VIII. БУДУЩЕЕ НАЦИОНАЛИЗМА

Наша общая оценка национализма проста. Из трех стадий истории человечества вторая является аграрной, а третья — индустриальной. Аграрное общество имеет определенные общие черты: большинство населения составляют сельскохозяйственные производители, крестьяне. Лишь меньшая часть населения имеет специальность: военную, политическую, религиозную или экономическую. Большинство аграрного населения испытывает на себе воздействие двух великих нововведений аграрной эпохи — централизованного управления и изобретения письменности.

Аграрное общество в отличие от предшествующего ему и следующего за ним является мальтузианским [1]. Необходимость обеспечения производительности и укрепления обороны заставляет его стремиться к увеличению населения, которое затем так быстро использует все доступные ресурсы, что время от времени оказывается В кризисе. Три решающих фактора, действующих в этом обществе (производство продуктов питания, политическая централизация и грамотность), образуют политическую структуру, культурные и политические границы которой редко совпадают.

Индустриальное общество совсем другое. Оно не является мальтузианским. Оно основывается на росте экономики и знания, зависит от него, а это развитие в свою очередь в конце концов обгоняет и приостанавливает дальнейший излишний рост населения. Различные факторы, влияющие на него — всеобщая грамотность, мобильность, а следовательно, индивидуализм, политическая централизация, необходимость солидной образовательной инфраструктуры, — создают ситуацию, когда в целом политические и культурные границы совпадают. Государство в первую очередь является защитником не религии, а культуры. Она обеспечивает одинаковую для всех неизбежно однородную систему образования, которая в состоянии самостоятельно подготовить служащих, способных в условиях экономического роста и мобилизации общества переходить от одного вида деятельности к другому и выполнять работу, требующую манипулирования понятиями и людьми, а не предметами. Однако для большинства этих людей границы их культуры являются если не границами мира, то, во всяком случае, определяют возможности их занятости и, таким образом, их достоинство. В большинстве замкнутых микросообществ аграрной эпохи культурные границы были границами мира. Сама культура осталась незаметной, невидимой: никто не воспринимал ее как идеальную политическую границу. Теперь, в условиях мобильности, она становится заметной и определяет рамки мобильности отдельной личности и, учитывая возросшие возможности занятости, превращается в естественную политическую границу. Это не значит, что, с нашей точки зрения, национализм сводится всего лишь к заботе о перспективах социальной мобильности. Люди действительно любят свою культуру, так как теперь они ощущают культурную атмосферу (вместо того, чтобы принимать ее как нечто данное «от природы») и понимают, что вне ее не смогут дышать или реализовать свою личность.

Та высокая (письменная) культура, в рамках которой людям удалось получить образование, для большинства из них становится самым драгоценным приобретением, основой их личности, гарантией уверенности и безопасности. Так возник мир, удовлетворяющий в главном, за небольшим исключением, националистическому требованию — совпадению культуры и политики. Удовлетворение националистического принципа не являлось предварительным условием возникновения индустриализма, но стало результатом ее распространения.

Необходим был переход от мира, который не только не пытался воспользоваться националистическим идеалом, но даже не решался его выразить, к эпохе, которая представляет его (пусть ошибочно) достойным идеалом на все времена, таким образом превращая в действующую и обычно соблюдающуюся норму. Время такого перехода неизбежно становится периодом националистической активности. Человечество приблизилось к индустриальному веку с культурными и политическими установлениями, обычно идущими вразрез с националистическими требованиями. Процесс приведения общества в соответствие с новыми требованиями не мог, разумеется, протекать спокойно.

Наиболее жестокой является та фаза национализма, которая сопровождает раннюю индустриализацию и распространение индустриализма. Создается неустойчивая социальная ситуация, где острое политическое, экономическое и образовательное неравенство образует цепь болезненных, часто пересекающихся несоответствий. Одновременно возникают новые, согласующиеся с культурой политические единицы. При условии, если эти многочисленные и сведенные воедино неравенства более или менее совпадают с очевидными, понятными и заметными всем этническими и культурными несоответствиями, вновь возникшие единицы неизбежно встают под этнические знамена.

