Часть 3. Ловушка и призрак

1

Взвод Крофта отправился в разведку во второй половине следующего дня. За несколько часов до наступления темноты люди заняли свои места в десантном катере. Он быстро обогнул полуостров и направился к западной оконечности Анопопея. Волнение на море было довольно сильным. Хотя рулевой вел катер в миле от берега, судно сильно качало, через носовую сходню то и дело захлестывали волны, по палубе перекатывалась вода. Катер был небольшой, похожий на те, на которых они высаживались при вторжении. Он был плохо оснащен для такого плавания, в котором предстояло обойти почти половину острова. Солдаты разместились на койках, укрылись плащ-палатками и приготовились к неприятному путешествию.

Лейтенант Хирн немного постоял у рулевой рубки на корме, глядя вниз, в трюм, где разместились солдаты взвода. Он был немного утомлен; всего через час или два после того, как Даллесон сообщил ему о назначении в разведывательный взвод, ему передали приказание отбыть для выполнения задания. Остаток дня ушел на проверку обмундирования и вооружения людей, получение продуктов, изучение карт и распоряжений, отданных Даллесоном. Он действовал автоматически, умело, скрыв на время свое удивление и радость в связи с переводом из штаба Каммингса.

Он закурил сигарету и снова бросил взгляд на людей, заполнивших квадратное помещение трюма. Тринадцать человек вместе с их оружием, вещевыми мешками, патронными лентами и ящиками втиснулись в помещение длиной тридцать футов и шириной восемь футов. На дне трюма были расставлены армейские койки. Утром Хирн попытался получить десантную баржу с встроенными по бортам койками, но это оказалось невозможным. Теперь койки заполнили почти все пространство в трюме. Солдаты сидели на них поджав ноги, чтобы уберечься от перекатывающейся по палубе воды. Укрывшись плащ-палатками, солдаты вздрагивали каждый раз, когда на них летели брызги от волн, разбивавшихся о носовую сходню.

Хирн всматривался в лица людей. Он поставил перед собой задачу сразу запомнить фамилии подчиненных. Это, конечно, не означало знания самих подчиненных, но необходимость составить хотя бы представление о характере каждого из них была. Он иногда разговаривал с некоторыми из них, шутил, но этого было недостаточно, и он понял, что не обладает большими способностями к такому общению. Он мог бы добиться большего путем наблюдения. Единственный недостаток этого метода заключался в том, что процесс наблюдения был медленным, а утром предстояло высадиться и начать выполнять задачи разведки. А в этом деле знать людей было необходимо.

Наблюдая за лицами солдат, Хирн испытывал внутреннюю неловкость. Вот так же, с чувством готовности к схватке, легкой вины и стыда, он проходил мимо трущоб, чувствуя на себе враждебные взгляды людей. Конечно, ему было трудно не отвести глаз, когда кто-нибудь из подчиненных останавливал свой взгляд на нем. У большинства были грубые лица, взгляд пустой, чуть холодный и далекий. Вместе они казались неприступными и твердыми, как будто лишенными всех излишков веса и чувств. Кожа на лицах загрубела, стала жесткой, на руках и ногах было много следов от царапин и укусов в джунглях. Почти все перед выходом побрились, но лица были какие-то помятые, обмундирование непригнанным.

Хирн взглянул на Крофта, одетого в чистую рабочую форму. Тот сидел на койке и точил нож на точильном камне, который он достал из кармана. Крофта Хирн знал, пожалуй, лучше других, точнее говоря, он провел с ним некоторое время утром, обсуждая поставленную взводу задачу. Фактически же он не знал о Крофте ничего. Крофт слушал его, кивал головой, поплевывал в сторону и, если необходимо, отвечал короткими отрывистыми фразами, как будто бормоча что-то себе под нос. Крофт, несомненно, хорошо руководил взводом, он был решителен и умен, и Хирну вполне резонно казалось, что тот относится к нему с неприязнью. Хирн понимал, что их взаимоотношения будут трудными, поскольку Крофт знал больше его, и если он, Хирн, будет неосторожен, это поймет скоро и весь взвод. Почти с восхищением Хирн наблюдал, как Крофт точит свой нож. Тот работал, что-то нашептывая, глядя на лезвие ножа, которое водил по точильному камню. Было что-то застывшее в его лице, в складках сжатых губ, сосредоточенность во взгляде. «Крофт действительно крепкий орешек», — подумал Хирн.

Катер поворачивал, наползая бортом на волны. Набежавшая волна качнула катер, и Хирн покрепче схватился за поручень.

Хирн знал немного и сержанта Брауна. Курносый нос, веснушки и рыжеватые волосы делали Брауна похожим на ребенка. Типичный американский солдат — именно таких рисовали в клубах табачного дыма на рекламных рисунках. Он очень походил на улыбающихся солдат, которых изображали в рекламных объявлениях, только был немного меньше ростом, пополнее и посуровее. Хирн решил, что у Брауна странное лицо. Если приглядишься, замечаешь у него следы тропических язвочек, грустный и отчужденный взгляд, морщины на коже. Он выглядел удивительно старым.

Но то же самое можно было сказать обо всех ветеранах. Их легко было отличить от других. Вот, к примеру, Галлахер, который, видимо, и всегда так выглядел, но он пробыл во взводе тоже долго. Или Мартинес, который казался более хрупким, более чувствительным, чем остальные. Его правильное лицо было нервным, он все время мигал, когда в то утро разговаривал с Хирном. Именно его, казалось, можно было выбрать для рекламы первым, но все же он, по-видимому, был хорошим человеком. Мексиканцу нужно было быть таким, чтобы стать хорошим сержантом.

Или Уилсон и тот, которого они называли Редом. Хирн наблюдал за Волсеном. У него было грубое лицо человека, прошедшего через многие испытания, и эту грубость еще более оттеняла необыкновенная голубизна его глаз. Его смех звучал надсадно и саркастически, как будто все было ему противно и иным не могло быть. Волсен был, видимо, тем человеком, с которым стоило поговорить, но вместе с тем он казался неприступным.

Эти люди взаимно дополняли друг друга и вместе выглядели крепче и грубее, чем поодиночке. Когда они лежали на койках, их лица казались единственным живым предметом в трюме. Их полевая форма была старой, вылинявшей до бледно-зеленого цвета, а борта катера от ржавчины стали внутри коричневыми. Ни цвета, ни движения в трюме не было, взгляд привлекали только солдатские лица.

Хирн отбросил окурок.

Слева, не более чем в полумиле, виднелся остров. Береговая полоса была узкой в этом месте, кокосовые деревья росли чуть ли не у самой воды. За ними рос кустарник, густое переплетение корневищ, виноградных лоз и других растений, деревьев и листвы. Дальше от берега виднелись высокие, прочно осевшие на землю холмы, вершины которых терялись в покрывавших их лесах. Очертания холмов были резкими, прерывистыми и пустынными и вместе с голыми пятнами скал напоминали шкуру бизона, когда он линяет летом. Хирн оценил силу сопротивления этого участка суши. Если рельеф в месте их высадки завтра окажется таким же, то придется здорово попотеть, преодолевая это препятствие. Неожиданно сама идея разведки с тыла показалась Хирну фантастической.

До него опять донесся мерный стук двигателей катера. В разведку его послал Каммингс, и поэтому можно было сомневаться в задаче взвода, не доверять тем мотивам, по которым Каммингс решил выслать его. Хирну казалось невероятным, что Каммингс перевел его на эту должность по ошибке. Не может быть, чтобы генерал не знал, что Хирна такой перевод вполне устраивает.

А может быть, решение о его переводе исходило от Даллесона? Хирну это показалось сомнительным. Он легко мог представить себе, как Каммингс подсказал эту идею Даллесону. А задание на разведку, весьма вероятно, явилось итогом размышлений генерала о переводе его, Хирна, в разведывательный взвод.

Тем не менее посылка разведывательного взвода представлялась Хирну расточительством. Хирн давно понял, какую злобу мог затаить Каммингс, но не мог представить себе, чтобы тот решился целую неделю обойтись без взвода только по соображениям личной мести. Он мог отомстить легче и проще. Кроме того, Каммингс был слишком хорошим военачальником, чтобы допустить расточительность. Возможно, он считал разведку эффективным маневром. Хирна беспокоило только то, что генерал мог и не сознавать, почему он в действительности принял такое решение.

Конечно, казалось маловероятным, чтобы они смогли пройти тридцать-сорок миль по диким джунглям и горам, пройти через перевал, разведать тылы японцев и возвратиться. Чем больше раздумывал Хирн, тем труднее казалась ему задача. Он был неопытен, и задача, возможно, была легче, чем он считал. И все-таки она казалась ему сомнительным предприятием.

Самолюбие Хирна было отчасти удовлетворено тем, что ему поручили командовать взводом. Что бы ни думал Каммингс, эта должность нравилась Хирну больше других. Он предвидел беспокойства, опасности, неизбежные разочарования, но по крайней мере это было настоящее дело. Впервые за много месяцев у него снова появились какие-то простые и ясные желания. Если бы он справился с делом, если бы все обернулось, как он хотел, у него был бы налажен контакт с людьми. Хороший взвод.

Он удивился. Это был слишком наивный, слишком идеальный подход к делу с его стороны. А с другой стороны — смехотворный. Хороший взвод… для чего? Чтобы действовать немного лучше в системе, которую он презирал и внутренний механизм которой открыл перед ним Каммингс? Действовать потому, что данным взводом командует он, что взвод — предмет его забот? Но это типичный подход собственника. И элементы такого подхода с его стороны налицо. Патернализм! «Правда состоит в том, что он не готов для нового общества Каммингса, в котором все пускается в обращение и ничто не является собственностью», — подумал Хирн и улыбнулся.

Ладно, разобраться во всем этом он сумеет позднее. Пока же важно одно: для него так будет лучше. Ему понравилось большинство людей во взводе, понравилось сразу и инстинктивно, и, как это ни странно, ему захотелось понравиться им. Пользуясь приемами, которые Хирн подсознательно перенял от некоторых офицеров и своего собственного отца, он даже попытался дать понять им, что он, мол, свой парень. Существовал определенный метод установления дружеских отношений, которым легко пользоваться в отношениях с американцами. Можно было прикинуться другом и оставаться в глубине души сволочью. Хирну хотелось пойти даже немного дальше.

Зачем все это нужно? Чтобы доказать что-то Каммингсу? Хирн задумался ненадолго, а затем решил, что все это чепуха. К черту самоанализ. Раздумья никогда не приносят пользы, если у тебя нет глубоких знаний, а он, Хирн, находился во взводе слишком короткое время, чтобы делать какие-то выводы.

Прямо под ним, лежа на двух соседних койках, разговаривали между собой Ред и Уилсон. Хирн спустился вниз в трюм. Он кивнул Уилсону.

— Ну как твои ребята? — спросил он. Примерно час назад под общий смех Уилсон взобрался на борт катера и уселся там на корточки по большой надобности.

— Неплохо, лейтенант, — тяжело вздохнув, ответил Уилсон. — Буду благодарить бога, если завтра у меня все обойдется.

— Нет такой болячки, от которой не избавил бы галлон болеутоляющего средства, — пробормотал Волсен.

Уилсон покачал головой, добродушное выражение его сменилось озабоченностью, явно не соответствовавшей нежным чертам его лица.

— Надеюсь, что тот дурак доктор окажется не прав и мне не придется оперироваться.

— А что с тобой? — спросил Хирн.

— Болит до чертиков внутри, лейтенант. У меня там скопился гной, и доктор сказал, что придется оперировать. — Уилсон снова покачал головой. — Я никак не пойму, — тяжело вздохнув, продолжал он, — много раз я подхватывал триппер и вылечивался. Ведь его вылечить — раз плюнуть.

Катер закачался на волнах, и Уилсон закусил губу от внезапной боли.

Ред закурил сигарету.

— Ты веришь этим мясникам?.. — Он сплюнул за борт, посмотрел, как плевок мгновенно исчез в пене забортной струи. — Врачи только и знают давать пилюли да хлопать тебя по плечу для успокоения, а когда попадают в армию, то у них и вовсе остаются только пилюли.

Хирн засмеялся.

— Это ты, Волсен, по своему опыту судишь? — спросил он.

Ред ничего не ответил. Снова тяжело вздохнув, Уилсон произнес:

— Плохо, черт возьми, что нас послали сегодня. Когда требуется что-то делать, я всегда готов. Назначайте меня в наряд, посылайте в разведку — это не имеет значения, только не хочется болеть, как сегодня.

— Ничего, поправишься, — подбодрил его Хирн.

— Надеюсь, лейтенант, — согласился Уилсон. — Я по натуре не лентяй, любой скажет, что я работаю, а не валяю дурака, но в последнее время эта болячка заставляет меня думать, что я никуда не годен, не могу делать того, что делал раньше. — В такт словам Уилсон махал рукой, и Хирн заметил в лучах солнца рыжеватые волосы на запястье. — Может, в последнюю неделю я и вынужден был немного повалять дурака, так что Крофт меня совсем заел. Тяжело сознавать, что друг, с которым прослужил в одном взводе два года, считает, что ты увиливаешь от работы.

— Успокойся, Уилсон, — пробормотал Ред. — Я скажу этому заразе рулевому, чтобы поаккуратнее вел катер по волнам. — Рулевой катера был одним из солдат саперной роты. — Я скажу ему, чтобы он высадил тебя поаккуратнее. — В голосе Реда прозвучал сарказм, даже какое-то презрение.

До Хирна дошло, что Волсен не сказал ему ни слова за все время его разговора с людьми. А почему Уилсон рассказывает ему, Хирну, все это? Для оправдания? Хирн этого не думал. Все время, пока Уилсон говорил, его голос звучал как-то абстрактно, будто он сам себе объяснял что-то. Уилсон вел себя так, будто Хирна и не было рядом, а Волсен, казалось, презирал его.

Ну и черт с ними. Нечего им навязываться. Хирн потянулся и зевнул, а потом сказал:

— Спокойнее, ребята.

— Хорошо, лейтенант, — пробормотал Уилсон.

Ред ничего не сказал. Он устремил свой сердитый и раздраженный взгляд на Хирна, снова взбиравшегося по трапу в рулевую рубку.

.

Крофт кончил точить нож и, пока Хирн и Уилсон разговаривали, прошел к укрытому месту у носовой сходни. Стэнли, поняв, что там можно лучше укрыться, последовал за ним. Действительно здесь было намного удобнее: хотя днищевая обшивка намокла, борт в носовой части был повыше, брызги скатывались к корме, и луж не было.

Стэнли без умолку болтал:

— За каким хреном они приставили к нам офицера. По-моему, никто лучше тебя не справится со взводом. Они должны были бы произвести тебя в офицеры, а не посылать к нам этого новоиспеченного лейтенанта.

Крофт пожал плечами. Назначение Хирна возмутило его гораздо больше, чем он предполагал. Он командовал взводом так долго, что теперь ему было трудно привыкнуть к мысли, что над ним есть начальник. В тот день, когда появился Хирн, Крофт несколько раз, прежде чем отдать приказ, был вынужден напоминать себе, что он уже не командир. Хирн был его врагом. Это не было чем-то осознанным до конца, но именно такое отношение к Хирну чувствовалось во всем, что делал Крофт. Почему-то он поставил в вину самому Хирну тот факт, что его назначили в разведывательный взвод, и инстинктивно презирал его за это. Положение осложнялось еще и тем, что Крофт не мог признаться себе в своей враждебности к лейтенанту, ибо слишком долго воспитывался в армии в духе подчинения старшим. Да и как он мог бы изменить положение? «Если ты ничего не можешь сделать, молчи» — это был один из его немногих девизов.

Он не ответил Стэнли, но внутренне испытывал удовольствие от его слов.

— Мне кажется, я знаю человеческую натуру, — сказал Стэнли, — и могу дать голову на отсечение: было бы несравненно лучше, если бы взводом командовал ты, а не какой-то сопляк, которого нам навязали.

Крофт сплюнул. «Стэнли хитрец и подхалим, — подумал он. — Но если человек во всех других отношениях ничего, то это не страшно».

— Может быть, — согласился он.

— Возьми, к примеру, это наше задание. Дело это трудное, и нам нужен опытный человек.

— А что ты сам, лично, думаешь об этом задании? — спросил Крофт и резким движением нагнулся, чтобы не попасть под лавину брызг.

Стэнли понял, что Крофту нужен положительный, а не отрицательный ответ. Но он знал, что отвечать нужно осторожно. Если проявить энтузиазм, Крофт не поверит, поскольку никто во взводе не радовался заданию. Стэнли провел пальцем по усам, которые все еще были жиденькими и неровными, несмотря на уделяемое им внимание.

— Не знаю. Кто-то должен был пойти, а раз так, то почему бы и не мы? По правде говоря, Сэм, — решил соврать Стэнли, — хотя это и похоже на хвастовство, но я не сожалею о том, что это дело поручили нам. Без дела устаешь, хочется потрудиться.

Крофт погладил подбородок.

— Ты в самом деле так считаешь?

— Ага. Конечно, я не всякому сказал бы это, но это как раз то, что я думаю о задании.

Не без намерения Стэнли коснулся больного места Крофта. После целого месяца хозяйственных работ и несения караульной службы Крофт горел желанием участвовать в каких-нибудь активных действиях. Он согласен был на любое трудное разведывательное задание. А это… Замысел этого задания произвел на него сильное впечатление. Хотя Крофт этого и не показывал, он сгорал от нетерпения. Самая нудная часть задания заключалась в этих вот часах на катере. Всю вторую половину дня Крофт обдумывал различные маршруты движения, пытался представить характер местности в районе действий взвода. Хорошей карты глубинных районов острова в штабе не было, он видел лишь составленную на основе аэрофотоснимков, но хорошо запомнил ее.

Теперь, когда ему напомнили, что командовать взводом и руководить действиями людей будет не он, Крофт снова почувствовал возмущение.

— Ну ладно, — сказал он. — Скажу тебе, генерал Каммингс очень неплохо все это задумал.

Стэнли согласно кивнул:

— Ребята все время обсуждают, как выполнить задание получше, но самое главное и трудное было, конечно, все это придумать и рассчитать.

— Да, конечно, — сказал Крофт. Он перевел взгляд на беседовавших Уилсона и Хирна и, почувствовав какую-то ревность, подтолкнул локтем Стэнли: — Посмотри.

Подсознательно Стэнли скопировал манеру речи Крофта.

— Думаешь, что Уилсон подлизывается?

Крофт тихо и холодно засмеялся.

— Черт его знает. Последнее время он все увиливает от работы.

— Интересно, он действительно болен или просто притворяется? — спросил Стэнли с ноткой сомнения.

Крофт покачал головой.

— Верить Уилсону нельзя.

— И мне так всегда казалось.

Стэнли был доволен. Браун говорил, что никто не может ужиться с Крофтом. Он просто не знал, как этого добиться. Крофт не такой уж плохой парень, только к нему нужно найти подход. Неплохо иметь дружеские отношения с сержантом, который старше тебя по должности.

И все же Стэнли чувствовал себя очень напряженно все время, пока разговаривал с Крофтом. В первые недели своего пребывания во взводе он вел себя так с Брауном, теперь — с Крофтом. Стэнли никогда не говорил с ним без цели. Однако это был автоматический процесс. Он не делал этого сознательно. Чем плохо согласиться с Крофтом? В данный момент он сам верил в то, что говорил. Его мозг срабатывал с такой быстротой, что он иногда сам удивлялся своим словам.

— Да, Уилсон странный парень, — пробормотал он.

— Ага.

На мгновение настроение у Стэнли упало. Может быть, потому, что дружбу с Крофтом он начал завязывать слишком поздно. Что это могло ему дать теперь, когда во взвод пришел лейтенант? Одной из причин, почему он отрицательно отнесся к Хирну, была надежда занять место Крофта после производства того в офицеры. Он не мог представить себе Мартинеса или Брауна в качестве взводного сержанта. Его устремление было туманным и не составляло его конечной цели. У Стэнли вообще не было какой-либо одной цели. Его мечты всегда были туманны. Крофт и Стэнли, разговаривая, и в самом деле ощущали что-то общее, какое-то сходство во взглядах, и это влекло их друг к другу.

Крофт успел привязаться к Стэнли. «Этот парень не так плох», — думал он.

Палуба вздрагивала от удара катера о волны. Солнце почти село, на небе сгущались облака. Дул прохладный ветерок, Крофт и Стэнли встали поближе друг к другу, чтобы прикурить.

Галлахер перешел в нос катера. Он молча встал рядом с Крофтом и Стэнли. Его худое угловатое тело слегка дрожало. Они прислушивались к шуршанию воды у борта катера.

— То жарко, то холодно, — пробормотал Галлахер.

Стэнли улыбнулся ему. Он считал, что с Галлахером надо быть тактичным — ведь у него умерла жена, и это сделало его раздражительным. Вообще же Галлахер вызывал у него неприязнь, злил его, потому что рядом с ним он чувствовал себя неловко.

— Как чувствуешь себя, дружище? — тем не менее спросил Стэнли.

— Хорошо.

На самом деле Галлахер пребывал в угнетенном состоянии духа. Серое небо еще более усугубляло его скорбное настроение. После смерти Мэри он стал необыкновенно чувствителен к капризам погоды, все время находился в меланхолии, того и гляди заплачет.

— Да, да. Все хорошо, — повторил Галлахер. Сочувствие Стэнли вызвало у него раздражение, он понимал его фальшь. Галлахер стал теперь более проницательным.

Он задумался, зачем он подошел к ним, и хотел было вернуться к своей койке, но здесь было теплее. Палубный настил в носовой части скрипел, Галлахер недовольно проворчал:

— Долго еще они будут мариновать нас здесь?

После небольшой паузы Крофт и Стэнли снова заговорили о задании на разведку, Галлахеру этот разговор был неприятен.

— Нам крупно повезет, если мы выберемся из этого дела живыми, — резко сказал он.

Разговор о задании пугал его. Он снова представил себя убитым и лежащим на поле боя. В спине вдруг сильно заныло. Ему все еще виделся мертвый японский солдат, убитый Крофтом и лежавший в молоденькой зелени.

Стэнли не обращал на Галлахера никакого внимания.

— Как ты считаешь, что делать, если мы не пробьемся через перевал? — спросил он Крофта. «Это важно знать», — подумалось ему. Вдруг он станет командиром взвода? Все может быть. В его воображении возникали разные картины, но он заставил себя не думать о том, кто, может быть, погибнет, а кто останется в живых.

— На войне, если нельзя что-то сделать одним способом, надо всегда иметь наготове другой, — ответил Крофт, как бы советуя. Он сам удивился своим словам, ибо почти никогда не давал советов.

— Так что бы ты сделал? Стал бы проходить через гору?

— Я не командир. Командует лейтенант.

Стэнли состроил гримасу. Находясь рядом с Крофтом, он всегда чувствовал себя менее опытным и не пытался этого скрывать. Не задумываясь над этим, он полагал, что Крофт станет лучше относиться к нему, если он не будет слишком самоуверенным.

— Если бы я командовал взводом, то поступил бы именно так, — добавил Крофт.

Галлахер слушал их невнимательно и почти не различал слов. Их разговор о задании раздражал его. Будучи мнительным, он старался не нарушать определенных табу и боялся говорить о бое. Настроение у него было все еще подавленным, он представлял себе действия взвода как страшное испытание физических и душевных сил. Ему опять стало жалко самого себя, и на глазах у него навернулись слезы. Чтобы не расплакаться, он со злостью сказал Стэнли:

— Ты все чего-то ждешь от этого? Скажи спасибо, если голова останется цела.

На этот раз они не могли оставить слова Галлахера без внимания. Стэнли вспомнил о том, как совершенно случайно был ранен Минетта, и снова почувствовал испытанный им тогда страх. Его уверенность была поколеблена.

— Ты слишком много треплешься, — сказал он Галлахеру.

— Не твое собачье дело.

Стэнли угрожающе шагнул к Галлахеру, но тут же остановился. Тот был намного меньше его, и драка с ним не принесла бы славы Стэнли. Он понимал, что такая драка равносильна схватке с калекой.

— Послушай, Галлахер. Я переломлю тебя пополам, — сказал он.

Стэнли не сознавал этого, но именно так выразился Ред в то утро, когда они высаживались на побережье.

Галлахер не шевельнулся.

Крофт с безразличным видом наблюдал за ними. Его тоже возмутили замечания Галлахера. Он никогда не забывал о стремительном броске японцев через речушку, и иногда ему снилось, как на него, беспомощно лежащего на камнях, обрушивается огромная волна воды. Он никогда не связывал этот сон с ночным боем, но догадывался, что он свидетельствует о его скрытой слабости. Галлахер действовал ему на нервы. Крофт на миг представил себе свою смерть. «Думать об этом — глупо», — решил он, но не смог сразу отделаться от этой мысли. Крофт всегда воспринимал смерть других как какую-то закономерность. Когда во взводе или роте кого-нибудь убивало, он испытывал своеобразное суровое и спокойное удовлетворение, считая это неизбежным. Сейчас ему показалось, что колесо может наехать на него. Крофт никогда не был таким слепым пессимистом или фаталистом, как Ред или Браун. Он не верил, что, чем дольше человек участвует в боях, тем меньше остается у него шансов выжить. Крофт просто считал, что судьба сама распоряжается — быть человеку убитым или нет, но почему-то всегда автоматически исключал себя из числа тех, кто может оказаться под ударом судьбы. Сейчас он взглянул на вещи иначе.

Драка так и не состоялась. Стэнли и Галлахер молча стояли у носовой сходни, ощущая под тонкой железной палубой зловещую мощь океана. Подошел Ред. Стэнли и Крофт снова заговорили о разведывательном задании. Реда этот разговор тоже возмущал. У него побаливала спина, и это выводило его из себя. Нудная беспорядочная качка на волне, теснота на катере из-за коек и людей, даже просто голос Стэнли — все злило его.

— Знаешь, — доверительно говорил Стэнли Крофту, — я не хочу сказать, что рад этому заданию, но зато у нас будет опыт. У меня самое низшее унтер-офицерское звание, но я понимаю свой воинский долг, и мне необходим опыт, чтобы научиться успешно его выполнять.

Эта напыщенная речь Стэнли разозлила Реда, и он презрительно фыркнул.

— Смотри в оба, — сказал Крофт. — Большинство солдат во взводе, как овцы, смотрят только в землю.

Ред тяжело вздохнул. Он презирал Стэнли за карьеризм, но в то же время чуть-чуть завидовал ему. Он представлял себе, как тот с течением времени поднимется по служебной лестнице, но разве в этом счастье? «Любому из нас нужно для счастья одно — не оказаться в числе убитых. Зачем мне быть сержантом? — спрашивал он себя. — Если в твоем взводе кого-то убивают, ты никогда не можешь отделаться от мысли об этом. Не хочу ни от кого получать приказы и не хочу, чтобы кто-нибудь давал мне их. — Он посмотрел на стоявшего на корме Хирна и почувствовал, как глухая злоба подступает к самому горлу. — Черт бы побрал этих офицеров! Кучка студентов, думающих, что они идут на футбольный матч. Этот сопляк рад такому заданию».

Стэнли был смешон ему, вызывал в нем иронические чувства. И это прорвалось.

— Эй, Стэнли! Ты думаешь, тебе дадут «Серебряную звезду»?

Стэнли посмотрел на него озлобленно:

— Заткнись, Ред.

— Подожди, подожди, сынок, — не унимался Ред. Он громко рассмеялся и повернулся к Галлахеру: — Ему дадут «Пурпурную дырку».

— Слушай, ты! — сердито сказал Стэнли, стараясь, чтобы в голосе звучала угроза. Он знал, что Крофт наблюдает за ним.

— А-а-а, — фыркнул Ред. Ему вовсе не хотелось вступать в драку. Даже когда боль в спине утихала, он все равно чувствовал себя слабым и вялым. Неожиданно ему пришло в голову, что за несколько месяцев, проведенных на Анопопее, он и Стэнли во многом изменились. Стэнли пополнел, стал более самоуверенным. Ред же всегда чувствовал усталость и заметно похудел. И все-таки из гордости он сказал: — Ты откусываешь кусок, который не можешь проглотить, Стэнли.

— Ты что, в одной компании с Галлахером?

Галлахера снова охватил страх. Он не хотел ввязываться. Все последнее время он был замкнут и пассивен. Даже периодические вспышки гнева не выводили его из состояния пассивности. И все же сейчас он не мог отступить. Ред был одним из лучших его друзей.

— Реду ни к чему моя компания, — пробормотал он.

— Вы, наверное, думаете, что сильнее меня, потому что пробыли в армии немного дольше, — сказал Стэнли.

— Возможно, — ответил Галлахер.

Стэнли понимал, что должен дать отпор Реду, чтобы не потерять уважение Крофта, но чувствовал, что не может этого сделать. Насмешка Реда снова повергла Стэнли в состояние неуверенности. Он вдруг понял, что его пугает даже мысль о бое. Глубоко вздохнув, он сказал:

— Сейчас не время, Ред. Но когда мы вернемся…

— Ладно. Пошли мне тогда письмецо.

Стэнли стиснул зубы, но слов для ответа не нашел. Он перевел взгляд на Крофта, но тот был безучастен.

— Я хотел бы, чтобы вы, ребята, попали в мое отделение, — сказал он Реду и Галлахеру. Те громко засмеялись.

Крофт разозлился. Ему хотелось увидеть драку, но он понимал, что это было бы плохо для взвода. Стэнли ему не понравился. Сержанту следует знать, как держать в узде рядовых. Крофт сплюнул за борт.

— В чем же дело? Уже все закончилось? — спросил он холодно. Бесцельный разговор раздражал его.

Все замолчали, снова наступила тишина. Напряжение спало, как падает намокший лист бумаги под тяжестью своего веса. Все, кроме Крофта, втайне почувствовали облегчение. Однако мысли о том, что их ждет впереди, навевали уныние. Каждый погрузился в свои собственные переживания.

Вдали виднелась возвышавшаяся над островом гора Анака. В наступающих сумерках она была похожа на огромного серого слона, вздыбившегося на передних ногах. Гора почему-то казалась мудрой и мощной, а ее огромные размеры внушали страх. Галлахер зачарованно смотрел на нее, захваченный невыразимой красотой зрелища.

Даже Крофт был взволнован. Гора притягивала его. Ему никогда раньше не доводилось видеть ее вот так, во всей красе. Ее скрывали поросшие густой растительностью утесы горного хребта Ватамаи. Сейчас Крофт внимательно разглядывал ее вместе со всеми отрогами, испытывая безотчетное желание взобраться на ее вершину.

А Реду было только тоскливо. Слова Крофта глубоко задели его. Вид горы почти не вызывал у него никаких особых эмоций. Но стоило ему отвернуться, как им овладевал страх, тот самый страх, который рано или поздно испытали сегодня все солдаты взвода. Как и другие, Ред думал, не станет ли эта разведывательная вылазка такой, в которой счастье изменит ему.

.

Гольдстейн и Мартинес разговаривали об Америке. Случайно их койки оказались рядом, и они всю вторую половину дня пролежали, укрывшись плащами. Гольдстейн чувствовал себя почти счастливым. Он никогда раньше особенно не дружил с Мартинесом, а теперь они болтали уже несколько часов, и их взаимное доверие росло. Гольдстейн всегда бывал необыкновенно доволен, когда ему удавалось с кем-то подружиться. Он был очень доверчив. Одной из главных причин его жалкого положения во взводе являлся тот факт, что дружеские отношения с другими солдатами, как правило, были недолговечными. Те, с кем он подолгу дружески и серьезно разговаривал, или оскорбляли его, или не обращали на него внимания уже на следующий день после разговора.

Гольдстейн не мог понять этого. Он делил людей на две категории: друзья и недрузья. Он не мог постичь никаких вариаций или отступлений от этого. Он был несчастлив от того, что постоянно чувствовал, что друзья изменяют ему. И все же он никогда по-настоящему не отчаивался. По натуре он был активным и весьма положительным человеком. Если его чувства больно задевали, если еще один друг оказывался ненадежным, Гольдстейн болезненно переживал, но в конце концов оправлялся и шел своим путем дальше. Неудачи в установлении дружеских отношений во взводе заставили его быть более хитрым, более осторожным во всем, что он говорил или делал. И все же природная доброта и сердечность мешали Гольдстейну выработать какие-то средства защиты. При первом намеке на дружбу он готов был позабыть свои прошлые неудачи и печали и ответить на нее со всей искренностью и теплотой. Сейчас ему казалось, что он вполне понимает и знает Мартинеса. Если бы его спросили, он заявил бы, что Мартинес — прекрасный парень. Молчаливый, но хороший парень. Очень демократичен для сержанта.

— Знаешь, в Америке, — говорил Мартинес, — человеку предоставлены очень большие возможности.

— О, да! — Гольдстейн закивал головой в знак согласия. — Я собираюсь завести собственное дело. Я много размышлял над этим и понял, что человек должен что-то придумать и сделать, если хочет чего-то добиться. Можно многое сказать об устойчивых заработках и обеспечении, но я предпочитаю быть сам себе хозяином.

Мартинес согласно кивнул.

— Когда имеешь собственное дело, можно немало заработать, да? — спросил он.

— Иногда удается.

Мартинес задумался. Деньги. Ладони его рук слегка вспотели. Он вспомнил об одном владельце публичного дома по имени Исидро Джуанинес, который приводил его в изумление, еще когда Мартинес был совсем ребенком. Он вспомнил, как Исидро держал в руках толстую пачку долларовых банкнотов.

— После войны я, может быть, демобилизуюсь.

— Конечно, тебе это нужно сделать, — сказал Гольдстейн. — Ты ведь умный человек, и на тебя можно положиться.

Мартинес вздохнул.

— Но… — Он не знал, как выразить свою мысль. Мартинес всегда стеснялся упоминать о том, что он мексиканец, и считал дурным тоном говорить об этом. Вдруг собеседник увидит в этом намек на то, что его винят в отсутствии хорошей работы для него, Мартинеса? Кроме того, Мартинесу всегда хотелось надеяться, что его примут за настоящего испанца. — Но у меня нет образования.

Гольдстейн соболезнующе покачал головой.

— Да, это препятствие. Мне тоже хотелось окончить колледж, отсутствие диплома всегда сказывается. Но для бизнеса прежде всего нужна смекалка. Я лично считаю, что бизнес основан на честности и порядочности. Все великие люди добились своего положения благодаря этим качествам.

Мартинес согласно кивнул. Он подумал о том, сколько нужно места очень богатому человеку, чтобы хранить свои деньги. Он представил себе богатый гардероб, разнообразные кремы для чистки обуви, галстуки ручной работы, много изящных и обаятельных блондинок.

— Богатый человек может позволить себе что угодно! — восхищенно произнес Мартинес.

— Будь я богатым, я помогал бы другим. И… мне лично много не нужно: достаток, хороший дом и небольшие сбережения. Ты Нью-Йорк знаешь?

— Нет.

— Лично я предпочел бы жить в пригороде, — сказал Гольдстейн, покачивая головой. — Там отлично, хорошие люди, культурные, воспитанные. Я не хотел бы, чтобы мой сын рос в таких условиях, как я.

Мартинес глубокомысленно кивнул. У него никогда не было определенных убеждений или стремлений, и он всегда чувствовал себя неловко, когда разговаривал с человеком, у которого была какая-то система взглядов и какие-то определенные планы.

— Америка — хорошая страна, — произнес он искренне, охваченный вспышкой подлинного патриотизма. Впервые за многие годы он снова подумал о том, что хотел бы стать летчиком, но тут же устыдился этого. — В школе я научился хорошо читать, — сказал он. — Учитель считал меня способным.

— Я уверен, что так и было, — убежденно ответил Гольдстейн.

Волнение на море уменьшилось, и брызги попадали на палубу реже. Мартинес обвел взглядом помещение катера, прислушался к гулу голосов вокруг и, пожав плечами, сказал:

— Долго мы путешествуем.

Галлахер вернулся к своей койке рядом с койкой Мартинеса и молча лег. Гольдстейн чувствовал себя неловко. Он не разговаривал с Галлахером уже более месяца.

— Удивительно, что никого не укачало, — произнес наконец Гольдстейн. — Эти катера не очень-то удобны для путешествий.

— А Рот и Вайман? Их ведь укачало, — сказал Мартинес.

Гольдстейн горделиво повел плечами.

— А мне ничего. Я привык к морю. У моего друга на Лонг-Айленде была парусная шлюпка, и летом мы с ним часто выходили в море. Мне это очень нравилось. — Он вспомнил о заливе и об окружавших его белых песчаных дюнах. — Там было очень красиво. Знаешь, по красоте местности Америка превосходит все страны.

— Чего ты хвалишься, братец? — неожиданно хмуро произнес Галлахер.

Гольдстейн решил, что, видимо, такова уж манера вести разговор у этого человека. Ничего плохого он сказать этим не хотел.

— А ты, Галлахер, когда-нибудь плавал на парусных шлюпках? — спросил Гольдстейн мягко.

Галлахер приподнялся на локте.

— Я иногда выходил на каноэ по реке Чарльз неподалеку от Вест Роксберри. Мы катались с женой. — Он сначала произнес эту фразу, а потом подумал, что зря это сделал. Выражение его лица сразу же изменилось, стало скорбным.

— Прости, — тихо сказал Гольдстейн.

— Ничего. — Галлахер почувствовал легкое раздражение от того, что ему посочувствовал еврей. — Ничего, ничего, — добавил он рассеянно. — У тебя ведь есть сын, а? — неожиданно спросил он.

Гольдстейн кивнул и с готовностью ответил:

— Да. Ему сейчас три года. Вот посмотри фотокарточку. — Гольдстейн не без труда повернулся на койке и достал из заднего кармана брюк бумажник. — Это не очень хороший снимок, — извиняющимся тоном сказал он. — А на самом деле он один из самых хорошеньких ребятишек, каких только можно себе представить. Дома у нас есть большой снимок, его сделал фотограф-профессионал. Лучшего снимка я не видел. За него можно было бы дать приз.

Галлахер внимательно посмотрел на снимок.

— Да, красивый парнишка. — Он был немного потрясен, ему стало неловко. Галлахер снова взглянул на снимок и тяжело вздохнул. В письме домой после смерти Мэри он просил прислать ему фотокарточку ребенка. С тех пор он с нетерпением ожидал получения этого снимка, ставшего для него жизненной необходимостью. Он точно не знал, но предполагал, что на снимке увидит сына. — Да, действительно красивый парнишка, — сказал он грубовато и, преодолевая смущение, спросил: — А каково это — иметь ребенка?

Гольдстейн чуть задумался, как бы стараясь дать наиболее точный ответ.

— О, это — много… радостей. — Он чуть было не сказал «радостей» по-еврейски. — Но и хлопот порядочно, конечно. Приходится много заботиться о них, и материальные трудности бывают.

— Само собой, — кивнул Галлахер.

Гольдстейн продолжал говорить. Он чувствовал некоторое смущение, поскольку Галлахер был тем человеком во взводе, которого он больше всех не любил. Теплота и дружественность, которую он испытывал по отношению к нему сейчас, приводили его в замешательство.

Говоря о своей семье, Гольдстейн чувствовал разлуку и одиночество. Он припомнил идиллические картины семейной жизни. Ночь, когда он и жена, лежа в постели, прислушивались к посапыванию сына.

— Дети — это то, ради чего стоит жить, — сказал он искренне.

До Мартинеса вдруг дошло, что ведь и он отец. Впервые за многие годы он вспомнил про беременность Розали, и его передернуло при этом воспоминании. Уже семь лет? А может, восемь? Он потерял счет. «Черт побери», — выругался он про себя. С тех пор как он распутался с этой девицей, он помнил ее только как источник хлопот и забот. Сознание, что у него есть ребенок, тешило его тщеславие! «Черт возьми, значит, у меня все в лучшем виде, — сказал он про себя. Ему стало смешно. — Мартинес делает ребенка и сбегает». Он радовался своей мужской силе и привлекательности. То обстоятельство, что ребенок был рожден вне брака, только льстило его самолюбию.

К Гольдстейну он относился терпимо, чувствовал к нему некоторую привязанность. До этого вечера он немного побаивался его и даже стеснялся. Однажды они поспорили, и Гольдстейн не согласился с ним. Когда случалось так, что с ним не соглашались, Мартинес вел себя как напуганный ученик, которому учитель делает выговор. Он никогда не чувствовал себя свободно из-за того, что был сержантом. Поэтому сейчас он буквально купался в теплых словах Гольдстейна. Он уже больше не считал, что Гольдстейн презирает его после того спора. «Гольдстейн неплохой парень», — подумал Мартинес.

Он снова вспомнил, что находится на слегка покачивающемся и медленно идущем навстречу волнам катере. Стало почти совсем темно. Мартинес зевнул и, свернувшись калачиком, поглубже забрался под плащ. Ему захотелось есть, и он стал лениво размышлять, открыть банку с пайком или полежать спокойно. Мысль о предстоящих действиях в разведке испугала его и прогнала сонливость. «Не надо думать об этом, не надо думать», — повторял он про себя.

Неожиданно он осознал, что Галлахер и Гольдстейн прекратили разговор. Он взглянул наверх и увидел, что почти все стоят на своих койках или, уцепившись руками за борт, смотрят куда-то направо, в сторону.

— Что там? — спросил Галлахер.

— Наверное, закат, — ответил Гольдстейн.

— Закат? — Мартинес взглянул на небо. Оно было почти совсем темным, покрытым свинцовыми дождевыми тучами. — Где закат? — Он встал, оперся ногами на боковые стойки койки и посмотрел на запад.

По густоте красок закат был прекрасен и величествен — такое зрелище можно наблюдать только в тропиках. Небо, кроме узкой полоски у горизонта, было черным — надвигалась дождевая туча. Солнце скрылось за горизонтом, оставив после себя яркий свет в том месте, где небо встречалось с морем. Отраженные водой лучи образовали красочный веер, похожий на подкову бухты, необычной бухты, расцвеченной ярким спектром оранжевых, желто-золотых и ярко-зеленых тонов. Над самым горизонтом тянулась узкая лента ярко-красных облаков, похожих на толстые колбаски. Казалось, что там у горизонта находится какой-то сказочный остров, такой, какой люди никогда не сумели бы даже вообразить. Это была библейская обетованная земля, с золотыми песками, виноградниками и цветущими деревьями. Люди смотрели на нее как зачарованные. Остров казался им раем или, может быть, владением какого-то восточного монарха, он манил и будоражил.

Это продолжалось недолго. Постепенно чарующее видение начало исчезать в ночи. Золотые пески померкли, стали серо-зелеными, потом совсем потемнели. Остров погрузился в воду, ночь смыла розовые лавандовые холмы. Вскоре остался один серо-черный океан, темное небо и мерный шум свинцовых с сединой волн. Черный мертвый океан был холоден, нес на себе печать ужаса и смерти. Люди чувствовали, как он нагоняет на них страх. Он словно готов был поглотить их. Они вернулись к своим койкам, стали устраиваться на ночь, и долго еще не могли успокоиться.

Пошел дождь. Катер врезался во тьму, идя всего в сотне ярдов от берега. Над людьми навис страх перед предстоящими действиями на берегу. О борта катера мрачно бились волны.

2

Взвод высадился рано утром на южном берегу Анопопея. Дождь прекратился еще ночью, и утро было свежим и прохладным, солнце заливало пляж. Люди толкались несколько минут на песке, наблюдая, как катер отходит от берега, направляясь в обратный путь.

Пять минут спустя катер уже был в полумиле от берега, но расстояние казалось значительно меньше. Солдаты разведывательного взвода смотрели вслед удаляющемуся катеру и завидовали экипажу, который к ночи вернется на бивак и сможет получить горячую пищу. «Вот бы такую работу», — подумал Минетта.

Мысль о том, что они теперь на неисследованном побережье, мало кого беспокоила. Джунгли позади выглядели в общем знакомыми. Берег, покрытый мелкими ракушками, был пуст. Солдаты разбрелись по всему участку, курили и смеялись в ожидании начала перехода, довольные тем, что можно просушить одежду на солнце.

Хирн находился в некотором напряжении. Через несколько минут предстояло отправиться в путь протяженностью сорок миль по незнакомой местности, из них последние десять миль — по тылам японцев. Хирн и Крофт изучали изготовленную по аэрофотоснимкам карту, разложив ее на песке. Показывая на карту, Хирн предложил:

— Мне кажется, сержант, лучше всего пока пойти вверх вот по этой реке. — Он указал на устье ручья, вытекавшего из джунглей в нескольких сотнях ярдов от места высадки. — А потом пойдем через джунгли.

— Другого пути нет, насколько я могу судить, — ответил Крофт. Хирн был прав, и это слегка раздражало его. Он потер подбородок. — Но потребуется значительно больше времени, чем вы предполагаете, лейтенант.

— Возможно.

Слова Крофта не очень понравились Хирну. «Он, конечно, много знает, но сам никогда ничего не подскажет. Проклятый южанин. Он похож на Клеллана», — подумал Хирн и постучал пальцами по карте. Он чувствовал, как под ногами уже нагревается песок.

— По джунглям идти не больше двух миль.

Крофт недоверчиво кивнул.

— Такой карте верить нельзя. По этой речке мы, может, и выйдем куда нужно, но полностью полагаться на это нельзя. — Он сплюнул в песок. — Остается единственное: двинуться в путь, а там видно будет.

— Правильно, — сказал Хирн решительно. — Давайте трогаться.

Крофт взглянул на солдат.

— Эй, ребята, трогаемся!

Солдаты взвалили рюкзаки на спину и подогнали ремни так, чтобы они не врезались в плечи. Минуту или две спустя они выстроились в колонну и с трудом пошли по песку. Когда подошли к устью реки, Хирн приказал остановиться.

— Разъясните взводу, куда и для чего мы идем, — сказал он Крофту.

Крофт пожал плечами и заговорил:

— Мы пойдем вверх по реке, пока можно будет идти. Вероятно, не раз придется вымокнуть в воде. И если кому-нибудь это не нравится, пусть выскажется сейчас, отведет душу. — Он поддернул свой рюкзак немного повыше. — На реке японцы нам встретиться не должны, но это не значит, что можно идти как стадо баранов и смотреть только себе под ноги. Будьте начеку. — Он внимательно осмотрел всех солдат, изучая каждого из них, и остался доволен тем, что никто не выдержал его взгляда. Крофт облизнулся, как бы размышляя, что еще сказать. — Хотите что-нибудь сказать им, лейтенант?

Хирн потрогал ремень карабина.

— Да. Солдаты, — произнес он без всякого пафоса, — я не знаю вас, и вы не знаете меня. Может быть, вы и не хотите знать меня… — Несколько человек засмеялись, но Хирн неожиданно для всех только улыбнулся на это. — Тем не менее я с вами, отвечаю за вас, нравится вам это или нет. Лично я считаю, что мы найдем общий язык. Я постараюсь быть справедливым, но запомните, что, когда вы устанете и будете едва волочить ноги, я прикажу идти вперед, и вы, наверное, станете проклинать меня. Все это так, но не забывайте, что я устану так же, как и вы, и буду ненавидеть себя, может быть, больше, чем вы. — Раздался дружный смех, и на какой-то момент Хирн почувствовал себя оратором, который полностью владеет слушателями. Испытываемое им от этого удовлетворение было удивительно сильным. «Еще бы, сын Билла Хирна», — с гордостью подумал он. — Ну хорошо, а теперь в путь.

В голове колонны шел Крофт, которого очень разозлила речь Хирна. Все в ней было неправильно. Командиру взвода не стоило панибратствовать. Крофт не мог уважать командира взвода, который старается понравиться своим подчиненным. Такое поведение он считал никому не нужным.

Река посредине течения казалась глубокой, а у берегов вода едва покрывала камни на дне. Взвод двигался колонной из четырнадцати человек. Вскоре джунгли над ними сомкнулись сводом, а после первого поворота реки образовали своеобразный тоннель со стенами из густой листвы и скользкой вязкой тропой внизу. Солнечный свет едва пробивался через густые переплетения листьев и веток, виноградных лоз и деревьев и приобретал бархатистый зеленоватый оттенок. Лучи вихрились и метались, как это бывает, когда они преломляются в маленьких окошечках кафедрального собора. Кругом джунгли, темные, наполненные таинственными звуками. Запахи влажного папоротника, гниющих растений, аромат растущей зелени били в нос и вызывали неприятное чувство, близкое к тошноте.

— Черт побери, ну и вонь здесь, — проворчал Ред.

Они жили в джунглях так долго, что, казалось, успели привыкнуть к запахам, но за ночь, пока плыли на катере, отвыкли.

Вскоре все взмокли от пота, хотя прошли всего несколько сот ярдов. Вокруг ремней рюкзаков по рубашкам расползлись темные влажные пятна. От шедших в голове колонны каждый шаг требовал необычайных усилий: джунгли выплескивали на них всю скопившуюся на листьях влагу. Ботинки, несмотря на влагоотталкивающее покрытие, постепенно начали промокать, брюки до колен пропитались жидкой грязью. Рюкзаки стали казаться очень тяжелыми, руки и спина затекали от напряжения. Каждый нес до тридцати фунтов продуктов и постельных принадлежностей, две фляги с водой, десять обойм с патронами, две-три гранаты, винтовку, два тесака. Общий вес груза достигал фунтов шестидесяти на человека, то есть веса очень тяжелого чемодана. Большинство людей почувствовали усталость после первых же сот ярдов пути. К моменту, когда было пройдено около полумили, все ужасно устали и едва переводили дыхание.

Вскоре река превратилась в ручей, и полоска мелководья сократилась до узкой ленты у самого берега шириной со ступню. Они взбирались теперь на гору. Миновали несколько водопадов. Приходилось идти не по каменистому, а по песчаному дну, а потом и вовсе по жидкой грязи. Люди старались держаться ближе к берегу, но очень скоро движению стала мешать растительность. Они продвигались теперь вперед значительно медленнее.

За поворотом реки колонна остановилась — надо было осмотреть дорогу впереди. Джунгли тут спускались к самой реке, и Крофт, поразмыслив немного, двинулся к середине течения. В пяти ярдах от берега он остановился. Вода доходила ему до пояса, течение было быстрым.

— Придется держаться у берега, лейтенант, — сказал он и начал пробираться вперед по краю течения, держась руками за ветки.

Вода почти полностью скрывала его ноги. Люди с трудом двинулись вдоль берега вслед за Крофтом. Следующие несколько сот ярдов они шли, держась за свисавшие ветки кустов, с трудом прокладывая себе путь против течения. Винтовки все время соскакивали с плеч, едва не падая в воду, а ноги тонули в грязи. Рубашки стали такими же мокрыми от пота, как брюки.

Подобным образом они двигались до того места, где река снова стала шире и глубина ее уменьшилась. Течение уже не было таким быстрым, и люди стали продвигаться быстрее, идя по колено в воде. После еще нескольких поворотов они вышли на широкую плоскую скалу, которую река обходила. Здесь Хирн приказал остановиться на отдых.

Люди повалились один за другим на камень и несколько минут лежали молча без движения. Хирн был слегка встревожен. Он слышал биение своего сердца, его руки дрожали от усталости. Лежа на спине, он видел свой часто вздымавшийся и опускавшийся живот. «Я никуда не гожусь», — подумал он. Это была правда. Ясно, что и в следующие два дня, особенно в первый из них, придется нелегко. У него слишком долго не было физической нагрузки. Но этот недостаток устранит время. Он знал свои силы.

Хирн стал уже привыкать к трудному положению человека, ведущего за собой людей. А ведь первому всегда труднее. Сколько раз он останавливался, услышав неожиданный шум или шорох, когда какое-нибудь насекомое стремительно пролетало мимо него. Иногда встречались пауки величиной с грецкий орех, со щупальцами длиной с палец. Такие вещи всегда выводят из равновесия, пугают, особенно когда знаешь, что находишься в необитаемом месте. Каждый шаг дальше в джунгли давался со все большим трудом.

Крофт никак не показывал своей усталости. «Этот Крофт — настоящий мужчина, — думал Хирн. — Надо быть начеку, а то окажется, что фактически взводом опять командует Крофт». В то же время Хирн сознавал, что Крофт знал больше, чем он, и не соглашаться с ним было бы глупо.

Хирн сел и огляделся. Люди все еще лежали без движения, отдыхали. Некоторые лежа переговаривались, бросали камни в воду. Хирн взглянул на часы. Прошло пять минут с тех пор, как взвод остановился на отдых. «Можно еще минуток десять, — подумал Хирн. — Надо дать им как следует отдохнуть».

.

Переведя дух, Браун завязал разговор с Мартинесом.

— Достанется нам, черт возьми, — тяжело вздохнув, сказал он.

Мартинес согласно кивнул и произнес:

— Пять дней. Срок порядочный.

Браун понизил голос:

— Что ты думаешь об этом новом лейтенанте?

— Он ничего. — Мартинес повел плечами. — Хороший парень. — Он считал, что следует быть осторожным в ответе. Солдаты думали, что он, Мартинес, дружит с Крофтом, и, по их мнению, он обязательно должен был враждебно отнестись к Хирну. — Пожалуй только слишком уж панибратствует, — добавил Мартинес. — Командир взвода должен быть строгим.

— Этот парень может оказаться настоящим сукиным сыном, — сказал Браун.

У него не было твердого мнения о Хирне. Брауну Крофт не особенно нравился, он чувствовал, что и Крофт не расположен к нему, но пока у них были довольно ровные отношения. С лейтенантом он собирался вести себя осторожно, все делать наилучшим образом, но даже и так мог не угодить ему.

— Впрочем, он, кажется, хороший парень, — тихо сказал Браун.

Его явно беспокоило что-то. Он закурил сигарету, затянулся и неторопливо выпустил дым. Вкус сигареты был неприятен, но он продолжал курить. — Знаешь, Гроза Япошек, — продолжал он, — в такое время, когда находишься в разведке, хочется быть рядовым. Эти ребята, особенно новички, думают, что у нас легкая жизнь, что, став унтер-офицером, человек обретает свободу. — Браун провел пальцем по одному из прыщей на лице. — Они ни черта не знают о том, какую ответственность мы несем. Возьми, к примеру, Стэнли. Он еще ни черта не испытал, вот и рвется вперед. Ты знаешь, я очень гордился, когда получил сержантское звание, но не уверен, согласился бы на это звание, если бы мне предложили его теперь.

Мартинес повел плечами. Он удивился такому рассуждению.

— Да, трудно, — неопределенно сказал он.

— Конечно трудно, — продолжал Браун. Он сорвал со свисавшей ветки лист и стал его жевать. — Я говорю это тебе, поскольку ты все понимаешь. Ну а если бы тебе пришлось начать все сначала, ты хотел бы быть сержантом?

— Не знаю, — ответил Мартинес, хотя у него не было сомнений на этот счет: он согласился бы стать сержантом. Он представил три нашивки на рукаве защитного цвета гимнастерки, и ему стало радостно и неловко.

— Ты знаешь, Гроза Япошек, что меня пугает? Нервы у меня никуда не годятся, вот что. Мне часто кажется, что я вот-вот окончательно сдам и ничего не смогу сделать с собой. Понимаешь?

Брауна это беспокоило уже не раз. Он получал некоторое удовлетворение оттого, что признавался в своей слабости, как бы заблаговременно отпуская себе грехи, чтобы, когда они случатся, спрос с него был меньше. Браун бросил камень в воду и наблюдал, как расходятся круги по воде.

Мартинес немного презирал Брауна. Он был рад, что тот подвержен страху.

— Хуже всего не то, что тебя самого убьют, — проговорил Браун, — тогда с тебя спрос маленький. А вот если убьют кого-то из ребят твоего отделения, и по твоей вине. Мысль об этом все время будет тебя мучить. Ты помнишь то разведывательное патрулирование на Моутэми, когда убили Макферсона? Я ничего тогда не мог сделать, но как, ты думаешь, я себя чувствовал, когда оставил его на поле боя и ушел? — Браун нервно отбросил сигарету. — Да, быть сержантом — невелика радость. Когда я впервые попал в армию, то мечтал о продвижении по службе, но иногда задумывался: а стоит ли?.. Что это даст? — Он задумался, тяжело вздохнул и продолжал: — Видимо, такова уж натура человека, что он не может удовлетвориться званием рядового. Получить сержантское звание, конечно, что-то значит. Это признак того, что ты чем-то отличаешься от других. Я лично понимаю свою ответственность. Что бы ни случилось, я знаю, что буду стараться, поскольку мне за это платят. Если ты стал сержантом, значит, тебе доверяют, и я не хочу никого подводить. Я не такой человек. По-моему, это было бы низко.

— Да, нужно держаться, — согласился Мартинес.

— Точно. Что я был бы за человек, если бы получал жалованье и не оправдывал его! Мы — выходцы из хороших районов страны, и мне бы хотелось вернуться домой и честно смотреть в лицо соседям. Поскольку я из Канзаса, мне этот штат нравится больше, чем Техас, а в общем, мы выходцы из двух лучших штатов страны. Ты не должен стыдиться, Мартинес, когда говоришь, что ты из Техаса.

— Конечно.

Мартинес был рад это слышать. Ему нравилось считать себя техасцем, но он никогда не осмеливался хвалиться этим, побаивался чего-то. Как воспримут белолицые его слова о том, что он, Мартинес, из Техаса? Восторг его постепенно начал гаснуть, и ему стало не по себе. Настроение у Мартинеса явно испортилось, и желание продолжать разговор с Брауном пропало. Он что-то пробормотал и пошел к Крофту.

Браун повернулся и осмотрелся. Совсем близко от него, наверное, все время, пока он вел разговор с Мартинесом, лежал Полак. Сейчас глаза его были закрыты, и Браун слегка толкнул его локтем.

— Ты спишь, Полак?

— А? — Полак сел и зевнул. — Да, я, кажется, задремал. — В действительности он не спал и слушал разговор Брауна с Мартинесом. Он любил подслушивать и, хотя редко мог извлечь из этого какую-нибудь пользу, всегда получал от этого удовольствие. «Это единственный способ узнать что-то о человеке», — сказал он однажды Минетте. Он еще раз зевнул. — Я немного вздремнул. Мы уже трогаемся?

— Наверное, через пару минут, — сказал Браун. Он чувствовал некоторое презрение к себе со стороны Мартинеса, это немного задело его, но он старался как-то себя успокоить. Браун вытянулся рядом с Полаком и предложил ему сигарету.

— Нет, я курить не буду. Надо беречь дыхание, — сказал Полак. — Нам еще долго идти.

— Да, пожалуй, ты прав, — согласился Браун. — Знаешь, я старался, чтобы наше отделение не посылали на патрулирование, но, возможно, это не так уж хорошо. Сейчас ты явно не в форме.

— То, что нас не назначали в патруль, совсем не плохо. Мы ценим это, — сказал Полак, а про себя подумал: «Какая же сволочь. Всегда находится такой человек. Из кожи лез, чтобы стать сержантом, а теперь, когда получил сержантские нашивки, его, видите ли, беспокоит, какого мнения о нем подчиненные». — Я говорю точно. Ты можешь не думать, что ребята твоего отделения не ценят то, что ты делаешь для них. Мы знаем, что ты хороший парень.

Браун был доволен, хотя и сомневался в искренности Полака.

— Скажу тебе честно, — произнес он, — ты во взводе только пару месяцев, и я присматриваюсь к тебе. Ты умный парень, Полак, умеешь промолчать, когда надо.

Полак повел плечами.

— Конечно умею.

— Знаешь, какая у меня забота? Я делаю все, чтобы ребятам было хорошо. Может, вы и не замечаете этого, но об этом даже в уставе записано, черным по белому. Я считаю, что если позабочусь о людях, то и они позаботятся обо мне.

— Конечно. Мы всегда поддержим тебя. — Полак считал, что был бы дураком, если бы не сказал то, что хотел от него услышать начальник.

— Сержант легко может стать подлецом по отношению к своим подчиненным, но я предпочитаю обращаться с ребятами справедливо.

«Интересно, чего он добивается от меня», — подумал Полак, а вслух сказал:

— Это единственно правильный путь.

— Конечно, но многие сержанты этого не понимают. Отвечать за людей — дело трудное. Ты представить себе не можешь, сколько бывает хлопот. Это не значит, что я не хочу этих хлопот. Если человек к чему-то стремится, он должен стараться. Само собой ничего не делается.

— Конечно, — почесываясь, ответил Полак.

— Возьми, к примеру, Стэнли. Он достаточно хитер, когда дело касается лично его. Ты знаешь, как он провернул одно скользкое дельце в гараже, где работал? — Браун рассказал Полаку этот случай и закончил словами: — Это умно, конечно, но так ведь можно попасть и в беду. Приходится переживать все связанные с этим страхи и опасности.

— Конечно.

Полак решил, что недооценивал Стэнли. Это было нечто такое, о чем ему, Полаку, стоило бы знать. Стэнли гораздо умнее Брауна, который закончит свою карьеру владельцем бензиновой колонки и будет думать при этом, что он крупный бизнесмен.

— Подъем! — раздалась команда лейтенанта.

Полак встал с недовольным видом. «Если бы у лейтенанта было в голове все в порядке, он приказал бы вернуться к берегу и позволил нам проваляться там до прибытия катера». Однако вслух Полак произнес другое:

— Мне давно нужно было размяться.

Браун рассмеялся.

Река по-прежнему была мелкой, и на протяжении нескольких сот ярдов идти по ней было не так уж трудно. Браун и Полак на ходу вяло переговаривались.

— В детстве я о многом мечтал. О детях, женитьбе и прочем таком, — сказал Браун. — Но со временем становится ясно, что на свете не так уж много женщин, которым можно верить.

«Такие, как Браун, обычно позволяют надевать на себя ярмо, когда женятся, — думал Полак. — Бабе достаточно поддакивать ему, и он будет считать, что она — это как раз то, что ему нужно».

— Нет, — продолжал Браун, — постепенно взрослеешь, и все эти мечты уходят. Постепенно начинаешь понимать, что верить можно немногому. — Он говорил с чувством какого-то горького удовлетворения. — Единственная стоящая вещь — это деньги. Когда занимаешься торговлей, видишь, какие удовольствия может себе позволить богатый человек. Мне вспоминаются вечеринки в отеле. Какие женщины там, как весело!

— Конечно, — согласился Полак. Он вспомнил о вечеринке, которую устроил его хозяин Левша Риццо. Полак на мгновение закрыл глаза и вспомнил об одной из женщин. «Да, та блондинка знала свое дело», — подумал он.

— Если я когда-нибудь вырвусь из армии, — сказал Браун, — начну добывать деньги. Я не буду больше болтаться без дела, как прежде.

— До лучшего пока никто не додумался.

Браун взглянул на шагавшего по воде рядом с ним Полака. «Неплохой парень, — подумал он. — Но ему не удалось получить образование. Пожалуй, так ничего в жизни и не добьется».

— А что ты, Полак, собираешься делать? — спросил он.

Полак почувствовал снисходительность в тоне Брауна.

— Как-нибудь устроюсь, — коротко ответил он.

В памяти его вспыхнуло воспоминание о семье, на лице появилась гримаса. «Какой недотепа был старик Полак. Всю жизнь бедствовал. Но это закаляет, — решил он. — Такие, как Браун, много болтают. Если действительно знаешь, как заработать, нужно уметь молчать. В Чикаго таких возможностей уйма. Это настоящий город. Женщины, шумная жизнь, много крупных дельцов». Река стала глубже, Полак почувствовал, что ноги у него промокли до колен. «Если бы я не попал в армию, то работал бы сейчас у самого Кабрицкого».

Браун почувствовал сильную усталость. Слишком влажный воздух и сильное встречное течение истощили его силы. И опять этот непонятный страх…

— О, как я ненавижу эти проклятые рюкзаки! — сказал он.

.

Горная река состояла здесь из целой серии небольших водопадов. На поворотах под напором падающей воды люди едва удерживались на ногах. Вода была очень холодной, поэтому после каждого водопада солдаты спешили приблизиться к берегу и немного согреться, передохнуть, держась за спускавшиеся к реке ветки кустов и деревьев. «Давай, давай, пошли!» — кричал в таких случаях Крофт. Высота берега достигала пяти футов, и продвигаться вперед было очень трудно. Люди устали до изнеможения. Те, кто послабее, начали сдавать, колыхались в воде, как тростинки, топтались на одном месте, падали на колени под тяжестью своих рюкзаков.

У одного из водопадов дно оказалось слишком каменистым, а течение слишком быстрым, чтобы пройти этот участок реки вброд. Крофт и Хирн обсудили положение, а потом Крофт вместе с Брауном взобрались на берег, с трудом протиснулись на несколько футов через густые заросли джунглей и срубили несколько толстых виноградных лоз. Затем Крофт связал их большими прямыми узлами и начал было прикреплять свободный конец этой своеобразной веревки к своему поясу.

— Я закреплю ее на том берегу, лейтенант! — крикнул он Хирну.

Хирн отрицательно покачал головой. До сих пор Крофт умело вел взвод, но в данном случае предстояло сделать нечто такое, что мог выполнить и он, Хирн.

— Я попробую сам, сержант, — возразил он.

Крофт пожал плечами.

Хирн прикрепил веревку из лоз к поясу и направился к водопаду. Он намеревался пройти вверх по течению и закрепить конец веревки на том берегу. Держась за нее как за спасательный конец, солдаты смогли бы перейти водопад вброд. Однако задача оказалась труднее, чем предполагал Хирн. Он оставил свой рюкзак и карабин Крофту, но и без них форсировать водопад оказалось нелегко. Хирн с трудом перескакивал с одного скользкого камня на другой, несколько раз падал и сильно ушибал колени; один раз погрузился в воду с головой, ударился плечом о камень и вынырнул с искаженным от боли лицом. Он едва не потерял сознание. Добравшись наконец до противоположного берега, Хирн с полминуты не двигался, откашливаясь и сплевывая попавшую в нос и рот воду. Потом встал, зацепил лозу за ствол дерева, в то время как Браун привязал другой конец к корням толстого кустарника.

Крофт перебрался на другой берег первым, перенеся помимо своего имущества рюкзак и карабин Хирна. Постепенно, один за другим, солдаты, держась за лозу, перешли на другой берег реки.

После десятиминутного отдыха марш возобновился. Река стала уже. В некоторых местах расстояние между берегами не превышало пяти ярдов, а джунгли подходили так близко к берегу, что шедшие по реке солдаты цеплялись за спускавшиеся ветки. Путь через водопады так вымотал людей, что большинство из них едва передвигали ноги. На русле реки стали появляться притоки. Через каждые сто ярдов в нее вливался то один, то другой ручей. Крофт каждый раз останавливался, осматривал ручей, а потом продолжал идти вперед.

