Вот еще новости: Светка стала бояться самолетов. Пристала ко мне, чтобы я ехал поездом. А я уже отвык даже спать в вагоне, отвык от этого вагонного быта, от этого томительного безделия. Еле-еле я Светку успокоил. Скорее даже, она сделала вид, что успокоилась. Анна Михайловна деликатно помалкивала, но я видел, что она на этот раз всей душой на стороне Светки.
Самолет мой вылетает в середине дня, утром я еще заскакиваю на работу. Мне надо повидаться с Валей Денисовым. Дело в том, что вчера, пока я дожидался звонка Павла Алексеевича, Валя побывал на фабрике, где работает Купрейчик. Во-первых, уточнил служебное положение Виктора Арсентьевича. Он, оказывается, начальник отдела снабжения. И на прекрасном счету. Но главное, Валя проделал важную, хотя и жутко нудную работу: он пролистал в отделе охраны все книги регистрации посетителей, которым выписывались по чьей-либо заявке разовые пропуска. Эти книги, оказывается, положено хранить довольно долго. Почему — неизвестно. Не могли же руководящие инстанции предвидеть наш случай или что-либо подобное? Так или иначе, но нам повезло. Однако лишь в том смысле, что Валя смог убедиться: фамилия Семанского в книгах ни разу не упоминается. Не был Гвимар Иванович на фабрике, не был никогда. Валя, однако, человек осторожный и недоверчивый. Он резонно предположил, что выдачу разового пропуска Семанскому могли случайно не зарегистрировать, по оплошности, допустим, или по небрежности. Поэтому Валя попросил начальника охраны показать ему копии актов проверки работы бюро пропусков. Такие копии нашлись, и Валя смог убедиться, что среди кучи всяких обнаруженных недостатков, однако, ни разу не было случая, чтобы выписанный разовый пропуск оказался незарегистрированным. Трудно было предположить, что единственный такой случай пришелся именно на Семанского и к тому же не был отмечен проверяющими. Нет, куда вероятнее был вывод, который Валя и сделал: Гвимар Иванович ни разу не был на фабрике, ни у главного инженера, ни у главного механика, ни у кого вообще.
Выходит, соврал Купрейчик насчет визита Гвимара Ивановича Семанского на фабрику. Где-то еще и каким-то другим путем познакомились они. Только не хочет, видимо, рассказывать мне об этом Виктор Арсентьевич. Не хочет почему-то, и все. Это весьма странно и неприятно. Чего бы ему тут скрывать от меня, в самом деле?
В связи с этим опять под вопросом, под большим вопросом, становится вообще искренность уважаемого Виктора Арсентьевича. Это, кстати, уже вторая причина, заставляющая меня в этой искренности усомниться. А первая заключается в том, что я по-прежнему не верю, будто Купрейчик не знает, как он меня уверял, неведомого мне пока Льва Игнатьевича, как, впрочем, и весьма похожего на него Павла Алексеевича. Я вам забыл сказать, что и насчет этого Павла Алексеевича я у него на всякий случай тоже осведомился. Нет, и его тоже Купрейчик, оказывается, не знает. Ну, тут я, признаться, особой надежды и не питал. А вот Лев Игнатьевич после известной ссоры во дворе с Гвимаром Ивановичем вполне мог появиться сам у Купрейчика. «Но мог и не появиться?» — спросил меня Кузьмич. «Мог, — ответил я ему. — Но мне почему-то кажется, что появился, что знает его Виктор Арсентьевич». Почему мне так кажется, это я объяснить не мог и сейчас не могу. Кажется, и все тут. По каким-то неуловимым интонациям в голосе Виктора Арсентьевича, когда он говорил со мной об этом человеке, по его вопросам, ответам, по выражению его лица, наконец, черт его знает еще по чему.
Обо всем этом я размышляю, прогуливаясь по огромному залу ожидания Внуковского аэропорта. Кругом царит привычная суета и неутихающий гул голосов, он вдруг покрывается далеким и могучим ревом авиационных моторов или трескучим голосом диктора, объявляющим об отлете или прилете самолетов. Однако весь этот нескончаемый шум и суета нисколько не мешают мне размышлять о своих делах. Не мешает мне и мелькание лиц вокруг, в которые я по привычке всматриваюсь. Какой-то внутренний фиксатор не подает при этом сигналов тревоги.
Наконец объявляют посадку и на мой рейс. С некоторым опозданием, правда. Мой коллега из местного отдела милиции, который считал своим долгом время от времени проведывать меня, объяснил опоздание тем, что самолет этот опоздал и с прилетом в Москву тоже. Что ж, разве нет резервного самолета на такой случай? Словом, так или иначе, но посадку наконец объявляют. И я иду вместе с толпой пассажиров по заснеженным плитам аэродрома к стоящему невдалеке самолету. Потом в тесной толкучке между креслами длинного салона нахожу свое место. Оно оказывается возле самого иллюминатора, и я, скинув пальто и забросив на сетку свой дорожный портфель, с пачкой свежих газет в руке погружаюсь наконец в глубокое, мягкое кресло и вытаскиваю из-под себя пристяжные ремни.
Весь полет занимает каких-нибудь два-три часа и проходит над сплошной пеленой облаков, а под конец и в кромешной тьме рано наступившего зимнего вечера. Самолет временами довольно сильно бросает, раза два он даже проваливается в какие-то воздушные ямы, и тогда неприятная тошнота подступает к горлу. Словом, мы испытываем все прелести полета зимой. Я даже начинаю опасаться, что нас не примет наш аэропорт и ушлет на посадку в какое-нибудь другое место. Сколько раз уже так бывало на моей памяти, и именно зимой, когда погода неустойчива и коварна.
Однако аэропорт безропотно, даже радушно принимает нас. И вот я уже в объятиях Давуда Мамедова. Он невысок, худощав и подвижен. Лохматые брови на узком, смуглом лице придают не свойственную ему вообще-то суровость. Но глаза его сияют от радости. Вообще мой экспансивный друг радуется так шумно, что мне становится неловко, и я увлекаю его к выходу. На площади перед аэропортом нас ожидает машина. Здесь ветрено, сыро и слякотно, к тому же с черного, беззвездного неба начинает густо падать крупными, мокрыми хлопьями снег, и вокруг уже ничего не видно.
Машина еле ползет. Давуд, отчаянно жестикулируя, рассказывает всякие смешные истории, случившиеся в городе. Их он знает в несметном количестве и рассказывает очень забавно. Он, наверное, незаменимый тамада за дружеским столом. Таким образом, время в дороге проходит незаметно.
В гостинице мне не только заказан номер, но в этом номере уже накрыт стол, и нас поджидают еще трое ребят из уголовного розыска. Словом, конец вечера проходит весело и приятно.
Утром я прихожу в городское управление, и уже совсем другой Давуд, собранный и серьезный, подробно информирует меня о положении дел.
Что касается Лехи и Чумы, то, кроме родных, Давуд установил несколько их связей, среди которых есть некий Хромой, в прошлом дважды судимый, где-то лишившийся ноги и сейчас работающий холодным сапожником в маленькой палатке на набережной. Хромой знает в городе все и всех и пользуется немалым авторитетом. Впрочем, и врагов у него, по словам Давуда, тоже хватает. Парень умный, сообразительный и деловой.
— Артист, — выразительно поднимает обе руки Давуд, словно собирается пуститься в пляс. — Берегу для тебя, дорогой. Мой личный подарок, учти. Никто с ним из нас еще не работал. Это работа для мастера.
— Большое спасибо, — церемонно благодарю я. — А как все-таки его зовут и что еще о нем тебе известно?
— Зовут его, понимаешь, Сергей, фамилия Голубкин. Живет, по всем сведениям и по его словам, один, бедняга. И никаких родных, кажется, нет. Приехал сюда из Новосибирска, уже без ноги и уже с двумя судимостями. Такой, понимаешь, подарок из Сибири мы получили.
— Давно приехал?
— Четыре года назад.
— Может, в Новосибирске родные остались?
— Наши товарищи оттуда сообщили — я, понимаешь, специально о нем запрашивал, — что родители у него умерли. Он, значит, домик продал, когда второй раз на свободу вышел, и сюда прикатил.
— Почему же он решил из родного города уехать, не знаешь?
— Не знаю, дорогой. И не спрашивал его. Так, стороной, конечно, интересовался. Но, представь, никто не знает. Ни с кем не делился.
— Здесь у него не жена так подруга есть?
— Представь, нет. Кажется, нет. И потом, без ноги парень.
— Так-так… — Я на секунду задумываюсь, потом говорю: — Ладно. Тут, видно, придется нам с тобой еще поколдовать. Давай теперь другими объектами займемся. Во-первых, Семанский. Убит в Москве, это ты знаешь. Что тебе о нем известно, кроме его бывшей работы?
— Эх, дорогой, — досадливо цокает языком Давуд. — Понимаешь, не наш объект. Ребята из ОБХСС мне сообщили про тот магазин его, и все. Их надо спросить, их. Я тебя прошу, дорогой, а?
— Ну, давай позови кого-нибудь.
— О! Правильно говоришь. Сейчас будут.
Давуд поднимает трубку телефона и набирает номер.
— Виктор? — спрашивает он. — Товарищ из Москвы приехал, хочет с тобой поговорить… Давай, дорогой, заходи ко мне. Он здесь, — Давуд вешает трубку и, очень довольный, сообщает: — Сейчас будет. Большой специалист.
— Ладно. А пока пойдем дальше, — говорю я. — По Льву Игнатьевичу этому самому так ничего у вас и не нашлось?
— Его самого у нас не нашлось. Понимаешь?
— Стараюсь понять. Значит, он или москвич, или… плохо искали… — И в ответ на негодующий жест Давуда добавляю: — Не обижайся. Всякое ведь бывает. Ты же не один искал. Но он был знаком с Семанским, хорошо знаком. И с Чумой тоже.
— Москвич тоже может с ними быть знаком. Ведь так? Почему нет? Значит, москвич этот Лев Игнатьевич, вот увидишь. Мы искать умеем, дорогой.
Я улыбаюсь, и Давуд смущается.
— Ладно, проверим, — говорю я. — Теперь насчет Ермакова. Эта личность вообще загадочная и, возможно, к делу никакого отношения не имеет. Чума сам не свой в тот момент был. Ну, и закричал, что Муза даже, мол, с самим Ермаковым от него, Чумы, не уйдет. Вот единственное упоминание Ермакова вообще. А до этого он, между прочим, кричал, что Гвимар за миллион ее купить не сможет.
— Вот, трех Ермаковых тебе нашли, — улыбается Давуд. — А вообще их у нас в городе больше сорока человек оказалось, представляешь? Но остальные никаких даже подозрений не вызывают.
— А эти трое вызывают?
— Да ты пойми, дорогой, — Давуд выразительно прижимает руки к груди. — Не моя область. Деятели тут, черт бы их…
В этот момент в комнату без стука входит полный невысокий человек в красивом бежевом костюме самого модного покроя, с красным в белую полоску галстуком. Черные, как галочье крыло, блестящие волосы гладко зачесаны назад, волосок к волоску, на круглом, полном лице торчит маленький вздернутый нос, под тонкими, словно нарисованными бровями глубоко вдавлены живые маленькие глазки, толстые губы, тугие, румяные щеки. Словом, этот человек сразу же мне не нравится. В руке у него красивая кожаная папка с большим металлическим замком.
— Капитан Окаемов, — сухо представляется он, протягивая мне руку. — Замнач отдела ОБХСС. Зовут Виктор Иванович.
Мы сдержанно и коротко пожимаем друг другу руки. Я, видно, тоже не пришелся ему по душе. Бывает, ничего не поделаешь.
— Меня, во-первых, интересует Семанский Гвимар Иванович, — говорю я. — Убит в Москве десять дней назад. Мы делали вам запрос. Что о нем известно?
— О! — поднимает тонкую бровь Окаемов. — Даже так? Убит?
— Вашими, кстати, уголовниками, — добавляю я и поворачиваюсь к Давуду.
— Убийц, как знаешь, двое. Совко Николай, по кличке Чума, и Леха, то есть Красиков Леонид. Так вот, Совко нами арестован. Красиков погиб.
— Ай, ай, — качает головой Давуд. — Как же он погиб?
Я коротко рассказываю историю гибели Лехи.
— …А сейчас меня интересует Семанский, — заканчиваю я, обращаясь к Окаемову.
Он снисходительно улыбается.
— Это объект посложнее вашего Лехи. Вообще наш контингент, между прочим, голыми руками не возьмешь. Мозгой шевелить надо. Ибо…
Он необычайно доволен собой и, кажется, собирается прочесть нам маленькую, но нравоучительную лекцию. Я, однако, предупреждаю это намерение.
— Пошевелите, пожалуйста, мозгой в отношении Семанского, — говорю я, еле сдерживая саркастические нотки в своем голосе.
— К примеру, этот вот Семанский, — подхватывает Окаемов, никак не реагируя на мой тон, скорее всего вообще его не замечая. — Мы этого голубчика, чтоб вы знали, в свое время чуть на крючок не подцепили. В последний момент, однако, ушел. Сорвался, можно сказать. Но от меня не очень уйдешь, чтоб вы знали. Его временно спасло то, что он на дно лег. А на его месте, в том магазине, появился новый человек. Шпринц по фамилии, Георгий Иванович, приглядываюсь пока, — торжественно и многозначительно объявляет Окаемов. — Вот-вот тоже на крючок возьму.
— Чем же Семанский там занимался, в магазине у себя? — спрашиваю я.
— Да, в общем-то, не крупно, — пренебрежительно говорит Окаемов. — Плевый у них, надо сказать, товар-то идет. Ну, к примеру, халаты, комбинезоны, одеяла байковые для общежитии, сапоги резиновые. Дефицита никакого. И все по безналичному на предприятия.
— Как же они там комбинируют?
— Элементарно. Безтоварные операции. Допустим, у Шпринца с фабрикой безалкогольных напитков. Там начотдела снабжения некий Влахов. Ну, сговорились. Влахов, допустим, передает в магазин доверенность на приобретение для фабрики товара, к примеру белья и одеял. Сам, конечно, эту доверенность изготовляет, подписи, какие надо, подделывает. А потом расписывается в накладных о якобы получении этого товара. И магазин вполне официально выставляет в госбанк платежное требование, а фабрика перечисляет ему по безналичному расчету деньги. Идет оплата похищенного товара. Вполне, чтоб вы знали, элементарно.
— Ну и наглость! — говорю я. — И Семанский этим занимался?
— А как же. Все этим занимаются, — хитренько улыбается Окаемов.
Я невольно вдруг вспоминаю Виктора Арсентьевича Купрейчика. Он ведь тоже начальник отдела снабжения. Неужели и он занимается подобными комбинациями? Ерунда какая-то.
— А вы не знаете, — спрашиваю я, — чем занимался Семанский после того, как ушел из магазина?
— Больше на глаза не попадался, — пожимает плечами Окаемов и закуривает, щелкая какой-то мудреной зажигалкой, потом снисходительно поясняет: — Нагрузился и ушел на дно. Нервы лечить. Элементарно.
— Как же он нагрузиться сумел, если, по вашим словам, мелочами занимался?
— Уметь надо, — туманно замечает Окаемов.
Больше ему сказать нечего. Ни о каких других делах Семанского он, видимо, сведений не имеет. А дела-то были, иначе чего бы это ему в Москву шастать.
— Выходит, у вас с горизонта исчез, а у нас вынырнул, — усмехаюсь я. — Дал, представьте, подвод под квартиру одного покойного академика. И ее обчистили. Довольно квалифицированно. Картины, антиквариат.
— А за что же его, к примеру, ухлопали? — все тем же снисходительным тоном интересуется Окаемов. — Располагаете сведениями?
Он присаживается на уголок стола, за которым сидит Давуд, и, изящно отставив в сторону мизинец, покуривает свою длинную сигарету.
— Скорей всего, чего-то не поделили, — отвечаю я.
Окаемов усмехается.
— С грубиянами работать начал. Элементарно.
— Бывали у вас в практике такие случаи? — интересуюсь я.
— Пожалуй, что нет.
— А вот у меня бывали, — вздыхаю я. — С вашим, кстати, контингентом.
И вспоминаю одну свою малоприятную командировку в Одессу. Потом спрашиваю:
— А семья у Семанского была?
— С сестрой жил. Большой дом у них здесь. Летом отдыхающих пускают. Никаким заработком не брезговал.
— Да, — киваю я. — Знакомые из Москвы жили. Сестра одного художника.
— Во-во. Он их мазней интересовался, — подтверждает Окаемов.
— Ну хорошо, — говорю я. — Теперь перейдем к Ермаковым. Кто из трех у вас на особой заметке?
— Да у всех у них рыльце в пушку, только копни. Это же элементарно, чтоб вы знали, — насмешливо отвечает Окаемов, болтая ногой.
— Но нам требуется только один.
Я рассказываю, при каких обстоятельствах мы вышли на эту фамилию. Давуду все это знакомо, но он и второй раз слушает внимательно, хмуря густые брови, и его бронзовое, костистое лицо становится сосредоточенным и суровым. Окаемов же всем своим видом демонстрирует насмешливую снисходительность. Он как бы говорит: «Ну, что ваши пустяшные дела стоят по сравнению с моими, наиважнейшими делами…» Паршивая и неумная это манера.
Когда я кончаю рассказывать, Окаемов, усмехаясь, замечает:
— Чтоб вы знали, у серьезного дельца ваша клиентура может состоять только на побегушках, на подхвате. Это, знаете, элементарно. Мы такие мелкие связи иной раз даже не фиксируем.
— Вы имеете в виду и этих Ермаковых, всех троих? — уточняю я, стараясь игнорировать его неприятный тон.
— В том числе и их.
— Выходит, кого из них имел в виду Чума, установить сейчас невозможно?
— Вот именно, — подтверждает Окаемов.
— А характеристику этой троицы вы дать можете?
— Кое-что могу сообщить, пожалуйста.
Окаемов, щелкнув замочком, раскрывает свою красивую папку, пристроив ее на одном колене, и достает скрепленные между собой листки. Затем он кладет папку рядом с собой на стол, по-прежнему сидя боком на уголке, проглядывает бумаги и говорит:
— Так вот. Ермаков первый. Зовут Гелий Станиславович. Директор магазина готового платья. У магазина три филиала — на рынке, у вокзала и на набережной. На рынке — второй Ермаков торгует, Василий Прокофьевич. Они будут, следовательно, двоюродные братья. Это элементарно. Так?
— Возможно.
— Что возможно? — не поняв, переспрашивает Окаемов.
— Что это элементарно, — поясняю я.
Он не чувствует в моих словах иронии.
