ЗОЛОТОЕ ДОНЫШКО
Миша открыл окно и, перегнувшись через подоконник, дотянулся до веток ближнего тополя. Желтые прохладные листья еще хранили недавнюю упругость и силу. Но зеленый свет внутри едва мерцал и на глазах истаивал.
Утро стояло солнечное и тихое. Было слышно, как на соседней колокольне ворковали голуби. Миша потер лицо руками и улыбнулся: от ладоней до сих пор вкусно пахло жареными пирожками, которыми он лакомился вчера вечером.
Студенты Мишиного курса, как самые старшие, жили на третьем этаже: он считался привилегированным и довольно тихим. Общежитие было деревянное, старое и с такой кошмарной слышимостью, что если под окнами проезжала телега или самосвал, то казалось, что транспорт катится по коридору.
Ребята жили по трое, бесились меньше, но галдели часто до полуночи и порядком обленились. Комнату подметали раз-два в неделю, а иногда по две недели вообще не мели, хотя уговор требовал делать это ежедневно. Мишину коммуну давно расселили. Стало не так тесно, но бывшие соседи по комнате жили за стенкой и никак не могли обходиться друг без друга – поминутно наведывались то за одним, то за другим.
Спали подолгу и просто объясняли свою лень: «Когда я сплю, я ем». Чтобы утром не мешал уличный шум, с вечера наглухо закрывали форточки, задергивали занавески, а о погоде безошибочно судили по температуре воды в кранах: если текла холодная – на улицу без шапки не выглядывай, если теплая – можно идти в плаще.
За вино администрация сурово карала, но, когда перед стипендией падал жизненный тонус, непременно под кроватями и шкафами отыскивался десяток запыленных и порожних бутылок, которые можно было сдать и тем самым скрасить унылую пору безденежья.
Миша Колябин встал сегодня раньше всех, умылся, посмотрелся в мутное зеркало, что висело над этажеркой, и отправился в столовую один. Проходя мимо сверкающих витрин булочной-кондитерской, он обычно замедлял шаг и осматривал свою статную фигуру. «А что? Ничего!» — подумал он и на этот раз удовлетворенно.
В столовой, которую студенты именовали «рабоче-крестьянской», кормили не всегда вкусно, зато всегда дешево.
Когда он брал котлету, знакомая пухленькая девчушка на раздаче спрашивала у него из-за стойки:
— Вам с чем: с рожками или с капустой?
Он морщил нос и отвечал в таких случаях:
— Наполовину. — Выбирал в железном ящике вилку попрямее, но все были с изогнутыми зубьями: вечно мужикам нечем было выковыривать туго загнанные пробки из импортных бутылок.
Миша любил наблюдать, как люди ели за соседними столиками, здесь особенно зримо проступали их темпераменты.
Одни жевали торопливо, часто черпая ложкой, не задумываясь и не разбираясь в том, что им подали, будто куда-то спешили и не хотели терять так много времени на дурацкую необходимость набить желудок.
Другие ели, низко склонившись над тарелкой, не торопясь, сосредоточенно, точно решали сложную алгебраическую задачу. Сам он ел как человек, который не очень увлекается математикой и которому некуда особенно спешить.
Миша уже допивал свой чай, когда к нему подсел белобрысый однокашник Гошка Печников, из никольчан, как раз оттуда, куда Мишу Колябина направляли на годовую практику.
— Что вкушают служители Парнаса? — съязвил Гошка шепеляво, намекая на известную слабость Миши к стихописанию.
— Они кушают чай...
— Я бы советовал кофе. Чаю они успеют нахлебаться в Никольщине. Читал ваше последнее сочинение в нашей гуманитарной стенгазете.
— И что же? — в тон Печникову спросил Миша.
— Если вы хотите написать выдающееся стихотворение, то придется начать новое.
— Уже начал.
— Наверно, много сил потратили?
— Много, — признался Миша.
— И каков коэффициент бесполезного действия? Впрочем, трудитесь, трудитесь упорно, каждодневно. Глядишь, бронзовый памятник поставят.
— Мои формы неудобны для отливки. — Мишу увлекла эта словесная перестрелка. Они не были друзьями, но поизощряться в остроумии оба любили, и это сближало их.
— Вы недооцениваете себя, Колябин. В вас столько добродетели, ума, чуткости, благодушия... Но почему-то блеск вашего стиха холоден.
— Кажется, вы хотите сделать мне комплимент, Печников, но путаете понятия. Поэт должен быть великодушным, а не благодушным. А насчет холодного блеска... Так ли уж неприятен блеск лупы или, скажем, звезд? И вообще, Печников, вы так меня расхваливаете, что, боюсь, сглазите. Дайте мне почувствовать себя человеком, а не бюстом. — Миша встал из-за стола. — Вынужден вас покинуть. Желаю приятного аппетита.
— Счастливой вам дороги, — отозвался Печников. — Я не буду вам писать, но я буду вас помнить!
...Декан неторопливо вошел в аудиторию с прямой откинутой спиной. Он так всегда ходил. Как будто поднялся только что с рабочего места, распрямил ноги, и они пошли из кабинета, а спина, задержавшись, продолжала сидеть в кресле. За деканом следовали агитатор их группы и инспектор из облоно.
Декан поднялся на кафедру и начал говорить. Его шея убралась словно куда-то внутрь, и казалось, голова растет прямо из плеч. Но вдруг, чтобы разглядеть что-то впереди, он поднимал голову, и оказывалось, что шея у него растягивается, как пружина, и не такая уж она короткая.
Это наблюдение настолько увлекло Мишу, что он не расслышал, когда декан задал ему вопрос:
— Я к вам обращаюсь, Колябин. У вас нет просьб? Ведь у вас самый отдаленный — Никольский — район. Мы можем связаться с роно и помочь устроиться получше, к более квалифицированному директору.
— Нет, нет, Павел Иванович! Пусть все остается по-прежнему. Я согласен ехать в любую школу. Только вместе с Силкиным.
Потом взял слово инспектор облоно Петр Капитонович Перерепенко. Миша знал его немного: одно время он работал директором их базовой школы, и ученики заглазно звали его Глобусом. Он действительно походил на глобус: тучный, приземистый, с наголо обритой и постоянно вращающейся головой; по бокам ее, где еще проглядывали корни волос, она синела, словно великие океаны, а середина была совершенно голой, потому что волосы там давно выпали и лысина сияла, как отполированная.
Инспектором Петр Капитонович был назначен недавно. Говорили, что с директорского поста его проводили скромно: обвиняли в формализме, намекали на недостаточность образования. А молодежь на практику теперь приходит грамотная, зубастая, нередко послужившая в армии и постоявшая у станка.
Он постоянно вступал в конфликт с этой молодежью, но в спорах чаще всего проигрывал, из-за этого злился, обижался и при каждом удобном случае старался выместить зло, хотя от этого легче не становилось: директорское кресло было потеряно навсегда.
Ну с кем чего не бывает! Теперь Перерепенко с воодушевлением трудился на новой должности. И вот сегодня он призывал всех студентов смелее смотреть на будущую работу: их ждут жаждущие знаний ученики. Педагогические коллективы с радостью примут новое пополнение, а в Вологодской области много живописнейших уголков, и школы именно там всегда и располагаются...
Много еще душевных слов он произнес, но закончил деловито:
— Еще раз хочу всех предупредить: не считайте, что вы практиканты. Вы едете работать на целый учебный год. По всей области не хватает учителей, и ваша годовая практика продиктована необходимостью. С вас будут спрашивать как с настоящих педагогов. С нашей стороны все будет сделано: вас встретят, устроят с жильем. Школа обязана обеспечить на зиму дровами. На колхозных фермах будут отпускать молоко. Зарплата пойдет полная. На зимнюю сессию вас вызовут через роно. По окончании практики каждый студент должен привезти характеристику. Без нее не будут приниматься госэкзамены. А отметка по педагогике будет выводиться из суммы теоретических и практических знаний с учетом характеристики. Так что старайтесь...
В дверь постучали.
— Минуточку, я в разобранном виде, — отозвался Миша и быстро впрыгнул в штаны. — Впрочем, если это мужчина, то пусть войдет.
— Это я, — в приоткрытую дверную щель просунулось узкое большеглазое лицо его младшего брата Игоря.
— А, князь? Входите. И простите, что я в декольте, — сказал Миша и заправил в штаны старую застиранную майку. — Не раздумал со мной ехать?
— Не-е...
— Ну смотри. Условия остаются те же. Будешь учиться в моем классе. Значит, с тебя двойной спрос. Да, да, да! Не хочу, чтобы думали, будто по блату пятерки ставлю брату, — сказал Миша и подмигнул. — Принимаешь условия?
— Ага!
— То-то. И чтобы у меня на уроках никаких улыбочек или ужимок. А то получишь по хихикалке. Понял?
Игорь последние два года жил с матерью под Москвой, в Черкизове. Александру Ивановну направили туда от производства учиться в институт местной промышленности. Она давно разошлась с мужем, собственный домик был продан, деньги прожиты. Миша поддерживал развод матери, поэтому решительно согласился жить в общежитии. Мать с Игорем тоже сначала поселились под Москвой в общежитии, но вскоре им пришлось снимать комнату — мальчик вырос, и женщины при нем не могли ни переодеться, ни поболтать.
Заниматься Александре Ивановне приходилось много. Она уставала быстро: возраст давал себя знать; поэтому ее с трудом хватало, чтобы по субботам просматривать дневник сына; а следить за его развитием по-настоящему не было времени. Игорь этим пользовался и скрашивал свой досуг, как умел. Соблазнов в столице оказалось достаточно, и он постоянно клянчил у матери деньги то на кино, то на лакомства и приучил ее к мысли, что не отвяжется, пока не получит своего. Мать сначала не уступала его капризам, потом не выдерживала и сдавалась с каждым разом все быстрее.
В летние каникулы семья Колябиных собиралась вместе в домике бабушки Катерины, матери Александры Ивановны. Ола жила тоже в Вологде. Миша, наблюдая за младшим братом, увидел, что столичная жизнь его изрядно избаловала. Недобрые изменения были налицо.
Игорь приехал из Москвы при галстуке (в тринадцать-то лет), в сером клетчатом костюме; вместо челки носил «кок», нечто вроде стоящего торчком набриолиненного петушиного гребня, матери грубил, не стесняясь старшего брата. Она с горечью не то чтобы пожаловалась Мише, но призналась, как не однажды замечала, что от Игоря попахивало табаком.
— Этого еще не хватало! А ты куда смотрела?
— Да что, Миша, я могу поделать. Он уже в седьмой класс перешел. Совсем большой стал. Перезнакомился с местными мальчишками. А среди них всякие есть. Где тут усмотреть. Я ведь и за тобой никогда не следила, однако ты не научился ни курить, ни ругаться, ни пить. А с нашим отцом ко всему можно было привыкнуть...
— Ну а зачем ты его так вырядила-то? К этому костюму сама собой просится гаванская сигара, не только что сигарета, — нервничал Миша.
— Да что... пристал ко мне, говорит, у всех ребят есть такие костюмы. И прически, говорит, такие разрешаются. А если не куплю, грозится уехать к отцу. Вот и потолкуй с ним...
— Ну ладно. Я сделаю все, что он захочет — и не хуже папы. Я на нем испытаю систему Макаренко, — грозно пообещал Миша.
С матерью договорились, что этот год Игорь будет жить в деревне, где Миша должен проходить педагогическую практику. Тем более что Александра Ивановна должна закончить институт, а младший сын требовал от нее слишком много внимания и времени.
Раньше летом Игорь гостил у бабушки в лесной деревушке Липовице. О том времени у него сохранились самые живые воспоминания: с купаниями, ловлей раков, грибными и ягодными походами, сенокосом... Он думал, что и на этот раз сумеет получить от деревни все ее удовольствия.
И вот теперь Миша расхаживал перед ним в линялой майке и, строго глядя на его клетчатый костюм, говорил:
— В сущности, я не против модной одежды. Я только против дисгармонии, то есть несоответствия между формой и содержанием. Если ты носишь такое платье, то должен и вести себя сообразно. Согласен?
Игорь кивнул головой.
— Поэтому, если ты обнаружишь недостаточное знание правил поведения в обществе (в чем я лично не сомневаюсь), я найду это соответствие... И не вздумай вякать! Я достаточно ясно выражаюсь?
Игорь опять кивнул головой. Он был на все согласен. Во-первых, он знал, что брат только с виду такой строгий, но сейчас, под горячую руку, ему лучше не перечить. Во-вторых, со временем многое из продиктованных условий забудется. Нельзя же при такой тяжелой и нервной работе упомнить все мелочи...
«Ничего, — думал Игорь, — там, в деревенской школе, наверное, такие ребятки попадутся, что я ангелом покажусь. И в-третьих, неужели я сам буду сидеть сложа руки и ничего не придумаю для своей защиты?»
— Что ты все головою киваешь! Скажи лучше, какие у тебя оценки по русскому и литературе?
— Четверки, — с некоторым вызовом ответил Игорь и приподнял одну бровь.
— Ладно, проверим их прочность.
Миша сидел над своим дневником, вести который как- то незаметно привык, и записывал: «...сентября 196... года.
Итак, мы в Никольске. Это и есть родина известного нашего поэта Александра Яшина. Раньше мне казалось, что знаменитые люди рождаются только в столицах, в пышных особняках, при ярком блеске зажженных огней и чуть ли не в белых манишках с бриллиантовыми булавками. Оказывается, нет. Вот здесь, среди бесконечных болот и лесов, возле широкой и чистой, но почти безвестной речки Юг поэтическая молния вошла в сердце простому деревенскому парнишке...»
Миша перечитал последнюю фразу и поморщился: «Опять потянуло на красоты». И уже проще и ровнее продолжал: «Игорь впервые летел на самолете и до сих пор не может очухаться от счастья. Сейчас они с Силкиным пошли поскрипеть здешними тесовыми мосточками. Никольск зовется городом, а напоминает большую деревню, где есть и своя столовая, и своя почта, и свой участковый. А в общем-то, хоть и большая деревня, а вывесок с названиями всевозможных учреждений действительно как в большом городе... Знают тут друг друга, видимо, все, потому что нас разглядывали с таким любопытством, словно мы прибыли из Персии на ковре-самолете. Все это вроде знакомо сызмальства, а не по себе: поотвык в областном центре от подобного внимания.
Ждем заведующего роно. Он уехал с проверкой какой-то дальней школы. Приспичило ему! Сиди теперь и кисни в Доме крестьянина, корми клопов. До самого утра со спичками гонялся за ними. Одному Силкину все нипочем. Травит бесконечно анекдоты и клопов защищает от нашей брани: мол, это же свои люди, в их жилах течет рабоче-крестьянская кровь. А сам все жмется поближе к пищеблоку. В столовой уже знакомств назаводил. А я затосковал не на шутку. Жду завтрашнего дня, как святого пришествия. Куда-то нас направит всемогущий заведующий народным образованием».
