— А вам-то зачем? — удивился Миша.

— Николай Степанович говорит, что теперь в школе работы почти не будет, так придется помогчи лен стлать.

— Что за чепуха, — возмутился Миша. — И часто он вам такие наряды спускает?

— Да каждый год вместе с учениками возюкаюсь... Это что? Разве это робота. Дела-то ведь, считай, ничего. Робятишки снопы-то обрядить не умеют, дак я им больше показываю, чем сама работаю.

— А, так вы за инструктора?

— Во-во, за него...

— Но ведь на поле есть и другие женщины, они тоже могут ребят научить. Да и ребята-то все свои, деревенские, учить-то, наверно, немногих надо, умеют.

— Да многие и сами знают, ну дак приглядеть за ними. Работнички-то ведь... Только баловаться. Что тут ждать?

— Что-то вы, Марфа Никандровна, на ребят наших наседаете. Досадили чем-нибудь? — спросил Миша, чувствуя, что неспроста хулит школьников хозяйка.

— Да у меня с ними хватает битвы. Каждый день придут к школе, дьяволки, и настукивают в дверь. Вчера опять навертышек сдернули.

— А, вот в чем дело...

— Парты так усовестили — срам. Я их давай ругать: ой вы, кирпичники, ой вы, трубочисты, замарайки... Только посмеиваются да огрызаются. Ну я расходилась и дала одному щелколобицу: начал при мне цигарку скручивать. Эдакие-то опорыши, а уж курят.

— А кто это, не помните?

Марфа Никандровна уклонилась от ответа.

— Да не запомнила толком-то, не из нашей деревни, не из нашей... Вот ведь сопляки... Еще на постелях, поди, прудят, а уж милиционером стращают, если настегаешь вицей или по лбу-то кокотышкой стукнешь, — опять вспомнила она, как воевала с курильщиками. — Вот погляжу я, как он будет на поле работать...

Не успели они позавтракать, как под окошком показался бригадир. Он зашел в лужу, побулькал в ней сапогами (нагибаться неохота), сбил лишнюю грязь и зашел в избу.

Миша встал из-за стола навстречу:

— Здравствуйте, вы за нами? Мы сейчас выходим. Игорь, беги ты первым.

Через несколько минут Миша вместе с Марфой Никандровной вышли из дому. Марфа Никандровна поставила батожок-сторожок к дверям, чтоб издалека было видно, что дома никого нет.

— Я ведь ни разу еще не отказывалась от полевой-то работы. Николай Степанович, он строгой. Мы, бабы, при нем и шевельнуться боимся.

— Да вроде он не такой и страшный.

— Ты, Михаил, здесь недавно, не знаешь его... Ой, гордой он, Николай Степанович. Есть люди и на больших должностях, да простые. А уж ему бы только большим начальником работать.

— Может, я и правда плохо его знаю. Мы ведь в школе только и видимся. Дома-то я почти у него и не бывал.

— Где тебе знать да видеть. Не больно он к себе домой и зазывает. Наши учителя деревенские к нему и не ходят. Начальство только приезжее останавливается. Так ведь он с ними поласковей и говорит... Я под его начальством давно работаю, так поняла...

Некоторое время шли молча. Миша ждал, когда Марфа Никандровна заговорит снова. Он знал, что в таких случаях лишних вопросов лучше не задавать, чтобы не насторожить собеседника.

— Он и с Галиной-то Ивановной долго не мог ужиться, — продолжала Марфа Никандровна. — Совсем бабу затузил, как с фронта-то воротился, от немки; боялась при нем голос подать; она из-за него такая и старообразая стала раньше своих годов. Вышла-то замуж эдакой малолеткой, да сразу как в ледяной прорубь и ухнула. А ведь жена-то какая была... Верба — не жена, а как узнала про немку — взвилась...

— Какая немка? — осторожно спросил Миша.

— Да жена его военная. Я ведь не с краю начала рассказывать, вот ты ничего и не поймешь. Он ведь, Николай Степанович, когда на войне был, в Германию попал, да что-то их часть в одном месте долго простояла. Уж не знаю, чего они там толклись, когда все путные люди к Берлину торопились. Он-то нашим мужикам доказывал, будто у них какой-то секретный манер был...

— Маневр, наверно, — поправил Миша. — Стратегический маневр.

— Во-во, — подхватила Марфа Никандровна. — Он. Обманный, какой-то, говорил. Ну вот, обманный так обманный: он и обманул там немочку молоденькую, схлестнулся, видно, да наобещал всего. — Марфа Никандровна помолчала недолго. — Как-то она живет теперь? Поди-ко, слезы в три ручья текут. Там, у немцев, тоже, наверно, спасибо не скажут, что с вражеским солдатом путалась.

— Да ведь конечно, — подтвердил Миша. — Ну а чего дальше-то получилось с немкой? — допытывался он.

Марфа Никандровна коротко взглянула на него.

— А чего получилось? Как война кончилась, его там еще служить оставили. А у немки-то ребеночек народился. Он домой отцу-матери письмо прислал, что вот-де хочу приехать с заграничной женой и ребеночком. Фотокарточку с них посылал. А отец ему и отписал, чтобы один приезжал. Вот он и подговорил немку, что съездит домой, родителей проведает и опять к ней воротится, а когда уехал, обратно его и не отпустили. А родители скорее, скорее на Галине-то Ивановне и женили. Никто ведь про немку-то не знал долго, никому не сказывали. Ну, да, конечно, скажут ли... А потом письмо из Германии пришло. А девушка наша на почте молоденькая работала, неразмышленая еще. Письмо-то прямо в руки Галине Ивановне и отдала. Та распаковала, а в письме-то печатными буквами написано, чтобы скорее приезжал обратно, дочка-де скучает и сама тоже... Мы с бабами тогда поохали, погоревали... Жаль ведь, тоже человек, хоть и немка.

— Ну и дела! — закусил губу Миша. — Ну и дела.

— Ой, а что потом началось... Галина Ивановна после письма — в слезы да уходить к матери. А уж сама тоже беременная. Матка ее обратно посылает: мол, надо теперь уживаться да забывать про старое. А как забудешь такое?.. И станет ли уж сердце прилипать к нему после всего. Сама-то ведь она была смирненькая, кротенькая, смешного о ней не слыхали. Не обидно разве ей? С того она, говорят, потом не одну ночь билась. Мать-то сидела около. А она, Галина Ивановна-то, вдруг застонет-застонет, заплачет-заплачет во сне-то. Страшно прямо... Вынесет ли сердце, чтоб молчать. Вот она и пошла тоже на него воевать. Ой, много тут у них искр было...

Миша никак не мог прийти в себя после того, что услышал. Сейчас ему захотелось, чтобы Марфы Никандровны не было рядом. В одиночестве не нужно делать вид, что тебя ничуть не удивило такое открытие. В воображении невольно возник Николай Степанович, всегда деловой, рассудительный, трезвый, в мягкой светлой шляпе, которая плохо сочеталась с его, хотя и начищенными, кирзовыми сапогами.

Порою он чему-то улыбался, но скрытой, почти загадочной, улыбкой. Никогда не говорил громко, даже если сердился. Постоянно сдерживал себя, редко давал волю чувствам; поэтому и при нем все чувствовали напряженность.

Директорские обязанности Николай Степанович исполнял исправно, порою истово, но ощущалось, что многое он делает через силу, превозмогая какое-то внутреннее сопротивление. Устав от этой борьбы, он приходил на службу вялым и безучастным.

Но иногда в нем просыпался дух творчества. Тогда Николай Степанович суетился в учительской, всех подзадоривал и подгонял, листал классные журналы, посещал урок за уроком, чем приводил в смущение учеников и преподавателей. Иногда эта жажда деятельности выливалась в такие странные формы, что даже самые преданные директору люди не могли удержаться от иронической улыбки.

Не случайно Мише вспомнилось, как Николай Степанович однажды, возвратившись из Никольска, счастливо размахивал несколькими спортивными эспандерами. Миша давно не видел директора в таком возбуждении. «Наконец раздобыл», — ликовал Николай Степанович и потряхивал эспандерами посреди учительской. Миша тогда подумал, что, имея молодую жену, директор заботится о фигуре и занимается утренней гимнастикой. Одно непонятно: зачем понадобилось столько эспандеров? И он решил, что Николай Степанович постарался и для своих учеников.

Но через два дня Миша с удивлением разглядывал эспандерские пружины, приспособленные чуть ли не ко всем дверям: на улице, в учительской и даже в туалетах.

Однажды он зачем-то зашел домой к Николаю Степановичу и с удивлением обнаружил такие же пружины и на его дверях. Коля Силкин потом разыгрывал в лицах, как Николай Степанович распоряжался, куда прибить пружины, и конюх Митя — все его звали так потому, что всегда видели с лошадью, — старательно приколачивал их, истово бухая молотком по косякам.

Митя — человек со странностями. Несмотря на солидный возраст, был холост, жил при школе, работал завхозом, а по совместительству и конюхом. Кроме этого, в свободное время занимался всякими подсобными работами, вплоть до плотницких и даже столярных. Митя обладал огромной силой. Про него, как и про всех силачей, в таких случаях рассказывали разные истории.

Однажды по гололедице он ездил за сеном. Лошадь была некована, часто скользила и оступалась и перед какой-то горушкой вдруг совсем остановилась. Тогда Митя выпряг ее, взял под мышки оглобли, приладился, поуперся и втащил воз на гору.

Когда он выпивал, лицо его с крутым лбом и отвалившейся челюстью становилось багровым и страшным. Мужики никогда не дразнили его и от себя не отталкивали. Побаивались, наверно. Зная свой характер, по будням Митя пил редко — опасался гнева директора. Он боялся, уважал и слушался Николая Степановича.

По праздникам директор старался держать конюха при себе, чтобы тот не напился. Митя гордился этой приближенностью, и, сидя за столом по правую руку от Николая Степановича, так поглядывал по сторонам, словно его орденом наградили.

Директор часто брал его с собой в разные поездки.

Однажды они поехали в Никольск за музыкальными инструментами. В этом году у них оказалось порядочно неизрасходованных денег на культмассовую работу. Николай Степанович с детства любил музыку и мечтал, чтобы при школе был свой оркестр.

В Никольске Николай Степанович зашел в среднюю школу, хотел пригласить учителя пения, чтобы тот помог выбрать нужные инструменты, но его не оказалось на месте, и Николай Степанович решил все сделать сам.

Зашли они с Митей в культмаг и стали прицениваться. Выбор был невелик, но кое-что удалось приобрести. Особенно понравилась им сверкающая никелированная труба, тем более после уценки она стоила совсем недорого. Николай Степанович повертел ее в руках, понажимал на клавиши, даже подул. Но вместо звука получилось какое-то шипенье.

— Легкие стали не те, — пожаловался он продавщице, наблюдавшей за ним, — так ведь не для себя и стараюсь. Ученикам это... Ну, возьмем? — спросил он Митю.

Тот принял трубу из рук директора, тоже ее повертел, на клавиши понажимал, но дуть не стал и ответил:

Можно...

Кроме трубы, они купили баян, скрипку, мандолину и барабан. Все покупки привезли и сложили в углу директорского кабинета. Николай Степанович долго не подпускал никого к инструментам, только сам изредка, когда никого не было в учительской, брал мандолину или скрипку, пощипывал струны, потом негромко ударял по барабану и довольно улыбался.

Нужен был преподаватель музыки и пения. Он не раз обращался с этой просьбой в роно, но специалистов не хватало. Время шло, инструменты пылились. Однажды Николай Степанович поехал в Вологду сдавать сессию в пединститут, где он учился на заочном отделении, и случайно познакомился с выпускницей музпедучилища. Он решил заманить ее в Заполье и восторженно стал расхваливать родные места, прекрасную реку Кему, необозримые хвойные леса: осенью на опушках рдеет красная рябина, воздух — пить можно. Девушка начала было склоняться. Николай Степанович обрадовался, стал говорить о ближайших перспективах Заполья, а самое главное — скоро у них постоянно будет электричество и вдруг заметил, что девушка как-то сникла и потеряла интерес ко всему, слушала его рассеянно и под конец ничего не пообещала. Так и уехал директор ни с чем.

Понимая, что ждать больше нечего, он предложил учителям, кто хочет, самим научиться играть, а потом передать опыт и ребятам. Из всех учителей играть немного умел лишь физик Сергей Николаевич. Во время войны у него был трофейный баян. И вот теперь на больших переменах он играл какие-то грустные старые вальсы.

А к скрипке никто и не притрагивался: уж больно легка и непривычна.

Однажды Николай Степанович провел разок-другой смычком по струнам и сам испугался — звук вышел какой-то надтреснутый, скрипучий. Кто-то сказал, что конский волос на смычке полагается натереть канифолью, но в магазине, когда покупали скрипку, им не дали канифоли, а в деревне у кого ее найдешь. Поэтому Николай Степанович повесил скрипку в своем кабинете посреди широкой, свободной от плакатов и расписаний стены напротив себя, а смычком стал пользоваться вместо указки, предварительно освободив его от конских волос. Трубу он повесил рядом со скрипкой и к ней больше не прикасался. Только Митя не потерял интереса к этому инструменту. Может быть, потому, что с трубой ничего не делалось: она не теряла ни голоса, ни блеска. Все смелее нажимал на клавиши и, напрягаясь до багровости, дул в медный мундштук, пытаясь извлечь звук. Николай Степанович подсказал Мяте, что дуть надо так, будто сплевываешь семечки. Митя потренировался, и у него стало что-то получаться. Обрадованный успехом, он зачастил к Николаю Степановичу, подолгу засиживался в его кабинете, а директора за терпение стал уважать еще больше.

Когда Миша Колябин и Коля Силкин приехали в Заполье, все уже охладели к музыкальным инструментам. Коля Силкин в первый же день, обнаружив в учительской баян кирилловской гармонной фабрики, выдал во время большой перемены такой концерт, что всех привел в изумление. В учительскую начали заглядывать учащиеся, но директор стоял у дверей.

— Тише, не мешайте, — шептал он, приложив к губам палец.

Когда Коля Силкин бросил играть, Николай Степанович подсел к нему и спросил:

— Где это вы научились так?

— На флоте.

— Здорово! — с восхищением сказал директор. — А русского можете?

— Могу, — засмеялся Коля Силкин и снова развернул баян, — только у вас что-то гармошка вздыхает, как пенсионерка.

— Так незадорого и куплена... Но мы это дело поправим, нам бы только учителя пения раздобыть. А впрочем, зачем его искать на стороне, когда свой под боком. А? Платить будем две ставки, от общественной работы освободим.