Индустриализация неизбежно приходит в разные районы и охватывает разные группы в разное время. В результате та взрывчатая смесь, которую представляет собой ранний индустриализм (переселения, подвижность, резкое неравенство, не освященное временем и обычаем), проникает во все трещины и изломы культурной дифференциации, где бы они ни пролегли. Лишь в редких случаях там, где есть почва для активизации национализма, способного связать болезненные противоречия времени с жизнеспособными потенциальными государствами, удается избежать обострения. Нарастающая волна модернизации захлестывает мир, заставляет почти каждого в тот или иной момент ощутить на себе несправедливость обращения с собой и увидеть виноватого в представителе другой «нации». Если вокруг него соберется достаточное количество таких же жертв, принадлежащих к той же нации, что и он сам, рождается национализм. Когда этот процесс идет успешно, а это происходит далеко не всегда, рождается нация.

Существует еще и элемент экономической рациональности в политической системе «побочных границ», которые национализм порождает в современном мире. Территориальные границы прочерчиваются и закрепляются законом, в то время как различия в статусе никак не отмечены и не подкреплены, а скорее скрываются или отрицаются. Совершенно очевидно, что развитые экономические системы могут поглотить и затормозить развитие зарождающихся экономик, если они не находятся под надежной защитой собственного государства. Поэтому националистическое государство защищает не только культуру, но и новую, подчас хрупкую экономику. (К защите религии оно, как правило, теряет интерес.) В случаях, когда современная нация образуется из тех, кто прежде составлял однородный слой — только крестьяне или только горожане с определенными профессиями, — заботы государства по превращению этой этнической группы в полноценную нацию и по развитию своей экономики становятся частью общей задачи.

Возникает вопрос, будет ли национализм оставаться ведущей силой или всеобщим политическим требованием в эпоху развитого и даже в некотором смысле окончательно завершенного индустриализма. Так как мир еще очень далек от полного удовлетворения требований экономического роста, то любой ответ на этот вопрос будет явно гипотетическим. Тем не менее попытаться ответить на него стоит. Важность экономического роста для профессиональной социальной мобильности была основой нашей аргументации. Постоянная смена занятий, усиленная ориентацией многих профессий, требующих широких связей, умения пользоваться понятиями, а не предметами, создает подобие социального равенства или уменьшает социальную дистанцию и определяет необходимость стандартизованной коммуникативной среды. Эти факторы лежат в основе как современной эгалитарности, так и национализма.

Но что произойдет, если общество индустриального изобилия станет вновь стабилизированным, немобильным? Классическое исследование этого воображаемого состояния содержится в романе «О, дивный новый мир» Олдоса Хаксли. Соответствующее общество изобилия может стать реальностью. Однако едва ли можно предположить, что все технологические новшества в один прекрасный день исчерпают себя. Возможно, придет момент, когда новейшие технические открытия перестанут влиять на общественное устройство и на все общество в целом по примеру человека, который, достигнув определенного уровня благосостояния, оказывается не в силах изменить свой образ жизни, несмотря на то что продолжает богатеть. Трудно судить, является ли этот пример показательным, но точно ответить на такой вопрос невозможно. Человечеству пока еще очень далеко до века изобилия, так что его исход сегодня нас не слишком волнует.

Но следует сказать, что многие наши утверждения основаны на представлении о постоянном расширении мирового экономического роста и, соответственно, числа изобретений и смены профессий. Это также предполагает существование общества, построенного на обещаниях изобилия. Подобные предположения, верные сегодня, несмотря на всю их ценность, не могут оставаться навечно неизменными (даже если мы исключим угрозу уничтожения такого общества в результате атомной или какой-либо другой катастрофы). Наше культурно однородное, мобильное и почти бесструктурное в своем среднем слое общество необязательно будет существовать вечно, даже если мы не будем принимать во внимание возможность катаклизмов. И когда такой тип общества перестанет быть преобладающим, то названные нами социальные основы национализма подвергнутся глубочайшим изменениям. Впрочем, на нашем веку это едва ли случится.