— Ну, а третий Ермаков, — продолжает Окаемов, заглядывая в бумаги, — это будет Иван Спиридонович, директор плодоовощной базы. Между нами говоря, тоже жулик. Ох, у него возможностей, чтоб вы знали.
— А почему «между нами говоря»?
— Еще не доказано. Но сигналы солидные. Вот такая картина Айвазовского получается. Кругом вода.
Окаемов поворачивается к своей папке, аккуратно вкладывает бумаги и победно щелкает металлическим замочком.
— А на братьев Ермаковых у вас тоже сигналы есть? — спрашиваю я.
— Прямых, конечно, нет, — уклончиво отвечает Окаемов, из чего можно заключить, что вообще никаких сигналов на этих людей у него не имеется.
На этом наше первое совещание заканчивается, я благодарю Окаемова, и он уходит с таким видом, словно одарил нас богатством на всю жизнь, но благодарности не требует. Скромная гордость написана на его круглом лице. Эх, легко живется самонадеянным людям. Быть всегда довольным и гордым собой — экое счастье, наверное. Порой такие люди своей убежденностью в собственных талантах заставляют верить в это и окружающих и делают карьеру. Вы не замечали? Не дай бог, например, пойдет вверх такой вот Окаемов.
После обеда мы с Давудом отправляемся в город.
— Покажи мне топографию, — говорю я ему. — И, по возможности, всех действующих лиц. Включая Хромого, конечно.
Погода стоит теплая, гнилая какая-то. Снег за ночь весь стаял, под ногами жидкая грязь, она веером разлетается из-под колес машин, заставляя шарахаться редких прохожих. Серое, тяжелое небо висит, кажется, прямо над головой, прижимая невысокие дома к земле. Со стороны невидимого отсюда моря дует холодный, пронизывающий ветер. Курортный город в такое время ничего привлекательного не представляет. Люди торопливо и деловито снуют мимо, это все местные, отдыхающих не видно, нет их сейчас. Тяжело переваливаясь, плывут набитые пассажирами троллейбусы и автобусы. В такое время года их, наверное, меньше на линии, чем летом. В продуктовых магазинах, мимо которых мы идем, то пусто, то густые очереди. Словом, вокруг обычный город, трудовой, озабоченный, деловой.
Сейчас мы идем по одной из центральных улиц. Светлые дома кажутся нахохлившимися и недовольными. Здесь много магазинов, кафе, палаток, закусочных, ателье, пожалуй, больше, чем в обычном городе. Хотя многие кафе и закусочные сейчас закрыты.
Давуд указывает на противоположную сторону улицы, и я вижу длинную красивую вывеску: «Готовое платье». Под вывеской тянутся зеркальные витрины. Оформлены они красиво, со вкусом, по крайней мере на мой взгляд. Небось специалист оформлял. Виден покрой вещи на манекенах, причем каждый раз в каком-то своем, изящном повороте. И ассортимент в магазине тоже, кажется, неплохой. Да, приятно смотреть на такой магазин.
— Зайдем? — улыбается Давуд.
Мы переходим улицу.
Магазин просторен и почти пуст. Редкие покупатели просто теряются среди бесконечных прилавков. Симпатичные и приветливые девушки-продавщицы в изящных темно-серых платьях с красными отворотами и поясками вовсе не заняты собственными делами и болтовней, а улыбаются именно нам с Давудом и, кажется, прямо-таки мечтают нас обслужить. Удивительно непривычное и, надо сказать, приятное ощущение. Да, магазин поставлен, видимо, как надо, ничего не скажешь, прямо-таки образцовый магазин.
Мы рассматриваем выставленные мужские костюмы. На каждом из них табличка с указанием, какие размеры есть в продаже. Деловито обсудив некоторые модели, мы переходим в отделы верхних рубашек, белья и всяких «сопутствующих товаров».
— Как ты думаешь, — тихо спрашиваю я Давуда, — мы узнаем директора, если он вдруг появится в торговом зале?
Давуд в ответ с сомнением пожимает плечами.
Как раз в это время за одним из прилавков появляется полный седовласый человек с красным лицом и пушистыми усами, фигура осанистая и представительная. Он что-то строго говорит одной из продавщиц. А я, улыбаясь, говорю той, которая стоит возле нас:
— Какой у вас сердитый директор.
Она в ответ тоже улыбается и качает головой.
— Это не директор, это заместитель. Директор у нас молодой и очень вежливый.
— Ну, этого для директора мало — быть вежливым.
— Ой, что вы! Он у нас еще очень инициативный и знающий. Он институт в Москве кончил. И магазин наш на первом месте в городе.
Больше чем все перечисляемые достоинства говорит в пользу директора это коротенькое «он у нас».
Однако увидеть этого замечательного директора нам так и не удается. Конечно же он молодой, у пожилого такого имени, как Гелий, быть не может.
Мы с Давудом не торопясь выходим из магазина, некоторое время идем по улице дальше, затем сворачиваем на другую, потом на третью, поднимаемся куда-то в гору по совсем узенькой улочке с выбитой булыжной мостовой, потом по такой же улочке спускаемся вниз. За покосившимися заборчиками протянуты бесконечные веревки с бельем, за которым еле видны маленькие домики, и кажется, будто тут живут один прачки.
Наконец мы выходим на большую пустынную площадь, в глубине ее я вижу длинный глухой забор и высокие, настежь распахнутые ворота, над которыми укреплена большая вывеска: «Колхозный рынок». Возле ворот уже что-то продают. В стороне стоят несколько легковых и грузовых машин, заляпанных грязью, а рядом две или три повозки с понурыми лошадьми.
Мы с Давудом минуем ворота и оказываемся между длинными рядами потемневших прилавков под дощатыми навесами. Продавцов и покупателей совсем мало. Час уже поздний, да и вообще зима не время для бойкой рыночной жизни, она обычно замирает до весны, до свежих овощей, первых ягод и прочих даров природы. Вот тогда, наверное, шумом и гамом наполняются эти ряды, прилавки конечно же ломятся, пестрят горами разноцветных плодов, продавцам не хватает места, и оживленная торговля выплескивается на площадь. Мне довелось видеть такие буйные южные рынки.
Но сейчас здесь тихо и почти безлюдно. Жизнь перекинулась в глубь рынка, туда, где протянулись ряды палаток и маленьких магазинчиков. Среди них я вижу скромную вывеску: «Готовое платье», а ниже выведено: «От магазина № 17». В маленькой, туманной витринке выставлен нелепый манекен в помятом костюме, шляпе и пестром галстуке, к неестественно изогнутой руке прикреплена даже трость, ботинок на манекене нет, демонстрируются только носки. Тут же на витрине, у ног манекена, разложены мужские рубашки, женские кофточки и всякая трикотажная мелочь.
В самом магазинчике толпятся покупатели. Значит, можно войти, не привлекая к себе особого внимания. Мы так и делаем. Сначала захожу я, потом Давуд.
И тут я вижу, как стоящий за прилавком могучего сложения, усатый человек с глянцево-бритой головой бросает на входящего Давуда какой-то вопросительно-обеспокоенный взгляд. Это, без сомнения, Ермаков. Ничего себе инвалид! И, видимо, Давуда он знает. Поэтому я, как посторонний, отхожу в сторону и смешиваюсь с покупателями у прилавка.
Между тем Давуд сравнительно быстро ориентируется в неожиданно возникшей ситуации. После секундного, почти незаметного замешательства, а скорее даже смущения он подходит к Ермакову и добродушно здоровается. Ермаков на голову выше его и в три раза шире. Круглая, бритая его голова с оттопыренными ушами склоняется над прилавком перед Давудом. Лица его мне не видно, торчат только пушистые усы и шевелятся могучие плечи. Бас у Ермакова под стать комплекции, густой и раскатистый, так что слышно каждое произнесенное им слово.
— Наше вам, Давуд Мамедович, — угодливо рокочет Ермаков. — Рад, душевно рад, что заглянули. Чего желаете приобрести?
— Э-э, у дочки скоро день рождения, — лениво говорит Давуд, сонным, равнодушным взглядом окидывая волки за спиной Ермакова. — Ну, шел мимо, вижу, симпатичные, кажется, кофточки лежат. Дай, думаю, зайду погляжу, потом с женой, конечно, посоветуюсь.
Между прочим, Давуд мне не говорил, что знаком с Ермаковым. А тот, оказывается, знает даже его имя. Где, интересно, они познакомились?
— Это не те кофточки, какие надо подносить в подарок, уважаемый Давуд Мамедович, — басовито мурлычет Ермаков. — Вот на днях получим кое-что, я для вас отложу. Зайдите в субботу, очень вас прошу. С супругой, конечно. И все будет в лучшем виде, не извольте беспокоиться, дочка будет довольна.
Я незаметно разглядываю Ермакова. Он уже выпрямился и хорошо виден. Лицо широкое, крупной, неуклюжей лепки, грубое в каждой своей черточке. Глаза быстрые, светлые и круглые, рысьи какие-то глаза, настороженные и недобрые. Движения порывистые и угловатые. Силища разлита в нем непомерная. По какой статье такой может числиться инвалидом, совершенно непонятно. Заматерелый мужик, в самом, что говорится, соку, лет ему на вид под сорок пять. Но, кроме силы, чувствуется в нем ловкость и хитрость. Ишь какой сейчас услужливый и ласковый, а если что не по нему, то небось грохнет кулачищем так, что прилавок расколет. Да и на расправу он, видно, скор, нрав-то крутой и Горячий, но умеет спрятать, когда надо, его, умеет притвориться простовато-добродушным и ласково-угодливым. Вот таким колоритным типом представился мне этот Ермаков. А одет, между прочим, совсем просто, даже небрежно. Расстегнутый ворот мятой рубахи под дешевеньким пиджачком открывает могучую шею. Большим цветным платком он то и дело вытирает бритую голову и лицо. Жарко ему, видно, даже в такой холодный день. Мог ли иметь его в виду Чума, могла ли им прельститься Муза-Шоколадка? Трудно представить. Нет, нет, этот Ермаков отпадает, безусловно отпадает.
— Ну, а вам-то самому или, к примеру сказать, супруге ничего не требуется? — продолжает гудеть Ермаков, и крутой, сдержанный его бас никак не вяжется с услужливыми интонациями, которые в нем слышны. — А то с нашим удовольствием, по-соседски, так сказать. Я ведь, изволите ли знать, через дом от вас с семейством помещаюсь, только не с Гоголя, а с Нагорной ежели считать. Ма-аленький такой домик, своими руками с тестем поставили, царствие ему небесное, покойнику.
Вот оно, значит, в чем дело. Соседи они, оказывается. Ермаков, видать, изучает свою округу. Неспроста, неспроста изучает. А вот высовываться со своими сведениями, тыкать их в глаза уже очень неосмотрительно. Нет, птица эта невысокого полета и ворует по-среднему, без размаха. Однако может стать опасен, если хвост прижать. Но сейчас этот Ермаков мне явно без надобности.
Я, не торопясь, выхожу из магазина и, отойдя в сторону, разглядываю витрину посудной лавчонки. Через минуту ко мне присоединяется Давуд, он недовольно хмурится.
— Слышал, э? — сердито спрашивает он. — Мы их изучаем, а они нас. По имени, видишь, узнал. И сразу с услугами суется. На что еще можно поймать слабого человека, ясно, да? Ну, а вообще что скажешь?
— Скажу, что не похож он на того, кто нам нужен.
— На молодого директора надеешься? — усмехается Давуд.
— Тоже мало. Давай до третьего доберемся, на базу плодоовощную, — предлагаю я. — Окаемов твой говорит, этот самый перспективный.
— Доберемся обязательно. Но туда с улицы не зайдешь, предлог нужен. Завтра пойдем. Я подготовлю. А сейчас пойдем, я тебя с Хромым познакомлю. Совсем другое дело, я тебе скажу.
— А стоит ли через тебя знакомиться? Может, мне самому пойти?
— Обязательно через меня. Я ему помог, он мне поможет. Уверен.
— Как же ты ему помог?
— Год назад хотели его, понимаешь, порезать. За что, не знаю. И не спрашиваю. А он не говорит. Поздно вечером на набережной кинулись на него, Хромого, сразу четверо. Подстерегли, не случайно как-нибудь. Не один день стерегли. Это мне уже сам Хромой сказал. И еще сказал: «Старый дружок счеты сводит». Ну, пустая набережная, понимаешь. Зима, вечер, темнота. Смерть, одним словом, в лицо ему глядела. Кончать его хотели. Случайно только я там оказался. Шел с работы, голова болит, ну, я круг сделал по набережной. Меня тоже ножичком задели. Но жизнь ему я все-таки спас. Хотя убежали в темноте, собаки. И он никого не отдал. Но добро помнит. Я, например, таких уважаю, да?
— Помощником тебе стал?
— Не. Я его в свои дела не втягиваю, понимаешь. Парень сильно от жизни натерпелся, я вижу. Ему покой нужен. Так, мимо иду, захожу. «Здравствуй, Сережа, говорю. Как здоровье?» — «Порядок», — отвечает и молотком стучит. «Жалобы, спрашиваю, есть?» — «Не кашляю больше», — говорит и улыбается. Такая, знаешь, печальная у него улыбка.
— А связи опасные?
— Сам он сейчас не опасный, ручаюсь. Вот что главное, дорогой.
— А судимости у него за что?
— Драка и еще раз драка. Все двести шестая статья, первый раз — часть первая, а потом и вторая. Но как и почему все было, не знаю, не спрашивал и, понимаешь, не хочу спрашивать пока.
Разговаривая, мы незаметно выходим на набережную. Вот и море. От него невозможно оторвать глаз. До этого оно один только раз серой полоской мелькнуло далеко внизу, когда мы шли к рынку. А сейчас оно рядом, вот оно, шумное, холодное, зимнее море, злое и косматое. И какое-то завораживающее в своем вечном, неуемном, яростном движении. Глаз невозможно оторвать от этих бесконечных волн, с пушечным грохотом мерно бьющих одна за другой в высокую набережную. Сильный, тугой ветер наполняет воздух водяной пылью, и лицо сразу становится мокрым, а на губах ощущаешь соль. Очень это здорово, необычно и приятно. Набережная идет вдоль самого моря, пляжа внизу нет, лишь узкая гряда зеленых мокрых камней, так что при несильном даже волнении, как сейчас, над гранитным парапетом то и дело вздымаются косматые гребни волн, а соленые брызги достигают окон домов.
Вдоль набережной тянутся невысокие белые здания. В первых этажах расположены бесчисленные магазины, кафе, рестораны. То и дело в дверях их видны таблички: «Закрыто». Эти рестораны и кафе откроются, видимо, только летом. Прохожих здесь сейчас мало, идут они торопливо, нахохлившись, морщась от брызг. Видно, только такому восторженному приезжему, как я, тут может что-то нравиться, местные жители предпочитают сейчас вообще не появляться. А вот летом набережная, наверное, самое оживленное место в городе.
Беседуя, мы с Давудом идем не спеша. Я поглядываю на море.
Но вот, наконец, мы и у цели. Между двумя домами притулилась маленькая сапожная мастерская. Это, видимо, просто заброшенная, глубокая подворотня, приспособленная под мастерскую. Весь проем подворотни заколочен досками, оставлена только узкая дверца и маленькое оконце, в котором выставлено несколько мужских и женских туфель. Нет даже вывески, и так, видимо, все ясно.
Давуд толкает дверку, и мы входим в тесное помещение. Невысокий дощатый барьер делит его на две части. За барьером на низенькой скамеечке сидит мастер, я не сразу могу его разглядеть в кажущейся после дневного света полутьме, царящей здесь Вижу худощавую, согнутую фигуру и неестественно отставленную в сторону ногу под черным сатиновым фартуком. Возле него на низком, грубом ящике разложены инструменты, вокруг лежат старые ботинки, женские туфли, сапоги, разбросаны обрезки кожи, стоят какие-то банки, металлические коробочки. В нос бьет терпкий, острый запах кожи, лака, клея, табака. С потолка прямо к глазам мастера спускается лампочка под железным, в виде конуса, абажуром. Больше освещения тут нет, и мастерская погружена в полумрак. Глаза не сразу привыкают к нему.
Когда мы входим и облокачиваемся на барьер, сапожник поднимает голову, и я постепенно различаю узкое, небритое, бледное лицо, темноватые круги под глазами, а сами глаза дерзкие и умные, но хитрости и тем более коварства я в них не замечаю.
— Здравствуй, Сережа, — улыбаясь, говорит Давуд и протягивает через барьер руку.
Хромой, прежде чем пожать ее, вытирает свою о фартук.
— Здравствуй, Давуд.
В резком его голосе чувствуется теплота.
— Жалобы есть? — спрашивает Давуд.
— Не кашляю, — в ответ сдержанно усмехается Хромой.
Это, видно, стало у них ритуалом при встрече.
— Слушай, Сережа, — уже серьезно говорит Давуд. — Я тебя, дорогой, никогда ни о чем не просил. Так или не так, а?
— Так, — спокойно подтверждает Хромой.
— А теперь вот хочу попросить. Очень нужно, понимаешь.
— Проси, — тем же тоном произносит Хромой.
— Вот, гляди, — Давуд кладет руку мне на плечо. — Это мой друг. Приехал из Москвы. Верь ему, как мне, понимаешь?
— Понимаю, — кивает Хромой, внимательно вглядываясь в меня.
— Так вот. Крепко ему помоги. Изо всех сил помоги. Он тебе сам все расскажет, что надо. Зовут Виталий. Ну, знакомьтесь, пожалуйста.
Мы с Хромым пожимаем друг другу руки.
Давуд смотрит на часы и объявляет:
— Перерыв на обед, пожалуйста. Я ухожу, вы разговаривайте В семнадцать часов я тебя жду, Виталий, а?
Я киваю, и Давуд, приветственно взмахнув рукой, уходит.
Хромой с усилием поднимается со своей скамеечки и, сильно припадая на одну ногу, выходит из-за барьера.
— Серьезная беседа не терпит суеты, — говорит он. — Пусть будет второй перерыв на обед. Все равно работы ни хрена нет.
Он запирает дверь на длинный засов, потом выставляет в оконце табличку с надписью: «Перерыв на обед».
— Прошу в мои апартаменты, — шутливо произносит он.
Я захожу за барьер. Хромой толкает заднюю дверцу, и мы оказываемся в темной и, как видно, просторной комнате. У двери Хромой щелкает выключателем. Вспыхивает посреди комнаты лампочка под розовым прогорелым абажуром. Я оглядываюсь Под лампочкой стоит старенький стол, покрытый клеенкой, возле него несколько стульев, в стороне прислонился к стене какой-то допотопный буфет со стеклянными дверцами, а в углу на четырех чурбачках установлен матрац, застеленный старыми одеялами, с двумя цветными подушками в изголовье. На стене возле буфета висят какие-то вещи.
