В данном случае, как и в некоторых других, скрупулезно описывая интересующий нас феномен, мы тем самым вплотную подходим к тому, чтобы правильно его объяснить. (По всей видимости, мы хорошо описываем вещи лишь тогда, когда сами их поняли.) Но рассмотрим историю национального принципа. Возьмем две этнографические карты: одну нарисованную до наступления века национализма, другую — уже после того, как принцип национализма вступил в действие.
Первая карта напоминает живопись Кокотки. Смешение контрастных цветовых пятен таково, что в каждой отдельной детали картины невозможно уловить какого-либо отчетливого рисунка, хотя во всем произведении он есть. Исключительное многообразие, разнородность и сложность характеризуют все отдельные части целого: мелкие социальные группы, являющиеся атомами, из которых составлена картина, имеют сложные, неоднозначные и разнообразные связи со многими культурами. Одних связывает язык, других — господствующая религия, третьих — особая вера или обычаи, четвертых — преданность власти и так далее. Когда дело доходит до изображения политической системы, то здесь сложностей не меньше, чем в сфере культуры. Подчинение с одной целью и в одной ситуации не всегда то же самое, что подчинение с какой-либо другой целью и в какой-либо иной период.
Теперь взглянем на этнографическую и политическую карту современного мира. Она напоминает живопись не Кокошки, а, скажем, Модильяни [1]. В ней очень мало нюансов; аккуратные ровные пространства четко отделены друг от друга. Обычно ясно, где кончается одно и начинается другое, и если иногда и встречаются неопределенные или размытые границы, то крайне редко. Переходя от карты к изображенной на ней реальности, мы видим, что почти вся политическая власть сконцентрирована в руках учреждения одного типа — в меру большого и хорошо централизованного государства. В общем, каждое такое государство представляет, поддерживает и олицетворяет собой один тип культуры, один стиль общения, который господствует в его границах и сохранение которого зависит от централизован ной образовательной системы, контролируемой и часто направляемой данным государством. Оно монополизирует законную культуру почти также, как законное насилие, а возможно, даже и больше.
И если мы посмотрим на общество, управляемое таким типом государства, мы увидим, почему все должно быть именно так. Его экономика зависит от мобильности и от способности индивидов контактировать на том уровне, какой может быть достигнут лишь в случае, если эти индивиды приобщены к высокой культуре, причем к одной и той же высокой культуре, в такой степени, какую не в состоянии был обеспечить старый способ воспроизводства индивидов в локальных общинах, как бы между делом, в процессе повседневной трудовой деятельности. Ее в состоянии обеспечить только очень монолитная образовательная система. К тому же экономические задачи, стоящие перед этими индивидами, не позволяют им всем одновременно быть солдатами и гражданами мелких локальных сообществ. Они вынуждены кому-то поручать эти обязанности, чтобы иметь возможность исполнять свою работу.
Таким образом, экономика требует и нового типа централизованной культуры, и централизованного государства. Культура нуждается в государстве. И государство в ситуации, когда оно не может полагаться на сильно разрушенные под группы ни в деле управления населением, ни в деле воспитания в нем того минимума морального рвения и социального отождествления, без которых социальная жизнь становится очень трудной, вероятно, нуждается в однотипном окультуривании молодого поколения. Культура, а не сообщество, создает внутренние законы, такие, какие они есть. Короче говоря, взаимная связь современной культуры и государства является чем-то совершенно новым и проистекает, неизбежно, из достижений современной экономики.
То, что мы утверждаем, очень просто. Общество с производящей экономикой было прежде всего обществом, которое позволяло некоторым людям не быть производителями пищи, но (исключая некоторые паразитические сословия) тем не менее обязывало большинство своих членов оставаться таковыми. И только индустриальному обществу удалось избавиться от такой необходимости.
Это новое индустриальное общество подняло разделение труда на новый, беспрецедентный уровень. Но, что еще важнее, оно породило новый тип разделения труда, при котором все работающие люди должны быть готовы перемещаться с одной профессиональной позиции на другую да же в течение одной жизни, не говоря уже о каждом новом поколении. Таким работникам необходима общая культура и не какая-нибудь, а обладающая письменностью, развитая высокая культура. Новое разделение труда требует от каждого умения обмениваться четкой отвлеченной информацией с любым незнакомым человеком как при кратком личном контакте, так и при по мощи безликих средств коммуникации. Все это — мобильность, коммуникабельность, размах, связанный с высоким развитием специализации, — к чему привело индустриальное общество его стремление к изобилию и постоянному прогрессу, требует больших и в то же время культур но однородных социальных единиц. Для того что бы этот тип безусловно высокой (поскольку она обладает письменностью) культуры существовал, ему нужна защита государства, централизован ной обеспечивающей порядок организации или, вернее, группы организаций, способной накапливать и распределять средства, необходимые как для сохранения высокой культуры, так и для при общения к ней всего населения, что невозможно было себе представить, а тем более осуществить в доиндустриальном мире.