Не пытаясь заглядывать так далеко, мы можем предположить, что национализм в ближайшем будущем будет видоизменяться. Как уже отмечалось, он достигает стадии наиболее острых противоречий в момент, когда пропасть между населением, объединившимся на индустриальной основе, имеющим политические и образовательные права, и теми, кто стоит у порога новой жизни, но еще не вступил в нее, достигает наибольшей величины. По мере продолжения дальнейшего экономического развития эта пропасть уменьшается (пессимистическая уверенность в обратном явно несостоятельна). В абсолютном смысле разрыв может даже возрастать, но, когда и привилегированные, и непривилегированные поднимаются выше определенного уровня, эти различия уже не ощущаются и не воспринимаются столь болезненно. Разница между голодом и достатком очень заметна, контраст между обычным достатком и достатком с большим или меньшим количеством символических, искусственных украшений уже не столь заметен, особенно если в индустриальном обществе — по крайней мере номинально эгалитарном — украшения эти выдержаны в одном стиле.

Ослабление накала националистических страстей не означает тем не менее, что существование меньшинств, выделяемых на основе антиэнтропийных признаков, непременно будет благополучным. Их судьбы в современном мире часто бывали трагическими, и уверенность в том, что подобные трагедии не повторятся, была бы ничем не оправданным легкомыслием и оптимизмом. Члены зрелого индустриального общества нуждаются в беспрепятственных коммуникациях и беспрепятственной мобильности. Первое является необходимым условием зрелости, второе представляется более неопределенным. Если происходит ограничение мобильности, то оно превращается в одну из наиболее серьезных и плохо поддающихся решению проблем индустриального общества. Пропасть между благосостоянием наций также может увеличиваться, но, когда граница между имущими и неимущими уже имеется, существующая между ними напряженность не может создать ее заново, так что с позиций национализма это не имеет значения. (Я оставляю на время в стороне возможность некой враждебности всеобщего политически суверенного класса «пролетарских наций» по отношению к нациям богачей. Если она и возникает, то не как проявление национализма, а скорее как демонстрация международной солидарности бедных.) Что же происходит с поздним национализмом, если несоответствия между благосостоянием народов уменьшаются по мере распространения индустриальной системы? Ответить на этот вопрос определенно пока сложно, но именно он куда важнее для нас, чем прочие виды на будущее, поскольку достаточное число стран уже приближается к подобным условиям. Мы имеем возможность оценить как обоснованность наших теоретических посылок, так и конкретные исторические, эмпирические свидетельства. Большое число их уже имеется в нашем распоряжении, и, в сущности, все они связаны с самой природой индустриальной культуры.

ИНДУСТРИАЛЬНАЯ КУЛЬТУРА — ОДНА ИЛИ МНОГО?

Существует два возможных взгляда на будущее культуры в индустриальных обществах и бессчетные промежуточные варианты между противоположными полюсами, которые они представляют. Моя собственная концепция мировой истории очевидна и проста: три великие стадии развития человечества — охотничье-собирательская, аграрная и индустриальная — определяют круг проблем, которые нас интересуют, но не решают их. Другими словами, марксизм ошибался вдвойне, не только преувеличивая количество стадий, свыше необходимых трех, выраженных в изящной, краткой и канонической форме триады (ее последователи, такие, как Конт [2], Фрезер [3] или Карл Поланьи [4], были правы, независимо от того, верно или нет им удалось определить сами элементы этого триединства), но и утверждая, что как проблема, так и ее решение определены для каждой из этих стадий:

«Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще… В общих чертах азиатский, античный, феодальный и современный буржуазный способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации»[35].

