В то утро, когда я вылетал из Южноморска в Москву, Валя Денисов дождался наконец того, что все мы с таким нетерпением ждали уже целую неделю.
Дело в том, что накануне вечером подошла очередь Вали и его группы дежурить на даче академика Брюханова. Всего сотрудников в группе было четверо. План засады был такой. Каждый из четырех по очереди, с момента, когда начнет темнеть, и до рассвета, два часа дежурит возле ворот. В валенках, в теплом тулупе, надетом прямо поверх пальто, он прятался в густом кустарнике. Тонкий шнур тянулся от этого места до дачи к колокольчику над дверью одной из комнат. Таким образом, неожиданное появление ночью или вечером Гаврилова и Шершня исключалось, тем более на машине. Ну, а без машины им тут нечего было делать. Днем же пост возле ворот был, естественно, не нужен.
Я забыл сказать, что еще перед самым моим отъездом в командировку было получено разрешение прокурора на обыск дачи. И тщательный обыск дал ожидаемый нами результат: в одной из комнат, под полом, был обнаружен тайник и там вещи и картины с кражи. Как мы и предполагали, не все вещи и не все картины. Было очевидно, что Шершень и Гаврилов спрятали на даче лишь свою долю украденного. Так или иначе, но их появление там следовало ждать в любой момент, как только они найдут надежного и выгодного покупателя или решат перепрятать свою добычу. Таким образом, засада на даче стала необходимой.
И вот вечером в пятницу туда незаметно прибыла на смену товарищам группа Вали Денисова.
Роли распределили быстро. Один из ребят немедленно погрузился в огромные валенки, натянул тулуп и отправился дежурить к воротам. Валя остался у окна в темной комнате, где над дверью был укреплен колокольчик. Из этого окна можно было легко заметить на фоне снега появление людей возле дачи, если они, оставив где-то машину, вздумают пробраться на участок не со стороны улицы. Ну, а двое других сотрудников перешли в соседнюю комнату, без окон, где можно было зажечь свет и поиграть в шахматы или почитать. Ночью этим двоим разрешалось даже дремать.
Через два часа дежурные сменились, и в шахматы играл уже Валя, потом ему удалось даже поспать часика два, прежде чем идти дежурить к воротам. Так без особых происшествий и волнений, хотя все-таки и напряженно, прошла ночь. Только вот погода выдалась неприятной. Всю ночь, не утихая, выла свирепая метель, наметая сугробы, швыряя в окна пригоршни снега, и, пробираясь в щели старой дачи, на все лады свистел ветер. К тому же сильно похолодало. Выдержать два часа дежурства в снегу возле ворот было совсем непросто. Ледяные струйки упрямо просачивались даже сквозь огромный тулуп, который вокруг Вали обертывался чуть не дважды. Поднятый воротник защищал все лицо, оставляя лишь узкую щелку для глаз. К утру мороз усилился.
Валя заступил на дежурство еще в темноте, часов в шесть утра. И наблюдал, как слабый рассвет робко просачивается сквозь недавнюю еще кромешную тьму и в серой мгле начинают медленно проступать стволы деревьев вокруг, штакетник забора, а потом и слабые, расплывчатые контуры двух дач на другой стороне улицы.
Медленно-медленно ползло время. Валя нашел наконец удобную позу, когда складки тулупа перекрыли все лазейки, по которым пробирался к нему холод. Он думал о Нине Вчера Валя первый раз был у нее дома, познакомился с матерью. Очень славная у Нины мать и совсем молодая, они выглядят как подруги и ведут себя так же. Валю угостили вкусным обедом, давно он такого не ел, честно говоря. А потом Нина предложила пойти куда-нибудь. «Может быть, вы и в самом деле волшебник? — смеялась она. — И можете достать билеты куда угодно?» Она имела в виду спектакль, который он разыграл перед ней и Музой, в результате чего и удалось задержать Чуму. Но Вале пришлось признаться, что через час ему необходимо уйти. Видимо, что-то проскользнуло в его тоне, напряжение какое-то скорей всего, и Нина неожиданно заволновалась. Она испуганно умолкла и так посмотрела на Валю… кажется, еще никто не смотрел на него с такой тревогой и нежностью. Он подумал, что если он сейчас обнимет ее… А Нина, смутившись, вдруг поспешно перевела разговор на другое и стала рассказывать про Музу После всей этой истории Муза несколько дней ходила испуганная, молчаливая и сторонилась подруги. А вчера вдруг подошла к Нине, отозвала в сторону и призналась, что ей невыносимо страшно. Оказывается, какой-то человек приходил к ней, она даже не знает, как его зовут, она и видела-то его всего раза два, когда он заходил с Николаем обедать в их ресторан. Но зачем этот человек сейчас приходил, Муза не сказала, а только заплакала. И стала жаловаться на свою несчастную, нескладную жизнь. Вот только встретила, только по-настоящему полюбила, и вдруг оказывается… И Нине стало ее ужасно жалко, она сама чуть с ней вместе не заплакала. Интересно, подумал Валя, кто же приходил к Музе. Эта мысль мелькнула у него еще тогда, в разговоре с Ниной. Об этом он размышлял и сейчас, кутаясь в тулуп и с усилием вглядываясь в пустынную серую мглу за забором. Все-таки надо будет сегодня же рассказать Кузьмичу о приходе того человека, сразу, как только они сменятся и приедут в управление. Это, к сожалению, произойдет только в конце дня, когда снова стемнеет. Интересно, удастся до этого еще разок поспать, часика два хотя бы.
Спать Вале очень хотелось. Несмотря на мороз, слипались глаза, дурела голова от подступающего сна. Шли самые тяжелые часы дежурства. Валя время от времени менял все же позу, возился с тулупом, сосал захваченный на этот случай леденец и судорожно зевал. Где-то далеко вдруг злобно залаяла собака, и немедленно на другом участке тоже залаял пес, мощно, басовито, ему ответила визгливым лаем мелкая шавка уже совсем невдалеке от Вали, к ним присоединились еще две или три собаки, и вскоре разноголосый лай разнесся по всему поселку. Чтобы побороть подступающий сон, Валя решил сосчитать, сколько собак сейчас лает одновременно. Однако не успел он сосредоточиться на этой непростой задаче, как вдруг издалека донесся слабый шум мотора. По какой-то улице ехала машина.
Валя, мгновенно забыв о собаках, весь напрягся в ожидании. Однако машина прошла стороной, и шум ее мотора постепенно стих. Но не успел Валя снова взяться за собак, как урчанье мотора неожиданно возникло уже в другой стороне и стало заметно нарастать. Машина как будто приближалась. Валя снова насторожился.
Через минуту в серой предутренней мгле мелькнул и сразу же исчез желтоватый свет фар. Валя ждал. Ему вдруг стало казаться, что темнота вокруг начала снова сгущаться. Но желтая полоска света возникла вновь в конце улицы. И уже не исчезала. Наоборот, она приближалась, становясь все ярче, все шире, захватывая уже чуть не всю улицу, и снег молочно заискрился перед Валиными глазами. Теперь уже не было сомнений — машина двигалась по улице, где находилась дача Брюхановых, медленно двигалась, словно водитель разглядывал номера дач.
Когда машина поравнялась наконец с соседней дачей, Валя сумел ее неплохо разглядеть и по силуэту даже догадался, что это «Москвич», но цвет, конечно, определить было невозможно.
Неожиданно фары погасли и стих шум мотора, машина темным, безмолвным пятном застыла посередине улицы, четко выделяясь на белом снегу.
Валя, не шевелясь, ждал.
Из машины никто не появлялся, и это уже само по себе было подозрительно. Валя собрался было подать сигнал тревоги на дачу, но в последний момент решил все же выждать. Кроме того, сигнал должен был содержать информацию о количестве приехавших.
Но вот лязгнула и открылась правая дверца машины, и оттуда вылез какой-то человек. Он огляделся, потоптался на снегу, потом, пригнувшись, что-то сказал оставшемуся за рулем человеку и направился к соседней даче. Ловко перескочив через заваленную снегом канаву, он скрылся за деревьями.
И Валя решил, что так рано по какой-то причине приехали владельцы соседней дачи, и ждал, когда стукнет калитка там или начнут открывать ворота. Но все было тихо вокруг.
И вдруг вышедший из машины человек неслышно возник возле забора, за которым находился Валя, как раз возле того места, где он прятался за кустарником. Человек подошел вплотную к забору, внимательно оглядел дачу, прислушался и, видимо окончательно успокоившись, беспечно выскочил на середину улицы и призывно помахал рукой. В ответ немедленно взревел мотор, и машина, негромко урча и не зажигая фар, медленно подползла к стоявшему посреди улицы человеку. Он нагнулся к опущенному боковому стеклу, что-то сказал водителю, и тот вылез из машины. Вдвоем они подошли к воротам и принялись их открывать. Валя знал, как они это будут делать. Замок, висевший с внутренней стороны ворот, был сломан, и его легко было разомкнуть и вынуть дужку из петель, а потом следовало вытянуть заложенную в железных скобах длинную жердь, подав ее сначала в одну, потом в другую сторону.
Пока приехавшие возились с воротами, Валя дал сигнал тревоги, сообщив, что, как и ожидалось, приехало двое. Он уже знал, что сейчас предпримут его товарищи, знал и свою задачу. План задержания преступников — а в том, что приехавшие — это Гаврилов и Шершень, сомнений не было, — план задержания их, повторяю, был разработан во всех деталях. Задача дежурного возле ворот заключалась в том, чтобы отрезать преступникам путь к отступлению в случае, если кому-нибудь из них удастся вырваться. Само задержание должны были осуществить те, кто находился в доме. Предварительно следовало дать возможность приехавшим достать из тайника краденые вещи. А главное, необходимо было убедиться, что в доме нет других, не обнаруженных во время обыска тайников, где могли бы храниться все остальные краденые вещи и картины. Именно поэтому арест преступников нельзя было провести в другом месте.
Но вот ворота наконец были открыты, машина, по-прежнему с погашенными фарами, осторожно въехала на участок и остановилась возле заднего крыльца, так что с улицы ее было почти не видно. Затем один из приехавших вернулся к воротам, слегка прикрыл их и после этого присоединился к товарищу, который поджидал его возле машины. Вдвоем они осторожно приблизились к даче.
Вале с того места, где он прятался в кустах, были хорошо видны и машина, и крыльцо, и оба приехавших человека. Подойдя к даче, они снова прислушались, попытались даже заглянуть в окно, после чего осторожно обошли дом вокруг. Они словно колебались — заходить им или нет, боялись чего-то. Особенно один из них. Он даже задержал своего товарища, когда тот собрался уже было отпереть дверь дачи, и заставил обойти ее вокруг и еще раз прислушаться. Этот первый был худой, в темном пальто и кепке, а второй, пониже ростом, был в короткой толстой куртке и меховой ушанке. Издали Вале видны были только их не очень четкие силуэты, лиц он разобрать, конечно, не мог. Валя решил, что тот, кто в пальто и кепке, и есть Гаврилов, он я осторожнее и опаснее второго, и на него следует обратить особое внимание. Догадаются ли сделать это ребята?
Вообще Валя начал постепенно все больше нервничать. Выпавшая ему роль была в какой-то мере второстепенной. Вполне могло случиться, что ему вообще не придется участвовать в задержании, даже, скорей всего, так и случится, как бы трудно ни пришлось ребятам в доме. Казалось бы, соотношение три к двум гарантировало успех, ибо трое — это специально обученные люди, привычные к схватке и риску, а те двое… Вот на что способны были те двое, никто не знал. И как они вооружены — тоже. Поэтому риск всегда оставался, и Валя знал, что такие задержания бывают опасны. Да, произойти могло всякое, вон какие здоровенные парняги приехали, они не поднимут смирно вверх лапки.
Одолеваемый всякими сомнениями и опасениями, Валя постарался незаметно приблизиться к машине, как только приехавшие зашли наконец в дом и прикрыли за собой дверь. Добравшись до машины, Валя огляделся. Да, если кому-нибудь из приехавших все же удастся вырваться из дома, он кинется к машине. Впрочем, нет. Он же сообразит, что машину надо будет еще завести, развернуть, потом подъехать к воротам, открыть их… Нет, он не будет всем этим заниматься, пытаясь скрыться. Он кинется… Куда же он кинется? А это смотря по тому, откуда он выскочит. Все окна на даче, кроме одного, вон того, возле крыльца, плотно закрыты ставнями. У того окна почему-то вообще нет ставень. Значит, через все остальные окна, как и через террасу, куда дверь из комнаты на зиму не только заперта, но и забита, просто не выскочишь. Следовательно, путь отхода…
Но Валя не успел додумать. В доме раздались крики, звуки борьбы и… выстрел! Валя на секунду оцепенел и сразу же, не раздумывая, скинул с себя тулуп и валенки, потом выхватил из кобуры пистолет. Он знал, оружие пускается в ход только в самом крайнем случае, когда другого выхода нет. Значит, что-то случилось!
В этот момент дверь дачи с треском распахнулась, по ступенькам крыльца даже не сбежал, а просто кубарем скатился человек и сразу же метнулся за угол, даже не думая подбегать к машине. И Валя, тоже уже ни о чем не думая, кинулся вслед за ним.
А на крыльцо уже выскочил один из его ребят. И тут он совершил ошибку, он зачем-то подбежал к машине, заглянул в нее, словно кто-то мог там спрятаться, и только потом стал озираться по сторонам, пытаясь сообразить, куда побежал вырвавшийся из дома человек. Ничего не заметив, он торопливо обогнул дачу, но и там уже никого не было. Тогда он принялся изучать следы на снегу, и они повели его в противоположный конец участка, в сторону от улицы, к соседним дачам.
Тем временем Валя гнался за убегавшим человеком. Расстояние между ними было совсем небольшим и неуклонно уменьшалось. Бегать Валя умел, даже любил, конечно, не при таких обстоятельствах. А человек между тем то Ловко перемахивал через низкие штакетники, то юркал в какие-то малознакомые калитки, то продирался через кустарник, огибая еще спящие или наглухо забитые дачи, после чего выскакивал на улицу и что есть Духу несся по обледенелой неровной земле, а потом снова забегал на чей-то участок. И, тем не менее, расстояние между ним и его преследователем неумолимо сокращалось.
Но в какой-то момент, перебегая через чей-то захламленный, неровный участок, Валя неожиданно споткнулся и упал, больно подвернув руку, в которой был зажат пистолет. И тогда он крикнул, с усилием приподнявшись и перебросив пистолет в левую руку:
— Стой!.. Стрелять буду!.. Стой, тебе говорю!..
Валя понял, что теперь ему этого человека не догнать, правая рука висела как плеть, и острая боль, нарастая, пронизывала все тело. Он даже боялся, что выстрелить левой рукой не сможет, он задыхался от бега и от боли, сердце колотилось как бешеное, и левая рука, сжимавшая пистолет, мелко и противно дрожала.
