За то, что всё — и мера,
И дом, и хлеб — в золе.
И остаётся скука,
Химера на костях.
И злоба друг на друга
За то, что это так.
И труд невыносимый —
И дальше быть людьми.
И — Господи, спаси нас,
Прости и вразуми.
Но, как скребок по жести,
Опять сквозь жизнь мою —
Последние известья:
Россия на краю.
В ком — страх, в ком — жажда мести.
Страстей — хоть отбавляй.
Все топчутся на месте,
И всех несёт за край.
Кричу: «Там худо будет!
Там смерти торжество!»
Но все друг друга судят,
И всем не до того.
А время гонит лошадей.
Да, нашей жизни бред и фон
От века грохот был железный.
Вошли мы на ходу в вагон,
Когда уже он нёсся к бездне.
И жили в нём, терпя беду, —
Всю жизнь… Всё ждали… Ждать устали…
И вот выходим на ходу,
Отпав — забыв, чего мы ждали.
Но будет так же вниз вагон
Нестись, гремя неутомимо,
Всё той же бездною влеком,
Как в дни, когда в него вошли мы.
Когда и лязг, и жар, и дым,
Моторы в перенапряженье, —
Всё нам внушало: вверх летим
Из пут земного притяженья.
Но путь был только под уклон.
И на пороге вечной ночи,
Отпав, мы видим — наш вагон
Не вверх ползёт, а вниз грохочет.
Вразнос, всё дальше, в пропасть, в ад.
Без нас. Но длятся наши муки…
Ведь наши дети в нём сидят,
И жмутся к стёклам наши внуки.
Несли мы лжи и бедствий бремя,
Меняли, тешась, миф на миф.
А самый гордый, «Наше Время»,
Был вечен — временность затмив.
Само величие крушенья
Внушало нам сквозь гнёт стыда,
Что пусть не наше поколенье,
Но Наше Время — навсегда.
А Наше Время, как ни странно,
Как просто время — вдруг прошло.
На неизлеченные раны
Забвенье пластырем легло.
Но доверять забвенью рано,
Хоть Наше Время — век иной.
Все неизлеченные раны
Всё так же грозно копят гной.