Но в целом определение типа общества по имеющейся экономической базе не оправдывает себя. Не все охотничьи и аграрные общества одинаковы. Особо губительным для марксистской философии истории является то обстоятельство, что важнейшие отличительные черты надстройки (государство и письменность) не соотносятся с реальными изменениями социальной структуры, то есть с началом организованного производства продуктов питания. Если верить Джеймсу Вудберну, важнейшее структурное изменение происходит уже внутри некоторых категорий обществ охотников и собирателей, где одни предпочитают немедленный результат в виде полученной продукции, а другие ориентированы на получение ожидаемых, «отсроченных» результатов экономики охоты и собирательства. Последние, обретя нравственные и учредительные основы долговременного обязательства, уже имеют организационные предпосылки для развития сельского хозяйства, при условии если произойдет движение в эту сторону и эти общества получат необходимые технологические средства[36]. Необходимость выполнения разнообразных задач с течением времени развивает умение мыслить и действовать, что впоследствии обеспечивает постоянное разделение обязанностей в процессе производства. Если это так, то, значит, некое величайшее изменение общественной структуры предшествует происшедшему переходу к производящей экономике, в то же время не вызывает сомнения и то, что второе величайшее изменение структуры — создание государства следует за ним, хотя не является единственно возможным, непосредственно связанным с ним[37].

Эмпирические и теоретические проблемы, которые встают перед теорией непосредственной связи между базисом и надстройкой в рамках марксистской идеологии и еще больше обостряются, когда она отбрасывает однолинейный взгляд на философию истории, уже освещаются в советской литературе. Человечество проделало путь от охоты и собирательства, когда все имели время для праздности, к аграрному строю, когда праздную жизнь вели только избранные (правящая элита), и к индустриальному, подчиняющемуся трудовой этике, вообще исключающей праздность. Или иначе можно было бы сказать, что вначале мы получали вознаграждение без промедления, затем с некоторым промедлением, а под конец, с постоянным промедлением.

Таким образом, идея определения общества в соответствии с его материальной основой вообще может показаться устаревшей. Но устарела ли она и в применении к индустриальному обществу в конце концов? Ограничивается ли обычное индустриальное общество только производительной инфраструктурой? В данном случае ответ не столь определенен и не имеет столь веского обоснования, как в случае охотничьих и аграрных обществ. Возможно, что в итоге у человека индустриального общества окажется меньше возможностей социального выбора, чем у его предка-охотника или крестьянина. Допустим, что представление о том, что все индустриальные общества непременно будут походить друг на друга, верно или, во всяком случае, рано или поздно оправдается. Какие же характерные особенности культуры и национализма сможем мы отметить в этом случае?

Для начала, пожалуй, будет удобно остановиться на предполагаемой конвергенции. Представим себе, что культура общества в действительности определяется только индустриальным способом производства: одна и та же технология настраивает людей на один и тот же тип деятельности и устанавливает одни и те же виды иерархии и определяет одинаковые виды досуга, связанные с существующей техникой и потребностями производственной жизни. Различные языки могут сохраниться и, вероятно, сохранятся, но социальные потребности, которые они выражают, и те понятия, которыми они оперируют, будут одинаковы для любого языка внутри широко распространившейся индустриальной культуры.

В таком мире человек, переходя с одного языка на другой, должен усвоить новый словарный запас, новые слова для обозначения знакомых ему предметов и ситуаций и кое-как выучить новую, в чисто лингвистическом смысле, грамматику. Но все это должно быть в пределах, необходимых для приспособления. Ему не потребуется новый стиль мышления. Уверенный, что достаточно по-новому назвать то, что давно и хорошо известно, он сможет, как турист, обойтись с помощью разговорника. Турист передвигается из одной области в другую, зная, что в любой из них человеческие потребности определяются необходимостью жилья, еды, питья, бензина, туристического бюро и кое-чего еще. Подобным образом в мире, где обретет силу теория конвергенции, простейшим способом обмена одной словесной валюты со стабильным, точным и надежным обменным курсом на другую будет лингвистическое приспособление внутри хорошо отлаженной международной системы понятий. Несомненно, в этом есть доля правды. В индустриальном обществе существует сложное разделение труда, а также международная и внутренняя взаимозависимость. Несмотря на усилия, предпринимаемые национальными государствами, во избежание излишней специализации и соответственно излишней взаимозависимости, значительных размеров достигает объем международной торговли, так же как сопутствующее ей слияние понятий и установлений. Огромнейшее значение имеет то обстоятельство, что чековые книжки и кредитные карточки действительны и за «железным занавесом». Значит, своей кредитной карточкой вы можете беспрепятственно пользоваться в странах, где вы не можете говорить то, что думаете. Доллар вполне законно используется в качестве валюты, во всяком случае внутри единой социальной системы. Безусловно, также существует международная, трансидеологическая молодежная культура.