Василий Васильевич Пеньков работал заведующим роно много лет, но выглядел моложаво. Он усадил ребят напротив себя, обсмотрел их и пошевелил крупными, покрытыми какой-то серой пленкой губами. Он начинал лысеть, и спереди у него образовался острый мысок волос, который выглядывал из основной массы, как лодка из жухлой осоки.
— Ждали, ждали мы вас, молодые люди, — наконец заговорил он, — и местечки приготовили. Один поедет в Осиново, тут всего километров восемь, другого можем даже в самом городе оставить. Вы сами решайте, кому куда лучше.
— Но мы просили деканат, — забеспокоился Миша, — чтобы нас направили в одну школу. И нам обещали...
Силкин поддержал друга энергичными кивками головы: да, да.
— В одну школу... — протянул Василий Васильевич, — у нас не так уж хорошо с квалифицированными кадрами, чтобы одному директору дать сразу двух учителей...
— Но нам в институте обещали. Иначе бы мы поехали не сюда. Порознь были места и поближе. А мы сказали: если вместе — то хоть в медвежий угол.
Пеньков немного подумал, потом хитровато посмотрел на ребят и сказал:
— Хорошо, я отправлю вас вместе. Но смотрите, чтобы потом не жаловаться. Место называется Золотое донышко. Я сам не знаю почему, может, заодно и золотишком разживетесь. А деревня Заполье. Школа — восьмилетка. Я только что оттуда. Очень не хватает там молодых кадров. Бегут все. Вроде и дороги-то плохие, бежать неловко, — нет, все равно бегут. Особенно учительницы. Сейчас добраться туда можно только самолетом. Дороги до зимы теперь не будет. А там вас встретят на лошади. Я позвоню на Борковский аэродром, чтобы с почтальоном передали о вашем приезде. Но смотрите не обижаться потом...
— А что нам обижаться? Мы люди необидчивые. Лишь бы директор на нас не обижался, — сказал Коля Силкин.
Из роно ребята вышли довольные, и, пока добирались до аэродрома, к повеселевшему Силкину несколько раз подходили какие-то мужики, здоровались и заводили разговоры. Миша удивлялся:
— Ну, Силкин! И здесь успел со всеми перезнакомиться!
— Да нет, — отшучивался тот, — просто я из тех, с кем на улице часто здороваются прохожие, а потом извиняются, что ошиблись: уж очень похож на одного их знакомого.
Как только в Борке они вылезли из самолета, Коля побежал в служебную деревянную избушку узнать о подводе.
— Где самый главный начальник? — спросил он в окошечко у женщины-кассира.
— А у нас тут все главные. Вам чего?
— Да тут за нами должны карету прислать из Золотого донышка. Не слышали?
— Об этом ничего не знаю. Сходи спроси у радиста, он на поле пошел. Увидишь, в фуражке ходит.
Коля быстро отыскал радиста, молодого рыжебрового пария, посмотрел на его руку: не выколото ли имя? Нет. Придется знакомиться. Улыбнулся, кивнул головой.
— Здорово, друг. Как тебя зовут?
— Вениамином...
— Уй, как мудрено. Ну вот что, Веня, тут тебе должны были звонить из Никольска, из роно, чтобы учителей встретили на лошади. А то у нас чемоданы. С утра только молочка попили, самим не унести.
— Звонили, правда. Я передал с почтальоном. Только вы скоро не ждите. Тут километров тринадцать будет и дорога худая.
— А ты ничем помочь не можешь? Вертолета у тебя нет?
— Да пока не выделили, — улыбнулся тот, — хотя, погоди, позвоню сейчас в Верховино, это вам по пути, нет ли у них трактора... — сказал Веня и пошел к избушке. Силкин ему явно понравился.
А Миша с Игорем зашли в лес и уже сорвали по нескольку кисточек костяники. Лес был незнакомым, хвойным, густым, но нестрашным, потому что его изнутри освещали желтые березы.
Веня, как ни старался, ничего добиться не мог. На верховинский трактор больше понадеялись, а лошадь пришла только к вечеру. Парнишка-возница, сидевший в передке телеги, деловито нахлестывал ивовой вицей по крупу лошади, высекая пыль и оставляя на нем темные полосы. Ни на кого не обращая внимания, он подъехал к крылечку и натянул вожжи.
— За нами небось? — спросил Коля Силкин у возницы. — За учителями?
Парнишка склонил голову и засмущался. Ничего не ответил.
— Ишь до чего застенчивый. В каком классе учишься?
— В пятом.
— Значит, конфеты есть еще можно. Держи... — и Коля протянул карамельку. — Бери, бери.
Они быстро уложили вещи, уселись на сено.
— Трогай!
Веня с крылечка помахал рукой.
— Если надо будет куда-нибудь лететь, так накажите с почтальоном. Я всегда билеты оставлю.
Дорога была глинистой и колеистой, минут через двадцать лошадь встала.
— Чего это она? — недоуменно спросил Игорь.
— Ей тяжело, всех не увезти. Она старая, — опять смущенно сказал возница и добавил: — Я бы слез, да у меня кожаников нету.
Учителя неохотно спрыгнули с телеги. Коля, недовольный, пробурчал:
— Чего уж, посильней-то не могли послать коня.
— А у нас в школе одна эта кобыла и есть, — отозвался парнишка.
Почти всю дорогу до деревни шли молча, высматривая место посуше и половчее для ходу. Однако перемазались изрядно. На душе повеселело лишь тогда, когда вдалеке сквозь фиолетово-черный сумрак проступили слабые дрожливые огоньки.
И только тут ребята осмотрелись и перестали склонять головы и до ломоты в косицах вглядываться в развороченную колесами и гусеницами землю. Они замедлили шаг, а потом и совсем остановились. Вздыхая и покрякивая, разогнули уставшие от долгого напряжения спины.
Далеко впереди дотлевала неширокая полоска обессилевшей зари, и ее света едва хватало, чтобы выделить в темноте лица ребят; по горизонт, подсвеченный сверху, оставался пока четко различимым, и еловые верхушки впечатывались в него строгой чернью.
Звезды были закрыты, и, хотя самих туч видно не было, по тяжелому и тревожному движению над головой и редким и слабым проблескам чувствовалось, что они плотны и громоздки. Шли они навстречу ребятам со стороны бледного горизонта, и, может, потому, что путники выбрались на самый гребень перевала, невозможно было не ощутить ширь и высоту вечернего простора. И единственно близкими и понятными в этом молчаливом, угрюмом безлюдье были жилые огоньки, светившие впереди как бы со дна огромного котлована, опоясанного со всех сторон темными далекими лесами. Казалось, этот растрепанный проселок был единственным путем туда и обратно.
— Действительно, Золотое донышко, — сказал вполголоса Коля.
— Как хорошо! — отозвался Миша. — Правда...
— И все-таки подождем выносить окончательное решение, — закончил Силкин.
...Проснулись они рано, в доме директора Николая Степановича Клушина. На столе сопел самовар, около него стояли две тарелки, одна — с яйцами, другая — с пирогами. Жена директора, Галина Ивановна, осторожно ходила по кухне в старых подшитых валенках с кожаными союзками и передвигала ухватами чугуны на шестке.
— Проснулись? — сказала она радостно, заметив, что Коля смотрит на нее с постели. — А то спали бы еще.
— Мы боимся, как бы самовар не остыл.
— Подгорячили бы для таких гостей.
— Да гостями-то себя чувствовать долго, наверно, не придется. Когда на работу?
— Николай Степанович, кажется, поставил вас в расписание с понедельника. А сегодня воскресенье...
Николай Степанович, низко согнувшись под притолокой, вошел в комнату. На нем были кирзовые сапоги, темно-синий изрядно выгоревший пиджак и светлая мягкая шляпа. Темные глазки остро поблескивали из-под опущенных полей шляпы. Когда он ее осторожно снял, виднее стала нездоровая отечность вокруг глаз. Как будто его недавно ужалила пчела и опухоль еще не совсем спала.
Миша еще вечером заметил, что ходит он враскачку, согнувшись в пояснице. Так обычно ходят страдающие плоскостопием.
— Уговорил двоих, так что жилье вам обеспечено, — сообщил он не без гордости. — Кому-то даже малинник достанется. Одна у нас уборщицей работает, постеснялась отказаться.
— А что, видимо, не очень обрадовалась квартирантам? — полюбопытствовал Коля Силкин.
— Да как сказать... Жадность стала одолевать народ. Все мало. Школа им платит по три рубля в месяц, дровами снабжает, керосином. По надобности и лошадь иногда даем. Ну вы вставайте, хозяйка вас покормит, и приходите в интернат. Там кровати себе подберете.
— А что, Галина Ивановна, — обратился к хозяйке Коля Силкин, когда директор вышел, — вам приходится интернатом заниматься?
— Приходится. У нас ведь ребята учатся не только здешние. Многие из дальних деревень. Вон до Макарова пятнадцать километров, каждый день не станешь бегать.
— Это верно, — согласился Коля и подтолкнул Мишу. — Вот тебе и первые проблемы.
— У нас вся школьная программа подстраивается под местные условия, — продолжала Галина Ивановна.
— Как это?
— А так. В городских школах пришло двадцать третье марта — ребят распускают на весенние каникулы. А у нас они начинаются тогда, когда реки разольются.
— А почему так?
— Потому что водополица. Ученикам, которые живут за рекой, сюда не переправиться. Вот мы и подлаживаемся под природу.
— Понятно...
— Поживете — так многое еще понятнее будет, — улыбнулась Галина Ивановна. — А пока пошли за кроватями.
Весь школьный городок угнездился в полутора километрах от Заполья, по соседству с директорским домом, так что далеко идти не пришлось. Клушинский дом стоял в сторонке от школы, столовой, интерната, словно бы отвернулся от построек, но в то же время одним боковым окошком за всем приглядывал. Под интернат отошел старый, но еще крепкий пятистенок с длинными задами и высоким крылечком. В большой половине жили девочки. Кровати их были опрятно заправлены, в простенках красовались открытки с артистами кино и цветные журнальные вырезки.
Обстановка мужской половины выглядела суровей. Почти все одеяла — серого цвета. Салфетки на тумбочках в бурых и фиолетовых пятнах.
На койке возле окна сидел белоголовый мальчик в темном пиджачке и читал книжку. Практиканты сразу узнали вчерашнего возницу.
— Здравствуй, Вася Синицын, — сказал Коля Силкин, — а я думал, ты в деревне живешь. Что же ты со всеми ребятами домой не ушел?
Вася опустил голову, застеснялся и тихо сказал:
— Пашка мои кожаники надел, дак...
Директор пояснил:
— Он из дальней деревни, из Макарова. Идти далеко и сыро. А тут еще брат его, Пашка, подвел. Прыгнул с амбара на доски с гвоздями и сапог порвал, да еще перед самой субботой. Домой, конечно, сбегать охота, пирогов да сметанки у мамки поесть. Вот он вчера встал пораньше, надел Васины сапоги и удрал домой. Будет ему еще за прогул, — пообещал директор. — Ничего, Вася, он дома свои сапоги починит и твои к вечеру принесет. А тут походишь пока и в ботинках...
Но Вася вдруг скривил губы, и крупная слеза скатилась у него со щеки. Он смахнул ее грязным кулачком и выскочил за двери.
— Ох, дети, дети! — вздохнул Клушин. — Ну ладно, пусть поуспокоится, а потом развезет вас по домам. Так выбирайте себе кровати, — снова обратился он к практикантам. — Любые берите. Все недавно куплены.
— Может, обойдемся тем, что есть у хозяек? — предложил Миша.
— Хозяйки могут дать только соломенный матрас.
— Да берите, — вмешалась Галина Ивановна. — Все равно десяти человекам кроватей не хватает. Приходится размещать ребят по колхозникам.
— Ну что же, вы нас утешили и убедили, — сказал Коля. — Теперь у меня не будет болеть сердце, что я кого-то ограбил...
...Когда телега с кроватями въехала в Заполье, из многих окошек высунулись любопытные. С некоторыми из них, особо беззастенчиво разглядывавшими новых учителей, Коля Силкин намеренно раскланивался, после чего высунувшееся лицо исчезало. Миша чувствовал себя очень неловко, поэтому совсем не смотрел по сторонам и делал вид, что сзади подталкивает телегу.
Вася остановил лошадь у незавидной избенки с тесовой, кое-где обомшелой крышей. Она стояла на горушке и, казалось, надтреснула посередине — одна половина поползла вниз, к огородам, вторая наклонилась к дороге и, поблескивая мутноватыми окошками, меланхолически смотрела в грязь, словно раздумывала: сунуться в нее сейчас или погодить.
— Что, Вася, вытряхиваться? — спросил Коля Силкин, но спохватился и поправился: — Слезать, что ли?
— Нет, ваши вещи Николай Степанович велел у Агриппины свалить.
В это время на крыльцо вышла маленькая старушка, поздоровалась и весело стала помогать учителям разгружаться.
— Ой, сколь добра-то навезли! Полный угол будет, — засмеялась она и подхватила узел с одеждой и бельем.
— Вижу, у вас обойдется без единого выстрела, — подмигнул Коля Силкин Мише. — Теперь я спокойно пойду на приступ своей крепости.
«20 сентября 196... года
Кажется, мы устроились. Будем жить у двух сестер, старых дев. Эту квартиру нам с Игорем подыскал директор. Когда я спрашивал, где будем жить, он отвечал: «В малиннике. Правда, подзасохшем». Видимо, он имел в виду, что одной сестре под шестьдесят, а другой за сорок. Старшую зовут Марфой Никандровной, младшую — Таиской. Обе они бобылки. Нам рассказала хозяйка Коли Силкина, бабка Агриппина, что у младшей жениха убили на войне и после него она не подпускала к себе никого, хотя к ней не однажды сватались. А Марфа Никандровна рано потеряла родителей и осталась в семье за старшую, заменила сестрам мать; пока была молода, не до замужества было, а подняла девчонок — сама состарилась. Да трижды горела. В чем, бывало, уйдет на сенокос, в том и останется. А на такое приданое раньше мужики не зарились. Одним словом, не сложилась судьба. Но они не унывают, особенно Марфа Никандровна.
Лицо у нее в морщинах, а глаза голубые-голубые и голос тоненький, как у ребенка. Она почти не ходит шагом, а все бегает бегом.
Меня поразили ее руки, особенно пальцы — темные и расплющенные, как утиные носы. И кожа на них такая жесткая и сухая, что, когда Марфа Никандровна что-нибудь делает, они даже пощелкивают, потрескивают.
Но как она умеет говорить! Я давно не жил в деревне подолгу, и мне радостно слушать полузабытый, настоящий язык. Я даже ребят не поправляю, когда они в сочинениях используют диалектизмы.