Но человек в тот момент, когда Валя закричал, прыгнул в сторону к, ожидая выстрела, спрятался за дерево.
— Стреляю!.. Шаг в сторону, и стреляю!.. — снова закричал Валя и медленно, с трудом превозмогая боль, пополз к тому месту, где прятался за деревом преступник.
И тот неожиданно оказался в своеобразной западне. Он уже психологически не мог решиться продолжать бегство, оторваться от прикрывавшего его дерева, не мог решиться подставить себя под пулю, неминуемо подставить, ибо понимал, что промаха быть не может, слишком близко уже находился его преследователь. Валя, поборов боль, продолжал ползти к тому дереву и, когда до него осталось всего несколько шагов, выстрелил в воздух.
Грохот разорвал сонную утреннюю тишину засыпанного снегом поселка, и первыми на него отозвались бесчисленные собачьи голоса, яростные и испуганные.
После выстрела Валя тяжело и медленно поднялся на ватные, словно чужие ноги, помогая себе левой рукой, в которой по-прежнему был зажат пистолет. Правая рука бессильно висела, и острая колющая боль откуда-то от плеча рвала все внутри. Вале еще было очень холодно в легком его пальто и тонких ботинках, и зубы сами собой выбивали судорожную дробь. Он замер на несколько секунд, закусив губу, а потом крикнул человеку за деревом:
— Выходи!.. Руки на затылок!.. Ну!.. Помни, больше в воздух стрелять не обязан!.. Выходи лучше!..
И столько злости, столько отчаянной решимости было в его голосе, что у человека за деревом, видимо, не осталось сомнения, что его преследователь сейчас выстрелит в него, выстрелит немедленно, если он не сдастся, не выйдет сам, и дерево показалось ему в этот миг самым ненадежным укрытием на свете. И еще у него появилось ясное ощущение, что воля того человека сильнее его собственной воли, что душевных сил и энергии бороться у того человека намного больше, чем у него. А он не желал рисковать жизнью, он боялся умереть сейчас, вот тут, на этом проклятом снегу. Пропади уж все пропадом, решил он. И заставил себя выйти из-за дерева, заложив руки за голову.
В тот же миг он увидел Валины глаза и в испуге зажмурился, ожидая выстрела. Никакой пощады в этих глазах не было, только боль и ненависть.
— Повернись спиной, — глухо приказал Валя.
Человек поспешно и неуклюже выполнил его приказ.
— Теперь иди вперед, — сказал Валя. — Я буду говорить, куда сворачивать. И гляди, чтобы мне не показалось, что ты собрался бежать. Стрелять буду без предупреждения, понял?
— Идем уж, — жалобно проговорил человек, топчась на месте. — Замерз же…
Они пошли, медленно, напряженно, один каждую минуту ожидая выстрела в спину, другой боясь упасть от слабости.
Так они пересекли чей-то двор, вышли на улицу, потом свернули по приказу Вали за угол и, пройдя два квартала, вышли на другую улицу и двинулись по ней. Но скоро Валя понял, что не может найти дорогу и решительно не знает, куда дальше идти. Но останавливаться было нельзя и показать свою растерянность тем более.
Но вот из-за угла показалась какая-то женщина в валенках и сером пуховом платке. Она с трудом несла в каждой руке по тяжелой сумке. Увидев идущих по середине улицы людей и в руке одного из них пистолет, она громко ахнула и остановилась в испуге, уронив на снег сумки.
— Господи!.. — плачущим голосом произнесла она, не в силах оторвать глаз от идущих. — Это вы чего же делаете?..
— Где дача Брюхановых, академика? — не останавливаясь и не отводя пистолет в сторону, отрывисто спросил Валя.
— Направо сейчас, направо сворачивай, — цепенея от страха, ответила женщина и, осмелев, в свою очередь, спросила: — Это кого же ты ведешь?
— Бандита веду, — ответил, проходя мимо нее, Валя. — Это он сейчас такой смирный, пока я в него выстрелить могу.
— Давно бы и выстрелил, — вдруг с ожесточением сказала женщина. — Они вон намедни дачу дотла спалили, а другую ограбили и испоганили всю. Выйти на улицу вечером и то боимся.
Валя не ответил.
Они все так же медленно и осторожно свернули за угол. А через минуту Валя увидел знакомую дачу. Подойдя к незапертым воротам, он приказал:
— Заходи!
От дома к ним уже бежал человек.
Как Валя и предполагал, он задержал Гаврилова. Когда они вошли в дом, Шершень сидел в углу большой комнаты на стуле и, жалобно всхлипывая, нудно и глупо скулил:
— Ну, отпустите, ребята… Ну, чего я вам сделал?.. Ну, не буду больше… Забирайте хоть все… пропади оно… ну, отпустите…
Увидев входящих, он подскочил на стуле и воскликнул не то испуганно, не то обрадованно:
— Гляди, поймали!.. Ей-богу, все-таки поймали!..
— Молчи уж, дура… — зло процедил Гаврилов.
Больше сказать приятелю он ничего не успел. Его тут же увели в другую комнату и там, защелкнув на руках стальные браслеты наручников, усадили на стул. Один из сотрудников остался его сторожить. В третьей, дальней комнате, где ночью играли в шахматы, Валя без сил повалился на короткий диванчик, ему принесли стакан крепчайшего горячего чая. Обжигаясь, Валя стал жадно, короткими глотками пить и сразу почувствовал, как жаркая волна разливается по телу и голова начинает кружиться от слабости. Допив стакан, он сказал товарищу, показывая на беспомощно висевшую руку:
— А ну, дерни. Вывихнул я плечо, понял? Только сильнее дергай! — И, заметив нерешительность на лице того, сердито прикрикнул: — Дергай, тебе говорят! Ну!..
И тот наконец решился.
Дикая боль пронзила плечо, Валя вскрикнул, до крови прикусив губу, и на секунду, как ему показалось, потерял сознание.
Но боль стала тут же утихать. Вскоре Валя даже решился шевельнуть правой рукой. И вдруг почувствовал, что рука управляема и он может делать ею все, что пожелает. Впервые он неожиданно ощутил радость от обладания собственной рукой. Только потеряв на время эту способность, можно понять и эту радость. Валя вытер проступившую на лбу испарину, облегченно вздохнул и сказал товарищу:
— Вот и порядок. Встала на место, представляешь?
И тот успокоенно и почти уже равнодушно согласился:
— Ясное дело. Так и вправляют. У меня, помню, точно такая же история была. Мы в прошлом году…
Этот парень всегда умудрялся переводить на себя любой разговор. Но Валя, оборвав его, нетерпеливо сказал:
— Ты, Гена, вот что! Иди-ка лучше звонить. Срочно пусть высылают сюда машины. Только сперва звони Кузьмичу, ну, а если его нет, то прямо дежурному. Понял?
— Ясное дело, — с готовностью откликнулся Гена.
— Ну, давай. По-быстрому.
Товарищ ушел, а Валя, устало привалившись к стене на маленькой тахте, прикрыл глаза.
Машины прибыли через час.
Валя за это время, как ему показалось, успел чуток вздремнуть. А вернее сказать, каменный сон навалился на него, как только он закрыл глаза, каменный сон без всяких сновидений.
Вскрикнув, он проснулся, только когда Петя Шухмин, ничего не ведая, слегка потрепал его по больному плечу.
Петя только накануне вышел из госпиталя, и Валя на работе его еще не видел. Поэтому ему в первый момент показалось, что он еще спит, и Валя растерянно спросил, уставившись на друга:
— Это ты, Петро?
— Я самый, — бодро подтвердил Петя. — Разве не похож?
— Очень похож, — засмеялся Валя, окончательно проснувшись. — Здорово тебя там Лена выходила, однако.
— При чем тут Лена? — чуть смутился, очень, однако, довольный, Петя. — В таких важных делах я привык полагаться только на себя.
— Ну, ну. Нежные женские руки, что там ни говори… — примирительно произнес Валя, продолжая лежать на тахте и инстинктивно стараясь отдалить минуту, когда все-таки придется подняться. — Она подала тебе какие-нибудь надежды, а, старичок? Будь откровенен с другом.
— Вставай, — прорычал Петя, подступая к тахте.
— Тихо! — испуганно воскликнул Валя, мгновенно поднимаясь. — Хочешь, чтобы я на твое место в госпиталь лег? Учти, я на медперсонал вполне полагаюсь.
— Ничего, — многозначительно усмехнулся Петя. — Я тогда пойду обедать в один ресторан и загляну там в бухгалтерию.
— Вот черт! — искренне удивился Валя. — Ну и народ. Ничего невозможно скрыть из личной жизни.
Он, однако, поднялся с тахты, осторожно помахал правой рукой и снова убедился, что боль действительно проходит. После этого Валя натянул на себя пальто, которым до этого укрывался, и поспешил к выходу.
Во дворе мерно рокотали две «Волги», а их водители возились с красным «Москвичом», который, и трех часов не простояв на морозе, однако же, ни за что не желал заводиться. Но в конце концов его все же одолели. Водители разошлись по своим машинам, за руль «Москвича» сел один из сотрудников. Вывели арестованных. И вскоре вся колонна тронулась в Москву.
…Я появляюсь на работе буквально за минуту до того, как Кузьмич и Валя начинают допрос Шершня. Гаврилова они решили оставить на вторую очередь и уличать его данными, полученными от Шершня, резонно рассудив, что этот перепуганный и трусоватый парень расскажет куда больше, чем молчаливый и озлобленный Гаврилов.
Увидев меня в дверях своего кабинета, Кузьмич, заметно обрадованный, выходит из-за стола и крепко жмет мне руку, даже хлопает по плечу. Такое неожиданное для него проявление чувств — обычно Кузьмич лишь спокойно кивает мне, когда я возвращаюсь из командировки, и сразу переходит к делу, — такое проявление чувств, повторяю, меня несколько удивляет, и я начинаю подозревать, что кто-нибудь позвонил мне вдогонку из Южноморска и наговорил Кузьмичу чего-нибудь лишнего.
— Вовремя, — говорит между тем Кузьмич. — Бери-ка к себе Гаврилова да и побеседуй с ним по душам. Пока он еще разогретый. Но особо не горюй, если он ничего сказать не пожелает. Характер у него крутоватый. Ну, а мы потом, после допроса Шершня, с ним еще разок займемся, посолиднее. Так что забирай его пока к себе. Потом доложишь о своих выдающихся достижениях.
Кажется, ему кто-то в самом деле звонил.
— И еще учти, — продолжает Кузьмич. — Гаврилов чуть было от наших не ушел. Его вон он догнал, — Кузьмич кивает на Валю. — И привел назад. Очень, понимаешь, Гаврилов не хотел, чтобы в него стреляли. До сих пор небось еще в себя не пришел от всех переживаний. Вот теперь и займись ты с ним, — кивает он мне и обращается к Вале: — Ну, давай сюда этого Шершня. Как его звать-то?
Гаврилов не может прийти в себя, но и я тоже пока не могу. Кажется, вот только что простился с Давудом, и с морем, кстати, тоже, и до сих пор ощущаю соленый вкус его. Только что я обнял Светку и Анну Михайловну, ворвавшись домой прямо к их утреннему завтраку, и Светка радостно повисла у меня на шее, болтая в воздухе ногами. И началась суета.
А через час уже передо мной сидит угрюмый, озлобленный Гаврилов в расстегнутом пальто, с намотанным на худую шею зеленым кашне и мнет в руках свою кепку. И необходимо немедленно выбросить из головы все дела и всех людей, которыми я эти дни занимался, и срочно вспомнить все, что мы знаем об этом малосимпатичном чудо-слесаре и его дружке.
Он сидит перед моим столом и молчит, упрямо глядя в пол.
Некоторое время молчу и я, разглядывая его и собираясь с мыслями, потом не спеша закуриваю и говорю:
— Кражу из квартиры Брюхановых вам отрицать не удастся, Гаврилов. Можно сказать, взяты с поличным. Конечно, вы можете других соучастников не называть. Но что двое, что, допустим, пятеро — все равно групповая кража. А кодекс вы, я полагаю, знаете?
Гаврилов продолжает молчать и не отрывает глаз от пола. Но он меня слушает, внимательно слушает и соображает, прикидывает, как тут себя вести, какую позицию занять, что для него сейчас выгоднее. Все это я прекрасно понимаю, поэтому его молчание меня не удивляет и не сердит. Пусть подумает, я ему для этого и еще кое-что подкину.
— Так что групповую кражу считайте доказанной, — продолжаю я. — Другое дело — роль главаря, инициатора, подстрекателя. Из вас двоих если только выбирать, то на эту роль тянете, конечно, вы.
При этих словах Гаврилов бросает на меня быстрый взгляд, который я не успеваю понять, и снова опускает глаза.
— Это если выбирать из вас двоих, — повторяю я многозначительно. — Но ведь вас было не двое, а… пятеро, так, что ли?
Гаврилов, не поднимая головы, сердито бурчит:
— Ну, а если и пятеро, так что?
— А то, что главарем и подстрекателем тогда может оказаться совсем другой человек, а не вы. Вот это первый пункт, Гаврилов, над которым вам стоит подумать, согласны или нет?
— Подумать всегда стоит, когда к вам попадешь, — резко отвечает Гаврилов, не поднимая головы, и снова умолкает, словно и в самом деле что-то обдумывая.
— Правильно, — соглашаюсь я. — Особенно когда к нам попадешь. Тем более, что есть и второй пункт, над которым тоже стоит подумать, даже побольше, чем над первым. Второй пункт — это убийство, Гаврилов.
— Чего, чего?! — Он рывком вскидывает голову и впервые смотрит мне в глаза, со злостью смотрит и с испугом тоже.
— Убийство, — повторяю я. — Накануне кражи. Во дворе.
— Только этого мне не хватает, — переводит дух Гаврилов и насмешливо говорит: — Вешайте на кого другого. Со мной номер не пройдет. Вам небось раскрыть побыстрей надо да начальству отрапортовать?
Он стал вдруг разговорчив, этот молчаливый тип, и что-то уж очень быстро пришел в себя. Последнее мне совсем не нравится.
— Да, нам надо раскрыть и отрапортовать, — спокойно подтверждаю я. — А как же иначе? Дело-то серьезное. Особо серьезное, Гаврилов…
— Вот и раскрывайте себе. А я тут ни при чем.
— Вполне возможно. Но вот что точно, так это то, что вы связаны с убийцами другим, уже общим преступлением — квартирной кражей. Тут имеются…
— Да ни с кем мы не связаны, говорят тебе! — грубо перебивает меня Гаврилов. — Сто раз, что ли, повторять?
— И вот тут имеются доказательства, — не повышая голоса, спокойно продолжаю я. — Железные доказательства, Гаврилов.
— Брехня, а не доказательства.
Он все-таки нервничает, сильно нервничает, я вижу.
— Ну судите сами, — говорю я. — Первое. У вас обнаружена только часть украденных вещей. Приблизительно третья часть. У кого остальные?