В индустриальный век благополучно выживают только высокие культуры. Народные культуры и малые традиции сохраняют лишь искусственно, под покровительством обществ охраны языка и фольклора. Более того, среди всех высоких культур высокие культуры индустриальных обществ занимают особое место и имеют большее сходство друг с другом, чем аграрные высокие культуры. Их объединяет общая познавательная основа и осознанная необходимость глобальной экономики. Возможно, они переплетаются более тесно, чем старые высокие культуры, пропитанные определенными теологиями, своими частными идиосинкретическими системами знаний.

Доказано ли все это? Можно ли предположить, что по мере успешного завершения индустриализации межкультурные и межлингвистические различия сведутся к чисто фонетическим, когда варьируются только внешние, искусственные признаки сообщения, в то время как смысловое содержание и социальный контекст высказываний и действий станет всеобщим, не региональным? Если это произойдет, коммуникативная пропасть между различными «языками» может стать ничтожно малой, а соответствующая социальная пропасть — сдерживающее энтропию и тормозящее мобильность влияние различных лингвистических и культурных основ — соответственно может утратить свое значение. Никакое националистическое торможение не сможет тогда препятствовать дружественности культур и интернационализму.

Нечто подобное в какой-то мере уже действительно произошло в некоторых областях. Два в равной степени опытных, хорошо образованных представителя высших профессиональных слоев развитых индустриальных государств не ощущают большого напряжения и потребности приспосабливаться, посещая страны друг друга, независимо от того, насколько свободно, в грамматическом смысле, они владеют языками этих стран. Они охотно участвуют в многонациональном сотрудничестве. Они уже «говорят на одном языке», даже если и не говорят на языке друг друга. На таком уровне образуется нечто вроде международной биржи труда и взаимозаменяемости. Но сможет ли и станет ли распространяться подобное положение? Как ни странно, но именно интеллектуалы — основная движущая сила внутреннего национализма — в настоящее время в мире национальных государств с наибольшей легкостью, без предрассудков перемещаются между государствами, так же как это было в былые времена интернационального межгосударственного духовенства.

Если подобная свобода международного передвижения станет общей для всех, проблема национализма перестанет существовать или, во всяком случае, коммуникативные разрывы, вызванные культурными различиями, утратят свое значение и прекратят создавать националистическую напряженность. Национализм как вечная проблема, как дамоклов меч, занесенный над любой политикой, осмеливающейся не признавать националистические требования совпадения политических и культурных границ, будет уничтожен и перестанет быть постоянной и опасной угрозой. В этой воображаемой всеобщей целостности изначально однородной индустриальной культуры, разделяющейся лишь при помощи языков, имеющих фонетические и формальные, а не семантические различия, эпоха национализма останется в воспоминаниях.

Я не верю в то, что это произойдет. Я склоняюсь к точке зрения Дж. Ф. Ревеля: «Народы не похожи друг на друга. Не были они одинаковыми в бедности, не будут одинаковыми и в роскоши» [38].