После того как он сам, лично, наладил переправу у водопада, Хирн с удовольствием позволил Крофту снова вести взвод. Он шел позади вместе с солдатами, не совсем еще оправившись после испытаний у бурного водопада.

Вскоре они подошли к месту, где река делилась на два рукава. Крофт остановился и задумался. В джунглях, где не было видно солнца, никто, кроме него и Мартинеса, не мог сказать, в каком направлении они двигаются. Крофт еще раньше заметил, что крупные деревья растут с наклоном к северо-западу. Он зафиксировал это направление по компасу и решил, что деревья наклонил ураган, когда они были еще молодыми. Крофт принял это за надежный ориентир, и все утро, пока они двигались вверх по реке, контролировал направление движения по деревьям. По его мнению, джунгли вскоре должны были кончиться. Они уже прошли больше трех миль, а река почти на всем этом пути тянулась в сторону гор. Но в этом месте разобраться, по какому из рукавов следует идти дальше, было невозможно. Оба рукава уходили в джунгли под каким-то углом, и вполне возможно, что их русла шли много миль по джунглям параллельно горному хребту. Крофт поговорил о чем-то с Мартинесом, и тот, выбрав высокое дерево у реки, начал взбираться по нему вверх.

Опираясь на ветви дерева ногами и держась руками за окружавшие его виноградные лозы, Мартинес медленно поднимался все выше и выше. Добравшись до верхних ветвей, он устроился поудобнее и осмотрел местность вокруг. Джунгли под ним расстилались зеленым бархатным ковром. Реки видно не было, но не больше чем в полумиле от него джунгли резко кончались и сменялись рядом голых желтых холмов, уходивших к подножию горы Анака. Мартинес вытащил компас и определил направление. Сознание того, что он выполняет привычные для себя обязанности, давало ему огромное удовлетворение.

Мартинес спустился с дерева и подошел к лейтенанту и Крофту.

— Нужно идти сюда, — сказал он, указывая на один из рукавов реки. — Двести — триста ярдов, а потом будем прорубаться через джунгли. Реки там уже нет. — Он показал в сторону открытой местности, которую видел с дерева.

— Отлично, Гроза Япошек, — сказал Крофт. Он был доволен. То, что доложил Мартинес, не удивило его.

Взвод снова тронулся в путь. Выбранный Мартинесом рукав реки был очень узким. Джунгли почти полностью укрыли его. Не пройдя и четверти мили, Крофт решил прорубать тропу через джунгли. Русло снова поворачивало к океану, и идти дальше вдоль реки не было смысла.

— Для прорубки тропы через джунгли я хочу разделить взвод на группы, — сказал Крофт Хирну. — Вы и я не в счет, нам и без этого хватит дел.

Хирн с трудом переводил дух. Он не имел никакого понятия о том, что обычно делается в таких случаях, и слишком устал, чтобы вмешиваться.

— Делайте так, как считаете нужным, сержант, — сказал он.

Потом Хирн засомневался — не слишком ли это просто — возложить всю тяжесть принятия решений на Крофта?

Крофт определил направление движения с помощью компаса и выбрал в качестве ориентира дерево, росшее среди кустов примерно в пятидесяти ярдах от стоянки. Он подозвал солдат взвода к себе и разделил их на три группы по четыре человека в каждой.

— Нам нужно прорубить тропу через джунгли, — сказал Крофт. — Сначала держитесь направления примерно десять ярдов левее вон того дерева. Каждая группа работает пять минут, а потом десять минут отдыхает. Незачем тратить на это весь день, поэтому не стоит валять дурака. Перед началом отдохните десять минут, а потом ты, Браун, начнешь со своей группой.

Им предстояло проложить путь протяженностью около четверти мили через густые заросли кустарника, виноградных лоз, бамбука и других деревьев. Это была медленная, нудная работа. Двое работали рядом, рубя растительность тесаками и придавливая ее ногами. Они продвигались вперед таким образом не более двух ярдов в минуту. Чтобы пройти вверх по реке, потребовалось три часа, а к полудню, после двух часов работы в джунглях, они прибавили к пройденному пути только пару сотен ярдов. Но это их мало беспокоило. Каждый должен был работать только две-три минуты в течение четверти часа, и вполне успевал отдохнуть. Те, кто не работал, лежали прямо на проложенной тропе, шутили. То, что они сумели пройти этот путь, радовало их. Дальше по открытому плато, казалось, идти будет совсем легко. Пробираясь по реке, они уже отчаялись, а сейчас, справившись с задачей, радовались и гордились собой, и некоторые из них впервые поверили в успешное выполнение разведывательного задания.

Однако Рот и Минетта были измучены до предела. Минетта еще не окреп как следует после недели, проведенной в госпитале, а Рот никогда не отличался физической силой. Долгий марш вверх по реке здорово их вымотал. Отдохнуть в течение десятиминутных перерывов они не успевали, и пробивка тропы стала для них подлинной пыткой. После трех-четырех взмахов тесаком Рот уже был не в состоянии поднять руку. Тесак казался тяжелым, как топор. Рот поднимал его двумя руками и слабо опускал на виноградную лозу. Каждые полминуты тесак выскальзывал из его потных бесчувственных пальцев и падал на землю.

У Минетты образовались мозоли на руках, ручка тесака врезалась в ладонь, пот попадал в раны. Минетта яростно и неуклюже рубил кустарник, злился на то, что тот не поддается, часто прекращал работу, стараясь отдышаться, и разражался бранью. Он и Рот работали рядом. От усталости они часто толкали друг друга, и Минетта в раздражении громко ругался. В этот момент они ненавидели друг друга, как ненавидели джунгли, поставленную взводу задачу и Крофта. Минетту особенно раздражало то, что Крофт не работал. «Крофту легко приказывать, сам-то он ничего не делает. Не видно, чтобы он очень утруждал себя, — ворчал Минетта. — Если бы я был взводным, то не обращался бы так с ребятами. Я был бы рядом с ними, работал вместе».

Риджес и Гольдстейн находились в пяти ярдах позади них. Эти четверо составляли одну из групп и должны были делить между собой пятиминутную рабочую смену. Однако по истечении часа или двух Гольдстейн и Риджес уже работали три, а потом и четыре минуты из пяти. Наблюдая, как Минетта и Рот неуклюже работают своими тесаками, Риджес злился.

— Черт бы вас побрал, неужели вы, городские, никогда не научитесь пользоваться этим маленьким ножичком?

Тяжело дышавшие, озлобленные, они не отвечали. Это еще больше выводило Риджеса из себя. Он всегда остро чувствовал несправедливость по отношению к другим и к себе самому и считал неправильным, что Гольдстейну и ему приходилось работать больше другой пары.

— Я проделал такую же работу, как и вы, — не унимался он, — прошел такой же путь по реке, как и вы. Почему мы с Гольдстейном должны работать за вас?

— Замолчи! — прикрикнул на него Минетта.

К ним подошел Крофт.

— В чем дело? — спросил он строго.

— Да так, пустяки, — ответил Риджес после короткой паузы. — Мы просто разговаривали. — Хотя он был зол на Минетту и Рота, жаловаться Крофту он не собирался. Все они были в одной группе, и Риджесу казалось гнусностью жаловаться на человека, работающего вместе с ним. — У нас все в порядке, — повторил он.

— Послушай, Минетта, — зло произнес Крофт. — Ты и Рот — главные разгильдяи во взводе. Хватит вам выезжать за счет других. — Его голос, холодный и строгий, подействовал как спичка, поднесенная к хворосту.

Минетта, когда его больно задевали, становился очень дерзким. Он отбросил свой тесак в сторону и повернулся к Крофту.

— Я не вижу, чтобы ты сам работал. Тебе легко… — Он почему-то сбился и лишь повторил: — Не вижу, чтобы ты сам работал.

«Ах ты нью-йоркский пройдоха», — подумал Крофт и злобно посмотрел на Минетту.

— В следующий раз, когда мы подойдем к реке, переносить вещи лейтенанта будешь ты, и после этого ты не будешь работать.

Он был зол на себя даже за то, что ответил Минетте, и отвернулся. Он освободил себя от работы по пробивке тропы, считая, что, как взводный сержант, должен сохранять свои силы. Хирн удивил его при переходе через водопад. Когда Крофт последовал за ним, держась за лозу, то понял, каких усилий это стоило Хирну. Это встревожило Крофта. Он понимал, что пока еще командует взводом, но когда Хирн наберется опыта, то, вероятно, станет распоряжаться сам.

Крофт не хотел признаваться самому себе во всем этом. Как солдат, он понимал, что его отрицательное отношение к Хирну — дело опасное. Он понимал также, что его доводы во многих случаях неубедительны. Он редко задавался вопросом, почему поступал так или иначе, и теперь не мог найти никакого объяснения. Это привело его в бешенство. Он снова подошел к Минетте и зло уставился на него.

— Ты перестанешь скулить?

Минетта струхнул. Он смотрел на Крофта, пока мог, потом опустил глаза.

— А, ладно, — сказал он Роту.

Они подобрали тесаки и снова приступили к работе. Крофт наблюдал за ними несколько секунд, потом повернулся и ушел по только что проложенной тропе.

Рот чувствовал себя виноватым в происшедшем. Его опять начало мучить сознание своей беспомощности. «Я ни на что не способен», — подумал он. После первого же удара тесак опять выпал у него из рук. «О, черт!» Расстроенный, он наклонился и поднял его.

— Можешь отдохнуть, — сказал, обращаясь к Роту, Риджес.

Он подобрал один из упавших тесаков и стал работать рядом с Гольдстейном. Когда Риджес бесстрастными, ровными движениями рубил кусты, его широкая и короткая фигура теряла обычную неуклюжесть, становилась даже гибкой. Со стороны он казался каким-то зверем, устраивающим себе жилище. Он гордился своей силой. Когда его крепкие мышцы напрягались и расслаблялись и пот струился по спине, он чувствовал себя счастливым, полностью отдавался работе, вдыхая здоровый запах своего тела.

Гольдстейн тоже находил работу сносной и испытывал удовольствие от уверенных движений своих рук и ног, но это удовольствие не было таким простым и цельным. Оно затуманивалось предубежденностью Гольдстейна против физического труда. «Это единственный вид работы, который мне всегда достается», — с сожалением подумал он. Он торговал газетами, работал на складе, был сварщиком, и его всегда мучило сознание, что у него ни разу не было занятия, позволявшего не пачкать рук. Эта предубежденность была очень глубокой, вскормленной воспоминаниями и мечтами детства. Работая так же упорно, как Риджес, он все время колебался в своих чувствах, между удовольствием и неудовольствием. «Эта работа для Риджеса, — рассуждал Гольдстейн. — Он фермер, а мне бы надо все-таки что-нибудь другое. — Ему стало жаль себя. — Если бы у меня было образование, я бы нашел для себя занятие получше».

Он все еще мучился сомнениями, когда их сменила другая группа. Гольдстейн вернулся по тропе к тому месту, где оставил винтовку и рюкзак, сел и задумался. «Эх, сколько бы я мог сделать!» Без всякой очевидной причины он погрузился в меланхолию. Глубокое и беспредельное чувство грусти завладело им. Ему было жаль себя, жаль всех окружающих его людей. «Да, трудно, трудно», — подумал он. Он не смог бы объяснить, почему так считает, для него это было простой истиной.

Гольдстейн не удивлялся этому своему настроению. Он привык к нему, оно доставляло ему своеобразное удовольствие; несколько дней подряд он бывал весел, все ему нравились, любое задание приносило радость, и вдруг почти необъяснимо все теряло смысл, его охватывала какая-то непонятная волна грусти, поднимавшаяся из глубин его существа.

Сейчас он был в глубоком унынии. «Что все это значит? Зачем мы родились, зачем работаем? Человек рождается и умирает, и это все? — Он покачал головой. — Вот семья Левиных. Их сын подавал большие надежды, получал стипендию в Колумбийском университете и вдруг погиб в автомобильной катастрофе. Почему? За что? Левины так много работали, чтобы дать сыну образование. — И хотя Гольдстейн не был близким знакомым семьи Левиных, ему захотелось плакать. — Почему все так устроено?» Другие печали, маленькие и большие, накатывались на него волна за волной. Он вспомнил время, когда их семья жила бедно, и как мать потеряла тогда пару перчаток, которыми очень дорожила. «Ох! — вздохнул он при этом воспоминании. — Как тяжело!» Его мысли были сейчас далеко от взвода, от поставленной ему задачи. «Даже Крофт, что он будет иметь за все это? Человек рождается и умирает…» Гольдстейн снова покачал головой.

Минетта сидел рядом с ним.

— Что с тобой? — резко спросил он, не показывая своего сочувствия Гольдстейну, поскольку тот был партнером Риджеса.

— Не знаю, — тяжело вздохнув, ответил Гольдстейн. — Я просто задумался.

Минетта устремил взгляд вдоль коридора, который они проложили в джунглях. Коридор был относительно прямым на протяжении почти ста ярдов, а потом шел в обход дерева. По всей его длине лежали или сидели на своих рюкзаках солдаты взвода. За спиной Минетта слышал размеренные удары тесаков. Этот звук испортил ему настроение, он переменил позу, почувствовав, что брюки сзади промокли.

— Единственное, что можно делать в армии, это сидеть и думать, — сказал Минетта.

— Иногда лучше этого не делать, — ответил Гольдстейн, пожимая плечами. — Я лично такой человек, что мне лучше не задумываться.

— И я тоже.

Минетта понял, что Гольдстейн уже забыл, как плохо работали он и Рот, и это вызвало у него добрые чувства к Гольдстейну. «Этот парень не помнит зла». И тут же Минетта вспомнил о ссоре с Крофтом. Злость, охватившая его в тот момент, теперь уже прошла, и он сейчас раздумывал над последствиями ссоры.

— Сволочь этот Крофт! — сказал он вслух.

— Крофт! — с ненавистью произнес Гольдстейн и беспокойно огляделся. — Когда к нам пришел этот лейтенант, я думал, все пойдет иначе. Он мне показался хорошим парнем. — Гольдстейн вдруг понял, как много надежд у него родилось в связи с тем, что Крофт уже не командовал взводом.

— Ничего он не изменит, — сказал Минетта. — Я не доверяю офицерам. Они всегда заодно с такими, как Крофт.

— Но он должен взять командование в свои руки, — сказал Гольдстейн. — Для таких, как Крофт, мы просто мусор.

— Он такими нас и считает, — согласился Минетта. В нем опять заговорила гордость. — Я его не боюсь и сказал ему, что думал. Ты же видел.

«Это должен был сделать я», — подумал Гольдстейн. Он был явно огорчен. Почему он никогда не мог сказать другим, что он о них думает?

— У меня слишком мягкий характер, — сказал он вслух.

— Может быть, — заметил Минетта. — Но нельзя позволять садиться себе на шею. Нужно вовремя поставить нахала на место. Когда я был в госпитале, врач пытался нагнать на меня страху, но я отшил его. — Минетта сам верил в то, что говорил.

— Хорошо, когда ты можешь так, — сказал Гольдстейн с завистью.

— Конечно.

Минетта был доволен. Боль в руках стала затихать, силы потихоньку начали возвращаться. «Гольдстейн неплохой парень. Думающий», — решил он.

— Знаешь, я раньше жил весело, ходил на танцы, любил девчонок. На всех вечеринках был заводилой. Ты бы видел меня. Но на самом деле я не такой. Даже во время свидания с Рози мы часто говорили о серьезных вещах. О чем только мы ни говорили. Такой уж я человек: люблю пофилософствовать. — Он впервые подумал так о себе, и эта оценка самого себя ему понравилась. — Большинство ребят, вернувшись домой, снова займутся тем же, что делали и раньше. Просто гулять будут вовсю. Но мы не такие, а?

Любовь к дискуссиям вывела Гольдстейна из меланхолического состояния.

— Я расскажу тебе кое-что, о чем часто задумывался. Хочешь? — Скорбные морщины, тянувшиеся от носа к уголкам рта, стали глубже, заметнее, когда он начал говорить. — Знаешь, возможно, мы были бы счастливы, если бы не размышляли так много. Может быть, лучше просто жить и давать жить другим.

— Я тоже думал об этом, — сказал Минетта. Странные, неясные мысли вызвали в нем беспокойство. Он почувствовал себя на краю глубокой пропасти. — Иногда я задумываюсь над тем, что происходит. В госпитале среди ночи умер один парень. Иногда я думаю о нем.

— Это ужасно, — сказал Гольдстейн. — Он умер, и никого рядом с ним не было. — Гольдстейн сочувственно вздохнул, и почему-то вдруг у него на глазах навернулись слезы.

Минетта удивленно взглянул на него.

— Ты что? В чем дело?

— Не знаю. Просто грустно. У него, наверно, была жена, родители…

Минетта кивнул.

— Смешные вы, евреи! У вас больше жалости к себе и к другим, чем обычно бывает у людей.

Рот, лежавший рядом с ним, до сих пор молчал, но сейчас вступил в разговор.

— Это не всегда так.

— Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил Минетта. Рот разозлил его — напомнил, что через несколько минут придется возобновить работу. Это усилило в нем скрытое чувство страха перед тем, что Крофт будет наблюдать за ними. — Кто просил тебя вмешиваться в наш разговор?

— Я думаю, что твое заявление не имеет оснований. — Резкое замечание Минетты настроило Рота на такой же тон. «Двадцатилетний мальчишка, — подумал он, — а считает, что уже все знает». Он покачал головой и, растягивая слова, важно произнес: — Это серьезный вопрос. Твое заявление… — Не найдя нужных слов, он медленно провел рукою перед собой.

Минетта был уверен в своих словах. Вмешательство Рота подлило масла в огонь.

— Кто, по-твоему, прав, Гольдстейн? Я или этот предприниматель?

Гольдстейн невольно усмехнулся. Он немного симпатизировал Роту, особенно когда тот не находился рядом, но из-за его медлительности и ненужной торжественности во всем, что он говорил, ждать, когда он закончит наконец фразу, было не очень приятно. Кроме того, вывод, сделанный Минеттой, импонировал Гольдстейну.

— Не знаю, мне показалось, что в сказанном тобой — большая доля правды.

Рот горько усмехнулся. «Ничего удивительного в этом нет, — подумал он. — Всегда все против меня». Во время работы его злила ловкость, с которой орудовал Гольдстейн. Ему это казалось в какой-то мере предательством. Сейчас Гольдстейн согласился с Минеттой, и это не удивило Рота.

— Его заявление не имеет никаких оснований, — повторил он.

— И это все, что ты можешь сказать? «Никаких оснований», — передразнил его Минетта.

— Ну хорошо. Возьмем меня. — Рот не обратил внимания на сарказм Минетты. — Я еврей, но я не религиозен. Возможно, что я в этой области знаю меньше тебя, Минетта. Но кто ты такой, чтобы говорить о моих чувствах? Я никогда не замечал чего-то особенного в евреях. Я считаю себя американцем.

Гольдстейн пожал плечами.

— Ты что же, стыдишься? — спросил он мягко.

Рот раздраженно фыркнул:

— Таких вопросов я не люблю.

— Послушай, Рот, — сказал Гольдстейн, — почему ты думаешь, что Крофт и Браун не любят тебя? Не ты в этом виноват, а твоя религия, хотя она и чужда тебе лично. — И все же у Гольдстейна не было уверенности, что дело обстоит именно так. Рот был неприятен ему. Он сожалел, что Рот еврей, боялся, что тот создаст плохое мнение о евреях вообще.

Рот болезненно переносил нелюбовь Крофта и Брауна к себе. Он знал об их отношении, но ему больно было слышать об этом от других.

— Я бы этого не сказал, — возразил он Гольдстейну. — Религия здесь ни при чем. — Он совершенно запутался в своих мыслях. Ему было легче поверить, что причина антипатии к нему заключается в религиозных убеждениях. Ему захотелось сомкнуть руки над головой, поджать колени, не слышать больше надоедливых споров, непрекращающихся ударов тесаков и покончить с этой изнурительной, бесконечной работой. Вдруг джунгли стали ему казаться убежищем от всех бед, от всего, что еще предстоит вынести. Ему захотелось спрятаться в них, уйти от людей. — А в общем не знаю, — сказал он, явно желая прекратить спор.

Все умолкли и, лежа на спине, предались размышлениям. Минетта думал об Италии, где он еще ребенком побывал с родителями. В памяти сохранилось немногое. Он помнил городок, где родился отец, и немного Неаполь, а все остальное представлялось как-то смутно.

В городке, на родине отца, дома располагались по склону холма, образуя лабиринт узких переулков и пыльных дворов. У подножия холма, журча по камням, стремительно убегал в долину небольшой горный ручей. По утрам к ручью приходили женщины с корзинами белья и стирали его на плоских камнях. После полудня из городка к ручью спускались ребята и, набрав воды, поднимались с ней по склону холма. Они двигались медленно. Видно было, как под тяжестью ноши сгибались их тонкие загорелые ноги.

Вот и все подробности, которые Минетта мог припомнить, но воспоминания взволновали его. Он редко думал об этом городке, почти совсем разучился говорить по-итальянски, но когда начинал размышлять, вспоминал, как жарко грело солнце на открытых местах улиц, запах навоза в полях, окружавших городок.

Сейчас, впервые за многие месяцы, он всерьез подумал о войне в Италии, о том, разрушен ли городок бомбардировками. Это показалось ему невозможным. Маленькие домики из огнеупорного камня должны сохраняться вечно. И все же… Настроение у него испортилось. Он редко думал о возвращении в этот городок, но сейчас ему больше всего захотелось именно этого. «Боже мой, такой городок — и, наверное, разрушен». Перед ним встала страшная картина: развалины домов, трупы на дороге, непрерывный грохот артиллерии.

«Все разрушается в этом мире». Масштабы представленной картины были грандиозны. Постепенно в своих думах Минетта перенесся обратно к камню, на котором сидел, и снова почувствовал физическую усталость. «Мир так велик, что теряешься в нем. И всегда тобой кто-то командует».

И опять он представил себе разрушенный городок, руины, похожие на поднятые руки убитых. Это потрясло его. Он устыдился, как будто рисовал себе сцены смерти родителей, и попытался отбросить эти мысли. Картины опустошений привели его в замешательство. Снова ему показалось невозможным, что женщины больше не станут стирать белье на камнях. Минетта покачал головой. «Ох, этот проклятый Муссолини!» Он начал сбиваться с мыслей. Отец всегда говорил ему, что Муссолини принес стране процветание, и он тогда поверил этому. Он вспомнил, как отец спорил со своими братьями. «Они были настолько бедны, что нуждались в вожде», — подумал Минетта сейчас и вспомнил одного из племянников отца, который занимал видный пост в Риме и маршировал с армией Муссолини в 1922 году. В течение всего своего детства Минетта слышал рассказы об этих днях. «Все молодые парни, патриоты, вступили в армию Муссолини в двадцать втором», — говорил ему отец, и он, Минетта, мечтал маршировать вместе с ними, быть героем.

Рядом завозился Гольдстейн.

— Вставай, опять наша очередь.

Минетта вскочил на ноги.

— Какого черта не дают отдохнуть как следует? Ведь только что сели. — Он взглянул на Риджеса, который уже шел по узкой тропе в джунгли.

— Давай, Минетта, — позвал Риджес. — Пора за работу. — Не дожидаясь ответа, он зашагал вперед, чтобы сменить работавшую группу.

Риджес был раздосадован. Пока отдыхал, он раздумывал, не почистить ли винтовку, и решил, что ему не удастся сделать это как следует за десять минут. Это нервировало его. Винтовка была сырая и грязная, и наверняка заржавеет, если ее не почистить. «Черт побери, — подумал он, — у солдата нет времени, чтобы сделать одно, а его уже заставляют делать другое». Он возмутился глупыми армейскими порядками, хотя понимал, что и сам виноват — плохо заботился о ценном имуществе. «Правительство вручило мне винтовку, считая, что я буду ухаживать за ней. А я этого не делаю. Винтовка, наверно, стоит сотню долларов, — думал Риджес. Для него это была крупная сумма. — Надо обязательно почистить ее. Но если у меня не будет времени?» Решить эту задачу ему было не по силам. Он тяжело вздохнул, взял тесак и начал рубить. Через несколько секунд к нему присоединился Гольдстейн.

.

Взвод достиг конца джунглей после пяти часов работы. У границы джунглей протекала еще одна река, а за ней, на противоположном берегу, виднелась тянувшаяся на север гряда холмов, покрытых высокой травой и мелким кустарником. Солнце светило ослепительно ярко, небосвод был чист. Люди, привыкшие к мраку джунглей, щурились; огромные открытые пространства порождали в них неуверенность и страх.

Машина времени. Джо Гольдстейн, или Бруклин — убежище среди скал

Это был молодой человек лет двадцати семи с необычайно белокурыми волосами. Не будь на его лице морщин у носа и в уголках губ, он выглядел бы совсем мальчишкой. Говорил он очень убежденно, но немного торопился, как будто опасался, что его вот-вот перебьют.

Кондитерская лавка — небольшая и грязная, как и все лавки на этой мощенной булыжником улице. Когда идет дождь, булыжник отмывается дочиста и блестит.

Лавка расположена в конце улицы. Это небольшое заведение. Оконные рамы покрыты жирной пылью. Из-под краски проступает ржавчина. Одна из рам откидывается и превращается в прилавок, с которого люди покупают товары, не заходя в лавку. Рамы в трещинах, проникающая через них пыль садится на сладости. Внутри — небольшой мраморный прилавок, проход шириной два фута для покупателей. На полу старый покоробившийся линолеум. Летом он становится липким, смола пристает к обуви. На прилавке два больших стеклянных кувшина с металлическими крышками и длинным ковшом с согнутой ручкой для разливания вишневого и апельсинового сиропа. (Кока-кола еще не в моде.) Между ними на деревянной доске светло-коричневый влажный кубик халвы. Мухи ленивы, ничего не боятся, и прогнать их бывает нелегко.

Совершенно невозможно содержать лавку в чистоте. Госпожа Гольдстейн, мать Джо, — работящая женщина. Каждое утро и вечер она подметает в лавке, моет прилавок, смахивает пыль со сладостей, драит пол, но грязь въелась в каждую щель лавки, дома, который стоит напротив, и улицы за ним, грязь заполнила все поры и клетки всего живого и неживого. Чистоты в лавке быть не может, с каждой неделей она становится все грязнее, кажется, что она впитывает в себя всю уличную грязь.

.

Старик Моше Сефардник сидит в дальнем углу лавки на раскладном стуле. Для него никогда не находится дела, да и стар он для какой-нибудь работы. Моше никогда не мог понять Америки. Она слишком велика, слишком быстро мчится в этой стране жизнь, а люди все время находятся во власти какого-то безумного потока. Одни соседи богатеют, перебираются из Ист-Сайда в Бруклин, Бронкс и в верхнюю часть Вест-Сайда. Другие теряют свои небольшие лавки, переезжают в еще более отдаленные кварталы, туда, где стоят бараки, или уезжают из города в периферийные районы страны. Старик сам был когда-то разносчиком. Весной, перед первой мировой войной, он носил свои товары в ящике за спиной, бродил по грязным дорогам городков штата Нью-Джерси, торгуя ножницами, нитками, иголками.

Моше никогда не понимал происходящего. Ему за шестьдесят, но он преждевременно состарился; теперь он торчит в заднем углу крошечной лавки, а мысли его блуждают по бесконечным страницам Талмуда.

Его семилетний внук Джо возвращается домой из школы заплаканный, с ссадиной на щеке.

— Мама, они избили меня, они избили меня, назвали меня жидом!

— Кто? Кто это сделал?

— Итальянские мальчишки. Их там целая банда. Они избили меня.

Старик слышит голос мальчика, и ход его мыслей меняется.

«Итальянцы… — Он нервно поводит плечами. — Ненадежный народ. Во времена инквизиции они разрешали евреям селиться в Генуе, а вот в Неаполе…»

Старик передергивает плечами, наблюдает за тем, как мать смывает кровь с лица мальчика, накладывает пластырь на ссадину.

— Джо, — зовет он дребезжащим голосом.

— Что, дедушка?

— Как они тебя обозвали?

— Жидом.

Дед опять передергивает плечами. В нем вспыхивает застарелая злость. Он рассматривает неоформившуюся фигуру мальчика, его светлые волосы. «В Америке даже евреи не выглядят евреями. Блондин». Старик собирается с мыслями и начинает говорить на новоеврейском языке:

— Они побили тебя потому, что ты еврей. Ты знаешь, что такое еврей?

— Да.

Деда охватывает волна теплых чувств к внуку. Мальчик так красив, так хорош. Сам дед уже стар и скоро умрет, но внук слишком молод, чтобы понять его. А он мог бы многому научить мальчика.

— Что такое евреи — вопрос трудный, — говорит дед. — Это уже не раса и даже не религия. Возможно, они никогда не станут нацией. Я считаю, что еврей является евреем потому, что он страдает. Все евреи страдают.

— Почему?

Старик не знает, что сказать, но ребенку всегда нужно отвечать на вопрос. Дед приподнимается на стуле, сосредоточивается и говорит, но без уверенности в голосе:

— Мы гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. И это делает нас сильнее и слабее других людей, заставляет нас любить и ненавидеть таких же евреев больше, чем других людей. Мы страдали так много, что научились быть стойкими и будем стойкими всегда.

Мальчик почти ничего не понимает, но он слышит слова деда, и они оседают в его памяти, чтобы проявиться позже. «Страдать» — вот единственное слово, которое доходит до него сейчас. Он уже позабыл про стыд и страх, вызванный избиением, ощупывает пластырь, как бы решая, не пора ли отправиться поиграть.

.

Бедняки, как правило, много перемещаются. Новые дела, новая работа, новые места жительства, новые мечты, которые обязательно разлетаются в прах.

Кондитерская лавка на Ист-Сайде прогорает, потом прогорает еще одна и еще. Переселение в Бронкс, назад в Манхэттен, в Бруклин. Дед умирает, и мать с Джо остаются одни. Наконец они оседают в Браунсвилле, по-прежнему содержат кондитерскую лавку с таким окном, в котором рама, откидываясь, превращается в прилавок, с такой же пылью на сладостях.

В восемь — десять лет Джо встает в пять утра, продает газеты и сигареты идущим на работу, а в половине восьмого отправляется в школу. Из школы он возвращается в лавку и сидит там до тех пор, пока пора спать. А мать проводит в лавке почти весь день.

Годы проходят медленно, в работе и одиночестве. Он странный мальчик, взрослый не по годам, так говорят матери родственники. Он услужлив, честен в торговле, но в нем не чувствуется задатков крупного дельца. Для него вся жизнь в работе и в тех близких отношениях с матерью, которые обычно складываются у людей, долгие годы работающих вместе.

У него есть свои мечты. Во время учебы в средней школе он носится с неосуществимой мечтой о колледже, о том, чтобы стать инженером или даже ученым. В свободное время, которого у него не так много, он читает техническую литературу, мечтает раз и навсегда разделаться с кондитерской лавкой. Но в конечном итоге идет работать клерком на склад, а мать нанимает мальчика для выполнения тех обязанностей, которые раньше лежали на ее сыне.

У него почти нет знакомых, друзей. Его речь резко отличается от того, как говорят люди, с которыми ему приходится работать, от языка немногих знакомых ему по кварталу ребят. У него в речи почти ничего нет от грубоватого бруклинского говора. Он говорит почти как мать, строго, по правилам грамматики, с легким акцентом, с удовольствием пользуясь литературными оборотами.

А когда по вечерам он сидит на ступеньках дома и болтает с ребятами, с которыми вместе вырос, за игрой которых в бейсбол и регби на улице наблюдал многие годы, между ними видна существенная разница.

— Посмотри на нее, — говорит Мэррей.

— Хороша, — замечает Бенни.

Джо стыдливо улыбается, сидя среди десятка парней на ступеньках крыльца, смотрит на листву бруклинских деревьев, шелестящую у него над головой в самодовольно-сытом ритме.

— У нее богатый отец, — говорит Ризел.

— Женись на ней.

Двумя ступеньками ниже парни ведут спор о бейсболе.

— Что ты хочешь сказать? Давай поспорим! В тот день я выиграл бы шестнадцать долларов, если бы победила бруклинская команда. Я ставил два против пяти, а Хэк Уилсон — три против четырех, что бруклинцы выиграют. Но они проиграли «Кабсам» семь — два, и я проиграл тоже. Какое же пари ты хочешь держать со мной?

От глупой искусственной улыбки мускулы на лице Гольдстейна устали.

Мэррей толкает его в бок.

— А почему ты не пошел с нами на двойной матч «Гигантов»?

— Не знаю. Я как-то никогда особенно не увлекался бейсболом.

Еще одна девушка проходит мимо в бруклинских сумерках, и любитель покривляться Ризел устремляется за ней, изображая из себя обезьяну. «Уии», — свистит он. А ее каблуки выбивают кокетливые трели брачной песни птиц.

«Хороша пышечка».

.

— Ты не состоишь членом «Пантер», Джо? — спрашивает девушка, сидящая рядом с ним на вечеринке.

— Нет, но я знаю всех их. Хорошие ребята, — отвечает он.

В девятнадцать лет, уже окончив школу, он отращивает светлые усы, но ничего хорошего из этого не получается.

— Я слышала, что Лэрри женится.

— И Эвелин тоже, — отвечает Джо.

— Да, она выходит замуж за адвоката.

В середине подвала на расчищенном пространстве молодежь танцует стильный танец; спины молодых людей изогнуты, плечи двигаются вызывающе.

— Ты танцуешь, Джо?

— Нет. — Вспышка злости на остальных. У них есть время танцевать, время учиться на адвокатов, хорошо одеваться. Вспышка быстро проходит, но он чувствует себя неловко.

— Извини меня, Люсиль, — говорит он, обращаясь к хозяйке вечеринки, — мне нужно идти, я должен рано вставать завтра. Передай мои глубокие извинения своей маме.

И снова в половине одиннадцатого он уже дома. Он сидит за стареньким кухонным столом, пьет с матерью горячий чай. И снова у него грустное настроение.

— В чем дело, Джо?

— Так, ничего. — Она знает, в чем дело, и это для него невыносимо. — Завтра у меня много работы, — говорит он.

— На обувной фабрике тебя должны бы больше ценить за то, что ты делаешь.

Он отрывает коробку от пола, подставляет под нее колено, резким движением поднимает ее вверх и ставит на ряд других коробок на высоте семи футов. Рядом с ним то же самое безуспешно пытается проделать новичок.

— Давай я тебе покажу, — говорит Джо. — Ты должен преодолеть инерцию, поднять коробку одним взмахом. Очень важно уметь поднимать такие вещи, иначе надорвешься или еще какую-нибудь травму получишь. Я все это изучил. — Его сильные мышцы лишь слегка напрягаются, когда он поднимает и ставит на место еще одну коробку. — Ты научишься, — говорит он весело. — В этой работе есть много, чему нужно учиться.

.

Он одинок. Скучное это дело — листать ежегодные каталоги Массачусетского технологического института, Шеффилдской инженерной школы, Нью-Йоркского университета и так далее.

Но вот наконец вечеринка, знакомство с девушкой, разговор с которой доставляет ему удовольствие. Она брюнетка, небольшого роста, говорит мягко, застенчиво, у нее симпатичная родинка на подбородке (о том, что эта родинка симпатична, девушка хорошо знает). Она моложе его на год-два, только что закончила школу, хочет стать актрисой или поэтессой. Девушка заставляет Джо слушать симфонии Чайковского (пятая симфония — ее любимое произведение), она читает Томаса Вулфа «Оглянись на свой дом, ангел», работает продавщицей в магазине женской одежды.

— О, у меня в общем неплохая работа, — говорит она, — но девушки не самого высокого класса. И кроме того, ничего, чем можно было бы гордиться. Мне бы хотелось заняться чем-то другим.

— И мне, — говорит он.

— Тебе обязательно надо, Джо. Ты такой воспитанный парень. Насколько я могу судить, только мы с тобой и являемся рассудительными людьми.

Они смеются, и смех у них выходит удивительно интимный.

Они подолгу беседовали, сидя на подушках софы в гостиной ее дома. В абстрактной, отвлеченной форме говорили о том, что лучше для женщины — выйти замуж или заняться карьерой. Конечно, их эта проблема не касалась. Они — философы, рассуждающие о жизни.

Только после помолвки Натали стала говорить об их перспективах на будущее.

— О, дорогой, я не собираюсь пилить тебя, но нам нельзя пожениться при нынешнем твоем заработке. В конце концов ты же не захочешь, чтобы мы жили в доме, где нет горячей воды. Женщина всегда хочет уюта, хочет иметь приличный дом. Это очень важно, Джо.

— Я понимаю, дорогая Натали, что ты хочешь сказать, но все не так-то легко. Идут разговоры о расширении производства, но, кто знает, может быть, снова начнется депрессия.

— Джо, такие разговоры не к лицу тебе. Я ведь и полюбила тебя как раз за то, что ты сильный, полный оптимизма.

— Нет, это ты сделала меня таким. — Некоторое время он сидит молча. — Впрочем, конечно, у меня есть одна идея. Хочу заняться сваркой. Это, правда, не совсем новая область деятельности. Пластмассы и телевидение, конечно, обещают больше, но в этих областях зарабатывать пока еще невозможно, да и образования для этого у меня недостаточно. Я не могу не считаться с этим.

— То, что ты говоришь, неплохо, Джо, — соглашается она. — Это не бог знает какая профессия, но, может быть, через пару лет ты станешь владельцем магазинчика.

— Мастерской, — поправляет он.

— Мастерская, мастерская… Тут, пожалуй, нечего стыдиться. Ты станешь… станешь тогда бизнесменом.

Все обсудив, они решают, что ему необходимо пройти курс обучения в годичной вечерней школе, чтобы получить квалификацию…

Но у него сразу портится настроение.

— Я не смогу видеть тебя так часто, как раньше, — говорит он. — Может быть, только пару вечеров в неделю. Не знаю, хорошо ли это.

— Нет, Джо, ты не понимаешь меня. Если я решила, значит, решила. Я могу подождать. Обо мне не беспокойся. — Она нежно, весело смеется.

Для него начинается тяжелый год. Он работает по сорок четыре часа в неделю на складе. Вечером, быстро поужинав, отправляется в школу и, преодолевая сонливость, занимается в классе или в мастерских. Домой возвращается в полночь и ложится спать, чтобы успеть до утра отдохнуть. По вечерам во вторник и четверг он после занятий встречается с Натали, остается у нее до двух, трех часов ночи, к неудовольствию ее родителей и своей матери.

С матерью у него на этой почве возникают ссоры.

— Джо, я ничего не имею против нее. Возможно, она неплохая девушка, но тебе нельзя сейчас жениться. Ради этой самой девушки я не хочу, чтобы вы поженились. Она не захочет жить кое-как.

— Ты ее не понимаешь, недооцениваешь. Она знает, что нам предстоит. Мы все обдумали.

— Вы дети.

— Послушай, мама. Мне уже двадцать один год. Я всегда был хорошим сыном. Я много работаю и вправе рассчитывать хотя бы на небольшое счастье.

— Джо, ты говоришь так, будто я упрекаю тебя в чем-то. Конечно, ты хороший сын. Я желаю тебе самого большого счастья на свете. Но ты портишь свое здоровье, поздно возвращаешься домой и собираешься возложить на себя слишком большое бремя. Пойми меня, я желаю тебе только счастья. Я буду рада твоему браку, когда придет время, и надеюсь, что твоя жена будет достойна тебя.

— Но это я не достоин Натали.

— Глупости. Нет ничего такого, что могло бы быть слишком хорошим для тебя.

— Мама, придется тебе все-таки смириться. Я женюсь.

— Впереди еще полгода учебы, — говорит мать, пожимая плечами. — Потом тебе еще предстоит найти работу по специальности. Я хочу только, чтобы ты имел в виду все это, а когда придет время, мы решим, что делать.

— Но я все уже решил, и вопроса никакого тут нет. Ты так меня расстраиваешь, мама.

Она умолкает, и в течение нескольких минут они едят, не произнося ни слова. Однако оба они взволнованы, поглощены новыми доводами, которые им страшно приводить друг другу из-за опасения снова начать спор. Наконец она, тяжело вздохнув и взглянув на сына, говорит:

— Джо, ты не должен ничего рассказывать Натали о том, что я говорила. У меня нет ничего против нее, ты же знаешь.

.

Он заканчивает школу сварщиков, находит работу, где получает двадцать пять долларов в неделю. Они женятся. Свадебные подарки составляют сумму около четырехсот долларов. Этого хватает, чтобы приобрести спальный гарнитур, диван и два кресла для гостиной.

К этому они прибавляют несколько картин. Его мать дала им этажерку для безделушек, чашки и блюдца. Они очень, очень счастливы, уютно устроены и полностью поглощены друг другом. К концу первого года их совместной жизни Джо зарабатывает уже тридцать пять долларов в неделю. Они вращаются в привычном кругу друзей и родственников. Джо становится неплохим игроком в бридж. Ссоры у них бывают нечасто и быстро затихают, а память о них тут же тонет в приятных и милых банальностях, составляющих их жизнь.

Раз или два в их отношениях возникает напряженность. Выясняется, что Джо очень страстен, а сознание того, что она реже отзывается на его порывы, чем ему хотелось бы, вызывает у него горькие чувства. Нельзя сказать, что их супружеская жизнь — полное фиаско или что они ведут много разговоров на эту тему, но все же он иногда взрывается. Он не может понять ее неожиданной холодности. Перед замужеством она была очень страстной в своих ласках.

После рождения сына появляются другие заботы. Он зарабатывает сорок долларов в неделю и по уикэндам работает продавцом фруктовой воды в аптекарском магазине. При родах Натали пришлось сделать кесарево сечение, и, чтобы заплатить врачу, они залезли в долги. Натали полностью отдалась уходу за ребенком, склонна оставаться дома неделю за неделей. Вечерами в нем часто вспыхивает желание, но он сдерживает свою страсть и спит беспокойно.

И все же отдельные горести им нипочем, не влекут за собой опасности. Жизнь наполнена заботами о ребенке, покупкой и заменой мебели, разговорами о страховых полисах, которые они в конце концов приобретают.

Постепенно хозяйство их растет, они становятся обеспеченнее, жертвуют деньги благотворительным организациям для оказания помощи беженцам. Они искренни и доброжелательны и пользуются любовью окружающих. Сын растет, начинает говорить и доставляет им немалое удовольствие.

Начинается война. Заработок Джо возрастает вдвое благодаря сверхурочным и продвижению по службе. Дважды Джо вызывают в призывную комиссию, но оба раза дают отсрочку. В 1943 году, когда стали призывать мужчин, в семье которых есть дети, его снова вызывают, и он отказывается от брони, хотя и имеет на нее право как работающий на военном предприятии. Он чувствует себя виноватым в привычной обстановке своего дома, ему неловко ходить по улицам в гражданской одежде. Более того, у него появляются определенные убеждения, время от времени он читает газету «Пост меридиэм», хотя, по его словам, новости только расстраивают его.

Ему удается уладить все с Натали, и его призывают, несмотря на протесты администрации предприятия, на котором он работает.

На призывном пункте, куда он явился рано утром, Джо разговаривает с таким же, как он, отцом семейства, дородным парнем с усами.

— Я сказал своей жене, чтобы она не провожала меня. Не стоит ей здесь расстраиваться.

— Мне пришлось нелегко, — говорит парень, — пока я все уладил.

Несколько минут спустя они обнаруживают, что у них есть общие знакомые.

— Конечно, — говорит новый друг, — я знаю Мэнни Сильвера. Прекрасный парень. Мы подружились, когда были у Гроссингера два года назад, но его друзья слишком большие модники для меня. У него хорошая жена, но ей нужно следить за своей фигурой. Я помню, когда они поженились, то первое время буквально не отходили друг от друга ни на шаг. Но ведь нужно же где-то бывать, встречаться с людьми. Для семейных людей плохо все время быть одним.

И вот теперь со всем этим пора расстаться.

И хоть иногда бывало одиноко, пусто, но все же была пристань. И были друзья, люди, которых ты понимаешь с полуслова. Армия, чужой мир бараков и биваков, должна стать для Гольдстейна новым этапом, новым пристанищем.

В страданиях отмирают старые привычки, подобно тому, как осенью слетают с деревьев листья, и ему кажется, что он становится обнаженным. Он ищет чего-то, размышляет всеми клеточками своего мозга, в его сознании всплывают унаследованные от деда ощущения, которые так долго заслонялись мнимым благополучием бруклинских улиц.

(«Мы — гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. Мы никому не нужны в этой чужой стране. Мы рождены страдать».)

И хотя ему сейчас трудно, и мысли его вращаются вокруг дома, родного очага, Гольдстейн держится на ногах крепко.

Он идет навстречу ветру.

3

Взвод форсировал реку и собрался на противоположном берегу.

Следов проложенной им через джунгли тропы почти не было заметно. Последние двадцать ярдов, когда стали видны холмы, люди почти перестали рубить кусты, проползали на животе прямо по траве. Если бы теперь здесь появился японский патруль, он, вероятно, не заметил бы проложенной тропы.

Хирн обратился ко взводу:

— Сейчас три часа. Нам предстоит пройти еще порядочное расстояние. Мне бы хотелось пройти по крайней мере миль десять до наступления темноты. — Среди солдат послышался ропот. — Ну, вы чем-то недовольны?

— Пощадите, лейтенант! — выкрикнул Минетта.

— Если мы не пройдем этот путь сегодня, придется пройти завтра, — сказал Хирн. Он был чуть раздражен. — У вас есть что-нибудь сказать им, сержант?

— Да, сэр, — сказал Крофт, пристально глядя на солдат и ощупывая промокший от пота воротник гимнастерки.

— Я хочу, чтобы вы запомнили, где проложена тропа. Ориентиром могут служить вон те три камня или вон то старое наклонившееся дерево. Если кто-нибудь из вас отстанет, запомните, как выглядят эти холмы. Двигаясь на юг, выходите к реке и будете знать, куда повернуть, направо или налево. — Он помолчал, поправил гранату у пояса. — Теперь мы пойдем по открытой местности, и вы должны соблюдать порядок, какой предписан для разведывательной группы. Не кричать, не собираться в кучу и держать ухо востро. Гребень холмов преодолевать быстро и без шума. Если будете идти как стадо баранов, нарветесь на засаду. — Он погладил подбородок. — Не знаю, пройдем мы десять миль или две, заранее сказать нельзя, но как бы то ни было, отправимся мы сейчас.

Послышался глухой ропот, и Хирн слегка покраснел. Крофт фактически свел на нет его распоряжение.

— Ну ладно. В путь, — резко сказал он.

Они двинулись вперед длинной нестройной колонной, устало переставляя ноги. Тропическое солнце обжигало их, его лучи отражались от каждого стебля травы, слепили людей. Из-за жары все сильно потели. Гимнастерки, которые намокли от брызг на катере, не просыхали почти сутки, и материя прилипала к телу. Капельки пота скатывались на глаза, разъедали слизистую оболочку, легкий головной убор не спасал от палящих лучей солнца, высокая трава хлестала по лицу, а бесконечный подъем в гору изматывал силы.

На крутых подъемах сердце билось учащенно, слышались усталые вздохи, лицо обжигал раскаленный воздух. Царило напряженное молчание. Пока разведчики шли через джунгли, они не думали о японцах. Все их внимание уходило на борьбу с густой растительностью и преодоление стремительного течения реки. Мысль о возможной засаде и в голову не приходила. Теперь, на открытой местности, они помимо усталости чувствовали страх.

Мартинес вел колонну строго по прямой через поле. Большую часть пути высокая трава мешала ему ориентироваться на местности, но он то и дело поглядывал на солнце и ни разу не усомнился в правильности направления. Взводу потребовалось только двадцать минут, чтобы пересечь долину. После короткого отдыха солдаты снова начали карабкаться на холмы. Здесь высокая трава была кстати: они держались за нее, поднимаясь на гору или спускаясь по склонам холмов. Солнце продолжало нещадно палить.

Первый страх перед тем, что противник наблюдает за их движением, скоро пропал, его поглотили физические испытания марша, однако новый и более глубокий ужас начал овладевать людьми. Огромные просторы, лежащие впереди, царящее вокруг молчание — все это заставило их остро почувствовать, что местность эта абсолютно не исследована, что они — первооткрыватели. Им припомнился слух о том, что в этой части острова когда-то жили аборигены и десятки лет назад вымерли от эпидемии сыпного тифа. Немногие уцелевшие переселились на другой остров. До сих пор они не думали о местных жителях, если не считать того, что им не хватало их помощи как рабочей силы. Мартинес вел колонну таким темпом, будто их преследовали. Мысль о том, что здесь жили люди и вымерли, пугала его больше, чем других. Ему казалось кощунственным идти по этой пустой земле, нарушать давно царящий здесь покой.

Крофт воспринимал это иначе. Местность была ему незнакома, и мысль о том, что здесь долгое время не ступала нога человека, даже вдохновляла его. Земля всегда тянула его к себе. Он на память знал каждую пядь той земли, на которой находилась ферма его отца, а эта земля привлекала его своей неизведанностью. Каждый новый вид, открывавшийся с каждого нового холма, доставлял ему огромное удовольствие. Здесь все принадлежало ему, вся земля, которую он разведывал со своим взводом.

Неожиданно он вспомнил о Хирне и покачал головой. Крофт был похож на резвого коня, не привыкшего к узде, которая напоминала ему, что он больше не свободен. Он повернулся и сказал Реду, шедшему за ним:

— Передай по цепочке — пусть поторапливаются.

Приказ передали по колонне, и люди устремились вперед еще быстрее. По мере того как они удалялись от джунглей, страх возрастал, каждый холм становился еще одним препятствием для возвращения. Они шли три часа подряд с небольшими остановками, подгоняемые тишиной. В сумерки, когда они остановились на ночной привал, даже самые сильные во взводе были вымотаны, а слабые находились на грани полного изнеможения.

Взвод расположился в ложбине поблизости от вершины холма, и прежде, чем стемнело, Хирн и Крофт обошли бивак кругом, чтобы определить, где выставить сторожевые посты. Поднявшись на вершину холма, возвышавшуюся на тридцать ярдов над биваком, Хирн и Крофт наметили путь взвода на следующий день. Впервые после того как они вошли в джунгли, снова стала видна гора Анака. Сейчас она была ближе, чем когда-либо раньше, хотя до ее вершины, должно быть, не менее двадцати миль. Внизу простиралась долина, далее тянулись желтые холмы, переходившие в светло-бурые, бурые и серо-голубые скалистые образования. Вечером над холмами стояла дымка, закрывавшая местность к западу от горы Анака, куда предстояло идти. Даже гора была видна плохо. Над ее вершиной в дымке ползли легкие бесформенные облака.

Крофт взял бинокль и стал осматривать местность. Гора выглядела как скалистый берег, а темнеющее небо казалось океаном, катящим свои пенистые волны к берегу. В бинокль картина казалась необыкновенно волнующей, она полностью захватила Крофта. Гора, облака и небо казались огромнее и чище, чем любой океан и берег, которые ему когда-либо приходилось видеть. Крофт с трепетом подумал, что к следующей ночи они могли бы достичь вершины горы.

И снова его охватил какой-то первозданный восторг. Он не мог сказать почему, но гора дразнила его, манила к себе, как будто была готова ответить на какие-то смутные его желания. Она была так чиста, так строга…

Со злостью и отчаянием Крофт вдруг вспомнил, что они не будут подниматься на гору. Если следующий день пройдет без происшествий, они пересекут перевал к ночи, и ему так и не придется побывать на вершине. С разочарованием он передал бинокль лейтенанту.

Хирн очень устал. Марш он кое-как выдержал и даже находил в себе силы идти дальше, и все-таки тело требовало отдыха. Он хмурился, а когда увидел в бинокль гору, встревожился не на шутку. Гора была слишком большой, слишком, как ему казалось, могучей. Он пришел в странное волнение, когда увидел, как облако окутывает вершину. Он представил себе океан, наступающий на скалистый берег, и помимо своей воли прислушался, как будто мог услышать звук какой-то титанической борьбы.

Из-за далекого горизонта действительно доносились звуки, похожие на прибой или на приглушенные раскаты грома.

— Слышишь? — сказал Хирн, коснувшись руки Крофта.

— Это артиллерия, лейтенант. Звук доносился с другой стороны горы. Видно, там идет бой.

— Ты прав, — согласился Хирн. Снова наступило молчание. Хирн передал бинокль Крофту. — Хочешь еще раз взглянуть? — спросил он.

— Не возражаю. — Крофт снова приложил бинокль к глазам.

Хирн внимательно наблюдал за ним. Лицо Крофта выражало что-то такое, чему Хирн не мог дать четкого определения, но от этого выражения у него по спине вдруг пробежали мурашки. Крофт казался в этот момент каким-то одухотворенным, его тонкие губы были слегка приоткрыты, ноздри раздуты. Хирну представилось, что он смотрит не на лицо Крофта, а заглядывает в какую-то бездну, в пропасть. Он отвернулся и взглянул на свои руки. «Крофту верить нельзя». Эта простая мысль как-то успокоила его. Он последний раз взглянул на облака и гору. Их вид вызвал в нем еще большее беспокойство. Гора была огромной, на нее волна за волной наползала темнеющая туманная дымка. Казалось, что это берег, на который вот-вот выбросятся большие корабли и, разбившись, потонут несколько минут спустя.

Крофт вернул бинокль, и Хирн спрятал его в футляр.

— Пошли. Посты нужно выставить, пока не стемнело, — сказал Хирн.

Они молча спустились по склону холма и направились в ложбину, где остался взвод.

Хор. Смена

В ложбине, лежа бок о бок.

Браун. Послушай, перед выходом сюда я слышал, будто на следующей неделе прибывает смена; на этот раз на долю штабной роты придется десять человек.

Ред (ворчливо). Они отправят ординарцев.

Минетта. Как тебе это нравится? У нас не хватает людей, а они держат там дюжину денщиков для офицеров.

Полак. Ты ведь не хотел бы стать ординарцем?

Минетта. Конечно нет. Я себя уважаю.

Браун. Я не шучу, Ред. Может быть, нам с тобой повезет.

Ред. Сколько сменилось прошлый месяц?

Мартинес. Один, а еще месяц назад — двое.

Ред. Да. По одному человеку на роту. В штабной роте сто человек, прослуживших полтора года. Не унывай, Браун, тебе осталось подождать всего сотню месяцев.

Минетта. Эх, ну и собачья жизнь!

Браун. Тебе что, Минетта, ты за океаном еще так мало, что не успел даже загореть.

Минетта. Если вам не удастся вырваться отсюда, то мне и подавно не удастся, даже когда отслужу полтора года. Это как приговор.

Браун (задумчиво). Знаете, так всегда получается, когда выслужишь срок. Помните Шонесси? Он должен был отправиться домой в порядке смены, уже был приказ, но его послали в патруль, и конец ему.

Ред. Конечно, именно поэтому его и выбрали. В общем, дружище, не удастся тебе вырваться из армии, и никому из нас не удастся.

Полак. Если бы я прослужил полтора года, то сумел бы добиться смены. Нужно только подвалить к Мантелли и к этому толстяку первому сержанту. Выиграй немного в покер, дай им двадцать — тридцать фунтов и скажи: «Вот на сигару, сменную сигару!» Вот как надо действовать.

Браун. Ей богу, Ред, Полак, может быть, и прав. Помните, как выбрали Сандерса. Вряд ли кто мог за него походатайствовать, но он весь год лебезил перед Мантелли.

Ред. Не пытайся этого делать, Браун. Начнешь подлизываться к Мантелли, и ему это так понравится, что будет невмоготу с тобой расстаться.

Минетта. Что же это такое? Впрочем, в армии все так: одной рукой дают, другой отбирают. Я просто в недоумении.

Полак. Ты умнеешь, Минетта.

Браун (вздохнув). Противно это все. (Поворачивается на другой бок.) Спокойной ночи.

Ред (лежит на спине, смотрит на усыпанное звездами небо). Смена производится не для возвращения людей домой, а для задержки их на фронте.

Минетта. Конечно. Спокойной ночи.

«Спокойной ночи, спокойной ночи», — слышится в ответ.

Солдаты спят, охраняемые холмами и нерушимым молчанием ночи.

4

Взвод провел беспокойную ночь в ложбине. Все слишком устали, чтобы спать спокойно, да и холодно было под одними одеялами.

Когда подходило время заступать в караул, солдат карабкался на вершину холма и устремлял свой взгляд вниз, на зеленую долину. В лунном свете все выглядело холодным, серебристым, а холмы казались мрачными. Люди, расположившиеся на отдых в ложбине позади караульного, казалось, не имели к нему никакого отношения. Караульный чувствовал себя одиноким, совершенно одиноким, словно находился среди долин и кратеров луны. Кругом, казалось, все замерло и одновременно все как будто жило. Дул слабый и как бы размышлявший о чем-то ветерок, шелестела стелившаяся волнами трава. Стояла напряженная, наполненная ожиданием чего-то ночная тишина.

На рассвете они сложили одеяла, уложили имущество в рюкзаки и позавтракали, медленно и без всякого удовольствия пережевывая холодную консервированную ветчину с яйцами и квадратные крекеры из непросеянной пшеницы. Мышцы еще не успели отдохнуть, а одежда — высохнуть от вчерашнего пота. Те, кто был постарше, мечтали о жарком солнце — им казалось, что все тепло ушло из их тела. У Реда опять болели почки, Рота изводила ревматическая боль в правом плече, а Уилсон страдал от спазмы желудочного расстройства после приема пищи. Все они находились в пассивном, подавленном состоянии и старались не думать о предстоящем марше.

Крофт и Хирн снова удалились на вершину холма и обсуждали предстоящий переход. Ранним утром долина все еще была подернута дымкой, а гор и перевалов вообще не было видно. Они перевели взгляд на север, на горный хребет Ватамаи. Он тянулся до самого горизонта, подобно облачному валу в легкой дымке, поднимался круто до самой верхней своей точки — горы Анака, а затем, слева от нее, перед тем как снова начать подниматься, резко обрывался, с головокружительной крутизной переходя в перевал.

— Наверняка японцы держат этот перевал под наблюдением, — заметил Крофт.

Хирн вздрогнул.

— У них, очевидно, немало хлопот и без этого. Перевал ведь довольно далеко позади их оборонительных рубежей.

Дымка постепенно рассеивалась. Крофт продолжал осматривать местность в бинокль.

— Я бы не сказал этого, лейтенант. Перевал настолько узкий, что, если нужно, его вполне можно перекрыть силами взвода. — Он сплюнул. — Конечно, это надо еще выяснить.

Солнце уже начало очерчивать контуры окрестных холмов. Тени в ложбинах и зарослях становились бледнее.

— Ну, нам ничего другого не остается, — пробормотал Хирн. Он уже чувствовал антипатию, возникшую между ним и Крофтом. — Если нам повезет, то к вечеру мы расположимся биваком позади японских боевых порядков, а завтра начнем разведывать их тылы.

Крофт сомневался в этом. Интуиция и опыт подсказывали ему, что перевал опасен и что попытка преодолеть его может оказаться тщетной, однако другого выхода не было. Они могли бы взобраться на гору Анака, но Хирн и слышать не захочет об этом. Крофт снова сплюнул.

— Думаю, что делать больше нечего, — сказал он.

Он не чувствовал особого беспокойства. Чем больше он глядел на гору…

— Пошли, — сказал Хирн.

Они спустились к солдатам в ложбину, надели рюкзаки и тронулись в путь. Хирн чередовался с Брауном и Крофтом в роли ведущего. Мартинес почти все время шел в тридцати — сорока ярдах впереди, выполняя роль разведчика. Покрытая ночной росой трава была мокрой, и люди часто оступались, когда приходилось спускаться по склонам холмов, и очень уставали, когда взбирались вверх.

Хирн, однако, чувствовал себя хорошо. После вчерашнего перехода тело его как будто окрепло, налилось новыми силами. Он проснулся с одеревеневшими мускулами и болью в плечах, но в целом отдохнувшим и бодрым. Этим утром он чувствовал твердость и большой запас энергии в себе. Когда они пересекали первую горную гряду, он подтянул рюкзак повыше на свои широкие плечи и с удовольствием подставил лицо солнцу. От травы и других растений исходил аромат и свежее благоухание раннего утра.

— Ну, парни, давайте возьмем эту высоту! — подбадривал он солдат, когда они проходили мимо. Он вышел из головы колонны и переходил от одного к другому, замедляя или ускоряя шаг, чтобы идти вровень с ними.

— Как дела сегодня, Вайман? Как чувствуешь себя, лучше?

Вайман кивнул.

— Да, сэр. А вчера совсем выдохся.

— Нам всем, черт возьми, было нелегко. Сегодня будет лучше, — сказал Хирн, похлопывая Ваймана по плечу. Потом он перешел к Риджесу.

— Вот земли-то сколько, да, дружище?

— Да, лейтенант, земли здесь хоть отбавляй, — ухмыльнулся Риджес.

Некоторое время Хирн шел рядом с Уилсоном и пошучивал над ним:

— Ну как, все удобряешь землю?

— Ага, у меня вышел из строя клапан, вот теперь и не могу никак удержаться.

Хирн ткнул его в бок.

— На следующем привале вырежем для тебя затычку, — весело сказал он.

Было легко и радостно. Едва ли Хирн сознавал, почему это так, но сегодня ему все доставляло огромное наслаждение. Он воздерживался сейчас от каких бы то ни было решений и почти не задумывался над трудностями выполнения поставленной взводу задачи. Им, наверное, сегодня повезет, а завтра к вечеру они будут готовы начать обратный путь. Через несколько дней задание на разведку будет выполнено, и они возвратятся на бивак.

Он вспомнил о Каммингсе, почувствовал к нему острую ненависть, и у него вдруг появилось желание, чтобы этот переход никогда не кончался. Настроение сразу испортилось. Какими бы ни были результаты выполнения их задачи, в любом случае выиграет Каммингс.

К черту все это. Начинаешь что-то анализировать, доходишь до самого конца и обнаруживаешь, что дело плохо. Главное, чтобы продолжать ставить одну ногу впереди другой.

— О'кей, ребята, идем дальше, — сказал он спокойно. Солдаты шли мимо него цепочкой по склону. — Шире шаг.

Хирна волновали и другие проблемы. Например, Крофт. Как никогда прежде, ему необходимо наблюдать за всем, все запоминать, научиться в течение этих нескольких дней тому, что Крофт постигал на протяжении месяцев и годов. Сейчас он был командиром в условиях весьма шаткого равновесия. Крофт всегда мог так или иначе это равновесие нарушить.

Хирн продолжал разговаривать с солдатами, когда они проходили мимо, но солнце стало пригревать сильнее, и все снова почувствовали усталость и начали нервничать. И в его обращениях к людям появилось что-то искусственное, вымученное.

— Ну как дела, Полак?

— Веселого мало, — нехотя отвечал тот и продолжал путь молча.

У солдат существовало против него какое-то предубеждение. Они были осторожны, даже, может быть, недоверчивы. Он был офицером, и инстинктивно они соблюдали осмотрительность. Но Хирн видел в этом и кое-что другое. Крофт находился с ними так давно, имел такой всесторонний контроль над взводом, что они не могли даже представить себе, чтобы Крофт больше не командовал ими. Они боялись проявлять по отношению к Хирну симпатию, так как опасались, что Крофт запомнит это до той поры, пока вновь не утвердится в правах командира. Все дело заключалось в том, чтобы заставить их понять, что он, Хирн, будет со взводом постоянно. Однако это потребует времени. Если бы только он пробыл с ними хотя бы неделю на биваке или провернул несколько небольших патрульных операций до этого задания. Хирн пожал плечами и вытер пот со лба. Солнце припекало еще сильнее.

А путь становился все круче. Целое утро люди шли по высокой траве, медленно взбирались на возвышения, устало тащились через долины, с трудом преодолевали холмы в обход. Они уже устали, дыхание участилось, лица загорели и обветрились. Теперь уже никто не разговаривал, двигались цепочкой в мрачном настроении.

Солнце закрыли тучи, начался дождь. Сначала это было приятно: дождь казался прохладным, повеял ветерок, однако вскоре земля раскисла и к ботинкам стала прилипать грязь. Все промокли и шли с поникшей головой, опустив винтовки дульным срезом вниз, чтобы предохранить их от дождя; люди напоминали какие-то увядшие цветы. Все вокруг выглядело унылым.

Местность изменилась, появилось больше валунов. Холмы стали круче, некоторые из них были покрыты кустарником высотой до пояса и какими-то растениями с плоскими листьями. Впервые со времени выхода из джунглей на пути им встретилась рощица.

Дождь прекратился, и опять начало палить солнце, теперь оно стояло в зените, был полдень. Взвод остановился в небольшой рощице, солдаты сбросили рюкзаки и съели еще по одному пайку. Уилсон с отвращением принялся за галеты и сыр.

— Я слышал, что это вызывает у человека запор, — сказал он Реду.

— Ну что же, кое для кого это не так плохо.

Уилсон засмеялся. Всю первую половину дня его мучил понос, болела спина и кололо в паху. Он не мог понять, почему организм так подвел его. Он всегда испытывал гордость от того, что может все то, что могут другие, а сейчас он с трудом тащился в хвосте колонны, цепляясь за траву, напрягая все свои силы, чтобы преодолеть самые незначительные холмики. Спазмы заставляли его сгибаться почти вдвое, он сильно потел, рюкзак давил на плечи подобно бетонной балке.

Уилсон вздохнул.

— Поверь, Ред, у меня внутри словно все разрывается. Вернусь, придется делать операцию. Без этого я ни к чему не буду годен.

— Да?

— Правда, Ред. Я ведь задерживаю весь взвод.

Ред громко рассмеялся.

— А ты что, думаешь, мы уж очень спешим?

— Да нет, но меня это очень беспокоит. Что если мы нарвемся на кого-нибудь, когда будем пересекать перевал? Видишь ли, я совсем забыл, как чувствует себя человек, которого не мучает понос.

Ред засмеялся.

— А-а, брось, смотри на это дело проще, вот и все.

Ему не хотелось слишком уж вникать во все эти переживания Уилсона. «Я ведь ничего не могу поделать», — уверял он себя. Они продолжали есть молча.

