Давно уже вернулись послы из земли Греческой, давно уже знали все в Киеве, что больше всего понравилась боярам греческая вера, и когда были они в Царьграде, в Софийском храме, то не знали даже, где они были: на земле или на небе — так поразило их и великолепие храма, и красота службы, и церковное пение… Давно уже знали все, что князь решил принять веру греческую, только все искал удобного случая; наконец, стало всем известно, что началась у князя война с греками и осадил он греческий город Корсунь на берегу Эвксинского понта (Черное море). И ждали все с душевной тревогой, чем кончится эта осада,
море. потому что велики должны были быть ее последствия. Только Светлана грустила и плакала.
Грустила Светлана и не знала, что в это самое время Рогдай тоже уже был под Корсунью, с любимым князем.
Долго прохворал Рогдай. Но в конце концов молодой организм и хороший уход сделали свое дело. Он стал поправляться. И вместе с возвращением здоровья чувствовал, как возвращается к нему жажда жизни, как хочется ему ее радостей и, больше всего, как хочется ему узнать ближе христианскую веру.
Андроник часто навещал его, и, сидя на каменном дворике больницы, долго беседовали они в вечернее время и о Христовой вере, и о греческой жизни.
Наконец наступил желанный день. На легком греческом судне, вместе с партией купцов, отправился Рогдай в родной Киев.
И странное дело: точно со второй родиной, расставался он с Царьградом: какое–то совершенно ему самому непонятное чувство сладкой щемящей тоски было в душе.
Вот постепенно стали скрываться из виду купола храмов, крест на святой Софии, дворцы, дома, стены, постепенно скрылись в тумане и очертания гор, все потонуло в голубоватой дымчатой дали, и перед глазами Рогдая было только море, тихое, бесконечное, лазурное море… Судно легко и свободно неслось по его волнам к родному для Рогдая Киеву…
Ни одного судна, ни одной ладьи не попадалось им навстречу. Но на четвертые сутки им встретилась затоне одна ладья, а несколько, и одного взгляда на них и на людей, сидевших в них, было для греков и Рогдая достаточно, чтобы догадаться, что это были «руссы».
— Княжие люди! — вырвалось у Рогдая, и чуть не выпрыгнул он за борт: так по «своим» истомилось сердце.
— Куда Стрибог путь правит? — окликнул он, забывая о Христе и возвращаясь к старым богам.
— Под Корсунь… к князю… — отвечали ему с барки…
Зашевелились и заволновались греческие купцы. Слыхали они о том, что собирается русский князь под Корсунь, а теперь увидели, что это и в самом деле случилось. Враги, значит, были перед ними, а им и защищаться было нечем.
Но суровые лица ратных людей русского князя были спокойны; ни одна рука не поднялась, чтобы пустить стрелу в безоружных. Кто–то только позвал Рогдая:
— Иди к нам… вместе пойдем к князю.
Мог ли не поехать Рогдай?
В один миг он был в русской лодке, а через каких–нибудь полчаса греческое судно уже совсем скрылось из его глаз.
— Под Корсунь! Скорей под Корсунь, к князю…
Попал прямо на военный совет. Решали: наступать или нет на Корсунь. И порешили — наступать, хоть видно было, что не взять приступом, не взять и осадой город. Но что–то особенное соединялось у князя Владимира с мыслью о взятии этого города. Целыми часами заставлял он Рогдая рассказывать о том, что видел тот в Царьграде, о том, какие там храмы, как служат там Богу… И Рогдай рассказывал с увлечением, с жаром.
Рассказывал он и о том, какой любовью пользуются у греков их два царя — Василий и Константин, а о сестре их, царевне Анне, ходит в народе слава, как о святой: хвалят ее и за красоту, и за доброе сердце, и за веру ее, и нет ни одного бедняка в Царьграде, которому не помогла бы щедрая рука царевны Анны.
Рассказывал Рогдай и не замечал, с каким вниманием слушал его князь, не знал и того, что после его ухода, случалось, подолгу сидел Владимир совершенно один в своем шатре и думал великую думу.
Была ясная звездная ночь, одна из тех чарующих ночей, какие бывают только на юге. Затихла на несколько часов боевая гроза; молчали рога и бубны киевских воевод, не свистали стрелы, молчали литавры и трубы на корсунских стенах. Все затихло, и в этой таинственной тишине слышался только плеск волн потемневшего моря, да, казалось, незримые силы реяли над русским войском, и не могли устоять перед этой силой грозные корсунские стены.
На отдельных башнях города светились сторожевые огни, и какие–то тени мелькали то в одном, то в другом месте стены.
— Крепкий город… Как возьмем его, княже? — любимые воеводы князя, между ними и старый Путята, и доблестный Судислав, и юный Рогдай, окружили князя в его палатке. Говорили, что вся рать должна тотчас же снова двинуться на приступ.
— Сколько дней тут стоим, — говорил Путята, — не взять нам града осадою… греки — лукавый народ… Во всякое время они подмогу корсунцам дадут, а мы только ратных людей понапрасну истратим. Князь молчал.