— Ну какой из меня учитель пения. Я даже во хмелю никогда не пою. А вот музыкальный кружок постараюсь организовать, а то инструменты заржавеют.

После этого разговора Николай Степанович стал выделять вниманием Колю Силкина, подчеркнуто любезно здоровался с ним и обязательно за руку. Не знал он, что и Миша немного играет на скрипке. На вечеринках в общежитии они с Силкиным здорово исполняли серенаду Смита. Но Миша никогда не говорил о себе, и эта скромность обернулась для него не лучшим образом.

В школе не было пионервожатого. Эту работу по совместительству вела молоденькая учительница начальных классов. А когда она ушла в декретный отпуск, все пришло в запустение.

Вопрос о пионерской работе надо было решать на ближайшем педсовете. И вот однажды Николай Степанович собрал учителей в своем кабинете. Было очень тихо. Все молчали, понимая, что сейчас решится, кому в порядке дополнительной нагрузки придется тянуть этот нелегкий воз.

— В нашей школе, как ни странно, работает большинство мужчин, — сказал Николай Степанович. — Может, это единственная школа в области. Лучше бы женщине быть пионервожатой, но что поделать... Так как же будем жить?

— Хорошо будем жить, — шутливо сказал Коля Силкин. Он знал, что ему беспокоиться нечего. — Вот только керосину бы надо, а то хозяйка поглядывает косо, когда берешь ее лампу и садишься за проверку тетрадей. Свет отключают уже в девять вечера.

— Ну, керосин будет, — сказал Николай Степанович. — Сейчас не об этом речь. У нас самый молодой коллектив в районе, и пионерская работа должна быть налажена, как часики...

— Вот эти? — не утерпел Миша и показал глазами на остановившиеся стенные часы. Не успел он насладиться собственной остротой, как почувствовал на себе решительный и пристальный взгляд директора.

— Мне кажется, что вам нужно взять это дело в свои руки...

Миша не принял это заявление всерьез. Он имел полное право отказаться. Ведь он всего-навсего практикант.

— Что вы, Николай Степанович! Мне никак нельзя, нет опыта...

На помощь пришел Коля Силкин. Он заметил, что на педсовете нет учительницы, у которой с утра было два урока, а потом она сразу ушла домой и на педсовет явно опаздывала.

— Слушайте, а почему до сих пор нет Тамары Васильевны? Я предлагаю, Николай Степанович, наказать ее за опоздание и поручить именно ей наладить пионерскую работу в школе.

— Это все равно, что прививать любовь к труду палкой.

— А что, меня отец палкой многому научил, — сказал физик Сергей Николаевич. — Она у него была ореховая с зеленым медным набалдашником... — И он принялся вспоминать, как отец ему ореховой палкой помог выйти в люди.

Все его слушали с нарочитым интересом. Тут хоть что рассказывай — все интересно, лишь бы не возвращаться к выборам пионервожатого.

Но как только Сергей Николаевич сделал паузу, директор снова перевел взгляд на Мишу.

— Николай Степанович, ну что вы иа меня так смотрите? — взмолился Миша. — Я даже не представляю, что буду делать?

— Но до вас же работали, что-то делали.

— Ну а где же сейчас те, кто делал что-то? — нервничал Миша и допустил новую промашку.

— Вы же знаете — в декретном отпуске...

— Ага, видите, ей повезло. Нашла отдушину. А я куда побегу?

Директор только этого и ждал.

— Ну вот и хорошо... Значит, вы согласны. А бежать никуда не придется, — и он записал в своем блокноте фамилию Миши, на которого все смотрели с сочувствием и облегчением.

— Поздравляю с повышением, — съязвил тогда Коля Силкин.

Сейчас Миша вспомнил весь этот нелепый разговор. Ему было неловко и даже совестно за то, что они, учителя, столько времени дурачились, а директор сидел, облокотившись на стол, подперев кулаками подбородок, и беспомощно смотрел на всех. Рыжеватые, с пролысиной волосы его, всегда одинаково уложенные, поблескивали в лучах слабого позднего солнца. Миша понял, что теперь — хочешь не хочешь — ему придется отвечать за ребят вдвойне — и как учителю, и как пионервожатому. И надо, не откладывая, составить план мероприятий, чтобы скорее вовлечь ребят в общественную работу и самому включиться.

«Вон сколько их... И все хотят жить интересно», — подумал Миша, подходя с Марфой Никандровной к школе, возле которой уже собралось много учеников. Было холодновато, поэтому ребята поеживались и толкали друг друга.

— Что, ребята, никак, холодно? — громко и весело спросила Марфа Никандровна.

— Холодно, холодно! — закричали все наперебой.

— Ну ничего, холодно — не оводно, — засмеялась она. — Будете хорошенько работать, так не простынете.

У крыльца она заметила Васю Синицына. Он стоял возле стены и смотрел, как ребята толкаются. Покрасневшие кулачонки он втянул в рукава просторного, видимо, одного из старших братьев, пиджака, и выпрастывал их попеременно только затем, чтобы смахнуть мокроту под носом.

— А ты чего, Василей, не помнешься с ребятами? — спросила Марфа Никандровна и вдруг увидела огромную дыру возле кармана. — Кто это у тебя экой лепетень-то выхватил?

— Пашка, — жалобно ответил Вася.

— Ох уж этот мне твой Пашка! — рассердилась Марфа Никандровна не на шутку. — Я вот ему, сотоненку, накостыляю. Никакой на него управы. Носится... Дружками своими облепился, как маслуха иголками. Все на нем горит... А ты, Василей, не переживай. Приходи ужотка ко мне, я тебя чаем с молоком напою и пинжак закропаю. Хорошую заплатку подберу и все устрою, все ушью. Пинжак-от, поди, еще Минькин?.. Минькин, вижу. И тебе, гляди-ко, его перепало носить. Экой ноской! Ну вот на полевой работе его и допалубишь.

Вася немного воспрял духом.

— Приходи, значит, Василей... Да вон и учителей сводил бы с оружьем. Давно уж тебя попросить думала. Больно им полесовать охота. Жучка моего возьмете. Уй, он в лес-то радехонек бежать, только ружье покажи. А ты места знаешь. Может, кого и подстрелите. Хорошо бы тетерю... Али зайца. Ой, понюхал бы заячьего душку. А ведь и ничего не принесете — так не беда. Хоть поудовольствуетесь... А я вас супом из свиньи-то и так накормлю.

Подошел Коля Силкин. Он был возбужден, и Миша спросил его:

— Что это у тебя сегодня глаза блестят, как новые калоши?

— Видимо, от ожидания.

— Кого же?

— Ну, я не думаю, что ты такой остолоп, чтобы не догадаться.

— Они не придут.

— Почему?

— Говорят, вызваны в Никольск на какие-то краткосрочные курсы повышения квалификации.

— Господи, всегда так! А я думал, опять кофе заварим...

...На луговине уже работало несколько женщин. Они быстро развязывали и потрошили побуревшие льняные снопики и так же быстро и сноровисто тонкой полоской раскидывали их на жухлой траве. От дороги к лесу за каждой из них словно бы тянулся неширокий, но ровный и ладный половичок. Увидев ребятишек, женщины бросили работу.

— Ой, каких помощничков-то нам бог посылает! Ну давайте, давайте начинайте, а то без вас дело не идет.

Ребята вдруг засмущались и начали прятаться друг за друга. Те, что постарше, стали подталкивать вперед самых худеньких и маленьких.

— А ну, ребята, — строго сказал Силкин, — мы сюда не баловаться пришли. Давайте делом заниматься. — И первым приступил к работе. Долго развязывал один сноп, почти разорвал поясок, и кое-как, толстовато, но уверенно расстелил его. За ним взял себе сноп и Миша Колябин. И вдруг со всех сторон насыпались школьники.

— Помаленьку, помаленьку, робятишки, — забеспокоилась Марфа Никандровна. — Льну много, всем хватит. Вон бригадир идет, сейчас разведет всех, чтобы не мешать друг дружке.

Она подошла к Мише и стала расстилать рядом с ним.

— Что, Михаил Васильевич, непривычная работка? Не больно, поди-ко, глянется?

А Мише как раз очень нравилось расстилать лен. Он с наслаждением развязывал поясок у снопа и, помня еще из детства назидания бабушки Катерины, которая, как и Марфа Никандровна, любила и умела любую деревенскую работу, неторопливо и ровно тянул за собой дорожку льна, стараясь раструсить и положить его как можно тоньше. Он старательно огибал проплешины, укладывая лен только на траву, чтоб не прел и не гнил: хоть утренники и были холодными, но днем еще отпускало, и от обнаженной земли исходил усталый белесый пар.

Мишины ладони скоро сделались сухими и скользкими, отчего потерялась уверенность в движениях, поэтому он часто поплевывал на них и с удовольствием потирал.

Он видел, как младший брат тоже пристроился неподалеку и, посматривая иа Мишу, принялся за дело, но у него ничего не выходило. Муки начинались с пояска. Не умея развязать, он пытался стащить его через головку снопа и, наступая ногами на верхний конец, обеими руками тащил за поясок. На это уходили лишние силы и время. Многие ребятишки, наблюдая за ним, посмеивались, а Игорь злился, спешил, и выходило еще хуже. Когда он все-таки сдергивал поясок, сноп рассыпался. Игорь брал его в охапку, относил в сторону, а потом растаскивал по лужку в разные стороны неровными пучками.

Миша хотел подойти и поучить младшего брата, но его опередила Игорева одноклассница Таня Воротилова, старшая дочка Пети и Марийки.

— Давай покажу, — сказала она, взяв из его рук сноп.

Проворно раскрутила поясок, нагнулась и, отступая от Игоря, быстро-быстро заперебирала пальцами, из-под которых вытекал ровный льняной половичок.

— Ты только не спеши, с непривычки трудно. Я тоже долго не могла научиться.

Подошел Пашка Синицын и тоже начал объяснять Игорю, как удобнее расстилать лен.

Миша понял, что тут обойдутся без него, и не стал мешать. И верно: через полчаса Пашка уже соревновался с Игорем, кто быстрее проложит льняную дорожку от дороги до ближних кустов.

— Только не забывайте о качестве! — крикнул Миша.

Игорь поднял разгоряченное лицо и глянул на брата.

— Ладно, — махнул он рукой и снова склонился. Он явно отставал от Пашки и, видно, устал, а уступать не хотелось: поэтому больше на разговоры не отвлекался.

— Я за ними слежу, Михаил Васильевич, — сказала Таня, — не беспокойтесь.

Миша взялся за новый сноп. Спина уже болела, пальцы худо слушались, и шапка все время сползала на глаза.

Марфа Никандровна сбоку наблюдала за своим постояльцем и улыбалась.

— Да ты не больно вытягивайся-то. Поперекладывай немного для примеру ученикам-то. Тебе ведь необязательно все время тут быть, — пожалела она его.

— Нет уж, буду до конца. Я люблю на воздухе работать. Тем более погодка сегодня хорошая...

— Да и прогнозили-то дождик, а тут подмораживает. Льну-то бы дождичек получше был. Скорей бы отлежался.

Подошел Коля Силкин.

— Ну как, работник? — спросил он у Миши. — Не набил еще себе мозолей, не наколол пальчики?

— Ну так ведь рано еще, — ответила за Мишу Марфа Никандровна.

— А я уже полностью освоил новое производство и собираюсь на днях выйти в передовики, — похвастался Силкин. — Только лен мне не больно нравится — худой, черный. Что за него можно получить?

— Ну так, Николай Иванович, ноне ему не тот и уход. Сколько он на корню перестоял лишнего, да потом на сырой земле корешки-то сколько в бабках гнили у теребленого, да в куче он, видишь, до какой поры долежал. По заботам дак он еще больно и хорош, необидчив. Здесь прежде-то знаешь какие льны были... Только с пашней, бывало, разделаешься — и за лен. С ним всегда до картошки управлялись. После-то весной под него боронили хорошенько, раза четыре пройдешь, а забораниваешь только одним разком потоньше, чтобы семя повыше лежало и потом чтобы легче рвать было. А теперь его завалят, что едва выдернешь. На навозную землю не сеяли — там травянисто для льна, а сеяли на овсища и на то, где рожь уже поросла до этого. Да все надо вовремя: если лист на березе полный — под лен пахать уже поздно... — Марфа Никандровна говорила, а руки делали свое.

— Ну дак тут у вас целая наука была, — удивился Соля Силкин.

— А ты как думал... Наука, да и какая! Каждый старался, чтоб у него не хуже, чем у всех, было. Да... А рвали еще зеленый. У нас, правда, мама говорила: «Погодите, девки. Вот листочки снизу подсохнут на четверть — и начнем теребить». А у кого много было льну, то рвали еще зеленым вовсе. Да и рвали не эдакими хапками... Горсточки делали маленькие, гораженькие, по четыре горстки на сторону и кладешь на поясок крест-накрест. А перевязываешь сноп, так корешки всегда о землю уколотишь, чтоб не торчали, и головка получалась как отрубленная. Смеялись, у кого головка-то неровная.

— Ишь, какие вы, чуть что не так, обсмеивать, — снова вмешался Коля Силкин.

— А как же? На таких валявок да нерадих и ребята хорошие не глядели. Вот девки и старались. На земле-то уж вытеребленный лен надолго не оставят. Ну на какой день-два... Чтоб не подгнил. Потом развешивают на вешала, чтоб дождичком помочило, чтоб просох ленок да вывесился, тогда и семя легче отставало. Пока он сохнет, опять жнут. А мало ли было жать ржи, ячменя да овса. И все серпами... А потом уж лен околотят да и расстелют под августовскую росу. Стлали ровненько, тоненько... Не то что вон ты, Николай Иванович, развалил втолстую. Так ведь изопреет все. — Силкин промолчал. — И лежал у нас ленок недели две-три под дождем. Хорошенько его пробухвостит — и ладно. Который позеленоватей был — тому помене лежанки, а кой поперестоял на корню — поболе. Возьмут потом опуток — ну на пробу, по-вашему, посмотрят, отстает ли костица от волокна и какое волокно: улежалое ли — белое, или неулежалое — пестрое, шершавое. Коли все в аккурат, опять собирают лен в вязаницы, большущие, снопов по пять будут, а он уж окладистый, лен-то, — и везут на гумно да кладут в груды, а перед этим снова подсушат, чтоб не испортить. А уж потом его мнут и треплют... Было с ним роботы. Не с это...

Марфа Никандровна увлеклась и не заметила, как к ним сзади подошел председатель Матвей Сергеевич Квасников.

— Все старину проповедуешь, Марфа, — недовольно сказал он.

— Да вот рассказываю, как раньше со льном возились да старались. А то от кого они, молодые, еще наслушаются.

— Ну, как дела идут? — Квасников повернулся к Мише.