Через несколько минут Хирн дал команду продолжать движение. Взвод выбрался из рощицы и с трудом потащился по солнцепеку. Хотя дождь прекратился, земля еще не просохла, от нее поднимались испарения. Люди двигались согнувшись. Перед ними простиралась необъятная холмистая местность. Они растянулись почти на сотню ярдов и медленно пробирались через густую траву, поглощенные каждый своими болями и недомоганиями. Подошвы ног горели, а колени дрожали от усталости. Вокруг в полуденной жаре сверкали вершины холмов, царило сплошное сонливое молчание. Слышалось только непрерывное жужжание насекомых, и это доставляло известную радость. Крофт, Риджес и даже Уилсон вспоминали о фермерских участках во время летнего зноя, о тихих и щедрых просторах с порхающими на фоне голубого неба бабочками. Они медленно, лениво перебирали воспоминания, словно двигались по проселочной дороге, а перед ними расстилались плодородные поля, и они вдыхали застоявшуюся влажность растительной силы земли после дождя, стойкий запах вспаханного поля и конского пота.

Все вокруг, казалось, затопили слепящий солнечный свет и жара.

Около часа двигались все время в гору, а затем остановились у ручья, чтобы наполнить фляги. После пятнадцатиминутного отдыха вновь двинулись в путь. Одежда на людях промокала по крайней мере десяток раз: от океанских брызг при переходе на катере, от воды при форсировании рек, от пота, от влажной земли на привалах, и всегда, когда одежда высыхала, на ней оставались следы. Рубашки были в белых пятнах от выступившей соли, а под мышками и на поясе ткань уже начала разрушаться. На теле у большинства были ссадины, волдыри и солнечные ожоги; некоторые стерли ноги и начали хромать, но все эти помехи казались незначительными, на них почти не обращали внимания в тяжелом оцепенении от постоянного движения, солнечного перегрева; усталость сковывала все мышцы тела, вызывала тяжелую апатию ко всему. Люди ощущали во рту кислый привкус от перенапряжения, с трудом переставляли натруженные ноги, но в конце концов перестали воспринимать собственное недомогание. Они продолжали идти, не думая о том, куда идут; двигались, тупо и уныло покачиваясь из стороны в сторону. На них давила тяжесть рюкзаков, но они воспринимали эти рюкзаки как часть своего тела, как помещенный где-то внутри них большой камень.

Кустарник становился выше, почти по грудь. Колючки задевали за винтовки, цеплялись за одежду. Люди продирались сквозь кустарник, пока облепившие одежду колючки не вынуждали их останавливаться; они отдирали колючки и вновь устремлялись вперед. Они ни о чем не думали, кроме сотни футов земли впереди; они даже не смотрели на вершину холма, на который взбирались.

В полдень устроили продолжительный привал в тени от скал. Трещали кузнечики, лениво летали насекомые, и время, казалось, ползло очень медленно. Разбитые усталостью люди начали подремывать. У Хирна не было ни малейшего желания шевелиться, однако привал слишком затягивался. Он медленно встал, закрепил свой рюкзак и скомандовал:

— Подъем!

Никакой реакции, и это вызвало у него приступ возмущения. Крофта они послушались бы быстро.

— Вставайте, вставайте. Надо идти. Нельзя сидеть здесь целый день, — сказал он строгим и официальным тоном.

Солдаты начали медленно, нехотя подниматься. Он слышал, как они чертыхались и почувствовал в них мрачное сопротивление.

Его нервы были взвинчены больше, чем он сам мог предполагать.

— Прекратите разговоры и пошевеливайтесь, — услышал он свой собственный голос. Вдруг он понял, что очень устал от этих обязанностей командира.

— Вот сукин сын, — пробормотал кто-то.

Это задело его, но он подавил негодование. Их поступки были вполне понятны. Они устали и хотели сорвать на ком-нибудь злость. Независимо от того, что он сделал на самом деле, рано или поздно они возненавидят его. Попытки как-то подействовать на них в конце концов только запугают и вызовут у них раздражение. Крофта они послушались бы, потому что Крофт разжигал в них ненависть, вдохновлял это чувство, но сам был выше его и в свою очередь добивался подчинения. Понимание этого подавляло Хирна.

— Впереди у нас еще долгий путь, — сказал он более спокойным тоном.

Они продолжали тащиться вперед. Гора Анака была теперь значительно ближе. Всякий раз с вершины очередного холма виднелись высокие обрывистые стены на обеих сторонах перевала, они могли даже различать отдельные деревья среди зарослей на ее склонах. Местность и даже воздух изменились. Стало прохладнее, воздух заметно разреженнее, и его едва хватало при учащенном дыхании.

Подступов к перевалу достигли в три часа. Крофт поднялся на вершину последнего холма и, укрывшись за кустом, осмотрел местность, раскинувшуюся перед ними. Внизу под склоном холма приблизительно на четверть мили простиралась долина с островком высокой травы, окруженным горным кряжем спереди и холмами слева и справа. За долиной через горную цепь узким скалистым ущельем, извивавшимся между отвесными каменистыми склонами, шел перевал. Дно дефиле было скрыто густой листвой, и здесь могло укрыться любое количество людей.

Крофт осмотрел несколько холмов, возвышавшихся на открытых участках перевала, внимательно вглядываясь в окружавшие их джунгли. Он испытал внутреннее удовлетворение от того, что забрался так далеко. «Мы прошли чертовски большой путь», — подумал он. В повисшей над холмами тишине он различал время от времени доносившиеся с другой стороны горного хребта приглушенные артиллерийские залпы.

К нему подошел и расположился рядом Мартинес.

— Все в порядке, Гроза Япошек, — прошептал Крофт. — Нам нужно держаться вблизи холмов, окружающих долину. Если у входа на перевал кто-нибудь есть и если мы пойдем через поле, то нас наверняка обнаружат.

Мартинес кивнул, переполз через вершину холма и повернул направо, чтобы обойти долину. Крофт сделал жест рукой остальной части взвода, чтобы следовали за ним, и начал спускаться с холма.

Люди двигались очень медленно, маскируясь в высокой траве. Мартинес проходил ярдов тридцать и останавливался, прежде чем снова идти вперед. Осторожность, с которой он продвигался, передалась другим, хотя никому ничего не приказывали. Солдаты стряхнули с себя усталость, вернули исчезнувшую было способность воспринимать окружающее и до некоторой степени даже восстановили контроль над своими движениями. Они шли осторожно, высоко поднимая ноги и ставя их твердо, чтобы не производить шума. Все чутко слушали царившую в долине тишину, вздрагивали от неожиданного шума и замирали каждый раз, когда раздавалось стрекотание насекомых. Напряжение возрастало. Они ждали, что вот-вот что-то произойдет. Во рту у всех пересохло, в груди раздавались тяжелые удары сердца.

До подступов к перевалу с того места, откуда Крофт вел наблюдение за долиной, было всего несколько сот ярдов, однако путь, которым вел колонну Мартинес, составил больше полумили. На обход кружным путем потребовалось довольно много времени, около получаса, и настороженность у людей уменьшилась. Шедшим в хвосте колонны приходилось на несколько минут задерживаться, а потом почти бежать, чтобы догнать головную группу взвода. Это утомляло и раздражало. Люди вновь почувствовали, как они измучены, как болит спина, ноги. Они то и дело ненадолго останавливались в полусогнутом положении, а рюкзаки продолжали неимоверно давить на плечи, и стоять так оказывалось еще хуже, чем двигаться. Пот заливал глаза, вызывал слезы. Они опять начали терять контроль над собой. Некоторые стали открыто ворчать. Во время одной из остановок Уилсон задержался по причине естественной надобности; взвод начал движение, а он еще был занят своим делом, и это привело к некоторому замешательству. Замыкающие начали шепотом передавать по цепочке просьбу, чтобы головная группа остановилась, и около минуты люди вынужденно передвигались взад-вперед и шептались друг с другом. Когда Уилсон сделал свое дело, взвод двинулся дальше, но дисциплина так и не восстановилась. Хотя никто не говорил в полный голос, общий шум, складывавшийся из отдельных шушуканий и несоблюдения осторожности в процессе движения, в целом превышал необходимый предел. Временами Крофт давал сигнал рукой соблюдать тишину, но это мало помогало.

Они дошли до скал у подножия горы Анака и взяли левее, двигаясь к перевалу от укрытия к укрытию. Вскоре они подошли к месту, лишенному естественных укрытий. Это было открытое поле — начало обширной долины, простиравшейся на сотню ярдов до первой седловины в перевале. Ничего не оставалось делать, как пересечь это пространство. Хирн и Крофт присели за уступом отрога и стали обсуждать, что делать дальше.

— Нам необходимо разделиться на два отделения, лейтенант, и когда одно будет пересекать открытое пространство, другое обеспечит ему прикрытие, — сказал Крофт.

— Думаю, что это правильно, — согласился Хирн. Несмотря на всю напряженность обстановки, было очень приятно сидеть на уступе скалы, впитывая всеми порами солнечное тепло. Он глубоко вздохнул. — Так мы и сделаем. Когда первое отделение достигнет перевала, за ним последует второе.

— Ага. — Крофт потер подбородок и бросил испытующий взгляд на лейтенанта. — Я поведу первое отделение, ладно, лейтенант?

«Нет, — решил Хирн, — как раз здесь мне надо проявить настойчивость».

— Я сам поведу его, сержант. А вы меня прикроете.

— Но… Хорошо, лейтенант. — На мгновение Крофт замолчал. — Вам лучше взять отделение Мартинеса — у него в большинстве опытные солдаты.

Хирн кивнул. Он заметил на лице Крофта выражение удивления и разочарования, и это доставило ему удовольствие. Но тут же Хирн почувствовал недовольство собой: он вел себя как мальчишка.

Он сделал жест Мартинесу и поднял вверх один палец, показывая, что ему нужно первое отделение. Через одну-две минуты солдаты собрались вокруг него. Хирн почувствовал какой-то комок в горле; когда он говорил, его голос звучал хрипло и скорее напоминал шепот.

— Мы должны пройти вон к той роще, а второе отделение будет прикрывать нас. Мне незачем напоминать вам о необходимости быть начеку. — Он потрогал лоб, как будто забыл и хотел вспомнить что-то. — Держите дистанцию между собой по крайней мере в пять ярдов. — Кое-кто из солдат кивнул в знак согласия.

Хирн встал, перебрался через уступ скалы и начал двигаться по открытому полю в направлении к зелени, скрывавшей вход на перевал. Позади, слева и справа он слышал шаги солдат отделения.

Непроизвольно он взял винтовку наперевес. Поле, окаймленное с одной стороны скалами, а с другой высокой травой, было в сотню ярдов длиной и около тридцати ярдов шириной. Оно было слегка покато и покрыто отдельными небольшими каменистыми бугорками. От камней и стволов винтовок отражались ослепительные лучи солнца. Стояла абсолютная тишина, как будто навевавшая на все вокруг сонливую дремоту.

Натруженными, сбитыми подушечками пальцев ног Хирн чувствовал каждый свой шаг, но ему казалось, что это происходит не с ним. Винтовка у него в руках почему-то была скользкой. Внутреннее напряжение давало себя знать при любом неожиданном звуке: кто-то зацепил ногой за камень или просто шаркнул ею. Он перевел дыхание и, обернувшись, бросил взгляд на солдат отделения. Все его чувства были крайне обострены. Помимо всего прочего, он втайне испытывал радостное возбуждение.

На какой-то момент Хирну показалось, что в листве рощи кто-то задвигался. Он сразу же остановился. До рощи оставалось ярдов пять — десять. Ничего не увидев, он сделал знак продолжать движение, и солдаты последовали за ним.

Дзиинь!

Пуля рикошетом отскочила от камня и со свистом полетела в сторону. Роща наполнилась треском винтовочных выстрелов, и солдаты отделения склонились к земле подобно хлебам во время шквала. Хирн бросился на землю позади камня. Обернувшись назад, он увидел, как солдаты, ругаясь и крича что-то друг другу, ползли к укрытиям. Винтовочный огонь продолжался, непрерывный, ужасающий, с нарастающим темпом. Треск выстрелов напоминал звуки лесного пожара, а дзиньканье пролетающих над головой пуль — жужжание насекомых; сверкнув при ударе о камень, они с нарастающим воем летели под аккомпанемент леденящего душу звука рвущегося металла.

Бии-йоувввв! Бии-йоувввв! Тии-йююююнг!

Солдаты лежали под прикрытием валунов, дрожащие, беспомощные, боясь поднять голову. Позади них из-за скалы, после некоторой паузы, Крофт и его отделение открыли огонь по роще с противоположной стороны поля. Обрывистые склоны скал отражали звуки и отбрасывали их обратно в долину, и здесь начался потрясающий хаос звуков, одно эхо сталкивалось с другим подобно разным струям в одном потоке, звуки хлестали по ушам, почти оглушали.

Хирн лежал плашмя позади камня, его конечности сводила судорога, глаза заливал пот. Он видел только прожилки гранита и поверхность камня, тупо воспринимая их глазами и не осознавая ничего. Все внутри него, казалось, оборвалось. Самым сильным было желание прикрыть голову руками и дождаться окончания перестрелки. Он услышал какие-то звуки и с тупым изумлением понял, что это он сам издает их, что они срываются с его губ. Помимо откровенного страха он чувствовал все усиливавшееся отвращение к самому себе. Хирн просто не верил тому, что происходило с ним. Он никогда прежде не был в боевой обстановке, но вести себя подобным образом…

Дзиинь!

Кусочки камня и каменная пыль осыпали ему шею, вызвав легкий зуд. Винтовочный огонь был яростным, можно сказать даже злобным. Казалось, весь огонь был сосредоточен на нем, и каждый раз, когда пуля пролетала мимо, он непроизвольно вздрагивал. Пот непрерывно капал с подбородка, кончика носа, с бровей на глаза.

Перестрелка длилась всего пятнадцать или двадцать секунд, а он был насквозь мокрым. Ему казалось, что какой-то стальной обруч сжал его ключицы, перехватил дыхание. Сердце билось, как кулак о стену. В течение нескольких секунд все его мысли были сосредоточены на том, чтобы не наложить в штаны. Он почувствовал прилив крови к голове от одной мысли об этом. Нет! Нет!

Пули свистели вокруг с невыносимым шуршащим звуком.

Он должен вывести всех отсюда! Но руки не слушались его, они все еще прикрывали голову, он вздрагивал каждый раз, когда пуля рикошетировала от камня. Он слышал, как солдаты позади кричали друг другу бессвязные слова. Откуда этот страх? Он должен подавить его. Что с ним произошло? Просто невероятно, трудно поверить. Со стыдом и страхом он вспомнил на мгновение окурок Каммингса, за которым он нагнулся, чтобы поднять его. Ему казалось, что он слышит все: хриплое дыхание солдат, укрывшихся за камнями, крики японцев в роще, даже шелест травы и треск кузнечиков в долине. Позади отделение Крофта все еще вело огонь. Он еще плотнее прижался к земле за камнем, когда несколько японских пуль ударили о камень и отскочили в сторону. Осколки и пыль обожгли ему шею.

Почему же Крофт ничего не предпринимает? Внезапно он понял, что ждет, когда Крофт возьмет инициативу на себя и подаст громким голосом команду, которая выведет его отсюда. Все в нем возмутилось. Он завел свой карабин за край камня и нажал на спусковой крючок.

Однако выстрела не последовало: спусковой механизм стоял на предохранителе. Эта ошибка привела его в бешенство. Не вполне отдавая себе отчет в своих действиях, Хирн встал, нажал на предохранитель и сделал три или четыре выстрела по роще.

— Назад, назад! — крикнул он. — Встать!.. Назад!

Ошеломленный, он услышал, что кричит неистовым пронзительным голосом.

— Встать! Бегом назад!

Вокруг свистели пули, но теперь, когда он стоял, они, казалось, не имели значения.

— Отойти ко второму отделению! — крикнул он еще раз, перебегая от камня к камню. Его голос жил отдельно от него самого.

Он повернулся и сделал еще пять выстрелов — с быстротой, на которую только был способен, и остановился в ожидании, онемевший, неподвижный.

— Встать! Открыть огонь! Залп по ним!

Некоторые солдаты встали и открыли огонь. Приведенные в замешательство, японцы в роще несколько секунд молчали.

— Бегом назад! — скомандовал Хирн.

Солдаты отделения поднялись на ноги, бросая на него безмолвные взгляды, и побежали назад к уступу скалы. Они поворачивались к роще, делали по нескольку выстрелов, отбегали на двадцать ярдов, останавливались, чтобы снова открыть огонь; отходили в беспорядке подобно стаду, в ярости и страхе. Японцы в роще снова открыли огонь, но солдаты отделения не обращали на него внимания. Все они словно обезумели. Перебегая от камня к камню, они думали только об одном: скорее достичь спасительного укрытия позади скалы, которую только что оставили.

Один за другим, задыхаясь и негодуя на усталость, они преодолели последний уступ скалы и укрылись за ней; ото всех несло потом. Хирн был одним из последних. Он свалился на землю, потом встал на колени. Браун, Стэнли, Рот, Минетта и Полак продолжали вести огонь, а Крофт помог Хирну встать на ноги.

— Все вернулись? — спросил Хирн, тяжело дыша.

Крофт быстро посмотрел вокруг.

— Кажется, все на месте, — ответил он, сплюнув. — Пошли, лейтенант. Нам нужно выбираться отсюда, они наверняка начнут искать нас.

— Все здесь? — закричал Ред.

На его щеке виднелась длинная ссадина, а сам он был весь в пыли. Пот проступал сквозь этот слой пыли и тек, как текут слезы по грязному лицу. Солдаты собрались за скалой, разгоряченно и сердито перекликаясь друг с другом.

— Что, пропал кто-нибудь? — громко крикнул Галлахер.

— Все здесь, — ответил ему кто-то.

В роще на той стороне долины стояла тишина. Лишь изредка с шуршанием и свистом над ними пролетали одна-две пули.

— Надо уходить отсюда, — предложил кто-то.

Крофт приподнялся над вершиной скалы, осмотрел поле, но ничего не заметил. Когда из рощи на противоположной стороне долины послышались выстрелы, он быстро укрылся за скалой.

— Ну как, отступаем, лейтенант?

Некоторое время Хирн был не в состоянии сосредоточиться. Он все еще не мог прийти в себя и успокоиться, ему не верилось, что они благополучно возвратились и временно в безопасности. В нем все кипело. Он хотел гнать солдат еще сотню ярдов, и еще, и еще, выкрикивая команды, бушуя от ярости. Он потер лоб, но думать не мог — слишком сильна была встряска.

— Хорошо, отступаем, — ответил он наконец.

Такого приятного возбуждения и подъема Хирн никогда еще не переживал.

Взвод начал отходить от скалы, держась вблизи отвесных скал горы Анака. Они шли быстро, почти бежали, задние теснили передних. Им предстояло преодолеть небольшой холм, на котором их могли увидеть из рощи, но до нее было теперь несколько сот ярдов. Когда они поочередно быстро пробегали по вершине холма, из рощи раздалось несколько выстрелов. В течение двадцати минут они двигались то шагом, то бегом, шли все дальше и дальше на восток, параллельно подножию горы. Они прошли уже более мили, и от входа на перевал их отделяли многочисленные холмы. Наконец они остановились. Хирн, следуя примеру Крофта, выбрал для отдыха выемку недалеко от вершины холма и выставил четырех часовых на подступах.

Они находились здесь уже десять минут, прежде чем обнаружили, что Уилсона с ними нет.

5

Когда взвод нарвался на засаду, Уилсон укрылся за валуном неподалеку от высокой травы. Он лежал там изнуренный, бесчувственный, довольный тем, что бой идет без его участия. Когда Хирн приказал отступать, Уилсон послушно поднялся на ноги, отбежал несколько шагов назад и повернулся, чтобы выстрелить в японцев.

Пуля попала ему в живот. Ему показалось, что кто-то сильно ударил его в солнечное сплетение. От удара он перевернулся, прокатился несколько метров по земле и оказался в высокой траве.

Уилсон лежал, пораженный неожиданностью удара, и первое, что он почувствовал, была злость. «Какой это дьявол ударил меня», — пробормотал он. Он потер живот, намереваясь встать и броситься на ударившего его человека, но увидел на руке кровь. Уилсон покачал головой, снова услышал звуки выстрелов, крики оставшихся за скалой солдат взвода всего в тридцати ярдах от него. «Все здесь?» — услышал он чей-то крик.

«Да, да, я здесь», — пробормотал он. Ему показалось, что он произнес эти слова громко, а на самом деле это был не более чем шепот. Он перевернулся на живот и вдруг почувствовал страх. «Это японцы попали в меня». Он тряхнул головой. Падая в траву, он потерял очки, и ему приходилось теперь щуриться. С того места, где он лежал, ему был виден кусочек поля шириной только в ярд или два. Отсутствие на нем людей обрадовало его. «Я просто выдохся, вот в чем дело». Он расслабился на какую-то минуту и стал медленно терять сознание. По едва улавливаемым звукам он понял, что взвод уходит, но думать об этом ему не хотелось. Все казалось тихим и спокойным, если не считать тупой боли в животе.

Вдруг Уилсон осознал, что стрельба прекратилась. «Нужно спрятаться в траву, чтобы японцы не нашли меня». Он попытался подняться, но почувствовал, что слишком ослаб, и упал. Медленно, покрякивая от усилий и боли, он прополз несколько метров назад к высокой траве и снова расслабился, довольный тем, что теперь не видит поля. «Как будто меня исколошматили», — подумал он и еще раз тряхнул головой. Он вспомнил, как однажды сидел в баре, был слегка пьян, его рука лежала на бедре сидевшей рядом с ним женщины. Он собирался идти с ней домой. При этой мысли страсть сразу же вспыхивала в нем. «Правильно, милашка!» — услышал он свои собственные слова, глядя на стебли травы, поднимавшиеся перед самым его носом.

«Я умру», — подумал Уилсон. Холодок страха привел его в сознание, и он застонал. Он представил себе, как пуля пронзает его тело, разрывает ткани, и его затошнило. Изо рта вытекла струйка горькой слюны. «Теперь эта отрава внутри начнет смешиваться с кровью. Значит, каюк». Он снова потерял сознание, впал в приятное забытье, и им овладела слабость. Потом опять пришел в себя. Он уже не боялся смерти. «Эта пуля прочистит мне внутренности. Гной выйдет, и я поправлюсь». Эта мысль взбодрила его. «Отец рассказывал, что его дед всегда просил знакомую негритянку пустить ему кровь, когда у него поднималась температура. Именно это со мной сейчас и происходит».

Он посмотрел на землю. Спереди гимнастерка промокла от крови, это слегка напугало его. Он прикрыл окровавленное место рукой и слабо улыбнулся.

Уилсон смотрел на землю в нескольких дюймах от себя. Время остановилось, все вокруг него было неподвижно. Он почувствовал, как солнце припекает ему спину. Потом, слушая гул круживших над ним насекомых, он незаметно впал в забытье.

Минут десять спустя он снова очнулся. Лежал не шевелясь, то засыпая, то вновь просыпаясь. Каждое из его чувств, казалось, жило отдельно от других. Он смотрел на землю или, закрыв глаза, тяжело дышал. Только слух был обострен. Что-то было не так. Уилсон приподнял голову и услышал, как в поле, ярдах в десяти от него, кто-то тихо разговаривает. Он стал напряженно всматриваться в высокую траву, но ничего не увидел. Сначала он подумал, что, возможно, это кто-то из взвода, и хотел было крикнуть, но сразу замер. По доносившимся гортанным звукам и непривычной интонации Уилсон понял, что это японцы. «Если меня захватят…» Его охватил ужас. В сознании встали страшные картины японских пыток.

Он чувствовал, как при выдохе воздух медленно выходит через нос, пошевеливая волоски в ноздрях. Было слышно, как японцы топчутся вокруг, их говор резал слух.

— Доко? [10]

— Табун коко [11].

Уилсон понял, что, раздвинув траву, они подошли ближе. Он уткнулся носом в землю и почему-то повторил несколько раз про себя: «Доко коко кола, доко коко кола». Каждый мускул на его лице напрягся, чтобы не произнести чего-нибудь случайно вслух. «Нужно бы взять винтовку», — подумал он, но тут же вспомнил, что, когда отползал подальше в траву, оставил ее в нескольких ярдах от того места, где сейчас лежал. А если он пошевелится, то его наверняка обнаружат.

Он попытался что-то решить, но от охватившей его слабости ему захотелось плакать. Он был совершенно подавлен случившимся и, прижавшись лицом к земле, старался сдержать дыхание.

Японцы смеялись.

Уилсон вспомнил, как он ворочал трупы в пещере, и мысленно представил себе, что его уже захватили японцы. «Да ладно… Я просто искал какой-нибудь сувенирчик. Вы должны понять это. Ничего плохого я сделать не хотел. Можете то же самое делать с моими товарищами. Мне наплевать. Человек мертв, и ему уже все равно».

Японцы с шумом двигались по траве всего в пяти ярдах от него. Уилсон подумал о том, чтобы броситься за винтовкой, но забыл, с какой стороны он приполз. Трава уже выпрямилась, и следов не было видно. «О, черт». Он весь напрягся, уткнулся носом в землю. Рана снова начала ныть. «Только бы выбраться отсюда».

Японцы сели и завели разговор. Один из них откинулся назад в траву, и ее шелест долетел до слуха Уилсона. Он попытался сделать глоток, но что-то застряло у него в горле. Он испугался, что закашляется, и поэтому держал рот открытым. По его губам текла слюна.

Потом Уилсон слышал, как японцы встали, засмеялись и ушли. У него сильно звенело в ушах и стучало в голове. Он сжал кулаки и снова прижался лицом к земле, чтобы подавить стон. Во всем теле чувствовалась слабость, большее изнурение, чем когда-либо. Даже рот у него дрожал. Ему становилось все хуже, он попытался подняться, но не смог.

Уилсон пролежал без сознания почти полчаса. Он медленно пришел в себя, но мозг его еще работал вяло. Долго он лежал неподвижно, зажав рану на животе рукой. «Куда же все пропали?» — размышлял он. Впервые Уилсон осознал, что остался совершенно один. «Как же так — уйти и оставить человека?» Он вспомнил, что в нескольких ярдах от него разговаривали японцы, но теперь их уже не было слышно. Им снова овладел страх. Еще несколько минут он лежал неподвижно, не веря, что японцы ушли. Потом он снова вспомнил о взводе, и ему стало обидно, что товарищи оставили его в беде. «Я же был хорошим другом для многих из них, а они ушли и оставили меня. Это нечестно. Если бы это случилось с одним из них, я бы его не бросил». Он вздохнул и покачал головой. Несправедливость казалась далекой, почти абстрактной. Его стошнило в траву. Запах был довольно неприятный, он отвернулся и отполз на несколько футов в сторону. Чувство обиды на товарищей усилилось. «Столько сделал для них, а они не оценили этого. Вот и тогда, когда я достал для них вино… Ред подумал, что я обманываю его. — Он тяжело вздохнул. — Разве можно не верить товарищу? Ха, думать, что я обманываю его. — Он покачал головой. — Надо же так — уйти и бросить меня одного, им наплевать на то, что будет со мной». Он подумал о пройденном расстоянии и о том, сможет ли проползти обратно. Потом прополз несколько шагов и остановился, изнемогая от боли. До его сознания снова дошло, что он тяжело ранен, брошен на произвол судьбы, что он за много миль от своих, один в бесплодной дикой местности. Однако осознать все это полностью он не смог, так как снова впал в забытье из-за потери сил при попытке отползти. Ему показалось, что он слышит чей-то стон, потом еще, но он тут же с удивлением понял, что это его собственные стоны.

Припекавшее спину солнце разливало приятную теплоту по всему телу. Уилсону показалось, что он медленно погружается в землю, а вокруг, поддерживая его, распространяется ее тепло. Трава, земля и корни пахли солнцем, и в его сознании вставали картины вспаханного поля и вспотевших лошадей; ему вспомнился тот вечер, когда он сидел на камне у дороги и наблюдал, как мимо шла девушка-негритянка и как колыхалась ее грудь под хлопчатобумажной кофточкой. Он попытался вспомнить имя девушки, которую собирался навестить в тот вечер, и слабо улыбнулся. «Интересно, знает ли она, что мне шестнадцать?» — вспомнил он. Рана вызвала слабую тошноту и покалывание в животе. Как в бреду, он представлял себя то на дороге перед домом, где родился, то на траве в долине, где сейчас лежал. В его сознании промелькнуло смутное желание. «Черт возьми, неужели больше никогда не придется обнять женщину?»

Кровь из раны текла между пальцами, он сильно вспотел; под действием неожиданно навеянных воспоминаний о любовных похождениях он как наяву ощутил прикосновение к женскому телу. Солнце светило ярко и приносило ему удовлетворение. «Плохо, когда долго не видишь бабы. Ручаюсь, что мой организм именно поэтому подвел меня и переполнился гноем». Эта мысль испортила ему все настроение. «Не нужна мне никакая операция, они еще зарежут меня. Вот вернусь, так и скажу. Не нужно мне операции. Скажу, что вся дрянь вышла из меня вместе с кровью и теперь все в порядке». Он хихикнул. «Когда эта рана зарастет, у меня будет два пупка, один над другим. Интересно, что скажет Алиса, когда увидит?»

Солнце зашло за облако. Уилсону стало холодно, и он задрожал мелкой дрожью. На минуту или две его сознание прояснилось, он ощутил страх и почувствовал себя несчастным. «Не могут они бросить меня… должны вернуться. Надо держаться». Он с трудом приподнялся на ноги, выглянул из травы и увидел вершину и крутые склоны горы Анака, а затем снова упал, покрывшись холодным потом. «Я мужчина, — сказал он себе, — нельзя раскисать. Никогда никого ни о чем не просил, не стану просить и сейчас. Если человек мокрая курица, грош ему цена».

В руках и ногах чувствовался холод, он непрерывно вздрагивал. Солнце вышло из-за облака, но не согревало его. Рана опять заныла, внутри что-то ударяло как молот. «Черт возьми!» — вдруг выругался он. Боль приводила его в бешенство. Он закашлялся, на пальцах появилась кровь. Ему показалось, что это чья-то еще, а не его кровь, она была почему-то очень теплой. «Нужно держаться», — пробормотал он и снова потерял сознание.

.

Все пошло не так, как надо. Вход на перевал был закрыт, наверное, как раз в этот момент японцы передавали донесение в свой штаб. Скрытность действий разведывательного взвода была нарушена. Крофт чуть не взревел от злости, когда узнал, что Уилсон остался позади. «Вот дылда проклятая», — пробормотал он себе под нос. Сначала ему пришла мысль оставить Уилсона, но потом он решил, что необходимо вернуться за ним. Таково было правило, и Крофт знал, что иное решение невозможно. Он стал раздумывать над тем, что случилось с Уилсоном и кого взять с собой на его поиски. Поразмыслив, Крофт обратился к Хирну:

— Я возьму с собой несколько человек, лейтенант. Много не надо, все равно они ничем не помогут, да и рисковать незачем, еще кого-нибудь ранят.

Хирн кивнул. Его большое тело как-то сникло, в холодном взгляде сквозила усталость. Ему нужно было бы пойти самому, он совершит ошибку, если позволит Крофту взять на себя инициативу. Но он знал, что Крофт намного опытнее его и поэтому решит задачу лучше. Он тоже возмутился, когда узнал, что Уилсон пропал, и у него, как и у Крофта, сначала появилась мысль не возвращаться за ним.

В данный момент у него было много желаний, противоречивых и неясных, ранее не испытанных. Ему нужно было подумать.

— Ладно, бери кого хочешь. — Хирн закурил сигарету и уставился на свои ноги, давая понять Крофту, что тот может идти.

Вокруг них задумчиво ходили солдаты. Они были возбуждены и немного растерялись от внезапности, с которой взвод нарвался на засаду, и оттого, что Уилсон остался позади.

Браун и Ред спорили.

— Вы, сволочи, не были в поле, вы сидели за скалой. Разве трудно было поднять голову и посмотреть, не ранен ли кто-нибудь, — ругался Ред.

— О чем ты говоришь, Ред? Если бы мы не прикрывали вас, то всем вам была бы крышка.

— А-а, чепуха, желторотые юнцы, попрятались за скалу.

— Ты что, Ред, с ума сошел?

Ред хлопнул себя по лбу.

— Черт побери! Надо же было из всех нас пропасть именно Уилсону.

Галлахер ходил взад и вперед и потирал лоб рукой.

— Как же мы потеряли его? Где он?

— Сядь, Галлахер! — крикнул Стэнли.

— Отстань.

— Заткнитесь все, — резко произнес Крофт. — Как бабы. — Он встал и строго посмотрел на них. — Мне нужно несколько человек на поиски Уилсона. Кто хочет пойти?

Ред и Галлахер кивнули в знак согласия. Остальные несколько секунд молчали.

— Давай и я пойду, — вдруг сказал Риджес.

— Мне нужен еще один человек.

— Я, — сказал Браун.

— Мне сержанты не нужны. Ты понадобишься лейтенанту.

Крофт огляделся.

«Я не должен рисковать, — подумал Гольдстейн. — Что будет делать Натали, если со мной что-нибудь случится?» Однако при общем молчании он почувствовал себя обязанным ответить Крофту.

— Я тоже пойду, — сказал он неожиданно.

— Хорошо. Оставим рюкзаки здесь на случай, если нам придется двигаться быстро.

Они взяли винтовки и в колонне по одному двинулись к тому месту, где нарвались на засаду. Они шли молча, длинной цепочкой, на расстоянии десяти ярдов друг от друга. Опустившееся к горизонту солнце светило им прямо в глаза. Сейчас они уже не испытывали такого желания идти, как сначала.

Они прошли по тому пути, по которому отступали, двигаясь быстро, без всякой маскировки, за исключением того времени, когда пересекали гребень горы. На пути им попадались заросли кустарника и деревьев, но они не осматривали их тщательно. Крофт был уверен, что Уилсон ранен и остался в поле.

Менее чем через полчаса они достигли края поля. Отсюда они продвигались вперед осторожно, ползком. Казалось, что вокруг никого нет, стояла мертвая тишина. Крофт подполз к плоской скале, выглянул из-за нее и осмотрел местность, но ничего подозрительного не увидел.

— Черт бы взял это проклятое пузо! — вдруг раздалось где-то рядом.

Все застыли, услышав эти слова. Кто-то стонал всего в десяти или двадцати ярдах от них.

Крофт сделал несколько шагов в заросли травы.

— О, проклятье, проклятье!.. — Ругательства сыпались одно за другим.

Крофт вернулся к оставшимся позади солдатам, в нервном напряжении ожидавшим его и уже изготовившим к стрельбе винтовки.

— Мне кажется, это Уилсон. Пошли, — приказал Крофт.

Он прополз влево, спустился с отрога скалы и прыгнул в траву. Через несколько секунд он нашел Уилсона. Осторожно перевернув его, он сказал:

— Ранен.

Крофт смотрел на Уилсона со смешанным чувством легкого сочувствия и презрения. «Если человека ранят, то виноват он сам», — подумал Крофт.

Они наклонились к телу Уилсона, стараясь не высовываться из-за травы. Уилсон был без сознания.

— Как же мы потащим его назад? — шепотом спросил Гольдстейн.

— Это не твое дело, — холодно заметил Крофт.

Он думал сейчас совсем о другом. Уилсон стонал довольно громко, и, если японцы все еще находились в той рощице, они услышали его стоны. С другой стороны, маловероятно, чтобы они не пришли добить его, а раз этого не случилось, значит, они отошли. Их выстрелы были редкими, и, судя по силе огня, это было не больше чем отделение, высланное с целью охранения и имевшее приказ не вступать в бой при обнаружении патрулей противника. Значит, подход к перевалу больше не охранялся. Крофт подумал о том, чтобы оставить Уилсона и произвести разведку со своей группой. Однако, поразмыслив, он пришел к выводу, что делать это бессмысленно. В глубине перевала наверняка находятся японцы, и пройти не удастся. Единственной возможностью попасть на ту сторону горного хребта по-прежнему оставался переход через гору. Он устремил взгляд на вершину горы, и картина вызвала у него нетерпеливый трепет. Однако нужно было позаботиться об Уилсоне. Чтобы отнести его обратно к берегу, потребуется минимум шесть человек. Мысль об этом разозлила Крофта, ему захотелось выругаться.

— Ну ладно, давайте оттащим его прямо по траве до скалы, а потом понесем на руках.

Он схватил Уилсона за рубашку и начал волочить его по земле. Ред и Галлахер стали помогать ему. Дойдя до скалы и укрывшись за ней, они остановились, и Крофт стал готовить импровизированные носилки. Он снял свою рубашку, застегнул ее, просунул свою винтовку в один рукав, а винтовку Уилсона — в другой. Потом Крофт связал руки Уилсона своим ремнем и завернул раненого в одеяло, найденное в его вещевом мешке.

Носилки получились длиной около трех футов. Их подсунули под спину Уилсона, связанные руки раненого закинули за шею Риджеса, а тот взялся за приклады винтовок. Ред и Гольдстейн ухватились за стволы винтовок около бедер Уилсона, а Галлахер держал Уилсона за ступни ног. Крофт взял на себя охрану.

Они настороженно прислушивались к царившей тишине. Крутые отроги скал внушали им страх. Рана Уилсона кровоточила, лицо побледнело, стало почти белым. Раненого трудно было узнать, и им не верилось, что на носилках лежит он, Уилсон. Им казалось, что это какой-то потерявший сознание посторонний солдат.

— Нужно сделать ему перевязку, — предложил Ред.

— Давайте, — согласился Крофт.

Они снова опустили Уилсона на землю. Ред открыл индивидуальный пакет и вынул картонную коробочку с бинтом. Негнущимися пальцами он раскрыл ее, наложил повязку на рану и забинтовал ее, слегка затянув бинт.

— Не дать ли ему таблетку первой помощи?

— При ранении в живот такие таблетки не дают, — сказал Крофт.

— Ты думаешь, он выживет? — спросил Риджес хриплым голосом.

Крофт пожал плечами.

— Он крепкий парень.

— Уилсона не так просто убить, — пробормотал Ред.

— Ну пошли, пошли, — предложил Галлахер, стараясь не смотреть на Уилсона.

Они тронулись в путь, медленно и осторожно двигаясь через холмы назад в расщелину, где остался взвод. Это был тяжелый путь, и они часто отдыхали, посменно выделяя одного в охранение. Уилсон медленно приходил в сознание, бормотал что-то бессвязное. Казалось, он на какую-то минуту пришел в себя, но никого не узнал. «Доко коко кола», — пробормотал он несколько раз.

Они останавливались, вытирали сочившуюся изо рта Уилсона кровь и снова шли вперед. Им потребовалось более часа, чтобы дойти до места расположения взвода, и когда они наконец добрались до цели, почувствовали себя очень усталыми. Положив Уилсона и вытянув из-под него носилки, они сами повалились на землю. Обступившие солдаты взволнованно расспрашивали их, радуясь, что Уилсон нашелся, но Крофт и его группа слишком устали, чтобы много разговаривать. Крофт начал ругаться.

— Что вы стоите без дела, черт возьми! — Солдаты в изумлении посмотрели на него. — Минетта, Полак, Вайман, Рот, сходите-ка в рощу и срубите пару шестов футов по шесть длиной и дюйма два в диаметре да пару поперечин длиной дюймов восемнадцать.

— Зачем? — спросил Минетта.

— Как зачем? Для носилок. Пошевеливайтесь.

Ворча себе под нос, солдаты взяли пару тесаков и двинулись из расщелины в рощу. Через несколько минут из рощи донесся стук тесаков о деревья. Крофт презрительно сплюнул.

— Пока эти лентяи сделают что-нибудь, человек может умереть.

Уилсон, снова потерявший сознание, лежал неподвижно посредине расщелины. Помимо своей воли все смотрели на него.

К Крофту подошел Хирн. Поговорив немного, они подозвали к себе Брауна, Стэнли и Мартинеса. Было около четырех часов дня, и солнце все еще сильно грело. Крофт, опасаясь получить солнечный ожог, вытащил винтовки из рукавов своей рубашки, стряхнул ее и надел. Он недовольно посмотрел на кровавое пятно и сказал:

— Лейтенант хочет посоветоваться с сержантами. — Он сказал это таким тоном, как будто хотел подчеркнуть, что идея вовсе не принадлежит ему. — Мы хотим отправить людей с Уилсоном, и нужно решить, без кого мы сможем обойтись.

— Сколько человек вы хотите послать с Уилсоном, лейтенант? — спросил Браун.

Хирн до этого момента не задумывался над таким вопросом. Сколько же? Он пожал плечами, стараясь вспомнить, сколько людей предусматривает для таких целей устав.

— Я думаю, шесть хватит, — сказал он.

Крофт покачал головой.

— Мы не сможем выделить шесть человек, лейтенант. Придется обойтись четырьмя.

Браун присвистнул:

— Трудно, дьявольски трудно будет четверым.

— Да, четверо — маловато, — хмуро произнес Мартинес. Он знал, что на него выбор не падет, и это огорчило его. Браун наверняка постарается сделать так, чтобы его послали с Уилсоном, а ему, Мартинесу, придется продолжать путь со взводом.

— Правильно, сержант, — согласился Хирн. — Мы можем выделить только четырех человек. — Он сказал это твердо, как будто командовал взводом уже давно. — Нет уверенности, что не будет ранен еще кто-нибудь и что не придется и его тоже нести.

Этого говорить не следовало. Все бросили в его сторону мрачный взгляд и напряженно сжали губы.

— Черт возьми! — выпалил Браун. — Нам ведь, можно сказать, пока везло в этой операции. Если не считать Хеннесси и Толио… И почему это должно было случиться именно с Уилсоном?

Потирая кончики пальцев, Мартинес сидел, уставив невидящий взгляд в землю.

— Видно, пришла его очередь, — сказал он, прихлопнув какое-то насекомое на шее.

— Мы, вероятно, сумеем доставить его в целости, — сказал Браун. — Вы намереваетесь отправить кого-нибудь из сержантов, лейтенант?

Хирн не знал принятого порядка, но не хотел в этом признаться.

— Мне кажется, мы можем выделить одного из вас.

Брауну хотелось, чтобы выбор пал на него. Он скрывал это, хотя уже давно раскис — еще тогда, когда сидел за скалой во время перестрелки.

— Мне кажется, сейчас очередь Мартинеса, — сказал он, зная, что Крофт не захочет отпустить Мартинеса.

— Гроза Япошек нужен здесь, — резко ответил Крофт. — Я думаю, что пойдешь ты, Браун.

Хирн согласно кивнул.

— Как хотите, — сказал Браун, проводя рукой по подстриженным волосам и ощупывая прыщи на подбородке. Ему стало как-то неловко. — А кто пойдет со мной?

— Что скажете в отношении Риджеса и Гольдстейна, лейтенант? — предложил Крофт.

— Ты знаешь людей лучше меня, сержант.

— Они не так уж хороши, но достаточно здоровы, и если ты, Браун, нажмешь на них, то дотащат. Они показали себя неплохо, когда несли Уилсона сюда. — Крофт посмотрел на них. Он вспомнил, что Стэнли, Ред и Галлахер чуть не подрались на катере. Стэнли пошел тогда на попятный, и теперь можно было обойтись без него. И все же он был умным парнем, умнее, чем Браун, с точки зрения Крофта.

— А кто еще?

— Мне кажется, раз пойдут два лентяя, то тебе потребуется хотя бы один надежный человек. Возьмешь Стэнли?

— Конечно.

У Стэнли не было определенного желания. Он, конечно, был рад отправиться назад к берегу и не идти в разведку, но все же чувствовал себя обманутым. Если бы он остался со взводом, то у него были бы потом лучшие шансы в отношениях с Крофтом и лейтенантом. Ему не хотелось больше участвовать в бою, не хотелось снова нарваться на такую же засаду, и все же… «Во всем виноват Браун», — подумал он.

— Если ты считаешь, Сэм, что я должен пойти, я пойду, но, по-моему, мне лучше бы остаться со взводом.

— Нет, ты пойдешь с Брауном. — Любой ответ не устроил бы Стэнли, и он больше ничего не сказал.

Хирн пожевал травинку и сплюнул. Когда принесли Уилсона, он разозлился. Это было первое откровенное чувство. Если бы его не нашли, то дальше все пошло бы легко, а теперь у них не будет хватать людей. Все было испорчено, и он не знал, что делать дальше. Ему нужно было остаться наедине с самим собой, обдумать все.

— Куда подевались эти люди с шестами для носилок? — раздраженно спросил Крофт. Он был немного подавлен, даже напуган.

Разговор закончился, и воцарилось неловкое молчание. Неподалеку от них лежал Уилсон. Он стонал и дрожал под одеялом. Лицо его побелело, а полные красные губы посинели, сжались в углах. Крофт сплюнул. Уилсон был одним из старослужащих, и поэтому Крофт переживал острее, чем если бы это случилось с каким-нибудь новичком. Ветеранов осталось так мало: Браун, но у него сильно расшатаны нервы, Мартинес, Ред, которого мучила болезнь, и Галлахер, теперь уже никуда не годный. Много солдат погибло, когда надувные лодки нарвались на засаду, а некоторые были ранены или убиты в течение месяцев, проведенных на Моутэми. А теперь вот и Уилсон. Все это наталкивало Крофта на мысль, не настал ли и его черед. Из его памяти никогда не выходила ночь, когда он сидел в окопе и дрожал, ожидая, что японцы вот-вот переправятся через реку. Его нервы были взвинчены до предела. С острой злостью, вызвавшей спазму в горле, он вспомнил, как убил пленного. «Только бы попался мне япошка», — подумал он. Он бросил взгляд на гору Анака, как бы оценивая противника. В этот момент и гора была ему ненавистна, он считал, что и она бросает ему вызов.

В сотне ярдов от себя Крофт наконец увидел людей, посланных за шестами для носилок. Они возвращались в расщелину, неся шесты на плечах. «Сукины сыны, лентяи», — хотел крикнуть он, но сдержался и промолчал.

Браун с горьким чувством наблюдал за приближением солдат, возвращавшихся из рощи. Через полчаса ему предстоит выступить с небольшой группой. Пройдя милю или чуть больше, они остановятся на ночевку, одни среди этой глуши, и с ними будет только раненый Уилсон. Он подумал о том, найдет ли дорогу назад, и не почувствовал в себе никакой уверенности. «Что будет, если японцы вышлют патруль?» Ему показалось, что все они — жертвы заговора, преданы кем-то. Он не мог бы сказать, кто предатель, но сама эта мысль приводила его в отчаяние.

.

В роще, когда они резали шесты, Ред нашел птицу. Это была непонятная птичка, меньше воробья, с мягкими серовато-коричневыми перьями и поврежденным крылом. Птичка прыгала с трудом и жалобно щебетала.

— Смотри, — сказал Рот.

— Что? — спросил Минетта.

— Птичка. — Рот бросил свой тесак и, пощелкивая языком, осторожно приблизился к птице. Та пискнула, спрятав голову под крыло. — Посмотри, она покалечена, — сказал Рот. Он протянул руку, птичка не шевельнулась, и он взял ее. — Ну, в чем дело? — сказал он нежно, немного шепелявя, как будто разговаривал с ребенком или щенком. Птица напряглась у него в руке, попыталась освободиться, затем затихла.

— Покажи-ка, — попросил Полак.

— Не трогай, она боится, — ответил Рот. Он отвернулся, чтобы спрятать птицу от других, и держал ее у своего лица. Причмокивая, он произнес: — Ну, в чем дело, малышка?

— Пошли, пора возвращаться, — пробормотал Минетта.

Они кончили рубку шестов. Минетта и Полак взяли по одному шесту, а Вайман собрал тесаки и поперечины. Они побрели к расщелине. Рот взял птичку с собой.

— Почему задержались? — резко спросил Крофт.

— Старались как могли, сержант, — ответил спокойно Вайман.

— Ладно. Давайте делать носилки, — проворчал Крофт. Он взял одеяло Уилсона, расстелил его на своем плаще, а затем положил шесты параллельно друг другу по обоим концам одеяла на расстоянии около четырех футов друг от друга. Вокруг каждого шеста он туго свернул одеяло и плащ. Когда между шестами осталось нужное расстояние, Крофт вставил поперечины и прикрепил их к шестам своим ремнем и ремнем Уилсона.

Сделав все это, он поднял носилки и бросил их на землю. Они не развалились, но Крофт не был удовлетворен.

— Дайте-ка мне ваши брючные ремни, — сказал он.

В течение нескольких минут он увлеченно работал, и, когда все было закончено, получились носилки — четырехугольник, образуемый двумя шестами и двумя поперечинами. Одеяло и плащ заменили брезент. Под ними по диагонали были привязаны ремни, чтобы шесты носилок не раздвигались.

— Думаю, что не развалятся, — пробормотал Крофт насупившись. Обернувшись, он увидел, что большинство солдат взвода собралось вокруг Рота.

Рот был полностью увлечен птицей. Она открывала свой маленький клюв и пыталась укусить его за палец. Птичка была очень слаба, и все ее тело дрожало от усилий, когда она сжимала его палец. Он ощущал теплоту маленького тельца, испускавшего тонкий терпкий запах. Рот подносил птичку к лицу, притрагиваясь губами к мягким перьям. Глаза птицы встревоженно блестели. Рот не мог отвлечься от нее. Она была прекрасна. Все его чувства привязанности, которые скопились в нем за долгие месяцы, вылились в любовь к птичке. Он испытывал такую же радость, как тогда, когда ребенок гладил его по волосатой груди. В душе, сам того не сознавая, он радовался также интересу, проявленному товарищами, которые столпились вокруг, чтобы взглянуть на его находку. Это был единственный раз, когда он стал центром внимания.

Более подходящего момента, чтобы разозлить Крофта, Рот не придумал бы, даже если бы захотел.

Крофт весь вспотел от работы, сооружая носилки, а кончив, снова стал переживать все трудности, перед которыми оказался взвод. В глубине души он снова загорелся злобой. Все было не так, а Рот забавлялся птицей, и вокруг него собралась почти половина взвода.

Злость, охватившая его, не позволила ему подумать. Он стремительно подошел к группе, окружавшей Рота.

— Вы чем, черт возьми, тут занимаетесь? — спросил он строго.

Они виновато посмотрели на него, сразу почуяв недоброе.

— Ничем, — ответил кто-то.

— Рот!

— Слушаю, сержант. — Его голос дрожал.

— Дай сюда птицу.

Рот передал птичку Крофту, и тот несколько секунд держал ее в руке. Он чувствовал, как учащенно бьется в его ладони сердце птицы. Маленькие глазки испуганно бегали из стороны в сторону. Вся злость Крофта переместилась в кончики его пальцев. Проще всего было раздавить птицу в руке — она не больше камня, но все-таки это было живое существо. По нервам и мышцам Крофта прошли импульсы, подобно воде, пробивающей себе путь по скале.

— Верните мне птицу. Пожалуйста, сержант, — попросил Рот.

Его голос, в котором уже звучало признание вины, вызвал судорогу в пальцах Крофта. Он услышал едва различимый писк и внезапный треск костей… Тело птицы лежало на его ладони неподвижно. Это вызвало у него тошноту и злость. Он бросил птицу за расщелину.

Некоторое время никто не мог произнести ни слова. А затем неожиданно Риджес в бешенстве бросился к сержанту. В его голосе слышался гнев.

— Что ты делаешь? Зачем ты убил птицу? Что это значит?.. — От волнения Риджес заикался.

Гольдстейн, потрясенный происшедшим, уставил на Крофта горящий взгляд.

— Как ты мог так поступить? Что она сделала тебе плохого? Зачем это? Это ведь как… как, — он хотел сравнить поступок Крофта с самым тягчайшим преступлением, — это все равно… что убить ребенка.

Крофт, сам того не сознавая, сделал несколько шагов назад. Он сразу как-то сник, удивленный их реакцией.

— Отойди, Риджес, — пробормотал он. Виноватость, прозвучавшая в его голосе, послужила ему сигналом собраться, и злость снова закипела в нем. — Прекратить разговоры! Это приказ! — крикнул он.

Бунт прекратился. Риджес всегда был уступчив и не привык бунтовать. Но этот случай… Только страх перед властью удержал его от того, чтобы не броситься на Крофта.

А Гольдстейн представил себе военный трибунал, позор, своего голодающего ребенка. Это сдержало и его.

Ред медленно двинулся к Крофту. Вражда между ними должна была когда-нибудь достичь кризисной точки. Он знал это, как знал и то, что боялся Крофта, хотя никогда в этом не признавался. Но сейчас он ни о чем этом не думал. Он чувствовал ненависть и понимал, что настал благоприятный момент.

— В чем дело, Крофт? Ты бросаешься приказами, чтобы спасти свой зад? — рявкнул он.

— Довольно, Ред.

Они обменялись взглядами.

— На этот раз ты переборщил.

Крофт понимал это и сам. «Но человек глупец, если он отступает», — подумал он.

— И что же ты собираешься делать?

Это было принципиально важно для Реда. «Крофта когда-то нужно остановить, — подумал он. — Иначе он совсем сядет нам на шею». Охватившая его злость была настолько сильна, что он чувствовал определенную необходимость что-то сделать.

— Собираюсь… кое-что, — сказал он.

Еще секунду они смотрели друг на друга, но эта секунда состояла из многих долей тревоги, принятых и отвергнутых решений о том, как нанести первый удар… В этот момент вмешался Хирн, он грубо оттолкнул их друг от друга.

— Разойдитесь. Вы с ума сошли? Что случилось? Что происходит?

Крофт и Ред медленно разошлись с нахмуренными лицами.

— Ничего, лейтенант, — сказал Ред и подумал: «Будь я проклят, если нуждаюсь в помощи лейтенанта». Он ощутил гордость и облегчение, и все же ему было жаль, что разрешение конфликта откладывается.

— Кто начал все это? — требовательно спросил Хирн.

— Он не имел права убивать птицу, — проговорил Риджес. — Он подошел, вырвал птичку из рук Рота и убил ее.

— Это правда?

Крофт не знал, что ответить. Голос Хирна злил его. Он сплюнул.

Хирн уставился на Крофта, не зная, что предпринять. Затем он улыбнулся, сознавая, какое удовольствие ему доставляет этот момент.

— Ну ладно, хватит, — сказал он. — Если драться, то уж во всяком случае не с сержантами. — Во взгляде Крофта сверкнула злоба. На какой-то момент Хирн ощутил ту ярость, которая заставила Крофта убить птицу. Не отводя взгляда от глаз Крофта, Хирн продолжал: — Ты не прав, сержант. Извинись перед Ротом.

Кто-то тихо ахнул.

Крофт с удивлением посмотрел на Хирна и несколько раз глубоко вздохнул.

— Ну-ну, сержант, извинись.

Если бы в руках Крофта была винтовка, он мог бы мгновенно пристрелить Хирна. Это произошло бы автоматически. Но не повиноваться преднамеренно, после размышлений, было иным делом. Он понимал, что должен уступить. Если бы он этого не сделал, взвод перестал бы существовать как единое целое. Два года он сколачивал это подразделение, два года его приказы неукоснительно выполнялись, и один случай мог разрушить все. А для него это было делом чести. Не глядя на Хирна, он подошел к Роту и мгновение смотрел на него. «Извини», — непривычное слово слетело у него с языка со свинцовой тяжестью. У него было такое ощущение, будто по всему телу ползли насекомые.

— Все в порядке. Дело улажено, — сказал Хирн. Он понял, как рассердил Крофта, и даже обрадовался. Однако сразу же подумал, что, видимо, и Каммингс испытывал такое же чувство, когда он, Хирн, повиновался приказу подобрать окурок, и это расстроило его.

— Всем, кроме караульных, подойти сюда! — крикнул он. Солдаты поспешили к нему. — Мы решили отправить с Уилсоном сержанта Брауна, капрала Стэнли, Гольдстейна и Риджеса. Будут ли какие-либо изменения, сержант?

Крофт уставился на Реда. Было бы лучше отделаться от него сейчас, но он не мог так поступить. Чисто случайно два других человека, выступивших против него, также назначались носильщиками. Если бы он отправил Реда, то солдаты подумали бы, что он боится его. Это была новая ситуация для Крофта, настолько противоречившая его образу мыслей в прошлом, что он смутился. Он знал только, что кто-то должен заплатить за его унижение.

— Нет, изменений не будет, — выдавил из себя Крофт и сам удивился, как трудно ему было произнести эти слова.

— Тогда вы можете отправляться сейчас же, — сказал Хирн. — А остальные… — Он замолчал. «Что делать дальше?» — Мы переночуем здесь. Думаю, что отдохнуть не мешает. Завтра мы найдем путь через перевал.

— Лейтенант, — обратился к Хирну Браун, — разрешите взять с собой еще четырех человек часа на полтора. Тогда мы сможем пройти большее расстояние и завтра уже будем далеко от японцев.

Хирн задумался.

— Хорошо. Но они должны вернуться к ночи. — Он огляделся и без всякого размышления назначил Полака, Минетту, Галлахера и Ваймана. — Остальные будут по очереди нести караульную службу, пока они не вернутся.

Хирн отвел Брауна в сторону и разговаривал с ним несколько минут.

— Ты знаешь дорогу к тропе, которую мы проложили через джунгли?

Браун кивнул.

— Хорошо. Идите по ней к берегу и дожидайтесь нас там. Вам потребуется примерно два дня или чуть больше. Мы должны вернуться через три, максимум через четыре дня. Если катер придет раньше нас и Уилсон… еще будет живой, сразу же отправляйтесь, а за нами пусть пришлют другой катер.

— Слушаюсь, сэр.

Браун собрал назначенных солдат, они уложили Уилсона на носилки и тронулись в путь. В расщелине осталось только пять человек: лейтенант, Крофт, Ред, Рот и Мартинес.

.

К наступлению темноты с Уилсоном остались Браун, Стэнли, Риджес и Гольдстейн. Дополнительно выделенные солдаты за час до наступления темноты отправились обратно. Пройдя еще около полумили, Браун решил остановиться на ночевку. Они расположились в небольшой рощице в седловине между двумя небольшими холмами. Расстелив одеяла вокруг Уилсона, они легли на них и тихо разговаривали. Настала ночь, в лесу было очень темно. Прохладный ночной ветер шуршал листвой деревьев, предвещая дождь. Солдаты мечтательно вспоминали о летних вечерах, когда они сидели на крыльце своего дома и смотрели, как собираются дождевые тучи; тогда они чувствовали себя спокойно, потому что имели крышу над головой.

Эти воспоминания вызвали целый поток других — о лете, о звуках танцевальной музыки по субботним вечерам. Они размышляли о вещах, которые им не приходили на ум уже долгие месяцы: о прелести прогулок в автомобиле по загородным дорогам, когда свет фар образует золотые цилиндры в гуще листвы, о нежности и страстности любви в такие тихие ночи. От этих мыслей им захотелось поплотнее укутаться в одеяла.

Уилсон снова стал потихоньку приходить в сознание. В перерывах между приступами боли он стонал и бормотал что-то бессвязное. Рана в животе вызывала острую боль, и он предпринимал слабые попытки подтянуть колени к груди. Ему казалось, что кто-то связал ему ноги у щиколоток, и он изо всех сил старался проснуться. Лицо его было покрыто потом.

— Ноги, ноги! Отпустите мои ноги, черт возьми! — простонал он и громко выругался.

Его товарищи выбрались из-под одеял и подошли к нему. Браун наклонился и приложил влажный носовой платок к губам раненого.

— Успокойся, Уилсон, — сказал он мягко. — Ты должен молчать, а то японцы услышат.

— Ноги, черт возьми! — снова простонал Уилсон.

Крики подорвали его силы, сознание опять помутилось. Он почувствовал, что у него снова открылось кровотечение, и в голове замелькали мысли, связанные с этим. Представления были неясные — он не мог понять, то ли плывет, то ли напустил в штаны. «Напустил», — пробормотал он, ожидая, как его шлепнут. «Ах, Уилсон, Уилсон, что же это ты такой неряха», — донесся до него женский голос. «О, мама, я это сделал нечаянно». Он кричал, умолял кого-то, ворочаясь на носилках, как будто старался увернуться от удара.

— Уилсон, ты должен успокоиться, — Браун гладил ему виски. — Успокойся. Мы о тебе позаботимся.

— Да… Да. — Уилсон попытался сплюнуть кровь и лежал без движения, чувствуя, как она засыхает у него на подбородке. Дождь идет? — спросил он громко.

— Нет. Послушай, дружище, ты должен вести себя спокойно. Ведь японцы близко.

— Ага.

Слова Брауна вывели его из оцепенения и испугали. Ему показалось, что он снова лежит в высокой траве, ожидая со страхом, что его найдут японцы. Он начал тихо причитать, не отдавая себе в этом отчета. «Я должен держаться», — пробормотал он, чувствуя, как кровь сочится из раны, образуя около него лужицу. «Я умру».

— Уилсон, ты должен успокоиться. Замолчи.

Страх стал пропадать, перешел в неясное беспокойство, снимаемое поглаживанием руки Брауна. На этот раз Уилсон ясно прошептал:

— Одного я не пойму. Двое ложатся в постель, а просыпаются втроем, двое в постели, а потом трое. — Он повторял эти слова как припев. — Я должен держаться. Если тебя оперировали и у тебя получилась рана, нельзя засыпать. Отец заснул и не проснулся больше. — Ему показалось, что он услышал голос своей дочери: «Папа лег спать, а проснулся мертвым». — Нет! — крикнул Уилсон. — Откуда ты это взяла, Мэй?

— У тебя прелестная девочка, — сказал Браун. — Ее зовут Мэй?

Уилсон услышал его, память его заработала.

— Кто это?

— Это я, Браун… Как выглядит Мэй?

— Она очень шаловливая девчушка, — сказал Уилсон. — Умнейший ребенок, ты никогда такого не видел. — Он почувствовал, что улыбается. — Ей ничего не стоит выучить все, что захочет. Просто сорванец.

Боль в животе снова обострилась. Он лежал, тяжело дыша, ощущая тяжелейшие схватки, как бывает у рожениц.

— О-ох! — простонал он громко.

— А еще у тебя есть дети? — быстро спросил Браун. Он нежно поглаживал лоб Уилсона, успокаивая его, как ребенка.

Но Уилсон не слышал вопроса, он не чувствовал ничего, кроме боли. Браун продолжал гладить его лоб. В темноте лицо Уилсона казалось Брауну соединенным с ним, было как бы продолжением его, Брауна, пальцев. Стоны раненого, вызванные болями, пугали сержанта, наводили на мысль о возможном появлении патрулей противника. Он вздрагивал от каждого шороха или неожиданного звука и испытывал страх и ужас. Нервы его были напряжены до предела. Каждое подергивание, каждое болезненное вздрагивание тела Уилсона немедленно передавалось Брауну, проникая в душу и сердце. Непроизвольно он вздрагивал каждый раз, когда вздрагивал Уилсон.

— Спокойнее, дружище, спокойнее, — шептал он.

В сознании Брауна промелькнули испытанные в жизни потери, страсти и устремления, неосуществленные надежды и мечты. Слова Уилсона о ребенке пробудили в Брауне давние желания. Может быть, впервые после того, как он женился, Браун подумал о том, что хорошо бы быть отцом. Нежность, которую он сейчас испытывал к Уилсону, не имела ничего общего с той снисходительностью, которую он проявлял к нему в обычное время. В этот момент Уилсон не был для него реальностью. Он существовал сейчас как мечта Брауна. Он был ребенком Брауна и в то же время сконцентрированным выражением его бед и разочарований. На несколько минут он стал для Брауна важнее любого человека.

Но это ощущение быстро прошло. Браун как бы проснулся среди ночи, беспомощный, лишенный энергии, которую израсходовал его мозг во сне. Браун начал раздумывать над тем, как трудно будет нести Уилсона. Он все еще чувствовал себя уставшим и разбитым после двух дней марша со взводом. А холмы на обратном пути к берегу потребуют много сил, так как выделенные Крофтом солдаты вернулись назад. Он ясно представил себе марш в течение следующего дня. Их осталось четверо, и носилки придется нести без смены. Уже через четверть часа утром они смертельно устанут, будут еле волочить ноги, и им придется поминутно отдыхать. Уилсон весил около двухсот фунтов, а если учесть вес вещевых мешков, прикрепленных к носилкам, то всего получится около трехсот фунтов. По семьдесят пять фунтов на человека. Браун покачал головой. По опыту он знал, как усталость подрывает его волю и лишает способности мыслить. Он являлся командиром группы и был обязан довести ее до цели, но не чувствовал в себе уверенности.

В результате всех этих переживаний — сочувствия Уилсону, желания стать отцом и вновь охватившего его отчаяния — он почувствовал необходимость быть честным перед самим собой, хотя бы на минуту. Он признался себе, что хотел, чтобы его назначили командиром этой группы, потому что боялся идти дальше со взводом. Поэтому он должен справиться с заданием. «Сержант ничего не стоит, если потеряет волю, если допустит, чтобы это заметили другие», — думал Браун. Но дело было не только в этом. Он мог бы кое-как протянуть предстоящие месяцы, возможно даже годы. Фактически они были в боях лишь незначительное время, ничего за это время не произошло; его страх могли и не заметить, никто бы из-за этого не пострадал. Если бы он хорошо выполнял все другие обязанности, все было бы в порядке. «После вторжения на Моутэми я был на гораздо лучшем счету, чем Мартинес», — подумал он.

Браун смутно понимал, что боится потерять волю полностью, что не справится с обязанностями даже вне боевой обстановки. «Нужно взять себя в руки, — подумал он, — иначе потеряю свои нашивки». На какой-то момент ему захотелось этого. Ему показалось, что жизнь станет значительно проще, если не будет хлопот и обязанностей. Ему не нравилось наблюдать за работой солдат отделения, обеспечивать хорошее выполнение задания. Он стал ощущать все большее напряжение, когда какой-нибудь офицер или Крофт проверял работу его отделения.

Но он знал, что никогда не сможет отказаться от сержантского звания. «Я — один из десяти, — размышлял он. — Меня выбрали потому, что я лучше остальных». Это была его защита от всего, от его собственных сомнений, от измены его жены. От сержантского звания он отказаться не мог. И все же его часто мучило внутреннее чувство вины. Если он недостаточно хорош, его следует прогнать, но он старался скрыть это. «Я должен доставить Уилсона», — поклялся он себе. К нему снова вернулось какое-то чувство жалости к Уилсону. «Сам он ничего не может сделать, зависит во всем от меня, и я должен справиться с заданием». Все было ясно. Он снова начал гладить Уилсона по лбу, глядя куда-то в темноту.

Гольдстейн и Стэнли разговаривали между собой; Браун повернулся к ним.

— Потише. А то он снова очнется.

— Ладно, — мягко согласился Стэнли. В его голосе не было и тени упрека. Он и Гольдстейн, спаенные окружавшей их темнотой ночи, оживленно разговаривали о своих детях.

— Ты знаешь, — продолжал Стэнли, — мы не видим их в самое интересное время. Они растут, учатся понимать что-то, а нас рядом нет.