Гаврилов, насупившись, молчит и опять смотрит в пол. Лишь желваки время от времени вздуваются на худых, обтянутых скулах, когда стискивает зубы, словно заставляя себя молчать.
— Это первое, — продолжаю я. — А ведь мы должны не только все найти, до последней вещи, но и всех, кто их прячет. Теперь второе. Мы знаем убийц. Один из них арестован уже. Так вот, его перчатку мы нашли в той квартире, где были и вы. Выходит, третьим на краже был с вами он. Так ведь?
Неожиданно Гаврилов поднимает голову и зло, издевательски усмехается.
— Путаешь, начальник, — говорит он с какой-то непонятной мне радостью.
— Ей-богу, все путаешь. И никогда не распутаешь. Этот, которого арестовали, в квартирной краже сознался или нет?
— Не сознался пока.
— Ну вот, — удовлетворенно кивает Гаврилов. — И не сознается.
— Почему же?
Что-то все больше настораживает меня, какие-то новые интонации в голосе Гаврилова, какое-то несоответствие между его положением сейчас и возникшим вдруг новым настроением.
— Почему же он не сознается? — повторяю я свой вопрос.
— А потому, — нагло ухмыляется Гаврилов. — Больно работаете плохо.
— Не так уж и плохо, — я почти равнодушно пожимаю плечами. — Вот вас же поймали. Причем с поличным. Так что вы зря радуетесь. И с убийством тем разберемся. И чем скорее, тем вам же, мне кажется, будет лучше. А сейчас, Гаврилов, я хочу вас спросить: сколько же было участников кражи, всего, вместе с вами, а? Только лучше считайте, не ошибитесь.
— Сами считайте, — насмешливо отвечает Гаврилов. — До пяти. В первом классе проходят.
— Дочка-то как раз первый класс и кончает? — спрашиваю я. — А папа, мастер на все руки, решил пока что чужими квартирами заняться, так, что ли? И все доходы на тестя-графа записать?
Гаврилов снова хмурится и молча отводит глаза.
— Не пройдет это, Иван Степанович, — говорю я. — Больше не пройдет. Мы еще кое-какие квартирные кражи к вам примерим. Уж больно вы крупными специалистами оказались. По замкам, в частности. Нет тут для вас секретов, говорят. И потом, связи у вас какие-то оказались. Вон, из другого города сообщники приезжают.
— Ладно тебе, начальник, лепить-то от фонаря, — хмурится Гаврилов и, подняв голову, тускло смотрит на меня.
— Почему же — лепить? — возражаю я. — И Колька, и Леха, и сам Лев Игнатьевич — люди приезжие, сами знаете.
— Ничего я не знаю.
— Ничего или никого?
— И ничего, и никого.
— Ну, ну, Гаврилов. Перчатка Колькина вас намертво с ним связывает. И с ним, и с… убийством тоже.
Гаврилов по-прежнему смотрит на меня тускло и задумчиво. Я сразу подмечаю эту его внезапную задумчивость и истолковываю ее в том смысле, что Гаврилов колеблется, признаться ему хоть в чем-то или нет. До конца он сейчас признаваться не будет, это ясно.
— Примеривай не примеривай, ничего не подойдет, — говорит он наконец. — Первая она у нас. Олежка, черт, попутал.
Видно, мысли его все время кружатся вокруг квартирной кражи, и никакая перчатка его сейчас не волнует и, выходит, убийство тоже. Странно.
— Олежка — что, — я пренебрежительно машу рукой. — Пьяненькому веры-то мало. Вот Лев Игнатьевич — это другое дело. Если уж он указал на ту квартиру…
— Не знаю я такого, говорят тебе, — нетерпеливо перебивает меня Гаврилов.
— И Кольку не знаете?
— И Кольку.
— А ведь перчатка его…
— Далась тебе эта перчатка! — неожиданно ухмыляется Гаврилов.
— А как же? Вроде визитной карточки она.
— Ну вот что, — вздыхает наконец Гаврилов и, видимо на что-то решившись, заключает: — Не вышел номер, значит.
Я молча жду, что он скажет дальше, я боюсь неловким словом что-нибудь испортить, чему-то помешать.
А Гаврилов на секунду снова умолкает, словно усомнившись вдруг в чем-то, затем, уже решительнее, говорит, будто споря с самим собой или себя уговаривая:
— Да нет, не вышел номер, чего уж там. Куда-то даже не туда все поехало. Короче, — он поднимает голову и смотрит на меня, — перчатку ту я во дворе подобрал и с собой в квартиру эту самую прихватил. Там и бросил. Вот так все и было, одним словом.
— Ну да? — недоверчиво спрашиваю я. — Там, значит, и бросил?
— Там и бросил.
— Зачем?
— А чтобы голову-то вам задурить. Думал, убийством займутся, ну, и кражу заодно им же и пришьют. А тут, я вижу, все наоборот получается. Нам убийство хотите навесить. А мы тут ни сном ни духом. Вот так.
Я некоторое время молчу, стараясь собраться с мыслями и прийти в себя от этого неожиданного признания. Неужели это правда? Если так, то все становится на свои места. Чума и Леха не участвовали в краже, не участвовали! Один в то утро был у своей Музы, а второй — у Полины Тихоновны. И перчатку подбросили. Вот это номер! А значит, и Лев Игнатьевич… И Семанский… Но все это потом, потом. Я заставляю себя вернуться к сидящему передо мной Гаврилову. А не хитрит ли он случайно? Не пытается ли сбить? Нет, нет, рано удивляться и радоваться. Тут надо разобраться спокойно.
— Выходит, двое вас было в квартире? — спрашиваю я.
— Выходит, что так.
— И перчатку ту вы, значит, нашли во дворе. Когда именно?
— Я ее не нашел, я ее подобрал, как они убежали, — снисходительно поясняет Гаврилов.
— Выходит, вы видели все, что случилось там?
— Все как есть. Я этих голубчиков давно заприметил. Думал даже, — Гаврилов сдержанно усмехнулся, — не конкуренты ли появились.
— Они тоже вокруг той квартиры кружили?
— Ну да.
— А зачем — как теперь полагаете?
— Кто их знает. Правда, один разговорчик ихний я все-таки зацепил, — задумчиво сообщает Гаврилов. — Но ни хрена тогда не понял.
— Чей разговорчик?
— Ну, этих, пожилых, значит. Одного потом кокнули. У меня на глазах, ей-богу. Я прямо чуть не рехнулся.
— А что за разговорчик был?
— Ну, один, который, значит, живой остался, говорит: «Советую убраться и никогда больше ему на глаза не показываться». А тот говорит: «Это мой друг, и тебе он ничего не сделает». А тот ему: «Сделает, не бойся». Вот такой разговорчик был.
Гаврилов охотно и даже как будто с облегчением передает подслушанный им разговор. Словно давил он его чем-то, беспокоил, и вот теперь эту тяжесть можно переложить на других. Да, что-то разбередило в душе Гаврилова это убийство, что-то в душе у него дрогнуло, мне кажется.
— А потом они его убили… — задумчиво говорю я.
— Точно. На моих глазах.
— Крикнул он хоть?
— Не успел.
— А еще кто-нибудь это все видел?
— Не. Один я.
— И не кинулся на помощь, не позвал никого?
— Растерялся я, — виновато говорит Гаврилов. — Все-таки прямо на глазах. Веришь, ноги-руки аж затряслись. И язык отнялся.
— Ну, а ребят-то этих вы разглядеть успели?
— Да кто их знает, — отводит глаза Гаврилов, явно пугаясь моего вопроса. — Темно было. Их вон женщина одна видела, как они со двора убежали, а потом вернулись.
— И труп видела?
— Скорей всего нет. Ей кусты загораживали.
— А женщина эта сама откуда появилась, не заметили?
— Да из дома вышла. Не того, который во дворе, где квартира та. А из другого, который еще на улицу выходит. Из левого подъезда вышла, точно. Красное пальто на ней и белая шапка. Худая такая.
— Шершень с вами в тот вечер был?
— Не. Я один.
— В случае чего опознать этих парней сможете?
— В свидетели хотите записать? — усмехается Гаврилов.
— Хочу.
— Не выйдет, начальник. Я сам под суд иду.
— По закону все равно можете свидетелем быть в другом деле. Ведь гражданином вы остаетесь.
— Какой уж я гражданин теперь, — пренебрежительно машет рукой Гаврилов и неожиданно добавляет: — Но вот у человека жизнь отобрать — это я не могу даже помыслить. Хотите верьте, хотите нет.
— Не можете? — переспрашиваю я. — А ведь вы собрались задавить человека там, на даче. Или забыли? Машиной хотели задавить.
— Это Степка! — взволнованно вырывается у Гаврилова. — Ошалел от страха. Я ему в тот же момент по шее навернул. И руль крутанул. Его же «Москвич»-то, он и за рулем сидел.
— Это точно, — соглашаюсь я. — «Москвич» его.
— Ну вот, — подхватывает Гаврилов. — А на чужую жизнь замахиваться никак нельзя. Вещь какую туда-сюда — это одно, а жизнь отобрать — совсем другое дело, страшное дело, я скажу, последнее.
— Именно, — согласно киваю я. — Самое последнее это дело. Так неужто, Иван Степанович, вы таких вот извергов покрывать будете? Ведь сегодня они чужого вам человека убили, а завтра могут…
— Ладно тебе, начальник, душу-то мне ковырять, она и так у меня уже в клочьях вся, — мрачно обрывает меня Гаврилов. — «Завтра, завтра…» Что мне «завтра»? Я вон теперь сколько лет своих-то не увижу. Дочка небось невестой без меня станет, если, бог даст, жива-здорова будет.
— Да уж не дай, как говорится, бог, чтобы дочка ваша таких вот извергов встретила, — не позволяю я Гаврилову увести разговор в сторону. — Ведь вот тот, чья перчатка, кого арестовали мы сейчас, одну девушку в Новосибирске искалечил, гад. Это кроме убийства у вас на глазах. Словом, зверь, сущий зверь, а не человек. А с виду… Вот недавно еще одной тут голову закружил.
— Попадись мне такой, — сквозь зубы цедит Гаврилов, — своими руками бы придушил, гаденыша. Эх!..
Он сейчас все примеряет к своей дочке, у него, кажется, и других мыслей нет сейчас. Ох не легко ему!
— Зачем же своими руками? — говорю я. — Руками закона надежнее. И все должно быть по справедливости, Иван Степанович. Вы, к примеру, тоже людям бед принесли немало. И вам тоже по совести следует принять за это наказание. По совести и по закону. Ну, а тот… кстати, и кличка у него — Чума. Вполне подходит. Ему наказание следует особое. Он у человека жизнь отнял.
— Все верно, — горестно вздыхает Гаврилов.
Все-таки поубавилось в нем угрюмой, нелюдимой озлобленности, проступает человеческое, что-то даже незащищенное. И кажется Мне, что этим вот человеческим, добрым чувством на миг высветилось изнутри его лицо, худое, желтоватое, с морщинами вокруг глаз и на висках. И помимо воли вызывает у меня сочувствие этот человек, а ведь кажется, что никакого сочувствия он не заслуживает.
— Но чтобы закон и его, этого душегуба, наказал по справедливости, — продолжаю я, — закону нужны доказательства. А они у вас в руках, Иван Степанович. Самые важные доказательства. Дадите их закону — будет и справедливое наказание. Не дадите — убийство ведь можно и не доказать. И справедливое наказание обойдет его стороной. Опасно это, Иван Степанович, для всех людей опасно, если он таким вот на свободе очутится.
— Что ж, я не понимаю, что ли, — задумчиво говорит Гаврилов. — Не зверь ведь.
— Тем более и у вас дочка растет.
— Растет…
— Так поможете вы нам?
— Поглядим…
— Что ж, поглядите, Иван Степанович. Подумайте. На этом и закончим пока. Вас потом следователь еще вызовет.
— Ему ничего не скажу, — хмурясь, предупреждает вдруг Гаврилов. — Вас буду дожидаться. Вот так.
До чего-то я, оказывается, все же докопался, какую-то потаенную струнку в душе его задел. И это немалая награда, скажу я вам. Даже, если хотите, главная награда, ради которой не надо жалеть сил, времени, нервов. Ничего не жалко, если в результате этих усилий в пропащем, казалось бы, человеке вдруг просыпается совесть.
— Ну, ну, — примирительно говорю я. — Он все поймет тоже. Будьте спокойны.
— А чего мне беспокоиться? — усмехается Гаврилов. — Пусть он беспокоится, пока я молчать буду.
— Ладно, — соглашаюсь я. — Давайте, как договорились: вы подумайте и мы подумаем. Идет?
— Ваше дело, — с напускным безразличием пожимает плечами Гаврилов. — Если что, я ведь и опознать его могу, очень даже просто.
От неожиданности у меня даже не приходят сразу на ум нужные слова, и я молча киваю в ответ.
Гаврилова уводят. А я, закурив, некоторое время беспокойно хожу из угла в угол по своей комнате, охваченный каким-то безотчетным волнением. И только постепенно успокаиваюсь.
Потом торопливо гашу сигарету, запираю комнату и направляюсь в конец длиннейшего коридора, к Кузьмичу.
Я вхожу в кабинет, где еще продолжается допрос Шершня.
Это рыжеватый, круглолицый малый с хитрющими, обычно, наверное, улыбчивыми глазами, франтовато одетый в какой-то ярко-клетчатый костюм; широченный, пестрый галстук закрывает ему всю грудь под расстегнутым пиджаком. Сейчас он говорит плачущим голосом, прижимая к толстой груди покрытые веснушками и рыжим пухом руки. На одном из пальцев у него я вижу золотой перстень-печатку. Говорит Шершень с подвыванием и всхлипыванием, но в плутовских глазах его нет и слезинки.
— …Все как на духу вам признал, граждане начальники. Ну, как есть — все!.. Вот и это тоже. Ванька мне приказал: «Дави его!» А я не хотел! Не хотел я! Я по слабости все. Слабый я человек, понятно вам? Я и от кражи этой проклятой Ваньку удержать хотел. Христом богом просил не ходить. Да разве его удержишь? А у меня, граждане начальники, мать-старушка на иждивении. И еще сестра с ребенком, брошенная! Всех содержу, всех кормлю-пою, всех одеваю. Себе во всем отказывал! Все им идет! Вы только войдите в мое критическое положение! Только войдите! А я вам чего хотите подпишу — подтвержу!
— Ладно уж, Степан Иванович, — Кузьмич усмехается. — Хватит, хватит. Вы уж и так нам рассказали больше чем надо. Теперь придется правду от неправды три дня отделять. Много вы нам и того и другого выложили.
— Все правда! Все! Как слеза! — испуганно кричит Шершень и машет на Кузьмича короткими, толстыми руками. — Все — как на духу! Ничего не утаил и не прибавил. У меня натура такого не допустит!..
— Много ваша натура чего допустила, — жестко обрывает его Валя Денисов.