Между высокими культурами индустриального века и высокими культурами аграрного строя имеются некоторые важные и очевидные различия. Аграрные высокие культуры были достижением меньшинства, исключительным правом привилегированных специалистов и отличались от раздробленных и некодифицированных народных культур большинства, над которыми они стояли и которые стремились себе подчинить. Они создали ученое сословие, редко связанное с одной политической единицей или лингвистически размежеванным полем одной на родной культуры. Напротив, они имели тенденцию и стремились быть над-этническими и над-политическими. Они часто использовали мертвый или архаичный язык и нисколько не были заинтересованы в его сближении с языком повседневной и экономической жизни. Численное меньшинство посвященных и их политическое господство было существенно важной особенностью высоких куль тур, и, возможно, важнейшей особенностью аграрного общества является то, что большинство его членов состояло из низовых производите лей, отстраненных как от власти, так и от высокой культуры. Они были связаны с религией и церковью, но не с государством и всеобъемлющей куль турой. В Китае высокая культура, связанная больше с этикой и государственной бюрократией, чем с религией и церковью, была, вероятно, исключением и в этом отношении (но только в этом!) предвосхищала современную связь государства и культуры. Там высокая письменная культура сосуществовала и продолжает сосуществовать со множеством разговорных языков.
Напротив, индустриальная высокая культура больше не связана — какой бы ни была ее история — с религией и церковью. Для того чтобы обеспечивать ее существование, по-видимому, нужны силы государства, эквивалентного всему обществу, а не только силы церкви, являющейся поверхностным напластованием. Поневоле прогрессирующая экономика, зависящая от постоянного обновления знаний, не может прочно связывать свой культурный механизм (который ей, без условно, необходим) с какой-либо религиозной доктриной, быстро устаревающей и часто становящейся смешной.
Таким образом, обязательно, чтобы культура ценилась как культура, а не как носитель или едва заметный придаток религии. Общество может поклоняться и поклоняется себе или своей собствен ной культуре непосредственно, а не, как говорил Дюркгейм, через туманную завесу религии. Пере ход от одного типа высокой культуры к другому внешне проявляется как наступление века национализма. Но каково бы ни было решение этой сложной и исключительно важной проблемы, за рождение индустриального мира было так или иначе тесно связано с протестантизмом, обладавшим, как оказалось, некоторыми из существенных черт, которые были характерны для вновь зарождающегося мира и которые в конце концов по родили национализм.
Значение, придававшееся грамотности и самостоятельному изучению Священного Писания, унитарианство без духовенства, упразднившее монополию на священное, индивидуализм, сделавший каждого человека своим собственным на ставником и духовником, не зависящим от служителей культа — все это предвосхищало анонимное, индивидуалистическое, абсолютно бесструктурное массовое общество, в котором существует более или менее равный доступ к общей культуре. Культура в нем имеет свои нормы, к которым все приобщены через письменность, а не через посредничество привилегированных специалистов. Равный доступ к Богу Священного Писания поло жил начало равному доступу к высокой культуре.
Грамотность стала теперь не специальностью, но необходимым условием существования всех специальностей в новом обществе, в котором каждый — специалист. В таком обществе люди преданы прежде всего распространителю грамотности и ее политическому защитнику. Равный доступ верующих к Богу становится равным доступом неверующих к образованию и культуре.
Таков мир современных, охраняемых государством, всеобъемлющих и однородных высоких культур, внутри которых существует относительно малая фиксированность общественного положения и большая доля мобильности, предполагающая всепроникающее господство единой развитой высокой культуры. Есть глубокая ирония в знаменитом объяснении истоков этого мира, при надлежащем Максу Веберу: он возник потому, что некоторые люди относились к своему при званию слишком серьезно, что и породило мир, в котором больше нет жестокой предопределенности жизненного пути, где специальностей много, но они остаются временными и необязательны ми, не закрепленными навеки, и где на важном, созидающем личность этапе обучения или формирования прививаются не специальные, но общие типовые навыки, зависящие от общей высокой культуры, которая определяет «нацию». Тогда, и только тогда, такая нация/культура становится естественной социальной единицей и не может нормально функционировать без собственной политической раковины — государства.