А ребята у меня хорошие. Приняли душевно. Правда, хитрющие. Один встает и говорит:
— Михаил Васильевич, а правду говорят, что вы у нас будете бороду отращивать?
— Правда, — говорю, — только я сначала попробую, что у меня получится.
— А зачем она вам? — это уже другого заинтересовало.
— Не только, — отвечаю, — для фасону, но и по необходимости. Хозяюшка-то моя, Марфа Никандровна, то ли поскупилась свет в избу провести, то ли побоялась (дело ведь новое, вдруг взорвется), а я с собой из города электробритву привез, которая к керосиновой лампе не подключается.
— Так вы приходите к нам в деревню, у нас есть куда включаться.
— Ну, — говорю, — не будешь же к вам два раза на день ходить, у меня быстро борода растет, надоем.
— А вы к нам по очереди... — А сами смеются.
Жаль только, что не всех по именам запомнил. Но один точно — Пашка Синицын, который у Васи тогда сапоги утащил; Такой ерш! Говорит:
— Нам свет дали недавно, но и до этого в деревне только у стариков бороды помню. Да и то не у всех...
Что тут возразишь? И мне с этим народом жить... Хорошо хоть есть еще класс помладше. Там только и отдохнуть. А тут держи ухо востро!
Конечно, инспектор облоно Перерепенко готовил нас к другой жизни. Он боялся студентам говорить всю правду — вдруг «заболеют» и пристроятся в городе. В деревню отправлял как на курорт. И хорошо сделали те, кто не слушал его медовых речей и взял с собой не только губную помаду и лакированные туфельки. Они-то как раз и оказались лишними в чемодане.
Почему нужно от людей скрывать правду? Ведь только когда до конца знаешь, на что ты идешь, у тебя появляется воля и цель, своя стратегия и дерзость, за что в конечном итоге и уважают люди, понимающие толк в хорошей работе. И мы гордимся собой, если знаем, что идем на трудное дело, а может, и на риск, и уже не бросить нам начатого, потому что совестно будет перед людьми за свою слабость.
Но, когда от человека скрывают тяжесть предстоящей работы, он идет на нее без запала и жалеет, что гробит силы на пустяковое дело, которому и внимания-то должного нет...»
Миша передохнул, перечитал написанное и усмехнулся:
— Философ...
И дописал: «А в общем, здесь мне очень нравится».
...Миша Колябин не врал. Ему действительно полюбилась деревенская жизнь со всеми ее будничными хлопотами и неожиданностями. Успел он побывать и на празднике, но это не простой и привычный календарный праздник, а «Пиво». Мужики уговаривались, кто к какому юбилею или событию варит пиво. Созывалась на него почти вся деревня. Не ходили только либо совсем старые, либо неохочие до веселья и хмеля. Большого разорения праздник «Пиво» хозяевам не наносил, потому что каждый шел со своей корзиной, где заранее были уложены и вареные яйца, и пироги, и ошпаренная завозная треска, и бутылочка какого-нибудь зелья.
Гостя встречали прямо у порога с подносом, на котором стояла стопка вина или стакан пива да кусок пирога. Это угощение называлось «выносник». Никто от него не смел отказываться. Не раздеваясь, нужно было выпить и закусить, чтобы потом на все глядеть без удивления и осуждения.
Заполье часто оживлялось песнями, но еще чаще — пляской. На Никольщине не принято было бороться за круг, как в других волостях, где, если один пляшет, другой не выходи, а то схлопочешь батогом либо гирькой на медной цепи. В Заполье на круг выходил кто хотел, один за другим: попил, поел, поплясать захотел — пожалуйста! И никогда не вспыхивало пьяных драк и скандалов. Расходившиеся бабы зазывали плясать и мужиков, а кто не шел — силой вытаскивали и поднимали все вместе такую топотуху, что стены дрожали и пол прогибался; а со двора было видно, как из открытых форточек на морозную улицу валит густой пар.
У крыльца нередко стояли кони, запряженные в санки: это гости из дальних деревень прикатили повеселиться. Порой во время веселья выйдет на крыльцо какой-нибудь разгоряченный мужик в расстегнутой рубахе, подойдет к своей лошади, схватит ее за холку, поцелует в мягкую верхнюю губу и зашепчет ласковые глупые слова, а то неизвестно за что и поддаст нетвердой рукой, а потом снова погладит, чтоб не сердилась, и надает корму.
Полюбил Миша Колябин эти деревенские сборища, на них всегда зазывали учителей как первых гостей, и невозможно было уклониться от приглашений. Здесь все были на виду, добрые и удалые, счастливые и шумные; и жутко становилось ему, когда в разгар широкого и беспечного веселья вдруг охмелевшие мужики усядутся в углу за отодвинутым столом, и, не мешая пляшущим, разговорятся о своем житье-бытье, жалуясь на горькие, незаслуженные обиды, и, расчувствовавшись, заплачут от жалости к себе, а когда бабы вытащат их из-за стола на круг, хваля и успокаивая, мужики с еще влажными глазом и пустятся в общий топот и забудут все, что еще недавно давило сердце, и не вспомнят про это до глубокой ночи; а потом опорожнят все графины и улягутся кому где приведется.
Не мог Миша на такое смотреть равнодушно, и чувствовал он, как его сердце раскрывается навстречу этим людям...
...Он спал чутко и каждый раз слышал, когда Марфа Никандровна, босая, еще затемно, подходила на цыпочках к ходикам, чиркала спичку и смотрела время. Ходики были старые, тикали вяло, и для бодрости им на гирю нацепили еще ржавый замок.
Марфа Никандровна говорила, что часы было совсем перестали ходить, да Ванька Храбрый, сосед ее, починил. Храбрым его прозвали за то, что пять раз женился. Теперь он снова жил один, изредка забегал к Марфе Никандровне одолжить бутылочку.
Миша, слушая рассказ Марфы Никандровны о Ванькиных женитьбах, смеялся вместе с нею. С разговором о женитьбе Марфа Никандровна не однажды приставала и к нему, и к Силкину. Мише было неловко слышать это от нее. Он знал, что они с сестрой не вышли замуж потому, что у каждой были какие-то свои жизненные трагедии.
Начинала Марфа Никандровна обычно с Коли Силкина:
— Ты вот, Николай Иванович, уже в армии отслужился...
— Да, Марфа Никандровна, и эту академию прошел.
— Так с ружьем возился али писал где?
— Да на всех постах побывал.
— И на женитьбу не отважился, гли-ко...
— Да все не успевал, Марфа Никандровна. Я служил на флоте. Только соберусь, бывало, — опять корабль паруса поднимает, в море отходит. Так и живу без наследников, — отшучивался Коля.
— Неужто нигде семечка по ветру не пустил?
— Да все ветер дул не в ту сторону, не к родной земле, — схитрил Коля.
— По тебе вижу, что не промахнешься!
Коля двусмысленно похохатывал, а Марфа Никандровна вдруг вздыхала и говорила:
— Да, ребята, нонче надо осторожнее выбирать. Вон у нас были как-то шефки. Одна-то вроде ничего, ростиком небольшая, некорыстная такая. На нее помене и зарятся, похоже. А вторая баба — палач, нигде не струсит. Мужики были с ними. Набрали вина, долго пили вечером. Эта, что побойчее, наравне с мужиками вино жорет. И уж так она упилася, так угвоздалася... А потом ее, дуру, всю-то ночь и трепали, кто хотел... Не вынесло у меня сердце (на сарае они ночевали-то все), я и крикнула с мосту на мужиков, чтобы не нахальничали с бабочкой. Так она же меня оттуда матюком и перекатила... А ведь еще совсем молоденькая. Да, нонешние девки и курят еще. Как-то и в песне уложено про куренье-то девок... Ой, девки ноне худо гуляют... так и у робят нет прилежности из-за эдаких. Нет уж, вы берите со всеми достатками. Надо, чтоб и обойтись умела, слово ласковое сказать могла, но чтоб и не болтлива была. А то у иной, что на уме, то и на гумне. Верно я говорю, Михаил? — переключалась она на Мишу.
— Конечно, верно, Марфа Никандровна.
— А верно, так почему ж ты до сих пор без подружки? Какую бы и подхватил! У всех есть, а у тебя нет. Ведь ты не в крапиве найден, не хуже всех. Неужто на белом-то свете нет тебе по аппетиту? Смотри, всех хороших разберут, не озевай. Не то вкусные годы пройдут... А что тогда? Жизнь недолга. А на путевенькую нарвешься, так и времени не хватит пожить-то хорошо. И в городу можно бы поискать. Говорят, одна головешка гаснет, а две разжигаются. Может, и хорошая выладится.
— Да мне ведь еще институт кончать, Марфа Никандровна, какой я жених? — развел Миша руками.
— Это ничего, ничего. Вон у нас Василий Егорович тоже на молодюсенькой женился. Парень к колышку прививался, а теперь на дом крышу железную надел. И ты бы так... Я бы тебе и невесту нашла... — Она хитро посмотрела на Мишу. — Ой, я с ней как-то в бане одинока мылась. Вкусная девка, робята. Берите, не зевайте. А уж одета во звон! Но ведь вы все видите-то тех, которые подолом во все стороны трясут да язык дальше всех выпеливают. А эта девка смирная. Три года парня из армии ждала, а он домой не вернулся: в городу остался. И за ей не приехал. Вот она одна теперь и кокует, и не гуляет ни с кем. Да ты ведь ее видывал, Михаил. Настю-то, фершелицу. Сам ведь мне сказывал, что нагляделся девки.
Миша и вправду видал ее. Недавно пришлось ему везти в берковскую больницу своего ученика с аппендицитом, того самого Васю Синицына. Ехать надо было далеко, тринадцать километров. По дороге Миша горько усмехался, что и вправду несчастливое это число. В одну сторону едва добрались, и в другую приходится ехать без особой радости.
Вася лежал тихо, только изредка постанывал. На ногах надеты те самые сапоги, из-за которых было столько слез.
Телегу трясло, и на каждой ямке Вася молча стискивал зубы и закрывал глаза. «Какой все-таки парнишка! Ведь совсем еще ребенок, а уже такое мужество. Как в деревне быстро взрослеют дети», — думал Миша.
Сена было положено в телегу много, но, пока они ехали по расхлябанной дороге, оно слежалось, и Васю трясло, добавляя страданий. Как он ни крепился, голова бессильно моталась на тонюсенькой цыплячьей шейке. У ближайшего стога Миша остановил лошадь, положил по бокам телеги свежего мягкого сена, дал Васе отдохнуть немного, и снова тронулись в путь. Надо было торопиться.
Больница оказалась неподалеку от аэродрома. Когда Миша подъезжал к ней, с крылечка спускалась молоденькая девушка, видимо, сестра. Миша сам не сразу понял, почему он решил, что это именно медсестра. Наверное, потому, что она была удивительно чистая, опрятная, с внимательными глазами и строгим лицом. Похоже, что каждое утро она чисто-чисто умывается родниковой водой и обязательно с душистым мылом, казалось, и сейчас от нее исходил его аромат; и конечно, старательно и долго натирает порошком и без того белые зубы; а потом перед зеркалом тщательно причесывает тяжелые русые волосы, придирчиво оглядывает себя, хмурится, если заметит на платье прицепившуюся ворсинку. В осанке девушки чувствовались не только сила и стройность, но и какое-то природное достоинство.
Именно такими спокойными и строгими представлял себе Миша врачей, и ему всегда почему-то хотелось называть их докторами. Но девушка была слишком молода для такого звания.
Около подводы она остановилась, узнала Васю и склонилась над ним:
— Васенька, что с тобой? — Она погладила мальчика по голове.
Вася не ответил, хотел улыбнуться, но из этого ничего не вышло. От слабости и обиды он всхлипнул:
— Заболел я...
— Что у него? — спросила девушка Мишу.
— Наверное, аппендицит. Говорит, болит в правом боку.
Она взяла Васю на руки и поднялась на крылечко. Вася приник щекой к ее груди и словно забылся. Или успокоился, что наконец попал в добрые и знающие руки, которые все сделают, но умереть не дадут.
Миша распахнул дверь перед девушкой, и последнее, что мелькнуло в притворе — были Васины поношенные кожаники.
— Подождите меня, я скоро, — успела только сказать девушка.
Она не возвращалась долго, и Миша начал беспокоиться. Наконец девушка появилась.
— Ну?.. Что?.. — неуверенно выговорил Миша Колябин.
— А вы кто ему будете?
— Я? — Миша немного растерялся. — Я ему... я преподаю в их школе.
— Что преподаю? — не поняла она.
— Язык преподаю. Русский.
Миша недружелюбно посмотрел на собеседницу.
— A-а, значит, вы учитель. Извините, я не поняла, — и девушка смущенно улыбнулась.
— Так что же с Васей Синицыным?
— Вы знаете, — сразу как-то доверительно и словно извиняясь, заговорила девушка, — у него гнойный. Еще бы часа два — и все. Хорошо, что вы вовремя его привезли.
— Ну, это не моя заслуга...
— А чья же?! У вас в Заполье были летальные исходы именно из-за нерасторопности некоторых... Кто-то пьяный был, кто-то долго искал лошадь, кто-то не сразу собрался, а в результате человек погибает от обычного аппендицита...
Миша подвинулся к ней ближе. Он внимательно слушал и смотрел в ее огромные печальные глаза. В знак согласия он изредка кивал головой и безотчетно повторял: «Да, да...»
Потом в Заполье он нередко вспоминал эту встречу, старался разобраться в своем тогдашнем состоянии и не мог ничего объяснить. Он еще не знал, что некоторые состояния души не поддаются анализу, и в этом их неповторимое счастье и незабываемая прелесть.
...Сегодня он проснулся как обычно. Печь у Марфы Никандровны уже была протоплена. Приподняв голову над подушкой, взглянул на спящего Игоря, потом посмотрел в окно, зевнул и сел на край кровати, высунув из-под одеяла ноги. Марфа Никандровна, с кухни наблюдавшая за ним, в который раз удивилась:
— Смотри, какой будкой, сам встает. А Таиску — мою сестрицу, утром едва растырыжкаешь. До того, видно, устарается к вечеру, сердешная, что придет, ляжет ничником — и тут же захрапит. Зато ночью мне крошки не даст поспать: все руками машет, что-то перекладывает: видно, и ночью работает. Так и ушла от нее с кровати на печь.
Миша сидел, слушал Марфу Никандровну, едва понимая ее, и принюхивался к вкусному запаху.
— Ты чего носом водишь? Нынче я рано печь закрыла, не головешкой ли пахнет?
— Нет, Марфа Никандровна, угаром не пахнет, Я бы сразу унюхал. Пахнет вкусным.
— Это я надумала сегодня пирожки испекчи. Поране трубу-то и скрыла. Ну, давай поднимай братца-то. Будем чаевничать. Я сейчас эту железину-то вскипячу, — и она взялась за самовар. — Вот ведь на дню по три да по четыре раза нажариваем — и ничего, — сказала она, весело блестя голубыми, слегка привядшими глазами. — Лет уж, поди-ко, пятьдесят служит. Из трех пожаров вышел...