— Да вроде ничего, — ответил тот неуверенно.

Квасников посмотрел, как ребятишки, шмыгая носами, растаскивают снопы красными от холода руками, держа их за поясок и волоча по земле. Посмотрел и еле заметно поежился.

— Что, Матвей Сергеевич, холодновато? — спросил Силкин.

— Да, что-то познабливает.

— Меня вот тоже... Особенно когда на них смотрю, — Силкин передернул плечами. — Вон к вам дочка бежит... Ишь ты, чуть не упала, поспешила.

Машенька Квасникова училась у Коли Силкина в пятом классе. Белокурая, тонколицая, она мало походила на своего отца. Фуфаечка была ей великовата, поэтому рукава мать закатала на четверть, а полы почти доставали до коленок. Машенька было бросилась к отцу, но, увидев учителей, остановилась в нескольких шагах.

— Ну, что забоялась, работница? — сказал Квасников.

Девочка смущенно молчала и все норовила засунуть ручонки поглубже в карманы фуфайки, словно стараясь выбрать там из углов сухие крошки. Квасников видел, что дочка смущается, и не стал ее задерживать, лишь спросил о сыне:

— Где Федька, чего он не показывается?

— Тамо, — указала Машенька тонким пальчиком на толпу ребят.

— Ну ладно, беги и ты, работай.

Машенька убежала.

— Славная у вас девочка, — похвалил Силкин. — Старательная, хорошо учится.

— Да, ничего... Она и в школу выпросилась на год раньше. Видит, Федька с ребятами в школу ходит, книжки читает, в тетрадках пишет, — и ей надо. Буквы-то нее уже в четыре года знала.

— И на работе за спины других не прячется, — снова похвалил Силкин.

— К этому она сызмалетства приучена, к напольной- то работе. Еще бабка, бывало, заставляла меня маленькие грабельки для нее делать. А сама рано встанет, накосит сена и никому не дает дотрагиваться до него: это для Машеньки. Дочка проснется, а на мосту у дверей уж грабельки дожидаются. Возьмет их и пойдет в загороду, и бабка из окошка спрашивает: «Куда пошла-то?» — «Ворошить, — ответит, — а потом валки сгребать стану». — «Ну иди, — бабка ей. — Да смотри работай до обеда, а то кормить не буду».

Квасников негромко засмеялся счастливым смехом. Но потом словно опомнился и спросил:

— А где бригадир?

— Пойдемте, я провожу вас к нему, — вызвался Силкин. Ему сегодня председатель нравился больше, чем тогда, на педсовете, и он решил поговорить с ним начистоту. — Матвей Сергеевич, — начал Силкин, когда они немного отошли. — Я вижу, что вы любите детей.

— Люблю, — признался Квасников.

— Но вы любите прежде всего своих ребят...

Квасников насторожился.

— Не обижайтесь на меня, Матвей Сергеевич, что я так с вами говорю. Это потому, что я видел, как вы смотрели на свою дочь и как про ее грабельки рассказывали. Я ведь педагог.

— Да нет, я ничего, говорите.

— Я вот, Матвей Сергеевич, подумал о том, что ребятишки каждый год помогают колхозу...

— Это верно, и хорошо помогают.

— А вот колхоз им тем же не платит... почему-то.

— Так ведь чем помочь-то? Хотели им каток сделать. Даже пожарную машину для заливки организовали. И ребята поначалу хватко принялись помогать, сами по переменкам воду качали, да через день-два остыли. На том и кончилась затея.

— Ну, скажем, каток не такое уж горящее дело... — Силкин помолчал. — А почему бы колхозу не помочь школьникам в постройке интерната?

Квасников задумался:

— Ну это не я один решаю. Это можно только на общем собрании...

— Вот вы и поставьте этот вопрос на очередном собрании колхозников. Ведь их же дети учатся и живут в этом сарае. Кстати, вы давно были в интернате?

— Давненько...

— А вы загляните туда как-нибудь... Хорошо бы до собрания, чтоб убежденней говорить. И нас на собрание пригласите. Договорились?

— Ладно...


Колхозное собрание проводили в избе у Матрены Луневой, одинокой старой женщины, которая, говорили, дальше Никольска за свою жизнь никуда не ездила. Дом ее в Заполье любили за приветливость и простоту. Иные хозяйки не заводили широкой дружбы, не любили большой привады, после которой надо и пол мыть, и прибираться; обходились несколькими подружками, с кем и язык почесать можно, и в расход большой не входить. А у Матрены всегда гуляли людно, и пиво часто варили у нее. Домашней работы она не гнушалась. Жила небогато, но всегда здесь можно было рассчитывать на пяток горячих картофелин и ведерный самовар, который ставила Матрена раза по три на день, потому что захожих у нее всегда было вдоволь, да и сама любила попить чайку с постным сахаром.

Каждый год Матрена пускала к себе на постой школьников, которым не хватало места в интернате. Денег ей за это никто не платил, да она и не взяла бы, потому что пускала ребятишек не для выгоды, а для веселья. Ребята над ней частенько подшучивали, подсмеивались, но она никогда на них не обижалась, напротив, всем хвалила их и выгораживала, когда деревенские бабы приходили жаловаться, что-де опять из огорожи батоги повыдергивали или поленницу раскатили.

— Нет, это не мои, не мои, девка! И не споруйся, не мои. Мои ребята этого не удумают, — убежденно защищалась Матрена Лунева, а дома после долго не могла успокоиться и ворчала: «Житья ребятам нету. Видят, что без отцов, без матерей, так все давай на них и вали. А робята вон какие уважительные: ни за что ни про что мне, старухе, дров нарубили да на саночках к дому вывезли».

А ребята Матрене всегда попадались самые озорные.

Матрена была глуховата, и у нее часто болела голова: не однажды она падала в подпол и с печи. Лечить эту боль сама приспособилась — никто ей не подсказывал — вкладывала в уши ватку, смоченную камфарой. И все говорила, что хорошо бы расстараться нюхательным табаком: тот еще лучше помогает.

Ребята как-то натолкли ей черного перцу: на, мол, баушка, нюхни табачку, раздобыли для тебя. А она, во всем доверчивая, и правда затянулась, да как запрыгает:

— Ой, до чего крепок! Ой, до чего...

Все хохотали до слез.

Часто по вечерам от нечего делать Матрена рассказывала ребятам про свою нелегкую жизнь: как растила деток, как потом они разлетелись в разные стороны, как хоронила мужа. А теперь вот ей не хватает стажа для пенсии и приходится работать. А силы ушли, как и молодость.

— Робишь, робишь, а робленого не видать, — жаловалась она без обиды. — Ничего наши здешние управители для старух не делают. Надо бы в Москву написать прошение.

В ту пору в Заполье как раз начали радио проводить. Матренины квартиранты помогали монтерам, и небескорыстно: удалось уговорить мужиков в первую очередь подвести провод к их дому. И скоро на передней стене Матрениной избы появилась большая черная тарелка репродуктора. С этого дня и началось веселье...

Бывало, прибегут ребятишки вечером к Матрене на двор, когда она корову доит, и кричат:

— Матрена, тебя Москва вызывает!

Матрена бросает доить корову и бежит в избу.

— Ой, робята, дак чего делать-то?

Они поставят ее напротив черной тарелки репродуктора, сунут в уши проводки и велят говорить, чтоб Москва услышала, да говорить громче, а то далеко, худо слышно. В это время кто-нибудь из ребятишек убежит за перегородку да с кухни не своим голосом и спрашивает:

— Как живешь, Матрена Ивановна?

— Да хорошо... Хорошо живу!

— А жалуешься на что?

— Да нет, ни на чего не жалуюсь. Вот бы только пенсию получить, а боле не на чего.

— Ну, дак это для нас раз плюнуть. Иди и спокойно дои корову.

— Ну ладно, — скажет Матрена, выдернет из ушей проводки и, возбужденная, пойдет додаивать корову. — Хорошо поговорили, — скажет. — И человек, сразу видно, хороший попался.


...Когда началось колхозное собрание, ребятишек разогнали: кого выпроводили на улицу, кого затолкали на печь. Все равно им сидеть было негде: пароду сошлось порядочно. Председатель начал с самообложения. Попробовал взыскать по пяти рублей с дома, но бабы сразу заойкали, зашумели.

— Ну чего вы заквохтали? — повысил голос председатель. — Дороги строить надо? Надо. Колодцы ремонтировать? Надо. Лавы через реку опять со льдом унесло. Каждый год приходится новые ладить. Кто задаром будет делать?

— Так не по пяти же рублей, Матвей Сергеевич.

Он еще поупирался и согласился брать по два рубля с дому.

— Пусть по-вашему будет... А вот масла мы опять государству недодали. Этого, товарищи, нам никто не позволит.

Все присмирели, масла и правда недодали больше тридцати килограммов.

— Вот почему ты, Василий Павлович, двух с половиной кило не донес? — посмотрел Квасников на лохматого мужика, сидящего на приступке.

— Да так получилось, Матвей Сергеевич... Гости из Мурмана приезжали, им скормить пришлось, — виновато ответил тот.

— У меня тоже ноне гостили, тоже пришлось свое масло на стол выставлять. Дак я зато потом купил, но сдал. А ты чего, не можешь, что ли?

— Да могу вроде.

— Вот и прикупи!

— Придется...

Председателю понравилось, что Василий Павлович не заупрямился, сразу понял свою ошибку, и он взял в оборот Марфину сестру — Марийку.

— Да откуда у меня маслу-то быть, председатель? У меня ведь семеро. Семеро, — повторила она. — У меня они еще все молоком выхлебывают.

— А видишь, как Василий Павлович откликнулся? Ну вот! А тебе и подавно грех отставать. Ты у нас передовая.

Марийке было нечего возразить, и она замолчала. Квасникову самому было неловко после таких побед, но действовал он решительно, как от него требовали. Он боялся, что, если начнет вникать в заботы каждого, разбираться и сочувствовать, ему никогда не выполнить плана по госпоставкам. Поэтому он немного помедлил, передернул правым обвисшим плечом и глухо кашлянул.

— Ну а ты, — уперся глазами Квасников в Марийкного соседа, мужика с цыганистым лицом.

— А что я?

— Почему ты опять недодал?

— Мы с гобой, председатель, этот вопрос обсуждаем не первый год, а ты опять за рыбу деньги.

— Я не за рыбу, а за масло.

— Все, что мог, я отдал. Больше не дам.

— Ишь ты как...

— А вот так! И ты не имеешь права меня заставить.

— Не имеешь... — передразнил Квасников. — Свою сознательность надо иметь.

— Сознательность, — теперь уже передразнил мужик. — Тебе бы самому ее иметь не мешало. Вытягиваешь из народишка последние жилы, чтобы тебя в райкоме похвалили. А знаешь, как все это называется?

— Не знаю, не знаю, — сердито сказал Квасников. — Подскажи.

— Ну, если ты малограмотный — подскажу. Очковтирательство. Слыхал такое словечко?

— Не, не слыхал, — кочевряжился Квасников.

— Ну так еще услышишь. Когда за него тебя в том же райкоме драть будут.

— Сейчас штаны-то снимать или погодить?

— Точно я тебе не скажу, но думаю — скоро.

— Упреди меня, — попросил Квасников, — чтоб не опоздать.

— Без меня упредят. Всех вас... упредят.

— Да что ты на него навалился-то, — защитила председателя Матрена, — ведь не он один эдак делает, а все.

— То-то и худо, — откликнулся цыганистый мужик и замолчал.

А со школьным интернатом решили быстро. Все понимали, что жилье для ребятишек надо отремонтировать. Новое-то сразу трудно построить. Так что Коле Силкину не пришлось произносить своей пламенной речи. Да он и сам к ней охладел после того, что здесь услышал. Но судьба деревенских ребятишек тревожила его постоянно, и помочь им он старался всячески.


Как-то после уроков с шутками да прибаутками Силкин затащил с десяток учеников в пустой класс и сказал:

— Вот что, ребята! Хорошо вы умеете работать, пора учиться и отдыхать хорошо. Чтоб с песнями и музыкой!

И так лихо развернул принесенный из учительской баян, что ребята оторопели, потом захихикали и начали жаться к стенкам и прятать глаза от смущения.

— Вот так будем жить! — объявил Силкин и вдруг скомандовал: — А ну садитесь за парты, нечего прятаться за спины друг друга. Кто из вас держал в руках гармошку?

Не сразу, но поднялось несколько несмелых рук.

— Добро! — сказал Силкин. — Значит, вас и баяну нетрудно обучить.

Он глянул на Пашку Синицына, который сидел, как обычно, позади всех, но слушал с интересом.

— А ты, Павел, что? Не играешь?

— Не, — признался Пашка с жалостью и досадой.

— Ну ничего, это не беда. Важно, чтоб было чувство ритма. А оно у тебя есть, я знаю. Мы тебя посадим за барабан. Хорошо?

Ребята засмеялись.

— А что вы смеетесь? — спросил Силкин. — Между прочим, ни один хороший оркестр не обходится без барабана. Ничего, Павел. Инструмент большой, но нетрудный. Ты парень башковитый, упорный — справишься.

Пашка притих, довольный, что с ним все разрешилось так легко и просто. Теперь и он будет в зарождающемся музыкальном кружке не последней спицей в колеснице.

— Ну а в хоре, я думаю, мы будем участвовать все, тут и обсуждать нечего, — вслух размышлял Силкин. — О солистах вот только надо подумать. Без них пропадем. Кто у нас поет?

Ребята опять запереглядывались, стали подталкивать друг дружку. Наконец Пашка Синицын сказал:

— А тут нету.

— Чего нету? — не понял Силкин.

— Таньки Воротиловой. Она умеет.

— Надо сделать так, чтоб на следующем занятии она обязательно была! Павел, ты будешь ответственным за это. Понял? Смотри, с тебя спросим. Не я один, а все мы.

Силкин разошелся и уже требовал:

— А теперь плясуны. Ну скорей, нечего стесняться. Русского ведь пляшете на праздниках. А я вас научу и морское яблочко, и чечетку, и цыганочку...

Плясуны постепенно тоже появились.

— Ну вот, — подытожил Силкин. — Теперь вы все участники школьного ансамбля. Самое его ядро! Заниматься будем два раза в неделю после уроков. В ансамбле участвуют все, кроме двоечников. Так что, кто невзначай оплошал — срочно исправляйтесь. И конечно, зовите всех желающих к нам: кто умеет петь, читать стихи, плясать, играть на чем-то — всех тащите. Ясно?

— Ясно, — уже хором ответили ребята.

— Вот и хорошо, — довольный, заключил Силкин. — Ну а теперь начнем первое занятие.