— Допустит и это. Вы нам так и не сказали, где спрятаны остальные вещи с кражи. Ну-ка, вспомните.
— Не знаю! Пропади я совсем, не знаю! — отчаянно кричит Шершень, прижимая руки к груди. — Ванька прятал! Ей-богу, Ванька!
Он вдруг медленно сползает со стула и становится на колени. Вид у него омерзительный. Слюнявый рот перекошен, а по толстым, угреватым щекам пробегает по слезинке.
— Да встаньте вы, Шершень, — брезгливо говорит Кузьмич. — Ну, сколько можно на колени бухаться? Вы не в церкви, тут грехи не замолишь. Так что вставайте, вставайте, хватит.
Шершень, громко всхлипывая, нехотя поднимается с пола и, отряхнув брюки, снова усаживается на стул.
— Меня нельзя в тюрьму, граждане начальники, — продолжает отчаянно канючить он. — Гуманизм не позволит. Моя родная власть. Мне старушку-мать кормить! И сестру совершенно больную, с малым ребенком брошенную. Пропадут они! Ей-богу, пропадут! А я безопасный! Если Ванька в тюрьме будет, я до чужого пальцем не дотронусь! Кого хотите спросите! Я вам тыщу свидетелей и всяких поручителей приведу! Желаете? Мигом приведу!
— Ладно. Хватит, — решительно и сердито объявляет Кузьмич. — На этом пока кончаем.
Он вызывает конвой, и Шершня уводят. Тот сильно сутулится, еле волочит ноги и не перестает жалобно подвывать.
Когда за ним закрывается дверь, я подсаживаюсь к столу. Мы обмениваемся полученной информацией. По главным пунктам наши данные совпадают. Кражу совершили двое, Гаврилов и Шершень, невольный «подвод» дал им вечно пьяный Олег Брюханов, поведавший во всех подробностях о своей тяжбе с сестрой и о находящихся в квартире ценностях и картинах. Насчет убийства во дворе и подброшенной перчатки Шершень ничего не знает. Это похоже на правду, Гаврилов лишнее болтать не любит.
— Ну, ловок этот Гаврилов, — качает головой Кузьмич. — Ишь чего с перчаткой придумал. И ведь сразу сообразил, мгновенно. Но и ты, Лосев, молодец, — обращается он ко мне. — До сознания его дошел. Вот у тебя это иной раз отлично получается.
Очень мне приятна похвала Кузьмича. Я только вида не подаю, как мне это приятно.
Тем временем в кабинет заходит Петя Шухмин, возбужденный, вполне, видимо, здоровый и очень этим обстоятельством довольный. За ним идет и Виктор Анатольевич, наш следователь. Петя, наверное, куда-то за ним ездил. Валя Денисов рассказывает о задержании Гаврилова и Шершня, а я — о своей командировке. Отчет мой занимает немало времени.
— Шпринц — это большая удача в деле, — замечает Виктор Анатольевич по ходу моего рассказа. — И дальше пригодится.
Когда я кончаю, Кузьмич, вздохнув, говорит:
— Ну что ж, милые мои, кражу мы, можно сказать, раскрыли. Как вы полагаете, Виктор Анатольевич, раскрыли мы ее?
— Полагаю, что да, — улыбнувшись, отвечает тот и добавляет: — Придется ее снова выделить в отдельное производство. Заканчивать надо дело и передавать в суд. Только сперва надо найти, конечно, остальные вещи и картины. Тут я думаю… — Помедлив, он оборачивается ко мне: — Вы, Виталий, завтра допросите Гаврилова официально. По моему поручению. У вас с ним, видимо, хороший контакт установился. Надо добиться, чтобы он сказал, где остальные вещи. И потом, если он пройдет свидетелем по делу об убийстве, это будет удача. И конечно, надо найти ту женщину, в красном пальто, — обращается он к Кузьмичу.
— Найдем, — кивает тот. — Сегодня же постараемся.
— И все-таки самое главное, — говорю я, — можно сейчас твердо сказать: в кафе я встречался именно с Львом Игнатьевичем. А назвался он Павлом Алексеевичем. И забеспокоился, когда я слишком близко, на его взгляд, подобрался к Купрейчику. Тут у меня уже никаких сомнений нет. И в убийстве Семанского замешан этот Лев Игнатьевич, он организатор.
Все это я говорю горячо, даже запальчиво, словно кто-то спорит со мной, не соглашается. Между тем, все присутствующие со мной согласны. А Кузьмич задумчиво добавляет, по привычке раскладывая по столу свои карандаши и не отрывая от них глаз:
— Это убийство тянет на какое-то крупное хозяйственное дело, милые мои, — он поднимает голову и смотрит сперва на меня, а потом и на Виктора Анатольевича.
— Очень похоже, — соглашается тот. — Вообще пора, мне кажется, ОБХСС подключать, настало время. Наметилось уже несколько интересных фигур. Смотрите, — Виктор Анатольевич придвигает к себе лист бумаги и начинает называть имена и записывать их. — Пока в порядке выявления, — предупреждает он. — Значит, Семанский. Он убит. Потом этот самый Лев Игнатьевич. Дальше — Шпринц, Ермаков, это все там, в Южноморске. Да! Еще в Москве — Купрейчик.
Виктор Анатольевич каждое имя обводит квадратом и соединяет их пунктирными линиями, возле каждой из них ставя вопросительный знак и при этом поясняя:
— Функциональные связи тут пока точно не установлены. А скорей всего, некоторые звенья нам вообще неизвестны.
— Вы пока что и второго Ермакова запишите, — говорю я. — Василий Прокофьевич, двоюродный братец Гелия Станиславовича, в филиале его магазина трудится, на рынке. Прохвост, мне кажется, великий, может, даже почище Гелия.
— Запишем, запишем, — охотно откликается Виктор Анатольевич и, сделав пометку, замечает: — Все это должен изучить специалист, аккуратно и осторожно. Виталий, — обращается он ко мне и указывает на потолок. — Там, кажется, один крупный мастер на этот счет есть.
Виктор Анатольевич имеет в виду Управление ОБХСС, расположенное этажом выше нас.
— Там не один мастер, — улыбаюсь я.
— Это я и сам знаю, — говорит Виктор Анатольевич — Но я имею в виду одного вашего знакомого. Помните, мы с ним сотрудничали недавно по одному делу? Очень хорошее впечатление тогда оставил. Как его фамилия, забыл?
— Албанян? — спрашиваю я.
— Вот, вот. Введите его пока в курс дела. А мы потом небольшое совещание межведомственное, как всегда, соберем. Не возражаете, Федор Кузьмич? С вас, можно сказать, все началось, вы и решайте.
— Все правильно, — соглашается Кузьмич. — И Купрейчик-то этот самый не последнюю роль играет во всем деле, если из-за него такая схватка завязалась. Шутка? На убийство даже пошли.
— Золотая курочка, — насмешливо говорю я.
— Интересно знать, что она несет, — вставляет Петя.
Валя, как всегда, помалкивает и только под самый конец вдруг говорит:
— Можно предположить, что к Музе этот самый Лев Игнатьевич и заходил Возможно, хотел узнать, где Чума, куда пропал.
— Вполне возможно, — соглашается Кузьмич. — Таким образом, путей у нас к нему три: через Купрейчика, через Совко и через Музу. Кто-нибудь из них да должен знать, как до этого Льва Игнатьевича добраться Очень он нам нужен.
— Но ни Купрейчик, ни Совко так просто адрес его не назовут, — с сомнением говорит Петя. — Их заставить надо.
— Само собой, — снова соглашается Кузьмич. — Тут, милые мои, что-то придумать придется.
— Только учтите, — замечает Виктор Анатольевич, — у нас против этого Льва Игнатьевича нет ни одной улики. Обратили внимание? Ни одной. Выходит, арестовывать его сейчас нельзя. А потому и тревожить не рекомендуется.
— Все правильно, — Кузьмич задумчиво перебирает карандаши. — Тревожить не будем, а вот работать вокруг будем. Тогда появятся и улики. И идти пока что надо всеми тремя путями. И вообще давайте, милые мои, разворачиваться. Сделаем так, — он оставляет свои карандаши, и голос приобретает знакомую нам твердость: — Давай-ка, Шухмин, привези сюда Музу, Да побыстрее. Ты, Денисов, отправляйся за той женщиной в красном пальто. Разыщи ее непременно, без нее не возвращайся. Ну, а Лосев отправится к коллегам в ОБХСС, — заключает Кузьмич. — Выполняйте, милые мои. Время терять нельзя. Вон уже полдня и так прошло.
Все поднимаются со своих мест. Виктор Анатольевич прощается с каждым и уславливается о новой встрече Впрочем, никто сейчас не может предсказать, когда она потребуется.
Да, дело приобретает новый, неожиданный оборот. И контуры его начинают обрисовываться все явственней.
Я отправляюсь к нашим соседям на пятый этаж.
…Первым из нас троих выполнил свое задание Петя Шухмин. Через час он уже вернулся в управление вместе с Музой. На этот раз, надо сказать, Шоколадка выглядела далеко не такой привлекательной. Лицо ее заметно осунулось и побледнело, и потому ярко подведенные, как и прежде, губы, и зеленью оттененные веки не только не добавили ей сейчас привлекательности, но скорее делали и вовсе какой-то безвкусной дурнушкой. Это просто удивительно, как самочувствие и настроение женщины отражается на ее внешности.
Ну, а Муза, видимо, чувствовала себя плохо, очень плохо, и настроение у нее было отвратительное. Одни женщины при этом становятся резкими, грубыми или язвительными, другие плаксивыми. Муза, видимо, принадлежала к последним. Когда она вошла в кабинет Кузьмича, в глазах ее уже стояли слезы, а руки нервно теребили мокрый платочек, хотя вынула она его, как видно, только что и при этом забыла закрыть сумочку. Внизу, в гардеробе, Муза оставила свою роскошную дубленку и сейчас была в изящном сине-черном костюме со странным шлифованным камушком вместо брошки и красивой золотой цепочкой на открытой тонкой шее. Все было бы очаровательно, если бы не горькие складки в уголках рта и заплаканные, покрасневшие глаза на бледном лице.
Кузьмич, конечно, сразу все это отметил про себя и невольно вздохнул.
— Здравствуйте, Муза Владимировна, — сказал он, выходя из-за стола и придвигая ей стул. — Присаживайтесь, пожалуйста. Ничего не поделаешь, пришлось вас еще раз побеспокоить.
— Пустяки, — грустно махнула рукой Муза, опускаясь на предложенный ей стул. — Другие беспокоят меня гораздо больше.
— Вы имеете в виду Совко?
— Он уже, наверное, долго никого теперь не побеспокоит, правда?
— Да. Надеюсь, — кивнул головой Кузьмич и испытующе посмотрел через стол на Музу. — Но вы как будто жалеете, что он вас больше не побеспокоит?
— Представьте, жалею, — с неожиданным вызовом ответила Муза. — Что ж теперь делать? Это мой мужчина. Мне другого не надо. Из-за него я от мужа ушла, он мне противен стал.
Кузьмич неуверенно пожал плечами.
— Конечно раз так, то ничего не поделаешь. Сочувствую вам.
А Муза промокнула платочком выступившие слезы и, вздохнув, сказала С обидой и раздражением:
— Ах, что мне ваше сочувствие, когда разбита жизнь.
— Ну, ну, — улыбнулся Кузьмич. — Сейчас вы мне, наверное, не поверите, но уверяю вас, все пройдет. Забудете вы этого бандита, забудете. Вот он бы вам жизнь разбил, это уже точно.
— Да, конечно. Я все понимаю, — тихо ответила Муза, опустив голову.
— Ладно, — ответно вздохнул Кузьмич. — Оставим это. А вот кто же вас беспокоит больше, чем мы? Вы, кажется, так сказали?
— Я уже не помню, как я сказала, — стараясь снова не расплакаться, ответила Муза. — Я такая рассеянная стала. Ну, все забываю. И на работе тоже. Просто ужас какой-то.
— Тогда я буду поточнее, — мягко сказал Кузьмич. — К вам никто не приходил из знакомых Совко, не спрашивал о нем?
— Ой, приходил! — взволнованно воскликнула Муза и прижала ладони к щекам. — Я безумно перепугалась. Потом даже плакала.
— Кто же это был?
— Я его вообще не знаю.
— Ну, вы сперва мне его опишите, какой он из себя?
— Какой? Ну, такой низенький, полный, пожилой уже. Усы седые. Под глазами мешки. Я его раньше видела. Он раза два с Николаем приходил к нам в ресторан. Они вместе обедали. Я вам уже говорила.
— Как же его зовут?
— Николай нас тогда не знакомил. А сейчас, когда пришел, сказал, что зовут его Павел Алексеевич. Только…
Муза замялась.
— Что «только»? — настораживаясь, спросил Кузьмич.
— Наврал он, как его зовут, — слабо усмехнулась Муза. — Я мужчин уж знаю, как они знакомятся. И сразу чувствую, когда врут.
Кузьмич улыбнулся, про себя согласившись с ней, но на всякий случай спросил:
— А от Совко вы такого имени никогда не слышали?
— Нет, — покачала головой Муза. — Никогда.
— А вот другое имя — Лев Игнатьевич, тоже не слышали?
— Лев Игнатьевич?.. Кажется, слышала… — Муза задумалась. — Они с Лешей об этом человеке говорили…
— Что именно, не помните?
— Нет, не помню… Я уже ничего не помню, — снова чуть не заплакав, сказала Муза и досадливо махнула рукой. — Пустая голова совершенно стала… Ну, кажется… Николай не хотел что-то отдать этому Льву… Льву… как его?
— Игнатьевичу.
— Да, да, Льву Игнатьевичу. А Леша сказал, что тот может позвонить кому-то и… ну вроде бы пожаловаться…
— И что Николай?
— Он, по-моему… знаете, мне кажется, он никого на свете не боялся. А тут… Ну, в общем, сразу как-то уступил, согласился. Я еще удивилась, помню.
— Понятно… — задумчиво кивнул Кузьмич, по привычке вертя в руках сложенные очки. — А вы не поняли, куда этот Лев Игнатьевич может позвонить, не в другой город?
— Да, да. В другой город. Я так и поняла. Далеко куда-то.
— А кому? Леша никакого имени не называл?
— Называл… Я только забыла. Такое странное имя… Я еще подумала, — Муза слабо улыбнулась опять, — что мы в школе его проходили… по химии, кажется.
— По химии? — озадаченно переспросил Кузьмич.
— Ну да…
— А-а… Того человека не Гелий звали?
— Ну конечно! — обрадованно воскликнула Муза. — Гелий, Гелий… Ужасно странное имя, правда? Гелий… Станиславович. Вот так. Нет, я, кажется, еще не совсем с ума сошла, слава богу. Вон какой разговор вспомнила.
— И в самом деле, не всякий такое имя запомнит, — согласился Кузьмич.