Она поставила самовар на еловый чурбачок около отдушины, надела конфорку и насыпала углей. Проворно нащепала лучины от березового полена, которое всегда сушилось у нее на печном кожухе, подожгла и сунула в самоварную трубу. Там сразу запотрескивало, загудело. Марфа Никандровна сама принялась будить Игоря.
— Вставай, вставай, зеркалко. Время, гляди, много.
Игорь кое-как встал, надел старые хозяйкины катанки на босу ногу и, покачиваясь, вышел на мост делать зарядку. Вернулся совсем бодрым. Между тем вскипел чай. Марфа Никандровна поставила самовар на стол, наколола щипчиками сахару. Миша взглядом показал Игорю, что надо убрать постель, и тот быстро поднял матрас с пола, положил его на кровать и прикрыл кружевным, пожелтевшим от древности покрывалом. Мише не понравилось, как брат заправил кровать, и взглядом приказал перестелить еще раз. Теперь все было сделано аккуратнее. Марфа Никандровна наблюдала за этой немой сценой, потом сказала Игорю:
— Вот, милоё, ты только поднимаешься, а у меня уж лоб сырой...
Игорь ничего не ответил, а Миша благодарно посмотрел на Марфу Никандровну.
Вдруг он встрепенулся:
— Марфа Никандровна, а чего это ты так долго пироги-то не достаешь. Сгорят ведь!
— Ничего, пущай покраснорожее будут!
Марфа Никандровна достала пироги, нарезала их крупными кусками и положила горой на большую тарелку. Тут были и ягодники — с брусникой да черникой, и налитушки; но всех соблазнительнее выглядел румяный пирог с толченой картошкой. Его Марфа Никандровна называла яблошником.
— Ну, братовья, садитесь, — пригласила она. — За скус не секусь, а горячее...
И начала разливать чай.
— Красно ли наливать-то? — поглядела она на Мишу.
— Да мне покрепче... А где Тася? — спросил Миша о сестре Марфы Никандровны.
— Сейчас работу кончит и придет. Поспеет еще к горячим. Ешьте, ешьте, не беспокойтесь.
— А что вы сами-то не едите, Марфа Никандровна? — робко спросил Игорь.
— Да ты обо мне не беспокойся, милоё. На меня не гляди. Большуха раньше всех еще с пальцев налижется. Угощайтесь да говорите — каковы.
Игорь с аппетитом доедал ягодник, весь перемазался черникой, пыхтел, запивал чаем.
— Каждый день ел бы такие пироги, — сказал он наконец.
— Ну вот и похвалил баушку, — заулыбалась Марфа Никандровна. — Значит, пондравились пирожки. А то ведь бывают и неупёки. Не каждый раз угадаешь в меру. Да ведь это и не праздничные, а обыдельники.
Входная дверь неожиданно запоскрипывала. Видно, снаружи ее пытались открыть, но то ли она туго засела и притворе, то ли кому-то не хватало сил. Марфа Никандровна вскочила и побежала к дверям.
— Ой, боженько, еще гостью дает. Проходи, проходи, Манюшка.
В узкую щель пролезла тоненькая большеглазая девочка. Босая, с посиневшими ручонками, она прижалась к косяку, наклонила голову и чему-то улыбнулась.
— Давай проходи, проходи, не степенись, чего учителей-то боишься, они ведь не страшнее всех, — подталкивала Маню на середину избы Марфа Никандровна. — Поздравствуйся с народом-то, что ты?.. Поди-ко, озябла?
Маня была шестым ребенком в семье средней сестры Марфы Никандровны — Марии, самой многодетной в деревне бабы.
Но почему-то Марию все звали от мала до велика Марийкой. Бывает, бежит этакий шпингалет трех годов от роду, нестриженые волосенки за ушами топорщатся, грязь со всей деревни собрана на штаны да рубаху, на ногах цыпки, бежит и кричит:
— Марийка-а-а!..
Та остановится.
— Ну чего, Василий Митревич, скажешь?
— А я пойду к вам гулеть?
— Пойдем, коли больно охота, — и ведет мальчика в дом, за стол посадит, кусок хлеба даст.
А у самой недавно седьмой народился. Тоже Василием назвала. Лежит он в зыбке, хлопает глазенками, разглядывает щелястую матицу, куда вколочено кольцо и просунут скрипучий очеп, и не понимает, как хорошо быть в крестьянской семье последним.
С самого начала его появление для братьев и сестер — большое событие и немалая радость.
Первые дни Васину зыбку качали наперебой: то один, то другой. Если матери не было дома, доставали ребенка из теплой зыбки и таскали на руках — от окошка до порога, из угла в угол, качали, что-то напевая, и он засыпал улыбаясь. Но вскоре Васька надоел всем. Марийке все чаще приходилось покрикивать: «Зинка, чего опять с бобушками занялась? Качай Ваську!» И если Зинка огрызалась, то заставляла Гришку или Надю.
А когда Васька научился ползать — к его услугам все бобушки: тут и треснувший ружейный патрон, и бараньи лодыги, и глиняная свистулька, и старый замок, и даже настоящие городские кубики, обклеенные разноцветными картинками. Раньше из них можно было собрать и дом с трубой, и яблоню с красными яблоками, и медведя с медвежонком. Сейчас картинки стерлись, потому что кубики были привезены из Вологды еще Таньке. А после Таньки ими играли и Степка, и Гришка, и Надя, и Зинка, и Маня. Картинки до того стерлись, что от дома остались только два окошка, а от медведя — лапа да горб.
Но зато сколько добра достанется Ваське, когда он встанет на ноги. К тому времени старшие ребята вырастут из своих одежонок и обуток, и все это богатство безвозвратно перейдет к нему; трепли сколько хочешь, все равно за свой век не истреплешь. У Гришки почти неношенные кожаники пропадают: жмут уже, а рубаха атласная стала в плечах тесна, и ворот худо сходится. Зинка совсем мало поносила вельветку с блестящим замочком-подергушкой посередке: уже выросла из нее.
Маньке недавно галошки к ботинкам были привезены из Никольска — малы оказались. И все это Ваське перейдет, как младшему и последнему. Не будет ходить босой да раздетый.
Потому он лежит один и молчит, разглядывая сучки на потолке.
Манька знала, что сейчас самое время сбежать к Марфе Никандровне: та ей вчера вечером шепнула, что пироги назавтра затворила. Жалеют ее все в доме у Марфы Никандровны, и Манька тот дом любит. Особая дружба у них с Таиской. Уж она с Маней возится: по утрам-то и учесывает ее, и учесывает, в баню каждый раз с собой водит, на кровать к себе берет, а вечером и на скотный двор сманит, молоком там парным напоит. Манька в том дому и живет не меньше, чем в своем.
Хорошо жить на два-то дома, больше перепадет и лакомства и ласки...
Марфа Никандровна усадила Маню за стол, кусок ягодника подала, и та ела, не торопилась домой качать Васькину зыбку.
— Ешь, ешь, Манюшка, наедайся досыта, — приговаривала Марфа Никандровна, поглядывая на девочку.
— А где Таиска? — не прожевав пирог, спросила Маня.
— И она об Таиске заботится, об своей подружонке! А что Таиска? Ходит не бранёная, как Саврас без узды. Ешь, ешь, скоро придет она, на роботе она еще.
— А где роботает?
— А роботает кое-где, чего заставят.
За вкусными пирогами да за разговором самовар незаметно ополовинили. Он стоял посреди стола, поблескивая медными боками, и сидевший напротив него Игорь разглядывал свое отражение и украдкой от всех строил рожи. Самовар мурлыкал, как сытый кот, угревшийся на мягких коленях.
— Ну его, болтуна, прикрой крышкой, — сказала Марфа Никандровна Мише.
— Пусть попоет, Марфа Никандровна. Я так соскучился по таким песням. — Миша опустил глаза, видимо, что-то припоминая из своих далеких лет. Хозяйка весело и с любопытством посмотрела на него.
— А коли глянутся самоварные песни, так переезжай жить в деревню. Каждой день не по одному разу можно будет на этот концерт ходить.
— Да если в армию не заберут после института, то придется так или иначе. По распределению. Три года надо отработать в деревне. По закону.
— А ты возьми да и выпросись опять к нам.
— Посмотрим...
Когда братья поднимались из-за стола, дверь хлопнула и в избу вошла Таиска:
— Здорово ночевали!
Сильная и крепкая, она вошла шумно и широко. Темный толстый платок еще больше подчеркивал красноту ее лица, на котором живо бегали такие же, как и у Марфы Никандровны, по-детски крупные и беззащитные голубые глаза; но против сухонькой и низкорослой сестры Таиска казалась великаном. А может, это потому, что избенка была неширока да и потолки низковаты.
Таиска сбросила под полатями фуфайку и резиновые сапоги, вскочила на приступок, достала с печи теплые валенки, пробежала к рукомойнику сполоснуть руки, потом подскочила к зеркалу, висевшему на стене, мимоходом щипнула Маньку и как-то сразу заполнила собой все пространство. Ее широкий, такой же, как у сестры, черного атласа подол с красной лентой понизу шелестел и развевался по всей избе.
— Озябла, поди-ко? — спросила Марфа Никандровна у Таиски.
— Да не вспотела, — ответила сестра.
— Ветер-от с утра все каким-то рванком да рванком. И куфайку любую прошибет. Вы, робята, в школу тоже наряжайтесь потеплей. Я с утра хоть и печи там протопила, а не особо парко в ей. Углы давно сгнили, так тепло скоро выносит. А то, гляжу, вчера малой-то наш в одной курточке повихорил, и локоток просвечивает. Вечером давай закропаю.
— Ничего, сам зашьет, — ответил за него Миша. — Пошли, ученичок.
Они вышли на улицу. Их сразу обдало встречным ветром так, что Игорь захлебнулся. Проходя мимо дома Вани Храброго, Миша остановился. Ваня во дворе колол тупым топором плахи. Поздоровались.
— Баньку вот хочу потопить к воскресенью, грехи отмыть надо, — объяснил Ваня Храбрый.
— А что, в лесопункте-то они, видно, быстрей накапливаются, чем в деревне?
— Да если не сидеть смирно под иконами, так везде наподхватываешь, — ответил Ваня. — Если вы не святые да не побрезгуете, так приходите со мной мыться. У меня хор-р-роший пар.
— А что, не откажусь. Только тогда уж надо и друга моего позвать. Воды мы поможем натаскать.
— Да что об этом разговаривать. Приходите, венички будут готовы.
Поговорив с Ваней, братья двинулись дальше. Как всегда, они зашли за Колей Силкиным. Он жил на другом конце деревни, по пути к школе, у одинокой бабки Агриппины.
Коля стоял перед зеркалом уже побритый и приглаживал свои реденькие волосенки. А когда-то у него была густая и пышная шевелюра. При женщинах он всегда снимал головной убор, чтобы все видели, какие у него красивые волосы. Но после службы в Заполярье, под Североморском, его шевелюра заметно поредела. Теперь он предпочитал не снимать кепку даже в комнате, а если снимал, то стоял непременно лицом к собеседнику, стесняясь показывать просвечивающий затылок. Порой он шутил на этот счет: хлопал ладонью по голому лбу и говорил: «От дум», потом по светлому затылку и заключал: «От дам».
Шутки на эту тему получались невеселые, и Миша поначалу не поддерживал их. Но потом почувствовал, что безучастность его еще больше уязвляет и раздражает друга, и научился незло посмеиваться:
— Опять перед зеркалом вертишься? Все равно ведь ничего интересного не увидишь.
Бабка Агриппина давно заметила, что ее постоялец частенько перед зеркалом тормошит свою прическу: то так ее повернет, то эдак, а все прореха. Вот и сегодня молчаливо и долго наблюдала она за Колей. Когда пришел Миша и завел об этом разговор, сказала:
— А уж снова-то не отрастают, где вылезут?
Коля усмехнулся:
— Что, волосы-то сорняки, что ли, чтобы лезть снова там, где прополото. Хорошо вон Мишке: у него волосы, как гвозди, клещами не вытащишь. Да и борода вон прет. Но ничего. Неизвестно, куда служить попадет. Если на мое место, так и без клещей расчистит.
Миша понял, что надо кончать этот разговор:
— Успокойся, Коля. Помни, что на хорошей крыше трава не растет.
— А если наголо бриться, то сразу гуще будут, — включился в разговор Игорь.
— Опять она пришла к тебе с утра? — строго спросил Коля, приблизив свое лицо к Игорю.
— Кто? — растерялся Игорь.
— Глупая мысль.
Игорь хохотнул.
— Смотрите, князь, если вы будете так мыслить и впредь, вы покроете себя неувядаемым позором...
До школы они добрались быстро.
Проходя по коридору, Коля повел носом:
— Пахнет, как в лазарете...
Еще ничего не понимая, они открыли дверь учительской и вдруг услышали за спиной недовольное бурчание Игоря:
— Опять уколы...
Действительно, ученикам делали прививки. Испуганно-возбужденные ребятишки толпились в темном коридорчике возле туалетов, жались по углам, и только самые отчаянные осмеливались подойти и заглянуть в дверь класса, где сидели молоденькие сестрички в белых халатах. Сначала дело двигалось бойко: одна из девушек открывала дверь, выпускала очередного «обработанного» ученика и бодро покрикивала: «Следующий».
Но скоро поток добровольцев иссяк и решили вызывать по списку. Для этого потребовался классный журнал. Медсестричка постарше встала из-за стола и направилась к учительской.
Когда она вошла, Миша оторопел: это была Настя, та самая, с которой он познакомился в Борке, куда возил Васю Синицына.
— Мне бы журнал пятого «А», — смущенно сказала она. — И хорошо бы кто-нибудь из учителей поприсутствовал, а то мы всех ребят не знаем, да и боятся они...
— Зачем кто-нибудь, — сказал директор. — Вот как раз подоспел классный руководитель. Наверно, он никому не уступит своих законных прав.
— Если только вам, Николай Степанович... — Миша улыбнулся, а сам подумал: «И тебе ни за что не уступлю», взял журнал и открыл перед Настей дверь.
Они неторопливо шли по коридору. Обоим что-то мешало заговорить. Миша чувствовал в себе гнетущую скованность, но никак не мог ее преодолеть. Он понимал, что по всем неписаным законам именно он должен произнести первое слово, пусть ничтожное, незначительное и необязательное, но первое. И чем больше он это понимал, тем невозможнее было отыскать его. А время шло, и затянувшееся молчание сковывало все больше.
Почувствовав растерянность п неловкость, Настя заговорила первая:
— А ведь я действительно тогда не сразу поверила, что вы учитель.
— Почему?