Директор школы, войдя в здание и услышав звуки музыки, распахнул дверь класса и остановился на пороге.

С любопытством оглядев всех, он остановил взгляд на Пашке и усмехнулся:

— Это что, и Синицын решил музыкантом сделаться?

Пашка сжался, отвернул скривившееся лицо и покраснел. Тогда Коля Силкин отставил баян, быстро встал со стула и, осторожно вытеснив директора в коридор, притворил за собой дверь.

— Зачем вы так, Николай Степанович? Он же ребенок.

— Ребенок... Опять вой в интернате дверку у подтопка выворотил.

— За это надо наказать, но не сейчас. Мы только начинаем дело. Вы же сами хотели, чтобы в школе был оркестр. Не смущайте ребят, но надо.

— Ладно, — согласился Клушин. — Не забудьте, что через полчаса у нас педсовет.

— Я все помню.


Миша вошел в учительскую в тот момент, когда Николай Степанович досказывал собравшимся учителям прошлогоднюю историю с молодой практиканткой Ниной Селезневой. Эту рыхлую, очень добрую и старомодную девицу Миша немного знал по институту.

— Ну вот... Второклассник загоняет в женский туалет после уроков девочку, с которой дружил и с которой его постоянно видели. А сама Нина Семеновна стояла на квартире у его матери. Да... Так загоняет он в женский туалет эту девочку, а та увертывается, не хочет идти. Нина Семеновна подплывает к ученику и спрашивает: «Коля, зачем ты ее туда?» — «Нина Семеновна, — говорит, — она мне нужна как женщина». Ту чуть кондрашка не хватил. «Коленька, что это ты говоришь?.. Как это нужна как женщина?..» — «А у меня, — говорит, — мячик туда закатился, а она не хочет вынести».

Все засмеялись, но пуще всех заливался Николай Степанович. Таким его Миша видел впервые. Он даже взвизгивал, закрыв глаза и широко открыв рот, и Миша подумал, глядя на него, что у Николая Степановича такие редкие зубы, что если бы их сдвинуть поплотней, то вошло бы еще штуки три. После всего, что рассказала Марфа Никандровна, Миша смотрел на Николая Степановича внимательнее и пристрастней, вспоминал и сопоставлял различные факты и эпизоды, связанные с ним. Ему хотелось глубже понять человека, с которым пришлось не только работать, но и ходить под его началом.

Странны были — хотя и редкие — неожиданные клушинские переходы от здоровой, почти беспамятной веселости к глубокой задумчивости и угрюмой серьезности. Среди общей открытости и благодушия он вдруг спохватывался, что-то вспоминая, торопливо проходил в свой кабинет и подолгу оттуда не показывался. Это не только настораживало, но часто пугало, особенно женщин. В таких случаях многие не знали, как себя вести.

Видимо, это устраивало Клушина, он старался остаться загадочной личностью и никогда не торопился с объяснениями. Ему нравилось, что он может спросить у любого учителя отчет о работе и даже поинтересоваться личной жизнью. Он может позволить себе пересказать, как родители отзываются о некоторых педагогах. А вот ему никто не осмеливался задать ни одного подобного вопроса. Силкин часто допытывался, почему все так боятся Клушина, и в присутствии коллег частенько шутил и спорил с директором. И на этот раз он вошел в учительскую свободно и широко, разгоряченный музыкой и пляской, уложил баян в футляр, весело оглядел всех собравшихся на педсовет и покосился на директора:

— А почему, Николай Степанович, вы скромничаете и скрываете от нас, новичков, что успешно завершаете третий курс пединститута?

Клушин от неожиданности растерялся и покраснел.

Это была запретная тема. Ее не касался никто и никогда. Всем было известно, что Николай Степанович уже шестой год заочно учится в Вологодском пединституте. После сессии он почти никогда не приезжал без «хвостов». Каждый раз приходилось договариваться в деканате, чтобы ему как директору очень отдаленной школы предоставили возможность пересдать экзамен с другим потоком. И ему шли навстречу, но он снова заваливал экзамены, и, когда приезжал с сессии, все чувствовали по его молчаливости и замкнутости, что опять неудача. Учителя тогда к нему ни за чем не обращались и предупреждали ребят, чтобы те не шумели: директору-де не до них, очень плохо.

Только однажды Клушин вернулся из Вологды веселым, с подарками. Он много и охотно говорил, размахивал руками. Несколько раз при всех подходил к барабану и постукивал костяшками пальцев по сухой воловьей коже. Барабан добродушно и охотно отвечал ему. Тот день все хорошо помнили, но он ушел в прошлое, а потом было столько молчаливых возвращений из областного центра, что о далеком счастливом дне больше вслух не вспоминали и вопрос учебы директора обходился привычным, сочувственным молчанием.

И вдруг Силкин!

Николай Степанович, оправившись от растерянности, посмотрел на Колю таким взглядом, что тот понял: с этого дня для него кончилась безмятежная жизнь. Надо серьезней готовиться к урокам, писать планы, ходить на все мероприятия...

И точно: только начался педсовет, Николай Степанович обронил:

— Прежде чем перейти к основному вопросу педагогического совета, я хочу напомнить нашим молодым товарищам, что они давно не представляли планы своей работы. Попрошу к понедельнику это сделать.

— А можно, я завтра принесу? — перебил его Силкин.

— Пожалуйста, если нетрудно...

— Нет, отчего же!

Когда разговор пошел о политехнизации школы, директор толком ничего сказать не смог, хотя ездил на областное совещание по этому вопросу и получил в роно какие-то инструкции. Чтобы выйти из положения, он полушутливо предложил практикантам:

— Может быть, вы просветите нас? Ведь вы приехали недавно из областного центра. Люди молодые, грамотные...

— Вы все шутите, Николай Степанович, — начал Силкин, — а дело-то серьезное. Вы хоть представляете, что от вас потребуется?

— Что?

— Построить специальные мастерские.

— Так уж сразу?

— Пусть не сразу, но потребуется. А у вас еще порядочного интерната нет.

— Выделят деньги, бригаду, дадут материал — я построю.

— Кто же вам это даст? — вскипел Силкин. — Да сразу! Тут надо самому шевелиться, кого-то просить, а кого-то и за глотку брать.

— Выраженьица у вас, — поморщился Николай Степанович.

— Дело не в выражениях, а в сути, — резко сказал Силкин. — Действовать надо! Болеть за дело, которое нам поручено. Я так понимаю.

— И мы так понимаем, — невинно сказал директор.

— А раз понимаете, надо засучивать рукава, добывать оборудование, готовить специалистов...

— Ну-ну-ну, — замахал руками директор. — Вы развернули такой план, который не каждой городской школе под силу. Мы пока постараемся обойтись без посторонней помощи, собственными средствами.

— Какими?

— Обычными. Женщины будут учить девочек шить, вязать, вышивать. Для этого не надо отдельного помещения. Иголка, нитка и кусок материи у каждого найдется. А ребятам — пилу в руки, молоток, рубанок. Лесу вокруг хватает, пусть строгают да пилят. Глядишь, заодно и дровишек для школы заготовят.

— Вот это и есть, Николай Степанович, опошление идеи, — мрачно сказал Силкин.

— Как?

— А вот так. Вы все понимаете, только работать не хотите.

Директор передернулся, поджал губы и уставился иа Силкина.

— Вы не забывайтесь, Николай Иванович.

— Я не забываюсь. Грустно, что педагогические принципы в нашей школе подзабылись. — Силкин осмотрел собравшихся, встретился с одобрительным взглядом Василия Егоровича Карачева и продолжал: — Вы простите меня, товарищи, если я кого-то невзначай задену, но за время пребывания здесь я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь упомянул Макаренко или Коменского, Пирогова или Песталоцци. Ни одного портрета на всю школу не додумались приобрести. Не слышал я, чтобы кто-то поделился впечатлением от прочитанного романа или повести, не говоря уж о стихах, чтобы кто-то говорил о музыке или живописи. Я понимаю, у нас нет концертных залов или художественных выставок, но весь день играет радио, есть своя, пусть и маленькая, библиотека, где пылятся альбомы с репродукциями великих мастеров.

Анатолий Леонидович Липатов боязливо посматривал на директора и, видя его нескрываемое недовольство, решил одернуть Силкина:

— Что вы хотите всем этим сказать?

— Ах вам опять непонятно, Анатолий Леонидович? — обернулся к нему Коля. — Я хочу этим сказать, что педагог обязан быть культурным человеком.

— Правильно сказано, — поддержал Силкина физик Сергей Николаевич.

— И ответственным человеком, — продолжал Силкин. — Потому что нам доверены дети, которых мы должны воспитать, развить, вырастить.

— Мы это и делаем, — встрепенулась Василиса Петровна.

— Плохо делаем, — резко осадил ее Коля. — Надо лучше. Мы сначала занимаемся собственным домом, личным хозяйством, своими ребятишками, а потом уже учебными планами.

— Ну зачем же так, — обиделся директор.

— Разве я не прав?

— Вы отклоняетесь от главной темы.

— Хорошо, я выскажу свою точку зрения и о политехнизации. Так начинать это серьезное дело, как вы, Николай Степанович, не годится. Нельзя быть равнодушным к будущему своих учеников. Ребят надо готовить к практической жизни, обучать первоначальным житейским премудростям, но с учетом их природных наклонностей. А знаете ли вы, к чему тянется, например, Пашка Синицын?

— К цигарке, — хохотнул директор.

— А кроме нее?

— Кроме нее? Кажется, уже к девицам.

Анатолий Леонидович и Василиса Петровна захихикали.

— Жаль, что так скупы ваши наблюдения, — покачал головой Силкин. — Видимо, вы даже не слышали, что он собирается в летное училище.

Директор недоверчиво посмотрел на Колю, переглянулся с Липатовым.

— Да, да, — подтвердил Силкин. — Именно в летное. Значит, его надо уже сейчас готовить к этому, прививать любовь к механизмам, двигателям. А у нас в школе, кроме кобылы, ни одного двигателя нет. Значит, надо найти хотя бы мотор с какой-нибудь списанной автомашины.

— И не такая уж это проблема, — поддержал Василий Егорович Карачев. — Лесопункт рядом. Наверняка дадут. Их же ребята у нас учатся.

— Но кто будет учить этому ребят? — засомневался Сергей Николаевич.

— Это очень непростой вопрос, — сказал Силкин. — Уроки труда в школе должны вести люди знающие. Человек, который сам не умеет правильно держать инструмент, не только не научит делу, а даже оттолкнет от него.

— Так что же вы предлагаете? — спросил директор.

— Это бы должен я у вас спросить, Николай Степанович. Вы пока директор.

— Пока я, — согласился Клушин. — Но вопросы ставите вы. На это мы все мастера. А вы ответьте сами хотя бы иа один из них.

— Пожалуйста: надо готовить учителя труда. Грамотного, любящего свое дело, умеющего говорить с ребятами.

— А еще?

— А еще: пора и нам становиться настоящими педагогами. Мы должны стремиться к тому, чтобы даже внешний вид учителя вызывал у ребят уважение, а идеи его увлекали, звали на большие дела. И пусть они не совершат ничего грандиозного, зато будут стремиться к этому, а значит, скрасят свою повседневную жизнь, не станут в ней прозябать хотя бы...

Силкин сел, и какое-то время в учительской стояла напряженная тишина. Потом запоскрипывали стулья, раздались покашливания, и директор наконец произнес:

— Вашими бы устами да мед пить...

— Неужели вам самим этого не хочется, — с досадой спросил Сергей Николаевич.

— Мало ли чего мне хочется, — с возмущением ответил Николай Степанович.

— Молодой человек все верно говорил, — продолжал Сергей Николаевич. — И дай бог ему пронести через всю жизнь свое горячее сердце. Именно такие люди и нужны нашей педагогике.

— Совершенно с вами согласен, Сергей Николаевич, — наконец обнаружился и Миша Колябин. — Я полностью поддерживаю Силкина и рад, что у нас сегодня завязался такой разговор...

...А потом дома, вновь переживая этот педсовет, Мише, записывал в свой дневник:

«Какой молодец Силкин. Давно надо было об этом поговорить. Он, конечно, не мог сказать всего о наших женщинах-учительницах. Они особенно быстро сдают свои позиции. Может, оттого, что никакие убеждения и выстраданные принципы их и раньше не отягощали. Многие ведь и за учительский стол попали волей случая. Может, поэтому они так мало следят за своим развитием — да и за собой тоже! — и прежде всего заняты хозяйством, которое их постепенно засасывает, и ребятишками. Я был поражен, когда впервые увидел их руки, жесткие, в ссадинах, в мозолях. Положи эти руки рядом с руками простых колхозниц — не отличишь. А без хозяйства в деревне не житье. Где тут взять время на самообразование?

По-моему, директор на Силкина затаил зло: еще никто не обвинял его в нежелании по-настоящему работать. Даром Коле это не пройдет, чувствую. А мне, признаться, неловко, что я активно не поддержал друга. Не умею я так говорить, как он. Да еще на людях».

Миша задумался и над своей жизнью: верно ли он все делает? Правильно ли выбрал дорогу в жизни? Так ли у него складываются отношения хотя бы с собственным братом? Вроде не совсем так...

Вызвал Миша как-то Игоря к доске и предложил образовать от инфинитива несколько причастий действительного залога. Игорь растерянно забегал глазами по классу, по все молчали. Он покраснел, опустил голову.

Миша, прохаживаясь около доски, несколько раз строго взглянул на брата, глубоко вздохнул и вывел в журнале жирную двойку.

Близился конец четверти, все двоечники давно были опрошены, и кое-кому из них уже можно было натянуть за четверть тройки. Игорь терпеливо ждал своего часа. Дни шли, а его не вызывали. Однажды за ужином он не выдержал.

— Почему ты меня не спрашиваешь? Я давно все выучил.

— Учи не только то, что задано. Я тебя по всему материалу гонять буду. А когда тебя спросить — это дело учителя. И вообще на рабочие темы дома говорить не будем. Я смотрю, и по математике ты не блещешь. Тройку с минусом схватил. Мне из-за тебя пришлось краснеть перед Василисой Петровной. Ты что, собираешься по-пластунски из класса в класс переползать? Да знаешь ли ты, что такое тройка с минусом?

— А что?

— А то! Это двойка с плюсом. Постыдился бы. Этаким фертом прикатил: в галстуке, с коком, в клетчатом костюме... Все, наверно, думали, ну этот покажет. Показал...