— Да, это плохо, — согласился Гольдстейн. — Когда я уехал, Дэви едва лепетал, а теперь жена пишет, что он разговаривает по телефону как взрослый. Трудно поверить.

Стэнли щелкнул языком.

— Конечно. Я же сказал, что мы упускаем самое интересное в них. Когда они станут старше, этого уже больше не повторится. Я помню, когда я начал подрастать, отец почти ни о чем со мной не разговаривал. Какой же дурак я был. — Он сказал это просто, почти искренне. Стэнли обнаружил, что нравился людям, когда делал подобные признания.

— Все мы такие, — согласился Гольдстейн. — Я думаю, это процесс роста. Повзрослев, мы видим все яснее.

Стэнли с минуту молчал.

— Ты знаешь, что бы там ни говорили, а женатым быть хорошо. — Он устал лежать без движения и осторожно повернулся в одеяле. — Когда ты женат, все становится иным.

Гольдстейн согласно кивнул в темноте.

— Потом все бывает не так, как рассчитываешь, но лично я был бы потерянной душой без Натали. Женитьба ставит человека на твердую почву, заставляет его осознать свои обязанности.

— Да. — Стэнли потер рукой землю. — Но если находишься за океаном, женитьба не имеет никакого смысла.

— Конечно нет.

Это был не совсем тот ответ, которого ожидал Стэнли. Он немного подумал в поисках нужных слов.

— Ты когда-нибудь ревнуешь жену? — спросил он тихо, так, чтобы не слышал Браун.

— Ревную? Думаю, что нет, — решительно сказал Гольдстейн. Он догадывался, что беспокоит Стэнли, и автоматически постарался успокоить его. — Послушай. Я никогда не имел удовольствия познакомиться с твоей женой, но ты о ней не беспокойся. Ребята, которые говорят о женщинах нехорошо, ничего не понимают. Они сами столько крутят… — Гольдстейн на секунду задумался. — Не знаю, заметил ли ты, но те, кто часто меняют женщин, те и ревнуют. Это потому, что они сами себе не верят.

— Видимо. — Но это не удовлетворило Стэнли. — Не знаю, но, вероятно, это происходит потому, что торчим здесь на Тихом океане, и от безделья.

— Конечно. Но ты зря беспокоишься. Тебя ведь жена любит, да? Вот об этом и думай. Порядочная женщина, любящая мужа, ничего недозволенного не сделает.

— В конце концов, у нее на руках ребенок, — согласился Стэнли. — Мать не станет вертеть хвостом. — Жена казалась ему в этот момент абстрактным существом, была для него не более чем «она», «икс». И все же ему стало легче от того, что сказал Гольдстейн. — Она молода, но неплохая жена, серьезная. Знаешь, было довольно мило смотреть, как она восприняла свои обязанности. — Он довольно усмехнулся, инстинктивно решив изгнать из своей головы темные мысли. — Ты знаешь, мы порядком намучились в брачную ночь. Потом, конечно, все наладилось, но в первую ночь было не так хорошо.

— Так у всех бывает.

— Конечно. А у всех этих ребят, которые любят похвастать, даже вот у такого, как Уилсон, — он понизил голос, — ведь и у них так же было, правда?

— Точно. Всегда трудно приспособиться друг к другу.

Гольдстейн пришелся Стэнли по душе.

— Послушай, — сказал он вдруг, — какого мнения ты обо мне? — Он был еще так молод, что мог сделать этот вопрос кульминацией любого доверительного разговора.

— О-о! — На такой вопрос Гольдстейн всегда отвечал то, что хочется людям услышать. Он не был сознательно нечестен, он всегда тепло относился к человеку, который задавал ему такой вопрос, даже если никогда не был ему другом. — Я бы сказал, что ты культурный парень и твердо стоишь на земле. Ты несколько мечтателен, но это неплохо. Я бы сказал, что из тебя выйдет толк. — До этого момента Стэнли не совсем нравился Гольдстейну именно по этим причинам, но Гольдстейн себе в этом не признался. Он уважительно относился к успеху. А как только Стэнли обнажил свои слабости, Гольдстейн был готов превратить в добродетель все его остальные качества. — Ты очень серьезен для твоего возраста, очень серьезен, — закончил Гольдстейн.

— Я всегда старался сделать больше, чем должен. — Стэнли потер свой длинный прямой нос, потрогал усы, которые за последние два дня стали какими-то уж очень жидкими. — Я был старостой в младшем классе школы, — сказал он пренебрежительным тоном. — Я не хочу сказать, что этим можно хвалиться, но я научился обходиться с людьми.

— Это, наверно, был ценный опыт, — сказал Гольдстейн задумчиво.

— Знаешь, — доверительно продолжал Стэнли, — многие во взводе не любят меня потому, что я прибыл сюда позже их, а уже капрал. Они считают, что я подхалимничал, но в этом нет ни капли правды. Я просто не хлопал ушами, а выполнял, что приказано. Но, должен сказать тебе, это не так уж легко. Те, что давно во взводе, считают, что они хозяева, и бездельничают в нарядах, стараясь всю тяжесть взвалить на других. Я просто ненавижу их. — Его голос стал сиплым. — Я знаю, что у меня нелегкая работа, и не утверждаю, что не совершаю ошибок. Но я учусь и стараюсь, к делу отношусь серьезно. Разве можно требовать от меня больше?

— Нет. Конечно нельзя, — согласился Гольдстейн.

— Знаешь, что я скажу, я все время присматривался к тебе. Ты неплохой парень. Я видел, как ты выполняешь порученное дело. Ни один сержант не смог бы потребовать от подчиненного большего усердия. Это я говорю для того, чтобы ты знал — все всё видят.

Стэнли, сам того не сознавая, снова ощутил свое превосходство над Гольдстейном. В его тоне, мягком и уважительном, прозвучали нотки снисходительности. Сейчас он чувствовал себя сержантом, разговаривающим с самым последним рядовым. Он совсем забыл, что две минуты назад напряженно ждал, когда Гольдстейн скажет, что уважает его.

Гольдстейн остался доволен, но это удовлетворение было каким-то расплывчатым. «Вот так всегда на военной службе, — подумал он. — Мнение юнца имеет такое большое значение».

Уилсон снова застонал. Они прекратили разговор, перевернулись на живот и, приподнявшись на локтях, стали прислушиваться к тому, что происходило рядом. Браун, тяжело вздохнув, сел и попытался успокоить Уилсона.

— В чем дело, дружище, в чем дело? — спросил он ласково, как бы успокаивая ребенка.

— О-о, этот живот доконает меня, черт возьми!

Браун вытер пот с лица товарища.

— Ты узнаешь, кто разговаривает с тобой, Уилсон?

— Это ведь ты, Браун, да?

— Да. — Сержант почувствовал облегчение. Уилсону, наверно, стало лучше — он впервые узнал его. — Как чувствуешь себя, Уилсон?

— Хорошо. Но я ничего не вижу.

— Это потому, что темно.

Уилсон обрадованно усмехнулся и произнес слабым голосом:

— Я думал, что из-за этой дырки в животе потерял зрение. — Он чмокнул губами, словно обиженная женщина. — Вот проклятие. — Он попытался повернуться на носилках. — Где я?

— Мы несем тебя к берегу. Стэнли, Гольдстейн, Риджес и я.

Уилсон задумался.

— И с разведкой для меня все кончено?

— Да. Для всех нас, дружище.

Уилсон снова усмехнулся.

— Ручаюсь, Крофт злился, как потревоженная пчела. Черт возьми, теперь-то они обязательно меня оперируют и вырежут всю эту дрянь, правда, Браун?

— Конечно, тебя вылечат.

— После операции у меня будет два пупка, один над другим. В таком виде я буду очень привлекателен для женщин. — Он попытался засмеяться, но закашлялся. — Трудно выдумать что-нибудь более привлекательное.

— Ты все-таки неисправимый пошляк, Уилсон.

Тот вздрогнул.

— У меня во рту вкус крови. Это ничего, а?

— Ничего, — солгал Браун. — Просто кровь выходит и туда и сюда.

— Ну разве это не проклятие для человека, который пробыл во взводе так долго, быть раненным в такой момент? — Уилсон умолк, вспоминая что-то. — Только бы эта дырка в животе перестала болеть.

— Все будет хорошо.

— Послушай, а меня ведь искали японцы там, в поле. Они были в двух-трех ярдах от меня. Я слышал, как они болтали о чем-то. Они искали меня. — Уилсона опять затрясло.

«Он снова бредит», — подумал Браун и спросил:

— Тебе не холодно?

Уилсон только вздрогнул в ответ. Постепенно, пока он говорил, температура у него спала, тело становилось влажным и холодным. Его сильно знобило.

— Дать тебе еще одно одеяло? — спросил Браун.

— Ага. Если можно.

Браун отошел от носилок, направляясь к тому месту, где расположились остальные.

— У кого-нибудь есть второе одеяло? — спросил он.

Сразу никто не ответил.

— У меня только одно одеяло, — сказал Гольдстейн. — Но я могу обойтись и плащом.

Риджес промолчал, а Стэнли предложил:

— И я могу спать под плащом.

— Вы вдвоем обойдетесь как-нибудь одним одеялом и плащом, а один плащ и одеяло я возьму.

Браун возвратился к Уилсону, укрыл его своим одеялом и одеялом и плащом, взятыми у товарищей.

— Так лучше, дружище?

Уилсон стал дрожать меньше.

— Хорошо, — пробормотал он.

— Конечно.

Несколько минут они молчали, а потом Уилсон снова заговорил:

— Я очень благодарен вам за все, что делаете для меня. — На глазах у него навернулись слезы. — Вы хорошие ребята, и я сделал бы для вас все, что хотите. Человеку хорошо только тогда, когда у него друзья. А вы так заботитесь обо мне. Клянусь, Браун, может быть, мы когда-нибудь и ссорились, но когда я поправлюсь, то сделаю для тебя все, что ты захочешь. Я всегда знал, что ты хороший друг.

— Ну ладно, ладно.

— Нет, человек хочет, хочет… — От желания высказаться Уилсон начал заикаться. — Я ценю это и хочу, чтобы ты знал, что всегда буду тебе другом. Ты сможешь сказать, что есть такой человек — Уилсон, который никогда ничего плохого о тебе не скажет.

— Ты лучше успокойся, друг.

Но Уилсон продолжал еще громче:

— Ладно. Я постараюсь уснуть, но не думай, что я не благодарен вам. — Уилсон снова стал заговариваться, а через несколько минут умолк.

Браун задумчиво смотрел в темноту. И снова поклялся себе: «Я должен доставить его в лагерь».

Машина времени. Уильям Браун, или сегодня без яблочного пирога

Среднего роста, слегка полноватый, с мальчишеским веснушчатым лицом, вздернутым носом и каштановыми, с рыжеватым отливом волосами. Однако вокруг глаз можно было заметить морщинки, а на подбородке несколько тропических язв. В общем ему можно было дать лет двадцать восемь.

Соседи всегда любили Вилли Брауна — он такой честный мальчик, у него обычное приятное лицо, какое можно увидеть на рекламах в витринах магазинов, банков и других учреждений.

— Хорошенький мальчик у вас, — говорили соседи его отцу Джеймсу Брауну.

— Да, хороший, но вы посмотрели бы на мою дочь. Она-то уж писаная красавица.

Вилли Браун очень популярен. Матери школьных друзей всегда ставят его в пример, он — любимец учителей.

Но ему это не нравится.

— Ох уж эта старая ворона, — говорит он об учительнице. — На нее и плюнуть жалко. — Он сплевывает на покрытый пылью школьный двор. — Не знаю, почему она не оставит меня в покое.

И семья у него хорошая. Отец работает на железной дороге, в Талсе, служащим, хотя начинал карьеру в депо. У семьи Браунов свой дом в пригороде, приличный участок за домом. Джим Браун — хороший хозяин, все время понемногу делает свой дом благоустроеннее, устраивает водопровод, подправляет дверь, чтобы легче закрывалась. Он не такой человек, чтобы залезать в долги.

— Элла и я стараемся придерживаться бюджета, — говорит он гордо. — Если оказывается, что немного перерасходовали, то просто отказываемся от виски на неделю. (Далее извинительным тоном.) Я считаю спиртное роскошью, особенно если приходится нарушать закон, чтобы достать его. Кроме того, никогда нет уверенности, что не ослепнешь от этого виски.

Джим Браун старается быть в курсе событий. Читает «Сатердей ивнинг пост» и «Кольерс», а в начале двадцатых годов участвовал в коллективной подписке на «Ридерс дайджест». Сведения, почерпнутые из этих журналов, очень удобны для разговоров в гостях; единственная нечестность, которую отмечают в нем люди, состоит в том, что в разговорах о статьях он не упоминает источник.

— Знаете ли вы, что в двадцать восьмом году сигареты курило тридцать миллионов человек? — спрашивал он бывало.

«Литерари дайджест» держит его в курсе политических событий.

— На последних выборах я голосовал за Герберта Гувера, — с удовольствием признается он, — хотя я всегда был демократом, насколько мне помнится. Но на следующих выборах думаю голосовать за демократов. По-моему, пусть одна партия побудет у власти, а потом другая.

Миссис Браун согласно кивает.

— Я разрешаю Джиму играть ведущую роль в наших политических убеждениях.

Она не добавляет при этом, что такую же роль отводит ему и в ведении хозяйства, но об этом можно догадаться.

Приятные люди, приятная семья, по воскресеньям, конечно, ходят в церковь. Единственное, в чем миссис Браун имеет твердое мнение, — это в вопросе об отношении к новой морали.

— Не знаю почему, но народ больше не богобоязнен. Женщины пьют в барах и делают бог знает что еще. Это неправильно, совсем не по-христиански.

Мистер Браун согласно кивает. У него есть несколько оговорок по этому поводу. Но в конце концов женщины всегда более религиозны, чем мужчины, скажет он в доверительной беседе.

Естественно, Брауны гордятся своими детьми и с радостью расскажут вам, как Пэтти учит Уильяма танцевать — ведь он теперь уже в средней школе.

— Мы раздумываем, стоит ли посылать его в университет при нынешней депрессии и связанных с этим других делах, но теперь, кажется, поняли, что делать, — говорит миссис Браун. — Мой муж, — добавляет она, — всегда хотел, чтобы дети учились, тем более что ему самому это не удалось.

.

Брат и сестра хорошие друзья. На веранде, там, где рядом с софой из кленового дерева стоит ваза (она использовалась как цветочный горшок, пока каучуконосное растение не завяло) и радиоприемник, девушка объясняет брату, как партнер должен вести партнершу в танце.

— Вот смотри, Вилли. Это просто. Ты только не бойся держать меня.

— А кто боится?

— Ты не такой уж смельчак, — отвечает она с позиций старшей по возрасту ученицы средней школы. — Скоро ты будешь назначать свидания.

— Ха! — восклицает юноша с презрением. Но он чувствует ее маленькие упругие груди у своей груди. Он почти такой же ростом, как и она. — Это я-то буду назначать свидания?

— Да, будешь.

Они шаркают ногами по гладкому каменному полу.

— Эй, Пэтти, когда к тебе придет Том Элкинс, дай мне поговорить с ним. Я хочу спросить его, смогут ли принять меня в футбольную команду через пару лет.

— Этот Том Элкинс старый дурак.

Для Вилли это имя священно. Он с презрением смотрит на сестру.

— Какие у тебя претензии к Тому Элкинсу?

— Ну хорошо, хорошо, Вилли, ты будешь в команде.

.

Он так и не вырос особенно, но уже на предпоследнем курсе стал руководителем клуба болельщиков, и ему удалось уговорить отца купить ему подержанный автомобиль.

— Ты не понимаешь, папа. Мне действительно нужна машина. Нужно ездить то туда, то сюда. В прошлую пятницу, например, чтобы собрать команду для тренировки перед игрой с вадсвортскими ребятами, я потратил весь вечер на беготню.

— А ты уверен, что это не будет излишней роскошью?

— Мне действительно нужна машина, папа. Я буду каждое лето работать, чтобы вернуть тебе деньги.

— Не в этом дело, хотя тебе и нужно поработать, чтобы ты не испортился. Знаешь, я поговорю об этом с матерью.

Победа за ним, и он улыбается. Глубоко в его сознании, под покровом искренности в этой беседе, живет память и о многих других победах. (Беседы юношей в гардеробной после занятий физкультурой, долгие дискуссии в подвалах, превращенных в клубные помещения.)

Народная мудрость: если хочешь овладеть девчонкой, нужно иметь автомашину.

В выпускном классе его жизнь — сплошное веселье. Он член совета школьного самоуправления и руководит школой танцев. Свидания субботними вечерами у кинотеатра «Корона», а раз или два в загородных гостиницах. По пятницам вечеринки в домах подруг.

В течение какого-то времени он даже чувствует себя влюбленным.

И всегда руководство болельщиками. Он приседает на корточки, становится на колени в белых фланелевых брюках, грубом белом свитере, недостаточно теплом для ветреной осенней погоды. Перед ним кричат тысячи ребят, прыгают девчонки в зеленых юбках, их оголенные колени краснеют от холода.

— Давайте крикнем дружно: «Кардли», — командует он в мегафон, бегая туда и сюда. Наступает тишина, уважительное молчание, пока он поднимает руку, взмахивает ею над головой и опускает.

— Кардли ура! Кардли ура! — несется над полем. И все ребята кричат, наблюдая за тем, как он кувыркается «колесом», встает, хлопает в ладони, поворачивается к игровому полю с выражением преданности и мольбы на лице и в позе. Он главный. Сотни ребят ждут его сигнала. Миг славы, о котором вспомнится позже.

В промежутке между баскетбольным сезоном и бейсболом он разбирает свою машину, устанавливает глушитель (ему надоел треск выхлопа), смазывает коробку скоростей и окрашивает шасси в бледно-зеленый цвет.

С отцом у них происходят важные разговоры.

— Нам нужно серьезно подумать над тем, чем ты займешься, Вилли.

— Я, кажется, решил выбрать профессию механика, папа.

В этом нет ничего удивительного. Они разговаривали об этом много раз, но сегодня оба понимают, что разговор серьезный.

— Я рад слышать это, Вилли. Не хочу сказать, что пытался навязать тебе какое-то мнение, но лучше ничего не придумаешь.

— Я действительно люблю машины.

— Я заметил это, сынок. (Пауза.) Тебя интересует авиационная техника?

— Да, кажется так.

— Именно. Мне кажется, это хороший выбор. Дело перспективное. — Отец похлопывает сына по плечу. — Позволь, однако, кое-что сказать тебе, Вилли. Я заметил, что ты держишься немного заносчиво с ребятами. Конечно, это пока не слишком страшно, и к родителям ты относишься хорошо. Но это неверная политика, сынок. Неплохо знать, что ты можешь что-то сделать лучше других, но не надо показывать этого.

— Никогда и в голову не приходило. — Он покачивает головой. — Послушай, папа, серьезного в этом ничего нет, но теперь я послежу за собой. Хорошо, что ты сказал мне об этом.

Отец довольно смеется.

— Конечно, Вилли. Отец ведь может сказать сыну кое-что полезное.

— Ты отличный человек, отец.

Их отношения отличаются теплотой. Вилли чувствует себя взрослее, готовым разговаривать с отцом как с другом.

.

В то лето он работает в кинотеатре «Корона» билетером. Это отличная работа. Ему знакома почти половина приходящих в кино людей, и он имеет возможность поговорить с ними несколько минут, прежде чем усадить их на места. (Неплохо дружить со всеми, ведь никогда не знаешь, к кому придется обратиться с просьбой.) Скучно бывает только днем, когда зрителей мало. Случается, однако, поболтать с несколькими девчонками, но после разрыва с возлюбленной из выпускного класса он не очень интересуется девушками. «Никаких свадебных колоколов для меня», — шутит он.

Однажды он встречает Биверли. (Стройная, черноглазая и черноволосая, с возбуждающим красным ртом, подчеркнутым помадой.)

— Как понравилась картина, Глория? — спрашивает он подругу Биверли.

— Мне показалась она скучноватой.

— Да, ужасная. (К Биверли.) Хелло!

— Хелло, Вилли.

Он широко улыбается.

— Откуда вы знаете меня?

— Я училась в школе на класс моложе вас. Я помню, как вы руководили болельщиками.

Взаимные представления. Легкий разговор.

— Значит, вы знаете меня?

— Вас все знают, Вилли.

— Да? Это ужасно, правда?

Они смеются. Прежде чем она уходит, он назначает ей свидание.

.

Жаркие летние вечера, томный запах деревьев, земля как подходящее тесто. В дни свиданий они отправляются в автомашине по шоссе, идущему за город в парк на гряде холмов.

В машине они перекатываются по сиденью, изгибаются, ударяются коленями и спиной о переключатель скоростей, руль и ручки на дверях.

— Ну давай же, детка. Я ничего не сделаю без твоего согласия, но давай же.

— Нет, не могу. Лучше не надо.

— О боже, Биверли, я люблю тебя.

— Я тоже, Вилли.

В машине играет радио, звучит популярная эстрадная мелодия. Он чувствует приятный запах ее волос, нежно целуя ее в шею, крепко обнимая за тонкую талию. Она вздрагивает в его объятиях, дышит прерывисто и глубоко.

— Ну, будь же умницей, любимая.

— Я не могу, Вилли. Я так люблю тебя, но, пожалуйста, не надо.

— Как я хотел бы, чтобы мы были женаты.

— И я.

.

Анализ.

— Ну как, ты добился чего-нибудь?

— Вчера я дошел уже почти до конца. Я все же добьюсь своего. Ох и девчонка!

— А как она вела себя?

— Она все охала. Как только я обниму ее, она начинает охать.

— Все они так.

Народная мудрость: если она не отдается, то девочка, а если уступит, то проститутка.

— Я своего добьюсь. Не забывай, ведь она девственница.

В душе он чувствует себя виноватым. («Я люблю тебя, Биверли».)

Серьезный разговор.

— Ты знаешь, я вчера видела тебя во сне, Вилли.

— И я. Знаешь, когда мы смотрели позавчера картину «Капитан Блад», мне показалось, что Оливия де Хэвиленд похожа на тебя.

— Ты просто прелесть. Если бы ты не был таким, то я не позволила бы тебе того, что позволяю. Надеюсь, ты не думаешь обо мне плохо.

— Нет. Я бы думал еще лучше, если бы… Ты понимаешь.

— Ах, мама знает лучше. — Молчание. Ее голова покоится у него на плече. — Мне как-то смешно, когда начинаю думать о себе и тебе.

— Мне тоже.

— Как ты думаешь, у всех так бывает? Интересно, как ведет себя Мэдж, так же, как и я? Но она ведь даже щекотки боится. Тебе не смешно, когда ты думаешь о таких вещах?

— Да, конечно. Все это очень смешно.

— Я чувствую себя гораздо старше с тех пор, как узнала тебя, Вилли.

— Понимаю. С тобой так приятно разговаривать…

У нее много достоинств: она прекрасно сложена, у нее страстные губы, она хорошо танцует, отлично выглядит в купальном костюме и помимо всего прочего умна. Ему доставляет удовольствие разговаривать с ней. Так у него ни с кем не было. Он весь загорается опьяняющим чувством первой любви.

— О, Биверли!..

.

В университете штата его принимают в хороший студенческий клуб, но он слегка разочарован тем, что прием в клуб проходит без торжественной церемонии. (В мечтах он видит себя старшим, руководителем всей церемонии.) Но в общем все хорошо. Он привыкает курить трубку, знакомится с прелестями жизни в колледже. «Брат Браун, как верные члены клуба „Тау Тау Эпсилон“, мы будем присутствовать на церемонии обрезания. Говоря попросту, ты потеряешь невинность».

Публичный дом, обслуживающий колледж, дороговат. Он слышал о нем и раньше. Он напивается достаточно сильно, чтобы без страха оправдать перед самим собой посещение этого заведения. После, во дворе колледжа, он поет: «Иногда… Иногда, понимаешь, отец Перкинс…»

— Тише!

— Ты отличный парень! (Новая тема.)

Он старается успевать, у него самые лучшие намерения, но уроки черчения, тригонометрии, физики и другие значат гораздо меньше, чем казались ему как новичку. Он пытается заниматься, но есть значительно более приятные вещи. Человеку хочется поразвлечься, проработав полдня в лаборатории. Привлекательность опьянения пивом в местной таверне, долгие откровенные разговоры.

— У меня есть девушка, Берт. Лучше ее не найти. Она очень красива, вот взгляни на фотокарточку. Мне стыдно, что веду себя так, изменяю ей и в то же время пишу письма о любви.

— Ха! Она ведь тоже не теряет времени.

— Не говори так. Я обижусь. Она честная девчонка.

— Хорошо, хорошо. Это мое личное мнение. Но ты не беспокойся, она ведь ничего этого не видит и не узнает.

Он размышляет над этими словами, начинает хихикать.

— Должен признаться, что именно на это я и рассчитываю. Давай выпьем еще пива.

.

В июне, после того как он провалился на экзамене, ему трудно предстать перед отцом, но он возвращается домой полный решимости.

— Послушай, папа. Я знаю, что разочаровал тебя, и мне стыдно за все принесенные тобой жертвы, но мне кажется, что я не годен для такой работы. Я не стану просить извинения за свое общее развитие, потому что, с моей точки зрения, оно у меня не хуже, чем у других в моем возрасте. Я человек практического дела. Видно, мне следует заняться торговлей или чем-то в этом роде. Мне нравится быть среди людей.

— Возможно, возможно. — Тяжелый вздох. — Снявши голову, по волосам не плачут. Я поговорю с друзьями.

Вилли устраивается на работу в фирму по производству сельскохозяйственных машин и меньше чем через год уже получает пятьдесят долларов в неделю. Он знакомит Биверли со своими родителями, с Пэтти, вышедшей теперь замуж.

— Как ты считаешь, я ей понравилась? — спрашивает Биверли.

— Конечно.

Летом они женятся и живут в отдельном доме. Он зарабатывает до семидесяти пяти долларов в неделю, но у них всегда небольшие долги. Затраты на спиртное достигают двадцати — двадцати пяти долларов в неделю, если включить сюда сумму, которую они тратят в ресторанах.

И все же им живется неплохо. Брачная ночь была катастрофой, но он быстро пришел в себя, и после приличного интервала их любовные дела отличаются страстностью и разнообразием. У них есть своя тайная программа: любовь на ступеньках; богохульство Биверли в страсти; эксперименты с одеждой; . . . . . . . . . . . . (этому варианту он не дает какого-либо названия, поскольку слышал о нем в местах, о которых не хочет ей говорить; она никак не называет этот вариант, потому что ей не положено знать о нем).

Конечно, есть и другие дела, которые, кажется, не связаны друг с другом: есть вместе, пока обоим не становится скучно; слушать одни и те же истории, которые они оба рассказывают различным людям; ковырять в носу (его привычка); поправлять чулки на улице (ее привычка); издавать странные звуки при сморкании в носовой платок (его привычка); впадать в меланхолию и грустить после того, как вечер проходит в безделье (ее привычка).

Есть и небольшие удовольствия: обсуждать людей, с которыми встречаются; пересказывать сплетни о своих друзьях; танцевать вместе (только потому, что они хорошо танцуют, — редкое явление); рассказывать ей о своих служебных заботах.

Есть и нейтральные вещи: ездить на своей автомашине; посещать клуб для игры в бридж и маджонг (она); посещать клуб «Ротари», клуб бывших питомцев средней школы и клуб местной торговой палаты (он); ходить в церковь; слушать радио; ходить в кинотеатр.

Иногда, когда Браун нервничает, он проводит вечер с неженатыми друзьями.

Один из холостяков. С моей точки зрения, женитьба плоха только тем, что людям становится неинтересно, так как они вынуждены проводить жизнь вместе.

Браун. Ты не знаешь, что говоришь. Вот женишься, все будет хорошо, не придется скрывать свои связи. Попробуй, глубокой ночью.

.

— Отстань, не трогай меня, Вилли. Мы, кажется, договорились сделать перерыв на пару дней.

— Кто это сказал?

— Ты. Ты сказал, что мы слишком привыкаем к этому.

— Позабудь о том, что я говорил…

— Ох! (Раздражение, потом покорность). Ты просто старый кобель. Твои желания неуемны. (Сплав нежности и раздражения, обычный для супружеской жизни.)

.

Бывают и потрясения извне. Его сестра, Пэтти, разводится, и до него доходят всякие слухи, только намеки, но он обеспокоен. Он заводит с сестрой разговор, по его мнению, тактичный, но она зло набрасывается на него.

— Ты что же, хочешь сказать, что Брэд должен был развестись со мной, а не я с ним?

— Ничего я не хочу. Я только спросил тебя, в чем дело.

— Послушай, Вилли, ты зря так смотришь на меня. Какая я есть, такая и останусь. Вот и все, понял?

Он потрясен, остро переживает случившееся и в течение нескольких месяцев то и дело вспоминает об этом.

— Ты никогда не будешь такой, как Пэтти, Биверли? Правда? — спрашивает он.

— Конечно нет. Как ты только мог подумать.

В барах, везде, где собираются люди, ведутся разговоры о Пэтти Браун.

— Клянусь, Биверли, если застану тебя когда-нибудь за подобными делами, убью.

— Ты можешь мне верить, мой милый.

— Мне кажется, я здорово постарел, Биверли.

.

Он прицеливается, чтобы одним ударом загнать шар в лунку, стараясь поточнее определить характер игрового поля. Лунка находится на расстоянии пяти футов, и он должен попасть в нее, но неожиданно сознает, что не сумеет этого сделать. Ручка биты тупо врезается в ладонь, когда он видит, что шар пролетает мимо лунки на расстоянии одного фута.

— Опять мимо, — говорит мистер Крэнборн.

— Видно, сегодня не мой день. Пошли переодеваться.

Они медленно идут к гардеробу.

— Приезжай в Луисвилль, сынок. Буду рад побывать с тобой в нашем клубе, — говорит мистер Крэнборн.

— Ловлю вас на слове, сэр.

Когда они моются в душе, Крэнборн напевает: «Когда у тебя был тюльпан, а у меня…»

— А какие планы на сегодняшний вечер, сынок?

— Познакомимся с городом, мистер Крэнборн. Не беспокойтесь, я буду для вас хорошим гидом.

— Я много слышал об этом городе.

— Многое из того, что о нем говорят, правда.

В ночном клубе они ведут деловой разговор. Всякий раз, откидываясь назад, Браун чувствует прикосновение потной ладони к своим волосам, поэтому ему приходится наклоняться вперед, вдыхая дым от сигары Крэнборна.

— Вы должны понять, сэр, что и нам полагается небольшая прибыль. Ведь в конце концов именно это заставляет вертеться колесо бизнеса. Вы же не хотите, чтобы мы работали на вас даром или чтобы вы работали на кого-то другого. Ведь такое положение нельзя было бы назвать бизнесом. — Выпита пятая рюмка, он едва ворочает языком, сигарета еле держится во рту. («Нужно пить поменьше».)

— Все правильно, сынок. Все правильно. Но дело еще в том, чтобы производить продукцию с меньшими затратами, чем сосед. Конкуренция — тоже бизнес. Один добивается своего, другой своего. Так машина и вертится.

— Я все понимаю.

— А кто эта крошка, блондинка на эстраде? Знаешь ее?

Он не знает.

— Конечно. Но, честно говоря, вам не захочется с ней познакомиться. Она во многих руках побывала, а теперь уже на примете у врача. Но я знаю более приличное и респектабельное место для вас.

В вестибюле он в присутствии гардеробщицы набирает какой-то номер по телефону.

— Алло, Элойс? — спрашивает он. В трубке дребезжит женский голос.

.

Гораздо большее удовольствие доставляют кутежи в компании сотрудников по работе.

— Я такого никогда не видел. Как она подобрала полтинник прямо с угла стола! Если бы не то место, пришлось бы отправляться в Париж или по крайней мере в негритянский бордель, чтобы увидеть такое.

— Мир состоит из разных людей.

— И я так думаю. Какие только мысли у людей ни бывают, но их никто не знает.

— А о чем думает шеф, по-твоему?

— О служебных делах мы сегодня не говорим. Такой уговор. Давайте еще выпьем.

Они выпивают, тост следует за тостом.

— Хочу вам кое-что сказать, друзья, — говорит Браун. — Многие думают, что у нас, торговцев, легкая работа, но если честно, то труднее работы не найти. Правильно?

— Не найти.

— Точно. Я учился в университете и ушел оттуда, ушел потому, что надо быть дураком, чтобы из-за ложной гордости выдавать себя за того, кем ты на самом деле не являешься. Я самый рядовой человек и не боюсь сказать об этом кому угодно.

— Хороший ты парень, Браун!

— Я рад слышать это от тебя, Дженнингс, поскольку уверен, что ты говоришь искренне, а это значит очень много. Человек трудится в поте лица, хочет иметь друзей, людей, которым он верит и которые любят его. Если нет, то какой же смысл работать?

— Точно.

— Я счастлив и прямо скажу об этом любому. Конечно, и у меня были и есть неприятности, как и у других, но мы здесь не для того, чтобы плакаться, правильно? Хочу еще сказать вам, друзья, у меня жена — красавица. Это чистейшая правда.

Кто-то из компании презрительно хихикнул.

— У меня жена тоже была красавица, но, клянусь, после двух лет замужней жизни женщина выглядит как ободранная кошка, хотя тебе и хорошо с ней.

— Я не могу полностью согласиться с тобой, Фриман. — Он чувствует, что слова будто вываливаются у него изо рта, теряются в звоне бокалов и общем говоре.

— Ладно, пошли к Элойс.

И неизбежное возвращение все к той же теме.

— Фриман, твои слова взволновали меня, но я хочу сказать тебе, что у меня жена — красавица и лучше ее нет. Я считаю, что нам должно быть стыдно таскаться по неизвестно каким бабам, а потом возвращаться домой, к своим женам. Это мудрый вывод, скажу тебе. Когда я думаю о ней и о своих поступках, мне становится стыдно за себя.

— Да, мудрый вывод.

— Точно. Можно подумать, что нас влечет какой-то здравый смысл, но ведь на самом деле мы просто шляемся по бабам и пьянствуем…

— И весело проводим время.

— И весело проводим время, — повторяет Браун. «Именно так ты и скажешь, милая, — бормочет он себе под нос, — но у меня есть свои неприятности, и ты помолчи».

Мудрый вывод.

Он просыпается в своей постели, Биверли раздевает его.

— Я знаю, что ты скажешь, милая, — бормочет он, — но у меня есть свои неприятности… Человек к чему-то стремится, старается свести концы с концами, делать дело, которое принесет прибыль. А это требует времени… а жизнь трудна, как говорит пастор…

6

Той же самой ночью по другую сторону горной цепи Каммингс объезжал свои позиции. Наступление успешно развивалось в течение полутора суток, и роты первого эшелона дивизии продвинулись от четверти до полумили. Дивизия вновь наступала, причем более успешно, чем он ожидал, и этот так долго тянувшийся дождливый месяц, отмеченный отсутствием активности и застоем, казалось, окончился. Шестая рота подошла к оборонительному рубежу генерала Тойяку, и в соответствии с последним донесением, полученным Каммингсом после полудня, усиленный взвод пятой роты захватил японский бивак на фланге шестой роты. В течение нескольких последующих дней темпы наступления могли снизиться из-за контратак противника, но, если их удастся отразить, а он был склонен думать, что так оно и будет, линию Тойяку наверняка можно будет прорвать в ходе последующих двух недель.

В душе Каммингс был несколько удивлен этим продвижением. Он готовил наступление свыше месяца, накапливал припасы, уточнял боевые планы на протяжении всех этих лишенных событий недель, которые последовали за неудачной атакой японцев через реку. Он сделал все, что мог сделать командир, однако был мрачен. Бивачное расположение подразделений в прифронтовой полосе, крытые окопы и дощатый настил в труднопроходимых местах подавляли его более, чем обычно; они неумолимо говорили о том, что люди не склонны к активным действиям.

Теперь он знал, что был не прав. Опыт, извлекаемый из каждой кампании, был противоречив, но Каммингс понял одну истину. Если люди бездействуют слишком долго, они начинают нервничать и под влиянием унылого однообразия проходящих дней чувствуют себя подавленно. Ошибочно заменять роту, которая не продвигается вперед, говорил он себе. Нужно просто позволить людям посидеть в грязи достаточно долго, и они будут наступать по собственной воле. И случилось именно так, что он отдал приказ о наступлении в то время, когда люди готовы были вновь двигаться вперед, однако в глубине души он понимал, что ему просто повезло. Он явно недооценил боевой дух людей.

«Если бы я имел несколько командиров рот, обладающих необходимой дальновидностью, это значительно упростило бы дело и результаты были бы лучше, однако излишне требовать от командиров какого-то особого чутья, помимо качеств, безусловно обязательных. Нет, это моя вина, я должен был предвидеть это независимо от них».

Возможно, по этим соображениям первоначальный успех наступления не давал ему особого удовлетворения. Конечно, он остался доволен, потому что самое тяжкое для него бремя было снято; давление со стороны командования корпуса ослабло, страх, что его снимут с должности в середине кампании (этот страх какое-то время очень мешал ему), отступил и исчез бы совсем, если бы кампания продолжала развиваться успешно. Однако на смену одному сомнению приходило другое. Каммингса беспокоило подозрение, очень слабое, еще не до конца оформившееся, что он имеет такое же отношение к успеху, как человек, нажавший кнопку и ожидающий лифта.

Это оставляло неприятный осадок, смутно раздражало. Все говорило о том, что наступление рано или поздно захлебнется, а когда он отправится завтра в штаб армии, то достигнутый успех может даже подорвать его шансы на получение поддержки флота при проведении операции в заливе Ботой. Ему придется занять твердую позицию, утверждая, что кампания может быть выиграна только путем высадки десанта в тылу японцев. Возникнет щекотливая необходимость преуменьшить значение уже достигнутых успехов.

И все же кое-что изменилось. Рейнолдс прислал ему конфиденциальную памятную записку, что штаб армии в настоящих условиях уже не относится так отрицательно к операции в заливе Ботой и что при посещении штаба он может этим воспользоваться.

А пока он понимал, что обманывает себя, радуясь успеху. Весь день он сидел в палатке оперативного отделения и с беспокойством читал поступавшие донесения. Он чувствовал себя политическим деятелем в ночь накануне выборов, который наблюдает победу кандидата своей партии и чувствует огорчение, так как он поддерживал другую кандидатуру. Предпринятое наступление не требовало особой выдумки, и любой командир мог бы решить такую задачу с успехом. Будет довольно тяжело признаться в штабе армии, что они были правы.

Но конечно же, они не были правы. Впереди наверняка возникнут неприятности, а там, в штабе армии, отказываются понять это. На мгновение Каммингс подумал о разведывательном взводе, который направлен за горную цепь; он пожал плечами при мысли о нем. Если бы все закончилось успешно и они вернулись с ценным донесением, если бы ему действительно удалось послать по их маршруту роту и развить операцию по овладению побережьем залива Ботой с этого направления, это было бы прекрасно и произвело бы впечатление. Однако на успех тут особенно надеяться нельзя. Наилучшее решение — исключить пока выполняемое Хирном задание из всех расчетов, по крайней мере до его возвращения.

При всех сомнениях он пребывал в состоянии необыкновенной активности, внимательно изучал поступавшие донесения о продвижении частей. Это была изматывающая, требующая напряжения работа, и к наступлению ночи он устал и нуждался в разрядке. Почти всегда, когда дивизия участвовала в боях, он любил объезжать линию фронта, но сейчас, ночью, осмотр позиций пехоты исключался. Вместо этого он решил посетить артиллерийские позиции.

Каммингс вызвал свой джип и около восьми часов вечера выехал. Было почти полнолуние. Генерал устроился поудобнее на переднем сиденье и наблюдал за игрой света фар на тропической листве. Линия фронта была достаточно далеко, и это позволяло ехать с незатемненными фарами. Генерал спокойно курил, радуясь ласкающему прикосновению ветра к лицу. Он чувствовал, что очень устал, состояние напряжения еще не прошло, но приятное ощущение движения, шум мотора, покачивание на сиденье, запах сигареты — все это убаюкивало его, успокаивало нервы, подобно теплой ванне. Вскоре он почувствовал себя бодрым и приятно опустошенным.

После пятнадцатиминутной поездки они достигли батареи 105-миллиметровых гаубиц, расположенной в стороне от дороги. Каммингс импульсивно приказал водителю свернуть. Проезжая по наспех сделанной из пустых бензиновых бочек и едва прикрытой землей дренажной трубе в кювете, джип сильно подпрыгнул. Буксуя, машина с трудом прошла по жидкой грязи, покрывавшей площадку для стоянки машин, и остановилась на пятачке относительно сухой земли. Часовой у въезда успел доложить о прибытии генерала по телефону, и командир батареи спешил к джипу для встречи Каммингса.

— Сэр?

Каммингс кивнул.

— Объезжаю позиции. Как дела на батарее?

— Все в порядке, сэр.

— Батарея обслуживания должна была около часа назад доставить две сотни снарядов. Вы получили их?

— Да, сэр… — Капитан помолчал. — Вы во все вникаете, сэр.

Каммингс услышал эти слова не без удовольствия.

— Вы сообщили своим людям, как успешно прошло сосредоточение батальона сегодня? — спросил он.

— Да, сэр. Я рассказал об этом.

— Это имеет большое значение. Когда солдаты хорошо выполнили огневую задачу, весьма полезно сообщить им об этом. Им приятно знать о своем участии в деле.

— Конечно, сэр.

Широко шагая, генерал направился в сторону от джипа, капитан неотступно следовал за ним.

— Вам приказано вести беспокоящий огонь каждые пятнадцать минут, правильно?

— С прошлой ночи, сэр.

— Как вы организуете отдых артиллеристов?

Капитан пренебрежительно улыбнулся.

— Я поделил орудийные расчеты на две части, сэр, каждая половина отделения находится у орудий один час, выполняя по четыре огневые задачи. Солдаты теряют при таком порядке только один час сна.

— Я думаю, это превосходное решение, — согласился генерал.

Они пересекли небольшой расчищенный участок, где были установлены палатка для столовой и палатка для канцелярии батареи. Освещаемые луной брезенты отливали серебром, а отвесные крыши палаток делали их похожими на маленькие церковные здания. Миновав палатки, они пошли по прорубленной через заросли пешеходной тропе длиной около пятидесяти футов. Тропа привела к площадке, на которой были развернуты ограниченным фронтом четыре гаубицы; крайние орудия отстояли друг от друга не более чем на пятьдесят ярдов, их стволы были направлены поверх джунглей в сторону японских позиций. Отбрасывая беспорядочные подвижные тени, лунный свет рисовал на стволах и лафетах смутные очертания свисавшей над ними листвы. Позади орудий в кустах в неправильном порядке стояло пять палаток отделений, почти скрытых под темным пологом джунглей.

Фактически здесь находилась вся батарея: автомобильный парк, склад и столовая, гаубицы и палатки. Генерал осмотрел все, поговорил с несколькими артиллеристами, которые, растянувшись между станинами лафета одной из 105-миллиметровых гаубиц, предавались воспоминаниям о родных местах. Каммингс снова почувствовал усталость и пожалел, что он не простой артиллерист, думающий только о полном желудке и не обремененный никакими другими заботами, кроме трудов по окапыванию орудия. В нем зрело не свойственное ему прежде чувство жалости к самому себе.

В палатках отделений время от времени раздавались взрывы смеха, хриплые голоса.

Ему хотелось остаться одному. Он всегда поступал таким образом и сейчас не хотел изменять своей привычке: все действительно хорошее, стоящее приходило ему в голову, когда он оставался один. Моменты, подобные этим, мимолетные сомнения — это ловушка, в которую можно попасть, если не быть осторожным. Каммингс посмотрел на темную громаду горы Анака, в темноте похожую на огромную глубокую тень, более обширную, чем небо над ней. Это был становой хребет острова, его краеугольный камень.

«В этом есть что-то мистическое», — подумал генерал.

Гора и он чем-то походили друг на друга. Оба они были одиноки, находились на открытой местности, занимали командные позиции. Этой ночью Хирн, возможно, форсирует перевал, передвигаясь под прикрытием тени самой горы. В Каммингсе жило странное, смешанное чувство гнева и ожидания, он не знал, действительно ли хочет, чтобы Хирн выполнил свою миссию успешно. Вопрос о том, как быть дальше с лейтенантом, еще не решен и не мог быть решен до тех пор, пока Хирн не вернется. И опять генерал заколебался, почувствовал какую-то неуверенность, и это слегка обеспокоило его.

Размышления прервал капитан.

— Через минуту мы открываем огонь, сэр. Вы не хотели бы посмотреть?

Генерал вздрогнул.

— Да, да.

Он последовал за капитаном к орудию, вокруг которого хлопотали орудийные номера. Когда офицеры приблизились, расчет заканчивал подготовку орудия, а один из солдат вложил длинный снаряд в казенник. Увидев Каммингса, солдаты замолчали, выстроились в неровную шеренгу и стояли, заложив руки за спину, не уверенные, нужно ли стоять по стойке «смирно».

— Вольно, — скомандовал Каммингс.

— Все готово, Ди Веккьо? — спросил кто-то из артиллеристов.

— Да.

Генерал посмотрел на Ди Веккьо, приземистого парня с закатанными рукавами и спутанными черными волосами, закрывавшими лоб.

«Городской пострел», — подумал генерал со смешанным чувством снисходительности и презрения.

Солдат хихикнул от смущения и неловкости. Каммингс понял, что их смущает его присутствие и они ведут себя, подобно юнцам возле табачной лавки, которым становится неловко, когда с ними заговаривает женщина. «Если бы я проходил сейчас мимо, они что-нибудь бросили бы вслед, возможно, даже язвительное». Странно, но мысль об этом была приятна Каммингсу.

— Я сам произведу выстрел, капитан, — сказал он.

Солдаты уставились на него. Один из них пробормотал что-то неразборчивое.

— А вы не возражаете, если я выстрелю из орудия? — любезно спросил генерал солдат.

— Ха? — с удивлением произнес Ди Веккьо. — Отчего же, конечно, сэр.

Каммингс занял позицию первого номера расчета у внешней стороны станины лафета около подъемного механизма и взялся за спусковой шнур; он был длиной в один фут с утолщением на конце.

— Сколько секунд, капитан?

— Осталось пять секунд, сэр, — ответил тот, нервно посматривая на свои часы.

Утолщение шнура приятно давило на ладонь генерала. Он рассматривал неясные очертания сложного механизма затвора и подрессоривания ходовой части; его охватило смешанное чувство беспокойства и возбуждения. Генерал встал в свободную, непринужденную позу. Это было инстинктивное движение — он старался казаться безразличным, когда делал что-нибудь незнакомое. Громада орудия, однако, беспокоила его; он не стрелял из орудия со времени пребывания в Вест-Пойнте и уже не помнил ни звука выстрела, ни воздушной волны, вспоминал только эпизод из первой мировой войны, когда он около двух часов находился под артиллерийским заградительным огнем. Это было единственное действительно сильное ощущение страха в его жизни, и отзвук его он ощутил сейчас. В этот момент Каммингс представлял себе, как все произойдет: резкий звук выстрела, вой снаряда, несущегося в ночное небо, свист при снижении и смертельный ужас японцев перед разрывом. Странное экстатическое чувство захватило Каммингса и тут же исчезло — раньше, чем он сам мог его осознать.

Генерал дернул спусковой шнур.

Звук выстрела оглушил его, заставил вздрогнуть всем телом и сковал его своей непривычной силой. Он скорее почувствовал, чем увидел, огромный двадцатифутовый язык пламени, который вырвался из дула, смутно слышал, как нарастает шорох густой растительности в джунглях. Шины на колесах и лафет все еще вибрировали после отката.

Прошла доля секунды. Обратная воздушная волна приподняла его волосы и прикрыла веки. Генерал постепенно приводил в порядок свои чувства, как человек, ловящий унесенную сильным ветром шляпу. Он перевел дыхание, улыбнулся и произнес спокойным голосом:

— Я бы не хотел быть на другом конце.

Только после этого он снова ясно различил артиллеристов и капитана. Определенной частью сознания он все время чувствовал реальную обстановку, но в тот момент, когда произносил свои слова, он не воспринимал присутствия людей.

Каммингс медленно удалился, уводя с собой и капитана.

— Артиллерия ночью производит большее впечатление, чем днем, — пробормотал он. Внутреннее равновесие в нем несколько нарушилось. Он никогда не стал бы говорить этого незнакомцу, если бы не испытал воздействия выстрела гаубицы.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, сэр. Меня всегда очень взвинчивает стрельба батареи ночью.

Только теперь Каммингс окончательно пришел в себя. Он понял, что чуть не допустил оплошность.

— Кажется, ваша батарея в порядке, капитан.

— Благодарю вас, сэр.

Но генерал не слушал. Он сосредоточил внимание на приглушенных звуках снаряда, мысленно следил за ним. Сколько должно пройти времени? Очевидно, полминуты? Он настороженно ждал звука разрыва.

— Мне никогда не доводилось испытывать этого, сэр. Должно быть, это настоящий ад, там, у японцев.

Каммингс прислушивался к приглушенному звуку разрыва в нескольких милях от него. В воображении он видел яркую, ослепительную вспышку, треск разрываемого металла и свист осколков. «Интересно, убило ли кого-нибудь?» — подумал генерал. По облегчению, которое он ощутил, словно волну, прокатившуюся по телу, он понял, с каким напряжением ждал падения снаряда. Каммингс почувствовал приятную расслабленность. Эта война или, скорее, война вообще — странная вещь, говорил он себе, не вникая как следует в смысл своих слов. И все-таки он знал, что значит война. Это прежде всего скука и рутина, уставы, наставления и инструкции, но в войне есть и нечто необъяснимое, подобное обнаженному бьющемуся сердцу, глубоко затягивающее того, кто оказался вовлеченным в нее.

Все сокровенные темные побуждения людей, скрытые глубоко в их душе, все жертвы на войне, кипящие в ночи страсти — разве не нашло все это отражения в потрясающем грохоте разрыва снаряда, этом рукотворном феномене грозы? Каммингс не видел взаимосвязи между этими явлениями, но их отдельные черты, их эмоциональные эквиваленты привели его в состояние острой восприимчивости окружающего. Он как будто только что прошел омовение в святом источнике и всей своей душой и телом, даже кончиками пальцев ощутил готовность познать природу происходящих вокруг него явлений. Ему доставляла удовольствие способность свободно разбираться в сложных переплетениях окружающей жизни.

.

Каммингс возвращался в джипе к себе в штаб в превосходном настроении. Лихорадочное состояние еще не прошло, но испытанное возбуждение не рождало беспокойства, а только побуждало к активности. То, что с ним произошло, было в общем-то случайностью. Он вел себя как ребенок, оказавшийся в магазине игрушек, получивший разрешение трогать все, что угодно, и отбрасывать прочь, когда надоест. Каммингс и сам это понимал. Любое новое физическое действие всегда возбуждало его, обостряло способность к восприятию.

Войдя в свою палатку, он мельком взглянул на несколько донесений, которые поступили в его отсутствие. У него не было в этот момент никакого желания тщательно изучать их, стараться разобраться во всем и вновь погрузиться в текущие события. Он вышел из палатки, чтобы подышать ночным воздухом. Бивак затих, картина перед ним казалась призрачной, лунный свет покрывал листву тонкой серебристой сеткой. Все знакомое стало казаться нереальным. «Какой чужой кажется ночью земля», — вздохнув, подумал Каммингс.

В палатке, немного поколебавшись, он открыл маленький зеленый шкафчик, расположенный рядом с его столом, и вытащил из него толстую тетрадь в переплете черного цвета, похожую на регистрационный журнал. Это был дневник, в который он на протяжении многих лет вносил собственные мысли. Было время, когда он знакомил с ним Маргарет, но после одного или двух лет семейной жизни, когда у них произошла размолвка, дневник приобрел для него еще большее значение. В последние годы он исписал их немало, потом опечатывал и отправлял на хранение.

Записывая в дневник, Каммингс всегда испытывал какое-то таинство, как будто бы он был мальчиком, запершимся в ванной комнате с дурными намерениями. Даже теперь, находясь на высоком посту, он испытывал то же чувство. Он даже придумал оправдание на случай, если кто-нибудь увидит его записывающим в дневник: «Обождите минутку, майор (или полковник, или лейтенант), я запишу кое-что для памяти».

Сейчас он открыл чистую страницу своего дневника и, держа карандаш в руке, несколько секунд думал. На обратном пути к биваку у него появилось много новых идей и впечатлений, и теперь он обдумывал, как воспроизвести их. Генерал вновь ощутил гладкую округлость утолщения спускового шнура. «Как будто держал на поводке зверя», — подумал он.

Воображение вызвало целый рой мыслей. Он поставил дату наверху страницы, повертел карандаш между кончиками пальцев и начал писать.

7

В сумерках скалы горы Анака отсвечивали красным и золотым, освещая отраженным светом холмы и долины у ее подножия. Хирн, Крофт и оставшиеся солдаты разведывательного взвода готовились к ночному отдыху. Четыре человека, посланные с группой Брауна на первый час пути, уже возвратились и раскладывали одеяла. Галлахер стоял на посту на бугре, с которого просматривалась вся лощина; остальные доедали свои пайки или отошли справить нужду.

Вайман тщательно чистил зубы, смочив зубную щетку несколькими каплями воды из фляги и старательно массируя десны.

— Эй, Вайман! — позвал Полак. — Включи-ка мне радио!

— Нет, нет. Я уже устал от него, — возразил Минетта.

Вайман покраснел от досады.

— Послушайте, ребята, я пока еще цивилизованный человек, — раздраженно бросил он. — Если мне нужно почистить зубы, я буду их чистить.

— И не слушать даже своих лучших друзей, — заметил Минетта.

— А пошли вы к черту! Я устал от вас.

Крофт повернулся в одеялах и приподнялся на локте.

— Слушайте, вы, замолчите сейчас же. Вам что, не терпится привлечь японцев?

— Ладно, — пробормотал кто-то.

Рот слышал их разговор. Присев на корточки в траве, он боязливо посмотрел через плечо. Позади не было ничего, кроме едва различимых в темноте холмов. Ему захотелось поскорее вернуться к товарищам. Бумага была в коробке для пайка, но, как только он потянулся за ней, его скрутила очередная спазма, заставившая замычать и схватиться за живот; естественный процесс выворачивал его буквально наизнанку.

— Господи! — услышал он чей-то шепот. — Кто здесь облегчается, уж не слон ли?

Рот смутился. Побыстрее завершив свои дела, он подтянул брюки. Он очень ослаб и, улегшись на плащ-палатку, укрылся одеялом. «Почему это должно было начаться сейчас?» — спрашивал он себя. В первые два дня он чувствовал в кишечнике только тяжесть, но это было лучше теперешнего состояния. «Это нервная реакция из-за птицы, — подумал он. — Понос открывается под влиянием нервного состояния так же часто, как и от недоброкачественной пищи». Как будто в подтверждение его слов, у него вновь схватило живот, и все тело пронзила мучительная боль. «Опять придется вставать ночью», — подумал он. Но это же невозможно. Если он начнет двигаться в темноте, часовой может застрелить его. Ему придется все сделать рядом с тем местом, где он лежал. От обиды у него навернулись слезы. Это было несправедливо. Он злился на армию, где не учитываются такие вещи. Ох!.. Рот задержал дыхание, стараясь сдержаться и не наложить в штаны. Он обливался потом. Ему стало страшно, когда он понял, что может испачкаться. У этих подонков во взводе существовало выражение: «Держать зад на замке». «А что они в этом смыслят? И разве можно судить о людях только по этому?» — подумал он.

Вспоминая перестрелку на подступах к перевалу, Рот вновь почувствовал свою беспомощность. Он бросился за выступ скалы и, даже когда Крофт приказал открыть огонь, так ничего и не делал. Интересно, заметил ли это Крофт; ему хотелось надеяться, что тот был слишком занят. «Если бы он заметил, то наверняка давно бы отругал меня».

А Уилсон… Рот прижался лицом к влажной прорезиненной ткани плащ-палатки. Он до сих пор совсем не думал об Уилсоне; даже когда они принесли его обратно в лощину и подготовили носилки, он все еще играл с птицей. Он видел, что его принесли, но ему не хотелось смотреть на него. Только теперь вот он вспомнил об Уилсоне и ясно представил его. Белое лицо, форма запачкана кровью. Это ужасно. Рот был потрясен и вновь почувствовал тошноту. «Какого ярко-красного цвета кровь. Я думал, она темнее… Артериальная… венозная? Ну какое все это имеет значение? Уилсон всегда был такой жизнерадостный, и он совсем не плохой парень. И очень дружелюбный. Это невозможно — один миг и… Так тяжело ранен. Он был как мертвый, когда они принесли его. Это трудно постигнуть, — размышлял Рот. — А если бы пуля попала в меня? — Рот представил себе, как у него из глубокой раны сочится яркая кровь. — О, рана была как рот, ужасно было смотреть на нее». Как бы усугубляя жалкое состояние Рота, его желудок вновь забурчал. Рот перевернулся на грудь, слабо отрыгивая.

Нет, это ужасно. Нужно отвлечься.

Рот посмотрел на солдата, лежавшего рядом. Было почти совсем темно, и он с трудом различал его черты.

— Ред? — тихо прошептал он.

— Что такое?

Рот удержал себя от вопроса «Ты не спишь?» и вместо этого, приподнявшись на локте, спросил:

— Поговорить не хочешь?

— Не возражаю. Мне все равно не спится.

— Это, наверное, от переутомления; мы шли слишком быстро.

Ред сплюнул.

— Если тебе надо поплакаться, обращайся к Крофту.

— Нет, ты неверно понял меня. — Он замолчал на мгновение, но не смог дольше сдерживаться. — Это ужасно, то, что случилось с Уилсоном.

Ред вздрогнул. Он размышлял об этом все время, как только улегся спать.

— О, этого парня так просто не убьешь.

— Ты думаешь? — Рот почувствовал облегчение. — А крови на нем было очень много…

— А ты что рассчитывал увидеть — молоко?

Рот раздражал Реда; сегодня его раздражал любой, каждый. Уилсон был одним из старослужащих во взводе. «Проклятие, почему это досталось ему?» — думал Ред. Прежнее беспокойство, которое всегда появлялось в подобных случаях, вновь начало одолевать его. Он любил Уилсона; тот был, наверное, его лучшим другом во взводе, но дело не в этом. Он не позволял себе любить никого до такой степени, чтобы чувствовать горе в случае его гибели. Но Уилсон был во взводе столько же, сколько и он сам. Совсем другое дело, когда погибал кто-нибудь из пополнения — его было жалко так же мало, как кого-нибудь из другого взвода. Это не имеет к тебе никакого отношения, никак не влияет на чувство самосохранения. А если уж пришла очередь Уилсона, то придет и его, Реда.

— Знаешь, когда-нибудь и он должен был нарваться на пулю. А ты-то что так уж переживаешь за него?

— Все произошло так неожиданно.

Ред фыркнул:

— Когда подойдет твоя очередь, я пошлю тебе заранее телеграмму!

— Зачем ты так шутишь?

— А!..

Появилась луна, массивы скал покрылись серебром. Лежа на спине, Ред видел огромные склоны горы почти до самой вершины. Все могло случиться на этом проклятом переходе. Он был готов даже поверить, что его слова могут оказаться для Рота плохим предзнаменованием.

— Ладно, извини, — сказал он мягко.

— Ничего, я не обиделся. Я представляю, как ты взвинчен. Я сам не могу не думать об этом. Как-то не верится. Совсем недавно с человеком все было в порядке, и вот… Невозможно понять это.

— Давай поговорим о чем-нибудь другом?

— Прости меня.

Рот смолк. Его желание понять то, что случилось, и ужас, испытываемый по этому поводу, не уменьшились. Так легко можно оказаться среди убитых… Рот никак не мог освободиться от охватившего его в связи с этим удивления. Он повернулся на спину, чтобы ослабить давление на живот. Перевел дыхание.

— О, я совсем вышел из строя.

— А кто из нас нет?

— Как это еще Крофт держится?

— Этому чёрту нравится все.

Рот словно сжался от страха, как только подумал о Крофте. Ему вспомнился эпизод с птицей, и он помрачнел.

— Как ты думаешь, Крофт будет иметь против меня предубеждение?

— Это из-за птицы-то? Не знаю, Рот. Лучше даже не пытаться разобраться в Крофте — пустая трата времени.

— Я хотел сказать тебе, Ред, что…

Рот умолк. Усталость, слабость, вызванная расстройством желудка, все его боли и синяки, ужас по поводу ранения Уилсона — все это вдруг сразу как будто навалилось на него. Тот факт, что несколько человек, в том числе и Ред, пришли ему на помощь после того, как Крофт убил птицу, переполнил его жалостью к самому себе и чувством благодарности к товарищам.

— Я очень благодарен тебе за то, что ты сделал, когда Крофт убил птицу… — У него перехватило горло.

— А-а, за что тут благодарить-то.

— Нет, я… я хочу сказать тебе, что я очень признателен. — Он вдруг со страхом почувствовал, что плачет.

— Боже мой! — На мгновение это тронуло Реда, и он уже почти протянул руку, чтобы похлопать Рота по спине, но сдержал свой порыв.

Рот напоминал дворняжку со спутанной, лохматой шерстью — такие всегда собираются у мусорных свалок или крутятся вблизи ночлежек, там, где выбрасывают мусор и помои. Если бросить им кость или погладить, они будут целыми днями бегать за вами, глядя на вас влажными от благодарности глазами.

Сейчас Реду хотелось быть ласковым с Ротом, но, если он это сделает, Рот привяжется к нему, будет стремиться к сближению и всячески проявлять свою сентиментальность. Рот сблизился бы с любым, кто отнесся бы к нему по-дружески. А Ред не мог позволить себе этого: Рот принадлежал к той категории людей, которых быстро находит пуля.

Да и вообще Ред не хотел сближаться с ним. В чувствах, проявляемых Ротом, было что-то неприятное, отталкивающее. Ред всегда пасовал перед чувствами.

— Ради бога, приятель, прекратим это! — бросил он. — Я ни черта не дам ни за тебя, ни за твою птицу.

Рот застыл, как будто его ударили по физиономии. А ведь он чуть ли не ждал прикосновения теплых рук матери. И все это улетучилось в одно мгновение. Он один. Это было так горько. Он почувствовал себя отверженным и понял, что большему унижению подвергнуться не мог. Ред не видел горькой усмешки Рота.

— Ты можешь забыть об этом, — сказал Рот, отвернувшись от Реда и глядя сквозь слезы на мрачные холодные очертания горных вершин. Проглотив слюну, он почувствовал жжение в горле. «По крайней мере теперь не осталось ничего, на что можно было бы надеяться», — сказал он себе. Даже сын, когда вырастет, станет вышучивать отца, а жена будет все более и более сварливой. Никто не ценил его…

Ред смотрел в спину Роту, все еще в искушении дотронуться до него. Узкие согбенные плечи, вся его напряженная фигура выражали укор. Ред чувствовал угрызения совести. «Зачем я ввязался в эту историю с дурацкой птицей? — спрашивал он себя. — Теперь это повлияет на мои отношения с Крофтом». Он устало вздохнул. Рано или поздно в их отношениях должен был наступить критический момент. «Ну и ладно, я не боюсь», — сказал себе Ред.

Был ли он в этом уверен? Ему хотелось бы знать это точно, но он отмахнулся от этого вопроса. Он устал, и ему просто стало жаль Рота. Ему казалось, что он понимает все, но при обстоятельствах, подобных настоящим, способность понимать утрачивалась, по-видимому, от чрезмерного переутомления. Он думал об Уилсоне, ясно представляя его таким, каким увидел в десантном катере несколько месяцев назад, когда они высаживались на остров.

«Давай, давай, старый козел, прыгай! Вода приятная, прохладная!» — крикнул ему тогда Уилсон.

«Сам лезь прохладись!» — отозвался он или сказал еще что-то в этом роде, но какое это имеет значение? Уилсон был уже за милю или две, очевидно, мертв к этому времени. Боже мой, почему так все случилось?

«А-а… В конце концов все проигрывают». Ред почти сказал это вслух. Это была правда. Он знал это, да и все знали, каждый знал. Он снова вздохнул. Они знали, но никак не могли привыкнуть к этой мысли.

Даже если они уцелеют и вернутся домой, лучше не будет. Что произойдет, если и удастся когда-нибудь уволиться из армии? И вне ее рядов будет то же самое. Никогда не бывает так, как человеку хочется. И однако каждый верил, что все будет хорошо под конец; они как бы искали золотые крупинки в песке и рассматривали их потом через увеличительное стекло. И сам он поступал так же, хотя и знал, что его ждет в будущем: маленькие городишки, арендуемые комнаты, вечера в пивных и разговоры с разными людьми. И конечно, проститутки. А что еще, кроме этого?

«Может быть, мне следует жениться?» — подумал он и сразу же скривился от одной этой мысли. Какой смысл? У него была возможность, но он уклонился от этого — он мог жениться на Луизе, но удрал от нее. «Человек, похожий на меня, боится признаться, что стареет. В этом все дело». Он вспомнил Луизу, как она вставала среди ночи, чтобы посмотреть на Джекки, а затем возвращалась в постель и подрагивала всем телом рядом с ним, пока ей не удавалось согреться. В горле у него появился ком, но он сумел избавиться от него. Он ничего не мог дать женщине… и вообще кому бы то ни было. Не объяснишь же им, что все равно все всегда печально кончается. Раненый зверь уходит прочь, чтобы умереть в одиночестве.

Как бы в подтверждение у него опять заболели почки.

Тем не менее он считал, что когда-нибудь совсем иначе взглянет на теперешние годы, сможет посмеяться над товарищами по взводу, будет вспоминать, как выглядели джунгли и холмы на рассвете. Ему, может быть, даже захочется восстановить в себе ощущение напряженности, которое испытываешь, когда подкрадываешься к человеку. Это так глупо и так противно. Он ненавидел это больше, чем что-либо другое из всего, что ему приходилось когда-нибудь делать, но если бы он выжил, то даже это ощущение казалось бы ему иным, оно смягчилось бы. Вот оно, увеличительное стекло над крупинками золота.

Ред поморщился. Человеку всегда грозит западня. И хотя он достаточно разбирался во всем, но все же однажды попался. Поверил газете. Газеты пишут для таких, как Толио, которые верят им. Этот парень получил рану стоимостью миллион долларов, отправился домой и агитирует там за приобретение облигаций займа, веря каждому своему слову. «Напрасно ли умирают солдаты?» Он вспомнил один спор с Толио по поводу вырезки из газеты, полученной каким-то солдатом от матери. «Напрасно ли умирают солдаты?»

