Одной рукой кузнец придерживал клещами на наковальне неровный, губчатый ком железа — крицу, а другой он маленьким молотком постукивал то по крице, то по краю наковальни. И как бы в ответ на удары его молотка большой каменный молот, который обеими руками держал подручный, с грохотом опускался на то самое место, которое указал маленький молоток. Так они стучали, как бы перекликаясь, — легонькое, завлекательное постукиванье и громовый удар, от которого сыпались искры.
— Пустите, пустите! — кричали кожемякины ребята, пробиваясь сквозь толпу мальчишек, густой стеной теснившихся у дверей кузницы. — Пустите! Это наш топор куют. Может, мы еще успеем посмотреть, пока не доковали…
— А чего вы раньше не шли? — ворчали мальчишки, неохотно отодвигаясь в сторону.
— А мы кожи в чану мочили, нас отец не отпускал. Пустите, это нам куют, а не вам.
— А зачем вам топор, когда вы кожемяки? Вам ножи да скребки нужны, а топоры ни к чему.
— Без топора в хозяйстве — как без рук, — важно сказал гончаров Тишка, но, хитрющий, места не уступил, не подвинулся.
— Мужику топор — что бабе прялка, — поддерживая брата, пропищал гончаров Митька и лягнул напиравших кожемяк.
Те, обрадовавшись, что гончары им сочувствуют, притихли было. Но вскоре поняли обман, завопили отчаянными голосами:
— Да пустите же!.. — и выбились в первый ряд.
Кузнец клещами поворачивал крицу, подставляя ее то одной, то другой стороной под большой молот, и под грохот ударов бесформенная крица, уплотняясь, превращалась в длинный и плоский кусок железа.
Когда железо темнело и из желтого становилось вишнево-красным, кузнец совал его в горн, прямо в горящие угли, пока оно вновь раскалялось. А чтобы угли жарко горели, кузнечиха раздувала пламя мехами.
Мехи — две сердцевидные планки, соединенные собранной в складки кожей. Когда их раздвигают, воздух проходит внутрь мехов сквозь отверстия в верхней планке. Когда их сжимают, воздух выходит сквозь сопло — глиняную трубку на узком конце планок.
Кузнечиха усердно сдвигала и раздвигала мехи. На ее худых руках жилы потемнели и надулись. Но дело было ей непривычное, и воздух неровно поступал в горн. Кузнечиха видела, что муж гневен, и с тоской думала:
«Куда же девался Куземка? Отпросился после обеда на недолгое время, а уж небо посинело и ночь близка, а его нет. Не утонул ли в реке? Что с ним?»
Небо потемнело. Над восточной башней взошла звезда, и вторая загорелась прямо над площадью. Вдоль всего ряда жилищ замерцали сквозь окна лучины и светильники. Из открытых дверей матери звали своих детей:
— Иванушка, голубчик мой, иди ужинать!
— Аленка, где тебя носит? Каша остынет!
— Петруша, Петруша, беги скорей!
Толпа ребят в дверях кузницы поредела, остались лишь посадские. Матерям их было не докликаться — далеко, не слышно.
Кузнечиха раздувала пламя в горне. Холщовая рубаха на ее спине потемнела от пота. Отблески пламени сверкали на медных кольцах, спускавшихся с висков, искрились на стеклянных браслетах — черном витом с красной и желтой эмалью, гладком синем и прозрачно-голубом с желтой полосой.
— Ровней дуй! Не огонь варит железо, а дутье мешное!
Кузнечиха раздувала пламя, кузнец ковал топор. Когда железная полоса стала длинной и узкой, он присыпал ее песком, снова сунул в огонь, крикнул:
— Сильней дуй! — и вытащил сверкающую белым, нестерпимым жаром полосу.
Сбив приставший песок, кузнец согнул полосу пополам, вложил в сгиб железный вкладыш и крикнул подручному:
— Бей!
Каменный молот высоко взвился и ударил громово.
— Бей! Остынет железо, не сварится!
Под градом ударов оба конца железной полосы соединялись нераздельно.
Огромные тени кузнецов метались по потолку и стенам. Кузнечиха изнемогала, когда вдруг сильные ребячьи руки взяли из ее рук мехи.
— Куземка!
Огонь в горне сразу вспыхнул ярче. Непрерывно и ровно поступал в него воздух из сопла. Кузнечиха, шатаясь, отошла в сторону. Кто-то схватил ее за локоть жаркими влажными руками. Кузнечиха оглянулась. Около нее стояла Гончарова жена, запыхавшаяся, заплаканная, под низко надвинутым на лоб платком.