Необходимость всеобщего индустриального производства, единой фундаментальной науки, сложных интернациональных контактов и прочных продолжительных связей, несомненно, обусловит в значительной мере мировое взаимодействие культур, которое мы отчасти уже наблюдаем. Это предотвратит невозможность общения возникающую под воздействием культурных различий — этого главнейшего фактора, влияющего на обострение отношений между привилегированными и менее привилегированными (это не означает, что другие сдерживающие энтропию признаки не будут усиливать или вызывать напряжение). В развитых странах, где большинству граждан в более или менее равной степени доступна основная экономически эффективная высокая культура и где при помощи культурной, или «этнической» сети существующие неравенства нельзя вытащить на поверхность и использовать с политическими намерениями, вновь могут возникнуть до некоторой степени вторичные и политически безвредные культурный плюрализм и разнородность. С учетом такого общего развития и наличия чего-то вроде равной доступности социальных благ родственные или связанные общей историей культуры смогут сосуществовать, поддерживая дружеские отношения. Так, многоязычие швейцарского кантона Граубюнден не поставило под удар его политическое единство. Этого нельзя сказать о кантоне Берн, где жители Юры были настолько недовольны своим положением в составе немецкоязычной административной единицы, что провели, причем не без осложнений, реорганизацию Швейцарской Конфедерации [5].

Но по-прежнему трудно представить себе две крупные, политически значимые, независимые культуры, сосуществующие под одной политической крышей и доверяющие единому политическому центру осуществлять управление ими обеими с полной и даже равной беспристрастностью. Степень суверенности, которая при различных обстоятельствах будет отстаиваться национальными государствами, очевидна. Ограничения суверенности будут допустимы лишь для организации типа ООН, региональных конфедераций, союзов и так далее. Но не это является предметом данного исследования и темой, которую нам непременно следует здесь обсудить. Совершенно очевидно, что различия между культурами стиля жизни и общения, несмотря на одинаковую экономическую основу, останутся достаточно большими для того, чтобы нуждаться в специальном обслуживании, следовательно, в определенных культурно-политических единицах, независимо от того, будут ли они полностью суверенны.

Что можно было бы сказать о другой возможности? Альтернативной является возможность, при которой определенные культуры останутся столь же, если не более, несоразмерными и несравнимыми, какими они якобы были в период доиндустриальных культур. Этот вопрос усложняется еще и тем, что никому, в том числе антропологам, неясно, насколько несоизмеримыми и самодостаточными были доиндустриальные культуры.

В своем крайнем выражении теория несоизмеримости (недавно весьма модная) звучит примерно так: «Каждая культура или каждый образ жизни имеет свои собственные критерии не только добродетели, но также и самой действительности, и никакую культуру нельзя судить и выносить ей приговор по законам другой культуры или в соответствии со стандартами, претендующими на универсальность и превосходство над другими (поскольку таких высших стандартов не существует)». Подобную точку зрения обычно разделяют романтики, используя ее в качестве довода для защиты архаичных верований и обычаев от рациональной критики и утверждая, что идея внешних, универсальных рациональных критериев — это миф. В такой форме эта позиция влечет за собой появление жестокого национализма, поскольку совершенно очевидно, что подчинение одной культуры политическому управлению, осуществляемому представителями другой культуры, всегда будет несправедливым.

Я глубоко сомневаюсь в возможности применения теории несоизмеримости культур даже к аграрному обществу. Я не верю в то, что ее с полным основанием можно использовать для доказательства невозможности межкультурных связей или для сравнительной оценки аграрных и индустриальных культур. Теория несоизмеримости может показаться отчасти достоверной, благодаря своей тенденции слишком серьезно воспринимать самоабсолютизирующиеся, отвергающие критику официальные религии поздних аграрных обществ, которые действительно построены так, чтобы быть логически неуязвимыми извне и постоянно самоутверждаться изнутри. Несмотря на эти хорошо известные свойства, в настоящее время совершенно неприемлемые для людей либеральных убеждений, приверженцы таких религий на деле знали, как преодолеть собственную, широко разрекламированную ограниченность. Они есть и были концептуально двуязычны и могли с легкостью и готовностью переходить с языка соизмеримости на язык несоизмеримости. Религиозные деятели — представители вероучений, претендующих на исключительность и монополизацию истины, — несмотря ни на что, охотно принимают участие в дискуссиях Всемирного Совета Церквей. Вопрос о том, как нам удастся преодолеть релятивизм, интересен и сложен, и здесь на него невозможно ответить. Существенно, однако, то, что так или иначе мы его преодолеем, поскольку мы не являемся беспомощными пленниками, опутанными паутиной культурных норм, и поскольку по совершенно объективной причине, в силу общей познавательной и производительной основы и сильно разросшихся общественных связей, мы можем предполагать, что полноценный человек индустриальной эпохи будет меньшим рабом своей локальной культуры, чем его предок-человек аграрного общества.

