Светло и чисто прибрано было в гриднице киевского воеводы, боярина Дулеба, любимца князя Владимира.
Наступал вечер. Начинали уже чуть–чуть темнеть голубые небеса над Киевом, потянуло прохладой от волн Днепра, а на западе оставалась только слабая полоска заката.
Вдали чернел густой лес. Страшно теперь идти в него, там теперь леший бродит, ведьмы на Кучин–ской горе аукаются.
Так думала Светлана, дочка Дулеба.
Красавицей слыла Светлана в Киеве, и гордился ею Дулеб. Много отроков княжеских сваталось за нее, да не хотел Дулеб неволить своей дочки; хотел, чтобы сама она себе жениха по сердцу выбрала.
И уж выбрала, почти выбрала его Светлана; догадывался и отец об этом и ласково принимал к себе Рогдая, стольника князя Владимира.
И теперь, притаившись в уголке горницы, на пушистом соболином меху, Светлана думала о Рогдае, о его рассказах, как ходили они недавно с князем на непокорных вятичей, как пойдут скоро и на диких ятвягов, что набегами тревожили Русскую землю.
От этой мысли, что им скоро придется опять расстаться, сердце девушки невольно сжималось.
На коленях у нее лежали полевые цветы. Скоро семик, праздник березки; будут гадать девушки, венки заплетать да бросать в воду.
Плетут венок тонкие пальчики Светланы, а сердце так трепетно и так радостно бьется в груди. И думы бегут одна за другой: то о Рогдае думает она; то на потухающую полоску зари посмотрит и вспомнит, что ветрено, знать, на утро будет; то прислушается, о чем отец с варягом Феодором говорят.
Дулеб в одном кафтане сидит за столом.
В серебряной чарочке стоит перед ним душистый мед, и такая же чарочка приготовлена гостю, боярину Феодору, который зашел его проведать.
Больше часу просидел у него Феодор; все собирался уйти, да Дулеб его не пускал,
— Постой, погоди, боярин… не темно еще! Медку выпей, — угощал его хозяин. Но Феодор решительно собрался уходить.
— Пора, Дулеб, — проговорил он, — сын ждет, да и вечером соберемся на молитву сегодня. Прости уж. — Он набросил короткий плащ поверх длинного боярского кафтана, подпоясанного серебряным поясом. На голове его вились темные седеющие волосы; борода была длинная, тоже чуть–чуть с проседью. Вид внушительный и даже величавый, но в то же времячто–то ласковое и доброе в его глазах, и за этот взгляд любила его Светлана. Она часто присматривалась к нему, потом смотрела на лицо отца, которого одновременно обожала и боялась, и думала: «Отчего это батюшка всегда сумрачен и грозен, отчего всегда складка лежит у него над бровями, отчего всегда так озабочен он, а вот Феодор, боярин, всегда спокоен и ясен, тих и ласков?»
Она любила, когда к отцу заходил Феодор, потому что тогда и лицо Дулеба прояснялось, и он тоже делался словно веселее. Часто теперь стал заходить к ним Феодор, и о чем–то важном они толкуют.
Замирает сердце Светланы.
Уж не волжские ли болгары, не злые ли печенеги, не другие ли степные хищники тревожат Русь? Опять тогда уйдут и отец, и Рогдай, и останется она горемычной пташечкой… Но не о ратных делах толкуют бояре. Вот видит Светлана: встал Феодор, подошел к окну, распахнул его и указал отцу на синеющие вдали Киевские горы.
— Слушай, Дулеб! Не я говорю это! Раньше меня предсказано. Деды и прадеды говорят нам: приходил когда–то на эти горы апостол нашего Господа, Андрей, благословил землю Киевскую и сказал своим спутникам: «Воссияет на этих горах благодать Божия! Будет город великий, и церквей много здесь Бог воздвигнет». Поставил затем крест на этих горах апостол и помолился Господу Богу. И увидишь: сбудутся его слова. Недолго стоять идолам языческим, недолго во тьме жить народу русскому. Положит Бог на сердце князя мысль, и переменит он веру языческую на веру христианскую. Может ли он, князь–солнышко, при его уме не увидеть, как хороша вера христианская, может ли не почувствовать, что она одна несет человеческому сердцу отраду и успокоение? И теперь, слышно, он в своей вере колеблется, а погоди: придет день — и увидит он, откуда идет свет. А он идет оттуда… с Востока, из земли Греческой!