— А я привыкла с лета всякие имена запоминать, — сказала Муза. — Знаете, в нашей работе как?
Но Кузьмич на этот раз был не склонен уводить разговор в сторону.
— А что вам сказал этот человек, который пришел к вам? — спросил он. — Помните?
— Конечно, помню. Спросил, не знаю я, где Николай. А я ему говорю: «Не знаю». Вы же мне так велели говорить?
— Правильно ответили. А он что сказал?
— «Неправда, говорит. Знаете. Он вам говорить не велел. Но я его и под землей найду. Далеко от меня не убежит. Кушать захочет». Очень мне хотелось ему сказать, где Николай теперь кушает.
— И больше он ничего не сказал?
— Выругался, знаете… как последний подонок. Меня даже не постеснялся. А с виду такой солидный. И еще говорит: «Не ожидал, что он тряпкой окажется». Леха, мол, другое дело. Он мог со страху удрать. А от Николая он не ожидал. Тем хуже для него. И мне говорит: «Вы тоже сто раз еще пожалеете, что прячете его. Я же знаю, что прячете». Грозить мне стал. Ой, я чуть со страха не умерла.
— Он вам никакого адреса или телефона не оставил?
— Телефон оставил. Велел, чтобы Николай ему позвонил. Я вам сейчас покажу. Он мне написал. Ой, где же эта бумажка…
Муза поспешно положила на колени сумочку, даже не заметив, что она все время была у нее раскрытой, и принялась торопливо рыться в ней, вынимая то одну бумажку, то другую, пробегая их глазами и досадливо пряча обратно. Наконец она нашла то, что искала.
— Вот. — Она протянула Кузьмичу клочок бумаги. — Его рукой написано.
Клочок оказался уголком газеты. На нем торопливо шариковой ручкой был написан номер телефона и рядом стояли два, очевидно, сокращенных слова: «пят» и «вт». Кузьмич на секунду задумался, потом кивнул головой.
— Ладно. С этой запиской мы разберемся. Можно ее оставить?
— Ну конечно. Чего вы спрашиваете?
— Спасибо. А этот человек обещал еще раз зайти?
— Нет. Сказал, что будет ждать звонка Николая. Он уверен был, что я знаю, где Николай. Просто не хочу ему говорить.
— Ну что ж. Прекрасно. А когда звонить, сказал?
— Сказал, чтоб вечером звонил. По вторникам и пятницам. Там же написано.
— А он сам у вас когда был?
— Когда?.. Сейчас скажу… Господи, когда же он был?.. Ах да! Он позавчера был, в четверг. Я же работала. Он за мой столик сел.
— А ваш домашний адрес он знает?
— Что вы! Нет, конечно. Николай никогда бы ему мой адрес не дал. Он никому его не давал, даже Леше и то.
— Ну, спасибо вам, Муза Владимировна, — сказал, вздохнув, Кузьмич. — Спасибо. Очень вы нам, кажется, помогли. И не переживайте уж так. Все, что случилось, — к лучшему, поверьте мне. А вы сейчас дочкой побольше займитесь, матери помогите! Это вас хоть как-то отвлечет.
— Если бы его была дочка… — опустив голову, тихо, с тоской произнесла Муза и закусила губу.
— Его дочка в другом городе бегает, — сердито сказал Кузьмич.
Муза подняла на него глаза.
— А вот этого вы могли бы мне не говорить.
— Простите, — смутился Кузьмич. — Вырвалось. Всего вам доброго.
— Вы мне пропуск подпишите, — сказала Муза сухо.
Когда она ушла, Кузьмич еще некоторое время сидел за столом, то и дело досадливо потирая седой ежик волос на затылке. Он был недоволен собой и все еще смущен.
Потом Кузьмич посмотрел на часы, встал, убрал в сейф бумаги со стола и, заперев кабинет, отправился обедать. Субботний день снова проходил на работе.
А после обеда в управлении появился Валя Денисов. С ним вместе приехала немолодая женщина в красном пальто.
Когда Кузьмич возвратился в свой кабинет, Валя попросил разрешения зайти к нему со своей спутницей.
— Роза Григорьевна, — коротко представил он ее Кузьмичу.
— Присаживайтесь, Роза Григорьевна, — сказал Кузьмич, указывая на стул, на котором час назад сидела Муза. — Вам, наверное, уже известно, почему мы вас побеспокоили?
Женщина оказалась много старше, чем можно было предположить в первый момент, судя по ее тонкой фигуре и легкой, порывистой походке. Узкое лицо ее с большими строгими глазами было покрыто сеткой мелких морщин, руки — большие, узловатые, привыкшие к нелегкому труду руки работницы. Уже начавшие редеть светлые волосы с заметной сединой на висках были небрежно собраны в пучок. Слегка робея от необычной обстановки, в которую вдруг попала, женщина опустилась на самый краешек стула, оправив на коленях темное платье, и с любопытством оглядела кабинет.
— Известно, известно, — закивала она в ответ на вопрос Кузьмича, не переставая оглядываться. — Вон он мне все и растолковал, — Роза Григорьевна указала на Валю. — Чего ж тут неизвестного?
— Так как, помните вы тот вечер?
— А как же? Ясное дело, помню.
— Вот вы мне и опишите все, что было, что видели.
— Так я ж ему вон все как есть уже описала, — женщина снова кивнула на Валю. — И все он понял.
— Вот вы и мне опишите, чтобы я тоже понял, — улыбнулся Кузьмич.
— Пожалуйста. Мне что? Я хоть сто раз опишу, — охотно согласилась Роза Григорьевна. — Значит, часов так уже в десять это было-то. Точнее сказать, в одиннадцатом. Как раз, помню, кино по телевизору кончилось. Вышла я, значит. А темень у нас во дворе страшенная. Уж сколько писали, сколько писали, вы бы знали. Тут, дорогие начальники, кого хошь убьют или разденут. Уж и Борис Кириллович покойный, помню, еще хлопотал. Все обещали. И человек вот уже помер, а темень эта распроклятая как, значит, была, так и осталась. Это что же такое, я вас спрашиваю? — Роза Григорьевна все больше распалялась от негодования. — А вот возьму и слова вам не скажу, пока двор нам не осветите! Это ж подумать только!
— Мы, Роза Григорьевна, все от нас зависящее сделаем, — серьезно сказал Кузьмич. — Правы вы тут на сто процентов. Обещаю вам.
— Вот, вот. Сделайте. Все спасибо вам скажут, — уже совсем другим тоном подхватила Роза Григорьевна и со вкусом снова приступила к рассказу: — Ну, вот, значит. Вышла я себе. Темень, говорю…
— А зачем вы во двор вышли?
— То исть как «зачем»? Своего искать.
— Это мужа, значит?
— А то кого же? Он, как что, в котельную от меня бегет. Дружки у него там растреклятые. А со мной у телевизора ему, видишь, плохо. Ну, вышла я, одним словом. Гляжу, бегут двое, к воротам. А там как раз, значит, фонарь на доме. Добежали они до него и тут один другому чегой-то крикнул, и они назад повертали. Меня, как вроде, в сердца стукнуло. Не иначе, думаю, жулики, чегой-то сотворили, бесы. Я сторонкой так за ними и пошла. Гляжу, а они уже, значит, из сарая вылазят. И назад к воротам побежали. А один, который повыше был да похудее, губки такие, как у девки.
— Выходит, разглядели вы его? — поинтересовался Кузьмич.
— А то. Он же под фонарем был. Я его из тыщи узнаю, губастенький такой да глазастенький. Он того, второго, медведя, значит, на бегу и спрашивает, как раз мимо меня бегли: «Ты, говорит, с той стороны досками хорошо прикрыл?» А тот говорит: «Хорошо». А этот еще засмеялся: «Ну, говорит, тогда до весны полежит, не протухнет». И оба гогочут, заразы. Вот так мимо и пробежали. Своими глазами видела. Я еще подумала, чего протухнуть может.
— И куда вы пошли?
— Так я же говорю, в котельную, своего вытаскивать.
— Расскажите Федору Кузьмичу, что того академика вы знали, — подсказал Валя. — Что убирали у него.
— Ну да, — кивнула Роза Григорьевна. — Убираться к ним ходила. Сколько лет, считай. И с детишками ихними возилась. Да и сейчас к Инночке два раза в неделю хожу. Тоже прибираюсь. А когда и сготовлю чего.
— Ишь ты, — удивленно произнес Валя. — Про сейчас вы мне даже не говорили, что убираться ходите.
— Так господи! Разве сразу все скажешь? Да и ни к чему вроде было говорить-то, — словно оправдываясь, торопливо заговорила Роза Григорьевна. — Это я уж сейчас так, к слову, можно сказать.
— И по каким же вы дням там убираете? — спросил Кузьмич.
— Да как Инночка позвонит, так и забегу. Мне любой день как день. На пенсии я уж вон третий год, считай.
— А последний раз вы там когда были?
— Последний-то? — Роза Григорьевна задумалась. — Посчитать надо. Стой, стой. Сегодня у нас, значит, какой день?
— Сегодня суббота.
— Ну, верно. Суббота, значит. А я, выходит, как раз вчерась была. Это значит — в пятницу. Ну конечно! — обрадованно объявила Роза Григорьевна. — А уж пыли набралось, господи… Ну, из каждого угла, из каждого угла.
Вообще строгая ее внешность оказалась весьма обманчивой. Другой такой любопытной и болтливой женщины, кажется, трудно было найти. А тут еще ее воодушевляло необычайное внимание к ее словам со стороны обоих слушателей.
— И в какое же время вы вчера там убирались? — спросил Кузьмич.
— В какое? Вот как с магазинов, значит, пришла, ноги гудят, мочи нет. Там постоишь, здесь, еще где. Домой еле приползешь. Вот я, значит, передохнула маленько, кой-чего приготовила и пошла себе. Инночка ключи еще с утра занесла, как в свою поликлинику побежала. Ну а я, значит, так часа в два или в три к ним собралась. Все магазины, чтобы им! И нога правая. Ну, тянет и тянет, спасу нет. Я уж Инночке говорю…
— А ушли вы оттуда когда? — прервал ее новым вопросом Кузьмич.
— Ушла-то? — нисколько не обидевшись, переспросила Роза Григорьевна. — Да я на часы ведь не гляжу. Как все прибрала, так и пошла себе. Чего еще делать?
— Никто при вас не вернулся еще, ни Инна Борисовна, ни Виктор Арсентьевич? — все более заинтересованно продолжал расспрашивать Кузьмич.
— Сам-то уже пришел, Виктор Арсентьевич. Продукты привез. Он завсегда их сам привозит. Заказ, значит, ему положен. Агромадный, скажу, заказ. Иной раз Инночка и меня угостит. Ну, а тут, значит, вчера то есть, он еще и гостя привел. Я им, конечное дело, чая подала. А ужинать они Инночку порешили ждать.
— Какой же тот гость из себя был?
— Из себя-то? Ну, как сказать… — Роза Григорьевна секунду помедлила, соображая. — Серьезный больно, невысокий, грибок такой вот. Еще усатенький. Белые усы-то. А глазки, значит, такие сердитенькие выкатил. И гусе-ем так шипел.
Роза Григорьевна помогала себе мимикой и жестами. И это у нее получалось так смешно и выразительно, что и Кузьмич, и Валя все время невольно улыбались, глядя на нее. А потом вдруг Кузьмич посмотрел на Валю и уже без улыбки сказал:
— А что? Очень этот гость похож, мне кажется, на этого самого Льва Игнатьевича, ты не находишь?
— Пожалуй, — согласился Валя и, обращаясь к Розе Григорьевне, спросил:
— Не слышали, как Виктор Арсентьевич называл своего гостя, не Лев Игнатьевич, случайно?
— Да ни к чему мне было прислушиваться-то, — беспечно махнула рукой Роза Григорьевна. — Чай им собрала да и пошла.
В это время на небольшом столике возле кресла Кузьмича зазвонил один из телефонов. Кузьмич снял трубку и узнал мой голос.
— Федор Кузьмич, — сказал я, — Тут вот товарищ Албанян и его руководство в лице товарища Углова Геннадия Антоновича желают после моей подробной информации кое-что с вами обсудить. Вы свободны?
— Мы тут беседу одну заканчиваем, — ответил Кузьмич. — Через пять минут я вам перезвоню. Кстати, раз так, то надо бы и Виктора Анатольевича разыскать. Он у себя, не знаешь?
— Так точно, у себя, — подтвердил я. — Только что говорил с ним.
— Ну, все пока, — сказал Кузьмич.
Он повесил трубку и посмотрел на Валю.
— Давай за Виктором Анатольевичем. Для экономии времени по дороге кое-чего ему уже расскажешь. Возьми машину.
— Это в какую же сторону поедете? — бойко осведомилась Роза Григорьевна. — Может, и меня заодно домой подбросите? Борис Кириллович покойный завсегда меня куда надо подбрасывал. А Виктор Арсентьевич, дай бог ему здоровья, так этот непременно…
— Простите, Роза Григорьевна, — деликатно прервал ее Кузьмич, — вот ему по дороге все и расскажете. Он вас тоже подбросит.
И Кузьмич неожиданно весело подмигнул Вале.
На этот раз даже Валя с трудом сдержал улыбку и серьезно сказал, обращаясь к Розе Григорьевне:
— Пойдемте. Все вы мне в машине расскажете насчет Виктора Арсентьевича. Может, и новое чего вспомните.
Когда они вышли из кабинета и Валя аккуратно и плотно прикрыл за собой дверь, Кузьмич с наслаждением потянулся, потом снял трубку, не спеша набрал короткий номер и сказал:
— Прошу. К вашим услугам.
В результате нашего субботнего «межведомственного» совещания на меня выпадает непростая задача выйти через Купрейчика на след этого проклятого Льва Игнатьевича. Впрочем, особенно непростой она стала лишь сегодня вечером, во вторник. Но расскажу все по порядку.
Возможными, а точнее, вполне вероятными хозяйственными махинациями Купрейчика, для которых он конечно же использует свое служебное положение, теперь вплотную занялся Эдик Албанян. А меня пока что интересует Лев Игнатьевич как соучастник, а вернее даже — подстрекатель и организатор убийства Семанского На это ясно указал Шпринц, это следует из услышанного Гавриловым разговора между Семанским и этим Львом Игнатьевичем, разговора, который перешел затем в серьезную ссору, и ссору наблюдала Софья Семеновна, когда гуляла во дворе со своими внуками. Словом, косвенных свидетельств причастности Льва Игнатьевича к убийству, как видите, хватает. Но улик, прямых или даже косвенных, у нас, увы, пока нет. Однако это, конечно, вовсе не означает, что мы не должны самым энергичным образом искать Льва Игнатьевича. Наоборот, сложная ситуация именно того и требует. В данном случае немедленное его обнаружение, скорей всего, даст и недостающие нам улики. Ну, а путь к Льву Игнатьевичу должен нам указать Купрейчик, хочет он того или не хочет.