Он фыркнул. Кому не известен ответ? Конечно, они умирают напрасно, и любой солдат знает это. Война — всегда бойня.

«Ред, ты слишком циничен», — сказал ему как-то Толио.

Ред посмотрел на луну. Возможно, война имеет свой смысл. Он его не знал, и не было никакой возможности познать его. Ни у кого не было. Эх, выбросить все это из головы начисто!

Ему пришла мысль, что он, во всяком случае, не проживет столько, сколько требуется, чтобы постигнуть суть войны.

.

Хирн тоже не мог уснуть. Он чувствовал странную лихорадящую усталость в ногах. Почти целый час он ворочался в своем одеяле, смотрел на горы, луну, холмы, на землю около себя. С того момента, как взвод попал в засаду, его мучило какое-то тревожное чувство. Лежать неподвижно стало больше невыносимо. Он встал и пошел по лощине. Часовой на вершине холма заметил его и поднял винтовку.

Хирн тихо свистнул и спросил:

— Кто там — Минетта? Это я, лейтенант.

Он поднялся вверх по склону и уселся рядом с Минеттой. Перед ними в лунном свете серебряными волнами колыхалась трава, а холмы казались рифами.

— Что случилось, лейтенант? — спросил Минетта.

— Да так, ничего не случилось. Просто вышел размяться.

Они разговаривали шепотом.

— Боже, до чего страшно стоять на посту после этой засады!

— Да. — Хирн растирал ноги, чтобы снять боль.

— Что будем делать завтра, лейтенант?

Черт возьми, а что они вообще делают? Хотелось бы ему самому все это знать.

— А как ты думаешь, Минетта?

— Я думаю, нам следует повернуть обратно. Ведь этот проклятый перевал закрыт, да? — В голосе Минетты, даже приглушенном, слышалось возмущение.

Хирн вздрогнул.

— Не знаю, может, мы так и сделаем.

Он посидел с Минеттой еще несколько минут, потом спустился в лощину и забрался под одеяло. Все было предельно просто. Так считает Минетта. В самом деле, почему бы им не повернуть и не пойти назад, поскольку перевал блокирован?

Да, действительно — почему?

Ответ тоже прост. Возвращаться, не выполнив задачи, нельзя.

Потому что… потому что… Основания на этот раз явно не выдержали бы критики. Хирн заложил руки за голову и посмотрел на небо.

Обстановка такова, что на внезапность им рассчитывать уже не приходится. Даже если перевал был бы сейчас открыт, японцы, зная об их присутствии здесь, легко догадаются о поставленной взводу задаче. Если им все же как-то удалось бы проникнуть в японский тыл, остаться там незамеченными было бы почти невозможно.

Оглядываясь назад, можно сказать, что у взвода и не было никакой возможности успешно выполнить свою задачу. Каммингс достиг цели. К тому же Хирну просто не хотелось возвращаться назад, так как это означало встретиться с Каммингсом, не выполнив задачи, и, следовательно, необходимость давать ему объяснения. Повторялась история с получением продуктов для офицерской столовой. Керриген и Крофт. Именно это обстоятельство побуждало Хирна к действиям в первые два дня. Связь со взводом… Это просто смешно. Он хотел установить контакт с людьми, ему казалось, что от этого зависит успех операции. Но правда заключалась в том, что если бы он заглянул в свою душу, то выяснилось бы, что судьба солдат взвода ему безразлична. Подоплекой всех его действий, в том числе и соперничества с Крофтом, было желание отстоять себя в конфликте с Каммингсом.

Что это, желание отомстить? Возможно. Но сейчас дело приобретало куда более грязный характер. В основе всего лежало не желание отомстить, а, скорее, желание оправдаться. Лейтенанту хотелось, чтобы Каммингс вновь одобрил его действия.

Хирн повернулся на живот.

Руководство действиями людей!

В этом деле не меньше грязи, чем во всяком другом. И все-таки это доставляет Хирну наслаждение. Он вновь и вновь восстанавливал в памяти те минуты исключительного, экстатического возбуждения, которое испытал, когда выводил людей из боя. Ему хотелось пережить такое состояние еще раз. Ему хотелось управлять взводом, и Каммингс был тут ни при чем. Хирну казалось, что никакие другие действия не могут дать ему большего удовлетворения. Он понимал, почему Крофт все время разглядывал в бинокль гору, почему он убил ту птицу. В сущности, он, Хирн, такой же Крофт.

Все, в общем, довольно ясно, но что ему делать в этой реальной обстановке? Сознавая все это, имеет ли он право продолжать операцию? Объективно он играет жизнью оставшихся девяти человек. Может ли он взять на себя такую ответственность? Если в нем еще осталось что-то стоящее, утром он отдаст приказ возвращаться.

Губы Хирна сложились в самодовольную улыбку. Он должен так поступить, но не поступит.

Мысль об этом вызвала поразительную реакцию — острое и глубокое отвращение к самому себе, состояние, близкое к шоку: слабость, душевная боль и страх. Хирн ужаснулся самого себя. Он должен возвратиться, и откладывать этого нельзя.

Хирн снова выбрался из-под одеяла и пошел по лощине к тому месту, где спал Крофт. Он опустился на корточки и уже собирался тряхнуть его, но Крофт повернулся к нему сам.

— Что вы хотите, лейтенант?

— Вы не спите?

— Нет.

— Я решил, что утром мы отправимся назад.

После того как он сказал это Крофту, отступать было нельзя.

Освещаемое лунным светом лицо Крофта оставалось неподвижным; лишь едва заметно задрожали мускулы на его челюстях. Несколько секунд он молчал, а затем повторил слова Хирна:

— Утром отправимся назад? — он вытянул из-под одеяла ноги.

— Да.

— А вы не считаете, что нам следовало бы еще немного осмотреться? — Он замолчал. Когда Хирн подошел к Крофту, тот дремал, и слова лейтенанта свалились ему как снег на голову. В груди сразу все окаменело.

— Какой смысл осматриваться? — спросил Хирн.

Крофт покачал головой. У него была определенная идея, но он не мог ее выразить. И мысленно и физически он напрягся в поисках какой-то точки опоры, которая могла бы помочь ему. Если бы в эту минуту Хирн коснулся его, Крофт вздрогнул бы.

— Мы не должны так просто сдаваться, лейтенант, — хрипло произнес он.

По мере того как ему становились понятны намерения лейтенанта, ненависть Крофта к Хирну постепенно усиливалась. Он вновь почувствовал такое же отчаяние, как тогда, когда Хирн потребовал от него извиниться перед Ротом или когда он отправился за Уилсоном и установил, что вход на перевал свободен.

В его сознании промелькнула неоформившаяся еще идея. Неожиданно для себя он сказал:

— Лейтенант, эти японцы удрали из засады.

— Откуда это известно?

Крофт рассказал ему о том, что видел, когда нашел Уилсона.

— Сейчас мы сможем пройти через перевал, — сказал он.

Хирн покачал головой.

— Сомневаюсь.

— И вы даже не хотите попытаться?

Крофт стремился понять мотивы Хирна и смутно догадывался, что тот намеревается вернуться вовсе не из-за трусости. Догадка пугала его, ибо если это правда, то маловероятно, чтобы Хирн изменил свое решение.

— Я не собираюсь вести взвод через перевал после того, что случилось сегодня.

— Хорошо, но почему бы не послать вечером кого-нибудь на разведку? Черт возьми, уж такую малость мы вполне можем сделать!

Хирн вновь покачал головой.

— Или можно было бы пройти через гору.

Хирн потер подбородок.

— Людям это не под силу, — наконец сказал он.

Крофт попробовал еще один ход:

— Лейтенант, если бы мы выполнили свою задачу, то это, возможно, в какой-то степени определило бы развитие всей операции.

Это был последний, решительный довод в аргументации Крофта, и он поставил Хирна в тупик, так как лейтенант понимал, что в утверждении Крофта была доля правды. Действительно, если бы разведгруппа добилась успеха, это явилось бы одним из тех небольших вкладов в войну, одним из тех компонентов победы, о которых он, Хирн, упоминал когда-то в разговоре с Каммингсом. «На чем вы строите свои расчеты, когда решаете, что лучше пусть будет убито столько-то человек, а остальные скорее вернутся домой или что они все должны остаться здесь и погибнуть?» — вспомнил он свои слова.

Если бы операция вскоре закончилась, это было бы, разумеется, благом для всех солдат дивизии. Руководствуясь именно этими соображениями, Хирн решил отказаться от выполнения задачи. Но как это четко сформулировать? Сейчас надо только ответить Крофту, который сидит рядом с непреклонным видом, похожий на монумент.

— Ладно, пошлем одного человека этой ночью на перевал. Если он на что-нибудь наткнется, повернем назад.

Было ли это трезвым решением? Не дурачил ли он самого себя в поисках нового довода, чтобы продолжать выполнять задачу?

— А вы не хотите пойти сами, лейтенант? — спросил Крофт слегка поддразнивающим голосом.

Хирн пойти не мог; если его выбьют из игры, это вполне устроит Крофта.

— Не думаю, чтобы я годился для подобной задачи, — сказал он холодно.

Крофт рассуждал так же. Если он, Крофт, пойдет сам и будет убит, взвод, безусловно, повернет назад.

— Полагаю, что Мартинес больше всего подходит для этого, — сказал он.

Хирн кивнул.

— Хорошо, пошли его. Утром мы примем решение. — Хирн посмотрел на часы. — Кажется, подходит моя очередь заступать в караул. Скажи ему, чтобы сразу пришел ко мне, когда вернется.

Крофт осмотрел лощину и отыскал Мартинеса. Он поглядел вслед Хирну, затем склонился над Мартинесом и разбудил его. Лейтенант взбирался вверх по склону холма, чтобы сменить часового.

Крофт объяснил Мартинесу его задачу и тихо добавил:

— Если ты увидишь расположившихся на стоянке японцев, попытайся обойти их и продолжай движение.

— Ага, ясно, — пробормотал Мартинес, зашнуровывая ботинки.

— Захвати с собой кинжал.

— О'кей. Я вернусь, наверно, часа через три. Предупреди часового, — прошептал Мартинес.

Крофт положил руку ему на плечо. Мартинес чуть дрожал.

— Как ты себя чувствуешь? Все в порядке? — спросил он.

— Да, о'кей.

— Хорошо. Теперь слушай, — сказал Крофт. — Когда вернешься, ничего не говори никому, пока не увидишься со мной. Если встретишь лейтенанта, просто скажи ему, что ничего не произошло. Понятно? — Крофт плотно сжал губы. Сознавая, что нарушает приказ Хирна, он почувствовал себя неловко и тяжело вздохнул.

Мартинес кивнул, шевеля занемевшими пальцами, чтобы восстановить их чувствительность.

— Ну, я пошел, — сказал он вставая.

— Ты славный парень, Гроза Япошек!

Мартинес завернул винтовку в одеяло, чтобы предохранить от сырости, и приладил ее поверх рюкзака.

— О'кей, Сэм. — Его голос слегка дрожал.

— О'кей, Гроза Япошек.

Крофт наблюдал, как он направился к выходу из лощины, как, пробираясь сквозь высокую траву и беря влево, зашагал параллельно отвесным скалам горы. Крофт задумчиво потер плечо, направился к своему одеялу и улегся, зная, что не заснет, пока Мартинес не вернется.

.

Перед Хирном снова стояла та же проблема. Кажется, уже принято решение, а оказывается, проблема вовсе не решена и ты ничуть не в лучшем положении, чем был до этого. Если Мартинес вернется и сообщит об отсутствии японцев на перевале, утром надо будет выступать. Хирн задумчиво осмотрел раскинувшуюся внизу долину и оголенные печальные холмы вокруг. Ветер шелестел молодыми ветками, играл травой и посвистывал на гребнях холмов, и все эти звуки напоминали рокот прибоя, шум волн, разбивающихся вдалеке о прибрежные скалы.

Он разыгрывал перед собой комедию, обманывал сам себя. Это было нечто большее, чем уступка Крофту, он вновь уступил самому себе, настолько все усложнил, что трудно распутать этот клубок. Все время ухищрения и ухищрения, разные способы достижения цели. Теперь он знал, что продолжит движение вперед, если Мартинес доставит донесение об отсутствии японцев.

Когда они вернутся на свой бивак, если они когда-нибудь вернутся вообще, он откажется от офицерского звания. Это он может сделать, и это будет честно, порядочно по отношению к самому себе. Хирн почесал под мышкой. Он чувствовал, как в нем назревает протест против такого решения. Ему вовсе не хотелось отказываться от офицерского звания. В офицерской школе он острил по поводу офицерского звания, всегда относился к нему пренебрежительно, а когда получил его сам, то понял, что оно в значительной мере определило его, Хирна, поведение. Прошло время, и теперь отказаться от звания — все равно что согласиться на ампутацию руки.

Он знал, что произойдет. Он станет рядовым, и другие рядовые, в какое бы подразделение он ни попал, рано или поздно узнают, что он был офицером, и будут ненавидеть его за это, презирать его, возмущаться тем, что он отказался от офицерского звания, поскольку вольно или невольно увидят в этом оскорбление своего собственного достоинства. Если бы он и пошел на этот шаг, ничего путного из этого не вышло бы. Скорее всего, он лишь узнал бы, что не меньше других подвержен тому страху, который испытывает рядовой солдат в бою.

В долине послышались какие-то звуки. Хирн поднял винтовку и стал вглядываться в тени на траве. Вновь все стихло. Настроение у Хирна было подавленное.

Если отбросить призрачные иллюзии, становится ясно, под каким давлением приходится жить человеку. Сколько видов давления! С появлением каждого нового вида оружия положение человека все ухудшается и ухудшается. Мораль противостоит бомбам. Даже методы осуществления революции изменились и сейчас представляются как столкновение армий, и никак иначе.

Если бы произошла фашизация мира, если бы наступил век Каммингса, он, Хирн, мало что мог бы предпринять. Терроризм существовал всегда, но эдакий чистенький терроризм, ничем не запятнанный, без пулеметов, гранат, бомб, без грязных дел, исключающий беспорядочные убийства. Только нож и петля для удушения, несколько натренированных людей и список пятидесяти негодяев, подлежащих устранению, затем еще пятидесяти. Все заранее спланировано. Хирн мрачно усмехнулся. Всегда найдутся очередные пятьдесят. Но дело не в них. И вообще это чепуха. Это просто чтобы было занятие, надежда на будущее счастье. Сегодня ночью будет нанесен удар по генералиссимусу Каммингсу…

А, дерьмо все это!

Невозможно докопаться до истины. Сама история часто не дает никакого ответа. Что остается? Сесть поудобнее и ждать, пока фашисты сами себе не нагадят…

Нет, так нельзя. Сидеть и ждать — этого явно недостаточно, надо по мере своих сил оказывать сопротивление. Например, взять и отказаться от офицерского звания.

— Хирн — Дон-Кихот. Буржуазный либерал.

И все-таки когда он вернется, он позволит себе эту маленькую прихоть. Если искать основания, они, вероятно, окажутся гнусными, но еще гнуснее оставаться командиром и руководствоваться еще более отвратительными мотивами. Уйти — значит оставить взвод Крофту, а остаться — превратиться в еще одного Крофта.

,

Мартинес прошел несколько сот ярдов по высокой траве, все время держась в тени скал. По мере продвижения с него слетели остатки сна. Он был в полусне, когда разговаривал с Крофтом, и ничто в этом разговоре не взволновало его и не вывело из полусонного состояния. Он уяснил задачу и почти бессознательно повиновался, не задумываясь над ее смыслом. Продвигаться ночью в одиночку по незнакомой территории не казалось ему особенно опасным или странным.

Сейчас, когда его сознание прояснилось, все становилось понятнее. «Чертовски дурацкое дело», — подумал Мартинес, но потом отбросил эту мысль. Раз Крофт сказал, что это нужно, значит, так оно и есть. Все его чувства обострились. Он продвигался вперед легким бесшумным шагом, ступая сначала на каблук, а затем — осторожно — на носок, стараясь не задевать траву, чтобы она не шелестела. Человек в двадцати ярдах от него мог не заметить, что кто-то приближается. Несмотря на все эти предосторожности, он двигался довольно быстро. Как опытный разведчик, он ступал уверенно и бесшумно, вовремя избегая камешков и веточек. Он двигался скорее как зверь, а не как человек.

Ему было страшновато, но этот страх не парализовал, а, напротив, обострял работу всех органов чувств. На судне, в десантном катере, с которого он высадился на Анопопее, десяток раз позднее он был близок к истерии, терял волю, но это состояние не шло ни в какое сравнение с теперешним. Если бы ему пришлось перенести еще один артиллерийский налет, он, возможно, и сломался бы окончательно; страх рос в нем только в тех случаях, когда он ничего не мог предпринять, не мог оказать сопротивление. Сейчас он был сам за себя в ответе, более того, он понимал, что выполняет задание, на которое мало кто еще способен, и это поддерживало в нем силы. Воспоминания о других разведывательных операциях, которые он успешно выполнил в минувшем году, как бы подкрепляли эти мысли.

«Мартинес — лучший солдат в разведывательном взводе», — подумал он с гордостью. Так однажды сказал ему Крофт, и он никогда не забывал этого.

Минут через двадцать Мартинес достиг уступа скалы, где они нарвались на засаду, присел на корточки за деревьями и осмотрел уступ, прежде чем пойти дальше. Из-за уступа он осмотрел поле и рощицу, из которой японцы обстреляли их. В лунном свете равнина отливала тусклым серебром, а роща представлялась монолитным черно-зеленым массивом гораздо более густого цвета, чем тень, которая окружала ее. Позади и справа от себя Мартинес угадывал огромный массив горы, смутно проступавшей в темноте подобно грандиозному монументу, подсвечиваемому слабыми прожекторами.

Минут пять он осматривал поле и рощу, ни о чем не думая; казалось, он весь превратился в глаза и уши. Напряжение, с которым он вел наблюдение, легкое щемление в груди были приятны, как бывает приятно человеку на первой стадии опьянения. Мартинес сдерживал дыхание, хотя и не отдавал себе в этом отчета.

Кругом было тихо. Он не слышал никаких звуков, кроме шелеста травы. Медленно, почти лениво он переполз через скалу и присел в поисках тени, где можно было бы спрятаться. Однако пройти к роще так, чтобы не попасть под лунное освещение, было невозможно. Мгновение он раздумывал, затем вскочил на ноги, постоял на виду несколько ужасных секунд и вновь бросился на землю.

Никто не выстрелил. Может, его появление было слишком неожиданным? Вполне вероятно, что, если в роще есть японцы, они были настолько удивлены, увидев его, что не успели открыть огонь.

Мартинес вновь поднялся на ноги и быстрыми прыжками преодолел половину дистанции, а потом упал плашмя позади валуна.

Никакой стрельбы. Он пробежал еще тридцать ярдов и укрылся за другим валуном. Роща находилась теперь менее чем в пятидесяти футах от него. Он прислушался к своему дыханию, вглядываясь в овальную тень от валуна. Все его чувства подсказывали, что в роще нет ни души, но доверять чувствам было слишком опасно.

Он поднялся, постоял секунду и вновь бросился на землю. Если уж они не стреляют и теперь… Пересечь открытое поле при лунном свете и остаться незамеченным невозможно… Мартинес решил все же рискнуть.

Он быстро проскользнул последний участок дистанции, отделявший его от рощи. Добежав до деревьев, он вновь остановился и прижался к стволу одного из них. Тишина, никакого движения. Он подождал, пока глаза не привыкли к темноте, и начал крадучись передвигаться от одного дерева к другому, разводя кустарник руками. Ярдов через пятнадцать он оказался на тропе и остановился, оглядываясь по сторонам. Он дошел по тропе до края рощи, остановился у небольшого пулеметного окопа и опустился на колени, «Несколько дней назад здесь стоял пулемет», — решил Мартинес.

Он определил это по тому, что ямки от опор пулеметной треноги были не более влажными, чем края самого окопа. Пулемет был направлен в сторону уступа скалы; японцы наверняка использовали его тогда, когда взвод нарвался на засаду, если, конечно, пулемет был в то время здесь.

Медленно, осторожно Мартинес осмотрел всю рощу. Японцы покинули ее. По количеству пустых коробок от сухих пайков и размеру ровика для отхожего места он определил, что здесь располагался целый взвод. Но взвод Хирна имел стычку с гораздо меньшим подразделением, и это могло означать только одно: большая часть японского взвода была отведена в тыл за день или два до этого и солдаты, атаковавшие их, были арьергардом, ушедшим через перевал вскоре после этой атаки.

Почему?

Как будто в ответ на свои мысли он услышал приглушенную артиллерийскую канонаду. Она раздавалась часто в течение всего дня. Японцы отошли, чтобы помочь остановить наступление. Это казалось возможным, однако Мартинес был в недоумении. Где-то дальше на перевале — конечно, не обязательно — могли быть японцы. Подняв влажную разорванную картонную упаковку от продовольственного пайка, Мартинес поежился. Где-то дальше… Он смутно представил себе двигающихся в темноте, спотыкающихся солдат.

Надо бы их выследить. Он тряхнул головой, словно чего-то испугавшись. Тишина и темнота рощи действовали на него угнетающе, ослабляли решимость. Надо было продолжать движение.

Мартинес вытер лоб. Он вспотел и с удивлением заметил, что рубашка его стала влажной и очень холодной. Напряжение ослабло, он почувствовал усталость и нервозность, какая бывает у человека, внезапно разбуженного вскоре после того, как он заснул. У него побаливали подколенные сухожилия, ноги чуть дрожали. Он вздохнул, однако о возвращении назад даже не подумал.

Осторожно он пошел по тропе через рощу к перевалу. Тропа тянулась несколько сот ярдов через негустой кустарник. Он задел лицом длинный стрельчатый лист, и несколько насекомых оказалось у него на щеке. Он смахнул их и заметил, что пальцы от волнения вспотели. Одно из насекомых удержалось на пальце и поползло. Мартинес стряхнул его и остановился, пораженный нервной дрожью.

В течение нескольких секунд он колебался. Эпизод с насекомым породил в нем странный ужас и расслабил волю. Он не мог заставить себя двинуться с места, потому что отчетливо представил себе идущих впереди японцев. Его пугала эта странная, незнакомая земля, которую он должен был разведать ночью. Он несколько раз глубоко вздохнул, перенося свой вес то вперед на носки, то назад на каблуки. Легкий бриз шевелил листву и навевал на лицо прохладу. Мартинес чувствовал, что по его лицу, как слезы, струятся ручейки пота.

«Нужно идти дальше». Он сказал это чисто автоматически, однако слова сработали. Сначала в нем что-то воспротивилось, потом как будто прошло. Он сделал один шаг, другой, и внутреннее сопротивление было преодолено. Он пошел вперед по неровной пешеходной тропе, проложенной японцами в роще; через минуту или две тропа привела его на открытую местность позади рощи. Мартинес вступил на перевал.

Скалы горы Анака, повернувшие вправо, вновь стали параллельными направлению его движения. С другой стороны, слева от него, располагались холмы с почти отвесными скатами. Холмы резко возносились вверх, образуя горный хребет Ватамаи. Горный перевал около двухсот ярдов шириной чем-то напоминал поднимающийся вверх проспект с высокими зданиями. Тропа была неровная, проходила то через бугры, то через ямы. В расщелинах скал там и сям виднелись крупные валуны и кучи земли, иногда встречались пучки растительности, подобные траве, прорастающей сквозь трещины в бетоне. Луна освещала вершину горы Анака, а скалы и холмы оставались в тени. Все вокруг было голо, от всего веяло холодом. Мартинес чувствовал себя словно за тысячу миль от джунглей с их душной бархатной ночью. Он вышел из защитного покрова рощи, прошел несколько сот футов и опустился на колени в тени валуна. Сзади, низко над горизонтом, был виден Южный Крест. Мартинес механически отметил направление на него. Перевал вел строго на север.

Медленно, неохотно Мартинес продвигался вперед по дефиле, осторожно следуя по усыпанной камнями тропе. Через несколько сот ярдов она свернула влево, затем вправо, сильно сужаясь. В некоторых местах тень от горы закрывала перевал почти полностью. Мартинес продвигался рывками: бросался вперед сразу на много ярдов, почти не соблюдая осторожности, потом задерживался на секунды, которые складывались в минуты, потом опять настраивал себя на новый рывок. Каждое насекомое, каждый зверек пугали его. Он вел сам с собой игру, каждый раз решая пройти только до следующего поворота тропы, а когда достигал этой точки и оказывалось, что местность по-прежнему безопасна, ставил себе новую задачу, устремлялся к следующей цели. Таким образом он прошел больше мили почти за час, все время взбираясь вверх. Он начал задумываться над тем, длинен ли перевал. Несмотря на свой опыт, он не отказался от старого трюка и старался убедить себя в том, что каждый новый гребень перед ним является последним рубежом и что за ним покажутся джунгли, тылы японских позиций и океан.

Пока обходилось без инцидентов. Мартинес уходил все дальше вперед, и у него начала появляться уверенность в успехе дела. Он стал нетерпеливее, останавливался реже, а дистанции, которые он проходил за один прием, увеличивались. Один участок протяжением четверть мили был покрыт высокой травой, и он проследовал по этому участку уверенно, зная, что его не заметят.

До этого момента Мартинесу не встречалось такого места, где японцы могли бы развернуть свой передовой пост, и его осторожность, тщательно продуманная система наблюдения, вызывались скорее страхом, мертвой тишиной в горах и на перевале, чем ожиданием встречи с противником. Однако теперь местность менялась. Заросли становились гуще, покрывали все большее пространство; в некоторых местах в зарослях мог бы расположиться целый бивак. Мартинес тщательно осматривал такие участки, входя в маленькие рощи с теневой стороны, делал несколько шагов и ждал, не послышатся ли звуки, издаваемые спящими. Если было тихо и до его слуха доходили только шорох листьев, птиц и зверьков, он выбирался из зарослей и продолжал движение по перевалу.

У поворота тропа снова сузилась; противоположные скалы отстояли не более чем на пятьдесят ярдов, а в нескольких местах проход был заблокирован густой растительностью. Мартинесу требовалось довольно много времени и стоило большого морального напряжения преодолеть эти заросли, не производя никакого шума. Выйдя на сравнительно открытый участок, он почувствовал облегчение.

У следующего поворота Мартинес увидел перед собой небольшую долину, окаймленную по обеим сторонам скалами и покрытую небольшим леском, росшим как раз поперек прохода. При дневном свете это был бы превосходный пункт наблюдения, наилучшая из виденных им позиций для размещения сторожевого поста, и инстинкт немедленно подсказал ему, что японцы отошли сюда. Он почувствовал это по дрожи в теле, по учащенному биению сердца. Мартинес начал осторожно осматривать из-за скалы заросли, напряженно вглядываясь в освещенный луной участок. Справа от него, где скалы переходили в основание перевала, было несколько сильно затемненных участков. Осторожно, не позволяя себе думать об опасности, он проскользнул вокруг скалы и пополз в темноте, низко нагнув голову. Он почувствовал, что не отрывает взгляда от неровной линии, отделяющей затемненный участок от залитого лунным светом, и заметил, что непроизвольно раз или два попытался двигаться в сторону света. Свет казался ему чем-то живым, реально существующим, таким, как он сам. К горлу подкатил комок. Роща была уж совсем близко, до нее оставалось всего двадцать ярдов… десять. Он остановился на самом краю и осмотрел опушку в поисках пулеметного или пехотного окопа. В темноте трудно было что-либо разглядеть кроме смутных очертаний деревьев.

Мартинес еще раз вошел в рощу и остановился, прислушиваясь к звукам. Вначале он ничего не мог разобрать, сделал шаг вперед, развел кустарник руками, а затем пошел через подлесок все дальше и дальше. Он ступил на проторенную тропу и стал испуганно щупать ее. Опустившись на колени, потрогал землю, ощупал кустарник сбоку от нее. Грунт был утоптан, а кустарник примят к одной стороне.

Он оказался на недавно проложенной тропе.

Как бы в подтверждение этого не более чем в пяти ярдах послышался кашель спящего человека. Мартинес едва не подпрыгнул, как будто коснулся чего-то горячего. Он почувствовал, как напряглись мышцы лица. Он окаменел, и никакая сила не смогла бы в этот момент заставить его издать хоть какой-нибудь звук.

Автоматически он сделал шаг назад и услышал, как кто-то заворочался во сне под одеялом. Он не осмеливался шелохнуться, боясь, что зацепит ветку и разбудит людей. По крайней мере целую минуту он был почти полностью парализован. Он не мог себе этого объяснить, но очень боялся повернуть назад, хотя идти вперед ему было еще страшнее. В сознании промелькнул его доклад Крофту: «Гроза Япошек сплоховал».

И все-таки он почему-то сомневался в целесообразности дальнейшего движения вперед. Это казалось ему нереальным. Подавляя в себе ужас, с отвращением, как будто ступая босиком по полю, усеянному гадкими насекомыми, он вытянул одну, затем другую ногу и двинулся вперед, побуждая себя к движению усилием воли. За минуту он преодолел не более десяти футов, глаза заливал пот. Ему казалось, что он ощущает, как из пор выделяются капельки жидкости, соединяются с другими и струйками текут по его лицу и телу.

Одно ему было понятно — до настоящего момента японцы проложили только две тропы. Первая — перпендикулярна перевалу, в одном-двух ярдах позади опушки рощи, обращена в сторону долины. Вторая ведет через рощу, образуя при встрече с первой тропой своеобразную букву «Т». Сейчас он находился на тропе, образующей верхнюю часть буквы «Т», и должен был следовать вперед до пересечения с другой тропой. Через кустарник двигаться нельзя — даже самые слабые звуки могли выдать его, к тому же можно было наткнуться на кого-нибудь.

Он снова пополз по тропе. Секунды казались отдельными, не связанными друг с другом промежутками времени, как будто он слышал тиканье часов. Он был готов зарыдать каждый раз, когда слышал бормотание спящего. Их было много вокруг него. Казалось, что отдельные части его тела существуют самостоятельно: где-то в ладонях и коленных чашечках ощущалась глухая боль, к горлу подкатывал комок, а голова работала невыносимо четко. Он был очень близок к состоянию полного упадка сил, которое испытывает человек, избитый до потери сознания и которому уже безразлично, сможет ли он подняться. Шелест джунглей в ночной тиши доносился до его слуха как бы издалека.

На повороте тропы он остановился, осмотрелся вокруг и чуть не вскрикнул — не далее трех футов от него у пулемета сидел солдат.

Голова Мартинеса отдернулась назад. Он лег на землю, ожидая, что солдат повернет пулемет в его сторону и откроет по нему огонь. Но этого не произошло. Мартинес вновь осмотрелся и понял, что японец не видел его, так как сидел несколько боком к нему. Позади пулеметчика находилось пересечение троп. Мартинесу нужно было миновать японца, а это казалось невозможным.

Теперь Мартинес понял, в чем просчитался. Да, конечно. Они должны были поставить часового на тропе. Почему он не подумал об этом? Проклятие! При всем его страхе существовало еще одно опасение, подобное тому, которое испытывает убийца, вспомнив, что забыл принять элементарные меры предосторожности. Мартинеса охватило мрачное предчувствие, которое приводило его в ужас. Что еще, что же еще?.. Он вновь посмотрел на пулеметчика, разглядывая его с жадным любопытством. Если бы Мартинес захотел, то мог бы дотянуться до него рукой. Солдат был молодой, почти подросток, с невыразительными детскими чертами лица, скучающими полузакрытыми глазами и тонкими губами. При лунном свете, который пропускали деревья, он, казалось, был в сонном забытьи.

Мартинеса опять охватило ощущение нереальности происходящего. Что его удерживало от того, чтобы подойти, коснуться японца рукой, заговорить с ним? Ведь японцы тоже люди. Вся идея войны зашаталась на мгновение в его сознании, почти рухнула, а затем вновь возродилась под действием жгучей волны страха. Если он коснется японца, то будет убит. И все-таки в это трудно было поверить.

Он не мог идти назад. Казалось невозможным повернуться и не произвести при этом пусть даже слабого шума, достаточного, однако, чтобы насторожить пулеметчика. И обойти его невозможно: тропа как раз огибала край пулеметного окопа. Придется убить японца.

И тут все обострившиеся чувства Мартинеса возмутились. Он лежал, охваченный дрожью, неожиданно осознав, как сильно устал и обессилел. Казалось, невозможно было сделать никакого движения. Оставалось только смотреть сквозь листву на освещенное лунным светом лицо солдата.

А ведь нужно было спешить. В любой момент пулеметчик мог встать и направиться будить очередного караульного, и тогда он будет обнаружен. Надо убить японца сейчас же.

И опять какая-то ошибка была в его расчетах. Ему казалось, что если бы он смог повернуть голову или пошевелить конечностями, все стало бы ясно, но он был скован. Мартинес потянулся за своим кинжалом и осторожно вынул его из ножен. Рукоять неудобно легла ему в ладонь, казалась непривычно чужой, хотя он и использовал кинжал сотню раз для других целей — открывал консервные банки или резал что-нибудь. Сейчас Мартинес не знал, как его держать. Лезвие сверкало в лунном свете, и он поспешил прикрыть его ладонью. Он не сводил взгляда с солдата в пулеметном окопе. Сейчас ему казалось, что он уже давно знал этого японца: каждое из его медлительных движений воспринималось Мартинесом как нечто весьма знакомое; когда японец поковырял в носу, на губах Мартинеса появилась улыбка. Он улыбнулся подсознательно и только заметил, как устали мышцы на лице.

«Иди и убей его», — скомандовал Мартинес себе, но за этим ничего не последовало. Он продолжал лежать на земле с ножом, скрытым под рукой, влажный грунт тропы слегка холодил его тело. Его бросало то в жар, то в холод. Опять все начинало казаться нереальным и ужасным, как в мучивших его ночных кошмарах. Медленно, на это у него ушла целая минута, он привстал, опираясь на руки и колени, подтянул одну ногу и остался в этом неустойчивом положении, не зная, что делать. Нападать или отходить? Так стоит на ребре монета, готовая упасть. Он вновь осознал, что у него в руке нож.

«Бойся проклятого мексиканца, если у него в руке нож».

Ему вдруг вспомнилась давно забытая фраза из когда-то слышанного разговора между двумя техасцами, и он вновь испытал щемящее чувство обиды. Гнусная ложь! Но тут же обида была оттеснена тем, что ему предстояло сделать. Он проглотил слюну. Никогда в жизни не ощущал он такой скованности. Его смущал нож, на него угнетающе действовал лунный свет, мешал безумный страх. Он пошарил в поисках камешка и, раньше чем успел что-нибудь сообразить, швырнул его на другую сторону пулеметного окопа.

Японский солдат повернулся на звук, подставив Мартинесу спину. Мартинес сделал бесшумный шаг вперед и охватил свободной рукой шею солдата. Молча, почти лениво он направил острие ножа туда, где шея переходит в плечо, и изо всех сил нажал на него.

Японец забился в его руках, словно пойманное хозяином упирающееся животное, а Мартинес испытал только смутное раздражение.

«Почему он так долго дергается? — удивился Мартинес. — Наверно, нож не вошел как следует». Он слегка вытянул нож обратно, а потом вновь вонзил его в рану. Солдат вздрогнул еще раз в его руках, а затем обмяк.

Мартинес совершенно обессилел. Он тупо посмотрел на японца, взялся за рукоятку ножа и попытался вытащить его. Рука у него дрожала. Он почувствовал кровь на своей ладони, вздрогнул, вытер руку о брюки. Слышал ли их кто-нибудь? Его слуховая память восстановила звуки борьбы, как будто это был взрыв, который он видел издалека. Теперь он ждал, когда звук взрыва достигнет его слуха.

Он прислушался, не двигается ли кто-нибудь. Тишина. Он понял, что все произошло очень тихо.

Убитый часовой вызывал в нем отвращение. В то же время он испытывал облегчение. Так бывает, когда долго охотишься за тараканом на стене и в конце концов все-таки раздавишь его. Происшедшее подействовало на Мартинеса именно так, нисколько не сильнее. Он вздрогнул, почувствовав, как кровь японца высыхает на его руке, но так же вздрогнул бы от тараканьей слизи.

Главное теперь — двигаться вперед, уходить. Мартинес бросился по ответвлению тропы почти бегом. Выйдя на открытый участок перевала, он прошел по нему несколько сот ярдов, осматривая небольшие рощицы. Он утратил необходимую для ведения разведки сосредоточенность, спотыкался на ходу, очевидно от притупления наблюдательности. Тропа все еще продолжала идти вверх параллельно склону горы. Казалось, она никогда не кончится, и, хотя он знал, что прошел всего несколько миль, пройденный путь представлялся гораздо большим.

Мартинес достиг другого открытого участка перевала, где слева от него тянулся лес. Он опустился на колени в затененной канавке, огляделся и неожиданно вздрогнул. Он только сейчас понял ошибку, которую допустил, убив часового. Очередной караульный мог проспать всю ночь, но вполне возможно, что он проснется; сам Мартинес никогда не мог спать спокойно, когда ему предстояло заступать в караул. Как только они обнаружат убитого, всех поднимут и не будут спать оставшуюся часть ночи. Тогда ему никогда не выбраться отсюда.

Мартинес чуть не заплакал от досады. Чем дольше он будет оставаться здесь, тем опаснее. Помимо этого, раз допущена такая ошибка, кто знает, сколько он еще их сделал? Мартинес опять был близок к истерике. Надо возвращаться назад. Нет… Он сержант, сержант армии Соединенных Штатов. Если бы он не сознавал этого, то давно был бы конченым человеком.

Мартинес вытер лицо и снова двинулся в путь. Ему пришла в голову дерзкая мысль продолжать путь, пока не преодолеет перевал, не выйдет в тыл японцев и не разведает оборону залива Ботой. Ему представилось, какая слава его ждет: Мартинес получает награду, Мартинес стоит перед генералом, фотография Мартинеса в мексиканской газете в Сан-Антонио. Однако все это быстро исчезло и было отвергнуто, несмотря на видимость возможности таких действий. У него не было ни продуктов, ни воды.

В этот момент в роще слева он увидел за кустом длинную полосу лунного света. Он опустился на колено, осмотрелся и услышал слабый звук плевка. Это была другая японская стоянка.

Он мог обойти ее. Тень вдоль скалы была в этом месте очень густая, и, если быть осторожным, они не заметят его. Однако на этот раз его ноги были слишком усталыми, воля — ослаблена. Он не выдержал бы еще раз ничего подобного тому, что пережил, находясь рядом с японским пулеметчиком.

Однако нужно было двигаться. Мартинес потер нос, как это делает ребенок, когда встречается с трудностью. Все утомление последних двух дней, нервное напряжение этой ночи давали себя знать. «Проклятие, идти мне дальше или хватит? Чего хотел Крофт?» — подумал он возмущенно. Он повернулся, осторожно возвратился в рощу, из которой только что вышел, и начал спускаться по перевалу. Теперь он отчетливо осознал время, прошедшее с момента убийства часового, и это вселяло в него беспокойство. Возможно, что после обнаружения убитого они вышлют патруль, но вряд ли это будет ночью, к тому же его не так просто найти. Главное сейчас для него было как можно быстрее вернуться.

Он подошел к тыльной стороне рощи с Т-образными тропами и задержался около нее, прислушиваясь. Ничего не услышав в течение нескольких секунд, он торопливо вошел в рощу и начал пробираться по боковому ответвлению. Мертвый японский солдат продолжал лежать в той же позе рядом с пулеметом. Мартинес осмотрелся, начал на цыпочках обходить лежащего и заметил у него на руке часы. Он задержался, глядя на них, вероятно, целых две секунды, обдумывая, не взять ли их. Он повернулся и пошел было, но возвратился назад и склонился над японцем. Рука была еще теплая. Дрожа, он начал обшаривать японца, но внезапно отбросил его руку с чувством отвращения и ужаса. Нет. Невозможно даже думать о том, чтобы оставаться здесь еще хоть секунду.

Вместо того чтобы повернуть по тропе налево и следовать по роще до затемненного участка, он прошел мимо пулемета и, выйдя на открытый участок, начал осторожно пробираться от скалы к скале, пока не достиг укрытия за утесом. Оглянувшись последний раз на рощу, он начал спускаться по перевалу.

Мартинеса охватило двойное беспокойство от разочарования и расстройства планов. Он повернул назад раньше, чем должен был, и это угнетало его. Теперь он инстинктивно обдумывал, как преподнести события так, чтобы удовлетворить Крофта. Но более непосредственным и даже болезненным чувством было сожаление о том, что он не снял с японца часы. Их так легко было снять. Теперь, выйдя из рощи, он презирал себя за свою боязнь немного задержаться. Он размышлял о том, что мог бы еще сделать. Помимо часов следовало бы забрать нож (он забыл об этом, когда смотрел на солдата) или можно было, например, вывести из строя пулемет, засыпав механизм затвора землей. С удовольствием он представил себе, какие будут лица у японцев и как они будут поражены, когда обнаружат убитого часового.

Он улыбнулся. «Черт возьми, молодец Мартинес!» — сказал он сам себе и надеялся, что Крофт скажет то же самое.

Менее чем через час он пришел к месту расположения взвода и доложил обо всем Крофту. Он допустил только одно отклонение от действительности — сказал, что обойти вторую стоянку японцев было невозможно.

Крофт кивнул.

— Тебе нельзя было не убивать этого японца?

— Нельзя.

Крофт покачал головой.

— Лучше бы этого не делать. Это взбудоражит их всех вплоть до штаба. — Он подумал мгновение и печально добавил: — Трудно сказать, чем все это может закончиться.

Мартинес вздохнул.

— Проклятие! Я и не подумал об этом. — Он был слишком утомлен, чтобы испытывать глубокое сожаление по поводу случившегося, но когда укладывался на свое одеяло, то подумал, сколько еще ошибок обнаружит за собой в последующие несколько дней. — Чертовски устал, — сказал он, надеясь вызвать у Крофта сочувствие.

— Да, да. Представляю, как тебе досталось. — Крофт положил руку на плечо Мартинеса и сильно сжал его. — Не говори ни слова лейтенанту. Ты прошел совершенно свободно через весь перевал и ничего не обнаружил. Понял?

Мартинес был удивлен.

— Ладно, раз ты так считаешь.

— Вот именно. Ты славный парень, Гроза Япошек!

Мартинес лениво улыбнулся. Через три минуты он уже спал.

8

На следующее утро Хирн проснулся, чувствуя себя вполне отдохнувшим. Он повернулся и, не вылезая из-под одеяла, стал наблюдать, как над восточными холмами, которые были отчетливо видны и, казалось, вставали прямо из воды, поднималось солнце. Во всех лощинах и долинах стоял утренний туман. Хирну казалось, что отсюда он может увидеть все вплоть до восточного побережья острова, удаленного на сотни миль.

Один за другим просыпались и остальные. Крофт и еще несколько солдат скатывали свои одеяла, а двое или трое возвращались из кустов. Хирн сел, пошевелил пальцами в ботинках и подумал: не сменить ли ему носки. Он захватил с собой другую пару, но она сейчас тоже была грязная. Пожав плечами, он решил, что менять нет смысла, и начал надевать краги.

Рядом ворчал Ред:

— И когда только проклятые интенданты научатся делать другие краги? — Он пытался сладить со шнурками, которые сморщились и засохли за ночь.

— Я слышал, что вскоре введут высокие ботинки, как у парашютистов. Тогда крагам конец, — заметил Хирн.

Ред потер подбородок. Он не брился с момента выхода в разведку, и у него появилась светлая щетина, уже основательно грязная.

— Мы их не увидим, — продолжал Ред. — Проклятые интенданты наверняка зажмут их.

— Ну, ну, ворчун, — улыбаясь сказал Хирн. Из всего взвода Ред казался единственным, с кем можно было подружиться. Умный парень. Только к нему трудно подойти. Под влиянием порыва Хирн сказал: — Послушай, Волсен…

— Да?

— У нас не хватает капрала, даже двух, пока Стэнли с Уилсоном. Хочешь исполнять обязанности капрала, пока мы в разведке? А когда вернемся, можно будет закрепить это на постоянно.

Это был правильный выбор. Ред пользовался популярностью среди солдат и смог бы выполнять обязанности капрала.

Хирн был несколько смущен, когда увидел на лице Реда полное безразличие.

— Вы мне приказываете, лейтенант? — Голос Реда был спокоен, хотя немного резок.

«Что это такое с ним?» — подумал Хирн.

— Нет. Конечно нет, — сказал он вслух.

Ред почесал руку. Неожиданно он почувствовал, что предложение Хирна взбесило его, он это понял по тому неясному беспокойству, которое на мгновение охватило его.

— Мне не нужно никаких одолжений, — пробормотал он.

— А я и не делаю тебе никаких одолжений.

Ред ненавидел лейтенанта, этого высокого парня с фальшивой улыбкой, который постоянно напрашивался на дружбу. И почему он не оставит его в покое?

На мгновение Ред поддался соблазну этого предложения, у него даже появилось какое-то приятное ощущение в груди. Но если он примет его, это наверняка будет крахом. Они заманят его в ловушку, и он вынужден будет выполнять свои обязанности надлежащим образом, а это значит постоянно враждовать с солдатами взвода и подлизываться к офицерам, сотрудничать с Крофтом.

— Поищите другого простачка, лейтенант.

Это привело Хирна в ярость.

— Ладно, будем считать, что я не предлагал тебе этого, — пробормотал он, едва сдерживаясь.

Они явно ненавидели его; они должны были ненавидеть его, и с этим ему придется смириться на все время действия разведгруппы. Хирн вновь взглянул на Реда. При виде его изможденного тела, усталого лица и обветренной красной кожи гнев Хирна начал быстро улетучиваться.

Мимо прошел Крофт.

— Не забудьте наполнить фляги до того, как мы выступим, — приказал он солдатам.

Несколько человек направились к небольшому ручейку на другой стороне лощины.

Хирн осмотрелся и увидел ворочавшегося под одеялами Мартинеса. Он совсем забыл о нем и даже не знал, какие сведения он принес.

— Крофт! — удивленно воскликнул он.

— Да, лейтенант? — Крофт открывал паек для завтрака. Отбросив в сторону пустую картонную упаковку, он направился к Хирну.

— Почему вы меня не разбудили ночью, когда пришел Мартинес?

— Все равно ничего нельзя было предпринять до утра, — ответил Крофт, растягивая слова.

— Да? Ну хорошо. Но в дальнейшем предоставьте мне право судить об этом. — Он пристально посмотрел в непроницаемые голубые глаза Крофта. — Что видел Мартинес?

Крофт вскрыл внутреннюю вощеную упаковку пайка и высыпал содержимое. Чувствуя нервную дрожь в спине, сказал:

— Перевал свободен на всем пути, который он прошел. Он думает, что, кроме тех японцев, которые напали на нас вчера, там больше никого нет, но и те сейчас отошли.

Крофт хотел не докладывать об этом Хирну как можно дольше и даже надеялся, что этого вообще не придется делать. Сейчас он опять почувствовал нервный зуд во всем теле. За всем этим скрывалась тщательно вынашиваемая Крофтом идея. Он говорил, уставившись взглядом в землю, а когда кончил, повернулся в сторону часового на вершине холма, прямо перед ним.

— Смотри в оба, Вайман! — крикнул он негромко. — Неужели тебе не хватило времени выспаться?

Все это показалось Хирну подозрительным.

— Мне кажется маловероятным, чтобы они ушли с перевала, — пробормотал он.

— Да. — Крофт открыл маленькую банку ветчины с яйцами и аккуратно отправлял ложкой ее содержимое в рот. — Возможно. — Он снова уставился на свои ноги. — Может, нам следует попытаться пройти через горы, лейтенант?

Хирн устремил взгляд на вершину Анаки. «Да, сейчас она выглядит привлекательно, — подумал он. — Наверное, можно было бы это сделать». Он решительно покачал головой.

— Это невозможно.

Было бы безумием вести солдат в горы, не зная даже, смогут ли они спуститься с другой стороны.

Крофт невозмутимо посмотрел на Хирна. Его худое лицо стало теперь еще более изможденным, линии квадратного подбородка — еще более подчеркнутыми. Он выглядел усталым. У него была с собой бритва, но он не брился этим утром, и от этого его лицо, казалось, стало меньше.

— Это вполне возможно, лейтенант. Я рассматривал гору со вчерашнего утра и обнаружил проход между скалами приблизительно в пяти милях к востоку от перевала. Если выступить немедленно, то через день мы сможем взобраться на эту чертяку.

На лице Крофта было такое же выражение, как тогда, когда они рассматривали гору в бинокль. Хирн снова покачал головой.

— Попытаемся лучше пройти через перевал, — сказал он.

Разумеется, они были единственные, кто хотел попытаться пройти через горы.

Крофта охватило смешанное чувство удовлетворения и страха. Дело было решено.

— Хорошо, — сказал он, твердо сжав губы. Он встал и сделал знак солдатам подойти к нему. — Мы пойдем через перевал, — сказал он им.

Солдаты глухо зароптали.

— Прекратить шум! Это приказ. Добавлю к этому: сегодня надо быть как можно более внимательными.

На удивленный взгляд Мартинеса Крофт ответил лишь неопределенным пожатием плеч.

— А какой в этом прок, если нам придется пробивать дорогу через проклятых японцев? — спросил Галлахер.

— Не скули, Галлахер. — Крофт осмотрел всех по очереди. — Выступаем через пять минут, так что поторапливайтесь.

Хирн поднял руку.

— Постойте, я хочу вам сказать кое-что. Ночью мы посылали Мартинеса разведать перевал, и он установил, что путь открыт. Можно надеяться, что он и сейчас открыт. — Солдаты смотрели недоверчиво. — Я обещаю вам одно, — продолжал Хирн, — если мы наткнемся на что-нибудь, на любую засаду, любого японца, то немедленно повернем обратно и вернемся на побережье. Ясно всем?

— Да, — ответили некоторые.

— Хорошо, тогда давайте готовиться.

Через несколько минут они выступили. Хирн уложил свой рюкзак и взвалил его на плечи. Теперь он был на семь пайков легче, чем в начале пути, и это чувствовалось. Начавшее пригревать солнце бодрило и радовало. Когда они выходили из лощины, он чувствовал себя хорошо; настал новый день, нельзя было не надеяться на лучшее. Уныние и решения предшествующей ночи казались уже не имеющими значения. Он радовался, что обстоятельства складывались так, а не иначе.

Разумеется, он пошел впереди колонны…

.

Спустя полчаса лейтенант Хирн был убит — пуля пробила ему грудь.

Он спокойно стоял во весь рост на выступе скалы, которая была обращена в сторону первой рощи, и уже собирался подать знак следовать за ним, когда японский пулемет открыл огонь. Хирн опрокинулся назад, в гущу собравшихся у уступа скалы солдат взвода.

Потрясение было сильным. Несколько секунд люди стояли как окаменевшие. Потом они столпились под защитой скалы, укрывая голову руками. Над ними свистели пули из японских винтовок и пулемета.

Крофт опомнился первым. Он просунул винтовку в щель между скалами и стал быстро стрелять по роще, прислушиваясь к глухим звукам падающих стреляных гильз. За ним пришли в себя находившиеся рядом с ним Ред и Полак. Привстав, они тоже открыли огонь.

Крофт чувствовал глубокое удовлетворение и легкость во всем теле.

— Давайте, давайте, отстреливайтесь! — кричал он.

Его ум работал быстро. В роще было всего несколько человек, наверное меньше отделения, иначе они ждали бы, пока весь взвод не выйдет полностью на открытое пространство. Японцы просто хотели отпугнуть их. Итак, все в порядке. Он не собирается торчать здесь. Крофт бросил взгляд на лейтенанта. Хирн лежал на спине, кровь струйкой текла из раны, заливая лицо и тело медленно, но неотвратимо.

Крофт вновь почувствовал облегчение. Он более не испытывал замешательства, не задумывался, прежде чем отдать приказ.

Перестрелка продолжалась несколько минут, но вот винтовки и пулемет в роще замолкли. Крофт снова укрылся за скалой. Ошалевшие солдаты спешили отползти от уступа скалы.

— Отставить! — крикнул Крофт. — Будем выбираться организованно. Галлахер, Рот, вы остаетесь здесь со мной, будем вести огонь. Остальные собирайтесь вокруг того бугра. Мартинес, ты поведешь их. — Крофт указал на возвышение, находившееся сзади. — Добравшись туда, вы откроете по роще огонь, а мы отойдем и присоединимся к вам. — Привстав на мгновение, он сделал несколько выстрелов из новой обоймы и, когда японский пулемет открыл ответный огонь, вновь бросился в укрытие. — Все в порядке, теперь — вперед!

Солдаты уползли. Через несколько минут Крофт услышал, что отступившие открыли огонь.

— Пошли, — прошептал он Галлахеру и Роту.

Они двинулись и первые пятьдесят футов ползли на животе, а затем побежали. Проползая мимо Хирна, Рот мельком взглянул на него и на мгновение почувствовал слабость в ногах. Он тяжело вздохнул, у него потемнело в глазах, закружилась голова, но, преодолев приступ слабости, он снова пополз, потом побежал.

— Ужасно! — пробормотал он.

Крофт присоединился к остальным за холмом.

— Все в порядке, теперь бросок. Будем продвигаться прямо вперед вплотную к скалам. Мы никого не собираемся поджидать.

Он возглавил колонну, и все быстро двинулись в путь, сначала перебежками несколько сот ярдов, потом перешли на шаг, а потом снова рысцой. За час они преодолели пять миль по холмистой местности и высокой траве, нигде не останавливаясь, нигде не замедляя своего движения ради отставших.

Рот уже забыл о Хирне, как, впрочем, и другие. Потрясение от второго столкновения с засадой притупилось под действием их лихорадочного отступления. Они ни о чем не думали, хотя в них накапливался протест, у всех тяжело вздымалась грудь, дрожали руки и ноги. Когда Крофт скомандовал остановиться, люди повалились на землю как мешки с песком, даже не беспокоясь о возможном преследовании их японцами. Если бы в этот момент их атаковали, они, вероятно, остались бы лежать в том же состоянии оцепенения.

Один Крофт продолжал стоять. Он говорил медленно, его грудь тяжело вздымалась, но речь была отчетливой.

— Отдохнем немного. — Он смотрел на солдат пренебрежительно, заметив тупость, с какой они слушали его. — Раз вы все так быстро выдохлись, я буду нести охрану сам.

Большинство едва ли слышало его, а кто и слышал, был не в состоянии уловить смысла его слов. Люди лежали в изнеможении.

Медленно они начали приходить в себя, дыхание становилось ровнее, в ногах вновь появилась сила. Однако засада и бросок опустошили всех. Утреннее солнце поднялось уже довольно высоко, стало невыносимо жарко, и солдаты изнемогали от зноя. Лежа на животе и положив голову на руки, они чувствовали, как с лица падают капли пота. Пока восстанавливались силы, мысль о смерти лейтенанта приходила им в голову лишь на одно-два мгновения. Она была слишком внезапна и как-то слишком отдалена, чтобы вызвать какие-то сильные эмоции. Сейчас, когда его больше не было, они с трудом представляли, что когда-то он был во взводе.

Вайман подполз к Реду и улегся подле него. Лениво выдергивая один стебелек травы за другим, он совал их в рот, надкусывал и слегка разжевывал.

— Забавно все это, — сказал он наконец.

Было приятно лежать здесь, зная, что через час они будут возвращаться. Ощущение страха, испытанное во время засады, на время отступило.

— Да, — пробормотал Ред.

Лейтенант… Ред вспомнил хмурый взгляд Хирна, когда отказался от его предложения стать капралом. Мысленно он словно скользил по тонкому льду, и у него было смутное, угнетающее чувство, будто перед ним что-то непреодолимое и вместе с тем неизбежное.

— Лейтенант был хорошим парнем! — выпалил неожиданно Вайман.

Эти слова поразили Реда. Впервые он соединил в одно целое несколько своих стычек с Хирном и то, что осталось от него, — окровавленный труп.

— Хорошим парнем? — повторил он с сомнением, ощутив где-то в глубине души страх. — Среди этих офицеров нет ни одного, кто заслуживал бы чего-нибудь другого, кроме проклятия! — выругался он. От прилива гнева его натруженные руки и ноги свела нервная судорога.

— Ну, я не знаю, всякие бывают… — мягко возразил Вайман.

Он все пытался как-то соединить в одно голос лейтенанта и цвет его крови.

— Мне жалко даже плевка для лучшего из них! — яростно сказал Минетта. Он знал, что о покойнике плохо не говорят, и его смущало, что он нарушает это правило, но все же продолжал: — Я не боюсь говорить о том, что думаю. Все они подлецы. — Большие глаза Минетты под высоким лбом блестели от возбуждения. — Если для того, чтобы нам повернуть назад, потребовалась его смерть, то я на такую сделку согласен. — Им ничего не стоило послать его с нами в разведку, но с кем он мог воевать-то? А-а… — Он прикурил сигарету и осторожно затянулся, так как дым раздражающе действовал на его желудок.

— Кто говорит, что мы возвращаемся? — спросил Полак.

— Сам лейтенант сказал, — ответил Вайман.

— Да, лейтенант, — задумчиво произнес Ред и перевернулся на живот.

— Хочешь поспорим, что мы не возвращаемся? — продолжал Полак, ковыряя в носу.

Было что-то запутанное во всем этом деле, чертовски запутанное. Этот Крофт… Ну и парень!. Голова!.. Как раз такой и нужен, настоящий бандюга.

— А-а, — неопределенно высказался Вайман. На мгновение он вспомнил о девушке, которая перестала писать ему письма. Сейчас его не интересовало даже, жива она или нет. Какое это имеет значение? Он посмотрел на вершину горы и помолился про себя за возвращение назад. «Сказал ли что-нибудь Крофт об этом?» — подумал он.

Словно в ответ на его вопрос появился Крофт, возвратившийся со сторожевого поста.

— Ну, пора, ребята, давайте трогаться.

— Мы возвращаемся, сержант? — спросил Вайман.

— Прекрати болтовню, Вайман. Мы попытаемся пройти через горы. — Послышалось приглушенное ворчание недовольных и возмущенных солдат. — Кто-нибудь из вас хочет высказаться по этому поводу? — гневно спросил Крофт.

— Почему бы, Крофт, нам не возвратиться? — спросил Ред.

— А потому, что не за этим нас послали. — Крофт чувствовал, как его охватывает ярость. Теперь ему ничто и никто не помешает.

У него появилось желание вскинуть винтовку и разрядить ее в голову Волсена. Чтобы сдержаться, он крепко сжал челюсти.

— Пошли! — резко приказал он. — Или вы хотите, чтобы японцы опять встретили нас засадой?

Галлахер пристально посмотрел на него.

— Лейтенант сказал, что мы повернем назад.

— Сейчас взводом командую я.

Крофт смотрел на них, подавляя их своим взглядом. Один за другим солдаты начали вставать и нехотя поднимать свои рюкзаки. Они были слегка ошеломлены. Слова Крофта лишили их всякого желания возражать.

— А-а, черт с ним! — услышал Крофт чей-то голос.

Он усмехнулся про себя и презрительно крикнул:

— Куча баб, а не солдаты!

Все уже встали и собрались.

— Пошли, — сказал он спокойнее.

Под жаркими лучами уже поднявшегося солнца люди шли медленно. Через несколько сот ярдов они снова устали и побрели тяжело, в полном оцепенении. Фактически серьезно никто и не думал, что взвод мог бы так легко прекратить выполнение задания. Крофт вел их по маршруту, параллельному отрогам горы, в общем направлении на восток. Через двадцать минут они подошли к первой расщелине в могучих утесах у подножия горы. Отсюда вверх, к первым горным кряжам, косо поднималась глубокая лощина. От ее нагретых солнцем стен из красной глины исходил жар. Не говоря ни слова, Крофт свернул в нее. Взвод начал взбираться на гору. Их было теперь всего восемь человек.

— Ты знаешь, этот Крофт идеалист, вот кто он такой, — сказал Полак Вайману. Замысловатое слово доставило ему мимолетное удовольствие, но это удовольствие сразу же улетучилось под влиянием трудного пути вверх по раскаленной глине. «Здесь что-то не так. Нужно поговорить с Мартинесом», — подумал вдруг Полак.

Вайман вновь представил себе лейтенанта. В ощущениях, вызванных в нем второй засадой, наступил кульминационный момент. Еще не успев подумать как следует, опасаясь насмешек Полака, он промямлил:

— Послушай, Полак, как ты думаешь, есть бог?

Полак усмехнулся, подсунул руки под лямки рюкзака, чтобы не натереть плечи.

— Если и есть, то он, без сомнения, порядочная сволочь.

— О, не говори так.

Взвод с трудом продолжал подниматься по горной лощине.

Машина времени. Казимир Женвич (Полак), или дайте мне средство похитрее, и я переверну мир

Похотливый, подергивающийся рот, с левой стороны не хватает трех верхних зубов, хитрые жуликоватые глаза… Вероятно, ему не более двадцати одного года, но когда он смеется, кожа на лице морщится, как у пожилого человека. Крючковатый сломанный нос и длинная выдающаяся вперед нижняя челюсть… Карикатура на дядюшку Сэма, считал Минетта, и ему было как-то не по себе от этого. Откровенно говоря, Минетта опасался, что Полак умнее и хитрее его.

Замок на входной двери, конечно, сорван, почтовые ящики давно похищены, торчат только ржавые крючки. В коридорах пахнет уборной; грязный кафель нижнего этажа впитал в себя запахи сырости от неисправного водопровода, капусты, чеснока и жира в забитых сточных трубах. Поднимаясь по лестнице, нужно держаться за стену, потому что перила сломаны и висят сами по себе, отдельно от лестницы, напоминая остов затонувшего корабля. В грязных углах снуют мыши, бегают выползшие на прогулку тараканы.

Вентиляционная шахта, соединяющая ванные комнаты между этажами, забивается всякой дрянью и отбросами. Когда мусор наполняет трубу до уровня второго этажа, дворник сжигает его.

Импровизированная мусоросжигательная установка.

Дом в точности такой же, как и любой другой дом в этом квартале F за его пределами на территории не менее квадратной мили.

Казимир Женвич (Полак), девяти лет, просыпается утром и скребет голову. Он садится на груду ватных одеял, расстеленных на полу, и смотрит на потухшую печь. Кроме него на полу спят еще трое детей, и он снова сворачивается клубочком, притворяясь спящим. Скоро проснется Мэри, его сестра. Будет расхаживать и одеваться, и ему хочется подсмотреть.

Ветер ударяет в оконные стекла, и проникая сквозь щели, свободно гуляет по полу.

— Господи, холодно как, — шепчет он брату, лежащему рядом с ним.

— Она встала? (Брату одиннадцать лет.)

— Скоро встанет. (Полак заговорщически прикладывает палец к губам.)

Мэри встает, дрожа от холода, рассеянно шурует угли в печке, натягивает на плечи хлопчатобумажную комбинацию. Ее ночная рубашка падает на пол, на мгновение обнажая тело. Мальчишки, увидев ее нагое тело, тихо хихикают в постели.

— Куда смотришь, Стив? — кричит она.

— Ха, а я видел, а я видел.

— Неправда.

— Нет, правда.

Полак протянул руку, чтобы остановить Стива, но слишком поздно. Он с возмущением взрослого человека качает головой.

— Зачем ты это сделал? Теперь все пропало.

— А-а, заткнись.

— Ты болван, Стив.

Стив пытается толкнуть его, но Полак увертывается и бегает по комнате, стараясь избежать ударов.

— Стив, перестань! — визжит Мэри.

— Догони, догони! — орет Полак.

Они со Стивом начинают толкаться, шуметь. Из другой комнаты появляется отец, огромный, толстый.

— Вы, пацаны, прекратите! — кричит он по-польски. Поймав Стива, он дает ему подзатыльник. — Не глазейте на девку.

— Казимир первый начал.

— Нет, не я, не я.

— Не трогай Казимира! — Он еще раз шлепает Стива. Руки его все еще пахнут бойней, кровью убитых животных.

— Ну я тебе еще задам, — шепчет Стив спустя некоторое время.

— А-а-а.

Полак усмехается про себя. Он знает, что Стив забудет об этом, а если и нет, то всегда найдется возможность улизнуть. Всегда так бывает.

.

В классе все кричат.

— Кто налепил жвачку на скамейки, кто это сделал?

Мисс Марсден вот-вот заплачет.

— Тише, дети, тише, пожалуйста. Джон и ты, Луиза, очистите скамейки.

— Почему мы, ведь не мы же ее налепили?

— Я помогу им, — вызывается Полак.

— Хорошо, Казимир, ты хороший мальчик.

Девочки, вытянув носики, оглядываются по сторонам с любопытством и негодованием.

— Это Казимир налепил, — шепчут они, — это он.

Их шепот доходит до слуха мисс Марсден.

— Ты это сделал, Казимир? Скажи мне правду, я не накажу тебя.

— Я? А зачем мне надо было это делать?

— Подойди сюда, Казимир.

Он подходит к столу. Учительница обнимает его, а он прижимается к ее руке. Глядя на ребят и подмигивая им, кладет голову ей на плечо. Дети хихикают.

— Ну, Казимир, не делай больше этого.

— Чего не делать, мисс?

— Это ты налепил жвачку на скамейки? Скажи мне правду, я не буду тебя наказывать.

— Нет, не я.

— А на скамейке Казимира нет жвачки, мисс Марсден, — говорит Алиса Рэфферти.

— Почему же твоя скамейка чистая? — спрашивает учительница.

— Не знаю, может быть, тот, кто сделал это, боится меня?

— Так кто же это сделал, Казимир?

— Откуда я знаю. Нужно мне вытирать скамейки?

— Казимир, ты должен стараться быть хорошим мальчиком.

— Да, мисс Марсден.

Он возвращается на свое место и, притворяясь, что помогает ребятам, перешептывается с девочками.

.

Летом ребята гуляют до позднего вечера. В безлюдных местах играют в прятки и обливаются водой из пожарных кранов. Летом всегда происходят какие-то волнующие события. То где-нибудь дом сгорит, то, взобравшись на крыши, они подсматривают за взрослыми ребятами, как те обхаживают девчонок. А если очень жарко, можно прошмыгнуть в кинотеатр, потому что входные двери оставляют открытыми для проветривания.

Один или два раза им действительно повезло.

— Эй, Полак, в переулке за домом Сальваторе валяется пьяный.

— А деньги у него есть?

— Откуда я знаю? — огрызается мальчишка.

— А-а, ну пошли.