— Здесь живешь? — оглядываясь, спрашиваю я.
— Когда домой идти неохота, — отвечает Хромой и неожиданно добавляет: — Или когда идти опасаюсь.
— И так, значит, бывает?
— Бывает, — просто отвечает Хромой. — Все в жизни бывает. Да ты садись.
Мы подсаживаемся к столу.
— А здесь оставаться не страшновато? — снова спрашиваю я.
— Здесь-то? Не-а. И потом, здесь у меня еще два выхода предусмотрены, — он кивает на дальний, плохо освещенный угол комнаты. — Один — во двор, а второй — в подъезд соседнего дома, под лестницу, его там и не видно. Так что уйти всегда можно.
— Если только в подъезде и во дворе не будут ждать.
— Ну, тут уж целый взвод нужен, — усмехается Хромой. — Столько никогда не набирается. А потом, никто про эти выходы не знает. Тебе только и говорю, раз ты Давуду друг.
— Что ж, на доверие положено отвечать доверием, — говорю я. — Курить можно у тебя тут?
— Можно. Мы не в ресторане.
— А в ресторане разве нельзя? — удивленно спрашиваю я.
— Ага. Ни в одном. У нас город некурящих. Нигде курить нельзя. Ни в кино, ни в театре, ни на пляже. В газете даже объявляли.
— Ай, ай, — я качаю головой. — Знал бы… впрочем, все равно приехал бы. Серьезное дело привело. Вот слушай, — я закуриваю. — В Москве убит человек. Из вашего города приехал. Фамилия Семанский, зовут Гвимар Иванович. Был здесь директором магазина. Не знаешь такого?
— Не-а, — качает головой Хромой, боком пристраиваясь на стуле.
— Убили ваши, — продолжаю я. — Чума и Леха. Их знаешь?
— Этих знаю, — ровным голосом произносит Хромой и тоже тянется за сигаретой, а мне показалось, он не курит.
— Так вот, Чума арестован, Леха погиб.
— Лучше бы наоборот.
— Это точно, — соглашаюсь я. — Но так уж судьба распорядилась. Только вот что пока не ясно: за что убили-то. Они там, в Москве, крупную квартирную кражу залепили. И вроде бы этот самый Семанский им подвод к ней дал. А потом, я так полагаю, что-то они не поделили.
— А Чума хоть что говорит?
— Пока ничего не говорит. Он заговорит, если крепко его прижать. Но вот Леха погиб. Теперь Чума постарается все на него свалить. И больше прижимать его пока нечем. Вдвоем они это убийство совершили. Но, скорей всего, приказал третий.
Хромой слушает напряженно, забывая даже про сигарету. Он весь как-то съежился на стуле, подобрался, будто хочет прыгнуть куда-то, и только отброшенная в сторону искалеченная нога, как подбитое крыло птицы, разрушает это ощущение. Что-то особое, личное чувствую я в этом напряженном его внимании.
— Ты такого Льва Игнатьевича, случайно, не знаешь? — спрашиваю я.
— Не-а. Это все не наша бражка. У нас другой народец, — усмехается Хромой, затягиваясь наконец сигаретой. — Но… тут есть одно обстоятельство.
Я уже успел заметить, что выражается Хромой иной раз как-то необычно, слишком, я бы сказал, культурно. Странно. Отпетый вроде бы блатняга с двумя судимостями, а такой вдруг язык, откуда бы ему, спрашивается, взяться. Это — или семья, или образование, больше взяться неоткуда.
— Какое обстоятельство? — спрашиваю я.
— Я этих двоих знаю как облупленных. Особенно Чуму. У меня с ним инцидент был еще там… — Хромой неопределенно машет рукой. — Так вот, квартирные кражи им никогда не светили. Это не их ума специальность. И вообще они уже больше года на дела не ходят. А грошей, между прочим, у каждого из них навалом. Вот кое-кто и толкует, будто они в няньки нанялись. Понял?
— К кому?
— Никто не знает. Темнят. Или теперь уже об этом в прошедшем времени говорить надо? Темнили, значит.
— А узнать можно?
— Попробовать можно.
— Попробуй. Ты ведь многих тут знаешь?
— Больше чем надо.
— И врагов, значит, тоже нажил?
— Тоже больше чем надо.
— Почему же так получилось?
— Расходимся во взглядах, — чуть заметно усмехается Хромой, не поднимая глаз. — Я кодлу не терплю. И на дела в жизни не ходил. Ну, это мне простить не хотят. Они меня за это и из родного города выдавили. А потом и здесь узнали. Спасибо Чуме. Так что отношения у меня здесь пестрые, с кем как.
— И друзья есть?
— Не без того. Оборону держим.
— Когда Давуд в драку влез, это они счета с тобой сводили?
— Если хочешь знать, Давуд меня дважды от смерти спас. Или они меня ножичком писанули бы и я копыта откинул, или же я их, и тогда мне тоже была бы хана… — Глаза Хромого сужаются, и в них появляется холодная и злая решимость. — Я ножичком совать тоже умею, не дай бог как. И ножичек у меня имеется… Ногу вот компенсирую. Не гнется она у меня, видишь? Разбили железным прутом в хорошем разговоре одном.
— Расскажи.
— Потом как-нибудь. Не будем спешить. И помни, — сурово предупреждает Хромой. — Меня нигде не называй. Мало кто тебе встретится.
— Знаю.
— Приходи завтра вечером, как стемнеет. Но до шести. Может, чего уже буду знать. Один человек утречком должен ко мне заскочить.
— Ладно, — киваю я и смотрю на часы. — Пойду пока.
Я поднимаюсь. Вслед за мной сползает со стула и Хромой.
Мы снова выходим в мастерскую. Здесь по-прежнему горит свет и плотная занавеска натянута на окошко. Я и не заметил, как это проделал Хромой. Обращаю, однако внимание, что Хромой не выпускает меня через свои запасные выходы. Правильно. Так я обычный заказчик, а так, если бы кто-нибудь заметил меня случайно, я уже какой-то секретный посетитель, которого Хромой опасается принимать открыто. При этом, правда, я, оказывается, не учитываю одной небольшой подробности.
Итак, проходим через мастерскую к двери, я жму Хромому руку и выхожу на темную и пустынную набережную. С шумом ухают где-то рядом невидимые волны, с рокотом откатываются и снова бьют в каменную стенку набережной. Соленая водяная пыль по-прежнему висит в воздухе, и лицо сразу становится мокрым от нее.
Я еще толком не успеваю сориентироваться, в какую сторону мне следует идти, как вокруг меня внезапно возникает из темноты несколько парней.
— У Хромого был? — угрожающе спрашивает один из них.
— Ну, был, — отвечаю я. — Он и в самом деле хромой.
— Зачем приходил?
— Да вот хотел узнать, не шьет ли ботинки, а он только старые чинит.
— Заливаешь, сучонок, — зло смеется другой парень за моим плечом. — Такие лбы за этим к Хромому не ходят. Лучше говори, пока ежиком не пощупали. Зачем он дверь запер, а? Чтобы примерять не мешали?
И парни довольно гогочут. Их, кажется, четверо или пятеро. Многовато.
— Так он сказал, что работу закончил, — чуть помедлив, говорю я. — Сказал, что до шести только работает.
— Точно. Он до шести работает, — подтверждает один из парней.
— Ладно вам, ребята, — добродушно говорю я. — Первый день в городе, и уже такие разговоры. Да плевал я на этого хромого.
К сожалению, я не могу как следует разглядеть их лиц. Впрочем, и они меня тоже, значит, не разглядят и не запомнят. Вот только по росту смогут узнать. Довелось же так вымахать, черт возьми! Сыщик ничем не должен бросаться в глаза. А я… Впрочем, один из парней, кажется, под стать мне.
— Ну, топай на первый раз, — решает наконец кто-то из них. — Второй раз гляди не попадайся. В море кинем, сучонок.
И вся компания тут же растворяется в темноте, словно ее и не было.
Да, малоприятная встреча. Хорошо еще, если случайная. А если нет? Тогда, выходит, что-то они снова готовят и Хромого следует предупредить. В обиду давать я его не хочу. Этот парень мне понравился. Да и сведения его очень важны. Видимо, и в самом деле какую-то хлебную работенку нашли себе два моих приятеля, Леха и Чума. Очень это интересно уточнить.
В управление я прихожу с опозданием. Но Давуд меня ждет. Я ему подробно рассказываю о том, что сообщил мне Хромой, о неприятной встрече на набережной и о всех своих соображениях по этому поводу. Давуд со мной согласен. Мы решаем, что Хромого следует предупредить. И пусть он нам расскажет, что тут и почему заваривается, пусть доверится нам. Мы все-таки кое в чем поопытней его и поумелее тоже.
Остаток вечера мы с Давудом проводим у меня в гостинице, ужинаем вместе и составляем подробный план на завтра.
Утром, однако, выясняется, что план придется менять. Третий, самый, очевидно, интересный из Ермаковых, Иван Спиридонович, директор плодоовощной базы, заболел и три дня как находится в больнице. Да, со знакомством придется повременить.
И я отправляюсь к матери и сестре Лехи. Живут они вместе. Сестра была замужем и развелась. Работает бухгалтером в магазине, где директором был Семанский, а теперь у нее директор некий Георгий Иванович Шпринц. Обе женщины, и мать, и сестра, даже видеть Леху не желают. Они ничего о нем не знают, ни о его делах, ни о его знакомых. А мне как раз и нужны его связи, его знакомства. Пожалуй, одну только ниточку здесь можно будет проверить: — Леха — Семанский. Знали они друг друга? А если знали, то как познакомились, какие отношения между ними возникли? И еще будет хорошо, если удастся узнать у Лехиной сестры — ее зовут Лидия Васильевна — что-то о самом Семанском, о его связях и всяких там комбинациях, о которых говорил Окаемов. Впрочем, в таких комбинациях, наверное, должен быть замешан и бухгалтер. Но Окаемов о Лидии Васильевне, однако, ничего не сказал.
Все это я обдумываю по дороге, пока ищу нужную мне улицу. Проще, конечно, было бы просто взять в управлении машину, она бы быстренько доставила меня по нужному адресу. Но я люблю не ездить, а ходить по незнакомому городу, это не только интересно, но и полезно, и не для здоровья, а для дела. Всегда надо как можно лучше знать место, где предстоит действовать, район боя, так сказать, причем в нашем деле бой может возникнуть в любой момент и в самом прямом смысле слова.
В конце концов, после многих расспросов, охотно воспользовавшись даже, по совету прохожих, двумя-тремя проходными дворами, я выхожу наконец на нужную мне улицу. Она, кстати, оказывается недалеко от той, по которой мы шли вчера с Давудом, направляясь к рынку. Таким образом, этот район города я в результате уже неплохо знаю. У меня выработалась отличная память на всякие городские пути-дороги, закоулки, дворы, дома, маршруты автобусов, троллейбусов, трамваев. Никогда раньше, до работы в уголовном розыске, я не в состоянии был все это запомнить. Удивительная вещь — человеческая память. Кроме природных ее особенностей у каждого человека, ее можно еще и развить, причем в любом требуемом направлении. Я в этом сам убедился. Ведь я стал запоминать не только улицы и дворы, я научился, например, удивительнейшим образом запоминать лица, иной раз сначала вообразив их себе по приметам, а потом уже запомнив — это ведь еще труднее.
Но вот наконец и нужный мне дом восемь. Он трехэтажный, старый, с открытыми галереями со стороны двора. На галереи выходят двери и окна всех квартир, тут же полощется на веревках белье.
Я в полутьме поднимаюсь по скрипучей деревянной лестнице и выхожу на галерею второго этажа. Там находится нужная мне квартира. На звонок долго не открывают. За это время меня успевают рассмотреть, кажется, из всех квартир, мимо которых я прошел. Уйма любопытных женщин живет в этом доме.
Наконец дверь открывается. На пороге стоит маленькая, худенькая старушка в темном платке на плечах и теплых домашних туфлях. Просто не верится, что у нее мог быть такой огромный сын, как Леха. На гладком, розовом лице ее слезятся сильно увеличенные толстыми стеклами очков бесцветные глаза. Серебристо-седые пушистые волосы собраны в небольшой пучок на затылке. Словом, на вид добрая и вполне симпатичная старушка.
— Здравствуйте, Пелагея Яковлевна, — говорю я и чувствую, что меня слушает не только она, но, по крайней мере, еще две старушки из двух соседних квартир.
Кажется, это чувствует и сама Пелагея Яковлевна и потому торопливо и очень громко говорит мне:
— Здравствуй, голубчик, здравствуй. Ну, проходи, чего стал?
Голос у нее скрипучий, резкий, с неожиданными командирскими интонациями, словно от частых криков и ссор.
Я миную темноватую переднюю, где поспешно снимаю пальто и кепку, и оказываюсь в скромной, чистой комнате, по виду столовой. Посередине стоит квадратный стол под цветастой скатертью, на нем глиняная вазочка без цветов, у стены — буфет с посудой, у другой — диван с очень пестрой обивкой, мягкие стулья вокруг стола, какая-то картинка и две-три фотографии в рамке на стене. Словом, самая обычная обстановка.
Старушка указывает мне на стул и тяжело опускается на другой.
— Дочка-то на работе? — сочувственно спрашиваю я.
— Лидка? На бюллетень, дура, встала. Надумала! Вот уже, считай, четвертый час в поликлинике трется. Очередища. Домой приползет больней, чем была. Наша-то доктурша уволилась. Ну, и все подарки, ясное дело, прахом пошли. Теперь новую обхаживай. Халаты ей дари, то да се.
— Какие халаты?
— «Какие, какие»! — недовольно скрипит старуха. — Известно какие. Докторские. У Лидки в магазине бывают. Особые какие-то. Да нешто одними халатами нонче обойдется? Я Лидке-то еще прошлый раз говорила: «Не слазь с бюлетня. Сиди, пока держат». Нет, убежала. Ну, и вот обратно. А теперича уже при чужой болеть-то. Ох, нешто они кого слушают… — Старуха умолкает и пристально смотрит на меня, потом вдруг сердито спрашивает: — Ну, с чем пришел, бессовестный? Чего тебе еще надо?
Я, опешив от неожиданности, не знаю, что ей ответить, и, на всякий случай виновато опустив голову, молчу. Старуха, однако, мое молчание истолковывает по-своему и все так же сердито продолжает:
— Прошлый раз я тебе чего сказала, забыл? Ленька сюда ни ногой, понял? Как в тюрьму через тебя попал, так все. И твои бесстыжие глаза еще смотреть на меня могут? Сына ты у меня отнял, погубитель! Глаза все за него выплакала… А ты еще… вот…
Голос ее прерывается от сдерживаемых слез.
А у меня не хватает больше выдержки слушать ее, хотя в горе своем Пелагея Яковлевна может упомянуть и что-то важное, и назвать какие-нибудь интересные мне имена. Но горе, которым она охвачена, и мне переворачивает душу. Поэтому я нарочито бодро говорю:
— С кем-то вы меня перепутали, Пелагея Яковлевна. Неужели еще один такой длинный вам попался? Быть того не может.
— О господи! — испуганно отшатывается от меня старушка и машет рукой, словно желая, чтобы я исчез с ее глаз. — Никак обозналась? Вот горе-то. Ну, ничего не вижу. Уж ты, голубчик, меня, старую, извини. Не разглядела сослепу. Кто ж ты такой будешь?
— Да вот насчет Лени как раз и зашел, — говорю я. — Неужели он у вас такой уж пропащий… — я чуть не говорю «был», но вовремя останавливаюсь.
Если нарушить логику разговора, свернув вдруг на что-то очень больное, человек легко следует в разговоре за вами.
— Да неужто не пропащий? — горячо откликается Пелагея Яковлевна. — А коли он уже, почитай, год как вернулся и в одном со мной городе живет, а носа не кажет, не нужна я ему, выходит.
— Да, может, он стыдится?
— Кого он когда стыдился, ты что?
— Так может, он встретил кого да влюбился? — осторожно спрашиваю я.
— Мать такой любви не помеха.
— Говорил, Зина какая-то у него есть.
— Вот! Хоть ее бы слушал. Хорошая девушка. На фабрике работает. Фруктовых вод. Приходила ко мне. Поплакали вместе.
— Что ж она говорит?
— Ох, слушает он ее, как меня слушал. Ну, точно. Вот уже, считай, две недели от нее скрывается. Ни слуху ни духу. А то явился к ней, подарки всякие дорогие принес, серьги там бирюзовые, колечко тоже, денег оставил много, говорит. Это что, я тебя спрашиваю? Это бессовестные деньги, вот я тебе скажу.
— И Зина так считает?
— Ну, а как еще считать, скажи на милость? Вот работал он у Лидки в магазине грузчиком. А ведь, считай, восемь классов окончил. Если бы не злодейка эта, то кем бы он стать мог, соображаешь?
— Какая злодейка, Зина, что ли?
— Окстись! — машет на меня рукой Пелагея Яковлевна. — Водка — вот кто! От нее все зло, все несчастья. Кругом же алкоголики, чтоб они все сгорели! Ну, и здоровый человек им, конечное дело, глаз колет. Они его к себе норовят. А Ленька-то наш слаб на это дело. От отца-покойника гниль-то эта идет. Ох, грехи наши с нами родятся.
— Пелагея Яковлевна, а вы меня за кого же приняли? — спрашиваю я.
— Да за Славку, пропади он. Тоже верста коломенская. У-у… Ирод.
— А чего он делает, Славка этот?
— Славка-то? — Как-то неуверенно переспрашивает Пелагея Яковлевна. — С Ленькой работал, в магазине. А потом уже и не знаю даже. Тоже через водочку свихнулся. Общая она погубительница. Вот она и Славку… Ох, ох! А ведь человеком был.
В это время хлопает входная дверь, в передней слышна возня, и через минуту в комнату заглядывает молодая женщина, стройная, миловидная, со смущенной улыбкой на пухлых губах, а на разрумянившихся щеках видны симпатичные ямочки. Это, конечно, Лида. Она выглядит совсем юной, и я даже в мыслях не могу назвать ее Лидией Васильевной. А ведь ожидал я увидеть бледную, больную, замученную женщину.
— Кто это у нас, мама? — спрашивает она, заходя, и с любопытством чуть смущенно смотрит на меня.
— Вот человек пришел, — объясняет Пелагея Яковлевна. — Насчет Леньки говорим. Как да что. Ну, чего врач-то?
— А! — беззаботно улыбается Лида. — На работу выписала.