Миша придумал для Игоря наказание: как только тот хватал «пару», он лишал его и без того скудных удовольствий деревенской жизни. Ему не позволялось кататься на колхозных лошадях, хотя у Игоря и установились приятельские отношения с бригадиром и со школьным конюхом Митей. Не брали Игоря и на охоту. Бывало, встанет он задолго до Миши, ружье и патронташ проверит, портянки сухие с печки достанет, сапоги принесет, чтоб согрелись прежде, чем их надевать, все сложит, приготовит, на стол еду соберет — и только потом разбудит брата. Да все поторапливает, чтоб набродиться по лесу до начала уроков.

Миша редко давал ему стрелять из ружья, но Игорь этого и не требовал. Он просто бегал с Жучком по лесу, высматривал белок и пальников (тетеревов) и сжимался, приседая, в предчувствии выстрела.

Счастью не было предела!

А теперь он водил лошадей на водопой под уздцы, не смея ездить верхом; по-прежнему снаряжал брата на охоту в надежде, что тот разжалобится и позовет с собой. Хотя бы ружье поносить!

Порой Мише жаль было брата, но он не показывал вида. Ведь он привез Игоря сюда не отдыхать, а работать. Коль скоро у них нет отца, то восполнить недостаток мужского начала и воли в семье обязан он, Михаил. Он заставит Игоря получить среднее образование, а потом пусть сам смотрит, как дальше жить.

Наконец Миша решил вызвать Игоря к доске: четверть кончалась. Он почувствовал, как весь класс напрягся, стоило ему назвать фамилию брата.

Когда Игорь без запинки отбарабанил первое предложенное ему правило, вздох облегчения прошел по партам.

Миша задал еще вопрос:

— А что ты знаешь о кратких прилагательных?

Игорь несколько замешкался.

— О кратких прилагательных?..

И тут же с третьей парты около окна послышалось движение. Это Пашка Синицын прилаживался, чтобы выручить друга. Он совсем прилип подбородком к парте и еле слышно шевелил вытянутыми губами: «Кратким прилагательным называется...»

«Сидел бы лучше, подсказчик, — подумал Миша Колябин, — сам недавно в сочинении так отличился, что хоть в «Крокодил» посылай: «в камышах чирикали журавли», «на трибуне сидели женщины и аплодисменты»... Правда, не он один. Коля Холодилов, например, утверждал, что «...метро — это которое ездит взад и вперед». Смешно и грустно. Ведь многие ребята ни разу в жизни не видели не только метро, но и пятиэтажного дома...

Игорь, собравшись с мыслями, ответил и на этот вопрос, о кратких прилагательных.

Минут двадцать Миша гонял брата. Время, отведенное на опрос, истратил на него одного и убедился, что брат не подвел.

— «Пять». Садись. Но с минусом. Были некоторые неточности, — минус он поставил только для того, чтобы Игорь не очень зазнавался.

Класс ликовал. Игорь сидел, опустив глаза, и медленно приходил в себя от пережитого. Спокойствие в классе наступило не сразу.

Видно было, что за Игоря переживали, и Мише поправилось это: значит, приняли в свою среду, считали своим.

Сегодня Игорь с полным правом вкушал прелести сельской жизни: носился с Пашкой Синицыным по крутым берегам речки Кемы и, главное, — дорвался до любимых лошадей. Забыл даже хлеба к завтрашнему дню принести. «Наказать или нет?» — засомневался Миша, но, поразмыслив, решил, что излишняя строгость не только не воспитывает, но и озлобляет. «Ладно, схожу сам. Заодно проведаю Петю. Кажется, приехал из лесу».

Марийка пекла хлеб на всю деревню. Она охотно согласилась на должность хлебопека. При большой семье от любой работы не бегают, а тут хлебная мягкая корочка у ребятишек всегда будет под руками. Да и колхозникам далеко и некогда бегать в Верховино за магазинным хлебом.

Миша вошел в избу, когда младшие Марийкины ребята сидели на половике вокруг Гришки и играли в школу. Гришка надел материны очки, которые сползли на верхнюю губу, и листал учебник географии старшей сестры Тани, пока ее не было дома.

— Скажи мне, Воротилова Зинаида, — закидывая голову, чтобы очки смотрели прямо на Зинку, спрашивал он, — какие материки ты знаешь?

Зинка покрутила головой, поддернула сопли и пропищала:

— Холстину...

— Я тебе про страны говорю, а ты про одежу.

— Ты неладно, Гришка, задаешь, — упрекнула она брата.

— Все ладно. А я тебе теперь не Гришка, а Григорий Петрович! — Он подтянул очки на нос, но они тут же снова упали на верхнюю губу.

Когда ребята увидели вошедшего в избу учителя, игра сбилась, и они замолчали.

— Ну что, учимся? Хорошо делаем. А где отец с матерью?

Из-за кухонной перегородки выглянула Марийка, раскрасневшаяся у горячей печки. Она топила ее с вечера, да и за хлебом к ней обычно приходили тоже вечером. Марийка как раз доставала свежий хлеб и покрывала его мокрой холстинной тряпицей, чтоб поотмяк.

— Здравствуй, Михаил Васильевич, — кивнула она и посмотрела на Мишу большими добрыми глазами. — Погоди маленько. В самый раз на свежака натакался — горячего и унесешь.

— А чего хозяина не видно?

— Да вон лежит на печи.

— Что так?

— Да температура во весь градусник. Едва из лесу приволокся. Сейчас-то вроде отлегло маленько. Петька, ты там не спишь ли? — крикнула она мужу.

— Не сплю, — отозвался тот и отдернул ситцевую занавеску.

— Болеешь, Петр Васильевич?

— Да нет, вот лежу, об Кубе сумлеваюсь. Как у них сейчас там, не слыхивал?

— Нет, не слышал, — растерянно ответил Миша. — Сам-то как живешь, рассказал бы.

— А чего, живем — не тужим.

— В лесу-то тяжело?

— В лесу-то? — переспросил Петя и улыбнулся. — А день топором помахаешь, дак к вечеру о бабе не вздумаешь.

— Ваня-то Храбрый не с тобой работает?

— Да недалеко.

— Он-то как там?

— Да ведь у него и худо, да виду не покажет. Атаман...

— Он ведь и в тюрьме не один год сидел, — пояснила Марийка. — Большую ношу перенес. Совсем Храбрый-то от вина довелся. А ты, гляжу, Михаил Васильевич, у нас подороднел. Видно, тебе здесь климат и вода подходящие.

— А за что его в тюрьму-то? — спросил Миша про Ваню Храброго.

— Да не поладили они чего-то с одним вербованным, — сказал Петя. — А Ваня-то тогда на тягаче работал. Вот он вынул из кабинки-то небольшой молоточек грамм на шестьсот да и дал тому по лобу. Он не труса!

— После тюрьмы-то хотел дома жить, пришел — ничего нет, ни на себя, ни под себя. Все разбежались от него. И пошел опять в лес. Там побыстрей разживешься. Раньше-то ломались, да ведь ничего не получали, а теперь иные много зарабатывают, — помогала мужу Марийка.

— Да деньги-то у него водятся, — проговорил Петя неторопливо, — вот с бабой не везет мужику. Время уходит, уж волос осталось на одну драку, а детишек так и не завел.

— Сходились бы, правда, с нашей Таиской. Тоже ерундит она много, — подосадовала Марийка, — чего уж, и мужик бы, глядишь, выладился, может. Да и к хозяйству стал бы приставать. А то носит его туда-сюда, как осиновый листок. Что глядеть, что отсидел. Бывает, и бог недоглядит, а враг горами качает, не то что нашим братом...

Миша взял буханку хлеба, стал прощаться и взглянул на ребятишек. Те молча на него смотрели такими же огромными, как у матери, глазами.

— Ну, Григорий Петрович, продолжай занятие по географии.

— Григорий-то Петрович у нас учливый парень. Не то что девки, лодырницы, — похвалила сына Марийка.

— Нет, почему же, у вас и девочки старательно учатся.

— Чего им не учиться-то? — опять отозвался с печи Петя. — Мы вон раньше-то в опорках да лаптях бегали на уроки. Потуже веревку затянул, да и пошел. Упорно учились. А нашим теперь? Только начал учиться — подай сапоги, накорми. Да и с собой еще хлеба дай. Другое дело... Ну-ка давай садитесь да читайте! — неожиданно прикрикнул он на ребятишек. — А то посажу на ночь в хлев.

Миша заступился за ребят и почувствовал снова на себе взгляд теплых Марийкиных глаз.

— Не надо их в хлев. Они хорошо четверть заканчивают. А дома-то у вас как по-праздничному!

На степах действительно было нарядно. Всевозможные плакаты, которыми хвастался Петя, почтовые открытки с цветами и флагами, вырезки из журналов с яркими приморскими и зарубежными видами и даже несколько фотографий знаменитых артистов. А возле зеркала веером прибиты распущенные крылья добытой Петей дичи: вороные с голубоватым отливом и белой поперечной полосой — косача, бурые и широкие — глухаря и с бирюзово-небесной нежной отделкой — местной сойки, или, как ее называют по-здешнему, ронжи.

Миша Колябин вышел на крыльцо, посмотрел в поле и увидел сквозь надвигающиеся сумерки ясный горизонт. Он с минуту постоял, потом с буханкой, зажатой под мышку, сбежал с крыльца и не торопясь направился к себе. Проходя мимо дома Вани Храброго, он услышал голоса и замедлил шаг.

«Видно, снова стосковался по дому, решил наведаться», — подумал он.

Но голоса были невзрослые. Прислушавшись, Миша узнал нетвердый басок брата.

— Ты же его не знаешь, так чего говоришь?

— Как не знаю? Я же вижу, не слепая. Зачем он к тебе все придирается, никуда ходить не дает...

— У меня двойки были.

— У всех двойки бывают. Дак уж из-за этого все и терпеть.

Миша узнал собеседницу Игоря — Таню, старшую дочь Марийки и Пети.

. Он обратил внимание на эту девочку еще на расстиле льна — вежливую и опрятную. Вид у нее часто был озабоченный, а глаза такие же большие и добрые, как у матери, но в глубине их таилась какая-то недетская серьезность.

Дома Таня во всем помогала матери: ухаживала за скотиной, занималась уборкой, возилась с младшими братьями и сестрами.

Как-то положили Марийку в Борковскую больницу, ошпарилась она у печи маслом. Недолго полежала там, переспала ночь и на другой день к вечеру явилась в Заполье с перевязанной рукой. Соскоблила о голик у порога грязь с сапог и только вошла в избу — ребятишки бросились к ней, обхватили ноги, закричали: «Мама пришла! Мама пришла!» — и стали развязывать узелок, который она положила на крашеную табуретку. Там был белый хлеб. Марийка велела Тане отрезать всем по куску.

— А преников не принесла? — спросила Маня.

— Нет, Манюшка. Не было их ноне в магазинчике, милая. Вот пойду в Верховино, обязательно куплю пряников. Орешков дак вот принесла... — и она достала из кармана полную горсть сухих сливовых косточек.

— Компотом поили, дак жижицу-то я сама выпила, а орешки вам прибрала. Там их много всегда остается...

Ребята разобрали орешки и принялись грызть, Марийка погладила Маню по курчавой головке, потом вынула здоровой рукой из своей головы гребенку и стала ее причесывать, сидя на краешке табуретки.

В доме все ладно: и печь вытоплена, и ребятня накормлена, и выметено изо всех углов. Марийка достала из кармана пальто сверток.

— Это тебе за работу, — сказала она Тане. — За домовничанье.

— Ты чего, из больницы-то убежала, что ли, мамуля? — Таня развернула сверток и увидела новые тетради и карандаши.

— Убежала, Танька! Чего я там прохлаждаться буду. Не такая у меня болезнь. Дома долечусь. Да и тебя от школы оттягивать нехорошо.

— Я бы догнала...

Миша знал о девочке много хорошего, относился к ней с большим вниманием и теплотой и теперь, поняв, что разговор идет о нем, прислушался.

— Чего ему от тебя надо-то?

— Хочет, чтобы я человеком стал.

— А ты разве не человек?

— Человек... Но он хочет, чтоб я с большой буквы был.

— И ты хочешь?

— Не-е...

— Ну дак чего он тогда?

— Кто его знает,

— То-то и оно!

— Да он сам втрескался тут у вас в медичку одну, а на мне зло срывает.

— В какую медичку?

— Которая уколы делала.

— Ой, в Настю? Дак ведь она за Минькой Синицыным бегала, за Пашкиным братом. А он уехал...

— Ну и что из этого?

— Как что? Жалеет, поди-ко.

— Это худо...

— Да я не знаю, может, она уж Миньку-то и не ждет боле. Может, все еще у них и выйдет. Как у нас...

Они немного пошептались и затихли.

«Неужели целуются, сопляки?» Но было тихо. «Как она меня?» — подумал Миша и, озадаченный, пошел дальше.

В сенях он встретился с Марфой Никандровной. Она только что вернулась с реки и принесла на коромысле белье. Зимой здешние бабы приносили белье домой иа коромысле, отжав на берегу только большую воду, а потом на веревке подвешивали его к потолочному крюку и под стекающую с белья воду ставили кадцу.

В избу зашли вместе.

— Ты не к Марийке ли ходил?

— К ней.

— За хлебушком... — посмотрела Марфа Никандровна на буханку. — Что-то она тебе дала подзапаленную маленько. Ну да в потемках съешь. Ватага-то вся у них дома?

— Дома.

— Ой и ватага! — протянула Марфа Никандровна, развязала платок и села на лавку. — На эту ватагу колобан-то хлеба пока только режешь, не успеешь глазом моргнуть — уж подчистили. Ну, теперь уж Марийка боле не принесет, все выносила, и за нас отстаралась с Таиской. Ведь одиннадцать робенков на своем веку принесла. Вишь вот, токо четырех-то бог прибрал еще в те годы, а несытые-то. Устала и сама Марийка от родинов. Последним-то забеременела, хотела пойти на Борок оборт и делать. Не дал Петька. Всех посадил за стол ребятишек-то и говорит: «Ну, выбирай любого, которого выберешь — того и бей!» Она на него: «Ты, — говорит, — что, ополоумел?» А он ей: «Ну вот: этих жалко? А ведь там такой же человек! Рожай, всем хватит свету белого. А что, как сама зачахнешь? Нет уж, — говорит, сделаешь оборт, так дому не хозяйка и мужу не жена. Здоровье-то один раз приходит». Так и не дал. Вот Васька-то и народился.

— Ай да Петя! — удивился Миша. — А с виду и но подумаешь.

— Петька, он такой, — с гордостью сказала Марфа Никандровна, — только сейчас-то худой стал, все в лесу ломается. Да и Марийке достается досыта. Тоже не цветна стала. Сама на скотном дворе бьется, да и дома дела выше головы. На корову-то каждый раз накосить надо. Везде-то уж, везде, под каждым кустиком выстригет. И ребятишек-то с собой заберет, мало ли надо травы на нашу зиму? Вот насвязываст веревкой-то им сена ношины по пять да кому по десять фунтов, и понесут один по заодному... Ой, лучше не вспоминать, да сердце не надсажать!