Они тихо крадутся по переулку и выходят на пустынное место за домами. Пьяный храпит.

— Ну, давай, Полак.

— «Давай»! А как потом поделимся?

— Сам поделишь.

Он подкрадывается к пьяному и медленно ощупывает его в поисках кошелька. Пьяный перестает храпеть и хватает Полака за руку.

— Пусти, черт возьми…

Пошарив вокруг себя свободной рукой, Полак находит на земле камень, поднимает его и бьет пьяного по голове. Тот еще сильнее сжимает руку, и он вновь наносит ему удар. «Где же кошелек? Где кошелек? Надо скорее». Полак лезет в карманы и вытаскивает кое-какую мелочь.

— О'кей, пошли.

Двое мальчишек тихо выходят из переулка и делят деньги около уличного фонаря.

— Шестьдесят центов мне, двадцать пять — тебе.

— Ты что? Ведь нашел-то его я.

— А ты что? Я рисковал, — говорит Полак. — Или ты думаешь, это не в счет?

— А-а-а.

— Пошел ты к чертям собачьим.

Насвистывая, он уходит, и его трясет от хохота при мысли о том, как он бил пьяного. Утром этого человека нет, и Полак чувствует облегчение.

«Пьяного не убьешь», — думает Полак. Он знает об этом от старших.

.

Когда Полаку исполняется десять лет, отец умирает, и после похорон мать пытается устроить его на работу на бойню. Но спустя месяц его замечает инспектор по образованию, и матери ничего не остается, как определить своего сына в сиротский дом. Приходится учиться кое-чему новому, впрочем, не столь уж и новому. Нужно быть очень осторожным, чтобы не попасться, иначе здорово влетит.

— Вытяни-ка руку, Казимир.

— Зачем, сестра? Что я такого сделал?

— Кому сказали, вытяни руку. — Удар по ладони так силен, что Казимир подскакивает.

— Святой Иисус!

— За богохульство, Казимир, тебя следует наказать еще раз. — Одетая в черное рука вновь поднимается и ударяет его по ладони.

Когда он возвращается на свое место, ребята смеются над ним. Сквозь слезы он изображает на лице неуверенную улыбку. «Ничего особенного», — шепчет он. Но пальцы за ночь распухают, и все утро он не находит себе места от боли.

.

Больше всего следует остерегаться Пфейфера, учителя физкультуры. В столовой, перед тем как начать есть, надо просидеть три минуты молча, пока произносятся молитвы. Пфейфер в это время шныряет где-то позади скамеек и следит, не шепчется ли кто-нибудь.

Полак покосил глазами в ту и другую сторону; кажется, поблизости никого нет.

— Что, черт возьми, мы будем жрать сегодня?

Бац! Голова сотрясается от удара.

— Полак, когда я говорю молчать, надо молчать.

Он сидит, тупо уставившись в тарелку в ожидании, когда утихнет боль; очень трудно удержаться от того, чтобы не потереть голову.

Позднее он думает: «Господи, да у этого Пфейфера глаза на затылке».

.

Были и ангелы. Левша Риццо, крупный детина четырнадцати лет, заправляет всей компанией, когда нет Пфейфера или кого-либо из сестер и братьев. Нужно с ним подружиться, иначе будет плохо.

— Что я могу сделать для тебя, Левша? (Полаку десять лет.)

Левша разговаривает со своими помощниками.

— Пошел вон, Полак.

— Почему? Что я тебе сделал?

— Проваливай, тебе говорят.

Полак идет по общей спальне, внимательно оглядывая пятьдесят коек и полуоткрытые тумбочки. В одной из них лежит яблоко, четыре цента и небольшое распятие. Он хватает распятие и идет к койке Левши.

— Эй, Левша, у меня есть кое-что для тебя.

— На черта мне нужна эта штука?

— Отдай ее сестре Кэтрин. Скажи, подарок.

Левша рассматривает распятие.

— Да… да. Где ты его взял?

— Я спер его из тумбочки Кэллагана… Но он шума не поднимет, скажи ему, чтобы молчал.

— Я мог бы спереть и сам.

— А я решил помочь тебе.

Левша смеется, а Полак рад, что контакт установлен.

.

Были и обязательства. Левша любит покурить, он может выкурить за вечер полпачки сигарет и не попасться. Раз в два дня на поиски сигарет для Левши отправляется целый отряд. Вечером четверо ребят подкрадываются к стене приюта, и двое перелезают ее. Они спрыгивают на тротуар и проходят два квартала в сторону торговой улицы. Здесь они слоняются возле газетной стойки одного из кондитерских магазинов.

Полак идет к прилавку, где торгуют сигаретами.

— Что надо, малец? — спрашивает владелец магазина.

— Гм, мне нужно… — Он смотрит на дверь магазина. — Мистер, вон мальчишка ворует у вас газеты.

Сообщник мчится по улице, преследуемый хозяином лавки. Полак хватает две пачки сигарет, делает нос кричащей на него жене лавочника и бежит в другом направлении.

Спустя десять минут они встречаются у стены приюта. Один из них помогает другому подняться на выступ стены, затем карабкается сам, держась за руку первого. Они крадутся по пустым коридорам, отдают сигареты Левше и ложатся спать. На это дело у них уходит всего полчаса.

— Все в порядке, — шепчет Полак мальчишке на соседней койке.

.

Однажды Левша попался, когда курил. За серьезные проступки существует специальное наказание. Сестра Агнес строит ребят в шеренгу и заставляет Левшу лечь на скамейку спиной кверху. Каждый из ребят должен пройти и ударить его пониже спины. Ребята боятся это делать и, проходя друг за другом, лишь слегка похлопывают его. Сестра Агнес приходит в ярость.

— Вы должны бить Фрэнсиса как следует! — кричит она. — Я накажу каждого, кто не делает этого.

Следующий мальчик легонько шлепает Левшу, и сестра Агнес сильно бьет по его ладони линейкой. Остальные мальчики по очереди тоже легонько шлепают Левшу и затем подставляют свои ладони для удара.

Сестра Агнес мрачнеет. Ее накрахмаленная юбка хрустит, как будто от злости.

— Бейте Фрэнсиса! — опять вопит она.

Но никто не хочет. Ребята, получив один за другим удар по руке, собираются в круг и наблюдают за происходящим. Левша хохочет. Когда процедура заканчивается, сестра Агнес стоит неподвижно. Видно, как она борется с собой, раздумывая, не заставить ли их проделать то же самое еще раз. Но она побеждена и ледяным тоном приказывает ребятам идти в класс.

Полак получает огромный урок. Левша совершенно покоряет его. Полак не находит подходящих слов, чтобы выразить свое восхищение, и только качает головой.

— Ну и молодчага этот Левша! — говорит он наконец.

.

Два года спустя мать забирает Полака домой. Одна из старших сестер выходит замуж, а оба брата работают. Перед тем как покинуть приют, Левша пожимает ему руку.

— Ты хороший, парень. Я выйду отсюда на следующий год и разыщу тебя.

.

Опять он на своей улице. Начинаются новые увлечения, свойственные его возрасту. Езда на буфере трамвая — обычное дело, кражи в лавках — источник дохода. Уцепиться за кузов быстро идущего грузовика и унестись за пятнадцать миль от города — это уж настоящее спортивное развлечение. Мать заставляет его устроиться на работу, и в течение двух лет он работает разносчиком в мясной лавке.

.

Годы идут, он взрослеет и даже умнеет, насколько позволяют ему умственные способности, но в целом остается прежним. Он часто меняет место работы. Работает мясником, рабочим на бойне и даже шофером у некоторых обитателей Норт Сайда. Но любая работа ему надоедает, едва он приступает к ней.

В 1941 году ему восемнадцать. В это время он вновь встречает Левшу Риццо. Встреча происходит на бейсбольном матче. Они сидят рядом. Левша пополнел и выглядит процветающим. Из-за усов ему можно дать лет тридцать, хотя ему всего двадцать два года.

— Привет, Полак, что ты поделываешь?

— Играю в лотерею.

Левша хохочет.

— Ты все такой же, Полак, вот чудак… Почему, черт возьми, ты не разыскал меня? Я мог бы предложить тебе кое-что…

— Да все как-то не до этого было.

В действительности дело обстояло не так. У него был свой моральный кодекс, который никогда им четко не формулировался, но там было примерно такое правило: когда твой приятель достиг чего-то, не лезь к нему, пока он сам тебя не позовет.

— Ну что ж, я могу предложить тебе кое-что.

— Эй, ты! — кричит Полак одному игроку. — Хоть один раз ты можешь не промахнуться? — Потом он садится, ставит ноги на сиденье перед собой. — Что ты там сказал, Левша?

— Могу предложить тебе кое-что.

Полак гримасничает, поджимает губы.

— Может быть, мы с тобой и поладим, — говорит он.

.

Он приобретает автомобиль. На первый взнос идут деньги, сэкономленные им из зарплаты за два первых месяца работы. Вечерами он объезжает магазины, парикмахерские, собирает квитанции. Затем едет к Левше и отдает ему квитанции и наличность. После этого едет в снятую меблированную квартиру. За свою работу он получает сто долларов в неделю.

Однажды происходит нечто непредвиденное.

— Эй, Эл, как дела? — Он останавливается у табачного киоска, берет две сигары по тридцать пять центов пара. Поворачивает ее во рту. — Что скажешь?

Эл, человек средних лет, подходит к нему с коробкой мелочи.

— Полак, один парень хочет, чтобы ему заплатили. Его номер выиграл.

Полак пожимает плечами.

— Почему же ты не сказал этому счастливчику, что Фред приедет с деньгами завтра.

— Да я ему сказал, но он не поверил. Вот он.

Худощавый парень с острым красным носом.

— В чем дело, дружище? — спрашивает Полак.

— Вот что, мистер, я не хочу делать никакого шума и не собираюсь нарываться на драку, но мой номер выиграл, и я хочу получить свои деньги.

— Постой, постой, не шуми. — Он подмигивает хозяину лавки. — Давай поговорим спокойно.

— Слушайте, мистер, единственное, что мне нужно, — деньги. Пятьсот семьдесят второй выиграл. Так ведь? Вот билет.

Двое детей, пришедших в магазин за конфетами, наблюдают эту сцену. Полак хватает парня за руку.

— Иди-ка сюда, мы все сейчас обговорим. — Он захлопывает за собой дверь. — Так вот, дружище, ты выиграл и завтра получишь деньги. У нас один парень собирает деньги, а другой выплачивает выигрыши. Это бизнес, дружище, и нам нужно позаботиться не только о твоем билете.

— А откуда я знаю, что завтра придет кто-то?

— Сколько ты поставил?

— Три цента.

— Значит, ты хочешь получить двадцать один доллар, да? Может, ты думаешь, что разоришь нас этим? — Он смеется. — Получишь ты свои деньги, дружище, получишь.

Парень кладет руку Полаку на плечо.

— Я бы хотел иметь их сегодня, мистер. Уж больно выпить охота.

Полак вздыхает.

— Послушай, дружище, вот тебе доллар. Завтра, когда тебе отдадут деньги, вернешь его Фреду.

Парень берет доллар и смотрит на него с сомнением.

— Честно, мистер?

— Ну конечно же, дружище. — Он стряхивает с плеча его руку и выходит на улицу к своей машине.

По дороге к следующему месту он то и дело качает головой. Глубокое презрение появляется в нем. «Вот дерьмо. Какой-то ублюдок выигрывает двадцать один доллар и думает, что мы не будем спать ночей, чтобы его надуть. Жалкий подонок. Поднимает шум из-за двадцати одного доллара».

.

— Привет, ма! Как дела? Как поживает моя возлюбленная?

Мать подозрительно смотрит через дверную щель, затем, узнав его, широко распахивает дверь.

— Я не видела тебя целый месяц, сынок, — говорит она по-польски.

— Две недели, месяц — какая разница? Ведь я здесь, ну? На вот, возьми конфеты. — Видя ее нерешительность, он хмурится. — Ты еще не вставила зубы?

Она пожимает плечами.

— Я купила кое-что.

— Когда же, черт возьми, ты вставишь их?

— Я купила немного материи на платье.

— Опять для Мэри, да?

— Незамужней девушке нужно одеваться.

— А-а-а!

Входит Мэри и холодно кивает брату.

— Чем занимаешься, неприкаянная?

— Перестань, Казимир.

Он поправляет подтяжку.

— Почему, черт возьми, ты не выйдешь замуж и не дашь матери спокойно вздохнуть?

— Потому что все мужчины такие же, как ты, им нужно только одно.

— Она хочет стать монашкой, — говорит мать.

— Монашкой, черт возьми! — Он смотрит на нее оценивающим взглядом. — Монашка!

— Стив думает, что, может быть, ей действительно пойти в монашки.

Полак внимательно разглядывает ее узкое болезненное лицо, желтые круги под глазами.

— Да, может быть.

И вновь в нем начинает шевелиться презрение, а где-то там внутри слабое сострадание.

— Ты знаешь, ма, а мне везет.

— Ты просто жулик, — вставляет Мэри.

— Тихо, тихо, — успокаивает их мать. — Хорошо, сынок, если тебе везет, это очень хорошо.

— А-а-а! — Он злится на себя. Дурная примета говорить, что тебе везет. — Действительно, иди-ка ты в монашки… Как Стив?

— Он так много работает. Его малыш Мики был болен.

— Я побываю у него на этих днях.

— Дети, вы должны держаться друг друга. (Двое из них умерли, другие, кроме Мэри и Казимира, завели себе семью.)

— Ладно.

Он дал ей деньги на квартиру. Разбросанные повсюду кружевные салфеточки, новое кресло в чехле, подсвечники на бюро — все это его покупки. И все равно квартира ужасно серая.

— Фу, как отвратительно…

— Что, Казимир?

— Ничего, ма, я пойду, пожалуй.

— Ты же только что пришел.

— Ну и что? Вот немного денег. Может быть, ты наконец вставишь себе зубы?

— До свидания, Казимир. (Это Мэри.)

— До свидания, детка. — Он опять смотрит на нее. — Монашка, значит? О'кей. Удачи тебе, детка.

— Спасибо, Казимир.

— У меня и для тебя есть немного. На, возьми.

Он вкладывает ей что-то в руку, выскакивает за дверь и мчится вниз по лестнице. Ребятишки пытаются снять колпаки с колес машины, и он разгоняет их. Осталось тридцать долларов — не так много на три дня. В последнее время он много проигрывал в покер у Левши. Полак пожимает плечами. «Выигрыш или проигрыш — все зависит от везения».

.

Он снимает с колен миниатюрную брюнетку и направляется к Левше и другим из компании Кабрицкого. Тихо играет нанятый на вечер джаз из четырех человек. На задних столиках вино уже пролито.

— Что я могу сделать для тебя, Лефти?

— Я хочу свести тебя с Волли Болетти.

Они склоняются друг к другу и о чем-то беседуют.

— Хороший ты парень, Полак! — говорит Левша.

— Один из лучших.

— Кабрицкий хочет нанять человека для присмотра за девками в южной части его района.

— А, вот в чем дело.

— Да.

Полак размышляет. (Денег, конечно, будет больше, намного больше, и можно будет попользоваться, но…) — Щекотливое дельце, — бормочет он. (Небольшое изменение в «политической обстановке», чье-нибудь предательство — и он окажется под ударом.)

— Сколько тебе лет, Полак?

— Двадцать четыре, — врет он.

— Чертовски молод, — замечает Волли.

— Мне нужно обдумать это дело как следует, — говорит Полак.

Впервые в жизни он не может принять решения.

— Я тебя не тороплю, но вакансия может закрыться на следующей неделе.

— Я, возможно, рискну. Думаю, что до будущей недели вы никого не найдете.

.

Однако на следующий день, когда он все еще обдумывает новое предложение, приходит повестка из призывного участка. Он мрачно ругается. На Мэдисон-стрит есть парень, который прокалывает барабанные перепонки, и он звонит ему. Но по дороге передумывает.

— А, к черту! Все надоело.

Он поворачивает машину и спокойно возвращается назад. В душе у него нарастает любопытство.

Кажется, все обдумал, и вдруг на тебе… Он усмехается про себя. Нет такого дела, чтобы нельзя было справиться. Он успокаивается. В любой ситуации можно найти выход, если хорошенько поискать.

Полак нажимает на гудок и, обгоняя грузовик, мчится вперед.

9

Несколько часов спустя, в полдень, вдали от места происшествия, солдаты с трудом тащили Уилсона. В течение всего утра они несли его под палящими лучами тропического солнца, обливаясь потом, теряя силы и волю. Они двигались уже автоматически, пот заливал глаза, язык присох к гортани, ноги дрожали. Потоки горячего воздуха поднимались над травой и подобно медленно текущей воде или маслу обволакивали тело. Казалось, что лицо окутано бархатом. Воздух, который они вдыхали, был накален до предела и ничуть не освежал. Вдыхался не воздух, а какая-то горячая смесь, готовая вот-вот взорваться в груди. Они брели с поникшими головами, громко всхлипывая от усталости и изнеможения. После долгих часов такого испытания они походили на людей, идущих сквозь пламя.

Они волокли Уилсона судорожными рывками, как рабочие передвигают пианино, и с огромным трудом продвигались вперед, преодолевая пятьдесят, сто, а иногда даже двести ярдов. Затем опускали носилки, а сами стояли покачиваясь, с тяжело вздымавшейся грудью, стараясь поймать глоток свежего воздуха, которого не было. Через минуту они поднимали носилки и передвигались дальше на небольшое расстояние по бескрайним просторам зелено-желтых холмов. На подъемах они сгибались, казалось, не могли сделать и шага вперед и все-таки делали. Они снова выпрямлялись, продвигались еще несколько шагов и останавливались, глядя друг на друга. А когда приходилось спускаться под уклон, ноги дрожали от напряжения, икры и голень ныли от боли. Им нестерпимо хотелось остановиться, броситься на траву и пролежать остаток дня без движения.

Уилсон был в сознании и страдал от боли. При каждом сотрясении носилок он стонал и метался, равновесие нарушалось, и носильщики начинали спотыкаться. Время от времени он ругал их, и они ежились от этих ругательств. Его стоны и крики как будто рассекали раскаленный воздух и побуждали товарищей сделать еще несколько шагов вперед.

— Проклятие! Я же все вижу. Разве так, черт возьми, обращаются с раненым? Вы только трясете меня и загоняете весь гной внутрь! Стэнли, ты нарочно так делаешь, чтобы измучить меня. Низко и подло так обращаться с раненым другом…

Его голос становился слабым. Время от времени при внезапном толчке он вскрикивал.

— Проклятие! Оставьте меня в покое. — От боли и жары он хныкал как ребенок. — Я бы не стал так обращаться с вами, как вы со мной. — Он откидывался назад с открытым ртом; воздух из его легких вырывался с шумом, как пар из чайника. — Да осторожнее же! Сукины вы дети, осторожнее!

— Мы делаем все, что можем, — ворчал Браун.

— Ни хрена вы не можете, черт вас возьми! Я припомню вам это, сволочи…

Они протаскивали носилки еще на сто ярдов, потом опускали их на землю и тупо смотрели друг на друга.

Уилсон ощущал болезненную пульсацию в ране. Мускулы живота ослабли от боли. Его всего лихорадило. От жары руки и ноги сделались свинцовыми и причиняли страдания, в груди и горле скопилась кровь, а во рту все совершенно пересохло. Каждый толчок носилок действовал на него как удар. Он чувствовал себя так, как будто в течение многих часов боролся с человеком намного сильнее себя, и теперь силы его иссякли. Он часто был на грани потери сознания, но каждое неожиданное сотрясение носилок вызывало жгучую боль, и он снова приходил в себя, с трудом сдерживал рыдания. Временами он замирал и стискивал зубы в ожидании очередного толчка. И когда происходил толчок, ему казалось, что по воспаленным нервам прошлись напильником. Ему чудилось, что в испытываемой им боли виноваты люди, несущие носилки, и он ненавидел их. Такое же чувство на какой-то момент испытывает человек к предмету, о который ушибает ногу.

— Сукин ты сын, Браун.

— Заткнись, Уилсон.

Браун шатался и спотыкался на каждом шагу, чуть не падал. Пальцы, сжимавшие ручки носилок, медленно разжимались, и, когда он чувствовал, что носилки вот-вот выскользнут из рук, он кричал: «Стой!» Опустившись на колени возле Уилсона, он пытался отдышаться и растирал руку онемевшими пальцами.

— Потерпи, Уилсон, мы делаем что можем, — задыхаясь, говорил он.

— Ты сукин сын, Браун! Ты же трясешь меня нарочно.

Брауну хотелось закричать либо ударить Уилсона по лицу. Язвы на его ногах открылись, кровоточили и всякий раз, когда он останавливался, причиняли нестерпимую боль. Дальше идти не хотелось, но он видел, что товарищи смотрят на него, и говорил: «Пошли, пошли, ребята».

Так они тащились под горячими лучами полуденного солнца в течение нескольких часов. Постепенно и неотвратимо угасали их решимость и воля. С огромными усилиями они двигались в этом мареве, связанные друг с другом невольным союзом бессилия и злобы. Когда один из них спотыкался, остальные ненавидели его: ноша сразу же становилась тяжелее, а стоны раненого выводили из состояния апатии и подстегивали словно кнутом. Им становилось все труднее и труднее. Порой от приступов тошноты глаза застилала мутная пелена. Темнела земля впереди, учащенно билось сердце, рот сводило от горечи. Они в оцепенении механически переставляли ноги, страдая больше Уилсона. Каждый был бы рад поменяться с ним местами.

В час дня Браун велел остановиться. Ноги его настолько одеревенели, что каждую минуту он мог рухнуть на землю. Они поставили носилки с Уилсоном, а сами распластались рядом и жадно хватали ртом воздух. Вокруг дышали зноем раскаленные холмы, попеременно подставлявшие солнцу свои склоны. Воздух, казалось, остановился. Время от времени Уилсон что-то бормотал или просто вскрикивал, но никто не обращал на него внимания.

Отдых не принес облегчения. И если раньше благодаря огромным усилиям удавалось преодолевать усталость, то теперь они уже ничего не могли с собой поделать. Настало полное изнеможение. Они слабели с каждой минутой, к горлу подступала тошнота, они готовы были вот-вот потерять сознание. Постоянно повторявшиеся приступы озноба сотрясали все тело, и тогда казалось, что жизнь покидает их.

Спустя какое-то время, примерно час, Браун сел, проглотил несколько соленых таблеток и выпил почти половину воды из своей фляги. Соль неприятно заурчала в желудке, но он почувствовал некоторое облегчение. Когда он встал и пошел к Уилсону, ноги дрожали и казались чужими, как у человека, вставшего с постели после долгой болезни.

— Как ты себя чувствуешь, парень? — спросил он.

Уилсон пристально посмотрел на него. Ощупывая пальцами лоб, он снял намокшую повязку.

— Вам лучше оставить меня, Браун, — прошептал он слабым голосом.

Последний час, лежа на носилках, он то терял сознание, то начинал бредить, и теперь силы покинули его. Ему не хотелось, чтобы его несли. Он хотел, чтобы его оставили здесь. Неважно, что с ним будет. Единственное, о чем он думал, чтобы его больше не трогали, чтобы он перестал бояться носилок, которые заставляли его невыносимо страдать.

Браун явно поддавался этому искушению. Он поддался ему настолько, что даже боялся поверить Уилсону.

— О чем ты говоришь, парень!

— Оставьте меня, ребята, ну оставьте же. — На глазах Уилсона навернулись слезы. Безразлично, как будто речь шла вовсе не о нем, он покачал головой. — Я задерживаю вас, оставьте меня здесь. — Вновь все перепуталось в его сознании. Ему казалось, что он находится в разведке и отстает от отряда из-за болезни. — Когда человек собирается вот-вот сдохнуть — он обуза для других.

К Брауну подошел Стэнли.

— Что он хочет? Чтобы мы оставили его?

— Ну да.

— Ты думаешь, надо это сделать?

Браун возмутился.

— Проклятие, Стэнли! Что с тобой, черт возьми? — Но сам он вновь почувствовал искушение. Им опять овладела страшная усталость. Не было никакого желания идти дальше. — Ладно, ребята, пошли! — крикнул он. Потом увидел спавшего невдалеке Риджеса, и это привело его в бешенство. — Вставай, Риджес! Когда ты перестанешь валять дурака?

Медленно, лениво Риджес проснулся.

— А что, отдохнуть нельзя? — откликнулся он. — Подумаешь, человек решил немного отдохнуть… — Он встал, застегнул ремень и пошел к носилкам. — Ну, я готов.

Они потащились дальше. Отдых не пошел им на пользу. Уже не было той настойчивости и упорства, которые гнали их вперед. Теперь, пройдя всего несколько сот ярдов, они чувствовали такую же усталость, как перед привалом. От палящих лучей солнца кружилась голова, от слабости они валились с ног.

Уилсон стонал беспрерывно, и это причиняло им еще большие страдания. От слабости их мотало из стороны в сторону. При каждом стоне они вздрагивали и чувствовали себя виноватыми. Казалось, что боль, которую терпит Уилсон, передается им через ручки носилок. Первую половину мили, пока еще хватало сил разговаривать, они постоянно переругивались. Любое действие одного вызывало раздражение других.

— Гольдстейн, какого черта ты не смотришь себе под ноги? — кричал Стэнли после неожиданного рывка носилок.

— Смотри лучше сам!

— Ну чего вы все грызетесь, лучше бы держали как следует, — ворчал Риджес.

— А-а-а, заткнись! — кричал Стэнли.

Тогда вмешивался Браун.

— Стэнли, ты слишком много треплешься. Ты бы лучше за собой смотрел.

Ожесточенные друг против друга, они продолжали свой путь.

Уилсон вновь стал бормотать, а они мрачно его слушали.

— Ребята, ну почему вы меня не оставите? Человек, который не может поднять своей руки, ни черта не стоит. Я только задерживаю вас. Оставьте меня — вот все, о чем я прошу. Я как-нибудь сам справлюсь, и нечего вам беспокоиться. Оставьте меня, ребята….

«Оставьте меня, ребята…» — эти слова пронзали насквозь, и казалось, что пальцы вот-вот расслабнут и отпустят носилки.

— Что за чепуху ты несешь, Уилсон! — сказал Браун, задыхаясь.

Однако каждый из них вел упорную борьбу с самим собой.

Гольдстейн споткнулся, и Уилсон закричал на него:

— Гольдстейн, негодяй, ты сделал это нарочно! Я видел, сволочь! — В сознание Уилсона запало, что сзади с правой стороны носилок идет человек по фамилии Гольдстейн, и, когда носилки наклонялись в эту сторону, он выкрикивал его имя. Сейчас это имя вызвало в памяти Уилсона ряд ассоциаций. — Гольдстейн, паршивый ты человек, не захотел тогда выпить. — Он слабо хихикнул. Тонкая струйка крови показалась в углу его рта. — Черт возьми, старина Крофт так и не узнает, что я обдурил его на бутылку.

Гольдстейн сердито покачал головой. Он мрачно ступал вперед с опущенными вниз глазами. «Они никак этого не могут забыть, никак», — повторял он про себя, чувствуя неприязнь ко всем окружающим его. Разве ценит этот Уилсон все, что они делают для него?

Уилсон опять откинулся на носилках, прислушиваясь к коротким сдержанным стонам своих товарищей. Они надрывались из-за него. На какой-то момент он отчетливо понял это. Затем эта мысль исчезла. Однако где-то глубоко в его сознании она осталась.

— Ребята, я все время о вас думаю, о том, что вы делаете для меня. Ну зачем вам возиться со мной? Оставьте меня, вот и все. — Не услышав ничего в ответ, он возмутился: — Проклятие! Я же сказал вам, оставьте меня. — Он ныл как капризный ребенок.

Гольдстейну хотелось бросить носилки. «Уилсон ведь сказал, чтобы мы оставили его», — думал он. Но потом слова Уилсона разжалобили его. При отупляющем зное, в состоянии полного изнеможения он не мог ясно думать, и в его голове проносились нестройные мысли: «Нельзя его бросать, он ведь добрый парень…» Потом Гольдстейн уже ни о чем не мог думать, кроме усиливающейся боли в руке, которая мучила его и отдавалась в спине и натруженных ногах.

Уилсон провел кончиком языка по сухим губам.

— Ох, ребята, пить хочется, — простонал он и скорчился на носилках. Подняв лицо к сверкающему свинцом куполу неба, он глотал слюни, предвкушая удовольствие, которое получит, когда выпьет хоть один глоток воды. «Если только мне дадут воды, все мучения сразу кончатся». — Ребята, дайте воды, — бормотал он. — Дайте хоть немного.

Они почти не слушали его. Весь день он просил пить, но никто не обращал на это внимания. Уилсон откинул голову назад и водил распухшим языком по пересохшим губам.

— Пить, — молил он и какое-то время терпеливо ждал. От сильного головокружения ему казалось, что он вертится на каруселях. — Черт возьми, дайте мне воды!

— Успокойся, Уилсон, — пробурчал Браун.

— Воды дайте, сволочи…

Стэнли остановился, его ноги больше не выдерживали. Носилки поставили на землю.

— Ради бога, дайте ему воды! — крикнул Стэнли.

— Нельзя ему воды, он ведь ранен в живот, — возразил Гольдстейн.

— А что ты понимаешь в этом?

— Нельзя ему воды, — повторил Гольдстейн, — это убьет его.

— Воды нет, — сказал Браун, тяжело дыша.

— До чего мне все осточертело! — крикнул Стэнли.

— Немного воды не повредит Уилсону, — заметил Риджес. Его лицо выражало смешанное чувство презрения и удивления. — Человек без воды может умереть. — А про себя подумал: «И что они так волнуются?»

— Браун, я всегда считал тебя дерьмом. Не можешь дать раненому человеку воды! — сказал Стэнли как бы в пространство. — Своему старому приятелю Уилсону. Потому что какой-то там доктор запрещает это! — За его словами скрывалось смутное чувство, в котором он даже себе не мог признаться. Он чувствовал, что все не так просто, что Уилсону может грозить опасность, если дать ему воды. Но он старался об этом не думать и убеждал себя в своей правоте. — Можно же хоть немного облегчить человеку страдания! Браун, что ты, черт возьми, его мучаешь? — В нем поднималось волнение и сознание необходимости что-то делать. — Дай же ему воды, что тебе стоит?

— Это будет убийство, — сказал Гольдстейн.

— Заткнись ты, жидовская морда! — в бешенстве проговорил Стэнли.

— Ты не имеешь права разговаривать со мной так, — глухо проговорил Гольдстейн. Он дрожал от гнева, но где-то в глубине у него оставались воспоминания о прошлой ночи, когда Стэнли был с ним так дружелюбен. «Никому из них нельзя доверять», — подумал он с горьким чувством. По крайней мере на этот раз он был в этом уверен.

— Ну хватит, ребята, пошли дальше, — вмешался Браун и, прежде чем они могли что-либо возразить, нагнулся к носилкам. Им пришлось занять свои места.

И вновь они тащились вперед под слепящими лучами полуденного солнца.

— Дайте воды, — хныкал Уилсон.

Стэнли снова остановился.

— Давайте дадим! Ему будет легче, — предложил он.

— Замолчи, Стэнли! — замахал на него Браун. — Пошли дальше и прекратим весь этот разговор.

Стэнли уставился на него. В своем изнеможении он чувствовал дикую ненависть к Брауну.

Уилсон вновь почувствовал жгучую боль. В течение какого-то времени он лежал спокойно, и даже постоянная тряска носилок не беспокоила его. Мысли о себе куда-то исчезли. Он чувствовал, как пульсирует рана, и ему казалось, что живот сверлят каким-то острым предметом. Посверлят-посверлят, потом перестанут, затем снова начинают сверлить. Слыша собственные стоны, он не узнавал своего голоса. Было невыносимо жарко. По временам ему чудилось, что носилки плывут по реке. Ему хотелось воды, язык судорожно метался в пересохшем рту. Он был глубоко убежден, что его ноги находятся в огне, и беспрестанно пытался выдернуть их оттуда, а потом потирал одну о другую, как бы гася пламя.

— Погасите, погасите, — бормотал он время от времени.

Начались новые тяжелые приступы боли, появились спазмы в нижней части живота. При каждом приступе пот с него лился градом. Поначалу он боролся с детским страхом наказания, и все-таки кишечник опорожнялся, наступало состояние облегчения и невероятного блаженства. На какой-то миг ему показалось, что он лежит, прислонившись к сломанному забору возле отцовского дома, и теплое южное солнце пригревает, создавая ощущение сладкой истомы во всем теле.

— Эй вы, черномазые, как зовут мула? — бормотал он, слабо хихикая, и, совершенно обессиленный, затихал. Или, схватившись за носилки, он видел перед собой проходящую мимо цветную девушку и оборачивался ей вслед. Или ему казалось, что рядом сидит женщина и гладит ему живот…

Острая нестерпимая боль пронзила поясницу. Боль разрушила все галлюцинации, и появилось какое-то неясное беспокойство, даже страх — в первый раз он осознал, что наделал в штаны, лежа на носилках. Он представил себе картину разлагающихся внутренностей, и его охватил ужас.

— И почему, черт возьми, это должно было случиться именно со мной? Что я такого сделал? — Он поднял голову. — Браун, как ты думаешь, через рану может выйти из меня весь гной?

Но никто не ответил ему, и он опять откинулся назад, горько размышляя о своей ране. Неприятные воспоминания волновали его, и он вновь осознал, как неудобно лежать на носилках и какого напряжения стоит оставаться на спине в течение долгого времени. Он сделал слабую попытку перевернуться, но это было слишком мучительно. Казалось, кто-то надавил ему на живот.

— Отойдите! — закричал он.

Затем он почувствовал точно такую же тяжесть, какую чувствовал в груди и животе ночью много недель назад, когда японцы пытались форсировать реку, а он поджидал их, лежа за пулеметом.

«Мы идем убивать тебя, янки!» — кричали те Крофту, и теперь, вспоминая об этом, он содрогался и закрывал лицо руками.

— Нам нужно остановить их, они уже подходят! — Он извивался на носилках. — Банзай-ай-ай! — кричал он, издавая булькающие звуки.

Носильщики остановились и опустили его на землю.

— О чем он вопит? — спросил Браун.

— Я их не вижу, не вижу! Где, черт возьми, осветительные ракеты? — продолжал кричать Уилсон. Левой рукой он как бы хватал рукоятку пулемета, вытягивая указательный палец к спусковому крючку. — Кто сидит за другим пулеметом? Я не помню…

Риджес покачал головой.

— Он говорит о том бое с японцами, который был на реке.

Паническое состояние Уилсона передалось другим. Гольдстейн и Риджес, которые были в ту ночь на реке, с беспокойством уставились на Уилсона. Огромные массивы голых холмов, окружавших их, казалось, предвещали недоброе.

— Надеюсь, мы не наткнемся на японцев, — проговорил Гольдстейн.

— Об этом не может быть и речи, — заметил Браун. Он вытер пот, стекавший на глаза, и безнадежно уставился в пространство. — Кругом никого…

Он тяжело дышал. Бессилие и отчаяние охватили его. А что, если они попадут в засаду?.. Хотелось разрыдаться. Ведь это с него спросят, а он ничего не может сделать. Позывы тошноты прекратились сами по себе, и теперь от каждой голодной отрыжки он обливался холодным потом, испытывая при этом некоторое облегчение. Он не мог позволить себе никакой слабости и сказал:

— Нужно идти дальше, ребята.

Из-под влажного носового платка Уилсон едва мог видеть окружающее. Зеленовато-коричневого цвета платок просвечивал на солнце желтыми и черными пятнами, которые резали глаза. Ему казалось, что воздуха не хватает и он задыхается. Опять его руки дернулись к голове.

— Проклятие! — кричал Уилсон. — Надо подвигать этих японцев, если мы хотим найти хорошенький сувенирчик. — Он снова заворочался на носилках. — Кто положил этот мешок на мою башку? Ред, нехорошую штуку ты сыграл со своим приятелем. Я ничего не вижу в этой чертовой пещере, ну сними же этого японца с моей головы.

Платок сполз на нос, и Уилсон зажмурился от ослепительного солнца, а затем совсем закрыл глаза.

— Осторожно, змея! — вдруг закричал он, ежась от страха. — Ред, прицелься как следует, слышишь, смотри не промахнись. — Он еще что-то пробормотал и затем весь как-то расслабился.

Браун опять накрыл лицо Уилсона платком, но тот попытался стряхнуть его.

— Мне нечем дышать. Проклятие, они стреляют в нас! Тэйлор, ты умеешь плавать, черт возьми, дай мне зацепиться за катер!

Брауна затрясло. Уилсон говорил о вторжении на остров Моутэми. Браун вспомнил, как захлебывался соленой водой, как его пронизывал ужас, тот самый, который охватывает человека перед смертью. На миг он почувствовал, будто действительно глотает воду и сам удивляется тому, что не может удержаться и не глотать ее, она попадает в горло независимо от его желания.

«Вот причина всего того, что происходит сейчас», — думал он с горечью. Воспоминания всегда порождали в нем страх и слабость. Браун понял тогда, как он беспомощен в разрушительном вихре войны, и теперь никак не мог освободиться от сознания этого. Превозмогая страшную усталость, он внушал себе, что Уилсона необходимо доставить на место, но сам почти не верил в это.

В течение всей второй половины дня они продолжали идти. Около двух часов пополудни пошел дождь, и земля под ногами моментально превратилась в жидкую грязь. Поначалу дождь принес облегчение. Они радовались влаге, которая освежала разгоряченные тела, и с удовольствием шевелили пальцами ног в слякоти, проникавшей в ботинки. Влажная одежда была приятной. Первые несколько минут прохлада казалась спасительной. Но дождь не прекращался, земля стала слишком вязкой, а одежда неприятно липла к телу. Ноги разъезжались в грязи, ботинки отяжелели от приставших к ним комьев земли. Они были слишком утомлены, чтобы сразу заметить, насколько труднее стало идти, и продолжали двигаться по инерции, но спустя полчаса шаги их замедлились, и они уже почти не продвигались, совершенно обессилев. Иногда они просто топтались на одном месте, при этом нарушалась координация движений. Когда приходилось взбираться вверх, они делали один-два шага, затем останавливались, с трудом переводя дыхание и тупо уставившись друг на друга; ноги все глубже увязали в грязи. Через каждые пятьдесят ярдов Уилсона опускали на землю, отдыхали несколько минут и лениво тащились дальше.

Дождь перестал, и вновь выглянуло солнце. Его яркие лучи нагревали мокрую траву и землю, и от них поднималось испарение в виде небольших неподвижных облачков. Люди жадно вдыхали тяжелый влажный воздух и едва продвигались вперед, непрестанно ругаясь и оскорбляя друг друга. Их руки помимо воли опускались все ниже и ниже. После очередной остановки они поднимали носилки до уровня пояса, затем, пройдя тридцать — сорок ярдов, волокли носилки почти по земле. Путь затрудняла высокая трава. Она опутывала ноги, цеплялась за одежду, больно хлестала по лицу. С отчаянием и злостью они проходили небольшой отрезок, а потом наступал такой момент, когда никакая сила не могла заставить их двигаться дальше.

Около трех часов они сделали еще один привал, расположившись под одиноко стоявшим деревом. В течение получаса ни один из них не проронил ни единого слова. Лежа на животе, Браун рассматривал свои руки, покрытые волдырями и пятнами засохшей крови от множества ссадин и вновь открывшихся старых порезов. Неожиданно он понял, что для него наступает предел. Он мог подняться и, собрав остатки сил, даже протащиться еще милю-другую, но в любой момент он мог упасть и больше не встать. Ломило все тело, не прекращались приступы тошноты, ослабло зрение. Через каждые две-три минуты у него темнело в глазах, спина покрывалась холодным потом. Руки и ноги дрожали так, что трудно было прикурить сигарету. Презирая себя за такую слабость, он ненавидел Гольдстейна и Риджеса за то, что они были выносливее его, питал отвращение к Стэнли, думая, что тот слабее его. На какой-то момент его ожесточение вылилось в жалость к самому себе. Он злился на Крофта за то, что тот послал только четырех человек. Он-то должен был знать, что этого недостаточно.

Стэнли тяжело кашлял, прикрывая рот рукой. Браун посмотрел на него и решил, что на нем можно сорвать зло. Стэнли предал его, несмотря на то, что он помог ему стать капралом. Стэнли пошел против него. Может быть, если бы на месте Стэнли был другой, дела пошли бы лучше.

— В чем дело, Стэнли, ты что, собираешься спасовать? — поинтересовался он.

— А-а, пошел ты к свиньям, Браун!

Стэнли взбесился. Браун согласился возглавить эту группу, потому что боялся остаться со взводом, и взял с собой его, Стэнли. То, что им пришлось перенести, не шло ни в какое сравнение с тем, что, возможно, ожидало остальных во взводе. Если бы он, Стэнли, остался с ними, он бы постарался сделать так, чтобы Крофт отметил его.

— А ты, думаешь, лучше меня, что ли? Как будто ты не собираешься, да? — спросил он Брауна. — Слушай, я ведь знаю, почему ты связался с этими чертовыми носилками.

— Почему? — Браун слушал его в тревожном ожидании правды.

— Потому что ты трус. Побоялся идти дальше в разведку. Подумать только, сержант, а возглавляет группу носильщиков!

Браун выслушал его почти с облегчением. Наступил момент, которого он так долго ждал и боялся, а все оказалось не таким уж и страшным.

— Ты такой же трус, Стэнли, как и я, мы в одинаковом положении. — Подумав, чем бы еще досадить ему, он добавил: — И слишком уж беспокоишься о своей жене, вот что.

— Заткни свою… — начал было Стэнли, но слова Брауна задели его за живое. В эти секунды ему представилась жуткая картина измены жены. Он почувствовал, что сдерживается, чтобы не разрыдаться. Это несправедливо. Почему он должен так долго оставаться один?

Уперевшись ладонями в землю, Браун нехотя встал.

— Ну, пошли дальше, — сказал он. Ноги гудели, а в руках ощущалась слабость, как бывает у проснувшегося рано утром человека, у которого все валится из рук.

Остальные тоже поднялись очень медленно. Затянув ремни и взяв носилки, они пошли дальше. Когда прошли сто ярдов, Стэнли понял, что дальше не пойдет. Он всегда немного недолюбливал Уилсона — тот был храбрее его, а сейчас он просто не думал о нем. Ясно было одно: с него довольно. Слишком много он перенес, а кому это нужно?

Они поставили носилки для небольшой передышки, но Стэнли вдруг покачнулся и рухнул на землю. Закрыв глаза, он притворился, будто потерял сознание. Остальные окружили его и безучастно смотрели.

— Ребята, давайте положим его на Уилсона, — попробовал пошутить Риджес, — а если еще кто свалится, положим и его сверху, а я всех потащу! — Он вяло рассмеялся. Стэнли так часто подшучивал над ним, что теперь он чувствовал некоторое удовлетворение. Но тут же ему стало неловко. «Дьявол гордился, да с неба свалился», — рассудительно подумал он, с любопытством прислушиваясь к всхлипываниям Стэнли. Эта сцена напомнила ему свалившегося во время пахоты мула; он испытывал смешанное чувство любопытства и жалости.

— Что же нам делать, черт возьми? — спросил Браун, тяжело вздыхая.

Уилсон неожиданно открыл глаза. На какой-то миг показалось, что он в полном сознании. Его широкое мясистое лицо казалось крайне усталым и как-то вытянулось.

— Бросьте меня, ребята, — тихо попросил он. — Со стариной Уилсоном все кончено.

Браун и Гольдстейн чуть не поддались соблазну.

— Не можем мы бросить тебя, — сказал наконец Браун.

— Просто оставьте меня, ребята, и к черту все, — продолжал Уилсон.

— Не знаю, — неуверенно заметил Браун.

Гольдстейн резко мотнул головой.

— Мы должны доставить его назад. — В этот момент ему вдруг почему-то вспомнился случай, когда пушка, которую они тащили, покатилась со склона.

Браун опять посмотрел на Стэнли.

— Не можем же мы идти дальше, а Стэнли оставить здесь.

— Но не торчать же здесь из-за одного человека! — разозлился Риджес.

Гольдстейну неожиданно пришла в голову идея.

— Браун, а почему бы тебе не остаться со Стэнли?

Гольдстейн сильно устал и тоже был на грани полного изнеможения, но не в его характере было все бросить и отступить. Браун ослаб не меньше, чем Стэнли, и такое решение было единственно правильным в данной ситуации. Тем не менее внутренне Гольдстейн все же возмутился. «Почему это я всегда должен быть лучше других?» — подумал он.

— А ты найдешь дорогу назад? — спросил Браун. Сейчас ему необходимо было быть честным и постараться взвесить любые возражения. Оказавшись в таком деликатном положении, нужно было сохранить хоть толику человеческого достоинства.

— Я знаю дорогу, — проворчал Риджес.

— Ладно, тогда я остаюсь, — проговорил Браун. — Ведь нужно же кому-то присмотреть за Стэнли. — Он потряс Стэнли, но тот продолжал стонать. — Он, наверное, целый день не придет в себя.

— Слушай, Браун, — предложил Гольдстейн, — когда Стэнли поднимется, вы сможете догнать нас и немного помочь. Идет?

— Ладно, — ответил Браун. Однако оба они знали, что этого не произойдет.

— Ну, пошли, — сказал Риджес.

Вдвоем с Гольдстейном они подошли к носилкам, с трудом подняли их и, пошатываясь, сделали несколько шагов. Пройдя ярдов двадцать, они опустили носилки и выбросили все свои вещи, оставив лишь один рюкзак и винтовки.

— Браун, захвати это барахло, ладно? — попросил Гольдстейн.

Браун кивнул в знак согласия.

С огромным трудом, мучительно медленно они продолжали свой путь. Даже без клади носилки с Уилсоном весили свыше двухсот фунтов. Им потребовался целый час, чтобы преодолеть низкий холмик в полумиле от последнего привала.

Когда они скрылись из виду, Браун снял ботинки и начал растирать ноги, сплошь покрытые волдырями и ссадинами. Им предстояло пройти еще почти десять миль. Браун вздохнул и медленно потер большой палец. «Мне придется отказаться от звания сержанта», — подумал он.

Но он знал, что не сделает этого. «Все останется по-старому до тех пор, пока меня не разжалуют». Он посмотрел на Стэнли, все еще лежавшего на земле. «Мы одинаковые с ним. Скоро и ему придется пережить то же самое».

10

У Крофта был врожденный инстинкт следопыта. Всем своим существом он ощущал каждую складочку, каждый холмик земли и знал их происхождение, угадывал следы, оставленные ветром и водой. Взвод, следовавший за ним, давно уже перестал интересоваться, какое направление он выбрал на сей раз. Солдаты были так же уверены в безошибочности выбранного им пути, как в том, что за ночью последует день, а за долгим переходом придет усталость. Они просто об этом не думали.

Крофт и сам не знал, почему у него так все получалось. Он никогда не смог бы объяснить, какими чувствами руководствовался при выборе наиболее безопасной дороги среди крутых скал и утесов. Он просто был уверен, что любая дорога, по которой он не хотел идти, неизбежно приведет к пропасти. Если идти по нижнему склону, дорога может зайти в тупик, а если по верхнему, она может привести их на какую-нибудь изолированную вершину. Опытный геолог мог бы не хуже определить, какой дорогой идти. Но при этом ему потребовалось бы значительно больше времени, чтобы найти научное обоснование, взвесить необходимые факторы, оценить всевозможные обстоятельства, составить топографическую карту местности. Но даже после всей проделанной работы геолог не был бы совершенно уверен в своей непогрешимости, потому что существует много других факторов, не поддающихся учету.

Крофт знал природу скал и земли. О том, как в далекие времена формировались горы, скалы и валуны, он знал так же хорошо, как знал мельчайшие бугорки мышц своего тела. Он почти безошибочно мог сказать, как выглядит холм с противоположной от него стороны. Инстинктивно, по ему одному известным признакам, он угадывал близость воды даже там, где находился впервые. Такая способность могла быть природной или развилась в те годы, когда ему приходилось пасти скот или когда он водил солдат в разведку. Она развивалась во всех случаях жизни, когда ему приходилось искать и находить правильную дорогу. Так или иначе, но он вел взвод в гору без малейших колебаний. Карабкаясь вверх, переползая через узкие ущелья, он останавливался против своего желания, чтобы подождать остальных, старавшихся догнать его. Любая задержка раздражала Крофта. Несмотря на все трудности перехода предыдущих дней, он был неутомим и гоним вперед каким-то внутренним двигателем. Им целиком овладело нетерпеливое желание форсировать гору — такое желание бывает у охотничьей собаки, напавшей на след зверя. Ему страстно хотелось поскорее преодолеть каждый новый хребет и посмотреть, что там, за ним. Огромная масса горы все время как бы подзадоривала его.

Крофт привел отряд к лощине между скалами. После минутного отдыха он свернул вправо, чтобы начать подъем в гору по отлогому склону, поросшему высокой травой. Этот склон примыкал к отвесной скале высотой тридцать футов. Потом Крофт прошел немного назад и повернул в левую сторону. Здесь встречались уступы, по которым можно было взбираться наверх. Далее масса каменных глыб переходила в острую линию хребта, которая, извиваясь, вела к отлогим склонам, расположенным в середине горы. Крофт повел отряд по этому хребту, быстро продвигаясь к высокой траве и останавливаясь лишь в тех местах, где узкая кромка хребта становилась особенно опасной.

Сплошь усеянный валунами горный хребет с одной стороны обрывался почти вертикально; далеко внизу торчали острые скалы. Высокая трава иногда совершенно закрывала опасные места, поэтому продвигаться приходилось ощупью, держась обеими руками за стебли травы. Винтовки болтались поверх рюкзаков. Через полчаса изнурительного движения по горному кряжу разведчики остановились на короткий отдых. Прошло немногим более часа с тех пор, как Крофт привел их к первой лощине. Солнце еще находилось на восточной стороне, а их силы уже иссякли. Усталые солдаты с удовольствием расположились цепочкой на узкой вершине хребта.

В последние двадцать минут Вайман тяжело дышал и теперь молча лежал на спине в ожидании, когда в ногах опять появятся силы.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Рот.

— Выдохся, — покачав головой, ответил Вайман. Вайман знал, что они будут продолжать двигаться в таком темпе весь день. По опыту этого похода он понял, что до конца ему не дойти. — Думаю выбросить что-нибудь из рюкзака, чтобы было легче, — добавил он.

Однако все вещи были необходимы. Вайман раздумывал, что же выбросить: продукты или одеяло. Они взяли с собой по двадцать одному пакету сухого пайка, но пока только семь из них было съедено. Однако, если они преодолеют гору и пойдут на разведку японского тыла, придется пробыть в пути еще не меньше недели. Вайман не захотел рисковать. Он вытащил из рюкзака одеяло и отшвырнул его на несколько ярдов.

Крофт увидел это и подошел к ним.

— Чье это одеяло?

— Мое, сержант, — отозвался Вайман.

— Пойди забери его и положи в рюкзак.

— Но оно не нужно мне, — тихо возразил Вайман.

Крофт пристально посмотрел на него. Теперь, когда не было Хирна, за дисциплину отвечал он. При Хирне появились вредные привычки, их надо было искоренить. Кроме того, Крофт терпеть не мог, когда к вещам относились так бесхозяйственно.

— А я говорю, забери его.

Вайман вздохнул, поднялся и притащил одеяло. Пока он складывал его, Крофт немного смягчился. Ему было приятно, что Вайман так быстро и послушно выполнил его приказание.

— Тебе пригодится это одеяло. Нынешней же ночью проснешься с холодной задницей и будешь рад, что захватил его с собой.

— Хорошо, — согласился Вайман без энтузиазма. Он думал, сколько может весить одеяло.

— Как чувствуешь себя, Рот? — спросил Крофт.

— Хорошо, сержант.

— Сегодня тебе не удастся бить баклуши.

— Конечно. — Однако Рот разозлился. Наблюдая, как Крофт, не спеша подойдя к солдатам, стал о чем-то беседовать с ними, он со злостью схватил куст травы и с силой выдернул его. — Сволочь, давит на всех! — прошептал он Вайману.

— Да, лейтенант был совсем другой… — Настроение у Ваймана испортилось. Теперь для него многое прояснилось. Прежде, с Хирном, было гораздо легче. — Разве это отдых, — сказал он с горечью.

Рот кивнул в знак согласия. По его мнению, Крофт должен был бы дать солдатам как следует отдохнуть, а он, наоборот, набрасывается как волк.

— Если бы я командовал взводом, — проговорил он медленно, — то непременно давал бы ребятам отдохнуть, старался бы быть справедливым и видеть в каждом что-то хорошее.

— Я бы тоже, — согласился Вайман.

— Не знаю, как бы это получилось, — вздохнул Рот.

Когда-то ему пришлось быть таким же, как Крофт. Первой работой, которую удалось найти после двух лет безработицы во время экономического кризиса, была служба агентом по недвижимости. Он должен был собирать квартирную плату. Рот не любил свою работу; приходилось выслушивать массу оскорблений от жильцов, которые ненавидели его. А однажды его послали на квартиру, которую занимали престарелые супруги, задолжавшие плату за несколько месяцев. История стариков была печальной, подобной многим, которые ему тогда приходилось выслушивать, — они лишились всех своих средств в результате банкротства банка. Рот колебался и был готов дать им месяц отсрочки, но в таком случае он не мог бы вернуться в контору. В этот день ни с кого не удалось получить деньги. Не давая воли своему сочувствию, он стал нарочито грубым по отношению к должникам, угрожал им выселением. Они просили и унижались перед ним, и ему понравилась эта новая роль: его угрозы внушали людям страх. «Меня не касается, где вы возьмете деньги, — сказал он им. — Доставайте где хотите».

Теперь, когда он вспоминал об этом, его мучила совесть. Он жалел, что не был добрее тогда, словно это могло бы облегчить его собственную судьбу. «Да ну, все это ерунда, — думал он, — и не имеет ничего общего с тем, что происходит сейчас. А приходят ли Крофту подобные мысли, когда он проявляет жестокость? Вряд ли. Это было бы нелепо. В общем, дело прошлое, пора забыть об этом», — говорил он себе. И все-таки что-то его беспокоило.

А Вайману пришла на память футбольная игра на песчаной площадке. Команда из ребят с его улицы выступала против ребят соседней улицы. Он играл нападающим. В памяти сохранился неприятный случай, когда во второй половине игры его ноги вдруг перестали слушаться и соперники воспользовались этим, свободно обходили его, а он едва волочился. Ему хотелось покинуть площадку, но не оказалось запасных игроков, и в итоге в ворота его команды забили несколько мячей. В команде был один парень, никогда не терявший присутствия духа. Почти всегда он играл в нападении, и игроки постоянно слышали его ободряющие крики. И чем сильнее был натиск соперников, тем агрессивнее становился этот игрок.

«Нет, я не такой», — думал о себе Вайман. И вдруг он осознал, что не принадлежит к числу героев; раньше эта мысль парализовала бы его, а теперь ему только стало грустно. «Никогда не поймешь таких людей, как Крофт; лучше держаться от них подальше. И все же, что заставляет их быть такими? Что ими двигает?»

— Ненавижу эту проклятую гору! — обратился он к Роту.

— Я тоже, — вздохнул тот.

Гора была очень оголенная и очень высокая. Даже лежа на спине, невозможно было увидеть ее вершину. Она как бы нависла над ним, волнами вздымались один хребет за другим, и казалось, что там, в вышине, только камни и камни. Рот ненавидел джунгли и пугался каждый раз, когда какое-нибудь насекомое ползло по нему или в кустах неожиданно начинала кричать птица. Он ничего не мог различить в густых зарослях, а дурманящие запахи, которыми был напоен лес, душили его. Но теперь ему хотелось бы оказаться в джунглях. Там куда безопаснее, чем здесь, среди голых скал и мрачных неизведанных каменных и небесных сводов, которые будут постоянно встречаться на пути вверх. В джунглях опасности подстерегали на каждом шагу, но они не казались столь страшными, по крайней мере, он привык к ним. А здесь — один неверный шаг и… смерть. Нет, лучше жить в подземелье, чем ходить на высоте по проволоке. Рот со злостью вырвал еще один пучок травы. Почему Крофт не повернул назад? На что он надеется?

.

У Мартинеса ломило все тело. Пережитое прошлой ночью давало себя знать и утром. Преодолевая подъем в гору, он еле тащился. Ноги дрожали, все тело было мокрым от пота. Мысли путались, связь между ночной разведкой и смертью Хирна как-то уже не ощущалась или, во всяком случае, ощущалась не так остро. Но после второй засады у Мартинеса появилось странное опасение, как бывает у человека во сне, — он сознает, что совершил преступление и его ждет наказание, но вот в чем заключается его преступление, не может вспомнить.

С трудом преодолевая первые склоны горы, Мартинес думал об убитом им японском солдате. Сейчас, под палящими лучами утреннего солнца, он отчетливо представил себе лицо убитого, гораздо отчетливее, чем прошлой ночью. В памяти пронеслось каждое движение японца. Мартинес живо представил, как струилась кровь по пальцам, оставляя липкий след. Осмотрев свою руку, он с ужасом обнаружил черную запекшуюся полоску крови между двумя пальцами. Он зарычал от жуткого отвращения, как будто раздавил насекомое. И тут же представил того японца, ковырявшего в носу.

Да, это он виноват.

Но в чем? Теперь они поднимаются на гору, а если бы он не… если бы он не убил японца, они вернулись бы на берег. Но это также не меняло положения. Мартинес по-прежнему испытывал какую-то тревогу. Он старался больше об этом не думать и, с трудом преодолевая подъем в гору вместе со взводом, не находил ничего облегчающего душу. Чем сильнее он уставал, тем больше напрягались его нервы. Конечности ныли, как у больного лихорадкой.

На привале он бухнулся рядом с Полаком и Галлахером. Хотелось поговорить с ними, но он не знал, с чего лучше начать.

— Что скажешь, разведчик? — ухмыльнулся Полак.

— Да ничего, — тихо пробормотал он. Он никогда не знал, как отвечать на подобный вопрос, и всегда испытывал неловкость.

— Они должны были бы дать тебе денек отдохнуть, — сказал Полак.

— Да. — Прошлой ночью он оказался никудышным разведчиком, все сделал не так, как нужно. Ох, если бы он не убил этого японца! Ведь с этого и начались все его ошибки. Он не мог перечислить всех своих ошибок, но был убежден, что их много.

— Ничего не случилось? — спросил Галлахер.

Мартинес пожал плечами и вдруг заметил, что Полак рассматривает засохшую на его руке кровь. Правда, она была похожа на грязь, но Мартинес не удержался и неожиданно для себя сказал:

— На перевале были японцы, и я убил одного. — После этого он почувствовал некоторое облегчение.

— Что? Что такое? Ведь лейтенант сказал нам, что там никого нет, — удивился Полак.

Мартинес опять пожал плечами.

— Идиот этот лейтенант. Спорил с Крофтом и уверял, что на перевале никого нет. А я ведь был там и видел японцев. Крофт говорил ему: если Мартинес сказал, что видел японцев, значит, они есть там, а лейтенант даже и выслушать не захотел, упрямый осел.

Галлахер сплюнул.

— Значит, ты прикончил японца, а лейтенант не поверил?

Мартинес согласился. Он и сам поверил теперь, что именно так все и было.

— Я слышал их разговор. Я молчал. А Крофт сказал ему… — Последовательность событий перепуталась в его памяти. Он не мог бы поклясться, но в данный момент ему казалось, что Крофт спорил с Хирном и последний утверждал, что нужно идти через перевал, а Крофт не соглашался. — Крофт приказал мне молчать, когда разговаривал с Хирном. Он знал, что Хирн круглый идиот.

Галлахер с сомнением покачал головой.

— Упрямый дурень был этот лейтенант. Вот и получил за это.

— Да, он получил за это, — согласился Полак.

Конец разговора запутал все. Если человека предупреждают, что на перевале японцы, а он думает, что их там нет… Здесь что-то не так. Полак никак не мог разобраться; он понимал, что здесь что-то кроется, а что именно — оставалось непонятным, и это бесило его.

— Значит, тебе пришлось шлепнуть японца? — с завистливым восхищением проговорил Галлахер.

Мартинес кивнул. Он убил человека, и, если теперь придется принять смерть, умереть на этой горе или там, в тылу японцев, ему придется умереть с тяжким грехом на душе.

— Да, я убил его. — Несмотря ни на что, в его голосе слышались нотки гордости. — Подкрался сзади — и трах… — Он издал звук рвущегося полотна. — И японец… — Мартинес щелкнул пальцами.

— Здорово. Только мексиканцы так могут! — засмеялся Полак.

Мартинес наклонил голову, застенчиво выслушав похвалу. Настроение у него то поднималось, то резко падало. При воспоминании о золотых зубах, которые он выбил из челюсти трупа там, на поле сражения, его охватывали отчаяние и страх. Он не признался ни в первом грехе, ни во втором. Ему было горько. Как все устроено несправедливо! Рядом всегда должен быть священник, который помог бы спасти душу. На какой-то миг Мартинесу захотелось бросить взвод и бежать назад, к берегу, чтобы вернуться невредимым и исповедаться. Но это было невозможно. Сейчас он понял, почему его потянуло именно к Полаку и Галлахеру. Те были католиками и могли понять его. Целиком погрузившись в свои размышления, он инстинктивно предполагал, что они переживают то же самое.

— Плохо вот что, — сказал он, — если придется сыграть в ящик, тут даже священника нет.

На Галлахера эти слова подействовали как удар хлыста.

— Да, это правда, — пробормотал он, внезапно охваченный страхом и неприятным предчувствием. Он представил себе убитых и раненых солдат взвода, скрюченных в неестественных позах, и вообразил себя лежащим на земле и истекающим кровью. Гора, как ему почудилось, задрожала, его обуял ужас. Он вспомнил о Мэри. Интересно, получила ли она отпущение грехов? Наверное, не получила, и у него появилась легкая обида на нее. Ему придется расплачиваться и за ее грехи. Но эти мысли сразу же рассеялись, появились угрызения совести — как нехорошо подумал он о мертвом человеке. В этот момент он не воспринимал Мэри как умершую.

Оцепенение, стоицизм, которые как бы защищали его на этом переходе, начали быстро исчезать. Сейчас он ненавидел Мартинеса за то, что тот рассказал. Никогда прежде Галлахер не позволял себе показывать свой страх.

— А-а, в этой проклятой армии всегда так! — гневно проговорил он и вновь почувствовал вину за свой цинизм.

— Из-за чего вы так волнуетесь-то? — спросил Полак.

— Да вот священника у нас нет, — живо отозвался Мартинес.

В голосе Полака послышалась такая уверенность, что Мартинес подумал: может быть, он найдет ответ где-нибудь в анналах катехизиса и это спасет положение…

— Думаешь, это не так важно? — спросил Галлахер.

— Тебя интересует мое мнение? — сказал Полак. — Плюнь ты на эту хреновину. Это же ерунда.

Галлахер и Мартинес испугались такого богохульства. Галлахер инстинктивно устремил взгляд ввысь. Оба сожалели, что оказались рядом с Полаком.

— Ты что, атеист? — Галлахер считал, что самые никудышные католики — итальянцы и поляки.

— А ты веришь в это дерьмо? — спросил Полак. — Знаешь, побывал я в этой лавочке и понял, что это такое. Это только чертовски удобная штука, чтобы делать деньги.

Мартинес старался не слушать.

Полак все больше распалялся. Подавляемая в течение долгого времени озлобленность, а вместе с ней и напускная храбрость вылились наружу, потому что он тоже чего-то боялся. Ему казалось, что он насмехается над таким же парнем, как Левша Риццо.

— Ты мексиканец, а ты ирландец — вам-то хорошо. А вот поляки, они ни черта не имеют. Слышали ли вы, чтобы в Америке кардиналом был поляк? Ни черта. Я знаю, у меня сестра монашка. — Несколько секунд он думал о сестре. Потом его вновь охватило какое-то беспокойство, что-то было не так, он чего-то никак не мог постичь. Он взглянул на Мартинеса. В чем же дело? — Будь я проклят, если когда-нибудь попадусь на эту удочку! — сказал он, не зная толком, что имеет в виду, и ужасно разозлился. — Если знаешь, что творится, надо быть последним дураком, чтобы поддаваться этому обману! — со злостью продолжал он.

— Сам не знаешь, что плетешь, — проворчал Галлахер.

Появился Крофт.

— Пошли, ребята, берите свои рюкзаки.

Полак испуганно оглянулся по сторонам и после ухода Крофта покачал головой.

— Ничего себе, пошли. В гору-то! — усмехнулся он. Руки его все еще дрожали от злости.

Когда тронулись, разговор прекратился, но каждый был взбудоражен.

До полудня взвод взбирался на горный хребет. Казалось, подъем никогда не кончится. Люди карабкались по скалистым уступам, а на крутых склонах цеплялись руками и ногами за траву и взбирались вверх, как по веревочной лестнице. Прошли через лес, покрывавший хребет и спускавшийся вниз к глубоким лощинам. Поднимались все выше и выше. От напряжения дрожали ноги, а рюкзаки давили на плечи, словно пудовые мешки с мукой. Каждый раз, когда преодолевали очередной подъем, людям казалось, что вершина горы совсем рядом, но неожиданно перед ними вырастала крутая скала, за ней — еще одна. Крофт предупреждал их об этом. Несколько раз он останавливался и говорил:

— Вы должны уразуметь, что эта проклятая гора очень высокая и до ее вершины быстро не доберешься.

Они слушали его, но не верили. Обидно было взбираться вверх и все время сознавать, что конца пути не видно.

К полудню они достигли края хребта и остановились пораженные. Хребет резко обрывался, и на несколько сот футов вниз шел крутой скалистый склон, переходивший затем в каменистую долину. Дальше возвышалась сама гора Анака, уходя вверх так далеко, что можно было видеть расположенные ярусами леса, слои глинистой почвы, дикие заросли и скалы. Вершину горы рассмотреть было невозможно: ее скрывали облака.

— Господи, неужели нам придется взбираться туда? — задыхаясь, проговорил кто-то.

Крофт пристально и с тревогой смотрел на людей. На его лице выражались те же чувства, что и на лицах солдат. Он так же устал, но понимал, что ему придется тащить людей за собой чуть ли ни по одному ярду.

— Сейчас мы поедим здесь и двинемся дальше. Понятно?