В этом споре истина, как представляется, находится где-то посередине. Общая экономическая инфраструктура передового индустриального общества и все то, что неизбежно с нею связано, будут и в дальнейшем предполагать зависимость от культуры, что в свою очередь требует стандартизации внутри довольно значительного пространства, а также управления и обеспечения при помощи централизованных учреждений. Другими словами, человек для того, чтобы быть необходимым обществу и иметь возможность трудиться, будет нуждаться в постоянном и сложном обучении, которое ему не сможет обеспечить родственная или местная группа. Следовательно, выделение политических единиц и определение границ не сможет обойти распределение культур без ущерба для себя. Националистическое требование соответствия политической единицы и культуры и впредь с небольшими и несущественными исключениями будет оставаться в силе. В этом смысле не приходится думать о том, что эпоха национализма придет к концу.

Но мы вправе ожидать, что острота националистического конфликта ослабеет. Его обострение — результат социальных неравенств, вызванных ранним индустриализмом и неравномерностью распределения. Эти социальные неравенства, пожалуй, не превосходили тех, которые допускало, не моргнув глазом, аграрное общество. Но они больше не сглаживались и не узаконивались долговечностью и традицией и существовали в условиях, которые по-своему вселяли надежду и веру в равенство и требовали мобильности. Там, где культурные различия усугубляли эти противоречия, возникали серьезные осложнения. Если они не появлялись, ничего не происходило. «Нации», этнические группы, не были националистическими, когда государства складывались в сравнительно стабильных аграрных системах. Угнетенные и эксплуатируемые классы не изменяли политическую систему, если они не могли определить себя «этнически». Только когда нация стала классом, заметной и неравномерно распределяющейся категорией в других отношениях мобильной системы, она стала политически сознательной и активной. Только когда классу удается в той или иной степени стать нацией, он превращается из «класса в себе» в «класс для себя» или «нацию для себя». Ни нации, ни классы не являются политическими катализаторами, ими являются лишь «нации — классы» или «классы — нации».

Один интересный автор, пытающийся спасти марксизм, воскресить его или изобрести его новый жизнеспособный вариант, признает этот факт[39].

В зрелом индустриальном обществе больше не рождаются те глубокие социальные противоречия, которые могут затем усиливаться этничностью. Оно может сталкиваться с проблемами, иногда трагическими — следствием сдерживающих энтропию признаков, таких, как «раса», что будет явно противоречить его декларируемой эгалитарности. Оно должно уважать культурные различия там, где они сохраняются, особенно если они не глубоки и не создают истинных преград между людьми, ибо в противном случае сами преграды, а не культуры превращаются в серьезную проблему. Несмотря на то что существовавшее в старину обилие народных культур вряд ли способно дойти до нас — разве лишь в виде символов или завернутых в целлофан образцов, — можно не сомневаться, что интернациональное многообразие достаточно различающихся высоких культур останется с нами. Инфраструктурные капиталовложения могут служить гарантией их сохранности. Отчасти из-за того, что многие границы приспособились к границам этих культур, и, поскольку националистическая идеология в настоящее время пользуется широкой популярностью, развитые общества не часто решаются открыто противостоять ей и пытаются избежать прямых с ней столкновений. По столь различным причинам в зрелом индустриальном обществе (если человечеству суждено достаточно долго им наслаждаться) национализм продолжит свое существование, но в более приглушенной, менее жестокой форме.

Загрузка...