— Завидки моего здесь нету?
— Нету. Куземка только что вернулся.
— Ой, беда, горе мое! Последняя моя надежда была — не здесь ли он. Обыскалась я! Нигде нет. Выгнал его отец-то — иди, говорит, козу пасти, больше ни на что-де не годен. А он ушел, и по сию пору нету его. Гончар бранится: коза-де больно хороша, пропала-де коза. А у меня по парнишке сердце болит. Лядащенький он, а все свой, рожоный. Ох, куда же мне теперь бежать?
— Да подожди ты, сейчас кончат ковать. Может, Куземка и знает, куда они подевались.
— Голодного-то выгнал. С самого утра.
— Подожди.
Наступал самый решающий момент. Разведя узкой щелью конец топора, кузнец вставил в него полосу стали — жало, и подручный несколькими ударами наварил ее накрепко.
Тогда, выхватив из-за кожаного нагрудника коровий рог, кузнец, шепотом произнося непонятное заклинание, принялся тереть рогом еще не остывшее лезвие.
Все смотрели не дыша: подручный — у наковальни, опершись о каменный молот; Куземка — у горна, еще держа в руках мехи; кузнечиха с гончарихой — у стены; а в дверях кузницы — счастливые Кожемякины ребята и другие посадские мальчишки. Рог зачадил, затрещал, стал плавиться. Все замерли. Если потереть горячее железо коровьим рогом, не будет крепче этого топора, вовек не сломается.
Захватив клещами топор, кузнец опустил его в котел с кислыми щами. Щи забурлили, от них повалил пар.
Кузнец перевел дыхание и уже спокойно сказал:
— Давай ужинать, — и толкнул рукой висячий рукомойник.
— Завидка мой с утра не евши, — прошептала гончариха. — Выгнал его отец. И с козой, с гусями…
— Цел твой Завидка, и коза цела, — также шепотом ответил ей Куземка. — Цел и по горло сыт. Ты иди домой, он скоро придет. А сейчас ему некогда. Иди, не бойся, он придет.
И гончариха, всхлипывая, ушла, уводя с собой Тишку и Митьку.
Рукомойник — глиняная птица — закачался, закланялся, из клюва потекла вода. Кузнец подставил под свежую струю голову и руки. Утерся подолом рубахи и повторил:
— Ужинать давай!
Кузница одновременно была и кухней. Вокруг кузнечного горна на обмазанных глиной деревянных стенах висели клещи большие и малые, молотки, зубило, пробойник. Большой молот отдыхал, прислонившись к наковальне. На противоположной стене у кухонной печи расставлены были на полках глиняные горшки, миски и сковородки; в углу установлены были на стержне жерновки для помола зерна; тут же стояли деревянные, окованные железными обручами ведра и кадки. Здесь же был и обеденный стол и две лавки углом вдоль стен.
Кузнечиха вытаскивала ухватом из печи горшок пшенной каши, когда Куземка, нагнувшись к ее уху, шепнул:
— Выйди в горницу, я тебе словечко молвлю.
— Поешь сперва, — возразила она, но, взглянув ему в лицо, вдруг забеспокоилась, быстро поставила на стол кашу и кувшин с топленым молоком и вышла в соседнюю с кухней горницу.
Куземка вошел вслед за матерью и прикрыл за собой дверь. Кузнечиха повернулась, обеими руками схватила его за плечи, потрясла и быстро спросила:
— Ну, говори: какая беда стряслась?
— Какая беда? — ответил Куземка. — С чего ты?
— Испугал ты меня. Сама не пойму, чего испугалась. Как взглянула тебе в лицо — вижу, не то оно, что утром было. У меня сердце оборвалось. Говори, чего тебе?
— Дай мне рубаху чистую, и штаны и сапоги дай, что к празднику стачали.
Тут она рассердилась и крикнула:
— Что выдумал! Среди недели рубаху менять? На тебе одежда еще чистая. До субботней бани походишь в ней…
— Дай, не спорь. На один только час дай мне рубаху самую лучшую. Дай рубаху вышитую, пояс с подвесками. Через час все верну. Дай, чтоб мне перед людьми не краснеть, что я в простой одежде…
— Перед какими людьми?
— Дай, не спрашивай.
— Перед какими людьми?
— Не дашь, так уйду босой да грязный. Скорей давай! Сейчас отец поест и придет сюда.
Перепуганная, ничего не понимающая кузнечиха протянула ему праздничную одежду и подобрала сброшенные на пол рубаху и штаны. Внизу на одной штанине были бурые пятна.
— Что это?
— Кровь, — ответил Куземка и выбежал из горницы.