Послышались недовольные возгласы. Крофт сел на валун и стал пристально вглядываться туда, откуда они пришли. В нескольких милях отсюда он мог различить желтые холмы, где взвод попал в засаду, сейчас где-то там затерялась группа Брауна. Еще дальше виднелась полоска джунглей, окаймлявшая остров. За этой полоской простиралось море, откуда они высадились на остров. Казалось, что все вокруг вымерло. Война в этот момент была где-то далеко, по ту сторону горы.

За спиной гора Анака давила на него, словно огромное живое существо. Обернувшись, он посмотрел на нее оценивающим взглядом, вновь испытывая непонятное волнение, возникавшее у него всегда при виде этой горы. Он взберется на нее, в этом он может поклясться. Но его угнетало отношение к нему людей. Он знал, что его недолюбливают, и это его мало трогало, но сейчас его просто ненавидели, и ему было не по себе.

И все же они должны преодолеть эту гору. Если им это не удастся, тогда получится, что он поступил с Хирном крайне несправедливо; кроме того, он предаст интересы армии, не выполнив приказа. Крофт нервничал. Ему придется тащить взвод в гору чуть ли не на собственном горбу. Он сплюнул и разрезал картонную коробку с пайком. Это получилось у него ловко и аккуратно, как все, что он делал.

.

В конце дня Риджес и Гольдстейн вдвоем с трудом волокли носилки с Уилсоном. Они продвигались очень медленно; пройдя десять-пятнадцать ярдов, останавливались и опускали носилки. Ползли в полном смысле черепашьим шагом. У них уже не возникало мысли остановиться и прекратить движение вперед. Они почти не слышали стонов Уилсона. В условиях невыносимой жары и страшного напряжения для них не существовало ничего, кроме их собственного тупого упорства и необходимости тащить носилки. Измученные вконец, они молча ступали вперед — как слепые, переходящие незнакомую, вселяющую в них ужас улицу. Усталость была настолько сильной, что атрофировались всякие ощущения. Нести носилки — вот единственная осознанная реальность, которая существовала для них.

Так в течение многих часов они пробивались вперед. Они могли рухнуть на землю в любую минуту и больше не встать, но все же каким-то чудом продолжали держаться на ногах. Лихорадочное состояние Уилсона усилилось, он воспринимал окружающее как в густом тумане. Толчки носилок больше не терзали его — они почти доставляли удовольствие. Бранные слова, которыми время от времени обменивались между собой Риджес и Гольдстейн, звук собственного голоса, все ощущения доходили до него и оставались где-то в мозгу, не вызывая никакой ответной реакции. Но сознание было чрезвычайно ясным. Он чувствовал каждое движение носильщиков во время толчков, и ему казалось, что боль ушла куда-то или находится где-то рядом с ним. Но одно его покинуло совсем — воля. Появились безразличие и блаженная усталость.

Требовалось много времени, чтобы попросить о чем-либо, приложить массу усилий, чтобы смахнуть с лица насекомое, и пальцы его еще долго неподвижно оставались на лице, пока опять он не опускал руку вниз. Он был почти счастлив. Он бредил всем, что приходило в голову. Иногда монолог длился минутами. Голос его то слабел, то повышался до крика. Носильщики не улавливали смысла его бреда и даже вообще не обращали на него внимания. Неожиданно он снова ощутил нестерпимое желание пить.

— Дайте мне воды, ребята!

Никто не отозвался, и он снова терпеливо попросил:

— Ну хоть немножко воды, а?

Они не хотели ему отвечать, и он рассвирепел:

— Будьте вы прокляты! Да дайте же глоток воды!

— Отвяжись! — хрипло проговорил Риджес.

— Ребята, я все сделаю для вас, только дайте мне немного воды.

Риджес поставил носилки на землю. Вопли Уилсона вывели его из себя. Это было то единственное, что могло его вывести из себя.

— Вы просто сукины дети!

— Тебе нельзя пить, — сказал Риджес. Он не видел в этом никакого вреда, и ему стоило большого труда отказывать, но он был страшно зол на Уилсона. «Мы же обходимся без воды и не поднимаем шума», — подумал он. — Уилсон, тебе нельзя пить. — В его голосе прозвучала категоричность, и раненый вновь впал в забытье.

Солдаты подняли носилки, протащили их вперед на несколько ярдов и опустили. Солнце медленно катилось к горизонту, становилось прохладнее, но они обращали на это мало внимания. Уилсон был для них ношей, которую предстояло нести бесконечно и от которой им никогда не суждено было избавиться. Они не говорили об этом, но вполне сознавали этот факт. Они знали, что должны идти вперед, — и шли весь день, пока не стемнело, с трудом продвигаясь на несколько дюймов после каждой остановки. И пройденных дюймов постепенно становилось больше. Они начали устраиваться на ночлег. Укрыли Уилсона одним из двух своих одеял и погрузились в мертвый сон, тесно прижавшись друг к другу. Они протащили Уилсона пять миль от того места, где оставили Брауна и Стэнли. До джунглей оставалось уже не так далеко. И хотя об этом не говорили, они смутно видели джунгли с вершины последнего холма, который пересекли по пути. Завтра, может быть, они будут спать на берегу моря, поджидая судно, на котором возвратятся назад.

11

Майор Даллесон был в затруднительном положении. Утром, на третий день после высылки взвода Хирна в разведку, генерал Каммингс выбыл в штаб армии, чтобы попытаться заполучить эсминец для высадки в заливе Ботой, и майор Даллесон оказался фактически старшим начальником. Полковник Ньютон, командир 460-го полка, и подполковник Конн были старше его по званию, но в отсутствие генерала Даллесон отвечал за операции, и сейчас ему предстояло решить трудную проблему.

Наступление длилось пять дней и вот вчера захлебнулось. Они были готовы к этому, так как наступление проходило с опережением графика, и следовало ожидать усиления сопротивления японцев. Учитывая это, генерал Каммингс посоветовал ему не торопиться, выждать.

— Обстановка будет спокойной, Даллесон. Я полагаю, что японцы предпримут одну-две атаки, но беспокоиться не о чем. Продолжайте оказывать давление по всему фронту. Если мне удастся заполучить один или два эсминца, мы сможем закончить операцию за неделю.

Инструкции довольно-таки простые, но обстановка складывалась иначе. Спустя час после вылета самолета генерала Даллесон получил от разведывательного патруля странное донесение, которое поставило его в тупик. Одно отделение из пятой роты, углубившись в джунгли на тысячу ярдов от своих позиций, обнаружило оставленный японцами бивак. Если указанные в донесении координаты были правильны, то бивак этот находился почти в тылу японцев по ту сторону линии Тойяку.

Вначале Даллесон не поверил этому донесению. На память пришел случай с сержантом Леннингом; его лживое донесение указывало на то, что отдельные командиры отделений и взводов не выполняют своих задач. Однако оснований для сомнений, казалось, не было. Когда хотят соврать, то в донесении, скорее всего, сообщат, что встретили сопротивление противника и повернули назад.

Майор почесал нос. Было одиннадцать часов, и утреннее солнце уже основательно накалило палатку оперативного отделения, в ней стало невыносимо душно, стоял неприятный запах нагретого брезента. Майор обливался потом. Сквозь откинутый полог палатки он видел часть бивачной площадки, мерцавшей на жаре и слепившей глаза. Ему хотелось пить, и несколько минут он вяло размышлял о том, не послать ли кого-нибудь из писарей в офицерскую столовую за холодным пивом. Но и это показалось для него слишком большим усилием. Стоял один из тех дней, когда лучше всего было бы ничего не делать, а сидеть за своим столом, ожидая донесений. В нескольких футах от него двое офицеров обсуждали, не поехать ли после обеда на джипе купаться. Майор отрыгнул, его беспокоил желудок, как всегда в особенно жаркие дни. Медленно, чуть раздраженно он обмахивал себя веером.

— Прошел слух, разумеется совершенно необоснованный, — растягивая слова, проговорил один из лейтенантов, — что после завершения операции к нам пришлют девочек из Красного Креста.

— В таком случае нам следует оборудовать часть пляжа, построить там кабины. Сам понимаешь, все это может закончиться так очаровательно.

— Нас снова перебросят. Пехоте всегда достается самое худшее. — Лейтенант закурил сигарету. — О боже, как бы я хотел, чтобы операция уже кончилась!

— А почему? Нам тогда придется заняться подробным анализом всей кампании. А что может быть хуже этого?

Даллесон снова вздохнул. Его угнетал их разговор об окончании операции. Как же все-таки ему поступить с этим донесением разведывательного патруля? Он почувствовал слабые позывы в желудке. Сидеть вот так в палатке и думать об отхожем месте не так уж неприятно, но, к сожалению, есть и другие заботы.

Вдалеке прозвучал залп артиллерийской батареи, вызвав меланхоличное эхо в душном утреннем воздухе. Майор схватил со стола трубку полевого телефона и дважды покрутил ручку.

— Соедините меня с «Потеншел Ред» «изи»! — раздраженно прокричал он телефонисту.

Он попросил соединить его с командиром пятой роты.

— Слушай, Уиндмилл, говорит Ленард, — сказал он, употребляя кодовые имена.

— Так, слушаю тебя, Ленард.

— Сегодня утром я получил от тебя донесение разведывательного патруля. Номер триста восемнадцать. Ты знаешь, о чем я говорю?

— Да.

— Можно ли верить этой чертовщине? И давай договоримся сразу, Уиндмилл. Если кто-то из твоих ребят придумал это, и ты покрываешь его, я поставлю тебя к стенке.

— Нет, это верно. Я все проверил. Говорил с командиром отделения. Он клянется, что не соврал.

— Ну хорошо. Я буду исходить в своих действиях из… — Майор запнулся, вспоминая слово, которое так часто слышал, — предположения, что донесение правильное. Но если это не так, пеняй на себя.

Майор снова вытер лицо. Почему генерал уехал именно в этот день? В нем поднималось недовольство тем, что Каммингс не учел такого оборота событий. Требовалось немедленно что-то предпринять, но майор был сбит с толку. Вместо этого он решил отправиться в отхожее место.

Итак, что же, черт побери, можно предпринять, кроме как послать взвод, чтобы занять этот брошенный бивак? Если взвод сможет сделать это без особого труда, он тогда подумает, что предпринять дальше.

У японцев творилось что-то неладное. В последнее время убитые на поле боя японцы выглядели более худыми. Считалось, что все острова блокированы и японцы не получают никакого снабжения, но, говоря по правде, полностью положиться на флот нельзя. Майор чувствовал себя утомленным. Почему именно он должен принимать эти решения? Он потерял ощущение времени, слушая радостное жужжание мух в отхожем месте. «Господи, ну что это за дурацкий день», — подумал он.

Даллесон встал, по дороге зашел в офицерскую столовую за банкой холодного пива.

— Как дела, майор? — спросил один из поваров.

— Ничего, ничего, приятель. — Он потер подбородок; что-то беспокоило его. — Ах да! Послушай, О'Брайн, я опять получаю пополнение. Как у тебя здесь, все в порядке?

— Вы хорошо знаете, майор, что все в порядке.

Даллесон поворчал, заглянул внутрь палатки, увидел деревянные столы и скамейки возле них. Офицерские приборы из серого металла были уже расставлены.

— Не надо накрывать столы так рано, — сказал майор. — Это только привлекает сюда полчища мух.

— Слушаюсь, сэр.

— Давай, давай, сделай это сейчас же.

Даллесон подождал, пока О'Брайн начал убирать тарелки со столов, и затем через бивак прошел к палатке оперативного отделения. Он заметил нескольких солдат, которые все еще продолжали валяться в своих палатках, и это вызвало у него раздражение. Он хотел было поинтересоваться, из какого они взвода, но опять вспомнил о донесении. Войдя в оперативную палатку, снял телефонную трубку и приказал Уиндмиллу направить взвод с полным снаряжением в оставленный японцами бивак.

— И протяни к ним связь, пусть они не больше чем через полчаса дадут донесение.

— Но они не смогут добраться туда так скоро.

— Ну ладно. Сообщи мне, как только они займут бивак.

Время под перегретым брезентом тянулось медленно. Майор испытывал крайнее беспокойство, втайне надеясь, что взвод будет вынужден вернуться назад. А если он все же сможет занять этот бивак, что же тогда делать? Он позвонил командиру находившегося в резерве батальона 460-го полка и приказал ему привести одну роту в часовую готовность.

— Я вынужден буду снять ее с дорожных работ.

— Снимай! — раздраженно крикнул Даллесон. Он тихо выругался. Если вся эта затея кончится ничем, то полусуточная работа целой роты на строительстве дороги будет потеряна. Но поступить иначе было нельзя. Если взводу удастся занять бивак где-то за линией Тойяку, надо будет развивать этот успех. Майор пытался рассуждать сейчас как можно логичнее.

Уиндмилл позвонил ему через сорок пять минут и сообщил, что выдвижение взвода прошло без инцидентов и что сейчас он занимает японские позиции. Даллесон потрогал нос толстым указательным пальцем, пытаясь мысленно проникнуть сквозь заросли джунглей, раскаленные жарким утренним солнцем.

— О'кей, выдвигай остальную роту, кроме одного отделения. Кухню тоже можешь оставить позади. У тебя есть продовольственные пайки?

— Да, есть. Но как мне быть с тылом и флангами? Мы окажемся на тысячу ярдов впереди Чарли и Фокса.

— Об этом позабочусь я. Ты просто продвинься вперед, на это тебе потребуется не больше часа.

Положив трубку, майор выругался про себя. Теперь все вокруг должно будет прийти в движение. Резервная рота из состава 460-го полка, которую он привел в готовность, должна будет прикрыть фланги и тыл создавшегося выступа, но людей там очень мало для этого. Почему японцы ушли? Не ловушка ли это?

Майор вспомнил, что минувшей ночью эта японская позиция была подвергнута сильному артиллерийскому обстрелу. Командир японской роты, возможно, оставил ее и никому не сообщил об этом. Бывали случаи, когда японцы поступали именно так, он слышал об этом раньше, и все-таки это казалось маловероятным.

Если же это действительно так, то ему надо бы направить в брешь сколько-то солдат, прежде чем Тойяку обнаружит ее. Предполагалось, что сегодня солдаты будут отдыхать, но если удастся занять эту японскую позицию, он вынужден будет снова начать фронтальную атаку и действовать быстро, чтобы добиться каких-то результатов до наступления темноты. А это означало, что надо сейчас же поднять по тревоге весь резервный батальон и отдать приказ каким-то его подразделениям выступить немедленно, потому что грузовиков для одновременной переброски всего батальона не хватит.

Майор рассеянно потрогал мокрую ткань гимнастерки под мышкой. На строительстве дороги теперь будет потерян целый день. Там приостановятся все работы. А для подвоза продовольствия и боеприпасов придется использовать все грузовики дивизии. Предыдущими планами это не предусматривалось. В результате транспортный график будет нарушен. Его охватил гнев на командира отделения, который поднял сегодня утром всю эту кутерьму. Он вызвал Хобарта и приказал составить транспортный график, затем направился в палатку начальника разведки и поговорил с Конном, объяснив ему, что произошло.

— Черт возьми, по-моему, ты рискуешь попасть в ловушку, — сказал ему Конн.

— А какого дьявола я могу еще делать? Ты разведчик. Скажи тогда, почему японцы оставили этот бивак?

Конн пожал плечами:

— Эти проклятые японцы наверняка устроили ловушку.

Даллесон возвратился в свою палатку в состоянии глубокого уныния. Возможно, это и ловушка, и все же надо идти в нее. Он снова выругался. Люди Хобарта корпели над транспортным графиком, с тем чтобы обеспечить снабжение передовых рот на новых позициях. Отделение Конна изучало старые разведывательные донесения. Кое-где не все было ясно. Итак, он должен идти наобум, полагаясь только на свое везение. Он должен будет послать в брешь в линии фронта большую часть снабжения и боеприпасов в надежде, что войска на других участках обеспечены достаточно и смогут пока обойтись без них.

Даллесон поднял по тревоге резервный батальон, приказав первым колоннам начать движение. Скоро второй завтрак, но ему придется пропустить его. От холодного пива сводило желудок. Он с отвращением думал о консервированном сыре из пайка. И все-таки придется есть его, чтобы быть в форме.

— Нет ли в палатке болеутоляющих таблеток? — выдавил он из себя.

— Нет, сэр.

Он послал одного из писарей в санитарную палатку. Горячий воздух, казалось, медленно обволакивал все его тело.

Зазвонил телефон. Это был Уиндмилл, который сообщал, что его рота выдвинулась на новую позицию. Несколько минут спустя командир первой резервной роты доложил, что его солдаты окапываются на флангах.

Теперь ему надо послать туда весь батальон. Даллесон оказался перед трудной дилеммой. Что предпримут японцы? До этого момента он все делал на основе известных ему прецедентов. Сейчас же обстановка была такова, что никакие прецеденты на ум не приходили. Главный склад снабжения японцев находился в полутора милях в тылу новой позиции пятой роты, и, возможно, он должен попытаться захватить его. Или ему, может быть, следует подтянуть фланг? Однако майор не мог представить себе, как это сделать. На карте брешь хорошо видна, но что из этого? Он бывал на всех позициях и знал, как выглядят биваки, но никогда по-настоящему не понимал, что происходило вокруг. Между ротами были бреши. Фронт не был сплошной линией, а представлял собой ряд удаленных друг от друга позиций. Сейчас часть его солдат находилась за японскими позициями, а позже их будет там еще больше, но что им делать? Как надо подтягивать фланг? На мгновение он ясно представил себе, как солдаты, обливаясь потом, угрюмо идут по жарким джунглям, но никак не мог связать происходящее в действительности с обстановкой, нанесенной на карту.

По его столу медленно ползло какое-то насекомое; он смахнул его. Так что же он все-таки должен делать на высоте Сэм Хилл? К вечеру получится сплошная неразбериха. Никто не будет знать, где кто находится, а проводную связь ни за что не успеют наладить вовремя. Радио, видимо, не будет работать из-за атмосферных помех или из-за какого-нибудь проклятого холма. Так бывает всегда, когда нужна радиосвязь. До сих пор перебои в связи были в пределах нормы, но все-таки надо, пожалуй, вызвать начальника связи Муни, а начальник отделения тыла по горло занят дорожными делами. Разведчики должны быть все время под рукой. Ох, ну и кутерьма же! Все как-то сразу свалилось на него в этот проклятый день. И если все это окажется ни к чему, он этого не переживет.

Майору захотелось смеяться. На него нашло непроизвольное и дурацкое веселье человека, бросившего вниз с горы камень и наблюдающего, какую это вызвало лавину. Ну почему сейчас здесь нет генерала?

В итоге всего происшедшего вокруг него все пришло в движение. В оперативной палатке все работают, он видит людей, поспешно снующих туда и сюда по биваку, очевидно, с какими-то поручениями. Далеко вдали он слышал гул колонны грузовиков, нарушавших безмятежную тропическую тишину. И все это движение вызвал не кто иной, как он сам, но он не мог по-настоящему поверить в это.

Даллесон с трудом разжевывал засохший сыр. Он видел, что некоторые солдаты все еще дремлют в своих палатках, и это взбесило его. Но у него не было времени заняться ими. Все выходило из-под контроля. У майора было ощущение, словно он держит в руках дюжину свертков и некоторые из них начинают выскальзывать на пол. Сколько времени он еще продержит их?

Кстати, артиллерия. Ее огонь тоже надо будет координировать. Он выругался. Машина разваливалась на части, агрегаты, пружины и болты вываливались из нее каждую минуту. До сих пор он даже и не вспоминал об артиллерии.

Даллесон подпер голову рукой и попытался сосредоточиться и обдумать положение, но тщетно. Пришло донесение, что передовые подразделения резерва достигли новых позиций пятой роты. Что же предпринять, когда там сосредоточится и остальная часть батальона? Японский склад снабжения находится позади холма в пещерах. Можно туда послать батальон, а что дальше? Ему нужно было больше людей.

Будь у него свежая голова, он, возможно, и поразмыслил бы еще, но в данный момент все, что ему приходило на ум, — это направить в брешь как можно больше солдат. Он приказал третьей роте соединиться с резервным батальоном, а ее позиции передать второй роте, находившейся на левом фланге. Тем самым он упростил для себя положение. Две роты теперь будут занимать позиции, обычно назначаемые трем ротам, пусть они там остаются; за них можно не беспокоиться. Правофланговая рота может нанести фронтальный удар. Все они продвинутся вперед, а артиллерия пусть позаботится о себе сама. Он может поставить им батальонную задачу по захвату склада снабжения, а затем все будет зависеть от качества связи и появления выгодных целей.

Он позвонил в штаб артиллерии дивизии и приказал:

— Я хочу, чтобы вы держали оба свои самолета связи в воздухе всю вторую половину дня.

— Но позавчера мы потеряли один самолет. Разве вы не помните? Другой самолет к вылету не готов.

— Почему вы не доложили мне об этом?! — заорал Даллесон.

— Мы доложили. Вчера.

Он выругался.

— Ну хорошо. Тогда направьте своих передовых наблюдателей в первую, вторую, третью и четвертую роты четыреста шестидесятого полка и во вторую роту четыреста пятьдесят восьмого.

— А как со связью?

— Это ваша забота. У меня и без того хватает о чем подумать!

День тянулся медленно. Только в три часа после полудня резервный батальон и третья рота закончили выдвижение, но теперь Даллесона это мало интересовало. На исходных позициях для атаки находилась почти тысяча солдат, но он все еще не решил, куда же их бросить. В течение нескольких минут он раздумывал, не повернуть ли их влево, с тем чтобы они развили успех, продвигаясь в направлении океана. В результате оказалась бы изолированной половина японской оборонительной линии. Однако он вспомнил — вспомнил слишком поздно, — что снял роту со своего левого фланга. Если он нажмет там на японцев, то может поставить под удар свои собственные позиции. Прямо хоть бейся головой о стол. Какую он допустил грубую ошибку!

Можно было бы послать войска вправо, в сторону горы, но после того, как они отрежут японцев, снабжать их будет трудно, в конце наступления придется организовывать их обеспечение по слишком длинному пути. Майором овладела паника, точно такая же, какую испытал Мартинес во время своей ночной разведки. Он забывал о слишком многих элементарных вещах.

Снова зазвонил телефон.

— Говорит «Рок энд Рай» (командир 1-го батальона 460-го полка). Мы готовы начать атаку через пятнадцать минут. Какова наша задача? Я должен проинструктировать своих людей.

Они спрашивали Даллесона об этом в течение последнего часа, и каждый раз он орал: «Это внеплановое продвижение! Ждите, черт бы вас взял!» Но сейчас он должен дать ответ.

— Соблюдая радиомолчание, выдвинуться к японскому складу снабжения. — Даллесон дал координаты. — Доложите, когда будете готовы атаковать, мы поддержим артиллерией. Организуйте это через своего передового артиллерийского наблюдателя. Если ваше радио не будет действовать, мы начнем ровно через час, после этого вы сразу атакуйте. Ваша задача — уничтожить склад. Продвигайтесь как можно быстрее. Я скажу вам, что делать потом.

Он положил трубку и уставился на часы. Внутри палатки было нестерпимо жарко. Небо темнело, листья вяло колыхались, словно предупреждая о приближении бриза. На передовой линии было тихо. В подобный день за полчаса или около того до начала ливня обычно можно услышать каждый звук, но сейчас не было слышно ничего. Ждала артиллерия, уточняя свои цели для сосредоточенного огня. Не слышно было даже пулеметной или ружейной стрельбы. Единственное, что доносилось до слуха Даллесона, — это шум от проходивших поблизости танков, сотрясавших землю и поднимавших столбы пыли. Он не мог бросить танки в брешь японской обороны, потому что там не было дорог, и поэтому послал их прикрыть ослабленную позицию на своем левом фланге.

Внезапно Даллесон вспомнил, что не выделил противотанковых средств атакующему батальону, и выругался — на этот раз вслух. Сейчас было слишком поздно направлять их туда: они не смогут прибыть к моменту атаки склада снабжения, но, возможно, поспеют ко времени контратаки японцев, если она последует. Майор поднял по тревоге противотанковый взвод второго батальона и послал его вслед за передовыми подразделениями. Не забыл ли он еще чего-нибудь?

Даллесон продолжал ждать, нервничая и ругаясь про себя. У него было такое состояние, как будто он убедил себя в том, что все идет не так, как надо; он был подобен мальчику, который опрокинул ведро с краской и все-таки надеется, что как-нибудь выберется из беды. В данный момент его сильнее всего беспокоила мысль о том, сколько времени потребуется, чтобы вернуть назад и расположить все войска на старых позициях, после того как атака кончится неудачей. На это уйдет по меньшей мере еще один день. В результате на строительстве дороги будет потеряно целых два дня. Это больше всего и угнетало Даллесона. С удивлением он вдруг понял, что организовал наступление по всему фронту.

За десять минут до истечения часового срока было нарушено радиомолчание. Атакующий батальон находился в двухстах ярдах от склада снабжения и все еще не был обнаружен противником. Артиллерия открыла огонь и вела его в течение получаса. Затем батальон стремительно бросился вперед и через двадцать минут захватил склад.

.

О том, что происходило, Даллесон узнавал по частям. Намного позже стало известно, что в этот день было захвачено две трети японских запасов снабжения, но в тот вечер Даллесон вряд ли думал об этом. Важная новость заключалась в том, что во время атаки были убиты генерал Тойяку и половина офицеров его штаба: засекреченный штаб японцев, как оказалось, находился всего в нескольких сотнях ярдов за складом снабжения, и батальон разгромил его в этой же атаке.

Это было слишком сенсационной новостью для Даллесона, чтобы он мог переварить ее сразу. Он приказал батальону раскинуть на ночь бивак, а тем временем перебросил вперед всех, кого только мог найти. Из штабных рот и рот обслуживания взяли всех людей, за исключением поваров. К утру следующего дня у него было полторы тысячи солдат в тылу японских позиций, а к полудню туда подтянули оба фланга.

Каммингс вернулся из штаба армии в тот же день. После долгих просьб и тщательно продуманных заверений в том, что без высадки в заливе Ботой невозможно быстро завершить операцию, ему выделили эсминец, который должен был прибыть к полуострову утром следующего дня. Приказать эсминцу вернуться назад, разумеется, Каммингс не мог. Вместо этого он засадил свой штаб за работу на всю ночь, с тем чтобы успеть перебросить войска из джунглей на оконечность полуострова. Когда наступило утро, он смог посадить на десантные катера две пехотные роты и послать их для высадки в залив Ботой. Эсминец появился точно по плану, обстрелял побережье и затем приблизился к берегу, чтобы оказать войскам непосредственную поддержку.

Несколько японских снайперов редкими выстрелами встретили первую волну десанта, после чего обратились в бегство. В течение получаса войска вторжения соединились с подразделениями, маневрировавшими в тылу расстроенного японского боевого порядка. К вечеру боевые действия закончились, если не считать необходимости прочесать местность.

В официальном отчете об этих боевых действиях, направленном в штаб армии, высадка в заливе Ботой расценивалась как главный фактор в прорыве линии Тойяку. Десант был поддержан, как утверждалось в отчете, сильными атаками на линии фронта, в результате которых удалось прорвать ее в нескольких местах.

Даллесон до конца так и не понял, что же в действительности произошло. Со временем он даже поверил, что именно высадка в заливе Ботой решила исход операции. И единственное, чего он желал, — это получить постоянное звание «капитан».

В атмосфере возбуждения, вызванного этим успехом, о разведывательном взводе все как-то забыли.

12

В то самое время, когда майор Даллесон был занят подготовкой атаки, взвод продолжал подниматься на гору Анака. Люди задыхались от страшной жары на открытых склонах. Всякий раз, когда они проходили через лощину или впадину, лучи солнца отражались от сверкающих скал, и вскоре их щеки болезненно ныли от постоянного прищуривания. Эта боль, казалось, была не такой уж сильной по сравнению с болью в бедрах и спине, она стала их главной пыткой. Яркий свет, словно осколки стекла, проникал в глаза и кружился в глубине мозга в каком-то сумасшедшем буйном танце. Они утратили всякое представление о пройденном пути; внизу под ними все расплылось, затянулось туманной дымкой, и они забыли, как мучительно было преодолевать тот или иной отрезок пути. Их больше не интересовало, окажутся ли следующие сто ярдов голой скалой или участком, покрытым кустарником и лесом. И то и другое было одинаково плохо. Как ватага пьяниц, они шли, шатаясь из стороны в сторону, с опущенной головой, с повисшими вдоль тела руками. Снаряжение стало тяжелым как свинец, все тело было сплошной раной, плечи стерты ремнями, под болтавшимися патронташами появились кровоподтеки, винтовки били по бедрам, и на них образовались мозоли. На гимнастерках выступили длинные белые полосы от соли.

Они в оцепенении карабкались со скалы на скалу, тяжело дыша и всхлипывая от изнеможения. Помимо своей воли Крофт вынужден был разрешить им отдыхать через каждые несколько минут; теперь они шли столько же времени, сколько и отдыхали, лежа на спине, распластав руки и ноги. Точно так же, как Риджес и Гольдстейн, они забыли обо всем и больше уже не думали о себе, перестали воспринимать себя. Они были лишь сосудами, до краев наполненными страданием. Все забыли о разведке, о войне, о прошлом и даже о земле, по которой шли. Люди вокруг казались каждому расплывающимися словно в тумане и раздражающими препятствиями, на которые наталкивались случайно. Жаркое слепящее небо и раскаленные скалы были чем-то куда более близким и знакомым, чем люди. Их мозг почти перестал работать; мысль тщетно пыталась сосредоточиться на дрожи рук и ног, на боли от язв и ссадин на теле, а затем переходила в короткое успокоение при очередном судорожном вздохе.

Только два обстоятельства не давали покоя измученному сознанию людей. Они боялись Крофта, и страх этот возрастал по мере того, как они теряли свои последние силы. Теперь они ожидали его голоса и бросались вперед еще на несколько ярдов, подстегиваемые его командой. Ими владело тупое ноющее предчувствие чего-то страшного и невыразимый, почти безграничный страх перед ним.

А с другой стороны, им хотелось покончить со всем этим. Сильнее этого желания они не испытывали ничего в своей жизни. Каждый шаг, который они делали, каждое напряжение мускулов и каждое внезапное ощущение острой боли в груди порождали и усиливали это желание. Они шли вперед, полные молчаливой и отвратительной ненависти к человеку, который их вел.

Крофт находился почти в таком же изнеможении; теперь он радовался коротким привалам так же, как и они, и почти столь же сильно желал увеличить вдвое отводимое им на каждый привал время. Он позабыл о вершине горы, на которую взбирался, и ему тоже хотелось бросить все это, и каждый раз, когда кончался привал, он выдерживал короткую борьбу с собой, чтобы не поддаться искушению продолжить отдых, и лишь затем продолжал путь. Он шел вперед, потому что в его голове уже сложилось решение, что подняться на гору совершенно необходимо. Такое решение он принял еще в долине, и оно оставалось в его сознании как некий непреложный закон, основа основ всего его поведения. Повернуть назад было для него не легче, чем убить самого себя.

Крофт и его люди тащились вперед все время после полудня, с трудом преодолевая даже отлогие скаты. Они медленно продвигались от одного подъема к другому, спотыкаясь о едва заметные выступы, соскальзывая и то и дело падая на глинистых участках. Казалось, гора по-прежнему маячила над ними где-то бесконечно далеко. Они бросали взгляд на громоздившиеся друг над другом и убегавшие вверх бесконечной змейкой скаты горы и продолжали свой путь, довольные уже тем, что поверхность под ногами временами становилась ровной.

Минетта, Вайман и Рот пребывали в самом жалком состоянии. Уже несколько часов они плелись в хвосте цепочки, с величайшим трудом поспевая за теми, кто шел впереди, и между ними был как бы заключен негласный союз. Минетта и Вайман питали к Роту чувство сострадания и жалели его, поскольку он был даже более беспомощен, чем они сами. В свою очередь Рот рассчитывал на их поддержку и понимал, что они не будут ругать его, потому что сами устали почти так же, как он. Никогда в жизни не приходилось ему так напрягаться, как сейчас. Все эти недели и месяцы, проведенные во взводе, Рот со все возрастающей болью воспринимал каждое оскорбление и каждый упрек. Вместо того чтобы перестать реагировать на это, спрятавшись в какую-нибудь защитную скорлупу, он становился все более чувствительным. На этом трудном переходе он как бы приблизился к крайней черте, за которой уже не мог больше выносить оскорблений.

Сейчас он заставлял себя идти вперед, понимая, что, если остановится слишком надолго, на него обрушатся гнев и насмешки всего взвода. Но и сознавая это, он все-таки надломился. Наступил момент, когда ноги перестали его слушаться. Они подкашивались, даже когда он стоял на месте. К концу дня Рот начал падать духом. Это был постепенный процесс, постепенный и неумолимый. Рот совсем обессилел, начал спотыкаться и падать на каждом шагу, и взвод терпеливо ждал, когда он заставит себя подняться на ноги и идти вновь.

Промежутки между падениями становились все короче. Рот двигался вперед почти бессознательно, его ноги подгибались при каждом неверном шаге. Спустя полчаса он уже не мог подняться без посторонней помощи, и теперь каждый его шаг был неуверенным, напоминая движения маленького ребенка, идущего через комнату. Он даже падал, как ребенок: его ноги словно складывались под ним, и он шлепался, несколько озадаченный тем, что сидит, а не идет.

Вскоре это начало злить солдат. Крофт не позволял садиться, и их злило, что они вынуждены стоя ждать момента, когда Рот поднимется. Теперь все они ждали этих падений Рота, и их неизбежное повторение действовало им на нервы. Гнев солдат начал переходить с Крофта на Рота.

Гора становилась все более коварной. В течение десяти минут Крофт вел их по каменистому уступу, состоявшему сплошь из отвесных скал; в отдельных местах тропа имела в ширину всего несколько футов. Справа, всего в одном-двух ярдах, была пропасть глубиной несколько сот футов, и они, шатающиеся от усталости, временами оказывались слишком близко к ее краю. Это пугало, и остановки Рота выводили всех из терпения. Им хотелось поскорее оставить пропасть позади.

В середине подъема Рот упал, начал подниматься и растянулся снова. Никто не помог ему. Камни на краю выступа накалились, но ему было приятно лежать на них. Только что начался послеполуденный дождь, и Рот чувствовал, как он освежает тело и охлаждает раскаленные камни. Он не намеревался вставать. Сквозь оцепенение пробилась обида — какой смысл идти дальше?

Кто-то коснулся его плеча, но он отмахнулся.

— Я не могу идти, — прохрипел он, — не могу. — Рот слабо ударил кулаком по камню.

Это был Галлахер. Он пытался поднять его.

— Вставай, сукин сын! — прикрикнул Галлахер, превозмогая боль во всем теле от дополнительного напряжения.

— Я не могу идти. Уйди прочь.

Рот почувствовал, что рыдает. Он смутно сознавал, что вокруг собрался почти весь взвод, но это никак не подействовало на него. Наоборот, он испытывал странное и горькое удовлетворение от того, что другие видят его таким, видят его стыд и слабость. Хуже этого уже ничего не может быть. Пусть они видят, как он плачет, и пусть узнают, убедятся лишний раз, что он самый плохой солдат во взводе. Только так он сможет найти путь к примирению с ними. И пожалуй, это был лучший выход после общей враждебности и стольких насмешек.

Галлахер снова потянул его за плечо.

— Уйди, я не могу подняться! — закричал Рот.

Галлахер тряс его со смешанным чувством презрения и жалости и даже некоторого страха. Как хотелось лечь рядом с Ротом! Он тоже готов был расплакаться от острой боли в груди, появлявшейся при каждом вдохе. Он знал, что если Рот не встанет, то он свалится тоже.

— Поднимайся, Рот!

— Не могу.

Галлахер схватил его под мышки и попытался поднять. Сопротивление этого безжизненного тела приводило его в бешенство. Он бросил Рота на землю и изо всех сил ударил его кулаком в затылок.

— Вставай, тебе говорят, еврейский ублюдок!

Удар и эти слова подействовали как электрический заряд. Рот почувствовал, что поднимается на ноги и, спотыкаясь, пытается сделать шаг. Впервые его так оскорбили, и на него нахлынул поток связанных с этим ассоциаций. Мало того, что они судят о нем только по его ошибкам и недостаткам, они еще винят его во всех грехах религии, в которую он не верит, в грехах расы, которой не существует. «Гитлеризм, расовые теории», — пробормотал Рот себе под нос. Он тащился, переживая только что полученное оскорбление. За что они его так? В чем он виноват? В язвительной атмосфере отношений во взводе постепенно рушился защитный барьер, когда-то созданный Ротом вокруг себя. Изнеможение подточило те подпорки, которые как-то еще поддерживали этот барьер, а удар Галлахера разрушил его до основания.

Сейчас Рот был абсолютно беззащитен. Он был глубоко возмущен нанесенным оскорблением и страшно расстроен, что не мог поговорить с ними и объясниться. «Ведь это нелепо, — считал он в глубине души. — Дело вовсе не в расе и не в национальности. Если ты не исповедуешь иудейскую религию, то в чем они могут тебя обвинить?» Да, подпорки рушились. И только теперь, в состоянии этой усталости, Рот понял нечто такое, что Гольдстейн знал всегда. Все его поступки отныне будут обобщаться и раздуваться. Люди не только не будут его любить, но и постараются, чтобы надпись на его ярлыке была почернее.

Ну и пусть. Спасительный гнев, великолепный гнев пришел ему на помощь. Впервые в жизни им овладел подлинный гнев, воодушевивший его и перебросивший вперед на сто ярдов, затем еще на сто, еще и еще. От удара Галлахера страшно болела голова, тело утратило устойчивость, но если бы они не шли, он бы набросился на них и дрался бы до потери сознания. Все в нем кипело, но теперь уже не только от жалости к себе. Ему стало понятно, что он был козлом отпущения, потому что всегда должен быть козел отпущения. В данной ситуации еврей был для них своего рода боксерской грушей, потому что они не могли обойтись без нее.

Он был таким тщедушным, а его гнев таким трогательно-жалким! Если бы он был сильнее, он смог бы что-то предпринять. И даже теперь, когда он, весь кипя, тащился позади остальных, в нем появилось что-то новое, что-то впечатляющее. В эти несколько минут он не боялся людей. Его шатало из стороны в сторону, голова бессильно болталась на плечах, но он победил свою усталость и шел, сознавая и чувствуя свое тело, один на один с новой яростью, охватившей его плоть и кровь.

.

Крофт был озабочен. Он остался в стороне, когда упал Рот. Впервые он проявил нерешительность. Сказались тяжелый труд командования взводом в течение стольких месяцев и напряжение тех трех дней из-за Хирна. Он устал и обостренно реагировал на все, что было не так, как должно быть; мрачность его подчиненных, их усталость, нежелание продолжать марш — все отражалось на нем. Решение, принятое им после разведки Мартинеса, не давало ему покоя. Когда Рот упал в последний раз, Крофт повернулся, чтобы подойти к нему, но потом остановился. В тот момент он сам был слишком измучен, чтобы предпринять что-либо. Если бы Галлахер не ударил Рота, Крофт, возможно, и вмешался бы, но тогда он впервые был доволен тем, что выждал. Все его собственные промахи и маленькие ошибки представлялись ему важными. Он с отвращением вспоминал о том шоке, который произошел с ним на реке, когда кричали наступавшие японцы. Он часто вспоминал об этом бое, обо всех больших и маленьких ошибках, которые допустил тогда, прежде чем начал действовать. Впервые он почувствовал какую-то неуверенность в себе. Гора по-прежнему издевалась над ним и по-прежнему притягивала его, но на ее вызов автоматически отвечали лишь натруженные ноги. Он сознавал, что переоценил силы взвода да и свои собственные. До наступления темноты оставалось всего час или два, а за это время им ни за что не удастся достичь вершины горы.

Выступ, по которому они шли, становился все уже. В сотне футов выше виднелась вершина хребта — скалистая, с острыми зубьями, почти недоступная. Далее горный выступ поднимался еще немного выше и пересекал хребет, а за ним должна была находиться и вершина горы. Она, видимо, была не более чем в тысяче футов над ними. Ему хотелось, чтобы вершина была у них перед глазами, прежде чем они сделают привал на ночь.

Однако выступ становился опасным. Дождевые облака висели над ними, как надутые шары, и взвод пробирался почти в тумане. Дождь здесь был более прохладным. Люди почувствовали озноб, их ноги стали скользить по мокрой скалистой поверхности. Спустя несколько минут дождевая завеса закрыла хребет, но они осторожно и медленно продвигались по выступу, придерживаясь скалистой стены.

Ширина выступа теперь не превышала одного фута. Солдаты шли очень медленно, держась за траву и мелкие кусты, росшие в вертикальных трещинах скалистой стены. Каждый шаг был опасен и причинял боль, но чем дальше они продвигались по выступу, тем страшнее казалась мысль повернуть назад. Они надеялись, что вот-вот выступ снова расширится, так как не могли представить себе, что смогут еще раз пройти через места, которые уже миновали. Путь был настолько опасен, что они временно забыли про свою усталость и шли с максимальной осторожностью, растянувшись на сорок ярдов. Время от времени они бросали взгляд вниз и в страхе отводили его. Даже в тумане была видна зияющая пропасть глубиной по меньшей мере сто футов, и ее вид вызывал головокружение. Они стали ощущать присутствие скалистых стен, покрытых липкой серой грязью, которые, казалось, были живыми и дышали подобно тюленьей коже. Скалы производили гнетущее впечатление, вызывали панический страх и в то же время подстегивали.

Выступ сузился до девяти дюймов. Крофт напряженно всматривался сквозь туман, пытаясь определить, станет ли он шире. Впервые им встретился горный участок, для преодоления которого требовалось определенное мастерство. До сих пор их путь представлял, в сущности, подъем на очень высокую гору. Теперь Крофту хотелось, чтобы у них была веревка или хотя бы альпинистская кирка. Он продолжал идти по выступу, широко расставив руки и ноги, обнимая скалу и ища пальцами шероховатости, за которые можно было бы ухватиться.

Но вот он достиг места, где в выступе была трещина шириной около четырех футов. Между противоположными краями трещины не было ничего, за что можно было бы ухватиться, — ни кустарника, ни корней. Выступ просто обрывался и затем вновь появлялся по ту сторону трещины. В ней виднелась лишь уходящая куда-то вниз скалистая стена. Чтобы преодолеть трещину, надо было сделать всего один прыжок или даже большой шаг на ровной местности, но здесь нужно было прыгать боком, оттолкнуться левой ногой и приземлиться на правую, сохранив при этом равновесие. Крофт осторожно снял свой рюкзак, передал его Мартинесу, шедшему позади, и на мгновение заколебался, пробуя правой ногой край трещины. Затем он прыгнул боком на другую сторону, раскачивался какое-то мгновение и лишь через несколько секунд восстановил равновесие.

— Что мы, циркачи, прыгать через это? — услышал он чей-то возглас.

— Ждите здесь, — сказал Крофт. — Я пойду посмотрю, расширяется ли выступ.

Он прошел около пятидесяти футов и обнаружил, что выступ действительно расширяется. Он глубоко, с чувством облегчения вздохнул — ведь в противном случае пришлось бы возвращаться назад и искать другой путь, а он не был больше уверен, что солдаты пойдут за ним.

Крофт наклонился над трещиной и принял свой рюкзак от Мартинеса. Расстояние между краями трещины было таково, что их руки соприкоснулись. Затем он принял рюкзак Мартинеса и отошел на несколько шагов.

— О'кей, ребята, — сказал он. — Давайте перебираться сюда. На этой стороне выступ, кажется, расширяется.

Он услышал нервные смешки.

— Послушай-ка, Крофт, — с сомнением проговорил Ред, — в самом деле этот проклятый выступ расширяется?

— Да, да, расширяется, и намного. — Крофт остался недоволен своим ответом. Надо было бы приказать Реду заткнуться.

Рот, шедший замыкающим, слушал весь этот разговор со страхом. Если придется прыгать, он, конечно, промахнется. Несмотря ни на какие усилия, он не мог скрыть охватившего его беспокойства. Гнев его еще не остыл, но проявлялся теперь в более спокойной форме. Он слишком устал.

Его страх возрастал по мере того, как товарищи передавали свои рюкзаки и прыгали через брешь. Это было то самое, чего он никогда не мог делать, и им овладела паника, которую он испытывал в школьных гимнастических залах, когда ожидал своей очереди для выполнения упражнения на бревне. Его очередь неумолимо приближалась. Минетта, последний перед ним, заколебался на краю трещины и затем перепрыгнул через нее, издав слабый смешок:

— Боже, ну и акробат из меня!

Рот откашлялся.

— Посторонитесь, я прыгаю! — сказал он тихо и передал свой рюкзак.

Минетта говорил с ним, как с ребенком:

— Только не торопись, старина, осторожно. Не бойся, это легко. Только не торопись, и все будет в порядке.

Это разозлило Рота.

— Я не боюсь! — сказал он.

Но когда он приблизился к краю трещины и посмотрел вниз, его ноги обмякли. До другого края трещины, как ему казалось, было страшно далеко. Скалистый утес под ним зловеще обрывался в бездну.

— Я прыгаю, — произнес он снова, но не двинулся с места. Когда он собрался прыгнуть, мужество покинуло его.

«Сосчитаю про себя до трех, — подумал он. — Один… два… три…»

И опять он не мог сдвинуться с места. Критическая секунда длилась страшно медленно и кончилась. Силы покинули его. Он хотел прыгать, но не мог.

Рот услышал, как на той стороне Галлахер сказал:

— Подойди к краю, Минетта, и лови этого недотепу.

Галлахер прополз под ногами Минетты, протянул руку и, глядя на Рота со злостью, сказал:

— Ну, давай! Все, что от тебя требуется, это ухватиться за мою руку. Ты ведь можешь дотянуться до нее.

Они представляли странное зрелище. Галлахер скорчился под ногами Минетты, между ними виднелись его лицо и протянутая рука. Рот смотрел на них с презрением. Он понял теперь этого Галлахера. Бык, испуганный бык. Сейчас он мог бы кое-что сказать им. Если он откажется прыгать, Крофт вынужден будет повернуть назад. Разведка закончится. В это мгновение Рота внезапно осенила мысль бросить вызов Крофту.

Но солдаты его не поймут. Они станут оскорблять его, издеваться над ним, найдут в этом облегчение и утешение. Его сердце наполнилось горечью.

— Прыгаю! — неожиданно прокричал Рот. Ведь именно этого они и хотели!

Он почувствовал, как его левая нога слабо оттолкнулась, и он неуклюже наклонился вперед. Его измученное тело стало вяло переваливаться через брешь. В какое-то мгновение он увидел лицо Галлахера с вытаращенными от удивления глазами, затем проскользнул мимо его руки, и, царапаясь руками о скалу, стал падать вниз.

Падая, Рот слышал, что кричит от злости, и сам удивился, что способен еще так сильно орать. Прежде чем он разбился о скалы где-то далеко внизу, сквозь оцепенение и неверие в его голове промелькнула мысль, что он хочет жить. Этот маленький человек, кувыркавшийся в пространстве, хотел жить…

.

На другой день рано утром Гольдстейн и Риджес снова потащили носилки. Утро было прохладным, и они шли теперь по ровной местности, но облегчения от этого не чувствовали. Не прошло и часа, как они снова погрузились в такое же состояние оцепенения, что и накануне. И опять они с трудом преодолевали каждые несколько футов, то и дело опуская носилки на землю. Вокруг них со всех сторон тянулись отлогие холмы, убегавшие назад, к северу, в направлении горы. Безмятежный мирный ландшафт, в котором преобладали бледно-желтые тона, напоминал песчаные дюны, уходящие к самому горизонту. Ничто не нарушало тишины. Они шли, тяжело дыша, согнувшись над своей ношей. Утреннее небо было лазурным, а далеко впереди к югу, за джунглями, виднелись дождевые облака, медленно тянувшиеся друг за другом.

В это утро у Уилсона усилился жар, и он непрестанно просил пить, умоляя со слезами, крича и проклиная их. Гольдстейн и Риджес не могли больше выносить этого. Казалось, что из всех чувств у них сохранился только слух, да и то лишь частично; они не слышали жужжания насекомых и хриплых рыдающих звуков, которые издавали сами, когда вдыхали в себя воздух. Они слышали одного только Уилсона, его мольбу, его стоны, хотя изо всех сил старались не обращать на них внимания.

— Да дайте же мне пить!

В уголках рта Уилсона засохла розоватая слюна, взгляд у него был неспокойный, рассеянный. Временами он начинал бить кулаками по носилкам, но без всякой силы. Он казался теперь меньше ростом; его крупное тело обвисло. Иногда в течение многих минут он тихо лежал, уставившись отсутствующим взглядом в небо и слабо ощущая неприятный запах, не понимая, что он исходит от него самого. Прошло сорок часов, как он был ранен, и за это время он испражнялся под себя, истекал кровью, потел и даже сохранил терпкий запах влажной земли, на которой они спали предыдущую ночь. Уилсон сложил губы в выразительную гримасу отвращения и сказал:

— Ребята, от вас воняет.

Услышав эти слова, они не обиделись на него и только снова с трудом перевели дух. Привыкнув жить в джунглях в никогда не просыхающей одежде, они совсем уже забыли, что такое сухая одежда и как сделать вдох, не прилагая при этом усилий. Да они и не думали об этом. И конечно, не думали о том, когда же кончится их путь. Идти дальше — это единственное, что существовало для них.

Утром Гольдстейн заставил себя заняться изготовлением какого-нибудь приспособления, чтобы легче было нести носилки. Пальцы на руках у них совсем онемели — продержав носилки лишь несколько секунд, они начинали медленно разжиматься. Гольдстейн отрезал от рюкзака лямки, связал их вместе и, перекинув через плечи, привязал к ручкам носилок. Теперь, когда он не мог сжимать их пальцами, он переносил тяжесть носилок на лямки и продолжал идти, пока руки были в состоянии вновь их держать. Вскоре Риджес последовал его примеру. И так, впрягшись, они брели вперед, а носилки медленно раскачивались между ними.

— Воды, будьте вы прокляты…

— Нет воды, — прохрипел Гольдстейн, задыхаясь.

— Жид проклятый…

Уилсон снова начал кашлять. Ноги у него болели. Воздух, обдувавший лицо, был горячим, как на кухне, когда печь слишком долго топится, а окна закрыты. Он ненавидел тех, кто нес его, и чувствовал себя беспомощным ребенком, которого мучают.

— Гольдстейн, — проговорил он, — жадюга…

Слабая усмешка появилась на лице Гольдстейна. Уилсон больно задел его, и он вдруг позавидовал ему, потому что Уилсону никогда не приходилось думать о том, что он говорил или делал.

— Тебе нельзя пить, — пробормотал Гольдстейн, ожидая со странной сладостной надеждой продолжения оскорблений Уилсона. Он походил на животное, которое настолько привыкло к кнуту, что кнут стал для него стимулом.

Внезапно Уилсон закричал:

— Ребята, вы должны дать мне воды!

Гольдстейн уже забыл, почему Уилсону нельзя пить. Он только знал, что это запрещено, и его злило, что он не может вспомнить почему. Это даже вызвало у него страх. Страдания Уилсона странным образом воздействовали на Гольдстейна и передавались ему. Когда Уилсон кричал, Гольдстейн ощущал приступ боли; если носилки резко дергались, у него в желудке появлялась какая-то тяжесть, словно он опускался в лифте. И каждый раз, когда Уилсон просил пить, Гольдстейн тоже испытывал жажду. Когда он открывал свою флягу, им овладевало чувство вины, и он предпочитал обходиться без воды в течение многих часов, чем раздражать Уилсона. Казалось, в каком бы бреду Уилсон ни находился, он заметил бы, что они вытаскивают фляги. Уилсон был ношей, от которой нельзя было избавиться. Гольдстейну казалось, что он будет нести его вечно. Он не мог думать ни о чем другом и воспринимал только собственное тело, носилки да спину Риджеса. Он не обращал внимания на окружающие желтые холмы и не задумывался, далеко ли еще идти. Временами он вспоминал жену и ребенка, не очень-то веря в реальность их существования. Они были так далеко. Если бы ему сейчас сказали, что они умерли, он бы только пожал плечами. Реально для него существовал только Уилсон.

— Ребята, я все вам отдам. — Уилсон разразился длинным потоком слов, его голос звучал монотонно и стал почти неузнаваемым. — Только скажите, ребята, я отдам вам, все отдам. Хотите деньги, у меня есть сотня фунтов, только поставьте носилки на землю и дайте глоток воды. Дайте мне воды, ребята, это все, о чем я вас прошу.

Они сделали продолжительный привал. Гольдстейн тотчас же бросился прочь, упал на землю лицом вниз и пролежал неподвижно несколько минут. Риджес тупо и безучастно смотрел то на него, то на Уилсона.

— Ты что, хочешь пить?

— Да, дай мне воды, дай мне воды!

Риджес вздохнул. Его сильное тело, казалось, сжалось за последние два дня. Большой, с обвислыми губами рот был открыт. Спина сузилась, руки стали длиннее, голова склонилась к груди. Его редкие рыжеватые волосы прилипли к покатому лбу, промокшая одежда висела на нем. Он походил на огромную оплывшую свечу, установленную на толстом пне.

— Слушай, я не знаю, но почему-то тебе нельзя пить.

— Ты только дай мне воды. Я все сделаю для тебя.

Риджес почесал шею. Он не привык сам принимать решения. Всю свою жизнь он получал приказы от кого-то другого и сейчас чувствовал себя неловко.

— Я должен спросить Гольдстейна, — пробормотал он.

— Гольдстейн трус…

— Не знаю. — Риджес хмыкнул. Это вышло непроизвольно. Он не знал, почему засмеялся. По-видимому, от смущения. Они с Гольдстейном были слишком измучены, чтобы говорить друг с другом, но все же он считал, что Гольдстейн был старшим, несмотря на то что дорогу назад знал только он, Риджес. Он никогда никем и ничем не командовал и сейчас полагал, что именно Гольдстейн должен принимать все решения.

А Гольдстейн лежал в десяти ярдах от него лицом к земле почти без сознания. «Я слишком устал, чтобы думать», — сказал Риджес самому себе. Все же казалось нелепым не дать человеку глотка воды. «Немного воды не повредит ему», — подумал он.

Однако Гольдстейн умел читать и знал кое-что. Риджес боялся нарушить какое-либо правило из огромного таинственного для него мира книг и газет. «Мой отец говорил что-то о том, что человеку нужно дать пить, когда он болен», — подумал Риджес. Но он не мог вспомнить, что именно говорил отец.

— Как ты чувствуешь себя, Уилсон? — спросил он с сомнением.

— Ты должен дать мне воды. Я весь горю.

Риджес снова покачал головой. Уилсон много грешил в своей жизни и будет гореть в адском огне. Риджеса охватил благоговейный страх. Если человек умрет грешником, его, несомненно, ждет страшное наказание. «Но Христос умер ради бедных грешников», — сказал Риджес самому себе. Не проявить к человеку сострадания также было грехом.

— Я думаю, тебе можно дать воды, — со вздохом произнес Риджес. — Он тихонько вынул флягу и снова взглянул на Гольдстейна. Он не хотел, чтобы тот выговаривал ему за это. — На, попей.

Уилсон пил лихорадочно. Вода выливалась из его рта, капала на подбородок и намочила воротник гимнастерки.

— Ох, здорово! — От жадности кадык на его шее судорожно дергался. — Ты хороший парень, — бормотал он.

Вода застряла у него в горле, и он сильно раскашлялся, стирая кровь с подбородка нервным вороватым движением. Риджес смотрел на капельку крови, которую Уилсон не стер. Она медленно растекалась по мокрой щеке Уилсона, окрашивая ее в розовый цвет.

— Ты думаешь, я выживу? — спросил Уилсон.

— Конечно.

Риджес почувствовал озноб и вспомнил, как однажды священник читал в своей проповеди о том, как грешники противятся адскому огню. «Никто не может избежать его. Если человек грешник, то неминуемо окажется в нем», — говорил священник. Риджес сейчас лгал и тем не менее повторил свою ложь:

— Конечно, ты выживешь, Уилсон.

— И я так думаю.

Гольдстейн уперся ладонями в землю и заставил себя медленно подняться.

— Думаю, нам пора трогаться, — тоскливо сказал он.

Они снова впряглись в носилки и потащились дальше.

— Вы славные ребята, и нет никого лучше вас двоих.

От слов Уилсона им стало стыдно. Сейчас, когда они с таким трудом втягивались в ритм ходьбы, они ненавидели его.

— Ничего, все в порядке, — пробормотал Гольдстейн.

— Не-е-т, я говорю серьезно. Во всем проклятом взводе не найти больше таких парней, как вы.

Он замолчал, а они постепенно втягивались в оцепеняющий ритм движения. Уилсон порой бредил, затем опять приходил в сознание. Временами у него начинала болеть рана, и он снова нещадно проклинал их, крича от боли.

На Риджеса это действовало теперь сильнее, чем на Гольдстейна. Именно это, а не тяжесть пути. Тяжелый марш он воспринимал поначалу как обычную, хотя, может, и более тяжелую работу, чем та, которую ему приходилось выполнять когда-либо раньше. Еще совсем молодым он узнал, что работа — это то, чем человек занят большую часть времени, и нечего надеяться на что-нибудь другое. Если она противная или тяжелая, тут ничего нельзя поделать. Ему поручали работу, и он ее выполнял. Но сейчас он впервые по-настоящему возненавидел ее. Причиной этого, возможно, была крайняя усталость. Он вдруг понял, что всегда ненавидел тяжелую неприятную работу на своей ферме, ненавидел бесконечную скучную борьбу с засушливой бесплодной землей.

Мысль эта была невыносимой, и он постарался избавиться от нее. Это было нетрудно. Он не привык своим умом доискиваться истины, а сейчас слишком отупел и слишком устал. Мысль эта, родившись в его мозгу, потрясла все его сознание, опрокинула все представления и, когда исчезла, оставила смутное и неприятное ощущение какого-то крушения, какой-то перемены. А спустя несколько минут он испытывал лишь легкое беспокойство; он знал, что у него появилась какая-то кощунственная мысль, но какая — не мог вспомнить. И снова он был привязан к своей ноше.

Но к его беспокойству примешивалось и нечто другое. Он не забыл, что дал Уилсону напиться, и помнил, каким голосом тот сказал: «Я весь горю». Они несли человека, который был обречен. Он слегка побаивался, что они могут заразиться от Уилсона, но было и другое, что его беспокоило больше. Пути господни неисповедимы. Возможно, всевышний учит их на этом примере, а может, они расплачиваются за свои грехи. Риджес толком не понимал, что тут такое, но был близок к состоянию религиозной экзальтации, смешанной со страхом. «Мы должны донести его». Как и у Брауна, все трудности и недоразумения свелись у него к этой простой необходимости. Риджес опустил голову и пронес носилки еще несколько ярдов.

— Ребята, лучше бросьте меня здесь. — Несколько слезинок выкатилось из глаз Уилсона. — Какой толк убивать себя ради меня! — Его снова мучил жар. Ему неудержимо хотелось высказаться. — Вам надо бросить меня. Уходите, ребята! — Уилсон сжал кулаки. Он хотел принести им облегчение, но не мог, и чувствовал себя очень несчастным. Они такие хорошие ребята. — Бросьте меня… — Слова прозвучали жалобно, словно это плакал ребенок, просящий чего-то такого, чего он никогда не получит.

Гольдстейн слушал его, испытывая соблазн поддаться той роковой цепи умозаключений, которой уже последовал Стэнли. Он молчал, размышляя, как лучше высказать предложение Риджесу.

Риджес пробормотал:

— Замолчи ты, Уилсон! Мы не собираемся бросать тебя.

Значит, Гольдстейн тоже не мог его бросить и уйти. Во всяком случае, он не будет первым. А вдруг тогда Риджес взвалит Уилсона на спину и понесет его дальше один? Гольдстейну стало жалко себя, и он подумал, не упасть ли ему в обморок, как это сделал Стэнли. Нет, на это он не пойдет. Но он был зол на Брауна и Стэнли за то, что они отправили их одних. «Они ведь отказались нести Уилсона дальше, почему я не могу?» — размышлял он, зная в то же время, что не откажется.

— Ребята, бросьте меня здесь и уходите…

— Мы доставим тебя до места, — пробормотал Риджес.

У него тоже появилась было мысль бросить Уилсона, но он отверг ее с отвращением. Если он бросит его, то станет убийцей, совершит чудовищный грех, оставив христианина умирать. Риджес думал о черном пятне, которое появится у него на душе. Еще с тех пор, когда он был ребенком, душа представлялась ему в виде белого предмета, по форме и размеру похожего на футбольный мяч и находящегося где-то в животе. И всякий раз, когда он грешил, на белой поверхности мяча появлялось несмываемое черное пятно, размеры которого зависели от тяжести совершенного греха. Когда человек умирал, он попадал в ад, если белый мяч становился черным больше чем на половину. Риджес был убежден, что черное пятно, если они оставят Уилсона, будет не меньше чем на четверть души.

Отупевший, почти теряющий сознание, Гольдстейн продолжал идти вперед. Уилсон был ношей, от которой нельзя освободиться. Гольдстейн был прикован к нему страхом, которого сам не понимал. Если он бросит его, если не донесет до места, тогда, он это знал, случится что-то страшное. Сердце. Сердце умрет… Он терял нить рассуждений. Они несут его, и он не должен умереть. Уилсон не умер, хотя его живот распорот, хотя он истек кровью и корчится в железных тисках лихорадки, хотя и перенес все муки, причиняемые грубыми носилками и неровной местностью. Они по-прежнему несут его. В этом есть какой-то глубокий смысл, и Гольдстейн тщетно пытался докопаться до него; работа его мозга напоминала бег опоздавшего на поезд человека, тщетно пытающегося его догнать.

— Я люблю работать. Я не какой-нибудь халтурщик, — бормотал Уилсон. — Если тебе дали работу, так сделай ее как надо. Вот как я считаю. — Воздух снова с бульканьем вырывался из его рта. — Браун и Стэнли. Браун и Стэнли наложили в штаны. — Он слабо хихикнул. — Малютка Мэй, когда была маленькой, всегда пачкала свои штаны. — В его затуманенном сознании всплыло воспоминание о дочке, когда она была маленькой. — Маленький дьяволенок. Когда ей было два года, она любила оправляться за дверью или в чулане. Проклятие, наступишь и испачкаешься! — Он рассмеялся, но смех больше походил на слабый хрип. На мгновение он ясно вспомнил, с каким смешанным чувством умиления и раздражения натыкался на ее следы. — Вот чертовка, Алиса будет сердиться. (Алиса рассердилась, когда он пришел навестить ее в больницу, рассердилась и тогда, когда он заболел.) Я всегда говорил, что от триппера не умирают. Да и что может сделать триппер? Я подхватывал его пять раз, ну и что? — Он напрягся и прокричал, словно с кем-то споря: — Только дайте мне немного пиридина… или как вы его там называете! — Изловчившись, он почти приподнялся на локте. — Если эта проклятая рана откроется, мне, может, и не нужна будет операция. Очищусь от всякой дряни. — Затуманенным взором он смотрел, как кровь из его рта попадает на прорезиненную ткань носилок. Его стало тошнить, кровь казалась ему чужой, тем не менее, увидев ее, он содрогнулся. — Как ты считаешь, Риджес, очистит меня это? — Но они не слышали его, и он продолжал смотреть, как кровь капала изо рта. Затем с угрюмым видом улегся на носилки. — Я умру… — тихо сказал он. Его тело содрогнулось от страха смерти и инстинктивного сопротивления ей. Он почувствовал вкус крови во рту, и его затрясло.

— Проклятие, я не умру, не умру! — Он плакал, задыхался от рыданий, слизь застревала у него в горле. Эти рыдающие звуки вызвали у него панический страх. Он вдруг увидел себя лежащим в высокой траве, на нагретую солнцем землю сочится его кровь, а рядом слышатся голоса японцев. — Они схватят меня! Они схватят меня! — внезапно закричал он. — О боже! Ребята, не дайте мне умереть!

На этот раз Риджес услышал его, остановился как бы в полусне, опустил носилки на землю и высвободился из заплечных лямок. Двигаясь медленно, подобно пьяному, идущему с особой осторожностью к двери, Риджес приблизился к голове Уилсона и опустился возле него на колени.

— Они схватят меня! — простонал Уилсон. Его лицо было искажено, из глаз на виски текли невольные слезы, теряясь в волосах около ушей.

Риджес склонился над ним, машинально теребя свою жиденькую бороду.

— Уилсон! — хрипло и немного повелительно произнес он.

— Ну?

— Уилсон, пока еще есть время покаяться.

— Что?

Риджес принял решение. Может, еще не слишком поздно и Уилсон не будет проклят.

— Ты должен вернуться к Иисусу Христу.

— Ох-х-х-х…

Риджес осторожно потряс его.

— Еще есть время покаяться, — проговорил он скорбным и торжественным голосом.

Гольдстейн наблюдал за ними с безучастным видом, испытывая смутное недовольство.

— Ты можешь попасть в царство небесное, — проговорил Риджес таким загробным голосом, что его почти не было слышно. Его слова отдавались в голове Уилсона эхом струн контрабаса.

— А-а-а-а, — пробормотал Уилсон.

— Ты раскаиваешься? Просишь прощения?

— Да-а, — вздохнул Уилсон. Кто говорит с ним? Кто это лезет к нему? Если он согласится, может, они оставят его в покое? — Да-а, да, — пробормотал он снова.

На глазах Риджеса выступили слезы. Им овладело благоговейное чувство. Мать когда-то рассказывала ему о грешнике на смертном одре… Он всегда помнил ее рассказ, но никогда не думал, что сам может сделать что-то благое для ближнего.

— Уйдите прочь, проклятые японцы!

Риджес вздрогнул от удивления. Неужели Уилсон уже забыл о своем покаянии? Но Риджес не допускал этого. Если Уилсон раскаялся, а затем отказался от своего покаяния, его наказание будет вдвойне ужасным. Ни один человек не осмелится на такое.

— Только помни, что ты сказал! — пробормотал Риджес почти со злостью. — Смотри, а то будет еще хуже…

Опасаясь услышать от Уилсона еще что-нибудь, Риджес поднялся на ноги, поправил одеяло на ногах Уилсона и снова впрягся в лямки. Через несколько секунд они тронулись дальше.

Через час они достигли джунглей. Риджес оставил Гольдстейна с носилками, а сам отправился разведывать местность. В нескольких сотнях ярдов он обнаружил тропу, которую взвод прорубил четыре дня назад. Риджес ощутил слабую радость от того, что его расчеты оказались столь точными. На самом же деле он пришел к тропе почти инстинктивно. Он всегда плохо ориентировался в расположении биваков, лесных дорог в джунглях, участков побережья; все они казались ему одинаковыми, но по холмистой местности он мог идти с относительной уверенностью.