Теперь уже совершенно очевидно, что Лев Игнатьевич решился на встречу со мной в кафе, причем посулил мне, как вы помните, немалую взятку только потому, что испугался моего выхода на Купрейчика, испугался, что тот из жертвы может превратиться в обвиняемого, и тогда эта «золотая курочка» не только перестанет приносить «доход», как выразился Георгий Иванович Шпринц, но и потянет к ответу всю «золотую цепочку», в том числе и его самого, то есть Льва Игнатьевича. При этом последнего нисколько, видимо, не беспокоит не только расследование квартирной кражи у Купрейчика, что понятно, но и расследование убийства Семанского, что уже вовсе непонятно и даже, я бы сказал, странно.
А пока единственное, что нам известно про него, — он москвич. И если бы знать его фамилию, например, то адрес, где он живет или, во всяком случае, прописан, установить можно было бы легко, как вы понимаете. А за этим потянулось бы и немало других сведений. Слабая надежда на этот адрес у меня было затеплилась, когда Кузьмич передал мне записку с номером телефона, которую Лев Игнатьевич оставил Музе. Но тут же выяснилось, что на клочке бумаги написан номер телефона Купрейчика. Тогда, естественно, возникла мысль задержать Льва Игнатьевича или, во всяком случае, взять его под наблюдение сегодня, во вторник, когда он снова придет к Купрейчику, как пришел и в прошлую пятницу, чтобы ждать звонка Николая.
Вообще-то говоря, это тоже странно. Что он за дежурства такие установил у Купрейчика? Неужели он теперь будет приходить к нему каждый вторник и пятницу? Только чтобы ждать звонок Чумы? Сомнительно. Хотя прошлый раз он был у Купрейчика именно в пятницу. Значит, вторник и пятница… вторник и пятница…
Размышляя, я верчу в руке клочок бумаги с телефоном Купрейчика и неожиданно обращаю внимание, что Лев Игнатьевич написал эти дни не так, как я их сейчас про себя повторяю, а наоборот — пятница, вторник. Почему? Наверное, просто так случайно написалось. А впрочем… Когда человек пишет эти дни подряд, то невольно ставит их в привычном порядке. Вот как я, повторяя их про себя. А тут… М-да… Пожалуй, не каждые вторник и пятницу собирается бывать Лев Игнатьевич у Купрейчика. Нет, не каждые, а только ближайшие к тому дню, когда он побывал у Музы и писал эту записку. А побывал он в четверг. Вот и указал на два следующих дня — пятницу и вторник, И пятница уже прошла. Он был у Купрейчика, но звонок не последовал. Остается теперь только вторник. Сегодня Лев Игнатьевич еще раз появится у Купрейчика. В последний раз, возможно. И скорей всего, он придет не только ради звонка Чумы. Ну что ж, так или иначе, но сегодня мы его, надеюсь, не упустим.
Интересующий нас дом берется под наблюдение с середины дня. Только спустя три часа фиксируется возвращение с работы самого Купрейчика. Затем приходит его супруга. Но Лев Игнатьевич так и не появляется. И вообще ни один человек в этот вечер к Купрейчику не заглядывает.
Вот теперь задержание или, точнее, обнаружение Льва Игнатьевича становится уже совсем не простой задачей. Ведь тот факт, что он в назначенный им самим день не появился возле указанного телефона, может объясняться как чистой случайностью — допустим, болезнью или каким-то непредвиденным делом, — так и тем, что Лев Игнатьевич почуял опасность и ловко избежал ловушки. Да, скорей всего, он что-то учуял Теперь, я полагаю, и сам Купрейчик уже не знает, где скрывается этот тип. И все же мы приходим к выводу, что с Купрейчиком необходимо повидаться.
Поэтому на следующий день, то есть в среду, я звоню Виктору Арсентьевичу и уславливаюсь о встрече у него дома, после его возвращения с работы.
А пока что я встречаюсь с Эдиком Албаняном. По его просьбе, как любят подчеркивать дипломаты. Это последнее обстоятельство вселяет в меня всякие надежды. Зря Эдик звонить и встречаться не будет.
Как мы и договорились, Эдик появляется у меня в комнате ровно в три тридцать.
На этот раз в руках у Эдика толстая папка. Он садится возле меня за стол, раскрывает эту папку и, перекладывая одну бумагу за другой, бегло их просматривая, начинает докладывать:
— Так вот, первое. Слушай меня. Насчет этой самой пряжи. Помнишь, Шпринц о ней говорил, что получает ее из Москвы?
— Еще и Лида о ней говорила, бухгалтер Шпринца, — добавляю я. — Она еще сказала, что эта пряжа в магазин не доставлялась, а транзитом куда-то шла. Ты это тоже не забудь.
— Будь спокоен, — важно кивает Эдик. — Мы все помним. Так вот, эту пряжу Шпринц действительно получает из Москвы. Причем с фабрики Купрейчика. Ясно?
— Но вполне официально?
— Так-то оно так, — хитро усмехается Эдик. — Но тут есть нюансы. Вот слушай. Нюанс первый: как эта пряжа попала на фабрику Купрейчика. Точнее даже, как она попала туда в таком количестве, сверх всяких потребностей и лимитов, понимаешь вопрос? Вообще-то такое у нас бывает. Снабженцы обожают создавать всякие запасы, особенно дефицитного сырья. А вдруг потребуется? Или, допустим, придется обменять на что-нибудь нужное, чего у них нет? Словом, сам факт создания таких излишков, или, как говорят, неликвидов, особых подозрений не вызывает. Но… — Эдик многозначительно поднимает палец. — Смотри, что тут делается дальше. Сначала он, то есть Купрейчик, этих излишков добивается. Я видел бумаги. Вчера весь день сидел у них в бухгалтерии. И сегодня полдня.
— В отделе снабжения у Купрейчика об этом не узнают?
— Ну что ты! — снисходительно усмехается Эдик. — С кем ты имеешь дело? Фирмой нашей даже не пахло.
— Простите, маэстро, мой нелепый вопрос, — шутливо говорю я.
— Прощаю, — кивает Эдик и продолжает: — Так вот, повторяю. Нюанс первый: Купрейчик сначала этих излишков пряжи добивается, а потом от них почти сразу же избавляется, направляя Шпринцу. А пряжа эта, между прочим, весьма дефицитная и дорогая, марки двести дробь два. И гнал он ее в магазин Шпринца в огромных количествах, как тебе известно. Спрашивается, на каком основании, да? Отвечаю: действительно вполне официально. Я сам убедился. На основании прямого и четкого распоряжения управления Разноснабсбыта.
— А чья высокая подпись? — спрашиваю я, вспомнив слова Шпринца.
— Заместителя начальника управления, все, как положено. Но… — Эдик хитро блестит глазами. — Вот тут-то и появляется второй нюанс.
Все-таки Эдик великий мастер. В их деле надо знать и каждую минуту помнить такую уйму сведений экономического порядка, бухгалтерского, технологического, административного и при этом обладать каким-то особым, прямо-таки особым чутьем, чтобы отыскать нужный путь в океане сведений. Причем, учтите, знания эти особого рода, какие не дает ни один институт и никакие курсы повышения квалификации тоже. Ну вот, к примеру, в области технологической надо знать не только саму технологию изготовления данного вида изделия, но и как эту технологию можно незаметно изменить, чтобы при определенном ухудшении качества получить нигде не запланированный и неучтенный излишек в количестве. Или, скажем, в области административной надо знать не только структуру подчиненности, отчетности и взаимосвязи, но и какое именно звено можно обойти или, наоборот, использовать, чтобы получить, например, нужный наряд или указание.
Вот сейчас Эдик как раз и погрузился в эту самую административную область и выудил официальное разрешение заместителя начальника управления Разноснабсбыта передать неликвиды пряжи с фабрики Купрейчика черт знает куда, аж в Южноморск, в магазин мелкооптовой торговли, где директором является некий Шпринц. Правда, магазин этот принадлежит той же системе, и подкинуть ему для продажи дефицитный товар, чтобы магазин выполнил свой план, в принципе, конечно, допустимо. Но… Тут, оказывается, есть, как выражается Эдик, еще один нюанс.
— Какой же тут нюанс? — спрашиваю я.
— Нюанс заключается в высокой подписи, — снова необычайно лукаво улыбается чем-то довольный Эдик. — Видел это письмо своими глазами. Подпись, представь себе, — Ермаков.
— Ермаков? — удивленно и недоверчиво переспрашиваю я.
— Именно так.
— Это что же, однофамилец, выходит?
— Никак нет, — торжествует Эдик. — Уточнил. Зовут — Дмитрий Станиславович. И выходит — братец замечательного директора магазина «Готовое платье», так?
— Выходит, что так, — соглашаюсь я, все еще не в силах прийти в себя от этого неожиданного открытия.
— Вот и начало цепочки, понял? — назидательно говорит Эдик. — Ее московские звенья. Остальное там, — он неопределенно машет рукой. — Главное, если хочешь знать, там.
Я, конечно, понимаю, что он имеет в виду.
— Но в Москве еще Лев Игнатьевич, — напоминаю я. — Какова тут его роль, интересно бы знать. Ты как думаешь?
— Пока не ясно, — качает головой Эдик.
— А какую роль, по-твоему, играл Гвимар Иванович?
— Тоже пока не понятно.
— Могу я использовать твои данные в беседе с Купрейчиком, осторожно, конечно? — спрашиваю я. — У нас сегодня встреча.
— Понимаешь, — задумчиво говорит Эдик, — честно говоря, другому бы я не разрешил. Но тебе доверяю Только учти: главное — это не взбаламутить всю цепочку. Если в Южноморск сейчас поступит сигнал, это будет… Ну, ты сам понимаешь, что это будет А сигнал может поступить, если ты вдруг испугаешь Купрейчика. Он его и подаст.
— Или Лев Игнатьевич.
— Да, или он, если Купрейчик ему передаст, — соглашается Эдик и спрашивает: — Это тебе Шпринц сказал, что Купрейчик терпеть не может Льва Игнатьевича?
— Он.
— И что с Гвимаром Ивановичем он дружил?
— Это мне Купрейчик говорил.
— О! Тут у тебя кое-какая зацепочка есть, ты не находишь?
Эдик вопросительно смотрит на меня своими красивыми агатовыми глазами.
— Да, ты прав, — соглашаюсь я. — Кое-что тут есть. Но главное в другом, я думаю. Чтобы Купрейчик ничего не передал Льву Игнатьевичу и не дал сигнал тревоги в Южноморск, его надо в этом заинтересовать, это должно быть ему невыгодно.
— Молодец? — восхищенно восклицает Эдик. — Умница!
Как всегда, его эмоции на порядок выше, чем следует. Подумаешь, какое великое открытие я сделал. Главное, придумать, как именно его заинтересовать, чем. И вот тут-то я пока ничего придумать не могу. А пока не придумаю, нельзя будет и использовать ценнейшие данные Эдика. Вот ведь какая петрушка!
— Что ты намерен делать дальше? — спрашиваю я.
— Дальше я, видимо, отправлюсь в путешествие, — смеется Эдик — По твоим следам. Дашь рекомендательные письма?
— Если заслужишь.
— Как? Значит, я, по-твоему, их еще не заслужил? — Эдик свирепо вращает глазами — Жалкий человек, что ты понимаешь! Да один Дмитрий Станиславович Ермаков чего стоит?
— Это все ты для себя стараешься, — шутливо возражаю я.
— Для себя? — с грустным укором переспрашивает Эдик. — А кто просил только что разрешение использовать мою добычу?
— Поймал, — сдаюсь я. — Получишь письма.
— То-то, — удовлетворенно кивает Эдик и уже который раз смотрит на часы. — Ты не думай, пожалуйста, что я тут заболтался с тобой. Просто пять минут лишних осталось. А теперь я пойду. Через три минуты ко мне кое-кто заглянуть должен. Привет!
Эдик стремительно поднимается, хватает свою папку и спешит к двери.
Когда он уходит, я тоже смотрю на часы Пора собираться и мне. Состязаться в пунктуальности с Эдиком я, конечно, не могу, но все же опаздывать тоже не собираюсь.
День уже заметно прибавился, и на улице еще совсем светло. Это не только заметно, но и приятно, поднимает настроение, даже, я бы сказал, добавляет оптимизма. Сам не знаю почему. Кажется, недавно я выходил на улицу тоже, как сейчас, часов в пять, и было уже темно, над головой зажигались фонари. А сейчас вот совсем еще светло, можно даже читать. Идет весна, и это очень приятно ощущать. Хотя еще и холодно, и снег лежит во дворах и скверах. Но все-таки шагается мне сейчас легко, бодро, и воздух словно напоен близкой весной. Конечно, все субъективно, я понимаю. Мама, например, уверяет, что дышать вообще нечем, а в это время года — особенно. Она-то утверждает это прежде всего как врач, а вот моя бедная теща действительно в это время года прямо погибает, бедняга.
Размышляя на все эти веселые и грустные темы, я добираюсь до остановки троллейбуса. Городской час «пик» уже, к сожалению, наступил, и потому мне лишь с большим трудом удается втиснуться в троллейбус, выстояв немалую очередь. Сильно помятый, я наконец выхожу на нужной мне остановке.
И вот я уже иду по знакомому мне двору, который, однако, неуловимо изменился с тех пор, как я здесь был в последний раз. Ну, конечно. Стало заметно меньше снега, кое-где проступила черная полоска асфальта, очистились от снега скамейки в палисадничке, и потемнела, осела ледяная горка.
Во дворе никого нет, хотя еще довольно светло. Но в окнах окружающих домов кое-где горит свет. Я захожу в подъезд, и старый лифт, натужно лязгая, тянет меня на третий этаж.
Виктор Арсентьевич уже дома, успел даже надеть свою красивую коричневую пижаму и теплые, отороченные мехом, домашние туфли. Открыв дверь, он радушно мне улыбается. Однако вид его мне не нравится. Он осунулся, покраснели словно от бессонницы веки, и взгляд стал какой-то рассеянный, беспокойный. Впрочем, все это можно заметить, если очень уж приглядываться. А если нет, то перед вами все тот же человек, невысокий, седоватый, невзрачный и с первого взгляда решительно незапоминающийся. Но я-то приглядываюсь к нему, поэтому сейчас отмечаю про себя малозаметные для других перемены, мелкие «нарушения» знакомого облика этого человека.
В передней я снимаю пальто и обращаю внимание, что на вешалке висит только пальто Виктора Арсентьевича. Значит, Инна Борисовна еще не пришла с работы. Кепку свою я кладу рядом со шляпой Виктора Арсентьевича и пушистой меховой шапкой. Эту шапку он, наверное, надевает в холодные дни, она мне почему-то знакома.