— Ну, как-то привыкла, что педагоги — люди ученые, солидные, в возрасте.
— И конечно, в очках и при галстуке? — начиная приходить в себя, пошутил Миша.
— Ну это, может, и необязательно, — Настя улыбнулась.
Когда они входили в класс, Миша неожиданно для себя сказал:
— Мы должны обязательно продолжить наш разговор, — и сел на последнюю парту, чтоб оттуда удобнее было наблюдать и в случае надобности прийти на помощь медичке. Ближе он не захотел садиться, потому что сам с детства не любил и побаивался уколов.
Ребятишки один за другим неохотно и настороженно подходили к Насте с заголенными рубашонками, и Настя, мазнув спиртом пониже острой лопатки, ловко делала укол, затирая это место йодом.
— Ну вот и все. Испугалась, маленькая. Ничего, не бойся, больше не будет больно, — успокаивала она бледную девочку, готовую вот-вот расплакаться.
Это была Марийкина дочь — Надя. Миша глянул на нее и, чтобы отвлечь от подступающих слез, подошел к девочке и строго спросил:
— А ты показывала дома дневник с последней тройкой?
— Нет еще...
— Почему?
— У нас мамка проверяет дневники в субботу.
— Ну, тогда сегодня не забудь, покажи, — старался он вовсю.
Надя сразу забыла об уколе и уже с тревогой думала, что скажет матери, когда та увидит в дневнике тройку. Да еще с минусом. Она до этого училась хорошо.
Когда Миша возвращался на свое место, он почувствовал на себе благодарный взгляд Насти. Довольный, он снова сел за парту. Больше помощь его не понадобилась. Теперь он наблюдал за ловкой работой медичек.
Закончив дело, девушки стали разбирать и укладывать в железные коробочки шприцы, закрывать бутылочки со спиртом и йодом.
Подружка Насти — Клава, белобровая девица — озорно поглядывала на Мишу и под конец сказала:
— Ну, все. Спасибо вам за помощь и содержательную беседу.
Настя так строго на нее посмотрела, что та замолчала. Миша перехватил строгий Настин взгляд и впервые подумал, что она в своих поступках намного взрослее, чем кажется с виду. Хотел о чем-то спросить, но передумал, взглянув на ее подругу. В это время дверь отворилась, вошел Коля Силкин. В его присутствии Миша всегда чувствовал себя уверенней.
— Я думаю, что здесь так тихо? — начал Силкин. — Уж не уморили ли молодые эскулапы кого-нибудь из учащихся на глазах у классного руководителя? Смотрю: нет, молчат по другой причине... Вам не скучно?
— А что, у тебя патефон с собой? — спросил Миша.
Девушки рассмеялись. Все почувствовали себя свободнее.
— Небось не додумался, садовая голова, пригласить трудящихся после окончания смены на чашку кофе? — строго спросил Силкин.
— Да он уж несвежий...
— Это все чепуха! Лишь бы пахло Африкой, правда, девочки?
Подружки снова рассмеялись.
— Он правда привез с собой кофе? — спросила Клава.
— Конечно, правда, Клавочка, — ответил Силкин.
— Откуда вы знаете, как меня зовут?
— Разве человек, воспитанный пятью морями и двумя океанами, посмеет подойти к хорошенькой девушке, не прочитав ее визитной карточки? Ну так вот. Знаете низенькую светелку Марфы Никандровны Воротиловой?
— Знаем, — ответила Клава.
— Тогда просим в гости. Квартира со всеми удобствами.
— Так уж и со всеми...
— Ну разве за исключением газа и ванной, — вывернулся Силкин.
— А мы приглашаем вас в клуб. Столько времени живете и ни разу там не были. Люди говорят, что вы умеете играть и на гитаре, и на баяне, — сказала Клава с упреком.
— Это верно, нехорошо получилось, — согласился Миша. — Но очень уж далеко идти до Верховика.
— Разве это далеко? Всего-то шесть километров. Да и тех, поди, нет, — сказала Клава.
— Ну хорошо, девушки, значит, заметано: вы к нам сегодня, а мы к вам в субботу, — сказал Коля. — Пока вы по Заполью погуляете, мы тут уроки закончим. Вон уже звонок звенит. До встречи.
...Мише не терпелось узнать у друга, понравилась ли ему Настя; он подсел к нему в учительской и тихонько спросил:
— Скажи... только без пижонства... как тебе Настя?
Коля отложил в сторону ручку, закрыл чью-то тетрадь и без воодушевления сказал:
— По-моему, глуповатая, но что-то в ней дразнит.
— Ну хватит... Я хотел серьезно поговорить.
— Тогда почему ты меня не хочешь выслушать?
— Боюсь, что опять сморозишь глупость.
— И все-таки я тебе доскажу свою мысль. Мы выбираем такую женщину, которая бы нравилась не только нам, но и нашим друзьям. Этого-то и следует бояться. — Резко поднялся и пошел на урок.
Коля еще не понимал, что его задело. Может быть, то, что все решили без него: Мишке понравилась Настя. Ему остается Клава. А может, и ему не Клава, а Настя нравится. Что с того, что он болтал с Клавой? Может, это всего лишь тактический прием, чтобы признаться в чувствах совсем другому человеку. Или просто обратить на себя внимание... В сущности, ему казалось, что он потому и «был часто развязным с женщинами, что всю жизнь стеснялся их...».
Наконец он опомнился и сообразил, что сидит за своим столом перед раскрытым журналом, и весь класс, притаившись, смотрит на него и ждет... Ученики думают, что он ищет по списку, кого бы спросить! Ну и хорошо. Коля медленно обвел глазами класс: опять Пашка Синицын спрятался за спину впереди сидящего и что-то жует. Никак невозможно отучить человека от этой дурацкой привычки.
— Синицын, встань!
Тот покорно поднялся, большой, неуклюжий.
— А теперь открой рот и скажи: а-а-а!
Класс, довольный, загрохотал.
...Перед началом педсовета Миша Колябин подошел к Коле Силкину сзади, положил ему руку на плечо и прошептал:
— Надо как-то побыстрей отзаседать: у нас ведь гости сегодня.
— И баня, — отозвался Силкин. — Но смотря сколько проговорит председатель. Из-за него до сих пор не начинают...
Миша томился и, заложив руки за спину, расхаживал из угла в угол по учительской. Иногда он останавливал взгляд то на одном, то на другом педагоге.
Вот Василий Егорович Карачев, учитель истории, молодой и немногословный человек, лет под тридцать. Неширок в плечах и в груди, но сила и прочность угадывались не только в его движениях, но и во взгляде прямых серых глаз. Его привычкой было крутить деревянную указку, зажав тонкий конец в левой ладони и с силой поворачивая ее так, что она скрипела. Карачев не терпел, когда шатались дверные ручки, стол или стулья, тут же все подвинчивал, подколачивал и устанавливал. Ходил он всегда в добротных яловых сапогах, никто и никогда не видел его неопрятным или небритым.
Когда приехали практиканты, он, не смущаясь, пристально оглядел их, словно хотел понять — надежный ли народ прибыл. Быстро сошелся с ними (оказалось, Силкин служил с ним в одних местах). Ребята частенько потом наведывались к Василию Егоровичу на редьку с квасом: было у Карачева такое фирменное блюдо. Готовил он его сам. Заранее клал редьку в холодную воду, чтоб она восстановила крепость и сок, потом натирал ее на терке, нарезал лук ровными кружочками, чистил вареную картошку и крупно крошил ее в то же блюдо, бросал большую щепоть соли, а потом заливал квасом, настоянным на свежих пивных дробинах.
Ели все вместе из одного блюда острую и жгучую наедуху, хлебали до того, что с них катил пот; на минуту останавливались, переводили дух и снова тянулись ложками к еде.
Нина, жена Карачева, смеялась над ними и подавала полотенце утереться, сама она к редьке не притрагивалась.
— Нет уж, я потом себе по-своему сделаю. Страдайте одни.
Нина была второй женой Василия Егоровича. Совсем молоденькая, веселая, румяная, в чуть заметных конопатинках.
Марфа Никандровна потом пересказывала деревенские разговоры:
— Первая-то у него ушла из-за ничевухи: с маткой не ужилась. Ну, остался он один, ходил все к Нинкиному отцу в карты играть. Нинка-то все ему подыгрывала в дурачка. Иногда проводит с мосту, дверь запрет. Вот он ей и говорит одинова: «Ой, Нина, не надо мне к вам боле ходить, а то привыкать к тебе стал». — «Так и я к тебе привыкла». — «А привыкла, дак поцелуй меня», — Василий Егорович-то ей. А она без всякого хитра ротик-от, как жавороночек, открыла, за уши схватила да и тюкнула его в губки. Так и сошлась; еще молодехонька. И не уписывали долго их, а ей и дела мало. Василий-то Егорович остерегался, чтобы его не потащили куда, ведь в несовершенных годах жену-то взял. Могли и приписать... Директор-то его тогда ой как прижал, пикнуть не давал. Только что воду не возил на нем, а и выговорить было нельзя...
— А чего директору надо было?
— А бог его знает, — уклонилась тогда от ответа Марфа Никандровна.
Миша снова посмотрел на Василия Егоровича; тот сидел, наморщив лоб, и перелистывал на колене какую-то книгу: он заканчивал заочно институт, поэтому приходилось заниматься где придется.
«Этот все одолеет, — подумал про него Миша. — На таких и держится земля».
А вот Анатолий Леонидович Липатов... Какое имя-то! Прямо поется. И не знай его, можно подумать, что имя это не сходит с театральных и концертных афиш, а его владелец расхаживает по улицам и площадям нарядных городов, блистает остроумием в образованном обществе и одним взглядом повергает в трепет столичных красавиц.
А на самом деле Анатолий Леонидович Липатов сидел на шатком стуле возле мутного окна и с собачьей преданностью смотрел на директора, а тот что-то серьезно внушал ему. А что ему внушать? Он и так никому не скажет слова поперек. Тем более директору. Молчит обычно и тихо на всех поглядывает.
И внешность-то этому человеку бог такую бесцветную и размытую дал, чтобы кто-нибудь не подумал, будто он может на что-то замахнуться или перед кем-то выставиться. Говорили, его и жена поколачивает, но он никогда никому не жаловался, а только грустно смотрел со своего стульчика и неизвестно о чем думал. Ходили слухи, что жена мстила ему за давнюю — не к ней — любовь...
Жил он когда-то в лесопункте, в бараке; преподавал ту же ботанику в школе. Как холостяку ему была отведена маленькая комнатушка, и он был счастлив, потому что напротив его дверей жила молодая очаровательная бухгалтерша Зинаида Павловна.
Но вскоре молодая бухгалтерша вышла замуж за шофера и уехала из лесопункта; а Анатолия Леонидовича женила на себе бывшая инспекторша роно, направленная в лесопунктовскую школу учителем геометрии. Она уже побывала замужем, нажила ребенка и казалась лет на восемь старше Анатолия Леонидовича. Вскоре она перетащила нового мужа в Запольскую школу, подальше от воспоминаний, а главное — от местной гастрономической витрины.
Но и здесь он попивал частенько, не однажды обсуждался в коллективе и поэтому чувствовал себя постоянно виноватым. А уйти некуда. Кроме школы, он нигде не работал. Да и пословицу помнил, что лучше всего там, где нас нет. Вот и жил со своей «медведицей», как называла Марфа Никандровна его жену Василису Петровну.
Миша посмотрел на нее и подумал: «Действительно, медведица». Грудастая и широкая в кости, она сидела в углу, навалившись на стол, и торопливо проверяла тетрадки. Бурые густые волосы Василисы Петровны падали на узкий лоб. Проверяя задачки, она низко наклонялась к бумаге, шевелила губами и водила носом по листу, словно что-то вынюхивала.
Потоптавшись около побеленной печки, Миша подошел к учителю физики, Сергею Николаевичу Фомину.
Тот по обыкновению сидел на диване, облокотившись на валик и откинув голову, с закрытыми глазами.
Миша познакомился с ним недавно: старик болел и только с неделю как приступил к работе. Возраст у него был почтенный, давно пенсионный, но Сергей Николаевич продолжал работать. Он не привык сидеть дома, хотя жена и уговаривала его бросить школу.
Миша очень был похож на одного из многочисленных внуков Сергея Николаевича, и, наверное, поэтому старик относился к нему особенно дружелюбно.
Стоило Мише приблизиться, как физик сразу открыл глаза.
— Сергей Николаевич, все хочу узнать у вас: как мой брат в физике... кумекает?
— Да пока нечего особенно и кумекать-то, — засмеялся старик.
— Понимаете, в детстве он любил возиться с карманным фонариком и батарейками. Все их на язык перепробует: щиплет или не щиплет. Однажды отец чинил приемник и в сети оставил включенные провода. Игорь и там решил попробовать, щиплет или нет. Взял один провод на язык — не щиплет, взял другой — тоже, потом взял оба вместе, тут ему и щипнуло! С тех пор он боится даже отключенных проводов.
Сергей Николаевич посмеялся от души.
— Да, любопытный парнишка. Но здесь он от страха перед электричеством отдохнет. У нас хоть его и провели, но дают не часто.
— Вы с ним построже будьте, Сергей Николаевич, поблажки не давайте. Стоит ему почувствовать слабину – пиши пропало. Я его сюда и привез специально, чтоб гайки подкрутить. А то мать у нас добрая, слабохарактерная, совсем распустила парня. Ну а у меня своя система воспитания...
— Ну-ко, ну-ко поделись своим опытом!
Но в это время в дверь постучали, и вошел мужчина средних лет с крупными чертами лица, в сапогах, пустой правый рукав засунут в карман, и Миша понял — это и есть председатель их колхоза.
Педсовет, конечно, назначили некстати. И неспроста Миша с Колей томились и всем своим видом выражали нетерпение — их же девушки ждали. А директор, как назло, распространялся о том, что надо повышать успеваемость, что ставить двойки — значит признаваться в собственном бессилии и неспособности к педагогике. Все молчали, и выходило так, что соглашались с ним. Наконец он остановился, пожевал губами и задумчиво сказал:
— А сейчас я передаю слово председателю колхоза Матвею Сергеевичу Квасникову.
Председатель терпеливо и уважительно слушал длинное директорское вступление, но, видимо, тоже устал от него и поэтому глубоко вздохнул, когда ему дали слово.
Он сидел за столом, подперев щеку жилистой рукой, и, когда поднялся, измявшаяся щека долго не отходила. Видно было, что старел председатель, хоть и держал прямо спину. Голос у него был глухой, но сильный.
— Я понимаю, у вас тоже своп планы и программы... — Квасников немного помолчал. — Но если мы загубим лен, колхоз по уши завязнет в долгах; а он в них и так по колена... Я знаю, ребятишкам учиться надо, но мы ненадолго оторвем их от занятий. Только бы первостатейный спасти... Лен-то. Я в долгу не останусь...