— Во-во. Катерина Дмитриевна, чай, не выписала бы.
— Да ладно, мама, — Лида поглядывает на меня. — А вы уже кончили говорить или я помешала?
— Кончили не кончили, а устала я, — вздыхает Пелагея Яковлевна и обращается ко мне: — Уж прилягу, как хочешь.
— Ну конечно, Пелагея Яковлевна. Отдыхайте, — подхватываю я и говорю Лиде: — Мне бы и с вами, Лидия Васильевна, поговорить надо.
— А вы откуда? — строго спрашивает Лида.
— Из Москвы, — отвечаю я и протягиваю ей свое удостоверение.
Она рассматривает его с интересом и совсем безбоязненно, потом удивленно спрашивает, поднимая на меня глаза:
— Это вы из-за Лени приехали?
— Ну, не только из-за него, конечно.
— Что ж, пойдемте ко мне, чтобы маме не мешать, — предлагает Лида и обращается к матери: — Ты, мама, приляг пока. А через часок я обедом займусь. И посуду не мой, смотри.
— Да уж помыла, — смущенно признается Пелагея Яковлевна. — Ну, ступайте, ступайте. Полежу я.
Славные, видно, женщины, и нелегкой жизнью они живут.
Комната Лиды такая же скромная и чистенькая, как и та, где мы беседовали с Пелагеей Яковлевной. Только она еще поменьше, вместо буфета стоит платяной шкаф, вместо дивана низкая тахта с пестрыми подушками, над тахтой висит пестрый коврик, а у окна стоит маленький письменный стол с одной тумбочкой, над ним, сбоку, висит зеркало, а по стенам развешаны фотографии, среди них, кажется, даже школьные. И еще висит книжная полочка, я по корешкам читаю названия с детства знакомых книг. Возле столика стоят два стула. На них мы и садимся.
— Вы старше Лени или моложе? — спрашиваю я.
— Погодки мы. Ему двадцать три, а мне двадцать четыре.
— И давно работаете бухгалтером?
Лида, кажется, не удивляется моей осведомленности:
— Как курсы окончила. Скоро четыре года.
— И все в одном магазине?
— Нет. Первый год в ателье работала. А потом уже перешла в магазин мелкооптовой торговли. Здесь легче. Безналичный расчет.
— А директор хороший?
— Георгий Иванович? — Лида вздыхает. — Из-за него, наверное, уйти придется. Пристает очень. Ну прямо прохода не дает. А у самого дочь старше меня. Представляете? Рассказывать и то неудобно.
— Прежний директор не такой был?
— А вы Гвимара Ивановича знаете? — оживляется Лида. — Ой, совсем другой человек! Культурный такой, вежливый. Правда, Леню нашего он уволил. Но я вам скажу, Леня сам виноват. Нельзя так выпивать. Ну про все забывает. И злой становится ужас какой. Другой хоть спать идет. Я ему сто раз говорила: иди лечись, если сам бросить не можешь. И Зина ему то же говорит. Ей он хоть обещает. Но все равно никуда не идет. Я даже замечаю, что он Зину втягивать начал.
Да, никуда уже Леха не пойдет, и Зине ничего не грозит. Кончилась его непутевая, неправедная, пустая жизнь. Хоть Зине этой самой жизнь не успел искалечить. А вышла бы она за него замуж?..
— Скажите, Лида, вы среди знакомых Гвимара Ивановича такого Льва Игнатьевича не знали?
— Льва Игнатьевича?.. — задумчиво переспрашивает Лида и смотрит куда-то мимо меня, сложив руки на коленях. — А какой он из себя? Может, я вспомню.
— Такой низенький, плотный, с седыми усами щеточкой, лицо красное, мешки под глазами. Пожилой уже.
Я сообщаю ей все эти приметы, а перед глазами у меня невольно возникает московское кафе напротив Центрального телеграфа и мой собеседник там. Прямо наваждение какое-то. Все ведь совпадает! Словно я сейчас не какого-то неведомого Льва Игнатьевича описываю, а того типа из кафе. Но прав, конечно, Кузьмич: не может один человек и квартирную кражу организовать, и об экономике так рассуждать, да еще чье-то поручение по этой части выполнять. Чушь какая-то!
— Нет, не знаю я такого, — вздохнув, говорит Лида.
Что ж это за таинственный Лев Игнатьевич, которого никто, кроме Чумы, не знает? А ведь он, кажется, становится центральной фигурой в деле. Вот найдем его, и развяжутся все узлы. Пожалуй, одна теперь надежда остается на московскую пару, на Гаврилова и Шершня. Уж эти-то должны его знать, я полагаю.
— Скажите, Лида, — снова спрашиваю я, — а не заставлял вас Гвимар Иванович какие-нибудь не очень законные бухгалтерские операции совершать?
— Вы знаете, меня уже об этом спрашивали, — доверчиво сообщает мне Лида. — И я совершенно честно сказала, что нет, ничего незаконного он от меня не требовал. И не сделала бы я никогда. Но… мне просто иногда казалось… Вам я скажу. Казалось — это ведь еще ничего не значит, правда?
— Конечно, — вполне искренне соглашаюсь я.
— Ну вот. А им только скажи, что кажется, они сразу готовы арестовать.
— Да что вы, Лида! Совсем не так просто арестовать. Тут улики нужны.
— Это вам нужны. А им… Вы же не знаете, вы приезжий. А я видела. Ему главное было — арестовать. Еще мне сказал: «Он потом сам во всем признается, только нажмем». Хорошее дело, да?
— Кто же он такой?
— Вызывал меня. Забыла уж фамилию. Толстячок такой, бровки бреет.
Лида насмешливо улыбается, и симпатичные ямочки на ее щеках становятся еще заметнее. А меня разбирает злость, словно кто-то лично меня оскорбил и запачкал. Неужели так себя вел Окаемов?
— Недопустимо это, — резко говорю я.
— Вот. Поэтому ему не сказала, а вам скажу, — кивает Лида. — У нас вдруг — это еще при Гвимаре Ивановиче — начала время от времени проходить пряжа капроновая. Ну, продавать мы ее стали. Совсем не наш товар. И очень дорогой. Гвимар Иванович мне сказал, что нарочно добился ее, чтобы план по обороту выполнить. Ну, все, конечно, законно было. Мы ее оприходовали. Но… Как бы сказать? Не видели. Она почему-то транзитом к покупателю шла. Минуя магазин.
— А так разве не бывает?
— Не знаю. Но у нас так никогда до этого не было.
— И куда же она транзитом шла, кому?
— В разные места, сейчас уж даже не помню все. А скажем, последний раз, недавно совсем, на трикотажную фабрику нашу, Министерства местной промышленности. Сразу вся партия.
— А откуда эта пряжа к вам поступает?
— Из самых разных мест. Даже из Москвы.
— Ого! Ближний путь.
— Из Москвы больше всего. По восемь тонн, по десять. А из других мест обычно по три-четыре тонны, больше не бывает.
— И вы сразу стали план выполнять?
— Конечно. Даже перевыполнять. И сейчас так, при Георгии Ивановиче. Премии за это получаем. При нашей зарплате это, знаете, как всем важно? Ведь каждый раз несешь эту зарплату, как воробья в руке: вот-вот улетит.
Лида улыбается. Хорошая у нее улыбка, честное слово.
— А Леша вам не помо… гает? — я чуть не говорю «помогал».
— Ой, он мне раньше все время деньги совал. Я его спрашиваю: «Откуда они у тебя?» — «В карты, говорит, выиграл». Ну, и я не брала. Это нечестные деньги.
— Скажите, Лида, — снова спрашиваю я, — а вы такого Лешиного приятеля не знаете, Николая? Фамилия его Совко.
Кличку «Чума» Лида, конечно, не знает.
— Николай? — переспрашивает она. — Совко? Вот фамилию эту я как будто слышала. От Леши, наверное. А может быть, и не от Леши. Не помню.
— Ну, а Славку вы знаете? — вдруг спрашиваю я, сам еще не представляя, зачем мне этот Славка нужен. — С Лешей грузчиком у вас в магазине работал. Длинный такой, как я, — и невольно улыбаюсь. — Меня даже с ним Пелагея Яковлевна в первый момент спутала, когда я пришел.
Но Лида сердито хмурится и поджимает пухлые губы.
— Знаю, знаю, — говорит она. — Как не знать.
— Он по-прежнему у вас в магазине работает?
— Нигде он, по-моему, не работает. Со всякой шпаной по набережной шляется, вот его работа, балды.
И вдруг я вспоминаю вчерашнюю вечернюю набережную и внезапно окруживших меня там парней. Среди них был один длинный, вроде меня. Жаль, больше ничего невозможно было разобрать в темноте. Может, это и был Славка?
Лида вдруг слабо улыбается.
— Он и правда такой длинный, как вы. Только вы светлый, а он черный. И глаза у него стали злые, смотреть страшно.
— Он с Лешей до сих пор дружит?
— Кто их теперь знает, — вздыхает Лида. — Вы лучше у Зины спросите. Мы с мамой Лешу давно не видели. Я вам Зинин телефон дам. Мы ведь с ней подруги. Через меня и Леша с ней познакомился. Так мы с мамой надеялись. Но ничего у них пока не выходит, никакой совместной жизни. Так…
Она машет рукой и вздыхает. У нее самой тоже не задалась жизнь. Вот развелась. Кто же ее бросил, такую славную? Или она сама бросила? Впрочем, все еще у нее впереди. Кто сейчас не разводится. Подумаешь, двадцать четыре года ей только.
— Пишите, — предлагает мне Лида и диктует номер телефона.
Я записываю. И не поворачивается у меня язык сообщить ей о гибели Лехи, ну никак не поворачивается. Но и скрывать это невозможно, когда-нибудь она должна будет об этом все равно узнать.
А Лида вдруг тихо говорит:
— Слава мой муж бывший.
Это так неожиданно, что я не в силах скрыть изумления.
— Вы думаете, он всегда такой был? — страдальчески улыбается Лида. — Он мастером был по телевизорам, в ателье. Его споили. Дружки всякие, клиенты. Никто с пустыми руками к нему не приходил. Никто не верил, что он и так все хорошо сделает. А у него были такие руки… — Она закусывает губу и умолкает.
А я не знаю, что ей сказать. Утешать тут глупо, соглашаться тоже глупо. И жалко мне эту славную женщину ужасно.
— Тогда я решила уйти от него, — продолжает Лида, глядя перед собой в пустоту, и на глазах у нее медленно наворачиваются слезы. — Я думала: а что, если появится ребенок от пьяницы? Искалеченный ребенок. Ужас-то какой. Мне рассказывали, что так бывает. Он, вы бы знали, что я пережила, что только передумала. И все-таки решила уйти. Жить надо по-человечески или уж… совсем не жить. Мы оба плакали. И Слава тоже. Он сказал, что будет лечиться, а потом вернется ко мне. Вот уже скоро два года, в апреле… Не надо мне его ждать больше… видно, не надо… Бесполезно…
Она словно уговаривает себя, а из глаз текут слезы. И помочь тут, главное, нечем. Никто тут не может помочь.
— …И Зине я про Лешу сказала, что пьет он, что… А она на меня, дурочка, обиделась, — глядя уже в пол, говорит Лида. — Как, мол, я могу так про брата говорить. А как же иначе? Ей судьбу свою строить надо. Я вот никогда раньше не задумывалась, зачем я живу, для чего, для кого? Для себя? А что мне нужно, веселье разве? Нет, мне не веселье, мне счастье нужно.
Лида вздыхает и смахивает слезы. Она кажется мне сейчас совсем другой, чем в первый момент нашей встречи. Черты ее лица обострились, и румянец на щеках уже не такой яркий, и губы стали тверже, резче обозначились, и в глазах сейчас боль стоит.
— А он не вернется, — грустно заключает Лида. — Все равно не вернется. Ему его дружки дороже… А-а, я вспомнила! Это от него я слышала про того Николая, про Совко. Слава им все восхищался.
— Чем же он восхищался?
— Ну, всем. Никого, мол, этот Николай не боится, делает что хочет. А вот его все боятся. А как-то даже признался, что и он этого Николая боится. И что в милиции у него… Ну, в общем, знакомые есть. Поэтому он ничего и не боится. Вот Слава этим всем и восхищался.
— Но все-таки, Лида, — с непонятной самому мне надеждой спрашиваю я, — все-таки вы его пока еще ждете?
Лида вздыхает и по-прежнему смотрит в пол.
— Женщина всегда преданней мужчины, — задумчиво говорит она. — И любит крепче. Если бы я могла Славу исправить, я бы все, кажется, отдала… всю свою кровь, наверное… Все, все…
И у меня сердце сжимается в груди от жалости, от досады, от восхищения. Я даже не могу передать вам своего состояния в этот момент.
— Вы, Лида, по-моему, сильный человек, — говорю я убежденно. — И слабый человек непременно должен тянуться к вам. А Славка, он слабый.
В ответ Лида только устало машет рукой, не отрывая глаз от пола.
— У меня еще мама, — негромко говорит она. — На нее тоже нужны силы. А я одна.
И тут я невольно вспоминаю, что Лида через час обещала заняться обедом. Пора мне уже уходить, давно пора. Но разве мог я уйти раньше? Бывает момент, когда человеческая боль вдруг требует выхода, когда сил нет больше носить ее в себе. И если вспыхивает вдруг в такой момент доверие к встретившемуся человеку, потребность поделиться с ним этой болью, разве можно не откликнуться на такое доверие, не разделить эту боль?
Но сейчас, я чувствую, надо уходить, пора.
Мы выходим в переднюю. Здесь я прощаюсь. И Лида чуть смущенно пожимает мне руку. Я так ничего и не говорю ей о Лехиной судьбе и о Лехиной смерти. Все равно, конечно, узнает, но хотя бы не от меня и не сейчас.
— Вы заходите, если что нужно будет, — приветливо говорит Лида.
Я чувствую, взаимная симпатия возникла между нами, доверие и симпатия.
— А если вам нужна будет когда-нибудь помощь, — говорю я, — то позвоните моему другу. Он тоже работает в угрозыске. Здесь, у вас. Я его предупрежу. На всякий случай. Никогда не знаешь, что может случиться. И он все для вас сделает, как для меня. Я вам ручаюсь.
— Спасибо, — тихо говорит Лида, опустив глаза.
И я пишу ей на клочке бумаги телефон Давуда Мамедова. Как хорошо иметь друзей, за которых можно без колебаний поручиться.
Улица встречает меня ярким солнцем. Впервые за эти два дня оно вдруг появилось на сером, тяжелом небе. Да и небо уже другое, оно нестерпимо голубое, без единого облачка. А далеко внизу, за домами и деревьями, я вижу полоску моря, синего-синего, неправдоподобно синего, словно кто-то провел кистью по краешку неба, чтобы еще больше отделить его от земли.
Я задумчиво иду вниз по крутой улице. Все кругом меня стало вдруг весело и ярко. Веселится грязная улица, ослепительно блестят стеклами окон и витрин только что понурые, угрюмые дома. И люди вокруг словно повеселели и приободрились, и больше, кажется, стало улыбок вокруг. И а самом деде, шагается легче и хочется улыбаться, подставляя лицо совсем теплым солнечным лучам.
Но если разобраться, то мне особенно нечему улыбаться. Никаких новых связей Лехи я не установил. Кроме, правда, какого-то Славки, непутевого Славки, который, однако, явно не имеет отношения к делу. Ну, еще я узнал, что Семанский, оказывается, уволил Леху и тот, конечно, затаил на него злость. Но за это не убивают. Кто же дал Лехе и Чуме приказ убить Семанского? Ведь такой приказ кто-то дал. Кто? Неизвестно. И за что его убили, тоже, между прочим, неизвестно. Не поделили вещи с кражи? Я все больше начинаю сомневаться в этом. Вообще кража странным образом «не вписывается» в дело, в отношения людей. И по-прежнему остается неизвестным этот проклятый Лев Игнатьевич. Приказ-то, скорей всего, дал он. Кто же он такой, откуда взялся? Все-таки, скорей всего, он москвич, поэтому здесь никто его не знает. Никто? Ну, это мы еще поглядим. А что еще рассказали мне эти женщины? Лида говорила про махинации Семанского. Какая-то пряжа приходит из Москвы и куда-то уходит. Это уже по части Окаемова. И он этим интересовался. Не очень-то, правда, умело и очень грубо. А вот по моей частя ничего нового нет. И надежда пока только на Хромого. Важный, между прочим, намек он бросил.
Однако я все кружусь что-то вокруг Лехи, которого уже нет. А вот о Чуме, который есть и которого надо уличать, я пока ничего не узнал. Хотя — стоп! О нем упомянул Хромой как о своем личном враге. И только. Мало. О Чуме нам надо знать все, с ним еще предстоит немало повозиться, от него еще предстоит добиться важных признаний. Через него лежит путь к раскрытию убийства Семанского и квартирной краже тоже. Но к краже мы, кажется, сможем скоро подойти и с другой стороны, через тех двоих, к убийству — только через Чуму. И к таинственному Льву Игнатьевичу тоже. Странные намеки того типа в кафе ушли куда-то, растворились, я не чувствую больше того нерва, который, видимо, в какой-то момент задел. Наверное, все это осталось в Москве, а тут… Да, тут главное сейчас — это связи Чумы, живого Чумы, а не мертвого Лехи. К кому же это, интересно, они в няньки нанялись, кого взялись охранять и беречь? Поглядим, что сегодня раздобудет Хромой. А пока…
Я гляжу на часы. Можно было бы и пообедать. С Давудом мы увидимся только вечером, у него своих дел по горло. Да и не нужен он мне пока. После обеда я зайду к матери Чумы, там, кстати, и жена его, и дочка тоже.
Размышляя, я незаметно выхожу на какую-то пустынную площадь и оглядываюсь. Не видно ни одного кафе, ресторанчика или даже просто столовой. Какие-то захудалые магазинчики, ларьки. Надо идти дальше, в центр, на набережную, в курортную зону города.
Я снова шагаю под гору, вниз, жмурясь от солнца, которое бьет мне в глаза. И вскоре начинаю ощущать запах моря, явственный, особенный запах соли, водорослей, еще чего-то. И уже через несколько минут я наконец выхожу на набережную и замираю от восхищения. Шумят, искрятся и играют на солнце зеленые волны, бегут по ним белоснежные пенные гребешки, бегут от далекого-предалекого горизонта, где сходятся небо и море. Глаз невозможно оторвать от этого простора и бесконечной игры света и волн.