Виктор Арсентьевич проводит меня в уже знакомый кабинет, и я располагаюсь в огромном кожаном кресле возле журнального столика. Беспокойное книжно-журнальное море на полках и столах выглядит по-прежнему внушительно. Вероятно, по этой причине Виктор Арсентьевич его и не ликвидирует. По-прежнему висят и картины над диваном. Правда, мне кажется, что здесь что-то прибавилось, картины висят как будто теснее. Выходит, Виктор Арсентьевич продолжает пополнять коллекцию тестя? Как мне Олег Брюханов говорит: «Душа каждый раз радуется, как от встречи с близкими людьми». Однако в Викторе Арсентьевиче радости и покоя я сейчас что-то не замечаю. Наоборот, взвинченный он какой-то, все как будто дрожит у него внутри, и никак ему почему-то не удается успокоиться, даже притвориться спокойным ему к то до конца не удается. Я помню его совсем другим во время прошлых наших встреч. Тогда он был насторожен, однажды был даже испуган, когда узнал об убийстве Гвимара Ивановича, временами бывал сердит, недоволен, это я тоже помню. Но таким он еще не был. Сейчас он как-то по-особому взволнован, я никак не разберусь в его состоянии.
На столике передо мной стоит вазочка с конфетами и другая, побольше, с яблоками. Тут же лежат сигареты, красивая газовая зажигалка, рядом стоит круглая большая пепельница из тяжелого чешского стекла, в ней несколько окурков.
— Ну-с, так что же вас привело ко мне на этот раз? — с наигранным, ленивым добродушием спрашивает Виктор Арсентьевич и тянется за сигаретой.
— Привело к вам мое предложение, которое, если помните, я внес в конце прошлой нашей беседы, — говорю я. — Тогда я вам сказал примерно так: давайте-ка отложим этот разговор и оба подумаем. Помните?
— Припоминаю, — кивает Виктор Арсентьевич и придвигает ко мне вазу с яблоками: — Отведайте-ка.
— Благодарю. Я лучше, с вашего разрешения, закурю… — И, продолжая беседу, вытаскиваю из пачки сигарету, затем щелкаю роскошной зажигалкой. — Так вот, мне действительно хотелось, чтобы вы подумали. Речь у нас, помнится, шла о том, что вот, мол, Гвимара Ивановича вы знали, даже приятелями были, а насчет некоего Льва Игнатьевича вы якобы ничего даже и не слыхали. Так вы мне говорили прошлый раз, не правда ли?
— Совершенно верно, — кивает Виктор Арсентьевич. — Я и сейчас это утверждаю, имейте в виду.
— И, кажется, еще категоричнее, чем в прошлый раз, — замечаю я.
— Так же категорично.
— Допустим. Тогда напомню вам кое-что еще из прошлого разговора.
— Нет необходимости, — поспешно и довольно нервно прерывает меня Виктор Арсентьевич. — Я все прекрасно помню.
— Иногда полезно еще раз напомнить, — возражаю я, отмечая про себя эту непонятную вспышку. — Так вот, мы пришли с вами к выводу, что дружба с Гвимаром Ивановичем бросает на вашу репутацию некое пятнышко. И я предположил тогда, что вы просто не хотите иметь второго, погрязнее, подтвердив свое знакомство с Львом Игнатьевичем. Так ведь?
— Так, — сухо кивает Виктор Арсентьевич. — Если иметь в виду точность ваших воспоминаний. Но второго пятнышка я не боюсь, так как никакого Льва Игнатьевича знать не знаю. Тогда вам это сказал и сегодня повторяю.
Эта откровенная ложь мне почему-то вдвойне неприятна. Наверное, потому, что привык видеть в Викторе Арсентьевиче жертву и считать его поэтому своим естественным союзником. А все шероховатости и неувязки, которые у меня до сих пор с ним возникали, казались мне либо недоразумениями, либо ошибками. Но сейчас Виктор Арсентьевич спокойно и нагло врет мне в глаза, решительно разбивая все мои прежние представления о нем. Эта ложь убеждает меня даже больше, чем все открытия Эдика в том, что Купрейчик действительно замешан в каких-то преступлениях, в большей или меньшей степени, но замешан. И это невольно ожесточает меня в разговоре с ним.
— Ну так вот, Виктор Арсентьевич, что я вам должен сообщить. — решительно говорю я. — После нашей последней встречи прошло немало времени. За этот срок мы кое-что успели сделать. Во-первых, мы раскрыли кражу и скоро вернем вам украденные вещи и картины.
— Не может быть! — восклицает пораженный и конечно же обрадованный Виктор Арсентьевич. — Неужели раскрыли?
— Да. Представьте себе.
— Ну, и… кто же все это украл?
— Некие квартирные воры. Вы их не знаете.
— Но… вы, кажется, говорили, что… Словом, они и в убийстве замешаны?
— Нет. Не замешаны. Это два разных преступления и совершены разными людьми. Лишь случайно совпали по времени.
— Ах, вот оно что…
— И тут я вас хочу серьезно предупредить, — медленно и внушительно продолжаю я. — Мы, по существу, раскрыли и убийство Семанского. В нем оказались замешанными очень разные люди. Очень. Что касается двоих из них, которые непосредственно это убийство и совершили, то один арестован, второй… второй, к сожалению, погиб.
— Как «погиб»?! — невольно вырывается у Виктора Арсентьевича.
— Вас эта гибель не касается. Как, надеюсь, не касается и арест второго. Очень надеюсь…
Тут Виктор Арсентьевич пытается что-то сказать, но я резким жестом останавливаю его и продолжаю:
— …Но есть и соучастники этого тяжкого преступления. Вот они пока что на свободе.
— И вы их знаете? — нервно спрашивает Виктор Арсентьевич, ерзая в Своем кресле и с безразличным видом поглядывая куда-то в сторону.
— Знаю.
Я стряхиваю пепел с сигареты в придвинутую к моему креслу пепельницу и неожиданно замечаю в ней среди окурков две или три кривые, сплошь обуглившиеся спички. Кто-то, видимо, забавлялся, стараясь, чтобы они сгорели до конца. Стоп, стоп!..
На секунду я даже цепенею от охватившего меня волнения. Вот это открытие! Неужели до меня тут успел побывать уважаемый Лев Игнатьевич? И не вчера, нет, вчера его здесь не было. Да и пепельницу со вчерашнего дня, скорей всего, вытряхнули бы. Значит, сегодня он тут побывал, незадолго до моего прихода! Вот почему так взволнован Виктор Арсентьевич. Ну что же…
— Да, я их знаю. И они пока на свободе, — повторяю я, приходя в себя.
— Вы что-то вспомнили неприятное? — участливо спрашивает Виктор Арсентьевич, пытливо заглядывая мне в глаза.
— Нет. Просто подумал, как бы мне яснее выразиться, чтобы вы меня поняли.
— О, не беспокойтесь, я вас пойму! — поспешно откликается Виктор Арсентьевич.
— Надеюсь. Так вот. Я уже вам сказал, да вы и сами знаете: убийство — страшное преступление. Самое, пожалуй, страшное Зачем же вы влезаете в это дело? Почему мешаете нам его раскрыть до конца?
— Я?! Вы… Вы что?! Вы думаете, что говорите?..
Виктор Арсентьевич даже подпрыгивает в кресле, и лицо его заливается краской. Мои слова для него, конечно, полная неожиданность.
— Да. Думаю, — спокойно подтверждаю я. — И для ясности кое-что вам сообщу. В этом деле есть не только убийцы. Есть и подстрекатель. Вы мешаете мне его обнаружить и задержать.
— Я?.. Я вам мешаю?.. Чушь какая-то… — бормочет Виктор Арсентьевич, с опаской отводя глаза куда-то в сторону от меня.
— Скажите, — неожиданно спрашиваю я, — вы знаете Георгия Ивановича Шпринца?
— Я?.. Н-не знаю…
— А вот он вас, представьте, знает. Я с ним беседовал всего три дня назад.
— Да при чем здесь Шпринц?! — не выдержав напряжения, в отчаянии восклицает Виктор Арсентьевич. — Зачем вам понадобился этот жалкий человечек, можете мне сказать?
Я пожимаю плечами.
— Просто мне надо до конца раскрыть убийство Семанского. Только и всего.
— А зачем вам для этого понадобился Шпринц?
— Чтобы заставить вас говорить правду.
— К-какую правду?
— Сейчас скажу. Пока пойдем дальше. Розу Григорьевну вы тоже не знаете? Или все-таки знаете?
— Розу Григорьевну? Да она-то какое имеет ко всему этому отношение?
— Она имеет отношение к вам. Как, впрочем, и Шпринц.
— Нет, я, кажется, сойду тут с вами с ума! — хватается за голову Виктор Арсентьевич и, вскочив с кресла, начинает возбужденно шагать по кабинету, огибая столы с наваленными на них журналами и книгами.
Потом он резко останавливается передо мной и спрашивает:
— Что вы от меня хотите?
Глаза у него при этом совершенно измученные.
— Чтобы вы сказали мне правду.
— Так… Правду сказать… — бормочет Виктор Арсентьевич, снова начиная метаться по кабинету. — Правду, видите ли…
Он вдруг крадучись приближается ко мне и, нагнувшись, тихо спрашивает:
— А если правда кусается?
Я просто физически чувствую, как ему сейчас страшно.
— Что ж делать, Виктор Арсентьевич, — говорю я. — Не надо было соприкасаться с такой правдой.
— Ах, много вы понимаете в жизни!
Он досадливо машет рукой.
Мне очень хочется кое-что сказать ему насчет жизни, насчет честной и нечестной жизни, и совести тоже, и о том, что он запачкал не только свое имя и жизнь покалечил не только свою. И еще — что за все в жизни приходится платить — и за хорошее, и за плохое. Только плата за хорошее обычно взимается вперед, и она не так уж велика, а за плохое платить надо потом, жестоко платить и неизбежно. Но я не вправе сейчас все это ему сказать. Поэтому я только строго его спрашиваю:
— Короче. Будете говорить правду?
— Ну что? Что вам надо, наконец? — мучительно морщась, как от зубной боли, спрашивает Виктор Арсентьевич и валится на диван. — Что говорить?
— Вы знаете Льва Игнатьевича?
— Нет, нет и нет!
— А вот Шпринц говорит, что вы его знаете, — сухо возражаю я. — И Роза Григорьевна видела его у вас в прошлую пятницу. Наконец, всего час назад…
И тут у меня в голове вдруг мелькает догадка. Нет, не час назад, не до моего прихода был здесь Лев Игнатьевич. В передней возле зеркала лежит его шапка. Именно его! Я ее узнал. Я ее вспомнил! Ну конечно! И это взвинченное, испуганное состояние, в котором находится все время Купрейчик. Как он неслышно подкрался ко мне и почему-то понизил голос, когда сказал; «А если правда кусается?» Наконец, эти его непонятные взгляды все время куда-то в сторону, все время в одну сторону, а там… Я уже заметил. Там, между стеллажами с книгами, видна дверь в соседнюю комнату. Почему он туда поминутно смотрит? Кто-то находится в той комнате?
Я и сам не заметил, как с первого же момента прихода сюда, с момента, когда увидел чем-то знакомую мне шапку в передней, во мне возникло напряженное ожидание какого-то неожиданного события, что-то должно было случиться, что-то произойти. И вот пожалуйста…
Решительно поднявшись со своего кресла, я, ни слова не говоря, направляюсь в переднюю.
— Что с вами, Виталий Павлович? — пугается Купрейчик, бросаясь вслед за мной.
— Ничего особенного.
В передней я подхожу к выходной двери и поворачиваю торчащий в старинном замке большой, фигурный ключ, который заметил еще в первый свой визит сюда и которым, вероятно, уже много лет не пользовались. Для запирания двери имелись два вполне современных, обычных замка, а этот, очень старый, врезной замок сохранили, наверное, только чтобы не портить толстую, добротную дверь. Теперь этот замок пригодился мне.
— Что вы делаете? — удивленно и испуганно спрашивает Купрейчик.
Я кладу ключ в карман.
— Сейчас объясню, — отвечаю я. — Теперь можно вернуться в кабинет.
Когда мы снова усаживаемся в свои кресла, я, повернувшись к двери в соседнюю комнату, нарочито громко говорю, искоса поглядывая на встревоженное лицо Виктора Арсентьевича:
— Я сказал, «наконец, час назад…», так ведь?
— Ну, сказали. И что это значит? — раздраженно отвечает Купрейчик и снова тянется за сигаретой.
— Это значит, что я не окончил фразы, — насмешливо говорю я. — А конец такой: час назад Лев Игнатьевич пришел к вам и сейчас слушает наш разговор из соседней комнаты. Не так ли? Так вот, передайте ему, что теперь он от меня уже не уйдет.
— От-ткуда… в-вы… в-взяли?.. — заикаясь, спрашивает Купрейчик, наливаясь краской, и глаза его слегка даже округляются от испуга.
— Не имеет значения, — отвечаю я и указываю на письменный стол за спиной Виктора Арсентьевича — Дайте-ка мне телефон, если вам не трудно. Я попрошу прислать машину. А вы тем временем, — я все еще говорю подчеркнуто громко, — попросите Льва Игнатьевича сюда. Пора наконец нам…
И не успеваю закончить.
За своей спиной я слышу осторожный скрип двери. Виктор Арсентьевич как ошпаренный отскакивает в сторону и куда-то мгновенно исчезает.
Я резко оборачиваюсь и вижу в дверях знакомого мне невысокого, плотного человека с седыми усиками. Он стоит на пороге, в нескольких шагах от меня, расставив короткие ноги, в руке у него пистолет.
Гремит выстрел.
Я скатываюсь на пол и, прячась за креслом, кричу:
— Вы с ума сошли, Лев Игнатьевич! Немедленно бросьте оружие!
— Не брошу.
— Лев, я тебя заклинаю! — дрожащим голосом просит из дальнего угла кабинета Виктор Арсентьевич.
Я его не вижу. Вообще из-за своего кресла я, лежа на полу, вижу только ноги Льва Игнатьевича. Он по-прежнему стоит в дверях и скрипучим голосом говорит, обращаясь ко мне:
— Сейчас я вас застрелю, уважаемый Виталий Павлович. Вы не послушались доброго совета. Вы слишком опасный человек.
— Опомнитесь, Лев Игнатьевич, — говорю я из-за своего укрытия. — Вы знаете, что вас тогда ждет?
— Знаю, знаю. Я все, милостивый государь, знаю. И экономику, и политику, и даже сферу услуг. Вот я и окажу людям услугу, отправлю вас на тот свет.
Нет, это ненормальный человек. Он, конечно, слышал весь наш разговор с Виктором Арсентьевичем. Он нарочно остался для этого.
— Выходите, черт возьми! — жестко приказывает Лев Игнатьевич. — Будьте, в конце концов, мужчиной.
— А вы не подумали, что я тоже умею стрелять? — спрашиваю я из-за кресла. — И даже получше, чем вы.
— Не успеете. Я сейчас подойду к вам.
О черт! Неужели придется на самом деле в него стрелять?