На другой день братья сидели друг против друга и писали письма. Миша писал матери: «...курить не курит, не замечал, и другие не жаловались. Да я бы сам унюхал. А вот на девочек поглядывает. Недавно подошел к его карте после уроков, а там кто-то химическим карандашом уже написал: «Игорь + Таня», и так далее. Таню я знаю хорошо. Девочка серьезная, старательная и честная. Дружба эта ему только на пользу. Особенно его не прижимаю, но и вольничать не даю. Он мне все больше начинает нравиться. Завтра беру его с собой на охоту...»

А Игорь, прикрыв свой листок ладонью, расписывал кому-то из дружков свое райское житье в деревне: «...с братом я договорился сразу: ты сам по себе, я сам по себе. Так и живем: один день я сплю на полу, а он на матрасе; другой день я ему говорю: «Сэр, соломенный матрас соскучился по вас». И он спокойненько укладывается вместе с киской Буской. Надо сказать, что он будет неплохим учителем...»


— ...Спали бы до обеда, никуда ваши дичи не убегут, — выговаривала Марфа Никандровна ребятам, видя, в какую рань они поднялись на охоту, — хоть в выходной бы хорошенько выспались. На солновсходе-то уж больно сладко спится. И малому-то не отдыхается... В школу дак едва растолкаешь, а тут скоро срядился. Да и Жучку-то нет спокоя, поди-ко, и во сне уточки снились. Ну, коли стреляйте тогда боле, дак Ваня на тракторе преперит за вашей дичей.

Жучок в предчувствии охоты возбужденно смотрел то на Мишу, то на дверь, нетерпеливо повизгивал, крутил хвостом, словно поторапливал. Это был кобель немолодой, но бойкий. Видимо, помесь дворняги с лайкой. А деревенские собаки, вырастающие в непосредственной близости к лесу и полю, настолько развивают заложенные в них природой задатки, что в настоящей охоте всегда дадут сто очков вперед любой породистой медалистке.

Как-то еще молодым щенком подобрала Таиска Жучка на осенней верховинской дороге. То ли он отстал от проходящей подводы, то ли убежал в лес и заблудился. Голодал, видно, не один день, отощал, вымок и весь дрожал от холода.

Таиска позвала его: «Жучка, Жучка». Щенок подбежал к ней и поглядел какими-то человеческими глазами. Таиска взяла его на руки и сунула под фуфайку.

«Ну вот, и мне смелей будет идти по вечерней дороге», — подумала она.

Принесла домой, накормила, приласкала. С тех пор каждое утро щенок сопровождал ее на скотный двор, а вечером встречал.

Когда он подрос и начал обнюхивать углы, поднимая возле них ногу, сестры поняли, что никакая это не Жучка, а кобель. Они не растерялись и быстро перекрестили его на Жучок. Собака не заметила никаких изменений в своем имени и так же радостно мчалась на зов.

...Когда пришел Вася Синицын, Жучок первым выскочил на улицу в открытую дверь и, потыкавшись носом в оттаявшую тележную колею, побежал к ферме.

— Он на белку добро идет, — сказал Вася.

— И на хлеб с маслом — тоже, — усмехнулся Миша.

Он вспомнил, как совсем недавно Вася Синицын водил их с Колей на охоту за последними утками по речке Кеме. Силкин и Миша, напряженные и серьезные, шли по разным берегам реки с ружьями наизготовку. Тогда они сбили трех уток, вылетевших из прибрежной осоки. Вася, счастливый и возбужденный удачной охотой, рассказывал тогда под зареченским стогом всякие деревенские новости о своей семье, о старшем брате Миньке, который служил в Заполярье и присылал им оттуда фотографии — и у знамени, и с автоматом, и со своим новым другом, с которым они теперь вместе уехали на стройку. Рассказал и о Насте. Тогда она работала в Макаровском лесопункте медсестрой и ходила к ним гулять. Мать давала ей читать Минькины письма. А когда пришло письмо, где Минька сообщил, что ему обещают комнату и у него есть другая невеста, которая с ним давно работает, мать расстроилась. Она не сказала об этом Насте, но та сама обо всем догадалась и вскорости перевелась в Борковскую больницу.

На этот раз Мише опять хотелось выведать что-либо у Васи о Насте, но тот, как нарочно, молчал, а самому начинать разговор не хотелось, — боялся выдать себя.

И вдруг неожиданно без всякого повода заговорил о Насте Игорь:

— Вася, чего про нашу медичку-то слышно?

Миша обомлел.

— А ничего такого. Живет себе на Борке, — как ни в чем не бывало ответил Вася.

— Работает там?

— Ну, уколы всем делает...

— Чего-то она давно к нам не заглядывает.

— А позвать надо, дак и придет. Вот заболей чем-нибудь, тогда к тебе и позовем, — подсказал Вася.

Удалось еще выведать у Васи, что сватался недавно к Насте начальник их клуба, но получил отказ. Однако от своих намерений не отказался. А старуха, у которой живет Настя, поругала ее: парень-де самостоятельный и в хороших годах.

Миша возвращался в деревню довольный, хотя поохотились они неважно. Он даже разрешил ребятам пальнуть по кривой сушине и. обещал добыть для них другое ружье к следующей охоте.

После этой охоты в светлое и бодрое осеннее время и пришла Мише счастливая мысль провести пионерский сбор на природе. Пора было себя проявить не только как учителю литературы, но и как пионервожатому.

Как раз стояли влажные осенние дни. Уже вовсю падали с берез и осин разноцветные листья. Их подхватывал подоспевший ветерок и, недолго покувыркав вдоль дороги, собирал в неглубоких лужах, и темно-серый проселок становился живым и нарядным от этих частых радужных островков. И даже с ревом проезжавшие машины и тракторы, подминая под себя светящуюся листву и взбаламучивая воду, ненадолго портили сложившуюся картину, потому что вскоре листья всплывали и расправлялись, а ближние березы и осины посыпали лужицы сверху яркими свежими листочками.

Большие ветра еще не пришли, не натащили холодных дождей и низких обложных туч, из-за которых не видно бывает ни восхода, ни заката, и свет дневной неустойчив, мутен и недолог, а ночи ветрены, томительны и бесконечны, с дурными предчувствиями и тяжелыми снами.

Миша решил устроить не обычный сбор в четырех школьных стенах, а вывести ребят на берег речки Кемы, в окружение облетающих берез и осин, поговорить о самом дорогом и заветном для человека — о его Родине.

На совете дружины, председателем которой была Таня Воротилова, решили назвать этот сбор «Моя Родина».

— Хорошо бы, Таня, разучить походную песню, почитать стихи, наконец, конкурс какой-то объявить, — сказал Миша.

— А мы придумали викторину.

— Тоже хорошо. Какую?

— А кто больше знает пословиц и поговорок о родной природе или кто больше перечислит песен, споет частушек.

— Молодцы, — похвалил Миша. — Это будет интересно. Только нельзя пускать это дело на самотек. Нужно назначить ответственных за каждый участок работы. Смотри не упусти чего-нибудь.

— Не упущу, — пообещала Таня.

Миша поговорил с Колей Силкиным, и тот заверил, что через неделю он разучит с ребятами и походный марш, и хорошую песню о Родине. Одним словом, всю музыкальную часть возьмет на себя.

И вот погожим утром большой отряд возбужденных и счастливых ребятишек двинулся от школы по неширокой проселочной дороге в сторону реки и леса. Впереди шла Таня Воротилова в легоньком пальто. На шее трепетал застиранный красный галстук, тщательно проглаженный для такого серьезного случая. Она легко и четко отбивала шаг.

Сразу за ней шли Коля Силкин с развернутым на груди баяном и Пашка Синицын, истово колотивший в большой гулкий барабан. Походная песня была не пионерской, а солдатской (видимо, Силкин ничего не мог вспомнить более подходящего), но ребята горланили изо всей мочи, стараясь возместить недостаток стройности искренностью и силой вложенного в нее чувства:

Солдаты, в путь,

В путь,

В путь.

А для тебя, родная,

Есть почта полевая.

Прощай!

Труба зовет.

Солдаты,

В поход!

И всех больше старался Вася Синицын, гордый тем, что его старший брат идет впереди колонны и дубасит что есть силы кленовыми палочками по воловьей коже барабана.

Когда отряд поднялся на высокий холм, окруженный желтеющими деревьями, и была дана команда построиться полукругом, Вася Синицын заволновался, понял, что ему сейчас придется запевать душевную и щемящую песню, слова которой он выучил по радио, еще когда ходил в третий класс.

То березка, то рябина,

Куст ракиты над рекой.

Край родной, навек любимый,

Где найдешь еще такой?

Он специально накануне выпросил у матери новую рубашку и, отыскав засохшую ваксу, разогрел ее на загнетке и намазал сапоги, а сегодня с утра надраил их припасенной тряпочкой, чтоб они блестели как новые. На лацкан старенького пиджака он прицепил блестящий значок с портретом Гагарина и чувствовал себя наверху блаженства.

Когда песня затихла, Таня Воротилова вышла из общего хора вперед и объявила:

— А сейчас стихи о Родине нашего земляка, поэта Александра Яковлевича Яшина, прочтет ученик седьмого класса Игорь Колябин.

Миша не знал, что подготовлен и такой номер. Это от него скрыли. И с напряжением ожидал, что же получится.

А получилось все как следует. Игорь вышел на полянку, снял с головы кепку и звонко объявил:

— Александр Яшин. «Только на родине».

И так же звонко, неторопливо и без особого смущения прочел первую строфу:

Да, только здесь, на Севере моем,

Такие дали и такие зори,

Дрейфующие льдины в Белом море,

Игра сполохов на небе ночном.

Его слушали внимательно, и от этого уверенность в нем крепла, голос наливался крепостью, звучал чисто и убедительно:

И уж, конечно, нет нигде людей

Такой души, и прямоты, и силы,

И девушек таких вот, строгих, милых,

Как здесь, в лесах,

На родине моей.

Но если б вырос я в другом краю,

То все неповторимое,

Как чудо,

Переместилось, верно бы, отсюда

В тот край другой —

На родину мою.

Миша радовался, что сбор удается. Ребята старались, чтобы и песни звучали громче и стройнее, и стихи читались без запинки, а если кто-то вдруг забывал слова, ему подсказывали, переживая за него, и успокаивались, когда стихотворение все-таки дочитывалось до конца.

А в конце сбора ребятам читал сам Миша. Читал Пушкина и Лермонтова, Некрасова и Есенина, испытывая какое-то новое, необъяснимое чувство. Похоже, он старался убедить себя и всех этих маленьких и дорогих ему людей в том, что никогда не повторится это счастье дышать влажным осенним утром, видеть сквозь легкое марево рябиновые кисти на том берегу и наблюдать плавное движение опавших листьев в притихшей и потемневшей воде. Ему хотелось, чтобы ребята поняли, какая им выпала радость жить в мирное время среди этих далеко убегающих лесов и уцелевшей церкви, парящей над ними, среди молчаливых холмов и затихающих проселков, отдыхающих полей и близких болот, над которыми целое утро сегодня кружились и плакали отлетающие журавли.

Так закончился сбор. Потом ребята долго бродили по берегу, непривычно молчаливые, задумчивые.

Пашка Синицын и Игорь держались вместе. Миша видел, как Пашка часто наклонялся, срывал какую-нибудь травинку и спрашивал:

— А это что?

Игорь принимал из его рук травинку, вертел ее, долго разглядывая, потом неуверенно произносил:

— Подорожник.

— Сам ты подорожник, — укорял Пашка. — Это мать-и-мачеха. — И снова срывал поблекший стебелек. — Ну а это-то узнаешь?

К ним подошла Таня.

— Ты, Пашка, не изгалялся бы, а объяснил человеку. Подумаешь, он знает травинки. В деревне вырасти да крапивы бы не видеть. Ты вот мне ответь, чем отличается осока от осота? Не знаешь? Ну вот. Пойдемте лучше нарвем рябины и украсим наш класс.

И они все вместе направились к ближней рябине. На обратном пути вместо строевой солдатской песни вдруг неожиданно затянули «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина», и, кажется, начал ее Пашка. Песню дотянули до конца.

— Ну, что же, — сказал Силкин, когда они с Мишей возвращались домой. — С боевым тебя крещением. Кажется, ты не зря получаешь зарплату.

— Спасибо, друг, — откликнулся Миша. — Ты, как всегда, перехваливаешь меня, — и хитровато подмигнул.

— Ничего. Теперь дело пойдет — лиха беда начало.

...Приближалась зима. Северные ветры загудели над полевой дорогой, что гнулась по краю лощины, дули порывисто и сердито. Миша с грустью вспоминал, как еще недавно он проходил этой дорогой прозрачными и гулкими утрами и любовался обильной, искрящейся на солнце росой на метелочках тимофеевки, что росла по обочинам. А позднее эти же метелочки уже подернулись инеем, стояли тихо, не шевелясь, опасаясь потерять свое дорогое и хрупкое великолепие. Только к полудню оттаивали они, но роса уже не играла прежней радугой и не будила былой радости, потому что прихваченный холодом стебель терял упругость и уверенность цвета.

Далекие ивовые кусты лиловели от холода, и на березах погасла та ослепительная живая белизна, которая тянет к себе и заставляет если не прикоснуться, то поглядеть вблизи.

Миша вспомнил, как его подбадривала когда-то Марфа Никандровна:

— Ничего, не скучай. Скоро начнутся приморозки, будешь за поляшами ходить. А то приглянется какая-нибудь девочка, так тоже не меньше заботы будет.

В избе через старые рамы быстро выдувало тепло, и, когда становилось холодно, затапливали плиту. Кот ложился на теплую плиту и поначалу блаженно жмурился: а когда начинало припекать — прыгал на печной приступок.

— Ничего, Буско, — гладила Марфа Никандровна кота, — это сперва зима кажется страшной, а поошоркаешься, дак ой как заживешь!

Теперь Миша, пройдя от школы полтора километра полем по морозу, входил в избу с закуржавевшей бородой, в катанках.

— Ишь до чего тебя морозко-то дообиимал! — Марфа Никандровна всплеснула руками. — А бородка как у Федотка. Ты бы не ходил полем, шел бы по прямушке-то, через овраг. Ведь не пьяной, всяко в гору подымешься. А ведь тут многим ближе.

— Да, пьяному в этот овраг лучше не скатываться. А возможность такая скоро появится: директор к себе на день рождения приглашает.