Постояв у каменного парапета, я наконец отрываюсь от него и иду по залитой солнцем набережной. Вскоре натыкаюсь на открытое кафе. Самое обычное небольшое кафе — десятка два красных пластиковых столиков с дешевенькими солонками и стаканчиками для салфеток и по четыре белых стула возле каждого из них на тонких металлических ножках. За дальним столиком сидит женщина с маленькой девочкой в расстегнутом пальтишке. Едят мороженое. Видно, у девочки праздник. Интересно, есть ли здесь что-нибудь посолиднее, чем мороженое?
На одном из столиков я замечаю мятый листок с напечатанным меню и направляюсь к нему. Гардероб закрыт, и я бросаю свое пальто на соседний стул. Затем я читаю меню. Да, кое-что есть для голодного человека, например яичница и какие-то паровые биточки. Принимаю решение заказать и то и другое. Начинается ожидание. К счастью, мне есть что обдумать. В том доме, куда я сейчас направляюсь, говорят, идет настоящая война. Мать Кольки-Чумы воюет со своей невесткой, которая хочет с Колькой разводиться. Я невестку вполне понимаю, радости от такого мужа, как Чума, прямо скажем, не много.
Черт возьми, пока тебя тут обслужат, в этом пустом кафе, пока принесут эти несчастные биточки, можно обдумать не только ситуацию в семье Кольки-Чумы. Я вспоминаю, как сострил недавно Петя Шухмин, когда его кто-то спросил, есть ли у него машина. Петя сказал: «Геологи еще ищут тот металл, из которого она будет сделана». Вот так приблизительно обстоит дело и с этими биточками. Говядина для них еще пасется где-то на лугу.
Впрочем, не проходит и часу, как я уже полусытый иду снова по набережной и вскоре, не дойдя самую малость до мастерской хромого Сергея, сворачиваю на одну из улиц. Дом, где живет семья Чумы, где-то тут, недалеко, на территории большого санатория. Жена Кольки работает там поваром.
Вот, наконец, начинается и бесконечная решетчатая ограда санатория. Она сплошь увита диким виноградом, так что даже сейчас, сквозь паутину голых веток, ничего не видно. Около больших красивых ворот установлена будка для сторожа. Когда я подхожу, появляется и он сам, не старый, потрепанный человек в пальто и форменной фуражке с желтым околышком, лицо отекшее невыспавшееся, глаза опухшие и сердитые.
Я прохожу мимо него, небрежно бросив через плечо:
— Инспекция.
Какая именно, я, пожалуй, затруднился бы сказать, но чутье подсказывает мне, что это наиболее сейчас простой и безболезненный способ пройти на территорию. Название нашей фирмы производит порой слишком уж сильное впечатление и служит поводом для всяких домыслов. Расчет мой верен. Сторож, очумело глядя на меня, молча берет под козырек.
И вот я уже иду по длинной, обсаженной кипарисами аллее, огибаю огромное светлое здание санатория, потом еще одно здание, поменьше, с окнами чуть не во весь этаж, видимо медицинский или какой-нибудь процедурный корпус. Возле него я встречаю пожилую женщину в белом халате и, следуя ее указаниям, иду дальше. Наконец где-то в самой глубине красивого парка, даже сейчас красивого, в это время года, я обнаруживаю длинное двухэтажное светлое здание, обхожу его и вижу перед собой знакомую ограду, а за ней довольно оживленную улицу. Нужный мне дом как раз и выходит на нее.
Я отыскиваю четвертый подъезд, поднимаюсь на второй этаж и звоню в квартиру тридцать один. Звоню раз, другой, пока, наконец, дверь не открывается, и я вижу перед собой высокую, худую старуху в очках, на острые плечи накинут темный платок. Взгляд из-за очков колючий и настороженный. М-да. Беседовать подряд с двумя старушками — это, пожалуй, многовато. Но ничего не поделаешь, служба…
— Здравствуйте, Ольга Петровна, — говорю я.
— Ну здравствуй, коли пришел, — отвечает старуха, подозрительно оглядывая меня и вовсе, кажется, не собираясь пригласить войти.
Наконец старуха спрашивает:
— Кто же такой будешь?
— Насчет сына вашего пришел поговорить. Из милиции я.
— А меня не касается, чего там с ним, — уже враждебно отвечает старуха.
— Это пущай он сам за себя отвечает.
— Он сам и ответит. Но только узнать нам его надо получше. Вот и решили с вами побеседовать. Разрешите?
— Ничего такого о нем не знаю, — сердито отвечает Ольга Петровна, по-прежнему загораживая дверь. — И говорить со мной не о чем. Больная я.
— Может, он вообще вам не сын? — усмехнувшись, спрашиваю я. — И у нас ошибочка вышла, не туда я пришел?
— Ну сын. Не откажешься. Это вон жена может отказаться.
— Не зря, наверное, отказывается.
— Ну, там, зря или не зря, это уж наше дело.
— Совершенно верно, — соглашаюсь я. — Это дело семейное. Но все-таки разобраться нам с вашим Николаем надо по справедливости.
— Жди от вас справедливости, как же.
— Так я вижу, вы и сами ее не хотите.
— Мое дело, чего я хочу.
— Нет, — резко отвечаю я. — Не ваше… Колькино это дело. Вы для него сейчас хуже чужой, смотрю, а я вроде лучше матери получаюсь. Вас вот уговариваю.
— Ишь ты, — насмешливо ухмыляется старуха, — какой выискался. «Лучше матери!» И чего тебе от меня надо, репей?
— Зайти к вам и поговорить.
— Вот ведь пристал, — неприязненно говорит старуха. — Ну, заходи, коли так.
Она отодвигается, и я переступаю порог. В маленькой передней вешаю пальто и иду вслед за старухой в комнату. Она обставлена куда лучше той, в которой я был утром. Здесь разместился полированный новый гарнитур, венгерский, наверное, или румынский, на полках длинного серванта, за стеклом, стоят хрустальные вазы, красивый чайный сервиз, еще какая-то посуда. На круглом столе с пестрой салфеткой посередине стоит еще одна ваза, низкая и широкая. К столу аккуратно придвинуты тяжелые, гнутые стулья, у стены огромный диван. Под потолком, над столом, висит большая чешская хрустальная люстра. Да, полный достаток в этом доме, словно и не сидит вот уже в третий раз в тюрьме глава семьи, бандит и убийца… Ну да что уж там. Зато, наверное, жена труженица.
— Ну, говори, — все так же враждебно обращается ко мне старуха, прямо садясь на край дивана, словно аршин проглотив, и не думая предложить сесть мне.
И я говорю, первое, что приходит в этот момент в голову:
— Колька опять сидит. Ему бы передачу послать.
— Бог поможет…
— Ну нет, — неожиданно для самого себя запальчиво возражаю я. — Надо помочь. Не вы, так… пусть Ермаков помогает.
— А он-то с какой стороны? — как будто удивляется старуха.
— А с той. Он, если по совести говорить, и вам помочь должен.
— По совести-то — не говори. Нет ее ни у кого, нет и отродясь не было. Беречься людей надо, а не помощи ждать. У каждого на заднем уме чего-то растет. Завсегда чегой-то за спиной прячет, чегой-то через тебя или кого другого хочет себе достигнуть. Слава богу, навидалась.
— Вот вы и Кольку научили так к людям относиться.
— А чего же не научить, коли верно?
— Вот преступник и вышел, грабитель, чуть не убийца.
На старуху мои слова не производят никакого впечатления.
— Э, полно, — равнодушно машет она рукой. — Этому что учи, что не учи. Это само образуется, изнутри.
— А люди кругом уже ничего сделать, по-вашему, не могут? Конечно, с матери да отца начинать бы надо, да поздно уже.
— Ладно, ладно. Это ты все про себя оставь. Чего пришел-то?
Прямо неприступная какая-то старуха, бесчувственная.
— Как все-таки Колька-то у вас свихнулся, не расскажете?
— Кто его знает. Я воровать не учила.
— А кто же учил? Друзья-приятели, что ли?
— Ну! Кому же еще и учить?
— Кто же они такие будут?
— Ты у него у самого спроси, у Кольки. Я-то почем знаю?
— Эх, Ольга Петровна, — вздыхаю я. — Неужто вы добра своему Кольке не хотите? Неужели и словечка за него не замолвите?
— Ты лучше у него спроси, кому он-то добра хочет? Мать уже наполовину в могилу свел, жену старухой сделал, дочка, как травинка, растет без отца. Так пусть хоть подохнет, не сын он мне. Из сердца я его давно вырвала. И все. И не береди. Ничего больше не знаю.
Она поджимает тонкие, сухие губы и отворачивается.
— И Гвимара Ивановича не знаете?
— Не знаю.
— И Льва Игнатьевича?
— И его тоже. Пусть они все вместе с ним подохнут. Понял? Все они такие.
Злость клокочет в ней, неутихающая злость на весь свет. Колька тому причиной? Или Колька — это уже следствие? Сейчас не узнаешь. И ведь ничего о сыне не спросит, ничего. Что ж, она и в самом деле вырвала его из сердца? Но разве возможно это?
— Алеху знаете?
— Ну.
— Погиб он.
— Брешешь.
— Точно говорю. Под машину попал. Бежал с краденым чемоданом, по сторонам не глядел. Ну под колеса и угодил. Помер сразу, на улице.
— Бог, он все видит, — безразлично говорит Ольга Петровна.
— Один дружок был у Кольки, и того не стало.
— Много у него таких-то. Колес на них не хватит, иродов.
— Вам-то откуда знать, много их или мало?
Ольга Петровна молчит, отвечать не желает, даже не шелохнется, смотрит куда-то мимо меня. Потом цедит сквозь зубы:
— Не подъезжай. Никого не знаю. Никакого Ермакова. Много их там всяких.
— Где?
Но старуха снова молчит. Нет, никак не пробиться к этой омертвевшей, бесчувственной душе. И все-таки… Почему-то она назвала Ермакова.
— Внучке-то сколько вашей? — начинаю я новый разговор.
— Восьмой пошел.
— Отца-то любит?
— Ее дело.
— Так ведь ребенок же.
— Говорю, ее дело.
Старуха сидит на краешке дивана все так же прямо, неподвижно, сложив на коленях руки, и упрямо смотрит в одну точку. Ну характер!
— Наталья Викторовна на работе? — спрашиваю я.
— Ну.
— Когда мне ее повидать можно?
— Не цепляйся хоть ты к ней, за-ради Христа, — зло цедит Ольга Петровна. — Дай хоть как-никак жить-то ей.
Она враждебно смотрит на меня сквозь очки. Морщинистое, желтоватое лицо ее по-прежнему неподвижно, живут только глаза. А узкое лицо словно вырезано из старого дерева, сухого, растрескавшегося, в темных провалах блестят глаза, впалые щеки, глубокие, вертикальные морщины бороздят их, редкие седые волосы еле прикрывают бледные, с синими прожилками виски, на худой, морщинистой коричневой шее тоненькая цепочка уходит куда-то под старый байковый халат. Плоха старуха, и в самом деле плоха.
Я поднимаюсь. Больше разговаривать нет смысла. И вряд ли есть смысл искать встречи с женой Кольки-Чумы. Зла у нее на Кольку еще больше, конечно, чем у матери. И справедливо. И никакой войны тут в доме по поводу Кольки нет. Чужой человек он тут, враг даже.
— Всего вам доброго, Ольга Петровна, — говорю я, направляясь в переднюю.
Она молча следует за мной.
Так, не услышав от нее больше ни слова, я и ухожу. И при этом испытываю даже некоторое облегчение.
Я решаю побродить немного по городу. До условного часа, когда надо идти к Хромому, время еще есть.
Солнце между тем незаметно скрылось, небо затягивает серая пелена. Холодный, сырой ветер дует с моря. Снова пасмурно, тоскливо становится все вокруг. И на душе тоже.
Так уж я устроен. Не могу без какой-либо цели бродить по улицам, не умею. Даже когда хочется всего лишь прогуляться, в редкие свободные от работы воскресные дни, какая-то цель непременно должна маячить передо мной.
Вот и сейчас. Я не спеша иду по улице и невольно перебираю в уме, куда бы заглянуть по дороге, кого бы повидать. И мне приходит в голову, что неплохо бы именно сейчас заглянуть в тот необычный магазинчик, где директором был покойный Гвимар Иванович Семанский, и познакомиться с не в меру шустрым его преемником, который не дает прохода Лиде Солодухиной, сестре тоже уже, к сожалению, покойного Лехи.
Адрес магазина мне известен, и первый же встречный указывает мне дорогу. Теперь я уже иду бодро и весело. Любая интересная цель, что ни говорите, а как-то окрыляет. Даже такая, как сейчас у меня. И пасмурное небо над головой уже не кажется мне таким тягостно-тоскливым.
Пройдя две или три улицы со светлыми, невысокими, но довольно красивыми, даже живописными домами, оградами, лестницами и скверами, в которых летом, наверное, благоухают цветы, я наконец отыскиваю среди больших и маленьких магазинов нужный мне, совсем уже скромный, даже как будто стыдящийся своего названия магазинчик. Он и вывески-то не имеет, а просто рядом с дверью прибита табличка, где после крупного слова «магазин» мелкими буковками указано, что занимается он мелкооптовой торговлей и принадлежит какой-то невероятно длинно называющейся организации.
Я захожу в темноватое небольшое помещение, где за всеми тремя прилавками, окружившими меня, скучает одна-единственная продавщица. За ее спиной висит, нелепо распяленный на вешалке, темный, мятый комбинезон с безмерно длинными штанами, а рядом, на другой вешалке, — черный сатиновый халат, тоже какой-то невероятной длины.
Немолодая продавщица точно в таком же халате сонно и безразлично следит за мной, даже не меняя позы, в которой она только что дремала, и лишь приоткрыв глаза при моем появлении.
Я вежливо осведомляюсь:
— Георгий Иванович у себя, товарищ Шпринц?
От такого нестандартного вопроса продавщица слегка оживляется, даже поправляет прическу и, повернувшись и откашлявшись, громко кричит в какую-то дверь за прилавком:
— Георгий Иванович, к вам пришли!
И через минуту передо мной появляется маленький, тщедушный человек, лысый, с торчащими ушами, в больших очках с сильными стеклами. Узенькое, мышиное личико его все в морщинах, под острым носом топорщатся рыжеватые усики. На нем тоже черный сатиновый халат, под которым видны полосатая рубашка и тоже полосатый, но другого цвета галстук.
— Вы ко мне? — настороженно спрашивает Шпринц.
— Именно к вам.
— Тогда прошу, — он делает широкий жест в сторону двери, из которой появился. — Там говорить будет удобнее.
Мы проходим в темный коридорчик и тут же попадаем в маленький, тесный кабинет директора. Все тут сверхскромно, стандартно и задержать взгляд решительно не на чем. Над директорским креслом висит написанное цветными карандашами соцобязательство на прошлый квартал, рядом ежемесячный скучный календарь, какие-то бледно отпечатанные на машинке списки. Возле самой двери прибита небольшая вешалка. Я снимаю пальто.
Георгий Иванович предупредительно указывает мне на старенькое кресло возле своего стола, а сам, легко прошмыгнув между столом и стенкой с соцобязательством, привычно располагается на своем рабочем месте, причем крохотная его фигура сразу как бы растворяется среди окружающих его бумаг и папок и над столом торчат только уши и очки.
— Тэк-с. Чем могу служить? — спрашивает он, склонив лысую голову набок и водянисто глядя на меня сквозь стекла очков.
Эти огромные очки в темной тяжелой оправе словно защищают его от окружающих.
— Я из милиции, — говорю я самым миролюбивым, почти дружеским тоном. — Случилось, понимаете, несчастье.
— Какое еще, господи боже мой?
— Вы, конечно, знали Гвимара Ивановича?
— Еще бы! И знал, и, так сказать, знаю. Честнейший…
— Погиб.
— Что-о?!
Шпринц даже подскакивает на своем кресле.
— Увы! — печально говорю я. — Вы же знаете, у него были дела в Москве.
— О его делах, так сказать, понятия не имею, поверьте мне.
Он прижимает маленькие ручки к груди. Вид у него до крайности испуганный.
— Это уже не имеет значения, — я качаю головой. — Вместе с Гвимаром Ивановичем ушли и все его дела, в лучший мир, как говорится.
— Но как это случилось, господи боже мой? — весь трепеща, спрашивает Георгий Иванович. — Вы мне можете сказать?
— Убит, — коротко говорю я.
— Убит?! За что?!
— Вот это меня к вам и привело.
— Но я же, так сказать, ничего не знаю… Клянусь, ничего не знаю… — испуганно лепечет Шпринц. — Если бы я, так сказать, знал… Поверьте…
— Верю, верю. Откуда вам это знать. Но его самого-то вы же знали? По крайней мере, так же, как он вас, когда рекомендовал на этот пост.
Я указываю на стол.
— Ну, в какой-то мере, с какой-то, так сказать, стороны, конечно, я его знал. Какой может быть разговор, — разводит руки Георгий Иванович, откидываясь на спинку кресла. — Это, конечно, сам по себе факт.
— И некоторых его знакомых в Москве тоже знаете?
— Кого вы, так сказать, имеете в виду? — настораживается Георгий Иванович. — Поясните, так сказать, на факте.
— Ну, ну. Вы же знаете этих людей лучше меня, — примирительно говорю я.
— Будет даже неудобно, если я их вам буду называть. У нас же неофициальный разговор.
— Вы тысячу раз правы, тысячу! — восклицает Георгий Иванович, оживляясь и снова прижимая руки к груди. — Знакомые у него там есть… так сказать, были. Это сам по себе безусловный факт. Но, господи боже мой, зачем он туда, к ним поехал? Вы можете мне пояснить? — с мученической гримасой вопрошает Георгий Иванович.
— Полагаю, что повидаться, — говорю я.
— Да, да, — горячо подхватывает Шпринц. — Вы тысячу раз правы, тысячу! У него там есть… был, так сказать, задушевный приятель, это сам во себе факт.
— Деловой приятель, — поправляю я.
— Да, да, деловой, — снова подхватывает было Шпринц, но тут же, словно поперхнувшись, внезапно умолкает.
— Представьте, Георгий Иванович, — сочувственно говорю я. — Вот в том самом дворе, где этот приятель живет, его и убили.
— У Виктора Арсентьевича?! — в полной панике восклицает Шпринц. — Быть того не может! Господи боже мой…
— Почему же не может? Всякие споры, ссоры иногда кончаются бедой.
— Да, да… Морально, так сказать, опущенные люди… Это сам по себе факт… — растерянно лепечет Георгий Иванович, не сводя с меня испуганных водянистых глаз. — Ужас просто, господи боже мой!.. Я же говорю… Им бы только урвать… Только себе…
— Вот и Лев Игнатьевич…
— Не говорите о нем! — с негодованием восклицает Георгий Иванович. — Это шакал, уверяю вас!.. Это, так сказать, гиена… Его и сам Виктор Арсентьевич терпеть не может, господи боже мой…
— Но принимает, — на всякий случай вставляю я.