Дело это было для Заполья обычное. Каждый год Квасников приходил к директору и просил помочь в уборке льна или картофеля и никогда не получал отказа. Квасников знал, что и на этот раз ему дадут ребятишек, и внутренне был готов к этому, но все-таки мучился, терялся среди стольких образованных людей. Время тянулось медленно, и сама собой куда-то исчезала уверенность. Он чувствовал, как ему не хватает слов, чтобы говорить с этим народом. Стыдился, что у него старые, стоптанные сапоги и дешевый пиджак с опустившимся правым плечом и что он опять забыл сегодня побриться.
«Зачем он собирает людей? — Квасников с огорчением смотрел на Клушина. Можно было все сделать проще... Неужели мы между собой не договорились бы! Что он меня всякий раз, как школьника, на педсовет таскает? Ведь совестно...»
Квасников снова сидел около стола и смотрел, как Николай Степанович разминает папиросу.
— Ну, так что... Дадим председателю рабочую силу? — с наигранной бодростью спросил директор.
— Вы хозяин, вам и решать, – сказал Анатолий Леонидович Липатов.
— Значит, дадим...
Стали выяснять, какие классы освободить от расписания. Кто-то из женщин пожалел, что ребятам опять придется мокнуть под дождем, что не у всех с собой рабочая одежда и подходящая обувь и что снова начнутся болезни, и надо заранее предупредить Настю, чтобы припасла побольше порошков от простуды и сама была поблизости.
Миша Колябин, услышав это имя, вдруг напрягся и на какое-то время точно оглох. Его мысли сразу изменили направление. Он увидел, как девушки идут через поле и о чем-то весело болтают. Поблескивают резиновые сапожки, раскачиваются маленькие чемоданчики. Он бежит за ними, почти нагоняет. Вдруг подруги резко останавливаются и оборачиваются, как по команде, и первое, что он видит, — это строгое Настино лицо.
Голос Коли Силкина вернул его к действительности.
— Меня, Николай Степанович, поражает та легкость и спокойствие, с какой вы говорите о будущих болезнях ваших учеников.
— А что бы вы мне посоветовали?
— Побольше беспокоиться о них.
В учительской стало необычно тихо. Директор растерялся, но ненадолго.
— И каким же образом, по-вашему, нужно беспокоиться?
— Самым обыкновенным. Начать это хотя бы с такого пустяка, как приведение в божеский вид интерната, если эту халупу так можно назвать. Нужно организовать для детей горячие обеды, а не угощать их кипятком. И уж если вы решили послать учащихся на работу, надо добыть для них спецодежду. Если у вас нет — требуйте ее у председателя. Если и там нет, то отправьте ребятишек на пару дней по домам, чтобы они могли переодеться и запастись едой. А то ведь придется не ученической ручкой орудовать, а со льном возиться.
...Из школы они вышли расстроенные. Коля Силкин чувствовал, что Миша переживает за него, а может, даже и боится. Чтобы успокоить друга, Коля сказал:
— Ничего, если директор не дурак, то поймет все правильно, а если дурак — быть войне... Ну, что ты так смотришь? Да, войне! Неужели мы позволим ему делать все, что он захочет? Я вижу, ты все еще его никак не раскусишь. — Немного помолчав, он добавил: — Ладно, думай лучше, что нас дома ждет...
А дома их ждали Марфа Никандровна с Игорем. Они сидели за столом около потухшего самовара и играли в карты. Марфа Никандровна охала:
— Ой, ой, на твои шестерки два козыря издержала.
Игорь торжествовал и хлестко шлепал картами по столешнице:
— Вот тебе еще!
Марфа Никандровна покрыла.
— А вот эту?
Марфа Никандровна опять покрыла.
— Ну а эту...
— А у меня уж больше ничего нету. — Старуха показала пустые ладошки.
Игорь удивленно хлопал глазами, не понимая, как он остался в дураках с двумя козырями. А Марфа Никандровна припевала:
— Заиграла, гляди-ко, подобралась под тебя. Тороплив ты больно, парень. А еще собираешься на дохтура учиться. Такой торопилко-то вместо ноги кому-нибудь голову отпилит. Нет, нельзя тебе в дохтура...
Коля и Миша разделись у порога, повесили пальто на вешалки, сделанные Марфой Никандровной из катушек.
Коля Силкин прошел, не торопясь, за перегородку на кухню и позвал хозяйку.
Как только она пришла, он зашептал, что они с Мишей пригласили двух девушек в гости и надо бы закусочки приготовить да самоварчик поставить.
— Это больничные-то работники, что ли? — спросила Марфа Никандровна.
— Ну...
— Ой, вы, робята... Да разве наши девки сами к парням в гости пойдут? Садитесь да ешьте. Не ждите зря! Они уж забегали ко мне, пока вас-то не было; чаю попили, похохотали, расписанья ваши на стенках поразглядывали — и айда к себе домой. Вот Ваня Храбрый, дак тот за вами приходил, велел сдобляться в баню. Этот не упустит своего. Уже унюхал.
Ребята нехотя сели за стол. Силкин взглянул на друга и усмехнулся.
— Уже раскис! Эх ты!.. Лопай давай, да пойдем попаримся.
...Ваня встретил их шумно:
— А я уж заждался... Проходите, мужички, я готовлю венички. — Он сидел на лавке, перебирал и перевязывал три веника.
— Весело ты живешь, Ваня, со стихами, — сказал Коля, разглядывая нарядный плакат на стене. — Прямо завидно. И все у тебя на месте.
— А пока все ладно. Работа нравится, ничего из рук не валится: ни рюмка, ни стакан.
Коля хохотнул:
— А что, частенько... приходится?
— Забутыливать-то? Да на неделе один выходной. На двухдневный все никак не могу перейти.
Пока они болтали, Миша сел на лавку поближе к столу и подогнул ноги. Под лавкой звякнули порожние бутылки.
— Бом, ти-ли-бом, — засмеялся Ваня Храбрый.
Миша заглянул под лавку: каких только этикеток он не увидел: и портвейны всех сортов, и пиво «Жигулевское», и вермут, и плодовоягодные всех мастей.
Разглядывая холостяцкое жилище Вани Храброго, Миша пожалел, что в доме сумрачно. Зимние рамы, видно, давно не вынимались, стекла помутнели от дождевых потеков и пыли, печь ободрана, пол не подметен, занавески грязные. Ваня Храбрый, казалось, этого не замечал. Он сидел, улыбаясь, на лавке под ярким плакатом, изображающим такого же веселого парня с растянутой гармошкой в руках, в новой кепке и с цветком за ухом. По верху плаката крупными буквами было написано: «Знаю, будете, подружки, в новом клубе петь частушки». Вместо клапанов под правой рукой гармониста надпись: «И сошьют вам на селе платья в новом ателье», а потом уже с переносом на басовую сторону, потому что места не хватило на голосах, из-под левой руки парня с цветком перебегают слова: «Больше выстроим для сел магазинов, яслей, школ. Станет лучше новый быт, жарче дело закипит».
А вдоль растянутых мехов гармошки — силуэты домов с телевизионными антеннами, кудрявые деревья перед резными окнами. И под стать розовощекому парню румяная и жизнерадостная товарка сбоку, подпевающая ему.
— Шикарный плакат. — Коля Силкин, подойдя, щелкнул по нему ногтем.
Когда Ваня Храбрый покончил с вениками, все направились в баню. Они вошли, разделись и по привычке нагнулись, боясь сразу обжечься паром, но скоро поняли, что остерегаться нечего: баню порядком выстудило, и если полностью распрямиться, то голова окажется в тепле, а ноги в холоде. Половицы совсем остыли.
— Что, прохладно, мужики? — Ваня посмотрел на съежившихся учителей. — Сейчас мы подвеселим, — и он плеснул ковшик горячей воды на каменку. — Нагибайся скорей, — крикнул он Коле, торчавшему посреди бани, как жердь, — а то обваришься.
На каменке зашипело, запотрескивало. Пар толкнулся в потолок, распластался по нему, потом стал закручиваться, как береста в свиток, опускаясь по стенам вниз.
— Хорошо, — крякнул Ваня Храбрый и плеснул на каменку еще ковшик. Пар с новой силой стукнулся в потолок и даже толкнул дверь. Миша почувствовал, как горячая волна прошлась по их спинам, хотя они сидели у самого пола на корточках. Сначала было заметно, что внизу тепло пожиже, вверху поплотнее, но эта граница быстро опускалась, и когда Ваня плеснул пару ковшиков на половицы и от них тоже пошел пар, а потом помахал ошпаренным веником под потолком, разгоняя тепло, — вся баня наполнилась крепким бодрящим жаром.
Через полчаса после мытья договорились посидеть у Марфы Никандровны.
— Как нарочно, сегодня и супу-то не варила, — сокрушалась Марфа Никандровна. — Придется от гостей студенью обораниваться — больше нечем. Да Ваньке-то дак и этого лишка.
— Да, Ваня Храбрый неразборчивый, — сказал Миша, — живет кое-как, один, все ему ладно. Все хорошо.
— У него не бывает нехорошо. Только для себя теперь и живет. Раньше-то ему большой почет был, неженатому-то. В бригадиры поставили, было; да жена первая попалась неладно — и все накувырок пошло. Из себя-то хорошая такая, приглядистая была. Не терялась, видно, в девках, погуляла изрядно, вот он и не мог ей этого простить. Пить стал. Да как! Она его по вечерам-то ждет, ждет, бывало, ходит по избе с робеночком, прижимает его к душе. А Ваня придет — еле себя через порог перевалит. До того допил, что хоть от жизни отступайся. Придет в контору, бывало, деньги получать, дак просит наших мужиков: «Подержите, робята, за плечи, а то не расписаться, рука дрожит». Во как!
Пришлось бабе самой уйти. А потом у него и пошло... С бригадиров сдернули, ушел в лесопункт судьбу свою искать. Поразговаривали его наши бабы, погоревали за него, но дело сделано. Попадет ли уж такому чередная. Он ведь шалеват больно. С третьей-то сошелся — и бабочка ничего попалась, можно бы жить, так сам ерундить начал. Вы с ним больно-то дружбу не водите. Что на него, на беззавтрашнего, глядеть. Только пьянка одна. А так поглядеть — мужик не худой. И дело умеет править...
Ваня Храбрый не дал договорить. Он будто подслушивал Марфу Никандровну по невидимым проводам и боялся, как бы она не наговорила лишнего. Он возник на пороге в каком-то шуршащем и блестящем плаще. Миша долго не мог разобрать, что на нем, а потом понял — болонья, вывернутая наизнанку. Так, видно, Ване Храброму казалось красивее.
Он вытащил из брючного кармана бутылку спирта и поставил на стол. Не успел раздеться, как в избу вошла Таиска, недовольно бормоча:
— Опять лешой дождя нанес. Как про зиму подумаешь, так шкуру дерет. Неужели больше не видать теплеца?
— Видать, видать, — отозвался Ваня Храбрый.
— Ой, Ваня тут... А я и не вижу, с улицы-то стемнела. Да ты и с бутылкой. Уж не сватом ли к Марфе?
— Да нет, тебя дожидаю...
— А что ж тогда маловато принес? Я с одной бутылкой и разговора заводить не стану.
— Дак это недолго, — сказал Ваня.
Никто не успел и рта раскрыть, как он исчез. Марфа Никандровна засмеялась:
— Ой, Таиска. И другую бутылку выманила.
— Ничего, ничего, пускай несет. Он в лесу-то не с наше получает. Все равно выпьет с кем попало, так уж лучше со своими деревенскими.
— Ой, Таиска, ну и баба! — Марфа Никандровна укоризненно покачала головой.
Ваня пришел с обоими оттопыренными карманами и в руках держал четыре бутылки пива.
— Ну вот, теперь другое обхождение, — сказала Таиска. — Садись, Ваня, будь за хозяина да разливай.
— Это что вина-то наташшили, — хохотала, хлопая себя по коленкам, Марфа Никандровна. — А у меня и есть нечего. Я ведь шутя, кое-чего набарахлила на стол-то. Ну да я сейчас еще рыбы пожарю.
— Ладно, закуска — побочная статья. При хорошей выпивке любая закуска пойдет, а после политуры и шпрот колом встает, — острил Ваня Храбрый, разливая по стаканам спирт.
— А я думаю, к чему бы это с утра все тело тянет, — не унималась Марфа Никандровна.
— К перцовке, — подсказал Ваня и налил ей из только что вынутой бутылки полстакана коричневой жидкости, — знаю, что спирту побоишься, а это поровнее.
Только успели выпить по первой, как в дверь стукнули, и вошел Коля Силкин.
— Всю жисть так: и жить торопится, и чувствовать спешит, а выпить вечно опоздает, — зашумел Ваня Храбрый, выскочил из-за стола и начал Колю раздевать. — Давай садись.
— А какой нынче праздник? — прищурился лукаво Коля Силкин.
Ваня Храбрый подошел к висевшему в простенке календарю, полистал его и сказал:
— А новолуние, — и протянул Коле штрафную.
...Выпили по первой, но второй, по третьей, а потом Ваня Храбрый начал к Таиске приваливаться: сидели они рядом; а та все похохатывала да болтала, на Ваню напирала:
— Вот вы нас все хаете, а сами без нас жить не мотете.
— Живали без вашего брата, да и живем не пропадаем, — защищался Ваня.
Таиска, раскрасневшаяся и осоловевшая, гнула свое:
— Ругаете нас, ругаете, а все не мы к вам бегаем, а вы к нам.
Ваня не сдавался:
— Так ведь вы к нам не бегаете только из-за того, что мы к вам бегаем.
— Ой, уж сказанул... Забыл, что ли, как мне еще парнем письма-то строчил из армии. Пакет-от почтальонша едва приволокет, бывало, такой он толстенный! Мы вечерами с девками читали да хохотали... По три да по четыре листка каждый раз было наборонено. А на самом последнем листке по самому-то краю приписано: «Кто ниже напишет меня, тот крепче любит тебя». Где уж там еще ниже написать, если каждая буковка и так с листка ноги свесила. Тут и комару носу не просунуть. И конверт всегда разрисует и подпишет: «как по закону, привет почтальону». Вот она и носила всегда мне наособицу, обязательно в самые руки подаст. Понаписал за три-то года. Скажешь, не было? Ишь, ишь, покраснел, — продолжала Таиска.
— Да ты на красноту-то не гляди, — урезонивал ее Ваня Храбрый. — Может, это я нарочно. Может, это светомаскировка, — защищался он.
— Ну, Ваня, у тебя и положеньице: и не щекотно, и смеяться надо, — подзуживал его Силкин.
— Нет, пусть он скажет, было или не было? — не унималась Таиска.
— Было, было. Я ведь не скрывался, сколько разов говорил, что люблю, и замуж звал. Из-за тебя, может, у меня вся и жизнь наперекосяк пошла.