— Не делайте глупости, прошу вас, Лев Игнатьевич, — снова обращаюсь я к нему.
Да, в такой идиотской ситуации я еще не был. Что делать? Как этого ненормального схватить? Уговаривать его, видимо, бесполезно. И он в самом деле может в любой момент выстрелить.
Я все время ощущаю локтем кобуру под пиджаком и теперь медленно вытаскиваю из нее пистолет, не спуская глаз с ног Льва Игнатьевича. В крайнем случае придется стрелять по ногам. А что, если…
Чуть заметно я шевелю кресло. Да, оно на роликах и очень легко перемещается по натертому полу. И у меня созревает новый план.
— Лев Игнатьевич, считайте до пяти, мне надо приготовиться, — нерешительно говорю я. — Только следите, пожалуйста, за этим негодяем Купрейчиком. Вы его видите? Он что-то задумал.
— Я его застрелю, как собаку, вместе с вами, — рычит Лев Игнатьевич. — Трус, предатель…
В это время я незаметно двигаю вперед кресло. До Льва Игнатьевича остается шага четыре. Тут я упираюсь спиной в ножку дивана и неожиданно изо всей силы толкаю кресло вперед Оно с грохотом летит прямо на Льва Игнатьевича Удар такой, что сбивает его с ног. В тот же миг я перемахиваю через опрокинувшееся кресло и всей тяжестью наваливаюсь на своего противника, заученным приемом выбивая пистолет из его руки.
Дальше уже дело техники. Как ни отчаянно отбивается Лев Игнатьевич, что он, в самом деле, может со мной поделать?
Через пять минут он лежит на диване со связанными руками и ногами. А я, сидя возле него, уже звоню к нам в отдел. Телефон принес мне с письменного стола полумертвый от страха Виктор Арсентьевич, еле двигаясь на ослабевших, подгибающихся ногах.
Пока не пришла машина, я тут же, используя его состояние, провожу с ним душеспасительную беседу. В результате я звоню снова, но уже Эдику Албаняну. В случае, если бы я его не застал, я бы тут же позвонил его начальнику или любому из сотрудников их отдела. Ведь завтра с Виктором Арсентьевичем будет разговаривать куда труднее. Но, к счастью, Эдик оказывается на месте, и я ему сообщаю, что сейчас со мной приедет гражданин Купрейчик, который желает дать добровольные признательные показания Эдик, восхищенно присвистнув, обещает ждать нас.
В это время в передней раздается звонок. Виктор Арсентьевич, взяв у меня ключ, со всех ног кидается открывать. Ноги у него уже не дрожат. И вот в кабинет входит очень озабоченный Петя Шухмин.
До управления мы добираемся в считанные минуты.
Уже довольно поздно, но Лев Игнатьевич Барсиков — он только что сам назвал свою фамилию — желает немедленно беседовать со мной. Ему говорят, что в столь позднее время допросы проводить не полагается. Кроме того, официальный допрос может провести только следователь, а если и я, то лишь по его поручению. Сейчас же нет ни следователя, ни поручения. Однако гражданин Барсиков раздраженно отвергает все доводы и требует встречи со мной. Что ж, такими требованиями пренебрегать нельзя. Сегодня Барсиков может сказать куда больше, чем завтра, сегодня он возбужден и взволнован, даже взбешен, а завтра он, возможно, будет спокоен, расчетлив и скрытен. Ну, однако, и характер у этого господина. Обзавелся пистолетом и даже решил пустить его в ход. Среди подобного контингента преступников случай редчайший, это даже Эдик подтвердил «Тебе, старик, повезло», — сказал он мне по телефону, и я не понял, что он имеет в виду: что мне попался такой редкий экземпляр или что я все-таки остался жив.
К сожалению, сам Эдик в предстоящей беседе участия принять не может: у него сидит паникующий Виктор Арсентьевич. Как решительно, однако, изменился за такой короткий промежуток времени этот человек! Каким он только что был самоуверенным, иронично-снисходительным и насмешливым — и как отвратительно жалок сейчас. И именно сейчас, в этих экстремальных условиях, как всегда, и обнаруживается вся суть человека. Ох, как много таких превращений я уже видел!
Совсем не таков Барсиков, надо отдать ему должное, хоть он час назад и стрелял в меня. Этот, при всей его бессовестности и наглости, все же обладает решительностью и смелостью.
Барсиков сидит возле моего стола в свободной позе, перекинув ногу на ногу и откинувшись на спинку стула. Вид у него, правда, довольно потрепанный, на вороте рубашки нет пуговицы, галстук съехал набок, у мятого пиджака не хватает двух пуговиц, причем одна вырвана «с мясом», и в этом месте вылезает бортовой волос. Под глазом у него растекается желто-фиолетовый синяк, губа вспухла. Тем не менее, Барсиков совсем по-хозяйски развалился на стуле и небрежно покуривает. Даже пытается по привычке сжечь до конца спичку в моей пепельнице, но пальцы дрожат, и номер не получается. Он раздраженно швыряет погасшую раньше времени спичку и, отодвигая от себя пепельницу, с досадой говорит:
— Уж не везет, так сразу во всем. Я, признаться, загадал на эту спичку. Так, — он небрежно машет рукой, — психологический атавизм, не изжитые цивилизацией суеверия. Но извините за отступление в чуждую вам область. Надеюсь, это вы мне инкриминировать не будете? — иронически осведомляется он.
— Нет, — усмехаюсь я. — И без того хватит что инкриминировать.
Как ни странно, но я не чувствую к нему какой-то особой, личной злости. Он мне чужд, враждебен и неприятен, но по причинам куда более глубоким.
— Ну, а что именно вы мне будете инкриминировать, если не секрет? — интересуется Барсиков, небрежно интересуется, словно речь идет о ком-то другом, а не о нем самом, да и о пустяковом деле к тому же.
— Теперь у меня от вас секретов не будет, — улыбаюсь я. — Теперь вы нам уже помешать не можете. А что касается вашего вопроса, то уверяю вас, любой прокурор сейчас даст санкцию на ваш арест.
— О чем же вы доложите прокурору?
— Да хотя бы о хранении вами огнестрельного оружия и о попытке убить работника милиции. Мало разве?
— Мало, — решительно объявляет Барсиков и приглаживает растрепанные седые волосы. — Все это пустяки. Главное — не в этом.
— Хорошенькие пустяки, — говорю я. — А если бы вы не промахнулись?
— А, не притворяйтесь трусом, — досадливо машет рукой Барсиков.
— Что же тогда главное, по-вашему?
— Главное — в том, что я разгадал один из секретов нашей экономики и воспользовался им. Тоже, знаете ли, своего рода открытие.
Он саркастически усмехается.
— Ого! — ответно улыбаюсь я. — Прошлый раз, помнится, вы мне говорили, что я умный человек. Но теперь вы, кажется, изменили свое мнение? Почему?
— Что вы хотите сказать, не пойму? — высокомерно спрашивает Барсиков.
Он ведет себя так, словно мы снова сидим с ним в кафе. Удивительный, однако, наглец. И какое самомнение.
— Я хочу сказать, — говорю я, — что сейчас вы меня, очевидно, считаете за дурачка, которому можно преподносить любую выдумку, и он поверит. Кроме того, я не думал, что вы хвастун. Ну что ж, поведайте, какой секрет нашей экономики вы открыли?
— Напрасно смеетесь, молодой человек, — нравоучительно грозит мне пальцем Барсиков. — И вы совсем не глупец, это я продолжаю утверждать. Вы просто умный идеалист. Помните, я вам говорил о такой вымирающей категории? Вы и опасны тем, что умны. Я поэтому в вас и стрелял.
— Ну, ну, не поднимайте этот глупый выстрел на такую принципиальную высоту, — насмешливо говорю я. — Вы испугались за свою шкуру, вот и все.
— Нет, — качает головой Барсиков. — Чего мне пугаться? Семьи у меня нет. И не было. Зачем мне эта обуза? А пожил я так, как вам и не снилось. Все у меня было. Деньги пока еще кое-что значат и у нас.
— А я думаю, больше всего в жизни у вас было страха и еще — одиночества. Вы же всегда возвращались в пустой дом, — говорю я и добавляю:
— Все-таки не уходите в сторону. Вы собирались сообщить о каком-то секрете.
— Секрет заключается в некоем пороке экономики, который я обнаружил, — многозначительно говорит Барсиков.
— Я вижу, Шпринц прав: вы не только готовы перегрызть глотку ближнему, но любите и философствовать.
— Шпринц мелочь, — наполняясь злобой, скрипит Барсиков. — Его не грызть, его давить, как клопа, надо… — Он берет себя в руки и уже спокойнее продолжает: — Так вот насчет порока в экономике. Он заключается в попытке всеобщего, я бы сказал, тотального планирования и одновременно запугивания Уголовным кодексом. Это с одной стороны. А с другой — всяческие возможности для… как бы это сказать?.. для внезаконной деятельности, скажем так. Последняя и выгодна, и интересна.
Я качаю головой.
— Ошибаетесь. Внезаконная деятельность, как показывает опыт, у нас дело неверное, опасное и, в конце концов, обреченное. Ну, к примеру. Сколько времени вам удалось продержаться в последнем деле, скажите честно?
— Что значит «продержаться»?
— Сколько прошло времени, как вы договорились с… Гелием Станиславовичем?
— С каким еще Гелием Станиславовичем? — подозрительно переспрашивает Барсиков.
— Ну, зачем притворяться, что вы его не знаете? — усмехаюсь я. — Вы же умный человек. Ведь я не с неба взял это имя, правда?
— А! В самом деле… Глупо темнить, когда Виктор, этот трус, сидит сейчас где-то и все рассказывает. Что вы спросили?
Я повторяю вопрос.
— Мы сотрудничаем года два-три, — отвечает Барсиков.
— Ну вот. Так стоит ли из-за двух-трех лет такой нервной, хотя и обеспеченной жизни жертвовать куда большим количеством лет, которые вы проведете за решеткой?
— Случайность, — скрипит Барсиков. — Какая-то случайность, ручаюсь.
— У вас это будет первая судимость? — спрашиваю я. — Не скрывайте.
— От вас не скроешь! Третья.
— Ну, вот видите. И дело-то ведь не шуточное, Лев Игнатьевич. Мы до самого конца цепочки пройдем, будьте уверены. Доберемся и до Гелия Станиславовича с его синей «Волгой».
— Пижон несчастный! — сердито фыркает Барсиков. — Только это еще не конец цепочки, между прочим.
— Возможно. Я тут не специалист. Со специалистами вы еще встретитесь. Но вы не ответили на мой вопрос: стоит ли жертвовать столькими годами жизни ради двух-трех «богатых», так сказать? Я этой психологии не пойму. Объясните.
В ответ Барсиков досадливо машет рукой.
— И никогда не поймете, — говорит он. — Я не могу спокойно видеть, как пропадают кругом всякие коммерческие возможности. И тем более, когда ими могут воспользоваться другие. Ведь прорехи всеобщего планирования неизбежно заполняются, имейте это в виду. На свободное место всегда прихожу я или другой предприимчивый человек. Свободное место, которое не хочет или не может занять государственное производство, просто требует внимания. И я становлюсь буквально больным, если его упущу. Буквально. Но я редко упускаю, — самодовольно усмехается Барсиков. — Это я вам, конечно, не для протокола сообщаю. Могу даже привести пример. Вот эта великолепная пряжа, о которой сейчас, обливаясь слезами, рассказывает Купрейчик, дурак, трус. Эта пряжа лежала у него на складе мертвым грузом, она не нужна была производству, и никто не требовал ее обратно, в планах она как бы не числилась.
— Но он же официально отправил ее на продажу в магазин Шпринца, — возражаю я. — По указанию руководства.
— Верно! — подхватывает Барсиков, и в глазах его зажигается хитрый, живой блеск. — Но все это, представьте, сделал я. И пряжа пошла в дело, а сам я, не скрою от вас, очень недурно заработал на этом. Поэтому я, конечно, перегрызу глотку любому, кто захочет это сделать вместо меня. Вот так пришлось убрать Гвимара, — неожиданно заключает Барсиков. — Что поделаешь.
— Значит, организатор убийства вы?
— Я. Доказательств, правда, вы не найдете. Я побеспокоился.
— Найдем. Значит, вы убрали конкурента?
— Убрал. На войне как на войне.
— А послал к вам тех двух Гелий Станиславович?
— Вы очень быстро хотите все узнать, — усмехается Барсиков, закуривая новую сигарету и опять пытаясь сжечь спичку до конца, на этот раз фокус ему удается, и он явно доволен.
— Значит, Виктор Арсентьевич согласился с вами иметь дело, хотя вы убили его лучшего друга? — задаю я новый вопрос.
В каждом деле меня интересуют такие вот моральные и психологические аспекты, это помогает понять побудительные мотивы, разгадать некоторые поступки и характеры. Такое копание входит у меня в привычку.
— Бросьте, — небрежно машет рукой Барсиков. — Какие могут быть в наше время друзья? Это все сладкие слюни, их выдумывают газеты.
Я чувствую, что усталость мешает мне дальше вести этот разговор спокойно. Меня начинает переполнять злость. Нет настоящей дружбы? Это он мне будет говорить?
— В газетах пишут не о вас, когда пишут о дружбе, — насмешливо говорю я. — Какая уж тут дружба. Купрейчик, например, сейчас выкладывает все ваши секреты и всех топит, рассчитывая спасти свою шкуру. Вот такая у вас дружба.
— При чем тут дружба? Это трусость и предательство, — свирепо рычит Барсиков. — От меня вы этого не дождетесь, имейте в виду. Я из другого теста. Понятно вам?
Я пожимаю плечами.
— Надеюсь, вы просили о свидании со мной в такой поздний час не для того, чтобы читать мне лекции по экономике и заверять, что ничего мне не скажете?
— Конечно, — заметно успокаиваясь, кивает головой Барсиков. — Дело в другом. Я думаю, что больше вас не встречу. Мной займется следователь. Так вот: на прощанье хочу вам сказать. Я скоро выйду на свободу. Я знаю много путей для этого. И я вас запомню. С вас началось крушение самого красивого и выгодного моего дела. Я вам этого не прощу. Учтите. И вас найду. Я человек упрямый. Вот что я хотел вам сказать.
— Что ж, Лев Игнатьевич, посмотрим, придется ли нам встретиться. Только о таких планах, как ваши, лучше не предупреждать. Солидные люди так не поступают. Дешевкой пахнет.
— Поглядим, какая это дешевка, поглядим! — снова вскипает Барсиков.
На том наш разговор и заканчивается. Малоприятный разговор.
И вот я еду домой в пустом троллейбусе по пустынным, ночным улицам. Я измучен этим днем до предела и все время, пока еду, нахожусь в каком-то взвинченно-недовольном состоянии, словно день прошел вовсе безуспешно, словно и последний, трудный разговор с Барсиковым ничего нам не дал. А ведь он кое-что дал, вы, наверное, тоже обратили внимание.