— А что, так сказать, делать остается? Только приятных людей принимать? Морально, конечно, хотелось бы. Но фактически…
— Вы давно его видели?
— Кого, простите?
— Да Виктора Арсентьевича.
— Прошлым летом. Приезжал отдыхать с супругой. Милейший человек. И абсолютно культурный. Это сам по себе тоже факт, уверяю вас.
— И деловой?
— О-о! Я понимаю, так сказать, ваш намек, — с хитрой улыбочкой грозит мне пальцем Георгий Иванович. — Понимаю. Но имейте в виду, его поставки нам вполне официальны. Он лишь выполняет указание руководства, это сам по себе абсолютный факт! — Палец Георгия Ивановича, описав плавную кривую, многозначительно поднимается над его головой.
И тут я вспоминаю рассказ Лиды о каких-то внеплановых поставках пряжи, причем самые большие партии ее шли из Москвы. Уж не от Виктора ли Арсентьевича? Это интересно проверить.
— Вы имеете в виду пряжу? — спрашиваю я.
Шпринц важно кивает.
— Именно, так сказать, ее.
— Но Гвимар Иванович после ухода из магазина разве имел к ней отношение?
— Не имею понятия! — поспешно восклицает Шпринц и выставляет перед собой обе руки, словно защищаясь от кого-то. — Уверяю вас, не имею! Бумаги идут абсолютно официальным путем. Через управление Разноснабсбыта. За высокой подписью, это сам по себе, без сомнения, факт.
— Ну, небось толкачи все-таки требуются? — наивно спрашиваю я.
В самом деле, я не очень-то разбираюсь в этих тонкостях, тут ведь не моя епархия. И, видимо, Георгий Иванович своим обостренным чутьем улавливает это и заметно приободряется. На лице его появляется даже некое покровительственное выражение.
— Всюду нужны толкачи, это сам по себе факт, — солидно кивает он. — Куда денешься? Так уж все устроено, к вашему сведению.
— И Ермаков…
— Господи боже мой, при чем тут Гелий? — снова впадает в панику мой собеседник. — У него же, так сказать, другая система. Это абсолютный факт. Даже не говорите про него, боже мой…
— Но Лев Игнатьевич…
Я нарочно сейчас подбрасываю ему эти имена, всякие имена. Пусть он разбирается по-быстрому, в спешке, что я в самом деле знаю и чего нет, где я попадаю в точку, а где пальцем в небо. Пусть разбирается и при этом, конечно, неизбежно будет путаться. В этой путанице, спешке и нервничанье я, возможно, кое-что полезное ухвачу. Даже уже ухватил, черт возьми!
— Вот тут не верьте! — захлебываясь от негодования, почти кричит Георгий Иванович и заклинающе протягивает ко мне короткие ручки. — Не верьте этому человеку, умоляю вас! Обманщик и демагог! Это абсолютный сам по себе факт. Подпустит такое, такие, так сказать, экономические обоснования выведет, что тебе ученый, боже ты мой. А сам… родного отца зарежет! Всех продаст! Ах, господи боже мой, Гвимар… Какая беда, какая беда…
И Шпринц в припадке искреннего отчаяния хватается за голову.
Но я так быстро не могу переключиться на покойного Гвимара Ивановича. «Экономические обоснования»? «Демагог»? Ведь это очень похоже на моего собеседника в кафе, на пресловутого Павла Алексеевича. А Лев Игнатьевич — ведь это простая квартирная кража, вульгарная квартирная кража без всякой демагогии и экономических обоснований. Ничего не понимаю! И на всякий случай я подбрасываю Шпринцу еще одно имя.
— А Павел Алексеевич? — спрашиваю я.
— Кто? — удивленно смотрит на меня Шпринц, обрывая свои причитания.
— Павел Алексеевич, — повторяю я.
— Извините, извините. Но такого не знаю, — категорически объявляет Георгий Иванович и, в свою очередь, спрашивает, причем голос у него начинает снова дрожать: — Кто же его, так сказать, убил, вы выяснили?
— Да, — киваю я. — Представьте, ваши же уголовники, из вашего города. И после этого они еще обокрали квартиру Виктора Арсентьевича.
— Не может быть!
— Увы, да.
— Ой, что творится, господи боже мой! — снова начинает причитать Георгий Иванович, хватаясь за голову. — Отказываюсь верить! Отказываюсь, и все! Ну, с Гвимаром я хоть как-нибудь, но понимаю. Лев на что хотите пойдет, если… если, допустим, можно крупно заработать. Но поднять руку на Виктора Арсентьевича, на золотую курочку, так сказать… Не понимаю! Не по-ни-маю!
Шпринц и в самом деле ошарашен этой кражей, поэтому у него вырываются слова, которые он конечно же никогда бы не произнес при других обстоятельствах. И вот оказывается, Виктор Арсентьевич — «золотая курочка»? Вернее, конечно, курочка, которая несет золотые яйца. В виде этой самой пряжи, что ли? Ох, как мне нужен сейчас мой друг Эдик Албанян из нашего московского ОБХСС. Окаемову я не верю, его квалификации, его способностям.
— Лев Игнатьевич действовал не сам, — говорю я. — Он подослал на квартиру Виктора Арсентьевича своих людей, понимаете? Но, возможно, и его самого тоже кое-кто подослал. Вполне возможно, — многозначительно заключаю я.
— А я вам говорю! — азартно возражает Георгий Иванович и машет на меня руками, словно прогоняя из кабинета. — Я говорю, вы с ума сошли! — он все еще не в состоянии прийти в себя от услышанного. — Да, да! Я утверждаю! Идиотом же надо быть, господи боже мой!
— А Лев Игнатьевич, я полагаю, не идиот?
— Ого! Да он нас с вами съест, и мы не заметим. Опомнимся, когда уже переваривать начнет. Вот такой он идиот.
— Да-а, опасный человек. Но что же он не поделил с Гвимаром Ивановичем, как вы полагаете? У них ведь крупная ссора была. Это точно. Но из-за чего?
— Что же вы не понимаете? — саркастически усмехается Шпринц, поправляя съехавшие на кончик носа очки. — Какой-то колоссальный куш, не иначе. Я понятия не имею какой, это сам по себе тоже факт. Откуда мне знать? Я в их дела никогда не совался. И не суюсь. Я свое место знаю. И все! И точка!
— Но разве таким кушем не может быть богатейшая квартира Виктора Арсентьевича, вернее, его покойного тестя, академика? Да там одних картин на…
— Нет, нет и нет! Это сам по себе точнейший факт! — решительно мотает лысой головой Георгий Иванович и тут же снова выставляет перед собой растопыренные руки. — Но имейте в виду, я ничего не знаю! Решительно, вы понимаете? Я, повторяю, в их дела не суюсь. У меня на все официальные документы. Это абсолютный сам по себе факт! И все! И я больше ничего не знаю! Я, извините, хочу спать спокойно, вот так!
Георгий Иванович, видимо, пришел наконец в себя и подумал о собственной безопасности. Давно пора. Как легко, однако, он выходит из равновесия и ударяется в панику. Впрочем, новости на него обрушились, конечно, ошеломляющие. И он, наверное, на минуту только поставил себя на место Купрейчика и тем более Гвимара Ивановича и, естественно, пришел в ужас. Еще бы, есть от чего.
Я сейчас даже не пытаюсь как следует осмыслить всю полученную информацию. Я спешу добавить к ней кое-что еще, если это, конечно, окажется возможным.
— Вы спрашиваете, кто его убил? — обращаюсь я к Георгию Ивановичу, не давая ему возможности сосредоточиться на мысли о собственной безопасности.
— Да, да! — нетерпеливо откликается он, подаваясь вперед. — Весьма интересно.
— Убили ваши.
— Но, господи боже мой, кто наши, какие наши? — его снова охватывает волнение, почти паника. — С ума можно сойти! Ну говорите же, говорите! Чего вы замолчали? Ну, ради бога!
— Их имена вам ничего не скажут, — отвечаю я. — Хотя нет! Один из них как раз работал в этом магазине.
— Красиков! Этот проклятый Лешка, да? — почти обрадованно восклицает Георгий Иванович. — Верно я говорю или нет?
— Точно. Работал у вас, но не на вас, — усмехаюсь я.
— Это все, так сказать, до меня было. До меня, вы слышите? При Гвимаре еще.
— Не имеет значения. Он и на Гвимара Ивановича тоже не работал.
— А на кого же тогда? — напускает на себя наивность Шпринц.
— Подумайте сами.
— Ну на кого же, господи боже мой? — нетерпеливо восклицает Шпринц.
— А я не знаю, — загадочным тоном отвечаю я.
— Нет, знаете!
— И вы знаете, Георгий Иванович. Это сам по себе факт, — насмешливо говорю я.
— Я знаю?! — запальчиво переспрашивает он, не замечая моей иронии.
— Да, вы.
— А я только с вами согласился. Ведь это вы сказали, на кого он работает. На Льва Игнатьевича. Согласен!
— А на кого работает сам Лев Игнатьевич, как по-вашему?
— Ну, это я не знаю. Абсолютно. Уверяю вас.
— Как угодно, Георгий Иванович, — я пожимаю плечами. — Можете не говорить. Я же вас не заставляю.
Я, однако, убежден, что он знает. Я и то, кажется, начинаю кое о чем догадываться. Но я и в самом деле не собираюсь заставлять его отвечать. Оставим это на будущее и пока что не станем уважаемого Георгия Ивановича особенно прижимать неудобными вопросами. Интересно, а Кольку-Чуму он знает?
— Но Леха действовал не один, — говорю я. — Был и второй.
— Убийца? — содрогаясь, уточняет Георгий Иванович.
— Да.
— Какой ужас, какой ужас, господи боже мой. Бедный Гвимар, — снова начинает стенать Шпринц. — И кто же он такой, этот второй бандит?
— Ну, этого вы наверняка не знаете.
— Ах, откуда вы знаете, кого я знаю и кого не знаю! — раздраженно машет рукой Шпринц. — Да я полгорода знаю. Я…
— Фамилия его Совко.
— Совко? — оторопело повторяет Георгий Иванович, снова поправляя сползающие очки. — Действительно… Такой фамилии не слышал, это сам по себе факт, конечно. А зовут его как, подонка этого?
— Николай.
— М-да… Понятия не имею.
— Они оба поступили к кому-то в няньки.
— Это еще что такое? — вполне искренне удивляется Шпринц.
Но мне достаточно его удивления, и объяснять я, естественно, ничего не собираюсь.
— Сам не знаю, — отвечаю я. — Кто-то сказал.
Пожалуй, пора заканчивать этот интересный разговор и прощаться с малосимпатичным Георгием Ивановичем. Только напоследок сделаю, пожалуй, одно доброе дело.
Я наклоняюсь к столу и, понизив голос, говорю:
— Теперь вы понимаете, на что способен этот Леха?
— Еще бы не понять, господи боже мой! — восклицает Шпринц.
— Так вот, учтите. Если вдруг Лида пожалуется ему на вас, — доверительно говорю я, — то и мы, боюсь, вас не убережем. Это я считаю нужным предупредить. Ну, потом-то мы его, конечно, найдем. Обязательно.
Георгий Иванович заметно бледнеет.
— Спа… спасибо… — заикаясь, говорит он.
А мне, признаться, становится немного не по себе оттого, что я приплел сюда вдруг Леху, мертвого Леху, и заставил его хотя бы после смерти сделать что-то полезное для своих близких.
Я поднимаюсь и начинаю прощаться. Шпринц отвечает мне вяло, все еще, видимо, не в силах прийти в себя от нашей беседы.
За окном совсем уже стемнело. Сейчас около шести, и мне пора спешить. Я надеваю пальто, киваю Георгию Ивановичу и выхожу из его кабинетика.
Магазин по-прежнему пуст, и по-прежнему дремлет за прилавком продавщица в черном халате. Когда я прохожу, она поднимает голову, и я ей тоже киваю на прощанье.
На улице и в самом деле темно, хотя высоко над головой, на длинных изогнутых мачтах горят яркие лампы и вокруг них серебрится воздушный нимб.
Я иду в сторону набережной, не замечая прохожих, и чувствую, как у меня медленно разбаливается голова. Слишком уж много впечатлений за один день, слишком много важных сведений надо удержать в памяти. И сейчас мне предстоит еще одна встреча, очень важная — встреча с Хромым. Не забыть бы, ведь у него тоже какие-то счеты с Чумой, что-то между ними произошло. И случилось это давно и далеко отсюда, в Сибири, то ли в колонии, то ли потом, когда Хромой отбыл свой второй срок и вернулся в родной город. Да, скорей всего, потом, когда вернулся. Из-за этого Хромой и вынужден был в конце концов уехать из Новосибирска, убежать оттуда. Что же там произошло между ними, интересно знать? Какую роль тут сыграл Чума, какую подлую и гнусную роль? Надо в удобный момент расспросить Сергея, не забыть расспросить. Возможно, сам он этого разговора не начнет. А мне необходимо знать. Все необходимо знать, что касается Чумы. Ведь с ним еще предстоит немало повозиться. Очень опасен этот человек. Когда-нибудь он снова выйдет на свободу. Каким он выйдет, таким же опасным? Что надо сделать, чтобы таким он не вышел?
Размышляя, я сворачиваю на одну улицу, потом на другую, миную небольшую красивую площадь с умолкшим на зиму фонтаном и вскоре выхожу к набережной. Только здесь я прихожу немного в себя, стихает головная боль.
Я останавливаюсь у каменного парапета и с наслаждением вдыхаю соленый, терпкий воздух и подставляю брызгам лицо. Внизу уже привычно грохочут и бьются о камень невидимые волны, летит водяная пыль, я невольно слизываю ее с губ. И постепенно просто физически чувствую, как уходит усталость. Я совсем один на пустынной, темной набережной.
Внезапно до меня доносятся далекие голоса, они постепенно приближаются, я начинаю различать отдельные возгласы, разудалые, пьяные, похабные. Да, какая-то хулиганская компания приближается к тому месту, где я стою. Там, где идут сейчас они, набережная хоть и неярко, все же освещена редкими фонарями, но здесь она почему-то погружена в полную темноту. И потому меня не видно, а компанию эту мне постепенно удается разглядеть. Они идут в ту же сторону, куда надо и мне, идут по мостовой, занимая всю ее ширину, пьяно, азартно горланят, стараясь перекричать друг друга, кто-то приплясывает, кто-то пытается запеть. Опасная компания, встреча с ней одинокого прохожего, а особенно женщины, может кончиться трагически. Набережная длинная, и такая встреча может произойти в любой момент.
Все яснее вырисовываются фигуры идущих парней. Компания приближается. Меня им по-прежнему не видно. А я неожиданно замечаю среди них длинного, на голову выше остальных, парня. Неужели тот самый Славка? Это он восхищался Чумой, он плакал, когда уходила Лида… Конечно же это он.
И неожиданно, еще не отдавая себе отчета в том, что делаю, я решительно выхожу на середину мостовой и иду навстречу этой пьяной компания. Я только чувствую, что ее нельзя пустить дальше, нельзя, что-то может случиться ужасное, что-то непременно случится. А на моей стороне сейчас внезапность, важнейшая слагаемая успеха в любом рискованном деле такого рода. Но я все еще не могу решить, как ею воспользоваться, как себя сейчас повести. Впрочем, я по опыту уже знаю, все станет ясно, когда я увижу лица этих ребят, когда угадаю их настроение, их намерения. Именно так чаще всего и бывает в нашей непростой работе. А пока меня ведет одна интуиция и ощущение острой опасности, которую я должен предотвратить. Я еще не знаю, только чувствую, что что-то надо сделать, но как это сделать, станет ясно через минуту, нет… через полминуты… вот сейчас!
Мы сходимся на середине мостовой. Я возникаю перед ними из темноты так неожиданно, что вся компания на секунду умолкает от удивления и даже некоторого испуга. Слишком уж почему-то спокоен и уверен в себе этот одинокий, странный, возникший вдруг из темноты человек. Это не соответствует логике ситуации, когда, казалось бы, одинокий человек должен испугаться их, бежать. И тогда с гиканьем, свистом, гоготом кинется за ним в погоню вся эта бешеная стая, в упоении от своей силы, от своей жестокой власти над этим одиноким, испуганным человеком, от сладкого предвкушения дикой расправы с ним.
А тут, гляди-ка, он и не собирается бежать, он непонятно спокоен и уверен, и неизвестно, что у него на уме. И, как всегда, все непонятное настораживает, даже пугает.
Вот они уже столпились передо мной. Злые, пьяные, настороженные лица. Ждут. Но вот-вот кто-то из них сейчас не выдержит, выкрикнет что-то, остальные подхватят, завопят, и тогда…
Но я предупреждаю этот опасный взрыв. Я нахожу глазами высокого, всклокоченного парня в свитере и мятом пиджаке, крепко ухватываю его, притягиваю к себе и резко, сердито спрашиваю:
— Славка?
— Ну, — набычившись, говорит он. — Допустим, Славка. Что дальше?
Мне кажется, он не так пьян, как остальные.
— Отойдем, — говорю я. — Надо сказать два слова.
— Это мусор! — вдруг вопит один из парней и подскакивает ко мне. — Сапог! Я его видел! Бей его!
Он замахивается, и я вынужден, на миг развернувшись, быстрым прямым ударом с подсечкой опрокинуть его на мостовую. Удар, надо сказать, элементарный, парень ведь полностью раскрылся. Я при этом почти не меняю позы, а парень рушится на асфальт как подкошенный. Только бы остальные сейчас не кинулись на меня, все вместе, с разных сторон. Но удар производит впечатление.
— Кто такой? — хмуро спрашивает меня Славка.
— Приезжий. Привет тебе от Чумы, — тихо говорю я.
— О-о! Погоди, ребята. Я сейчас! — оживляется Славка.
Мы отходим. Остальные сгрудились вокруг упавшего, помогают ему подняться и обсуждают мой удар. В дискуссии, как мне кажется, преобладают уважительные, а то и восхищенные нотки. При этом моя принадлежность к милиции остается под большим вопросом.
А я тихо говорю Славке:
— Чума загремел в Москве. Наглухую. И на много лет. За ним там убийство. — Последнее я нарочно говорю не на воровском, привычном для Славки жаргоне. — И еще попытка убийства работника милиции.
— Это не много лет, это вышка, — глухо говорит Славка.