— А что зря трепаться: люблю да люблю. Надо было доказать.
— Доказать... А как? На высокую березу залезти?
— Да нет, Ваня, — вдруг поникнув и посерьезнев, сказала Таиска. — Это я так ведь, дурачусь... Я не пошла за тебя, потому что не любила, сам знаешь. Ты парнем-то умным был; никто от тебя плохого слова не слыхивал. Но ты ведь знаешь, что я другого Ваню ждала. У нас с ним все было обговорено. Только пуля наплевала на наши уговоры.
— Я все знал, что у вас было, но это неважно.
— Зато мне важно...
— Ну а одна-то хорошо живешь?
— Да как наладится.
— Вот и у меня эдак же... С первой не пожилось. Я уж и так долго тянул. Ведь баба как чемодан: и тяжело, и бросить жалко. Но пришлось. Со второй, с Клавкой, мы долго женихались. Видел я и сам, что не дело затеял. Она побывала замужем, с проколотым билетом была, как говорится... Но веселая бабенка, ох, веселая... И так меня с тоски-то к ней потянуло! Видно, все Клавки такие. Уж не первую встречаю. Как Клавка, так цирк. «Муж, — говорит, — мужем, а любовник нужен». Веселая баба! Мать моя побесилась, поотговаривала меня... «Вон, — говорит, — бери лучше Таньку (сучкорубом у нас работала), депутатка областного Совета, в автобусе без билета ездит. Вот бы, — говорит, — тебе такую жену» (мать-то моя). А я говорю: «Уж нет, а то и будет всю жизнь думать, что я ее избиратель». Да и холодная такая. Всю бы жисть через нее с насморком ходил. Даже ейная подруга, Анька, смеялась: «У меня, — говорит, — Таня что ледышка. Как рядом с ней ночь посплю — три дня потом кашляю». Да я об ней и не думал. А как сошелся с Клавкой — тут и началось. Сплошное выпендривание: «Я тебя моложе, я тебя образованнее, я тебя ростом выше». Может, и повыше на какой-нибудь блин...
— Да ничего в ней особого и не было, — сочувственно откликнулась Таиска. — Захаживала я к вам в Макарово, видела ее... Когда она такое говорила, тебе бы и сказать: ты-де зайди-ко, девка, да сама-то на себя сзади в зеркало погляди... Мужики одинова пьяные над ней смеялись.
— Пьяные мужики всего могут набухать, на них нечего глядеть. Она, Клавка, всякая была. То шумит, кричит, ругается на чем свет стоит. Вина-то ведь тоже не пила... из мелкой посуды. А проспится, ко мне ластится. У нее тоже жизнь нелегкая была. Не обижалась она на меня за разговоры. «Сама, — говорит, — знаю, что нехорошо, да нервы, — говорит, — у меня ничего не стали держать». Потом до меня слух дошел, что спуталась она. А я чего угодно вынесу и спущу, но не такое, сами понимаете. Прижал я ее к стенке, она и говорит: «Ванечка, я ведь если и изменяю, то не душой, а телом. Душой-то я только тебе верна». Ну, думаю, тут мне и вправду образования не хватает — не понимаю. И разошлись мы с ней, как в луже чинарики. Сказал только, чтоб под пьяную руку не попадалась. Она тут же с каким-то Федькой и наладилась. Он шкипарем, говорили, работает; к родным в гости приезжал. А я после того, как освободились мои руки и душа, начал еще крепче тонизировать. Вот так!
Ваня Храбрый раскупорил пивную бутылку, раскрутил ее и опрокинул себе в рот так, что пиво ввинчивалось в него штопором. Он крякнул и взял с блюдца соленый гриб.
— Без насекомых? — спросил он Марфу Никандровну.
— Да ведь не знаю, Ваня. Грибы дак... Как ни сторожись, а все червячок как-нибутной наладится.
— Ну ладно, не то перемалывали, — примирительно сказал он. — А ты чего сегодня, Марфа, все слушаешь да слушаешь, ничего не скажешь?
— Да что Марфа... Сижу себе да посапываю в две дырочки. Погоди-ко, Ваня, я еще сейчас рыбки солененькой к рюмочке-то поставлю.
Ваня Храбрый опустил голову, о чем-то задумался и долго сидел так, потом оглядел избу удивленным взглядом, что-то посоображал и, встряхнувшись, весело проговорил:
— Э-э-э... Не от этого наши домики покосились... Я робятам фокус покажу.
Таиска засмеялась, переглянулась с Марфой Никандровной, та поддержала:
— Покажи, покажи, Ваня. Где им еще такого наглядеться.
Ваня достал из кармана спичечный коробок, вынул из него спичку, крупным темным ногтем общипал ее кончик, сделал потоньше и поострее, помуслил спичку во рту, подул на нее:
— Готово. Чичас она приклеится к этому пальцу, — он показал большой палец левой руки, кожа на нем была как на пятке, — и так приклеится, что может хоть день не упасть.
Он еще раз послюнявил спичку, потом положил кулаки на колени и, недолго ими поперебирав, вдруг протянул над столом большой палец с торчащей на нем спичкой:
- Во!
Марфа Никандровна засветила стеклянную лампу, подвесила ее на железный крючок под потолком, тихо посмеиваясь. А Таиска, захваченная Ваниным искусством, уже входила в роль ассистентки и подсказывала ему:
— Чу-ко, чу-ко, Ваня, перекуликни теперь палец-то книзу. Пусть поглядят, отпадет или нет.
Ваня исполнил приказание, но спичка не упала. Он гордо осмотрел застолье, потом поднес палец со спичкой к носу Коли Силкина и приказал:
— Дуй!
Тот дунул.
— Шибче дуй!
Коля дунул посильнее.
Спичка не покачнулась.
— Ну, дунь и ты, — сказал великодушно Ваня и поднес палец со спичкой под нос Миши Колябина.
Миша дунул изо всех сил и ткнулся в палец Вани губой.
— Ну, убедился? — спросил Ваня.
— Убедился, — восхищенно сказал Миша. — Гигант. Таиска, выходи за него — он хороший.
— А мне можно дунуть? — спросил вдруг Игорь. Все это время ой молча сидел на лавке возле двери.
Миша обернулся, поглядел на него и спросил:
— А почему дети не спят?
— Вы же сидите. Где я постелю-то?
— Ложись на мою кровать.
Игорь быстро разделся и пырнул под одеяло, но во все глаза глядел, что творилось за столом. Коля строго посмотрел на него, громко шепнул:
— Повернись очами к стенке и ночуй.
Игорь перевернулся на другой бок. Марфа Никандровна поставила на стол сковороду, придвинула ее поближе к мужикам и открыла крышку. Стекло на лампе сразу запотело, и огонь замигал — того и гляди потухнет. Тогда Марфа Никандровна передвинула сковороду поближе к себе:
— Ишь как распыхалась трещечка-то... Ой, я ведь и забыла ей крылья-то обрезать. Ну да быват, и так не улетит теперь. Ешьте!
Ваня взял алюминиевую ложку и поддел кусок.
— А рыбка посуху не ходит...
— Я хочу выпить за Ваню Храброго, за его мастерство, — предложил Миша тост.
Выпили и стали есть рыбу, обсасывая каждую косточку.
— Скоро я вас своей накормлю, сказал Ваня. — В нашу реку недавно новая рыба пришла – лещ называется. Реки-то многие перетравили, вот она к нам и подалась. На той неделе Санко Синицын одну поймал на четыре килограмма, показывал мне. Шириной с хорошую половицу, хвост как у тетери, а в рог чайный стакан пролезет... Вот погодите, скоро верши поставлю.
— Ты лучше раскрой свой фокус, — попросил Коля Силкин. — Вижу, что тут есть какой-то подвох.
— А видишь, так на вот тебе спичку — и валяй, — закуражился Ваня Храбрый Валяй, валяй... Помусляй, поставь на палец и пусть она стоит.
Коля понял, что так не выманить секрета. Он зашел с другой стороны:
— Нет, Ваня, я вижу, что тут все по науке. Ни у кого таких чудес не видывал. Меня-то ты можешь научить?
— Не получится, — убежденно сказал Ваня.
— Неужели я такой дундук, что не смогу перенять хороший опыт, — льстил Коля.
— Не в этом загвоздка. Тут нужно особое строение пальца.
— Да ладно, Ваня, не томи парня, раз ему хочется вправду перенять — покажи, — поддержали Колю Силкина Таиска и Марфа Никандровна.
— Мне, конечно, не жалко. Да тут нет ничего и особого. Это я еще когда чеботарил, подшивал однажды сапог себе. Хмельной был. Вот шилом палец-то и проколол. Долго у меня болел он, а потом в этом месте выболела дырка. Глубоконькая такая. Вся-то спичка туда не влазит, а если пообщепать ее да помуслить, то очень даже легко проходит и хорошо держится. Я уж давно этот фокус показываю. В деревне-то его все знают. Ну а вы народ новый... Теперь и вы знать будете.
— Он еще и не такое умеет, — сказала Таиска, гордая за Ваню. Она налила себе и Ване по глотку спирта и предложила:
— Давай, Ваня, выпьем с тобой за того Ваню... Хоть ты его и не любил. Да теперь вас, наверно, смерть помирила.
Они выпили. Таиска сморщилась, прикрыла лицо ладонью, а когда убрала руку, глаза ее были влажными. Она помолчала немного, а потом неожиданно предложила:
— А хочешь, Ваня, я тебе на его гармони дам поиграть? — Ваня с недоверием посмотрел на Таиску.— Не веришь? Правду говорю. Никому в чужие руки не давала его гармошки. А сегодня решила дать тебе поиграть. Больно уж ты нынче на него похожим был...
— Поиграй, поиграй, Ваня, — поддержала Марфа Никандровна и пошла за перегородку вынимать гармонь из сундука.
В это время Таиска запела:
Ой, да что из-за лесу-то было лесочку
Из густо...
Ой да из густова-то было малежочку
Девушка идет.
Ой да девушка идет!
Ой да несет в ручках-то, в ручках два вьюночка,
Два виты...
Ой да два витые-то, оба шелковые
Себе да ему,
Ой да милому-то только своему.
Ваня пригорюнился. Когда Марфа Никандровна поставила ему на колени гармошку, вернее, тальянку с колокольчиками, он не сразу сообразил, что от него ждут музыки. Ваня оглядел гармонь, погладил ее по клавишам, издал несколько одиноких, жалобных звуков. Все приготовились слушать, но Ваня вдруг поставил гармонь на лавку и сказал:
— Не могу я сегодня играть... Огрузнел маленько, пальцы не слушаются. Да и поздно, пора вам спокой дать.
Марфа Никандровна благодарно покивала ему головой:
— Ну ладно, коли так. Вдругорядь сыграешь...
— Обязательно. Вы-то ко мне тоже бы заходили, недалеко ведь живем.
— Да тебя дома-то никогда не застрилишь.
— Верно, Марфа, верно говоришь. Совсем отбился. И самому тошно. Ну ладно, извиняйте меня...
— Да что ты, что ты, Ваня, — засуетилась Марфа Никандровна. — Нечего извиняться. Все было по-христовому. Иди да спи спокойно, а то у меня глаза тоже закрываются. Хоть спички вставляй.
Марфа Никандровна притворила за Ваней Храбрым дверь.
Мише так стало жалко Ваню, что он хотел бежать за ним вслед, но его удержали. Миша просил, чтоб Ваню вернули и дали выпить с простым русским человеком Иваном Храбрым, которого он понял и полюбил.
Женщины видели, как опьянел учитель. Они расстелили на полу матрас, Коля раздел друга и заставил лечь спать.
На другой день Миша проснулся на полу, на соломенном матрасике брата, с тяжелой головой, а Игорь спал на его кровати и похрапывал самым невинным образом.
Миша не сразу сообразил, в чем дело, а потом вспомнил, какую он допустил вчера промашку... Педагог тоже!
В последнее время у него с братом установились вполне определенные отношения. Он заставил его постричься, убрать в чемодан пестрый галстук и костюм в крупную клетку. И все это с доброго согласия самого Игоря. А пойти на такие жертвы тому пришлось, потому что еще перед отъездом в деревню сам принял условие, по которому имел право расхаживать в костюме с галстуком и при «коке» до тех пор, пока будет себя вести достойно.
Сначала все шло хорошо. Но как-то вечером Игорь отправился на ферму за молоком — в одной руке бидончик, в другой — батожок. Возле фермы его, как всегда, встретил кобелек Тузик. Он прибегал сюда с бабкой Агриппиной, хозяйкой Коли Силкина.
У Игоря с местными собаками были сложные отношения, но с Тузиком они пока ладили, и кобель встретил Игоря как хорошего знакомого, проводил до двери и с виляющим хвостом встретил, когда тот выходил с наполненным бидоном. Острыми черными глазками он посматривал то на тарку, то на Игоря, нетерпеливо перебирая лапками, и от признательности и доверчивости высунул язык — ему явно хотелось парного молока.
Игорю не понравилась беззастенчивость собаки. Он не любил попрошаек. С минуту он смотрел на влажный язык Тузика, на его угодливо виляющий хвост и вдруг злорадно прошептал:
— А вот этого не хошь, — и замахнулся батожком.
Тузик отскочил в сторону и тут же с поднятой на загривке шерстью бросился на Игоря. Отмахиваясь, Игорь побежал к дому. По пути запустил в собаку комком подсохшей грязи. Тарка ему помешала, и комок сорвался; Игорь закусил от страха губу и весь съежился: он знал, что сейчас зазвенит стекло. В это время из дверей вышла бабка Агриппина. Тузик залился пуще прежнего, а Игорь, подбегая к дому, уже знал, что пощады не будет.
Утром Миша сходил к Пете, Марийкиному мужу, взял у него машинку-нулевку и наголо остриг брата.
Потеряв половину былого величия, Игорь сам больше не надевал галстука, тем более костюма.
— Можно, я схожу погулять? — спросил он вечером у Миши.
— А уроки сделал?
Миша был несколько озадачен. Раньше Игорь убегал без разрешения.
— Конечно, сделал.
— Ну тогда иди на часок.
И действительно, Игорь возвращался домой вовремя.
Но больше всего поражало Мишу то, что Игорь умудрялся теперь вставать чуть ли не вместе с Марфой Никандровной и часто будил его самого.
— Эй, — трогал он за плечо старшего брата. — Уже яблоки поспели. — Так он, подражая хозяйке, называл картошку. — Вставайте ись!
Мише уже не приходилось напоминать ему, чтобы убрал за собой постель: она была давно свернута и вынесена в чулан.
Теперь Игорь первым подскакивал к умывальнику и тщательно мыл не только руки, но и шею. Не забывал вовремя отправлять матери письма, решать дополнительные задачки по геометрии, помогать по хозяйству Марфе Никандровне. Воспитание шло хорошо, и надо же было Мише самому испортить дело...