Боярин стоял у окна, указывая рукой на восток, и лицо его было бледнее обыкновенного, и голос звучал пророческим вдохновением.
Светлана, мало понимая, что он говорит, слушала его затаив дыхание. А Дулеб отставил от себя чарку с медом и опустил голову на обе руки.
— А помнишь, что князь Святослав говорил, когда мать его, княгиня Ольга, уговаривала его принять вашу веру? — спросил он, поднимая наконец голову и глядя на варяга, — не для мужчин эта вера. Дружина будет смеяться надо мной! Что ты скажешь?
— То скажу, — спокойно отвечал Феодор, — что лукавил князь: не насмешек дружины он боялся, а сердце у него ко Христову учению не лежало, любви не было в нем.
— И у меня не лежит, Феодор, — тихо проговорил Дулеб, — и я в боях вырос, и я люблю больше всего свист стрел… И я не прощу врагу, не стерплю обиды… — Дулеб говорил тихо, но твердо: — Нет, не христианин я, Феодор!..Феодор молчал. Потом подошел к Дулебу и положил ему руку на плечо:
— На все воля Божия, Дулеб… Может быть, и для тебя придет час. А ничего нет выше, ничего нет радостнее, как узнать Христа и служить Ему! — проговорил он.
— А Предслава? Неужели она жива? Неужели мы увидимся когда–нибудь? — точно про себя промолвил Дулеб, вспоминая покойницу–жену.
— Все живы у Бога, Дулеб! И ты, и она, и весь мир в руках Божиих. Не Перуна, не Белеса, не Стрибога, не Даждь–бога, а в руках Единого Истинного Бога, Которому служат греки!
Оба замолкли. Тихо было в горнице, только чуть слышно шелестели сухие травы и стебельки цветов в руках Светланы. Какая–то борьба происходила в душе Дулеба.
— Ну, мы поговорим еще с тобой, боярин, — сказал он наконец, — а пока я все–таки буду служить богам моих предков!
Он встал и выпрямился во весь свой богатырский рост:
— Завтра иду к князю… Зачем–то звал и дяде своему Добрыне наказал прийти.
Сумерки быстро густели. Светлана зажгла светец. Феодор простился с воеводой и его дочерью.
— Пора!.. Заждались меня, поди, дома, — промолвил он и взглянул в окно. Откуда–то с реки неслась могучая русская песня и замирала в вечерней тишине; на берегу рыбаки собирались ехать в ночное.
Сильный стук вдруг раздался в дверь.
— Ну, вот и еще кто–то!.. Отвори, Светлана!
Девушка сняла засов, и вдруг невольный короткий крик вырвался у нее.
Высокий худой старик вошел в горницу.
На нем была темная длинная одежда, на плечах дорогой мех; в руке суковатая палка. Длинная спутанная борода его, почти совсем седая, спускалась до пояса, из–под нависших и тоже седых бровей сверкали маленькие, злые глаза.
Во всей наружности его было что–то недоброе и отталкивающее. Но это был любимец богов, и потому трепетали перед ним киевляне, и не было приказа, которого бы не исполнили они, если этот приказ отдавал старый Лют.
Кудесник Лют… Вещий… Сын Чернобога…
Так называли его в Киеве. Жил он в лесу, в небольшой избушке, дорогу к которой хорошо знали все, кому была нужда в заговоре, кто не умел обдумать сам плана жестокой мести, кто хотел отвести от себя беду или приворожить к себе чье–нибудь сердце.
Вечно занят был старый Лют: то разбирался в костях лягушек, то зелье варил на отраву врагам, то богам жертвы приносил.
И много жертв принесено было Лютом, много пленников пролили свою кровь под его беспощадной рукой перед идолом Перуна.
И этот–то человек пришел теперь к Дулебу. Побледнела Светлана, увидав его, и, едва закрыв за ним дверь, убежала в свою горенку.
— Глупа красная девушка, — усмехнулся Лют, входя в гридню и сбрасывая на лавку мех с плеча.
— Добро пожаловать, гость дорогой! Вот, нежданно–негаданно, — поклонился гостю хозяин. Феодор стоял в стороне. Острые глаза кудесника метнули на него недобрые искры.
— Прости, боярин, пойду я… — сказал Феодор, поклонился обоим и вышел в сени. Дулеб проводил его, а Лют расположился у стола.