— Что уж там бог и митрополит дадут, то и возьмет. Деться ему некуда теперь. И все плохо. А тебя, Славка, Лида ждет, — неожиданно заканчиваю я.
— Ну! — теперь уже он хватает меня за пальто. — Не трожь, понял?
Я в ответ пожимаю плечами.
— Гляди сам. Не упусти только. Сколько, по-твоему, можно ждать такого дурака? — И неожиданно спрашиваю: — К Хромому топаете?
— Ага… — рассеянно отвечает Славка.
— Чего от него надо?
— Чума велел. Всех продает.
— Кого же он продал?
— Чума знает.
— Понятно. Он, значит, и тут решил чужими руками все сделать. Как в Москве. Там он на убийство Леху толкал.
— А что Леха, лопух?
— А ты что, лучше Лехи? Что у тебя лично к Хромому есть?
— Ну ничего. Но, похоже, стучит.
В Славке начинает снова закипать злость.
— Похоже? — угрожающе переспрашиваю я. — А не похоже, что ты мне сейчас тоже стучишь? Чем докажешь, что нет? Вон им, — я киваю на ребят.
— Но, но, — сразу ощетинивается Славка. — Ты потише.
— Вон им это скажи. Гляди, как смотрят.
И правда. Вся компания сейчас настороженно, подозрительно прислушивается к нашему разговору, медленно и незаметно придвигаясь все ближе. Их человек шесть. Последние мои слова они наверняка слышали. И их начинает раздражать непривычная скованность, которая вдруг всех охватила. А причиной тому я, непонятный, чем-то враждебный им человек, и еще, кажется, Славка. А их по-прежнему распирает пьяная удаль, привычное желание драки, криков, ругани, крови, наконец.
— Эй, ты! Вали отсюда! А то схлопочешь сейчас, понял?! — кричит мне кто-то из них. — На нож поставим!
Смотри пожалуйста. Они меня просят удалиться, они даже не собираются, оказывается, на меня нападать, они лают издали, как злые и трусливые собаки.
— А мне с вами по дороге, — усмехаюсь я и громко обращаюсь к Славке: — Ну что, заглянем к Хромому? Или у тебя другое дело есть? — И, понизив голос, добавляю: — Иди, Славка. Иди к ней. Она тебя ждет. Я ее видел сегодня. Знаешь, как она плакала?
Славка стоит потупившись и тяжело, как-то надсадно дышит. Он не знает, на что ему решиться, что делать. И нервы его, я чувствую, натянуты сейчас до предела. Я крепко беру его за плечи, разворачиваю и толкаю в спину.
— Ступай, — приказываю я.
И Славка не сопротивляется.
— Все, ребята, — объявляю я по-хозяйски, словно уже взял в свои руки какую-то власть над ними.
Я сейчас испытываю знакомый, хотя всегда мне и непонятный подъем, который обычно охватывает меня в критическую минуту, ощущаю вдруг необычайную веру в себя, в свою силу, в свою удачу, и это, я знаю, неизменно воздействует на окружающих.
— Все, ребята, — решительно повторяю я. — Убрать перо! — кричу я вдруг, больше ощущая опасность, чем видя ее.
И один из парней мгновенно прячет нож обратно в карман.
— Так вот, — продолжаю я, указывая на Славку. — Он идет к жене. Имеется жена, понятно? А мы идем к Хромому. И по дороге я вам сейчас кое-что скажу про него. — И тихо добавляю Славке в спину: — Иди, иди.
И делаю шаг к ребятам. Еще шаг, еще… Они молча, настороженно следят за мной. Они ждут, что будет дальше. А я подхожу, спокойно, уверенно раскидываю в сторону руки, чтобы ухватить за плечи двух ближайших из парней, и тем довольно рискованно подставляю под любой удар грудь.
— Пошли, блатнички, — весело говорю я. — Пошли, пока ходится.
Я увлекаю их за собой. Они не очень уверенно подчиняются.
Славка смотрит нам вслед. Представляю, какая борьба происходит сейчас у него в душе. Уйдет он? Нет? Уйдет…
— Стой!.. — вдруг орет Славка и срывается с места, бежит за нами. — Стой, сволочи!.. Порежу!.. Стой!.. Порежу!..
Он выхватывает из кармана нож, подбегает к нам и начинает исступленно размахивать им вокруг себя. Лицо его перекошено от бешенства, на губах выступают белые пузырьки пены, он почти невменяем. И в какой-то неуловимый миг он вдруг наносит себе удар, потом второй, прежде чем я успеваю выбить нож из его руки.
Славка с коротким воплем валится на асфальт, ребята кидаются к нему, пытаются поднять, он не дается, бьется у них в руках, рычит:
— Убью… Кровью зальюсь… Уйди… Уйди…
Он вырывается, стонет.
А один из ребят вдруг поднимает вверх мокрую руку и отчаянно кричит:
— Он кровь пустил!..
Славка словно ждет этого крика. Он вдруг опрокидывается на спину, хрипит и, кажется, в самом деле теряет сознание.
Мы все вместе тащим его на руках по улице. Вскоре я останавливаю первую проходящую мимо нас машину.
— В больницу! — кричу я водителю, задыхаясь. — Срочно! Вот эти двое с вами поедут.
И указываю на первых же подвернувшихся мне под руку ребят. Те безропотно лезут в машину.
С остальными я молча возвращаюсь на набережную. Ребята притихли, и хмель, кажется, окончательно выветрился у них из головы.
— Вот так-то, — укоризненно говорю я. — Не выдержал Славка.
— Псих, — откликается один из ребят.
— Отродясь он психом не был, — возражает другой. — Просто накатило.
— Видать, жену любит, — встревает в разговор третий парень.
Четвертый отмалчивается. Их со мной осталось четверо.
— Ну что, пойдем к Хромому? — предлагаю я.
— Чего нам у этого гада делать? — зло спрашивает первый из парней, назвавший Славку психом. — Его на нож ставить будем. Увидишь.
Я все еще не могу их всех как следует разглядеть. Кажется, этот старше других.
— Пора, соколики, кончать эту поганую блатную жизнь, — говорю я. — Сами видите, чего из нее получается. Чуму знаете?
— Ага, — отвечает за всех все тот же парень, постарше.
— С ним кончено, — жестко говорю я. — Снова его увидите, когда состаритесь. А то и вовсе на том свете. В Москве по мокрому сидит. Ну, и, конечно, все старается на Леху свалить.
По-моему, они до сих пор не могут понять, кто я такой, и теряются в догадках.
— Это он умеет, на других валить, — неожиданно заявляет один из парней.
— Твой кореш, Жук, — обращается он к тому, кто постарше. — Много ты ему лизал.
— Кончай, Рыжий, — примирительно говорит третий, молчаливый парень.
— У-у, зараза!..
Жук кидается на Рыжего, но тот же молчаливый парень ловко подставляет ему ножку, и Жук, падая, хватается за меня. Я его ставлю на ноги и говорю:
— Погоди, ребята. Слушай дальше. Не все еще. С Чумой ясно?
— Куда уж яснее, — отвечает Жук. — А не брешешь?
— Брешут псы. Теперь Леха. Вот он уже помер. Нету Лехи.
— Ну да? — недоверчиво откликается Жук.
Я уже стал отличать его в темноте.
— Точно говорю, — подтверждаю я. — Под машину попал. Спер, понимаешь, чемодан с поезда и дунул через вокзал на площадь. Ну, а там машина. И все. Вот такая поганая смерть.
— Бог наказал, — насмешливо говорит Рыжий. — Не бери чужого.
Я его тоже начинаю отличать — он тощий, подвижный и к тому же еще, видно, балагур.
— И вот глядите, — продолжаю я. — Третий теперь уже с рельсов сходит, Славка. У вас, можно сказать, на глазах. Ну, кому такая жизнь светит?
Мы проходим темную часть набережной, и теперь у нас над головой в легком тумане светят яркие молочные лампы. И тут я наконец могу как следует рассмотреть своих спутников. Между прочим, ребята как ребята. Ничего разбойничьего в них уже нет. Даже чем-то симпатичные, по-моему, когда трезвые. Особенно Рыжий и второй, молчаливый, по имени Гарик. Да и Жук, кажется, неплохой малый. Он-то меня неожиданно и спрашивает:
— А ты сам-то кто будешь?
— Приезжий, — отвечаю я беспечно. — Из Москвы.
— Мент небось?
— А похож?
Они уже давно приглядываются ко мне, я же вижу, и про себя каждый решает эту немаловажную проблему, кто я такой, в конце концов.
— Вроде не очень, — с сомнением в голосе говорит молчаливый Гарик.
— Похож, похож, — словно успокаивая всех, говорит Жук. — Они теперь все знаешь какие стали? От отца родного не отличишь.
— Только когда отец с тебя портки стянет и за ремень возьмется, вот тогда его, сердечного, узнать можно, — смеется Рыжий. — Тогда его с ментом не спутаешь.
Мы подходим к мастерской хромого Сережки, и вопрос обо мне так и остается временно не решенным.
— Ну, кто со мной? — спрашиваю я.
— Не. Мы тебя тут обождем, — снова за всех отвечает Жук. — Рано еще нам к Хромому в гости ходить.
— Ладно, — соглашаюсь я. — Тогда ждите. Кое о чем еще надо поговорить.
— Давай, — говорит Жук. — По-быстрому только.
Я киваю в ответ и толкаю дверь мастерской.
Несмотря на поздний час, она открыта. Я захожу.
Сиротливо горит лампочка над низенькой табуреткой за барьером, вокруг нее, как и вчера, разбросаны инструменты, старая обувь, куски кожи.
Пусто. Никого в мастерской нет. Я удивленно оглядываюсь и вдруг замечаю притаившегося за моей спиной Сергея. Он весь словно влепился в темную стенку, в руке у него нож.
Сергей медленно приближается ко мне, заметно припадая на больную ногу, прячет нож в карман, незаметным движением сложив его пополам, и протягивает мне руку. Это молниеносное движение руки с ножом я оцениваю по достоинству. Опасное движение, ловкое. Сергей жмет мне руку. Светлая прямая прядка волос прилипла к вспотевшему лбу. Но сейчас Сергей улыбается, показывая мелкие острые зубы.
— Опаздываешь, — говорит он. — А точность — это вежливость королей, между прочим. Пролетариям надо учитывать.
— Зато не один пришел, — многозначительно говорю я.
Сергей кивает.
— Видел. Потому и приготовился. Чего тебе от них надо?
— И мне надо, и тебе. Дружбы и понимания.
— Жди от этих волков понимания.
— Почти дождался. Теперь они вон меня дожидаются. Ну, а завтра вместе, надеюсь, в больницу пойдем.
— Это еще зачем?
Разговаривая, Сергей запирает дверь мастерской на засов и ведет меня в заднюю комнату. Мы усаживаемся возле стола, и я закуриваю.
— Зачем в больницу? — повторяет Сергей.
— Славка порезал себя сейчас.
— Ну да?! — удивленно восклицает Сергей. — Лепишь.
— На моих глазах. Даже, пожалуй, из-за меня.
— Это как же понять?
— Душу я ему разбередил. Не учел, понимаешь, что нервы-то у него никуда.
— Это у Славки-то душа? — иронически спрашивает Сергей.
— У него.
— У него вместо души сучок с наклейкой.
— Мы, Сережа, часто в людях до их души не докапываемся. А там порой всякие, понимаешь, неожиданности нас ждут, всякие открытия.
— Ну и что ты у Славки открыл, интересно?
— Любовь. Он ее затоптать думал. А я вот ее воскресить попробовал.
— Красиво говоришь, — грустно усмехается Сергей.
— А что? Не все в жизни плохо, — возражаю я. — Есть кое-что хорошее, даже красивое. И у Славки тоже. Кстати, и остальные ребята не такие уж пропащие, если разобраться.
— Это все пока, — машет рукой Сергей. — Найдут главаря вроде Чумы, увидишь, чего творить начнут. Ахнешь.
— А вот главарем, Сергей, должен стать ты, — тихо говорю я.
Он вскидывает голову и пристально, недоверчиво смотрит мне в глаза.
— Вполне серьезно говорю, — отвечаю я на его немой вопрос. — Сейчас они еще колеблются. Но завтра, после больницы, они колебаться перестанут, я знаю. И примут тебя. А дальше все будет зависеть от тебя самого. Надо спасти этих ребят, Сергей.
— Это точно, — задумчиво соглашается он.
— Начинай с Жука, — советую я.
Сергей все так же задумчиво кивает и вдруг усмехается:
— А ты, я гляжу, мастер.
— Еще только хочу им стать. Учитель мой в Москве остался. Ну ладно, Сергей. Теперь ты рассказывай, если есть что.
— Кое-что есть. Человек у меня утром был. Сказал так: этих двоих, Чуму и Леху, точно наняли. И в Москву недавно послали.
— Для этого и наняли?
— Не-а. Их давно наняли. Для охраны вроде. И в Москву отправили для этого.
— Счеты сводить?
— Ну, это точно никто не знает.
— А квартира?
— Не их работа.
— Не-ет, тут ошибки быть не может. В квартире нашли перчатку Чумы. Обронил он ее там. Куда дальше-то?
— Это сам разбирайся. На то ты и мастер. А вот про мокрое дело их в Москве здесь уже знают.
— Не все.
Я вспоминаю испуг Шпринца.
— Кому надо, тот знает.
— А от кого знает?
— Вот ты мне тогда имя одно назвал… — досадливо щелкает пальцами Сергей. — Как его?.. Ну-ка, напомни.
— Виктор Арсентьевич?
— Не-а.
— Лев Игна…
— Во, во! Игнатьевич! Лев Игнатьевич!
— Тебе случайно о нем ничего не сказали?
— Вроде он живет в Москве, а работает на здешних.
— А что за человек у тебя был?
Сергей качает русой головой.
— Неохота его подставлять, Виталий. Слово дал. Привык держать.
— Ну что ж. Тоже верно. Оставим это тогда, — киваю я. — Итак, выходит, Лев Игнатьевич работает на кого-то, кто Чуму и Леху нанял, так, что ли?
— Вроде так.
— Кто же это может быть и чем занимается, интересно знать.
— У них бизнес какой-то, — поясняет Сергей. — Дикую деньгу, говорят, зашибают. А кто, не знаю. Но тут они сидят, у нас. Один, говорят, на синей «Волге» катает. Регулировщики будто бы честь отдают.
— Интересное кино, — усмехаюсь я. — Взглянуть бы самому.
Сергей снисходительно машет рукой.
— Ну, может, и брешут насчет «Волги», кто их знает.
— А за что Гвимара Ивановича прикончили, тоже не знаешь?
— Вроде бы этот самый Лев и приказал. Чем-то ему тот мужик помешал.
— М-да… Что-то не складываются картинки, — задумчиво говорю я, стряхивая пепел с сигареты. — Что-то мешает…
— Шевели мозгами давай. Тебе за что платят? — смеется Сергей. — Хотя и не густо, я слыхал. Но иной раз я, например, и бесплатно шевелю. Особенно там пришлось шевелить, в местах далеких, на окраине.
— Решал, как жить дальше?
— Во-во. И где жить.
— Сергей, — неожиданно спрашиваю я, — а кто у тебя отец с матерью были?
— А что? — сразу настораживается он.
— Да так, — улыбаюсь я. — Язык у тебя такой, не типичный.
— Отец у меня завгаром был, а мать учительницей русского языка. Ну, и литературы, конечно. Много у нас книжек дома было.
— Ну, а потом?
— Потом помер отец. Несчастный случай в гараже. Мать одна осталась. Я тогда уже второй срок тянул. Ну, болела, болела и за отцом ушла. Все без меня… Эх!..
Он умолкает и пристально смотрит куда-то в пространство перед собой, словно что-то видит там и не может оторвать глаз.
— Но почему же так, Сергей? — снова спрашиваю я. — Вот ты говоришь, что кодлу не признаешь. Как же судимости тогда схватил, одну, вторую?
Сергей хмурится.
— Тебе это для дела надо или так? — нехотя спрашивает он.
— Для размышлений. Ты уж мне поверь.
— Верю, — кивает Сергей. — Первая судимость — драка. Пошла по первой части двести шестой. Вторая судимость — опять драка, уже пошла по части второй. Схлопотал три года усиленного. Первый раз — за друга вступился. Второй раз… за женщину, словом. Тут уж я кое-кого порезал. Тут мы с Чумой первый раз и сошлись.
— Его порезал?
— Его…
— Можно ему это напомнить при случае?
— Напомни, напомни. Веру напомни. Он на стенку полезет. Как тогда от меня лез, шкуру спасал, — он стискивает зубы и умолкает.
— Как же дело было?
— Ох, Виталий, — вздыхает Сергей, по-прежнему глядя куда-то в сторону.
— Я вижу, ты и до моей души решил докопаться?
— Если тяжело, не говори.
— Нет. Скажу. Пусть, гад, вспомнит. Это моя девушка была, — Сергей злобно ударяет кулаком по столу. — Он ее искалечил. Не доказали только. Тогда я сам с ним посчитался. Надо было кончать, да рука дрогнула. Уполз.
«Как у Лехи», — с неожиданной тоской думаю я.
— Где же Вера сейчас?
— Не знаю, — глухо отвечает Сергей, опустив голову. — После тюрьмы я к ней явиться не смел. А потом и хромым стал.
— Чума?
— Не-а. Дружков подослал. И жизни мне в Сибири не стало. Сюда подался. А потом вдруг он сюда прибыл. Ну, и опять началось. Однако встретиться со мной боялся. Хоть и одна нога у меня осталась. Знал, пока руки есть, я ему горло рвать буду. Потому других подсылает.
— Теперь конец, Сергей, — говорю я. — Всему этому конец.
Некоторое время мы сидим молча. Я докуриваю сигарету и поднимаюсь. За мной поднимается и Сергей.
— Пойду, — вздохнув, говорю я. — Завтра жди… нас.
Сергей кивает в ответ:
— Буду ждать.
Мы снова проходим через мастерскую, на пороге я жму ему руку, крепко жму и смотрю в глаза. Сергей через силу улыбается.
Я толкаю дверь и выхожу.
На полутемной, пустынной набережной свирепо свистит ветер и грохочут волны. Погода разгулялась.
Я оглядываюсь и вижу невдалеке ребят. Они стоят возле какого-то подъезда, курят и о чем-то горячо спорят. Я подхожу, и они умолкают.
И вот мы снова идем по набережной, спокойно идем, все вместе. Ребята провожают меня до гостиницы. Тут мы прощаемся.