Рогдай готов был согласиться с Путятой. Безумием казалось стоять еще и еще под стенами неприступного города. Не подойти к этим каменным башням, не устоять перед греческими камнеметателями, перед медноконечными стрелами, которые со свистом врезались в толпу киевлян, вырывая из строя сразу десятки людей. Стоит перед его глазами тот день, когда первый раз пошли киевляне на приступ. Сверкали на солнце мечи и копья, свистали стрелы; потрясая воздух криками, бросилась русская рать на стены города, взобралась на вал, к городским воротам, но… отбили греки нападавших, и грудами тел киевлян наполнился ров за городской стеной.
И не один приступ был так отбит.
— И на кого надеется князь? — думал Рогдай. Однако он уж и сам знает, на кого и на что надеется князь. Знает, зачем и на Корсунь–то он пошел войной.
— В Корсуни много церквей греческих… возьму этот город и привезу оттуда священников греческих, пусть учат народ мой закону христианскому. — Так говорил он, уходя из Киева, и эти его слова передавались теперь из уст в уста среди воевод княжеских. Знал об этом и Рогдай.
И вот теперь стояли они все перед этим городом, видели, как сияли на солнце кресты и купола христианских церквей, и не могли, ничего не могли сделать.
— Бог христианский… поможешь ли Ты нашему князю? — думал Рогдай, и таким чудом казалось ему взятие города, что, кажется, если бы взят был город, он и сам тотчас уверовал бы в Христа.
Тихо разговаривали между собой воеводы княжеские, тихо думал Рогдай свою думу, а князь сидел молча, не принимая участия в общем разговоре. Но не мрачно, а вдохновенно–прекрасно было его лицо… Глубокая вера светилась в глазах, а сердце его трепетало в могучей груди сладким и радостным трепетом.
— Почивай, княже!.. — сказал наконец Путята, вставая. Поднялись и другие воеводы.
— Добрая ночь… — сказал князь, наклоном головы отпуская их. — А ты останься, — обратился он к Рогдаю.
Рогдай остался. Шатер опустел. Несколько раз князь прошелся взад и вперед по мягкому дорогому ковру.
— Что ты чувствовал, когда был в Царьграде, Рогдай? — спросил он, останавливаясь перед дружинником.
— То же, что и другие, княже: будто в другом мире, на небе был я… до сих пор звучит еще в моих ушах то неземное пение, — отвечал Рогдай. — То же говорили мне и другие. То же чувствую и я сам… Премудра была бабка моя, княгиня Ольга, что приняла веру Христову, и вот чует сердце мое, что отсюда, из Корсуни, я вернусь в Киев христианином… Крещусь, если Корсунь будет взята… А в этом уверяет меня сердце! Чувствую, что даст мне ее Бог… — Светло и прекрасно было лицо князя, и верой звучал его голос. И чувствовал Рогдай, что совершается на его глазах что–то дивное и великое.
Отрок княжеский заглянул в шатер и позвал Рогдая. Рогдай вышел. А князь опустился на колени и, в избытке душевного волнения, со слезами пламенно стал молиться.
Он не мог бы сам сказать, о чем он молился. Он молился, чтоб дал Господь мир и свет его душе, чтоб дал свет всему народу киевскому, чтоб не отпустил его от стен этого христианского города иначе как христианином, чтобы помог взять ему Корсунь. Долго молился князь, и не смел Рогдай потревожить его; видел только, как слезы градом катятся по лицу князя, как сияют верой и счастьем его глаза, как губы едва произносят отдельные, отрывочные слова — помоги… спаси… просвети!..
Наконец Владимир поднялся с колен.
— Княже, — решился тогда заговорить Рогдай, — корсунцы стрелу пустили в наш стан… и вот какая–то грамотка на стреле… на языке греческом.
Владимир равнодушно посмотрел на бумагу.
— До утра оставим. Потом прочтем… Искусного в грамоте человека найти!..А ночь уже проходила. Светлело на востоке, и звезды угасали.
Рано утром собрались опять воеводы в шатер князя, нашли и человека, умеющего читать письмена греческие, и диву дались, когда узнали, что за грамотка прислана на стреле: некий корсунец Анастас уведомлял князя, что за городом есть в земле трубы, по которым вода из колодцев идет в город.
— Господи Боже мой! Корсунь наша! Корсунь будет взята?! Крещусь, если это будет! — в избытке душевного восторга воскликнул князь, и радостно пронеслись и его слова, и известие, полученное из Корсуни, по всему киевскому стану.
— Крещусь и я, — подумал Рогдай, дивясь тому, что происходило, и прислушиваясь к шуму, раздававшемуся с высоких стен неприступной крепости, — вот будет радость Светлане! — Его мысли перенеслись вдруг в Киев, на берег Днепра, к маленькому домику, где теперь жила Светлана, ничего не знавшая о его судьбе.
Стрела, пущенная из греческого стана, просвистела в воздухе и ударила в молодого боярина, стоявшего рядом с Рогдаем. Он тихо вскрикнул и упал, обливаясь кровью.
Рогдай невольно отшатнулся, вздрогнул, и сердце его сжалось: один момент, и вот так же может все кончиться. И вдруг так больно стало при мысли, что он никогда, может быть, не увидит уже Светлану.
— Великий Боже… Боже греков… пощади, сохрани мою жизнь, я приму веру Твою и буду всю жизнь до конца служить Тебе…
Битва разгоралась. Рогдай должен был сам взяться за копье и стрелы, но бой не увлекал его, в сердце была молитва, и душа рвалась к безоблачно–яркому синему небу, откуда должна была прийти ему милость. Через несколько дней Корсунь была взята.