— Да ну! — удивилась Марфа Никандровна. — Именинничать надумал? Дак что? И сходите! Не объедите ведь его всяко да не обопьете. Много называет гостей-то?

— Да всех учителей приглашает.

— Ну-ко, людно зовет. Смотри, как размахивается.

— Вот просит съездить кого-нибудь в Макаровский магазин. Горячительного привезти. Я пообещал съездить. Лошадь школьную дает. В седле. Только, я думаю, на Борке не хуже выбор. Там и самолеты прилетают, глядишь, чего-нибудь хорошенького подбросят...

— На Борке не хуже, конечно, — согласилась Марфа Никандровна. — Съезди, съезди, уважь директора, коли и лошадь дает. И нам заодно с Таиской привезешь бутылочку-другую, а то все вышло. Да вон у Марийки ребятишки градусник разбили, дак не найдешь ли где. Зайди и аптеку-то. А то и в больницу. Может, там у знакомых выпросишь, — засмеялась она. — А то был один на всю деревню, да и тот разбили, дьяволки. Да и дрожжей поглядишь, нет ли. Ваня Храбрый думает пиво заваривать. А не добудешь, придется в Вологду заказывать на потом.

...Когда Миша въезжал на школьной кобыле в Борок, он уже изрядно намаялся с непривычки и выглядел не таким удальцом, каким выезжал из Заполья. Должно быть, на встречных он производил странное впечатление: в высокой цигейковой папахе, с черной бородой, в расстегнутом полушубке. Одна баба, вывернувшая из-за угла, растерялась и, уступая ему дорогу, соскользнула в колею и недовольно пробормотала:

— Тьфу ты, лешой, опять цыгане наехали!

Миша усмехнулся и, чтобы не разубеждать женщину, которая еще несколько раз оглядывалась на него и плевалась, спросил у первого же мальчишки, где магазин, и направился туда.

Нагрузив рюкзак бутылками питьевого спирта, он помедлил немного, набрал побольше воздуху в грудь и поехал в сторону больницы.

Настя увидела его в окно, вышла на крылечко.

— Какой у вас внушительный вид, — приветливо сказала она. — Не сразу и узнаешь с бородой-то.

— Да, меня уж из-за нее цыганом обозвали, — усмехнулся Миша. — А я к вам за градусником. Наши женщины послали. Говорят, был один на всю деревню и тот разбили Марийкины ребята.

— А что ж это вы к нам с концертом не приехали? — будто не слыша его слов, спросила Настя.

— Да как-то не получилось... пока, — пожал плечами Миша и отметил, что здесь она намного смелей, чем тогда в школе. Видно, и правда родные стены помогают. — Да вы, по-моему, и сами не очень-то хотели нашего концерта.

— Нет, мы ждали вас...

— Но мы вас тоже не один раз поджидали. И на лен, думали, приедете. — Миша пытался обернуть в шутку Настин упрек.

Взглянув на него, Настя в какой-то момент растерялась, покраснела от собственного признания, по тут же спохватилась, лицо ее снова стало строгим, слишком строгим.

— Мы постараемся поправить дело, — мягко пообещал Миша. — Если уж не для населения, то хотя бы для вас с Клавой... А где она, кстати?

— Кто?

— Да Клава! С которой вы к нам в школу приходили.

— А... практикантка! Так у нее кончилась практика, и она уехала обратно в Никольск.

— Жаль... Мой друг влюбился в нее...

Он понимал, что мелет невесть какую чушь, еще больше волновался и еще больше запутывался.

— Он уже на флоте служил, самостоятельный человек... и надежный парень, это точно...

— Чего ж он, самостоятельный, взял да сразу и влюбился? — с иронией спросила Настя. — Тем более что раньше никогда не видел её...

Миша почувствовал, что сглупил и Силкина оклеветал.

— А разве так не бывает? — несмело спросил он, опять ругая себя за то, что продолжает этот разговор, но остановиться не мог.

— Нет, почему же... бывает. Только ничего путного из этого не получается.

— Я вижу, вам неприятен этот разговор. Но я о другом думал... и не хотел вас обидеть, честное слово.

Боясь новой путаницы, он торопливо отвязал повод от изгороди, неловко залез в седло и хлестнул лошадь.

Когда Миша Колябин подъезжал к школьному городку, он уже в который раз почувствовал на себе косой взгляд директорского дома, который по-прежнему стоял вроде бы отвернувшись от дороги и все-таки боковым окошком за всеми подглядывал.

Войдя в избу, Миша поставил рюкзак у порога.

— Ну вот, Галина Ивановна, все привез. А теперь пойду восвояси.

...Дома все были в сборе. Игорь сидел за столом и читал, Таиска всхрапывала на печи, а Марфа Никандровна сидела на лавке и вязала себе теплые чулки из овечьей шерсти. Она была в одном валенке, вторая нога голая: на нее Марфа Никандровна время от времени примеряла чулок. Возле нее примостилась Маня, тоже со спицами в руках. Марфа Никандровна успевала и свое вязать, и племяннице подсказывать:

— Да ты с этой стороны петли-то накидывай, вот так, — показывала она, — тебе попутней будет обратно-то идти. Да-ко мне вон лучше на шкафу очки, а то больно работа коповатая. Али лучше самовар греть? Замерз, поди-ко? — спросила она у вошедшего Миши.

— Да нет, я пока не хочу...

— Ну, тогда погоди, я скоро довяжу, да и Таиску станем поднимать. Пускай маленько погреется, а то всю ночь сегодня кашляла, как дрова колола. Занемогла что-то...

Она поглядела на Мишу:

— Это ты в таких штанешках-то и ездил тонюсеньких? Ой, робята! Все форсите, а надо теплей одеваться: глядите, дозакаляетесь... Вот был бы женат, так баба-то не опустила так в экий мороз. Нет, надо, коли, скорее самовар наставлять, отогреть тебя. А ты, Игоряха, с книжкой двигайся под иконы. А то бы и отдохнул, дал глазам переморгаться. Все сидишь насугорбленный и ходишь эдак же, согнувшись. А вон братец-то у тебя, погляди: как стопочка!

Марфа Никандровна сперва принесла с мосту соленых волнух, полчугуна утрешней картошки и поставила на стол.

— Вот. Ешьте, кому охота посолиться. — Перевернула самовар и потрясла его над старым ведром, вытряхивая золу. — Грибы-то с леденьями, осторожней ешьте, пусть пооттают, — предупредила она. — Ты, Михаил, видно, невесело съездил на Борок? И есть не хочешь. Ну, я вот сейчас тебе чаю начижу. Уж не заболел ли?

— Да нет, спать хочу. Натрясло да... и вообще.

— А вон Таиска поднимается, ты ложись на ее место. Холод-то из тебя выйдет, полегче и станет. Вздремни ненарочно, вздремни.

Ему сразу начало что-то сниться, хотя он еще слышал, как за обоями шуршали тараканы, а по углам — мыши, на зиму перебиравшиеся поближе к теплу. Сначала он ходил по каким-то гнилым и шатким мосточкам над зеленой стоячей водой, а из воды, затянутой дурной травой и ряской, высовывались большие лягушачьи головы и бесшумно открывали и закрывали широкие безобразные рты.

Потом он провалился в воду и, дрожа от омерзения, увязая все глубже в этой хлюпающей грязи, изо всех сил рванулся п выбрался на берег, оставив туфли в затхлом, пузырящемся болоте.

С печи Миша слез весь в поту и пошел к умывальнику ополоснуться. Чай уже отпили. В избе, кроме Мани, были еще двое Марийкиных ребятишек. Но вот дверь снова открылась, и вошел Гришка.

— Закрывайте двери! Ишь холоду сколько напустили. Только боркотят дверями, туда-сюда торкают, переходят. Как почту гоняют. Не дали учителю поспать, — ругалась на них Марфа Никандровна.

— Да я отдохнул. Только все сны какие-то снились...

— Дак и хорошо! Выспался и картинок нагляделся, — засмеялась хозяйка.

— Да больно невеселые картинки... — помотал головой Миша.

— Ой, мне вой тоже вчера сон то какой приснился... Будто поймали меня мужики и хотят съесть. «Ела мясо?» — спрашивают. «Ела», — говорю. «Ну, дак теперь мы тебя будем есть». Я им говорю: «Ой, вы, мужики! Да много ли во мне мяса? Не живала на веку хорошо-то: все репа да картошка. А тут разок удела кусочек телятинки — вы меня сразу и есть». Подумали, посовещались — и отпустили. Только напоследки матом облаяли, дураки, — и сама над собой засмеялась, — какая уж тут наедуха — росла все в недостатках... Вот как трудностей черпанула, все горя перенесла. Как-то налогу пятьдесят кило одного мяса наложили. Где их взять? Увижу, как начальство идет, так запру дом, да сама куда-нибудь бегом. И домой не ходишь не по одному дню, пока все не уедут. А то на лесозаготовках тюрились. Ой, было: христов вечерок, проклятое утрецо... Шла домой, дак качало. Подержишься за деревину, постоишь, да и дальше. А на окопах-то...

— На каких окопах? У вас же немцев не было.

— К Вологде посылали. Тогда из нашего колхозу выдвинули двенадцать человек. В одной избе и спали, взад-вперед комельями. Сперва-то Марийку забрали. Да ее не раз и посылали. Придет сухая, еле ноги волочит. Последний раз ехала с окопов с одной бабочкой, а та ее и обокрала, последнее унесла. Приехала, а ее снова посылать. Заревела, говорит: «Лучше удавлюсь, а не пойду». Таиска за нее ходила. Не покрасовалась девка. Так и состарилась. А что, Таиска, шла бы за Ваню-то Храброго. Хоть напоследок бы полизала медку, а? — неожиданно и с чувством сказала Марфа Никандровна.

— Чего мелет, сама не знает, старая, — недовольно заругалась Таиска. — Видно, язык-то ни разу не болел, дак и мелет.

— А чего, Тася, — поддержал Марфу Никандровну Миша. — Ваня, по-моему, положительный мужик. И дом у него еще хороший, и сам герой.

— Этот-то у него дом — что... Вот после матери он продал дом! — покачала головой Марфа Никандровна. — Когда его увозили из деревни, все пришли поглядеть. Жалко было отдавать эдакой дом на чужую сторону. Повезли, а бревна-то... как колокольчики...

— А дорого ли у вас дома продают? — полюбопытствовал Миша.

— Чего, уж не покупать ли надумал? — поглядела на него Марфа Никандровна.

— Да нет, я так...

— А что, и для отдыху дак больно хорошо. Река рядом, и лес недалеко.

— Да у меня ведь нет денег.

— А мы хорошему человеку и в долг дадим. Да, вот видишь: строили, строили люди; бревна рубили, ямы бутили, тес готовили, крышу надевали — сколько работы переделали, а отдадут за каки две-три сотни... — погоревала она. — А тебе-то школа и новый дом построит. Вот будешь на именинах-то и скажи директору, чтобы для тебя дом готовил к будущему году.

— Если в армию не заберут.

— А, ты еще не отслужился...

— Может, и не возьмут, — сам себя успокоил Миша.

— Ты к директору-то подговорись, он тебя затребует, али с военкомом договорится. Про все на именинах-то и потолкуй.


На именинах было не до серьезных разговоров. Сдвинутые в учительской столы, заставленные бутылками вина и графинами с разведенным спиртом и брагой, едва умещали гостей. Одна к другой стояли тарелки с рыжиками, огурцами, капустой, жареной картошкой и застывшим мясом. Галина Ивановна без конца напоминала хмельным визгливым голосом, чтобы не забыли отведать ее пирогов с яблоками и вареньем.

«Ох и голосок! — подумал Миша. — В оперу бы тебя».

Фитили в лампах все время приходилось подвертывать, потому что огонь задыхался в духоте, шуме и крике: Марфа Никандровна утром печку истопила, чтоб учителей не заморозить...

Силкина замучили — без передыху заставляли играть на баяне. Только он решит передохнуть, а ему снова ставят на колени «анструмент» и требуют музыки.

Уже были произнесены все приличествующие моменту тосты: и за именинника, и за его родителей, и за жену, и за семью, и за успехи в работе, а вина все оставалось много, поэтому пить стали просто так.

Второй раз в жизни Мише пришлось пить спирт. Голова кружилась, земля уходила из-под ног, а ему все наливали, что-то шептали то на одно, то на другое ухо, обнимали, чего-то доказывали и требовали выпить. Он сопротивлялся, но, видимо, слабо, а требующие бывают всегда сильнее, и он сдавался, заодно запивал и свое горе — неудачное свидание с Настей.

Митя сидел напротив, рядом с Николаем Степановичем. Он был серьезен, хотя директор и позволил ему сегодня выпить. Все смеялись, что-то рассказывали и приставали к Мите:

— Митя, а ты чего молчишь?

— А я юмору не знаю, — отвечал он и снова сидел как монумент.

Миша не понял, из-за чего вдруг возник шум, он только слышал недовольный простуженный голос Николая Степановича — директор разносил кого-то. Потом вдруг все притихли и молча стали собираться домой. Мужчины на ходу, не чокаясь, допивали стопки и уходили.

Наконец Миша понял, что сидят они с Силкиным одни за столом и Коля внушает ему, что надо собрать все силы и дотянуть до дому. Потом снова послышался простуженный директорский голос — недобрый, громкий и требовательный:

— Вы мне мешаете закрыть школу!

«Почему это я раньше не замечал, что у него такой дребезжащий голос?» — подумал Миша.

Потом выяснилось, что директор приревновал Силкина к Галине Ивановне, хотя повод был самый незначительный: Силкин вышел вслед за ней в темный коридор прохладиться, и они пробыли наедине минут пять.

Домой практиканты шли с трудом, ноги не слушались их. Они хотели сократить путь и пройти через лог, но, подойдя к нему и глянув в его непроглядное глухое чрево, поняли, что такого пространства им не одолеть. Слишком круты берега и глубока впадина: и трезвый-то с трудом оттуда выбирается. А тут еще мороз грянул. Миша совсем ослабел, и Коля решил, что лучше не испытывать судьбу, и потащил друга обратно к директорскому дому.

Они долго стучались, но им не открывали. Наконец вышел Митя и, ни слова не говоря, дал им по затрещине — практикантов как ветром сдуло с высокого крылечка. Но Коля и после этого не унимался.

— Или увозите на лошади, или пускайте ночевать, — требовал он. — Молчите? Но помните, если мы замерзнем, вам же хуже будет. Подумайте о своем будущем, оно в ваших руках... — Он еще пытался шутить.

В доме долго молчали, потом послышался разговор: похоже, Галина Ивановна внушала что-то мужу, и Николай Степанович, брякнув задвижкой, вышел.