Утром я иду в управление вместе с Давудом. Он зашел ко мне в гостиницу, и мы вместе позавтракали в буфете. Давуду не терпится узнать всякие новости. И я ему подробно рассказываю о своих вчерашних встречах. При этом я ощущаю очевидные неясности, недоработки и даже всякие тупики в нашем деле. Вернее, тупик. Проклятая квартирная кража у Купрейчика. Она произошла — это, как говорит Шпринц, «сам по себе абсолютный факт», но она же и не могла произойти, это тоже факт. Вернее, ее не могли совершить ни Семанский, ни Лев Игнатьевич и организовать тоже не могли. Это категорически утверждает Шпринц, и ему можно верить, тут есть своя логика. Дальше. Имеются данные, что в краже не участвовали ни Леха, ни Чума. Кроме того, что это отрицает источник Хромого, об этом же говорят и собранные нами в Москве данные — оба они в то утро были якобы совсем в других местах: Чума — у Музы, а Леха — у Полины Тихоновны. Но с другой стороны, Чума, как тут ни крути, все же потерял перчатку в квартире Купрейчика. К тому же вся четверка бесспорно кружила вокруг этой квартиры. Вернее, шестерка — были еще два московских сообщника, Гаврилов и Шершень. Словом, в этом пункте с квартирной кражей безусловный тупик, и как из него выкарабкаться, совершенно непонятно.
Однако пока что надо завершить дела здесь. И это тоже непросто. Я чувствую, что втягиваюсь в какую-то незнакомую мне область «экономических» отношений, а вернее даже — преступлений, связанную с магазином Шпринца, с какими-то московскими поставками пряжи, в которых участвует и все еще неведомый нам Лев Игнатьевич. Кроме того, если вы помните, Шпринц очень мельком, даже, я бы сказал, нечаянно упомянул Ермакова, Гелия Станиславовича Ермакова. Значит, из трех Ермаковых оперативный интерес представляет именно он. Да, область эта мне мало знакома, консультироваться же с Окаемовым у меня нет желания, я не доверяю ему. Лучше на время пригасить его активность.
Обо всем этом я размышляю, пока мы с Давудом идем уже хорошо мне знакомыми улицами в управление.
Я забыл сказать, что вчера вечером, как только простился с ребятами и зашел к себе в номер, сразу же позвонил дежурному по городу и попросил немедленно выяснить, в какую больницу доставлен с ножевыми ранениями Славка Солодухин, каково его состояние, а также немедленно отпустить, если они задержаны, двух парней, которые привезли Славку в больницу. А у Славки, оказывается, проникающее ранение, задевшее печень. Так что в больнице ему придется проваляться долго, и хорошо еще, если все обойдется благополучно. Я рано утром, еще до прихода Давуда, позвонил Лиде, пока она не ушла на работу. Бедная, как она заволновалась и, конечно, помчалась в больницу. Ее даже не пришлось просить об этом. Я лишь рассказал, как Славка, оказывается, переживает разрыв с ней.
Придя в управление, мы с Давудом обсуждаем куда более сложную и деликатную операцию. Дело в том, что мне хотелось бы лично познакомиться с Гелием Станиславовичем Ермаковым, директором магазина готового платья, о котором так неосторожно упомянул Шпринц в минуту сильного душевного волнения.
В конце концов, мы с Давудом кое-что придумываем. Ого, двенадцатый час! Мне уже пора в больницу к Славке. Там меня будут ждать ребята, если, конечно, не обманут. Не должны. Славкина история здорово, кажется, на них подействовала. Как, впрочем, и судьба Чумы, да и Лехи тоже. Есть о чем подумать даже самому отпетому из этой компании.
Больница, как я выясняю, находится довольно далеко от управления, но я все же решаю отправиться туда пешком, времени должно хватить, а полезным привычкам изменять не следует.
Сегодня здесь совсем тепло, ярко светит солнце с голубого, без единого облачка неба, и ласковый ветер треплет волосы. Влажный асфальт даже слегка дымится. О недавнем снеге напоминает только черная грязь во дворах.
Шагается легко, весело бегут мимо чисто умытые троллейбусы, автобусы. Даже прохожие кажутся мне словно помолодевшими, радостно оживленными. Среди обгоняющих меня машин я неожиданно замечаю ярко-синюю блестящую «Волгу» с красивыми дополнительными фарами и зеркальцами и сразу вспоминаю слова Хромого о каком-то неведомом деятеле здесь, который якобы разъезжает в собственной синей «Волге». И невольно обращаю внимание на номер промчавшейся мимо машины.
Я все иду и иду. Уже начинаются совсем незнакомые улицы, в этом районе города я еще не был. Приходится даже спрашивать дорогу у прохожих. Все очень охотно и подробно объясняют, иногда останавливаются двое или трое, и тогда возникают даже короткие диспуты. Почти как у нас в Москве.
Вот, наконец, и больница. Вернее, это целый больничный городок. В большом зеленом парке разбросаны бесконечные корпуса, то совсем старые, низенькие, с какими-то допотопными колоннами, а то новые, светлые и очень гордые, самоуверенные какие-то. На перекрестках аллей стоят столбики с укрепленными на них голубыми стрелами, где обозначены номера корпусов. Мне нужен четырнадцатый. Хотя и не сразу, но все же довольно скоро я его нахожу. Он новый, двухэтажный и очень длинный, почти невидимый за стеной деревьев и необычайно густых, высоких кустарников.
Возле входа На белой скамье сидят мои ребята. Их только двое, Жук и Рыжий. Да, всего лишь двое из шести. Вид у них несколько, я бы сказал, скованный и какой-то взъерошенный. Уж очень непривычная обстановка здесь, я понимаю. Неизвестно, как себя вести. Но Славку все же решили проведать.
Я подхожу. Ребята поднимаются мне навстречу и вполне дружески тискают руку.
— Где же остальные? — спрашиваю я.
— Их дело, — угрюмо отвечает Жук.
А Рыжий ухмыляется.
— Наметились разногласия, — сообщает он. — Что им светит, нам с Жуком светить перестало. К едрене Фене все это. С Чумой вместе.
— Слышь, тебя как звать-то? — спрашивает меня смуглый черноволосый Жук.
— Виталий, — говорю я, улыбаясь. — Кличка Мент или Отец родной, как пожелаете.
Оба добродушно смеются.
— Я же говорил, что мент! — хохочет Рыжий. — Вот такой мент мне подходит.
— А ты у Арсика спроси, ему подходит? — ухмыляется Жук.
— Это кто такой? — интересуюсь я.
— А которому ты вчера прием показал, — уважительно пояснил Жук. — Сегодня, говорит, проснулся, рукой шевельнуть не может.
— Ты, Виталий, с детьми поосторожнее, — смеется Рыжий. — Я слыхал, год ребенка сейчас.
— Баловник попался, — улыбаюсь я. — Острые игрушки любит.
— Как там Славка-то? — с напускным равнодушием спрашивает Жук.
— Плохо, — я невольно хмурюсь. — Проникающее ранение печенки. Знаешь, что это такое?
— Догадываюсь, — резко отвечает Жук. — Не помер бы часом.
Мы заходим в просторный прохладный вестибюль.
— Ребята, — негромко и строго говорю я, — по особому разрешению халаты сейчас выдадут всем. Прошу, — с ударением продолжаю я, — чтобы было тихо. И всего разрешено видеть пятнадцать минут. Состояние тяжелое. Жена около него.
— Во, — одобрительно кивает головой Жук, — это дело. — И неожиданно добавляет: — Цветочков бы принести, как положено.
— Могу сбегать нарвать, — лукаво предлагает Рыжий.
Но шутку никто не поддерживает.
Мы по очереди получаем в гардеробе халаты. Нянечка поглядывает на нас с опаской и с любопытством. Интересно, чего ей про нас сказали. Она даже не спрашивает, к кому мы идем. Все ей, очевидно, известно.
Мы проходим через стеклянную дверь в длинный коридор. Вокруг стены, белые двери, вдали видим столик дежурной сестры. Нужная нам палата оказывается совсем близко. Стучать, кажется, не принято. Я просто нажимаю ручку, и дверь открывается. Мы гуськом заходим.
Палата большая, светлая и душная. Коек много, стоят тесно, в два ряда.
Возле одной из коек, около самой двери, я вижу заплаканную Лиду. Она поднимает голову и боязливо смотрит на нас. Мы молча протискиваемся к кровати, и я спрашиваю у Лиды:
— Вы что же, меня не узнаете?
— Ой, это же вы! — тихо восклицает Лида — Правда, не узнала. А это?..
— Это товарищи Славы, — коротко поясняю я.
Жук неожиданно пробирается к ней и протягивает руку.
— Володя, — говорит он.
Я смотрю на Славку. Он лежит бледный, с закрытыми глазами и все время тихо стонет. Изредка по лицу пробегают легкие судороги. Плохо ему.
Несколько минут мы стоим молча, не отрывая глаз от Славки, потом так же молча прощаемся с Лидой и выходим из палаты. В гардеробе возвращаем нянечке халаты. Ребята хмуры и неразговорчивы.
Только в парке мы немного приходим в себя. И Жук задумчиво говорит, с трудом подавляя раздражение:
— Да-а… Ну его к…, Чуму этого со всеми его сказочками.
— Точно, — усмехается Рыжий. — Вместо него у нас теперь Виталий будет. А вместо сказочек — Уголовный кодекс. — И, обращаясь ко мне, спрашивает: — Всех нас на карандаш взял, так, что ли?
Он смотрит на меня, однако, вполне дружелюбно.
— Зачем на карандаш? — я пожимаю плечами. — Достаточно, я думаю, взаимного понимания и понимания момента, конечно.
— Да уж, момент серьезный, — бурчит Рыжий.
— А потому есть предложение, — говорю я. — Сегодня вечером собираемся у Хромого. Он нас ждет. Я предупредил. У этого парня, если вы мне верите, есть характер, совесть и светлая голова. На него можно положиться.
— Кому, мильтонам? — не удержавшись, ехидно спрашивает Рыжий.
— Цыц! — обрывает его Жук. — Со Славкой лечь хочешь? Тогда ступай отсюда — И добавляет: — Виталий сказал, я принял. Все. Вечером у Хромого.
— И я принял, — соглашается Рыжий.
— Значит, сговорено, — объявляет Жук. — Я пошел. На, держи.
Он подает мне руку.
Мы уже на улице. Ребята, молчаливые, хмурые, уходят в разные стороны.
Но вечером, я надеюсь, мы соберемся у Хромого. Я приведу и Давуда, познакомлю ребят с ним. Моего друга они примут, я убежден. Ведь я их кое от чего спас, и оба, кажется, это поняли и мне поверили. Это здорово, скажу я вам, это просто отлично. Пусть пока их двое. Но если бы я добился только этого, приехав в Южноморск, то, честно говоря, посчитал бы, что приехал недаром.
Все это будет вечером. А пока что я иду в центр города, отыскиваю хорошо запомнившуюся мне красивую улицу, где среди бесчисленных магазинов расположился и нужный мне магазин готового платья, образцово-показательный Магазин с симпатичными продавщицами и выдающимся молодым директором.
Я без особого труда нахожу этот магазин, хотя был тут всего один раз. Зрительная память у меня профессиональная.
В магазине меня, как и в первый раз, окружают вниманием. Я разглядываю один костюм за другим, придирчиво разглядываю, со знанием дела, обсуждаю с молоденькой продавщицей их фасон, покрой. Я тяну время. Неужели и сейчас мне не повезет? Но нет. На этот раз везет. В зале неожиданно появляется человек лет сорока, невысокий, стройный, с длинным холеным лицом, на тонком носу изящные очки в светлой оправе, темные волосы модно подстрижены, как у эстрадного артиста, и аккуратно прикрывают уши. Большие эти вялые уши — единственный, кажется, признак далекого родства с рыночным верзилой Ермаковым, у того уши точно такие же. На Гелии Станиславовиче очень красивый костюм, темно-серый, спортивного покроя пиджак и светло-серые брюки из плотной ткани в «елочку». И еще я обращаю внимание на глаза Гелия Станиславовича, умные, зоркие, спокойные, чуть ироничные. Очень неглупый господин, очень. Сейчас он почему-то направляется прямо ко мне и приветливо улыбается.
— Здравствуйте, дорогой товарищ, — говорит он. — Удовлетворяет ли вас наш ассортимент и обслуживание?
Я рассыпаюсь в комплиментах его магазину, Гелий Станиславович слушает внимательно и одобрительно. И очень внимательно оглядывает меня, потом уже другим тоном спрашивает:
— Ну, а что вам лично требуется?
— Модная сорочка бежевых теплых тонов. Такой здесь, к сожалению, нет.
— А костюм вам не требуется, отличный финский костюм?
— Пока нет.
— Жаль. Имеется ваш размер. Когда потребуется — заходите. Прямо Ко мне. Надо дорожить такими покупателями, — улыбаясь, приветливо говорит Гелий Станиславович, но в глазах его холодок и настороженность.
И меня вдруг охватывает какое-то беспокойство, ощущение допущенной ошибки. Но я решительно не могу понять, откуда это ощущение взялось, а понять необходимо, и потому я не собираюсь пока что заканчивать так легко завязавшийся разговор.
— Спасибо, спасибо, — говорю я. — Если буду еще раз в вашем городе, то непременно загляну к вам.
— Вот и мне, представьте, показалось, что вы приезжий, — подхватывает, Гелий Станиславович, продолжая улыбаться. — Вы не из Москвы?
— Именно. Но и в Москве далеко не каждый магазин так хорош, как ваш.
— А вы у нас в городе еще долго пробудете? — вежливо интересуется Гелий Станиславович.
— К сожалению, завтра улетаю. А впрочем, слава богу. Надоела гостиница, слякоть, ресторанная еда, скука. Хочется домой.
Гелий Станиславович сочувственно кивает.
— Служебная командировка? — усмехнувшись, спрашивает он.
И усмешка его мне не нравится.
— Именно. Вот, может быть, летом приедем сюда с женой отдыхать, тогда другое дело, — говорю я, вздыхая. — Тогда, может, и костюм у вас куплю.
— Пожалуйста. Заходите.
Гелий Станиславович любезно прощается со мной и задумчиво смотрит мне вслед, поглаживая пальцами бритый подбородок.
Я выхожу на улицу и вижу, как большой автофургон с фирменной надписью «Готовое платье» осторожно въезжает в соседний двор, куда, видимо, выходят служебные помещения магазина. И я, проходя мимо ворот, невольно в этот двор заглядываю. Фургон медленно подается задом к распахнутой двери магазина, возле которой его уже поджидают двое рабочих в серых халатах. Сейчас начнется разгрузка.
Мой взгляд обегает двор, и неожиданно я замечаю чуть в стороне от двигающегося фургона, возле стены, уже знакомую мне сверкающую синюю «Волгу», ту самую, что я видел сегодня на улице.
В это время мне навстречу выходит со двора какой-то небритый человек с кошелкой в руке, и я восхищенно спрашиваю его, указывая в глубь двора:
— Это чья же такая красавица стоит, интересно знать?
— Ну-у, — жмурясь, мечтательно цокает языком человек с кошелкой. — Ясно чья, директорская. Здесь, брат ты мой, такой директор, что ого-го! Будь здоров и не кашляй, одним словом. Понял ты?
— И спокойно живет?
— А чего ему спокойно не жить, спрашивается, коли такие деньги есть? — иронически усмехается мой собеседник.
— Все до поры, — говорю я.
— Э, браток, пока эта пора настанет, нас с тобой давно закопают. Хотя… — он оглядывает меня и снова усмехается. — Ну, ты еще, может, и доживешь.
— Постараюсь, — серьезно отвечаю я.
И мы, кивнув друг другу, расходимся. Человек, позвякивая чем-то стеклянным в своей кошелке, торопливой рысцой направляется к расположенному невдалеке продуктовому магазину.
Я не спеша бреду по улице и пытаюсь сообразить, какой все-таки промах Допустил с Гелием Станиславовичем. Не случайно возникло у меня это ощущение, нет, не случайно. Я даже могу точно передать диаграмму его состояния в ходе нашего разговора. Сначала была очевидная, подозрительная, почти враждебная настороженность, словно он ждал этой неприятной для него встречи. Потом он как будто успокаивается. А под конец вдруг мелькает эта усмешка, презрительная, мне кажется, усмешка, как бы говорящая: «Ну, тебя-то я не боюсь, тебя-то, я вижу, бояться нечего». Неужели таким я ему показался дурачком? Это бы неплохо, совсем неплохо. Прошло время, когда такая усмешка могла меня задеть и обидеть. И все же вначале-то была подозрительность, даже опаска! Откуда? Значит, промах был совершен в момент моего прихода. Или даже еще раньше? Но тогда… Что тогда?
Вот и управление. Я разыскиваю Давуда, и мы уже вместе обдумываем все с самого начала. Возможно, кто-то нас с ним видел вместе. Произошла какая-то не замеченная нами случайная встреча. Как у меня с той синей «Волгой». Давуда узнали, меня зафиксировали. И об этом, видимо, сразу стало известно Гелию Станиславовичу. Или же Шпринц сообщил о нашей встрече и описал мою внешность. Это, пожалуй, самое вероятное. Но все это было бы еще полбеды, не появись я в магазине. И Гелий Станиславович, конечно, сразу меня узнал. Ах, какой досадный промах! Придется и об этом доложить своему руководству, то есть Кузьмичу. Представляю, что он мне при этом скажет.
Вечером мы с Давудом идем к Хромому. А вслед за нами появляются в мастерской и мои ребята. Их по-прежнему двое. Но можно считать, что опасной той компании, в том виде, как она была, уже не существует. Во всяком случае, она стала куда менее опасной. Хорошую встряску получили они. А вот в Жуке и в Рыжем, которого, кстати, зовут Сашей, я вообще уверен. И вижу, что Давуду под конец они тоже начинают нравиться.
Мы мирно и понемногу выпиваем, закусывая удивительной вяленой рыбешкой, которую притащил Жук, и дружно дымим, все, кроме Сергея. Он пытливо и добродушно поглядывает на ребят, слушает и сосет рыбий бочок.
Долго тянется наш неторопливый разговор. Расходимся поздно. И, по-моему, довольные друг другом.
Все-таки некая компенсация за неудачу с хитроумным Гелием Станиславовичем.
Наутро я улетаю.
Давуд едет провожать меня в аэропорт. За эти четыре дня мы подружились еще больше. На память о нашей встрече я увожу две бутылки великолепнейшего вина. Одну мы разопьем дома со Светкой и нашими стариками. А вторую я принесу на работу, и поздно вечером, перед тем как разъехаться по домам, когда уже нестерпимо ломит голова, я попрошу разрешения у Кузьмича угостить всех по рюмке этого волшебного напитка. В конце концов, в такой поздний час выпить за здоровье далекого друга не преступление.