...Миша хотел встать сразу, как проснулся, попробовал приподнять голову, но все пошло кругом, и он снова ткнулся в подушку неуклюже и бессильно. Марфа Никандровна подметала в кухне пол пихтовым веником. Запах свежей пихты, который так любил Миша, теперь был ему неприятен и раздражал. Миша не хотел показывать, что проснулся, но мучила жажда, и он еле слышно попросил:
— Марфа Никандровна, нацедила бы кваску...
Марфа Никандровна перестала мести, прислушалась:
— Михаил, не ты ли чего сказал?
— Я, Марфа Никандровна. Кваску бы мне...
— От ты, господи, кваску запросил. Что, головушка потрескивает? Может, лучше молока? А то квас давно стоит, больно кисел. Лени на собаку и та взвизжит.
— Вот мне такого и надо.
— Ну, тогда чичас начижу.
И она принесла Мише большую кружку самодельного квасу. Вроде маленько полегчало.
Еще бы поспать, но неудобно. Ведь хозяева так же вчера сидели за столом, почти наравне с ним выпивали, однако Марфа Никандровна с раннего утра уже крутится у печи и Таиску не видно. Значит, на скотный двор убежала. Надо, конечно, и ему вставать, нечего тянуться. Мало ли кто из деревенских зайдет, посмотрит, до каких пор учителя на постелях валяются, неудобно.
Да и сон в последнее время не приносил Мише удовлетворения.
То ему недавно приснилось, будто бы его насмешливый сокурсник Гошка Печников с вылезшими светлыми волосами в том же черном пиджаке с перхотью на плечах бьет по лицу Колю Силкина, Коля зовет его, Мишу, на помощь, а он не откликается, боится, что Гошка и его изобьет.
А то привиделась больная мать. Она не может подняться с постели и просит, чтобы кто-нибудь сходил за лекарствами. Но никого рядом нет. А Миша слышит, но ему лень идти, и поэтому он не отзывается...
Миша всегда мучительно н с тревогой обдумывал сны, лежа в постели, и спрашивал себя: «Неужели я способен на такие пакости и в самом деле? Раз снится такое, значит, это есть где-то в глубине меня. Хотя бы частично...»
Подобные раздумья надолго выбивали его из колеи.
...Видимо, Миша снова задремал. Он не слышал, как пришел Коля Силкин.
— Вишь, у тебя какие ботинки-то, — говорила Коле Марфа Никандровна, — да на подошвах-то сколь узорчато. Уж к какой девочке сбегаешь, так заметно будет.
Миша открыл глаза и у самого носа увидел ботинки Силкина с трижды порванными и трижды связанными шнурками.
— Пришел вот за другом, чтобы кислородом его похмелить. Вставай! Пойдем погуляем, — наклонился он к Мише сочувственно.
— Сходите, сходите, — поддержала Марфа Никандровна. — Что в закупорте сидеть.
Миша встал, кое-как оделся и пошел к рукомойнику, который здесь называли «бараньей головой»: темный, с двумя рыльцами по бокам, он и вправду походил на баранью голову с короткими рожками. Миша вяло поплескался, утерся и натянул пальто.
Ребята вышли за деревню и направились по той самой дороге, по которой совсем недавно входили в Заполье. Тогда были грязь и мозглость, а теперь дорога подсохла, ближний лес построжел и вдруг окреп. Издалека было отчетливо слышно, как молодые косачи катают свой горох по небесному своду, точно крупную дробь по сковороде. Ребята остановились послушать и понимающе переглядывались, когда явственно различали упругое хлопанье сильных крыльев — настолько было гулкое утро.
— Под самым носом жаркое летает, — вздохнул Коля Силкин.
— Надо будет на охоту выбраться.
— Нам бы еще кое-куда не мешало выбраться, — подмигнул Силкин.
— Тоже верно, — согласился Миша и впервые за это тяжелое утро подумал о Насте.
И странно: стоило ему о ней вспомнить, как в памяти неожиданно всплыло и лицо матери. Сопоставив эти два лица, он поразился их сходству. Только в материнском больше было печали и укоризны.
Наконец они поднялись на гору, перевели дух и огляделись. Широко во все стороны раскинулись густые леса. Места здесь были глухие, болотистые, дороги разбитые. Может, это и помогло лесу выжить, а рекам не отравиться. Миша посмотрел в сторону неторопливой речки Кемы, делающей около деревни ленивый поворот, и тронул Колю Силкина за рукав:
— Посмотри...
Над рекой висел слоистый синеватый дым от печных Запольских труб. Он, видимо, скапливался тут с самого раннего утра. Нижние его слои сделались довольно плотными и особенно угарно синели. И те, остатние слабые дымки, что еще струились из поздних дотапливающихся печей, тоже сносило в приречную низину. Этот легкий, почти бесцветный дымок располагался на верхнем этаже и больше всех колыхался и шевелился. Сначала Мише показалось, что нижние слон уже замерли и остыли, но, приглядевшись, он увидел, как они едва заметно колебались, то чуть приподнимались, то медленно оседали; и казалось — это река, отходя к длительному северному сну, тихо н умиротворенно дышала; поэтому дым не припадал низко к воде, старался держаться повыше, чтобы не давить реке на грудь.
Деревня, связанная с речкой Кемой несколькими тропинками, расположилась на дне котлована и была так близко, что, казалось, стоит протянуть руку, и можно ладонью прикрыть любую дымящую трубу. Они сравнивали, как деревня выглядела тогда, поздно вечером, когда они впервые приближались к ее огням, и теперь, под утренней осенней позолотой. Дома были все с длинными задами, и выходило, что две трети постройки люди отдавали скотине, и только оставшуюся треть отводили себе.
— И причем тут Золотое донышко, — недоумевал Коля Силкин. — Не за вечерние же огни она так названа...
Когда они вернулись домой, на столе уже стояли чугун с супом, эмалированные блюда с картошкой и грибами, прикрытые полотенцем. На краю стола лежал недоеденный кусок хлеба с маслом. Это уже работа Игоря. Его дома не было — воспользовался моментом и с утра удрал гулять.
Дом снова светился той основательной крестьянской чистотой, в которой хорошо и свободно дышится.
Марфа Никандровна еще крутилась возле печи и заметала шесток крылом тетерева.
— Что, Марфа Никандровна, не сама ли добыла? — Коля Силкин взял из рук хозяйки крыло, покрутил, порастягивал, погладил.
— Да где же самой. Это Петька наш, — сказала она про мужа своей сестры Марийки, — за летятиной горазд бегать был, вот и мне крылышко перепало, да из хвоста перышков пучок дал для подмазки противней. У него у самого-то в избе много красивых крылышек по стенкам наприколачивано. Вы сходите как-нибудь поглядеть.
— А чего это он, столько раз бывал здесь и не похвастался, — спросил Миша.
— Дак чего хвастать... Теперь уж он не лесует. Ребятишков эстолько накопил, дак не до этого. Некогда по верхушкам-то глядеть, надо комелья ворочать. Вот и приходится ломаться в лесу. От колхозу его и посылают зимами-то, когда тут работы помене станет. Скоро опять пойдет... А вот и он, легок на помине.
И вправду порог переступил Петя.
— Здравствуйте.
Он прикрыл за собой дверь, не спеша, как свой, повесил суконную кепку на гвоздок и прошел в передний угол, сел на лавку.
— Марфа, меня Марийка послала тебе пилу наточить, — и, достав из кармана фуфайки трехгранный напильник, положил его на столешницу.
— Дак и хорошо, Петька, а то шаркаю, шаркаю — ничего не подается. Поточи, поточи, пила-то хоть и нехорошая, да своя, все не в люди бежать. Я тебе за работу и четвертинку выставлю, только сделай.
Петя, довольный, улыбнулся:
— Ну дак за четвертинку-то я тебе хошь катанок так наточу, что будет доски резать.
— Иди давай в кухню, я тебя покормлю, работничка, не мешай учителям. — Марфа Никандровна часто угощала у себя Петю, знала, что дома при таком многолюдье Петя самый жирный кусок отдавал ребятишкам. — Иди, Петька, иди, не мешай людям.
— Да что вы, Марфа Никандровна... он нисколько нам не мешает, с чего вы взяли... А поесть мы можем вместе, всем хватит места.
— Ладно, можно и эдак. Да я недавно дома ел, — сказал Петя.
— Не отказывайтесь, не отказывайтесь. Уважьте нас, — попросил Миша.
— Ну да можно, конечно. Есть ведь не работать.
Миша, опасаясь, как бы он не передумал, перевел разговор на другую тему.
— Петр Васильевич, все собирался спросить... Вы здесь человек свой, старожил, давно в лесах работаете, всех знаете... Не слышали ли от кого, почему это место называется Золотым донышком?
— Как не слышать. От отца родного слыхивал. Только не знаю, правда ли все...
— Расскажите!
— Да это давнешное. — Петя помолчал, чего-то вспоминая. — От Кемы все пошло, от реки нашей. Она ведь прежде куда глубже и резвее была. Да раньше вроде бы все реки веселее текли, не знаю, отчего это. И по нашей веснами тоже плоты водили, сказывают. Врут, поди-ко. Кому тут было их таскать-то. Молем — другое дело, сплавляли... Лесу-то по Кеме в прежние года куда больше стояло, шумна была река. Это теперь она присмирела, к осени. А по весне-то дак она и сейчас такие винты закручивает — ой-ой-ой. Ну вот, и говорят, приехал сюда одинова купец немецкий, промышленник. Так себе купчишка, видно, был, хотел заработать у нас большие капиталы и все свои деньжонки в это дело пустил. Не помню, как его звали. Ну, мужиков подрядил, заплатить пообещал хорошо, много чего-то пообещал, только просил больше лесу валить, да на берег возить. Мой отец тоже на него всю зиму работал; может, там и грыжу нажил... Ну вот, дело к весне стало подаваться, река вот-вот должна взыграть. Стал немец торопить мужиков, чтобы побольше на берег бревен успеть натаскать. Старались, говорят, мужики-то, шибко вытягивались, лошадей умучили, да и себя тоже. А когда река тронулась да пошла, спихнули бревна в воду и — к немцу за расчетом. А он, немец-то, рядом с ними был, любовался, как идет лес, руки поглаживал, на мужиков почти не глядел: на что они теперь ему были, лес и без них шел бойко.
Жалко немцу стало денег-то. Обидел он мужиков наших, только вполовину наобещанного рассчитал. Обозлились тогда работнички, запрягли лошадей, которых только что выпрягли после работы, и погнали вдоль реки догонять лес, в самую голову сплава. А Кема, она петлявая, поворотистая река, ничего не стоит на ней затор сделать. Они и сделали этот затор. Лес остановился. Немец понял, что неладно дело вышло, побежал к мужикам, в ноги повалился, любые деньги наличными обещал, совал их в руки. Но только ни одни не принял. Обозлились ребята, развернули своих лошадок и разъехались по домам. Немец- то целыми днями ходил по берегу Кемы, смотрел, как убывает вода, ругался и плакал. Сам пытался с подрядчиком затор растащить, да где там: мужики сделали на совесть. Чуть не потонул немец и плюнул на все. А что весенняя вода — в полторы недели пролетела — и нет ее. Весь этот лес лег на дно. Плакали денежки у немца. А он, говорят, уже подсчитал, сколько за наш лес золота выручит. Вот и выручил! Все золото на дне реки оказалось. С тех пор и пошло «золотое донышко» да «золотое донышко». И нашу деревню заодно так окрестили. Но все это пошло из-за Кемы. Это сейчас она течет, как неживая. Вот погодите, весной на нее полюбуетесь...
— Да-а, — протянул Миша, — об этом никто и не знает... Я у директора, у Николая Степановича, спрашивал — не мог он объяснить, откуда произошло такое название.
— А как ему знать, коли все еще при царизме случилось, — защитил директора Петя.
— Да ни господи боже как давно это было,— вмешалась в разговор Марфа Никандровна, — если у многих стариков это дело на паметях.
— Как недавно, ежели река с тех поров успела обмелеть, — вроде бы рассердился Петя.
— Ну да ведь, конечно, и не вчера, — примирительно сказала Марфа Никандровна, — да ладно, что об этом вспоминать. Было одно время, стало другое...
Пока они переговаривались, в дом вошла Маня, предпоследняя дочь Пети, и встала у дверей.
— Ты чего это прибежала? — спросил ее ласково Петя. — Мати дома?
— Не-е, — помотала головой Маня.
— Дак тебе ведь мати велела Ваську качать, а ты убежала...
Маня отвернула лицо к косяку, засовестилась.
— Давай иди, иди, качай Ваську. Да не тронь картинки на стенах.
Маня так же быстро исчезла, как и возникла.
— Какая у вас хорошая девочка, — похвалил Миша.
— Хорошая, — согласился Петя, и глаза его блеснули.
— А что это за картинки на стенах?
— Да ездил я недавно в Никольск, дак купил. К празднику, думаю... Все покрасивее будет. Они недорогие, всего по десять копеек штука; купил бы и боле, да все однакие. На одной-то четыре кофмонаста нарисованы, все в железных шапках, вверх глядят, и подписано: «Кофмос — наш», а на другой мужик, здоровый эдакой, в комбинезоне стоит. Одну руку плашмя на пушку положил, другую вверх вызнял, и написано: «Миру — мир». Избу все к Октябрьским-то разукрашиваю, все уж простенки заклеил. Манька-то любит у меня разноцветные картинки. Глядит, глядит, да и начнет их отколупывать.
Миша с Колей переглянулись и помолчали.
— Ну ладно, мы с разговорами-то совсем про еду забыли. Давайте, Петр Васильевич, пододвигайтесь ближе к чугуну, — предложили ребята.
Миша рано разбудил Игоря.
-- Ну, князь, поднимайтесь. Кажется, вам не приходилось пробовать свои силы на льне? Вот сегодня и рванете... Возьмите доспехи, — и Миша бросил на постель Игорю штаны и рубашку. Тот нехотя подтащил рубашку к себе и стал в нее просовывать голову.
Миша расхаживал уже в сапогах и заглядывал в помутневшие оконные стекла. По огороду на длинной привязи гуляла хозяйская коза Фейка и грызла капустные кочерыжки. Мише даже показалось, что он слышит, как они хрустят у нее на зубах. Сами кочаны Марфа Никандровна третьего дня сняла и свалила в угол на мосту, чтобы засолить.
Вошла Марфа Никандровна, как всегда, веселая и подвижная, в своем неизменном платочке шалашиком. Вошла, скоро приговаривая:
— Кошку накормила, поросенка накормила, курицам надавала... Душ пятнадцать успокоила. — И засмеялась. — А вы уж, поди, на лен наряжаетесь... Да не торопитесь, на колхозную ведь работу не как на производственную: сами бегом не бегают. Бригадир придет, гаркнет, когда выходить. Я ведь тоже с вами пойду, мне директор сказывал...