— Устраивайте ночевать, товарищ директор, — сказал Силкин, — мы у вас на производстве, и вы за нас несете ответственность, как бы к нам ни относились.

— Домой ко мне вы больше не войдете никогда, а ночевать я вас устрою. — В голосе зазвучала угроза.

И оп повел их к интернату. Ученики на выходной разошлись по домам; Николай Степанович отпер двери и тут же ушел обратно.

Проснулись практиканты от холода. Спали они на одной кровати — спина к спине, накрытые своими пальтишками. Не догадались взять шерстяные одеяла с других коек. Снег, начерпанный ими в валенки, даже не подтаял.

— Ждала я вас, ждала, — рассказывала на другой день Марфа Никандровна, — и пошла к Анатолию Леонидовичу. Достукалась, сам-то он спал, а Василиса Петровна сказала, что не знает, где вы. Мы, мол, уходили, так они за столом еще сидели. Опять подождала я, нет моих робят! Надо идти: грех да беда не по лесу ходят, а по добрым людям. Засветила фонарь, пошла. А мороз-то эдакой — кошка весь вечер с шестка не сходила, да и темно, боязно. Нет, гляжу, на дороге никто не лежит, и в домах школьных огни погашены... Ну, думаю, директор у себя оставил. Пригрузило маленько робят — и не пошли домой. Я и его самого одинова еле допровадила до места, эдак накозокался; думаю, укладет ребят, сам понимает. А ведь мне ничего Василиса-то Прекрасная не сказала, что у вас с директором расщепленье такое вышло... Толкнулась к Василию Егоровичу, он тоже спал пьяной... Приревновал, ну-ко, директор-то к жене?

— Приревновал, — подтвердил Силкин, отогреваясь вместе с Мишей на печи.

— Ой, ему ли уж, крокодилушку, прискребаться бы к добрым людям... Ладно бы у самого никакого озадья не было... Сидел бы да не кукарекал!

Миша лежал молча, ему было опять тяжело. И больше всего стыдно перед Марфой Никандровной. Что она подумает о них?

А она уже протягивала ему на печь бутылочку с нашатырным спиртом.

— Ha-ко вот, нюхни, угар-то им хорошо вышибает.

— Дай, Марфа Никандровна, и я нюхну, — попросил Силкин. — Ну и шибает! Сразу похмелье в одну сторону, а сам в другую.

— Погодите, робята, чичас погрею супу, подкормлю вас, поотвалит, может. А то наш-то с похмелья не ест ничего, так его больше и карает. Вишь, весь, как береста, побелел и глаза к потолоку закатил...

— Ничего, Марфа Никандровна, так скорей до ума, — злорадствовал Силкин.

— Не буду больше, — каялся Миша еле слышно и верил своим словам.

— Неужели? — издевался Силкин. — У меня, конечно, нет права вам не доверять, но нет причин и верить.

— Нет, не буду...

— Давай-ко слезай, Михаил, да выхлебай тарелочку, а напоследок еще кашей пригнети. И добро будет!

— Сколько раз говорил я тебе: пей, но не глупей, — наставлял Силкин.

— Ты-то бы хоть помолчал, — защищался Миша, — не мог одеяла взять. Тоже, видно, хорош был. Да и с директором бузу затеял.

— Хорошо хоть челядешки-то не было, домой убежали, ничего хоть они не видели, — говорила Марфа Никандровна, — ас нашим директором разругаться недолго. Или уж надо терпенье стойкое. Не зря говорят: пьян, да умен — два угодья в нем. Николай-то Степанович не умен пьяной.

— А трезвый? — спросил Силкин.

— Да и с трезвым большое сердце надо. У меня ведь сперва-то стоял интернат, девочки жили. А мы с Таиской на кухню перешли. А у самого директора вторая половина в дому пустая все время, а он вам не отдал. Ну ладно, бог с ним... Сулил, что и дрова будут, и деньги за каждого по три рубля платить станут, и керосин выделять, а все обманывал старух. Такой скрежетина. Уж всего-то мне за техничество платит сорок рублей, а в летние месяцы половину скидывает. Только двадцать рублей платит. Нечего, мол, летом тебе в школе делать, в колхозе подработаешь. А я на школу и сено кошу, и в огороде работаю, да и после ремонтов убираю. Дак не мене работать приходится, чем с ребятишками. А вот надо старухе досадить... Нет, я и рядовая, а за его бы, за учителя, не пошла...

— Он сначала-то был скользкий, как обсосанный леденец, а теперь ясно, что он собой представляет, — сказал Коля Силкин.

— Ладно бы с нами, с колхозниками; а с вами-то, учеными людями, чего заноситься да задориться. Ведь уж немолодой, почти лысый мужик, понимать должен.

— Не каждая лысина, Марфа Никандровна, — признак большого ума, — назидательно проговорил Коля, и старушка звонко засмеялась, засверкала голубыми глазами. — И не будем о нем много говорить. Давайте лучше чай пить.


В школе никто не вспоминал о клушинском торжестве и тем более его финале. Учителя на переменах старались не задерживаться долго в учительской, а если и оставались, то занимались проверкой тетрадей или готовили к следующему уроку карты, схемы, пробирки, колбы.

К Галине Ивановне, некоторое время носившей синяк под левым глазом, вернулась прежняя миловидность и приветливость.

У ее мужа в последние дни появилась на лице нездоровая одутловатость, и Миша подумал: уж не начал ли директор с горя попивать. Раньше у него припухлыми были только веки, а теперь надулось все лицо. Не с добра это...

Миша с любопытством наблюдал за ним. Николай Степанович приходил теперь в школу в белой рубашке с галстуком, в новых бурках. Говорил мягко, двигался осторожно. Миша долго не мог уловить, что в нем изменилось, и лишь потом понял. Шея и лицо его сильно обветрели и загорели, но по горлу от подбородка проходила полоса незагоревшей кожи, и это придавало ему сходство с кошкой. К тому же он начал отращивать усы. И были они у него редкие и бесцветные.

Николай Степанович пытался как ни в чем не бывало разговаривать с Мишей, давая попять, что вражда его с Силкиным больше ни на кого не распространяется, но Миша сразу заявил о своей солидарности с другом. Теперь он не мог относиться к директору по-прежнему.

Силкин старался не задевать и не сердить понапрасну Николая Степановича, но в каждом его движении и слове сквозило столько непочтительности и иронии, что Николай Степанович не мог этого не заметить, и, не ручаясь за себя, торопливо уходил из учительской, тем самым признавая Силкина победителем.

А Коля молчаливо бросал на Галину Ивановну значительные взгляды, и ему казалось, что она не только одобряет его поступки, но и подбадривает.

Запольские учителя по-разному относились к разыгравшейся баталии между практикантами и директором.

Резко и определенно пошел против директора только историк Василий Егорович Карачев. От природы прямой и решительный, он никогда не осуждал директора заглазно.

Как-то при всех он сказал:

— Не так бы директору школы надлежало принимать молодых, Николай Степанович. У вас и так уже половина учителей разбежалась. Не мне бы вам это говорить.

— Да, не вам бы, — ответил Клушин, намекая на какой-то давний промах Василия Егоровича.

Лицо Василия Егоровича залилось краской, и ой недружелюбно и долго смотрел в глаза Клушину, пока тот не отвел взгляда.


В таком положении разлада и разброда практиканты готовились к отъезду на зимнюю сессию. На душе было сумрачно, хотя поначалу война с директором придала вроде бы их тихой сельской жизни напряженность и остроту. Неловко было так уезжать и тягостно думать, что через месяц придется вернуться к тому же самому, а может, к еще худшему: директор ведь не будет сидеть сложа руки и, конечно, проведет воспитательную работу среди вверенного ему коллектива.

Миша твердо решил забрать с собой Игоря насовсем, хотя и жаль было срывать его с места в середине учебного года. Но смотреть парнишке на распри среди учителей нехорошо. Тем более он не только наблюдал, но и норовил в них участвовать.

Досадно все это было еще и потому, что в последнее время у них с братом установилось полное взаимопонимание. Игорь старательно учился, много читал и вел немудреное их хозяйство. А впрочем, Миша предвидел, что накладки все равно могут быть. К тому же ему самому надо было усиленно заниматься. К началу мая всем практикантам надлежало явиться в институт и сдать курсовые экзамены; ведь впереди еще оставались и государственные... Так что Игоря все равно пришлось бы срывать; а перед окончанием учебного года это еще хуже, чем в середине. Да и мать писала, что скучает.

Игорь с большой неохотой готовился к отъезду. Он согласился бы на все: каждый день чистить картошку, мыть чугуны, подметать пол, лишь бы не уезжать из Заполья, не расставаться с ребятами, с которыми уже подружился.

Теперь он не сможет поглядывать на вторую парту слева, где сидела Таня, и ждать, когда она случайно обернется и посмотрит на него теплыми, как у матери, глазами...

Бригадир посулил им лошадь, только велел самим искать возчика: из колхозников посылать было некого. Но разве трудно в деревне найти доброхота прокатиться в легких санях по зимней дороге!

В провожатые напросился Пашка Синицын. Он уже, сидел в избе и терпеливо ждал, когда учителя позавтракают. Но те не спешили, ждали хозяйку.

Наконец послышались шаги на мосту, — вошла Марфа Никандровна и, не затворяя двери, позвала:

— Ну заходи, заходи, что ты степенишься, не съедят ведь тебя.

В избу вошла Настя. Миша замер. Настя смущенно поздоровалась и растерянно топталась у порога.

— Давай раздевай шубу, — скомандовала Марфа Никандровна, — вешай на крюк. Садись сюда напротив молодых да хороших. Сейчас я тебе ложку подам, хлеба отрежу, и будем управляться. А потом тебя робята быстро домахнут на лошаде-то. Чего зря ноги стаптывать, еще долго жить. Вишь вот, Михаил, — обратилась она к Мише, — забыл тогда градусник-то привезти, пришлось девочке экую дорогу пешей одолевать. Градусник-то ведь без конца понадобляется, как жо! Ну вот, спасибо тебе, милая, теперь нам надолго хватит. — И она убрала его в посудник. — Ты девка задорная, молодец! — похвалила она при всех Настю. — Да и работаешь у нас долго. Другие фельдшера в деревне как принудиловку отбывают, а срок подойдет, фюить — только дирка свистнет. А ты молодец!

Нее засмеялись. Сразу прошла напряженность, и Миша, чтобы скрыть свое смущение, взялся за ложку и предложил:

— Поешьте, Настя. Дорога дальняя.

— Да я уже ела, — розовея, ответила она, — я ведь рядом ночевала, в соседней деревне, там девочка заболела. Решила и к Марфе Никандровне зайти да занести градусник.

Это было похоже на оправдание. Настя растерянно посмотрела на Мишу. Он понял, что она просит у него помощи. Встал и сказал твердо:

— Ну, пора ехать! А то опоздаем на самолет.

Марфа Никандровна собрала старые шубы и положила их в сани для тепла, обняла и поцеловала Игоря, попрощалась с Силкиным и Мишей, потом долго стояла на крыльце и смотрела, как сани выехали из деревни, пробежали полем, медленно забрались в гору и наконец перевалились на ту сторону.

...В самолете Миша снова вспоминал, как ехали на аэродром, и переживал их недавнюю совместную дорогу. Народу в сани набралось много, было тесно, и поэтому скоро установилась веселая непринужденность и простота. Сани заваливались то на одну, то на другую сторону. При каждом толчке Миша старался поддержать Настю, чтобы она не упала, и каждый раз девушка смущенно взглядывала на него, но, встречая открытую улыбку и знакомые понимающие глаза, успокаивалась.

Пашка Синицын, повернулся ко всем спиной и беседовал наособицу с Игорем. И, словно сговорившись, все забыли про Мишу с Настей, а длинная и тряская дорога сближала намного больше, чем все предшествующие встречи.

Когда подъезжали к Борку, Миша предложил:

— Не поразмяться ли нам немножко?

— И правда, я тоже устала сидеть, — Настя спрыгнула с саней.

На зимнике тонко пахло сеном. Сухие зеленые стебли травы, запутавшись в хвое, висели кое-где на ветках придорожных елок: видимо, возы с сеном, проходившие по зимнику с дальних покосов, были слишком широки.

— Почему вы тогда обиделись? — спросила вдруг Настя.

— А что я должен был делать?

— Вы не поняли меня...

Миша промолчал. Он хорошо помнил их разговор у больничного крылечка. Понимал он и то, что если сейчас они затаятся в себе и не пойдут навстречу друг другу, то отдалятся, может быть, навсегда.

— Вы все видите, Настя... Вы умница, — Миша посмотрел ей в глаза, и Настя не отвела их, кивнула головой.

— Вижу...

Возле больницы Настя несколько замедлила шаг, потом решительно пошла к аэродрому. А там уже Силкин с радистом Веней как со старым знакомым. О билетах беспокоиться не пришлось.

Долго смотрел Миша из окна самолета на махающего фуражкой Вениамина и Настю. Бледное лицо ее быстро размывалось расстоянием и высотой...


Не успел Миша приехать в Вологду, как его потянуло обратно — на Кему, в Заполье. Слушая по утрам местное радио, он ловил себя на мысли, что ждет, когда скажут чего-нибудь про Никольский район или хотя бы передадут, какая там погода. Этот край становился его судьбой, и Миша, понимая это, испытывал необходимость больше о нем узнать, услышать, понять его людей и определить свое место среди них.

Он попытался всерьез поговорить с Гошкой Печниковым: все-таки парень там вырос.

— Ты мне скажи, — обратился он как-то к нему, — какие знаменитости родились в вашем районе, кроме Яшина?

— Я знаю точно, что в Никольщине рождаются самые крупные и кусачие комары. Хори еще, говорят, самые вонючие. Тоже достопримечательность.

— Перестань кривляться, — одернул его Миша. — Я тебя серьезно спрашиваю.

— А я тебе серьезно и отвечаю. — Печников рассердился. — Роетесь, роетесь в навозе, как жуки. Все жемчуг ищете.

— Ты чего разошелся-то? — прервал его Миша.

— Да так. Ведь наверняка притворяешься этаким радетелем сельщины. А небось на постоянное жительство туда и калачом не заманишь.

— Ну это еще посмотреть надо. Подумать.

— А чего тут смотреть да думать? Тебя никто туда и не толкает. Кому охота пропадать в захолустье? Там ведь за вредность платить не станут. Ты на хорошем счету, получше место найдешь.

Миша почувствовал бесполезность разговора: их понятия и наблюдения не совпадали. Особенно было неприятно, что Гошка говорил о своей родине отчужденно и называл Никольск захолустьем.

Загрузка...