Риджес возвратился к Гольдстейну, они двинулись снова и достигли тропы через несколько минут. С тех пор как ее проделали, тропа успела основательно зарасти, а дожди размыли ее, и она стала грязной. Они шли, шатаясь, то и дело оступаясь и поскальзываясь, не находя одеревенелыми ногами опоры в жидкой грязи. Будь они менее усталыми, они, возможно, заметили бы разницу: солнце больше не пекло, зато почва стала нетвердой, и им приходилось преодолевать сопротивление кустарников, ползучих растений и острых шипов. Однако они едва замечали это. По сравнению с тяжестью носилок отдельные изменения и трудности пути не имели для них значения.

Они продвигались вперед теперь еще медленнее. Тропа не превышала ширины плеч человека, и в отдельных местах носилки застревали. В одном или двух местах их вообще невозможно было пронести, и Риджес поднимал Уилсона с носилок, взваливал его на плечо и продирался с ним вперед, пока тропа снова не расширялась. Гольдстейн следовал позади с носилками.

В том месте, где тропа подходила к реке, они сделали большой привал. Это решение пришло как-то само собой. Они остановились передохнуть на минуту, но минута растянулась на целых полчаса. Уилсон стал беспокойнее, начал колотить кулаками по носилкам. Они попытались утихомирить его, но ему, видимо, представлялся какой-то кошмар, он продолжал размахивать своими ручищами и колотить по носилкам.

— Успокойся, — умолял его Гольдстейн.

— Они хотят убить меня! — завопил Уилсон.

— Никто тебя не тронет. — Риджес попытался удержать руки Уилсона, но тот высвободил их, по его лбу струился пот.

— О, боже! — простонал Уилсон. Он попытался соскользнуть с носилок, но они удержали его. Ноги Уилсона постоянно дергались, через каждые несколько секунд он садился, а затем со стоном падал назад. — Ба-у-у-у-м, — бормотал он, подражая звуку миномета и защищая руками свою голову. — О-о-о-х, вот они идут, они идут, — хныкал он. — Какого дьявола я торчу здесь?

Им стало страшно. Они сидели возле него тихо, отвернувшись друг от друга. Впервые с тех пор, как они вновь вступили в джунгли, они показались им враждебными.

— Замолчи, Уилсон, — сказал Риджес. — Ты накличешь на нас японцев.

— Я умру, — пробормотал Уилсон. Он попытался подняться, и ему почти удалось сесть, но затем он снова упал на спину. Когда он смотрел на них, его глаза были ясными, но очень усталыми. Секунду или две спустя он проговорил: — Я в плохой форме, ребята. — Он попытался сплюнуть, но слюни повисли у него на подбородке. — Даже не чувствую дыру у себя в животе. — Его пальцы нервно щупали всю в засохшей крови повязку на ране. — У меня там полно гноя. — Он вздохнул, облизывая языком сухие губы. — Я хочу пить.

— Тебе нельзя пить, — сказал Гольдстейн.

— Да, я знаю, мне нельзя пить. — Уилсон слабо засмеялся. — Гольдстейн, ты как баба. Если бы не это, ты мог бы быть хорошим парнем.

Гольдстейн не ответил. Он слишком устал, чтобы уловить какой-то смысл в этих словах.

— Чего тебе, Уилсон? — спросил Риджес.

— Пить.

— Ты уже пил.

Уилсон опять начал кашлять, кровь выступила из запекшихся липких уголков его рта.

— А-а-а, уйдите вы прочь! — Несколько минут он молчал, его губы машинально шевелились. — Все никак не могу решить, вернуться мне к Алисе или к другой…

Уилсон почувствовал, что у него внутри произошли какие-то перемены. Ему казалось, что рана куда-то пропала, а в животе осталась только дырка и что можно засунуть пальцы в эту дыру и ничего там не найти. Мутными глазами он смотрел на своих товарищей. На какое-то мгновение его зрение сфокусировалось, и он ясно их разглядел. Лицо Гольдстейна вытянулось, скулы торчали, нос походил на клюв. Радужная оболочка глаз в покрасневших веках приняла болезненный ярко-голубой цвет, а русая борода стала рыжевато-коричневой и грязной, закрывая собой тропические язвы на подбородке.

Риджес же походил на загнанное животное. Его крупные, тяжелые черты лица вытянулись более обычного, рот был раскрыт, нижняя губа отвисла. Дышал он тяжело и шумно.

Уилсону хотелось сказать им что-нибудь приятное. «Ведь они такие славные ребята, — думал он. — Их никто не заставлял тащить меня так долго».

— Я благодарен вам, ребята, за все, что вы сделали для меня, — пробормотал он. Но это было не то, что ему хотелось сделать. Он должен им что-то подарить. — Послушайте, ребята. Я все собирался наладить самогонный аппарат, только беда в том, что мы никогда не бываем подолгу на одном месте. Но я его сделаю. — Он ощутил прилив энергии, последнюю вспышку ее, и, пока говорил, верил себе. — Никаких денег не надо, если есть самогонный аппарат. Сделай его — и пей сколько пожелаешь. — Сознание покидало его, и усилием воли он старался вернуть его. — Но я обязательно сделаю его, как только мы вернемся назад, и дам каждому из вас по полной фляге. По фляге — бесплатно.

На их вытянутых лицах не появилось никакого выражения, и он покачал головой. Пообещать им лишь это было слишком мало за то, что они сделали.

— Ребята, я позволю вам пить сколько пожелаете и в любое время, когда захотите. Только скажите мне — и у вас будет выпивка. — Уилсон верил всему, что говорил, и жалел лишь о том, что еще не сделал своего аппарата. — Сколько пожелаете…

Его живот опять куда-то провалился. Он почувствовал острую спазму и, теряя сознание, что-то проворчал, чувствуя, как его всего переворачивает. Язык вывалился у него изо рта, он сделал последний хриплый вздох и скатился с носилок на землю.

Они положили его обратно на носилки. Гольдстейн поднял руку Уилсона и стал искать пульс, но его пальцы были слишком слабы, чтобы удержать руку. Он уронил ее и начал водить указательным пальцем по запястью руки Уилсона, но кончики его пальцев онемели, и он ими ничего не чувствовал. Тогда он просто осмотрел его.

— Я думаю, он умер.

— Да-а… — протянул Риджес. Он вздохнул, подумав словно в тумане, что следовало бы помолиться.

— Как же так. Только что… говорил, — произнес Гольдстейн, пытаясь оправиться от шока.

— Нам, пожалуй, пора трогаться, — пробормотал Риджес.

Он тяжело поднялся и начал надевать лямки носилок на плечи. Гольдстейн заколебался было, а затем последовал его примеру. Подхватив носилки, они потащились к отлогому берегу реки, вошли в мелководье и двинулись вниз по течению.

Они не думали о том, что несут труп и что в этом есть что-то странное. Они привыкли брать Уилсона с собой после каждой остановки, и единственное, что они понимали, было то, что необходимо нести его. Ни один из них даже по-настоящему не поверил, что Уилсон умер. Они знали это, но не верили. И если бы он опять закричал «Пить!» — они бы не удивились. Хотя даже обсуждали, как поступят с ним, когда вернутся. Во время одной из остановок Риджес сказал:

— Когда мы вернемся, мы похороним его по-христиански, потому что он раскаялся.

— Да.

И все же смысл этих слов не доходил до их сознания. Гольдстейн не хотел признать, что Уилсон умер; он просто ни о чем не думал и продолжал идти вперед по мелководью, то и дело поскальзываясь на плоских гладких камнях. Есть вещи, понять которые и осознать слишком страшно. Этот случай был из таких.

Риджес тоже был в замешательстве. Он не знал толком, испросил ли Уилсон прощения за свои грехи, но ухватился за мысль, что если сможет донести его и похоронить по-христиански, то Уилсон возвратится в лоно господне. И Гольдстейн, и Риджес были искренне разочарованы тем, что пронесли Уилсона так далеко, а он взял да и умер по дороге. Им хотелось бы выполнить свое задание до конца.

Очень медленно, намного медленнее, чем раньше, они продвигались вперед, шлепая по воде и волоча раскачивающиеся носилки. Над ними переплелись кустарник и деревья, а река, как и раньше, являлась своеобразным тоннелем в джунглях. Их головы поникли, ноги отказывались сгибаться, словно боясь переломиться в коленях. Теперь, отдыхая, они оставляли Уилсона наполовину погруженным в воду и сами распластывались тут же, возле носилок.

Они уже были почти без сознания. Их ноги то и дело цеплялись за камни на дне реки. Вода была холодной, но они едва ли чувствовали это, ковыляя по тускло освещенному тоннелю и машинально следуя по течению реки. Собрав остатки сил, они спустились со скалистого порога высотой по грудь человека на другой плоский порог. Риджес спустился первым и, стоя в пенящейся воде, ждал, пока Гольдстейн передаст носилки и сам соскочит вниз. Теперь они должны были идти по более глубокой воде, достигавшей бедер, носилки же плыли между ними. Прижимаясь к берегу, они снова вышли на мелководье и продвигались вниз, спотыкаясь и падая; вода готова была смыть тело Уилсона с носилок. Без отдыха они не могли пройти и нескольких футов; их рыдания и всхлипывания сливались с шумом джунглей и терялись в журчании воды.

Риджес и Гольдстейн были привязаны к носилкам и трупу. Если они падали, то, поднявшись, сразу устремлялись к трупу Уилсона и приходили в себя лишь тогда, когда вытаскивали его из воды, хотя сами чуть не тонули. Они сейчас не думали, как поступят с ним, когда достигнут конца пути; они даже не помнили, что он умер. Эта ноша стала для них жизненной необходимостью. Мертвый, он оставался для них таким же живым, как и прежде.

И все же они потеряли его. Они подошли к тому месту реки, где Хирн переправлял на другой берег виноградную лозу. За истекшие четыре дня ее смыло, поэтому держаться при переходе по быстро несущейся через пороги воде теперь было не за что. Но едва ли они сознавали грозящую им опасность. Они вошли в стремнину, сделали три или четыре шага, и их сбило с ног водоворотом. Носилки вырывались из ослабевших пальцев, а лямки тянули Гольдстейна и Риджеса вниз по течению. Они барахтались и кувыркались в ревущей воде, скользя по камням, задыхаясь и захлебываясь, отчаянно пытаясь освободиться от носилок, встать на ноги, но течение было слишком бурным. Почти захлебнувшиеся, они отдались во власть течения.

Ударившись о скалу, носилки сломались, послышался треск брезента. Носилки еще раз ударились о скалу и развалились пополам, лямки соскользнули с их плеч, а их самих, полузадохнувшихся, вода пронесла через самую страшную часть порога. Шатаясь, они едва добрались до берега.

Они остались одни…

Это медленно доходило до их затуманенного сознания. Осознать по-настоящему случившееся они не могли. Минуту назад они несли Уилсона, а сейчас он исчез. Их руки были пусты.

— Он пропал, — пробормотал Риджес.

Они пошли искать его вниз по реке, постоянно проваливаясь и падая, но вставали и продолжали идти. Там, где река круто поворачивала, перед ними возникало открытое пространство, и вдали за следующим изгибом реки они заметили тело Уилсона.

— Идем, мы должны поймать его, — проговорил Риджес слабым голосом. Он сделал шаг вперед и упал лицом в воду. С большим трудом поднялся и двинулся снова.

Они дошли до другого изгиба реки и остановились: дальше река терялась в болоте. Тонкая полоска воды виднелась лишь в середине, а по обеим сторонам тянулись заболоченные участки. Труп Уилсона уже вынесло туда, и он затерялся где-то в камышах и болоте. Потребовалось бы много дней, чтобы найти его, если он еще не затонул.

— Ох! — простонал Гольдстейн. — Он пропал.

— Да, — пробормотал Риджес.

Он шагнул вперед и снова упал в воду. Вода приятно плескалась по его лицу, и ему не хотелось вставать.

— Ну, поднимайся, — сказал Гольдстейн.

Риджес начал плакать. С трудом он заставил себя сесть и продолжал плакать, уткнувшись головой в сложенные руки; вода обтекала его бедра и ноги. Гольдстейн, пошатываясь, стоял над ним.

Неожиданно Риджес грубо выругался. Он не ругался так со времени своего детства, а сейчас ругательства одно за другим так и сыпались с его языка. Уилсона не похоронят по-христиански, ну и ладно, какое это имеет значение. Главное другое. Они так долго несли свою ношу, а под конец вода взяла и унесла ее, смыла, и все. Всю свою жизнь он трудился, ничего не получая за это. Его дед, отец и сам он вели постоянную борьбу с неурожаями и беспросветной нуждой. А что им дал их труд? Что на этой земле получает человек за свой труд в поте лица? Ему пришло на ум это изречение из Библии, которую он ненавидел всю жизнь. Сейчас Риджесу было так горько, как никогда. Это несправедливо. Однажды они вырастили хороший урожай, но он погиб от страшного ливня. Воля господня… Внезапно он возненавидел бога. Какой же это бог, если в конце концов он всегда обманывает тебя?

Обманщик и насмешник!

Риджес плакал от горечи, от несправедливости, от отчаяния; плакал от изнеможения и крушения надежд, от открывшейся ему истины, что все бессмысленно.

Гольдстейн стоял рядом, держась за плечо Риджеса, чтобы сохранить в воде равновесие. Время от времени он шевелил губами, потирал дрожащими пальцами свое лицо. У него не было слез. Он стоял возле Риджеса с тяжелым чувством человека, узнавшего, что тот, кого он любил, мертв. В этот момент он не испытывал ничего, кроме смутного гнева, глубокой обиды и полной безнадежности.

— Пойдем, — пробормотал он.

Риджес наконец поднялся, и, шатаясь, они медленно побрели по воде, чувствуя, что уровень ее снижается до колен. Река расширялась и мельчала. Галька под ногами сначала сменилась илом, а потом появился песок. Они миновали изгиб русла и за ним увидели солнечный свет и океан…

Через несколько минут они добрались до побережья. Несмотря на усталость, прошли еще несколько сот ярдов. Находиться слишком близко к реке было как-то неприятно.

Как бы по взаимному молчаливому согласию, они растянулись на песке ничком и лежали неподвижно, уткнувшись головой в руки, а солнце согревало им спину. Была середина дня. Им ничего не надо было делать, только ждать возвращения взвода и десантного судна, которое должно было их подобрать. Они потеряли свои винтовки, рюкзаки и продукты, но не думали об этом. Сейчас они были слишком измучены.

Они лежали так до вечера, слишком обессиленные, чтобы сдвинуться с места, ощущая блаженную радость отдыха и солнечного тепла. Они не разговаривали. Их недовольство было направлено теперь друг против друга, ими овладела тупая и раздражающая ненависть, какая бывает у людей, переживших вместе что-то унизительное. Время летело, они то впадали в полузабытье, то приходили в себя и снова погружались в сон, просыпаясь с ощущением тошноты, которая появляется после долгого лежания на солнце.

Гольдстейн наконец сел и потянулся к своей фляге. Очень медленно, как будто делал это впервые в жизни, он отвинтил крышку и поднес флягу ко рту. Только теперь он понял, как сильно ему хочется пить. Вкус воды вызвал у него исступленное восторженное чувство. Он заставил себя пить медленно, опуская флягу и снова поднося ее ко рту для каждого глотка. Когда она была наполовину опорожнена, он заметил, что Риджес наблюдает за ним, и почему-то сразу понял, что у Риджеса воды не осталось.

Риджес мог пойти к реке и наполнить свою флягу, но Гольдстейн понимал, что означало это «пойти». Он был так слаб. Мысль, что надо подняться и пройти хотя бы сотню ярдов, была мучительной, и Гольдстейн не мог даже подумать об этом. И Риджес, должно быть, чувствовал то же самое.

Гольдстейна охватило раздражение. Почему Риджесу не хватило предусмотрительности и он не сэкономил воду? С упрямой решимостью он снова поднес флягу ко рту. Но вкус воды стал неожиданно противным. Гольдстейн почувствовал, как она нагрелась. Он заставил себя сделать еще один глоток. Затем, сгорая от стыда, протянул флягу Риджесу:

— На. Хочешь пить?

— Да.

Риджес пил жадно. А когда почти опорожнил флягу, взглянул на Гольдстейна.

— Мне не надо, пей до конца, — тихо сказал Гольдстейн.

— Завтра нам придется поискать в джунглях какой-нибудь еды, — молвил Риджес примирительно.

— Я знаю, — кивнул Гольдстейн.

Риджес слабо улыбнулся:

— Мы с тобой как-нибудь поладим.

13

Когда Рот сорвался в пропасть, взвод был потрясен. Целых десять минут люди стояли неподвижно на каменистом выступе, тесно прижавшись друг к другу и от испуга не могли двинуться дальше. Всех охватил непередаваемый ужас. Они словно прилипли к скале, пальцами цеплялись за трещины в ней, а ноги у них подкашивались. Крофт сделал попытку привести их в чувство, но люди пугались его команд, пугались его голоса, как собаки пугаются сапога хозяина. Вайман рыдал в нервном припадке, рыдал тихо, тонким монотонным голосом, с которым сливались голоса остальных — ворчливые выкрики, или слабый стон, или истеричная ругань, столь беспорядочные и бессвязные, что люди едва ли сознавали, что именно они издавали их.

Наконец они смогли овладеть собой настолько, чтобы продолжать путь, но шли теперь страшно медленно, не решаясь сдвинуться с места перед самыми мелкими препятствиями, и исступленно цеплялись за скалистую стену всякий раз, когда выступ в скале снова сужался. Через час Крофту удалось вывести их из ущелья. Выступ расширился и шел через хребет; за ним не было ничего, кроме другого глубокого ущелья и другого обрывистого ската. Он привел их на дно ущелья и начал было новый подъем, но солдаты не последовали за ним. Один за другим они распластались на земле, глядя на него бессмысленно и тупо.

Почти стемнело, и Крофт понимал, что не сможет больше заставить их идти: они были слишком измучены и напуганы, и мог произойти новый несчастный случай. Он приказал сделать привал, давая свое согласие на то, что было уже свершившимся фактом, и уселся среди них.

На следующее утро надо будет одолеть еще один обрывистый склон, пересечь несколько горных лощин, а затем — главный хребет. Они смогли бы это сделать за два-три часа, если… если только удастся их заставить. Сейчас он серьезно сомневался в этом.

.

Люди спали плохо. Было очень трудно найти ровную площадку, к тому же все очень устали, руки и ноги ныли. Большинство лишь дремало, громко разговаривая во сне. В довершение ко всему Крофт распорядился выставить пост, приказав сменяться через час; люди просыпались раньше и в течение долгих томительных минут нервно ожидали своей очереди, а вернувшиеся с поста подолгу не могли заснуть снова. Крофт знал все это и знал, что людям нужно получше отдохнуть и что практически маловероятно, чтобы на горе мог оказаться какой-нибудь японец, но он понимал, что сейчас важнее этого было не нарушать воинский распорядок. Смерть Рота временно пошатнула его власть командира, и было крайне важно восстановить положение.

Последним на посту стоял Галлахер. Было очень холодно в этот предрассветный час. Он проснулся ошеломленным, в каком-то дурмане, и сидел завернувшись в одеяло, весь дрожа от холода. В течение долгих минут он мало что сознавал, находясь во власти странной иллюзии и воспринимая огромный силуэт горного хребта, высившийся над ним, как некую более глубокую границу ночи. Так он продолжал сидеть, полусонный, покорно ожидая утра и солнечного тепла, в полной апатии. Смерть Рота казалась сейчас чем-то далеким. Галлахер почти полностью отключился от окружающего и лениво воскрешал в памяти давно забытые приятные моменты, словно ему было необходимо сейчас хранить где-то глубоко в себе этот маленький теплый огонек, чтобы противостоять холоду ночи, громадному простору гор, своему изнеможению и, возможно, подстерегающей кого-нибудь еще во взводе смерти.

Рассвет приходил в горы медленно. В пять часов небо посветлело настолько, что Галлахер ясно увидел вершину хребта, но в течение следующего получаса все оставалось по-прежнему. Однако все в нем жило спокойным ожиданием рассвета. Солнце скоро пробьется над восточным склоном горы и спустится в их маленькое ущелье. Он внимательно осмотрел небо и заметил несколько робких розоватых полос, которые поднимались над более высокими вершинами, окрашивая в пурпурный цвет крошечные продолговатые утренние облака. Горы казались очень высокими. Галлахер усомнился, сможет ли солнце подняться над ними.

Вокруг все становилось светлее, но это был неуловимый процесс, солнце все еще не показывалось, и нежно-розовый свет, казалось, исходил от земли. Галлахер ясно различал теперь спящих вокруг него людей, глядя на них с чувством некоторого превосходства. В этот ранний предутренний час они представляли собой жалкое и неприглядное зрелище. Он знал, что пройдет немного времени и придется разбудить их, а они будут стонать и ворчать, вырываясь из цепких объятий сна.

На западе все еще была ночь, и он вспомнил воинский эшелон, спешивший через огромные равнины штата Небраска. Тогда были сумерки, и ночь с востока гналась за эшелоном; она обогнала его и через Скалистые горы направилась к Тихому океану. Это было красивое зрелище, и воспоминание о нем навеяло печаль. Он вдруг страстно затосковал по Америке, и ему так сильно захотелось увидеть ее снова, что он даже почувствовал запах мокрого булыжника на мостовых летним утром в Южном Бостоне.

Солнце теперь приблизилось к краю восточной границы хребта, и небо казалось огромным, ясным и радостным. Галлахер вспомнил, как ночевал с Мэри в маленькой походной палатке во время пикника в горах, и ему грезилось, что он просыпается от дразнящего прикосновения к лицу бархатистой кожи ее грудей. Он услышал, как она сказала: «Вставай, соня, и посмотри на рассвет». Он сонно проворчал, прижался к ней и затем, как бы в виде уступки, нехотя приоткрыл один глаз. Солнце в самом деле поднималось над хребтом, и, хотя свет в ущелье был все еще тусклым, в этом уже не было ничего необычного. Настало утро.

Так Мэри привела к нему рассвет. Холмы стряхивали с себя ночной туман, сверкала роса. Окружающие горные хребты выглядели сейчас женственно-нежными. Люди же, спавшие возле него, были промокшими и продрогшими и казались какими-то мрачными тюками, от которых поднимался туман. На многие мили вокруг он был единственным бодрствующим человеком, и только он один наслаждался этой упоительной утренней свежестью.

По ту сторону горы послышалась артиллерийская канонада; она рассеяла его грезы и вернула к действительности.

Мэри умерла…

Галлахер глотнул воздух, размышляя в немом страдании, когда же он перестанет обманывать себя. Теперь ему уже нечего было ждать, и он впервые осознал, как устал. Его руки и ноги ныли от боли, да и сон как будто не принес никакого облегчения. Теперь другим казался и рассвет, и он увидел себя дрожащим в одеяле, промокшим и продрогшим от ночной росы.

Однако у него все-таки был сын, которого он еще ни разу не видел. Воспоминание об этом не принесло утешения. Он не верил, что доживет до встречи с ним, и воспринимал это почти безболезненно, как суровую необходимость. Погибли слишком многие. Приближается его очередь. В своем больном воображении он мысленно представил, как на заводе изготовляется для него пуля и как ее вставляют в гильзу.

Если бы только у него была фотокарточка его мальчика. Его глаза увлажнились. Ведь не так уж многого он желал. Только бы вернуться живым из этой разведки и дожить до того дня, когда по почте придет фотокарточка его ребенка.

Он опять почувствовал себя глубоко несчастным. Ему казалось, что он сам себя обманывает. Он дрожал от страха, настороженно оглядывая окружавшие его со всех сторон горы.

Я убил Рота.

Он знал, что виновен в его смерти. Он вспомнил внезапный прилив сил, презрения и какой-то радости, когда орал на Рота, чтобы тот прыгал. Галлахер беспокойно ворочался на земле, вспоминая горькую гримасу на лице Рота, когда тот не дотянулся до другой стороны выступа. Он явственно представлял себе, как Рот падал и падал, и от этого видения у него пробегали мурашки по спине, как бывает, когда металлическим предметом царапают по стеклу. Он согрешил и будет наказан. Смерть Мэри — это первое предупреждение, но тогда он как-то не думал об этом.

Вершина горы казалась очень высокой. Исчезли мягкие контуры рассвета, и перед Галлахером возвышалась Анака — башня на башне, хребет над хребтом. Возле вершины он увидел утес, обрамляющий гребень горы. Он был почти вертикальным, и им ни за что не удастся взобраться на него. По его телу опять побежала дрожь. Он никогда раньше не видел местности, похожей на эту: она была голой и внушала страх. Враждебностью дышали покрытые джунглями склоны и заросли кустарника над ними. Галлахер подумал, что не сможет идти сегодня: грудь у него все еще болела, а если он начнет с рюкзаком взбираться вверх, то выдохнется через несколько минут. Да и был ли смысл продолжать путь? Сколько людей еще погибнет?

«Крофту нет до этого никакого дела», — подумал он.

А ведь его можно было бы легко убить. Крофт — легкая мишень. Все, что для этого требуется, — это поднять винтовку, прицелиться — и разведка закончится. Они смогут тогда вернуться назад. Он медленно потер бедро, ему было не по себе от того, насколько сильно эта мысль понравилась ему. «Сукин сын!»

Не надо об этом думать. К нему вернулся суеверный страх; всякий раз, когда он что-нибудь такое думал, он накликал на себя беду. И все же… Это Крофт виноват в том, что погиб Рот. А он, Галлахер, тут ни при чем.

Позади себя Галлахер услышал шорох и вздрогнул. Это был Мартинес, он нервно потирал голову.

— Черт возьми, не спится, — сказал он.

— Да…

Мартинес сел рядом с ним.

— Кошмары снятся. — Он с угрюмым видом закурил сигарету. — Заснул и… слышу: Рот кричит.

— Да-а, от этого внутри все переворачивается, — пробормотал Галлахер. — Я никогда особенно не любил этого парня, но совсем не хотел, чтобы он так кончил. Я никогда никому не желал смерти.

— Никому, — повторил Мартинес. Он слегка потер лоб, словно у него болела голова. Галлахера поразило, как плохо выглядел Мартинес. Его тонкое лицо осунулось, глаза были тусклые, взгляд — отсутствующий. Заросшие щеки давно нуждались в бритве, и он выглядел намного старше своих лет из-за грязи, въевшейся в морщины на лице.

— Ну и в переплет мы попали, — пробормотал Галлахер.

— Да-а-а. — Мартинес осторожно выдохнул дым, и они смотрели, как он исчезает в раннем утреннем воздухе. — Холодно, — сказал он.

— На посту было еще хуже, — хрипло произнес Галлахер.

Мартинес снова утвердительно кивнул. Он сменился с поста в полночь и с тех пор не смог заснуть. Одеяла не согрели его, и всю остальную часть ночи он дрожал и ворочался. Даже теперь, к утру, не стало легче. Напряжение не проходило, и его продолжал мучить все тот же неопределенный страх, не дававший ему спать всю ночь. Этот страх тяжело навалился на него, и Мартинес был словно в лихорадке. Уже более часа его преследовало выражение лица убитого им японца. Оно накрепко запечатлелось в его мозгу; он помнил, как был парализован страхом, когда стоял в кустах с ножом в руке. Дрожа от нервного озноба, Мартинес то и дело нащупывал пальцами пустые ножны на своем бедре.

— Какого черта ты не бросишь ножны? — спросил Галлахер.

— Да, конечно, — поспешно проговорил Мартинес.

Он был слегка смущен. Его пальцы дрожали, когда он отстегивал ножны от ремня. Он бросил их в сторону и содрогнулся, услышав пустой дребезжащий звук от их падения. Мартинеса опять охватил приступ беспокойства.

Галлахеру же явственно представилось, как каска Хеннесси покатилась на песок…

Мартинес машинально потянулся к ножнам, понял, что их больше нет, и вдруг как будто под действием какого-то неожиданного толчка явственно представил, как Крофт приказывает ему молчать о том, что он обнаружил во время разведки. А ведь Хирн погиб, веря… Мартинес потряс головой, задыхаясь от нахлынувшего на него чувства облегчения и ужаса. Нет, это не его вина, что они оказались на горе.

Его прошиб пот. Он дрожал на холодном горном воздухе, борясь с обуявшим его тревожным предчувствием, таким же, какое он испытывал на десантном судне накануне высадки на Анопопей. Он невольно стал пристально рассматривать мозаичные камни и заросли джунглей на возвышавшихся над ним хребтах. Закрыв глаза, он ясно увидел, как опускается сходня на десантном катере. Его тело напряглось в ожидании пулеметного огня. Но ничего не произошло, и он открыл глаза, испытывая необъяснимый страх. Что-то обязательно должно было случиться.

«Если бы только посмотреть фотокарточку сына», — думал Галлахер.

— Мы лезем в чертову западню, взбираясь на эту гору, — пробормотал он.

Мартинес утвердительно кивнул головой. Галлахер вытянул руку и на мгновение коснулся локтя Мартинеса.

— Почему мы не поворачиваем назад?

— Не знаю.

— Это же самоубийство. Что мы, стадо паршивых горных козлов? — Он потер свою колючую бороду. — Пойми, мы все погибнем.

Мартинес пошевелил пальцами ног внутри ботинок с выражением мрачного удовлетворения.

— Ты хочешь, чтобы тебе оторвало башку?

— Нет.

Мартинес нащупал в кармане маленький кисет с табаком, в котором лежали золотые зубы, снятые им с трупа. Может, надо было бы выбросить их, но они хорошие и стоят больших денег. Мартинес поколебался и решил все-таки оставить их.

— У нас нет ни одного шанса.

Эти слова Галлахера потрясли Мартинеса, он реагировал на них так, словно был резонатором. Они сидели, уставившись друг на друга, связанные общим страхом. Мартинесу хотелось как-то рассеять тревогу Галлахера.

— Почему ты не скажешь Крофту, чтобы он прекратил разведку? — продолжал Галлахер.

Мартинес зябко поежился. Конечно, он мог бы сказать Крофту, чтобы тот повернул назад. Но поступить так для Мартинеса было слишком непривычно, и он поспешил отказаться от этой мысли. Просто спросить Крофта, пожалуй, можно было бы, а сказать, чтобы он повернул, — нет, это страшно. Сейчас у Мартинеса сформировался какой-то новый взгляд на события и людей. Вот и тогда, в тот момент, когда он готовился убить японского часового, ему пришла в голову мысль, что тот ведь такой же человек, за что его убивать? А теперь вот он понимает, что продолжать разведку — это просто глупо. Если он спросит Крофта, тот, может быть, тоже поймет, что это глупо.

— О'кей, — кивнул он, встал и посмотрел на солдат, закутанных в одеяла. Некоторые уже просыпались. — Давай разбудим его.

Они подошли к Крофту, и Галлахер начал его трясти.

— Ну, поднимайся. — Он был несколько удивлен, что Крофт все еще спит.

Крофт замычал и подскочил как ужаленный. Он издал при этом странный звук, похожий на стон, и тотчас же повернулся в сторону горы. Ему снился часто повторявшийся теперь кошмарный сон: он лежит на дне пропасти, и на него вот-вот должны обрушиться движущиеся валуны, а он не может сдвинуться с места. После японской атаки у реки ему постоянно снились подобные кошмары. Крофт с досадой сплюнул на землю.

— О'кей.

Гора спокойно стояла на своем месте. Никаких движущихся валунов. Он удивился. Слишком явственный был сон. Машинальным движением он высвободил из-под одеяла ноги и начал надевать ботинки. Солдаты спокойно наблюдали за ним. Он поднял винтовку, которую держал рядом с собой под одеялом, и осмотрел ее, чтобы убедиться, что она не отсырела.

— Какого черта вы разбудили меня раньше?

Галлахер посмотрел на Мартинеса.

— Мы сегодня возвращаемся назад, да? — спросил тот.

— Что-о-о?

— Я… Я говорю… мы пойдем назад, да? — повторил Мартинес, заикаясь.

Крофт прикурил сигарету и неторопливо затянулся. Табак на голодный желудок ощущался очень остро.

— Черт возьми, о чем ты болтаешь, Гроза Япошек?

— Не лучше ли нам повернуть назад?

Для Крофта это было ударом. Что это — Мартинес угрожал ему, что ли? Он был ошеломлен. Мартинес — единственный человек во взводе, в послушании которого он никогда не сомневался. Крофт почувствовал ярость, но тем не менее молча смотрел на Мартинеса, подавляя в себе желание броситься на него. Ему угрожал единственный друг во взводе. Крофт сплюнул. Не оставалось никого, кому он мог бы доверять, кроме самого себя.

Гора, маячившая впереди, никогда еще не казалась ему такой высокой и неприступной. Что-то в нем тоже не возражало бы повернуть назад, но он поборол это искушение. Если они повернут назад, это будет означать, что Хирн погиб напрасно. По его спине опять прошла нервная дрожь.

Горная вершина продолжала притягивать его. Однако не стоит горячиться. Если уж Мартинес не выдержал, значит, положение опасное. Если взвод узнает…

— Черт возьми, Гроза Япошек, ты повернул против меня? — спросил он тихо.

— Нет.

— Тогда о чем ты говоришь? Ты ведь сержант, и тебе нельзя поддаваться таким настроениям.

Мартинес попался на эту удочку. Под сомнение была поставлена его преданность, и он болезненно ждал следующих слов Крофта, ждал, что тот скажет нечто такое, чего он страшно боялся: «Эх ты, мексиканец!..»

— Я полагал, что мы с тобой хорошие друзья, Гроза Япошек.

— Да.

— Я думал, что ты ничего не боишься.

— Да.

Его преданность, дружба, мужество — во всем этом готовы были усомниться. И когда Мартинес взглянул в холодные голубые глаза Крофта, то ощутил прежнее чувство собственного ничтожества, чувство неполноценности, которое испытывал каждый раз, когда обращался к… белому, протестанту. Но на этот раз было и еще что-то. Смутная опасность, которую он всегда чувствовал, теперь казалась более определенной, более близкой. Что они сделают с ним? Что с ним будет? Он почти задыхался от страха.

— Беру свои слова назад. Гроза Япошек пойдет с тобой.

— Я в этом не сомневался.

Мартинес чувствовал, что похвала Крофта как плевок висит на нем.

— Что это значит, ты пойдешь с ним? — спросил Галлахер. — Послушай, Крофт, какого дьявола ты не хочешь повернуть назад? Или у тебя мало этих паршивых медалей?

— Заткни свою глотку, Галлахер!

Мартинесу хотелось незаметно отойти в сторону.

— А-а-а! — Галлахер колебался между страхом и решимостью. — Слушай, Крофт, я не боюсь тебя, и ты знаешь, что я о тебе думаю.

Большинство солдат взвода проснулось и напряженно наблюдало за ними.

— Заткнись, Галлахер.

— Смотри лучше не поворачивайся к нам спиной!

Галлахер пошел прочь. Он весь дрожал — это была реакция на собственную смелость: в любой момент Крофт мог подойти к нему сзади, повернуть к себе лицом и ударить. От этого ожидания по спине забегали мурашки.

Но Крофт ничего не предпринял. Он все еще переживал предательство Мартинеса. Сопротивление взвода никогда еще не действовало на Крофта с такой силой. Он должен покорить горную вершину, а солдаты тянули его назад. Такое неповиновение ослабило его решимость и едва не лишило воли.

— Ол райт, ребята. Выступаем через полчаса, так что не тратьте времени зря.

В ответ послышались ворчание и возгласы недовольства, но он предпочел не выделять из этого хора ничьих голосов. Крофт расходовал свои последние волевые ресурсы. Он смертельно устал, а его немытое тело невыносимо чесалось.

Что они смогут сделать, когда перейдут через гору? От взвода осталось только семь человек, причем Минетта и Вайман совершенно бесполезны. Крофт заметил, как Полак и Ред, с трудом разжевывая свой завтрак, бросали на него свирепые взгляды. Но он заставил себя сдержаться. Он займется всем этим, когда они перейдут через гору. Главная, единственно важная проблема — покорить гору.

Ред наблюдал за Крофтом уже в течение нескольких минут, отмечая с тупой ненавистью каждое его движение. Никогда никого он так сильно не ненавидел, как Крофта. Ред начал есть консервированную яичницу с беконом, и в желудке у него заурчало. Пища была тяжелой и безвкусной; когда он разжевывал ее, в нем боролись два противоречивых желания — проглотить или выплюнуть. Каждый кусок надолго застревал во рту. Наконец он отбросил банку с консервами и сидел, уставившись на свои ноги. Его пустой желудок болезненно пульсировал.

У него оставалось восемь пайков: три — консервированного сыра, два — консервированной ветчины с яйцами и три — консервированного мяса. Он знал, что ни за что не сможет проглотить их и они будут лежать лишь дополнительным грузом в его рюкзаке.

— А-а, к черту их!

Он собрался было выбросить все, кроме сигарет и конфет, но ему пришла мысль, что кто-нибудь, возможно, захочет их взять. И тут же он мысленно представил, как подходит к одному, другому человеку с консервами в руках и выслушивает их насмешки. А, ладно, решил он, в конце концов это его собственное дело. Ред бросил консервы в траву в нескольких футах от себя и какое-то время сидел охваченный яростью. Потом он успокоился и начал упаковывать рюкзак. Во всяком случае, теперь рюкзак будет легче, успокаивал он себя. Но ярость снова поднималась в нем. «К черту эту армию, к черту проклятую войну! К черту эти паршивые консервы! — подумал он. — Убивай, и тебя тоже убьют за эти вшивые пайки. К черту всю эту проклятую кутерьму! Раз они не могут накормить человека, тогда к черту, к черту всех!» Он дрожал так сильно, что вынужден был сесть и перевести дыхание.

Нужно смотреть правде в глаза. Армия жестоко обошлась с ним. Он всегда верил, что, если его будут слишком много бить и пинать, он решится кое на что, когда настанет время. И сейчас… Вчера он разговаривал с Полаком, они обменялись намеками насчет Хирна и оставили этот вопрос открытым. Он знал, что мог бы кое-что сделать и если сейчас пойдет на попятную, то окажется трусом. Мартинес хотел, чтобы они повернули назад. Если Мартинес пытался убедить Крофта, значит, что-то знает.

Теперь солнце ярко сияло на их стороне горного склона, темно-пурпурные тени горы посветлели, стали бледно-лиловыми и голубыми. Ред искоса бросил взгляд на горную вершину. Утро они потратят на то, чтобы подняться на гору, а потом что? Они спустятся прямо в расположение японцев и будут уничтожены. И им ни за что не удастся снова перебраться через гору. Поддавшись порыву, он направился к Мартинесу, который увязывал свой рюкзак.

Несколько секунд Ред колебался. Почти все были уже готовы к маршу, и Крофт накричит на него, если он замешкается. Ему еще надо уложить в рюкзак одеяло. «А-а, к лешему Крофта», — снова подумал он.

Остановившись перед Мартинесом, он помедлил, размышляя, с чего начать разговор.

— Как дела, Гроза Япошек?

— О'кей.

— Значит, ты с Крофтом поспорил о чем-то, да?

— Это не имеет значения, — ответил Мартинес, отводя взгляд в сторону.

Ред закурил сигарету. Он был противен самому себе из-за того, что делал.

— А ты трусоват, Гроза Япошек. Тебе бы хотелось бросить все это, но у тебя не хватает пороху…

Мартинес ничего не ответил.

— Послушай, Гроза Япошек, мы находимся здесь уже достаточно долго и знаем, что из этого получается. Как ты думаешь, легко нам будет взбираться сегодня на гору? Особенно если еще кто-нибудь сорвется в пропасть. Может, ты, а может, я.

— Оставь меня в покое, — пробормотал Мартинес.

— Нет, давай разберемся. Даже если мы переберемся через гору, то там, на той стороне горы, нам может оторвать ногу или руку. Или ты думаешь, что ты неуязвим? — Даже утверждая это, Ред испытывал чувство стыда за то, что говорил. Наверное, это нужно было сделать как-то по-другому. — Ты хочешь стать калекой?

Мартинес покачал головой.

Новые аргументы сами собой приходили в голову Реда.

— Ты убил того японца, да? А не приходило тебе в голову, что это приблизило и твою очередь?

Этот аргумент показался Мартинесу убедительным.

— Не знаю, Ред, — отозвался он.

— Ты убил того японца, но сказал ли кому-нибудь об этом?

— Да.

— И Хирн знал об этом, а? Он пошел на перевал, зная, что там японцы?

— Да. — Мартинеса начало трясти. — Я сказал ему… я пытался сказать этому длинноногому дураку…

— Чепуха, враки!

— Нет.

Ред не был в этом абсолютно уверен. Он сделал паузу, затем предпринял новую попытку.

— Ты помнишь саблю с бриллиантами, которую я захватил на Моутэми? Если хочешь, она будет твоя.

— О-о! — Красивая сабля засияла перед глазами Мартинеса. — Даром?

— Да.

Неожиданно послышался окрик Крофта:

— Пошевеливайтесь, ребята, пора трогаться!

Ред повернулся. Его сердце стучало словно молот. Он медленно провел рукой по бедру.

— Мы не пойдем, Крофт.

Крофт медленно подошел к Реду.

— Ты решил не идти, Ред?

— Если тебе так позарез хочется, можешь идти один. Гроза Япошек поведет нас назад.

Крофт уставился на Мартинеса.

— Ты опять передумал? — тихо спросил он. — Что с тобой? Ведёшь себя словно баба.

Мартинес медленно покачал головой:

— Я не знаю, я не знаю. — Мышцы его лица начали подергиваться, и он отвернулся.

— Ред, складывай свой рюкзак и кончай этот базар.

Разговор с Мартинесом был ошибкой. Реду сейчас стало это ясно. Это было все равно что связываться с ребенком. Он выбрал легкий путь, который не привел ни к чему. Надо действовать иначе. Придется открыто бросить вызов Крофту.

— Чтобы я пошел на гору, тебе придется тащить меня.

Послышалось несколько выкриков недовольных солдат.

— Давайте повернем назад! — выпалил Полак. К нему присоединились Минетта и Галлахер.

Крофт окинул всех взглядом, затем снял с плеча винтовку и не спеша взвел курок.

— Ред, иди за своим рюкзаком.

— Вот-вот, это на тебя похоже, угрожать мне, когда я безоружен!

— Ред, возьми рюкзак и заткнись.

— Я не один. Может, ты всех нас перестреляешь?

Крофт повернулся и посмотрел на остальных.

— Кто хочет встать рядом с Редом?

Никто не двинулся с места. Ред молча наблюдал в надежде, что кто-нибудь схватит винтовку. Крофт отвернулся от него. Вот он, нужный момент. Он может броситься на него, сбить с ног, другие помогут. Стоит одному начать, остальные поддержат.

Но этого не случилось. Он приказывал себе броситься на Крофта, а ноги не слушались его.

Крофт снова повернулся к нему.

— Ну, Ред, бери свой рюкзак.

— Пошёл ты к!..

— Я застрелю тебя.

Крофт стоял в шести футах, держа винтовку у бедра. Он начал медленно направлять ее на Реда. Ред поймал себя на том, что наблюдает за выражением лица Крофта. Неожиданно он ясно понял, что произошло с Хирном, и это расслабило его. Крофт в самом деле собирался стрелять. Ред знал это и стоял, напряженно смотря Крофту в глаза.

— Застрелишь человека просто так, да?

— Да.

Надеяться выиграть время было бесполезно. Крофт действительно застрелит его. На мгновение в своем воображении он снова увидел, как лежит на животе, ожидая, когда в его спину вонзится японский штык. Он чувствовал, как кровь глухо стучит в его голове. Пока он ждал, решимость медленно улетучивалась.

— Ну как, Ред?

Ствол винтовки совершил небольшое круговое движение, словно Крофт выбирал цель поточнее. Ред наблюдал за его пальцем на курке. Когда палец начал сжиматься, Ред внезапно напрягся.

— О'кей, Крофт, ты победил, — прохрипел он, изо всех сил стараясь сдержать нервную дрожь.

Все вокруг облегченно вздохнули. У Реда было ощущение, что кровообращение у него как бы замедлилось, затем остановилось, а теперь снова возобновилось, давая питание каждому нерву его тела. Опустив голову, он прошел к своему рюкзаку, запихнул в него одеяло, застегнул ремни и встал.

Он был побежден. Это был конец всему. К чувству стыда теперь добавилось чувство вины. Он был рад, что все кончилось, рад, что его долгий поединок с Крофтом пришел к концу и что он сможет теперь покорно выполнять приказы, не помышляя ни о каком сопротивлении. Это было новым сокрушающим унижением. Неужели это конец всему, чего он достиг в жизни? Неужели жизнь всегда такова, что ты мостишь собой дорогу для других?

Ред встал в строй и поплелся в середине взвода. Он ни на кого не смотрел, и никто не смотрел на него. Все испытывали неловкое замешательство. Каждый старался забыть, как поддавался искушению застрелить Крофта, но не решился этого сделать.

На марше Полак беспрерывно ругался низким сердитым голосом, поносил себя как мог: глупый трусливый ублюдок; в такой удобный момент, когда в его руках была винтовка, он ничего не сделал… трус… трус!

А Крофт был опять совершенно уверен в себе. Этим утром они пройдут через вершину горы. Все было направлено на то, чтобы задержать его, но теперь на его пути не осталось ничего, никаких преград.

.

Взвод поднялся по склону горы, пересек еще один хребет и по заваленному камнями спуску вошел в еще одну небольшую долину. Через узкое скалистое ущелье Крофт провел их на другой склон, и в течение часа они с трудом поднимались со скалы на скалу, иногда ползком целые сотни ярдов, обходя глубокое ущелье. К середине утра солнце начало сильно припекать, и люди снова выбились из сил. Теперь Крофт вел их намного медленнее, делая остановки через каждые несколько минут.

Они достигли гребня горы и по отлогому скату затрусили вниз. Перед ними лежал огромный амфитеатр, ограниченный высоченными отвесными утесами, которые образовывали каменистый полукруг. Покрытые джунглями утесы поднимались вверх: почти отвесно футов на пятьсот — по меньшей мере на высоту сорокаэтажного небоскреба, — а над ними господствовала вершина горы. Крофт заметил этот амфитеатр; издали он казался обрамляющим гору темно-зеленым воротником.

Обойти амфитеатр было невозможно; с обеих его сторон гора круто снижалась на тысячу футов. Им придется идти прямо и подниматься по джунглям вверх. Крофт разрешил взводу отдохнуть у основания амфитеатра, но тени не было, и отдых принес мало пользы. Через пять минут они опять выступили.

Стена из джунглей не была столь неприступной, какой казалась издали. Наверх, подобно десантному трапу на корабле, вела крутая зигзагообразная лестница из скал, заросших растительностью. На их пути встречались заросли бамбука, кустарника и дикого виноградника; корни некоторых деревьев вросли горизонтально в гору, а их стволы были изогнуты к небу почти под прямым углом. После дождей вода вместе с грязью узкими ручейками стекала со скал, и эта грязь наряду с зарослями и острыми шипами растений затрудняла путь.

Да, это была своеобразная лестница, но подниматься по ней оказалось очень тяжело. С немалым грузом на спине нужно было подниматься вверх по ступенькам на высоту в сорок этажей, к тому же ступеньки были далеко не одинаковой высоты. Иногда приходилось карабкаться с камня на камень высотой по грудь, а иногда на склонах под ногами была лишь куча щебня и мелких камней; ступеньки лестницы отличались не только по высоте, но и по форме. И конечно, на этой лестнице была масса препятствий — им зачастую приходилось раздвигать кустарник или прорубать тропу сквозь заросли дикого винограда.

Крофт предполагал, что подъем на стену амфитеатра займет час, но час прошел, а они продвинулись только на половину пути. Вытянувшись в цепочку, взвод едва тащился за ним, подобно раненой гусенице. Шедшие впереди, взобравшись на очередную скалу, ждали, пока на нее поднимутся остальные. Крофт пробирался на несколько ярдов впереди, а остальные заполняли разрыв в цепочке, двигаясь судорожными рывками, напоминавшими нервный тик. Они часто останавливались и ждали, пока Крофт или Мартинес медленно прорубали заросли бамбука. В отдельных местах крутые ступеньки лестницы высотой семь — десять футов были покрыты жидкой грязью, и они карабкались вверх, цепляясь за корни.

И опять на всех навалилась усталость, но за последние несколько дней это состояние стало почти нормальным, обычным. Они не удивлялись тому, что ноги у них обмякли и волочились, как у тряпичной куклы, которую ребенок тянет за собой. Солдаты уже не перескакивали, как раньше, со скалы на скалу, они бросали винтовку на верхний выступ, плюхались животом на него и затем подтягивались на руках. Даже самые маленькие выступы стали для них слишком высокими. Они поднимали ноги руками, ставили их на выступ перед собой и неуверенной походкой ковыляли по нему, подобно немощным старикам, вставшим на часок с постели.

Каждые несколько минут кто-нибудь останавливался, ложился плашмя на камни и начинал всхлипывать от усталости. Это удручающе действовало на остальных, кого-нибудь обязательно начинало тошнить. Они беспрестанно падали. Карабкание на скалы, скользкие от покрывавшей их грязи и травы, уколы острых шипов в бамбуковых зарослях, спотыкание о ползучие растения — все это слилось в одно сплошное страдание. Солдаты шатались из стороны в сторону, то и дело оступаясь и падая, и при этом стонали и ругались.

Они видели тропу перед собой не более чем на десять футов и забыли о Крофте. Оказалось, что они больше не в состоянии ненавидеть его и ничего не могут с этим поделать. Поэтому их ненависть перешла теперь на гору, и они ненавидели ее сильнее, чем могли ненавидеть какого-нибудь человека. Лестница стала для них как бы живым существом, и казалось — она насмехалась над ними, устраивая ловушки на каждом шагу и сопротивляясь каждым паршивым камнем. Они забыли о японцах, о разведке и почти забыли о самих себе. Самой большой и единственной радостью, какую они могли себе представить, было прекратить карабкаться на гору.

Даже Крофт был крайне измучен. Он возглавлял этот марш, сам прорубал тропу, когда заросли становились слишком густыми, и довел себя до изнеможения, пытаясь увлечь за собой людей. Он ощущал тяжесть не только собственного тела, ему казалось, что он тянет, впрягшись в упряжку, весь взвод, а взвод, вцепившись в него, тащит его назад. При таком физическом напряжении он испытывал и огромную нервную усталость, так как его мозг напряженно работал, пытаясь определить предел человеческих возможностей.

И еще одно. Чем ближе подходил он к вершине горы, тем сильнее им овладевало беспокойство. Каждый новый поворот скалистой лестницы требовал от него чрезмерного напряжения воли. Уже много дней он шел, стремясь достичь самой сердцевины этой земли, и пройденный путь вызывал в нем все возраставший ужас. Огромные просторы чужой земли, по которой они шли, постепенно размывали его волю, и ему приходилось до отказа напрягаться, чтобы продолжать идти через эти странные холмы и взбираться по склонам этой древней сопротивляющейся горы. Впервые в жизни он вздрагивал от страха, когда какое-нибудь насекомое ударялось об его лицо или не замеченный им лист касался его шеи. Он заставлял себя идти вперед, мобилизуя последние крупицы своей воли, и на привалах падал совершенно обессиленный.

Но всякий раз после короткого отдыха в нем вновь появлялась решимость, и он мог карабкаться вверх еще несколько ярдов. Он тоже забыл обо всем. Задача разведки, да и сама гора сейчас вряд ли интересовали его. Он шел вперед, влекомый каким-то внутренним спором с самим собой, будто хотел увидеть, какая из сторон его натуры одержит верх.

Наконец Крофт почувствовал, что вершина близка. Сквозь заросли джунглей он увидел слабый солнечный свет, словно при приближении к концу туннеля. Это подстегнуло его, но не придало силы. С каждым шагом, приближавшим его к вершине, в нем возрастал страх. Возможно, он сдался бы еще до того, как они достигли ее.

Но это так и осталось неизвестным… Он споткнулся и, падая, заметил светло-коричневое гнездо, по форме напоминавшее мяч для игры в регби. Не удержавшись от усталости, он со всего размаху врезался в него и тут только понял, что это за гнездо, но было уже поздно. Внутри раздался страшный гул, и из гнезда вылетел громадный шершень величиной с полудолларовую монету, за ним другой, третий… Крофт ошеломленно наблюдал, как многие десятки шершней пролетели мимо его головы. Они были огромными и красивыми, с большими желтыми тельцами и крыльями, переливающимися всеми цветами радуги. Впоследствии он вспоминал об этом как о чем-то таком, что не имело никакого отношения к последующему.

Шершни были разъярены и уже спустя несколько секунд набросились на людей, словно подорванные взрывателем. Крофт услышал жужжание одного из них возле уха и остервенело ударил его, но тот успел ужалить. Боль была страшной, она сводила с ума и отдавалась во всем теле, подобно электрическому току; ухо болело, как обмороженное. Еще один шершень ужалил его, затем еще один. Крофт взвыл от боли и в бешенстве отбивался от них.

Для взвода это явилось последним и непереносимым испытанием. Несколько секунд люди стояли как вкопанные, бешено отбиваясь от нападавших шершней. Боль от каждого укуса разливалась по всему телу и давала выход новому неистовому взрыву отчаяния. Люди стали словно помешанные. Вайман начал реветь, как ребенок, прижимаясь к скале и колотя руками.

— Я не могу этого выдержать! Я не могу! — вопил он.

Два шершня ужалили его почти одновременно, и он, отбросив прочь винтовку, в ужасе пронзительно закричал. Его вопль вывел из себя остальных. Вайман бросился бежать вниз по скалам, и люди один за другим последовали за ним.

Крофт кричал, чтобы они остановились, но они не слушали его. Он произнес последнее проклятие, бессильно отмахнулся от нескольких налетевших на него шершней и начал спускаться вслед за остальными. С последней вспышкой честолюбия в нем шевельнулась надежда на то, что ему удастся привести взвод в порядок там, внизу.

Шершни преследовали солдат, бежавших через заросли по скалистой лестнице, подстегивая их в этом последнем яростном порыве. Люди бежали с поразительной ловкостью, прыгая с камня на камень и продираясь сквозь мешавшие заросли. До их сознания не доходило ничего, кроме гнавшейся за ними свирепой тучи шершней и неприятного дребезжащего скрежета камней о камни. По пути они бросали все, что замедляло бег. Бросали винтовки, а некоторые, отстегнув лямки, побросали и рюкзаки. Смутно они сознавали, что если выбросят снаряжение, то не смогут больше продолжать разведку.

Полак бежал последним впереди Крофта, когда они достигли амфитеатра. Он окинул всех быстрым взглядом. Теперь, убежав от преследовавших их шершней, солдаты остановились в замешательстве. Полак быстро взглянул через плечо на Крофта и бросился мимо остановившихся, крича:

— Какого черта вы стоите? Они снова летят!

Не останавливаясь и пронзительно вопя, он промчался дальше, и все последовали за ним, охваченные новой вспышкой паники. Они рассыпались по основанию амфитеатра, продолжая с прежней энергией свое паническое бегство через следующий хребет и далее вниз к лощине и видневшимся вдали склонам. Через пятнадцать минут они уже оставили позади лощину, откуда утром начали подъем.

Когда Крофт наконец догнал их и собрал взвод, то обнаружил, что у них осталось всего три винтовки и пять рюкзаков. С разведкой было покончено. Он понял, что они не в состоянии снова подняться на гору, но воспринял это пассивно, ибо был слишком измучен, чтобы почувствовать сожаление или боль. Спокойным усталым голосом он приказал сделать привал, прежде чем начать путь назад к побережью, чтобы встретиться там с десантным катером.

.

Обратный путь прошел без приключений. Люди страшно устали, но теперь они спускались со склонов горы. Без каких-либо происшествий они миновали пропасть, в которую сорвался Рот, к середине дня спустились с последних скал и двинулись по желтым холмам. Всю вторую половину дня они слышали артиллерийскую канонаду по ту сторону горного хребта. На ночь остановились в десяти милях от джунглей, а на следующий день достигли побережья и соединились с теми, кто нес Уилсона. Браун и Стэнли появились здесь на несколько часов раньше взвода.

Гольдстейн рассказал Крофту, как они потеряли Уилсона, и удивился, что тот ничего не сказал. Крофта же беспокоило другое. В глубине своей души он чувствовал облегчение от того, что не смог покорить гору. По крайней мере, в тот день, когда взвод ждал на побережье десантный катер, Крофт нашел успокоение в том, что познал предел своих желаний, хотя и не хотел признаться в этом даже самому себе.

14

Десантный катер пришел за ними на следующий день, и они отправились в обратный путь. На этот раз на катере было оборудовано восемнадцать коек, и люди, сложив свое снаряжение на пустые койки, улеглись спать. С тех пор как они вышли из джунглей, они постоянно спали. Тела их одеревенели и ныли от боли. Некоторые проспали завтрак, но не ощущали голода. Суровое испытание, выпавшее им во время разведки, истощило их жизненные силы. На обратном пути они часами находились в полусне, а приходя в себя, продолжали лежать на своих койках, уставившись в небо, видневшееся над палубой судна. Катер то поднимался вверх, то опускался, его бросало из стороны в сторону, брызги падали через борта и носовую часть, но они почти не замечали этого. Шум работающих моторов был приятным и успокаивающим. Все случившееся во время разведки уже утратило свою остроту, отошло в область призрачных и смутных воспоминаний.

К середине дня почти все проснулись. Люди были по-прежнему измучены, но спать больше не могли. У них все болело, и не было никакого желания вставать и двигаться по узким проходам трюма. Разведка закончилась, а на будущее у них было так мало надежд. Они явственно представляли себе месяцы и годы, лежащие впереди. Будущее для них по-прежнему было мрачным: нищета, убожество и ужас неустроенной жизни. Время будет идти своим чередом, в мире будет что-то происходить, а у них впереди не было ни проблеска надежды. Впереди не было ничего, кроме мрачного унылого прозябания.

Минетта лежал на койке с закрытыми глазами и так провалялся всю вторую половину дня. Он размышлял над одной фантастической идеей, очень простой и очень приятной. Минетта мечтал о том, как бы ему оказаться без ноги. В один прекрасный день, когда он будет чистить винтовку, он может направить дуло прямо на лодыжку и нажать на спусковой крючок. Кости на ноге окажутся наверняка повреждены, и, независимо от того, нужно будет ампутировать ногу или нет, его определенно отправят домой.

Минетта пытался обдумать эту идею со всех сторон. Он больше не сможет бегать, но кому, черт возьми, это нужно — бегать? А что касается танцев, то теперь так здорово делают протезы, что с деревяшкой можно даже танцевать. О, это будет совсем не страшно, с протезом можно прожить!

Он заволновался. Имеет ли значение, какую ногу прострелить? Он левша, и, возможно, лучше выстрелить в правую ногу? Или это неважно — в какую? Он подумал было, не спросить ли об этом Полака, но тотчас же отбросил эту мысль. Это такое дело, которое он должен провернуть один. В ближайшую пару недель, когда делать будет нечего, он сможет осуществить свой план. Какое-то время он проведет в госпитале — три или шесть месяцев, а затем… Он закурил сигарету и смотрел, как клубы дыма растворяются друг в друге. Он жалел себя, потому что за неимением другого выхода ему придется лишиться ноги.

Ред ковырял болячку на руке, внимательно изучая морщины и рубцы на суставах пальцев. Нечего дальше обманывать себя. У него больные почки, ноги скоро сдадут, и во всем теле он чувствовал вредные последствия этого трудного перехода. Возможно, у него отнято нечто такое, что никогда нельзя будет восстановить… Итак, на этот раз сполна получили ветераны… Макферсон на Моутэми, и вот теперь Уилсон; вероятно, так и должно быть. Правда, всегда есть шанс избежать такого конца и получить рану стоимостью в миллион. Но какое это имеет теперь значение? Если человек однажды оказался трусом… Ред закашлялся, лежа плашмя на спине, в горле что-то мешало. Усилием воли он заставил себя приподняться на локоть и сплюнул на пол.

— Эй, солдат! — закричал один из рулевых в корме. — Соблюдай чистоту! Ты что — думаешь, мы нанялись чистить корабль после вас?

— А-а… заткнись! — крикнул в ответ Полак.

Послышался голос с койки, на которой лежал Крофт:

— Ребята, прекратите эти плевки!

Все промолчали. Ред кивнул самому себе: ничего, его плевок уже на полу. Он ждал с некоторым беспокойством реакции Крофта и почувствовал облегчение, когда тот не назвал его имени.

Они были словно бродяги в ночлежном доме, которые раболепствуют, когда трезвы, и бранятся, когда пьяны.

Человек несет свое бремя один до тех пор, пока может нести его, а потом у него уже не хватает сил. Он один воюет против всех и вся, и это ломает его, и в конце он оказывается лишь маленьким паршивым винтиком, который скрипит и стонет, если машина начинает работать слишком быстро. Ему придется полагаться на других людей, он теперь нуждается в их поддержке, но не знает, как ее получить. Где-то глубоко в его сознании зарождались первые смутные проблески мысли, но он не мог сформулировать ее. Вот если бы они держались друг за друга…

Гольдстейн лежал на койке, положив руки под голову, и мечтательно думал о жене и ребенке. Вся горечь и переживания, вызванные потерей Уилсона, на какое-то время отошли на задний план под влиянием последовавшего затем отупения. Он проспал полтора дня, и путешествие с носилками казалось теперь таким далеким. Он даже не обижался теперь на Брауна и Стэнли, потому что в его присутствии они испытывали некоторую неловкость и, казалось, боялись его потревожить. К тому же теперь у него был друг. Между ним и Риджесом возникло взаимопонимание. День, проведенный вместе на побережье в ожидании взвода, прошел неплохо. И, не сговариваясь, они выбрали себе койки рядом, когда оказались на катере.

Правда, были минуты, когда Гольдстейна охватывали сомнения. Его друг — из батраков, из бездомных бродяг. Почему ему достался именно такой? Гольдстейну стало стыдно за себя, за то, что он так думает о Риджесе; так же стыдно, как бывало, когда в его голове мелькала случайная подозрительная мысль о жене. Ну и что ж, что его друг неграмотный? Риджес хороший человек. В нем есть что-то прочное, надежное, «от земли», как говорится.

Катер шел в миле от берега. По мере того как день клонился к концу, люди начинали понемногу двигаться и с интересом заглядывать через борт. Медленно проплывал мимо остров, все такой же непроницаемый, такой же зеленый, весь в зарослях джунглей, вплотную подходивших к воде. Они прошли мимо небольшого полуострова, который заметили еще на пути в разведку, и кое-кто начал высчитывать, сколько еще осталось плыть до бивака.

Полак пробрался в корму, где находился управлявший катером рулевой, и расположился под брезентовым навесом. Солнце подходило к горизонту, ярко отражаясь от каждого всплеска волны, в воздухе стоял пряный запах растительности и океана.

— Ух, как здесь здорово! — сказал Полак рулевому.

Тот что-то проворчал. Его чувства были задеты, потому что солдаты взвода заплевали судно.

— Ты, кажется, чем-то недоволен, друг? — спросил Полак.

— Я недоволен такими умниками, как ты.

Полак пожал плечами.

— А ты, друг, побыл бы на нашем месте. К нам нужно относиться снисходительнее, мы прошли через ад, и нервы у нас не в порядке.

— Да, я думаю, вам было нелегко.

— Еще бы. — Полак зевнул. — А завтра, вот увидишь, они опять пошлют нашего брата в разведку.

— Ведь операция уже почти закончена.

— Откуда ты знаешь? Как это закончена?

Рулевой удивленно посмотрел на него.

— Господи, ребята, я и забыл, что вы пробыли в разведке целых шесть дней! Вся эта проклятая операция закончилась. Мы убили Тойяку. Пройдет еще неделя, и здесь останется не больше десятка япошек.

— Что-о-о?

— Ну да. Мы захватили их склад снабжения. И лупим их. Вчера я видел эту линию Тойяку собственными глазами. У них там бетонные доты с пулеметами, секторы обстрела и всякая другая чертовщина.

Полак выругался.

— Значит, все кончилось, да?

— Почти что.

— И мы чуть не свернули себе шею просто так, задаром?

Рулевой оскалился:

— Высшая стратегия.

Полак сошел вниз и сообщил новость взводу. Это сообщение, казалось, всех устраивало. Солдаты зло шутили, ворочались на своих койках и подолгу бессмысленно смотрели на бортовые переборки. Но вскоре до их сознания дошло, что если операция закончилась, то они не будут участвовать в боевых действиях по крайней мере несколько месяцев. Это вызвало у них замешательство и раздражение, и они уже не знали, как отнестись к этой новости. Неужели то, что они перенесли в разведке, никому не нужно было? При их усталости мысль об этом сначала чуть не вызвала у них истерику, а потом бросила в буйное веселье.

— Эй, вы знаете, — выкрикнул Вайман, — перед уходом в разведку я слышал, что дивизию пошлют в Австралию, а нас всех превратят там в военных полицейских!

Раздался общий хохот.

— Ну да, в полицейских, а тебя, Вайман, пошлют домой!

— Разведвзвод будет личной охраной генерала.

— Макартур использует нас на строительстве для него еще одного дома в Холландии.

— Из нас собираются сделать сестер милосердия! — закричал Полак.

— Дивизия будет нести постоянный наряд по кухне.

Высказывались самые нелепые и смешные предположения. Судно, до этого почти безмолвное, теперь содрогалось от взрывов смеха. Веселые, злые, охрипшие голоса разносились далеко по воде. Каждый раз, когда кто-то что-то произносил, раздавался новый взрыв истеричного смеха. Даже Крофт оказался вовлеченным в этот шум.

— Я с удовольствием стану поваром, только мне не хочется покидать тебя, сержант! — съязвил Полак.

— А, идите вы… Вы просто базарные бабы, — растягивая слова, проговорил Крофт.

— Прямо сейчас идти, сержант? А куда, кругом ведь вода? — продолжал острить Полак.

Веселье лилось непрерывным потоком, как круги на воде от брошенного камня, встречающие на своем пути другие круги от другого камня. Едва кто-нибудь раскрывал рот, как они разражались диким истеричным хохотом, смеялись почти до слез.

Смех затихал медленно, прорываясь вновь и вновь, как языки пламени из-под наброшенного на костер хвороста, и наконец прекратился совсем. Осталась приятная усталость, пришедшая на смену напряжению; боль в мускулах щек и в груди от громкого смеха приносила людям радость, они с удовольствием вытирали слезы на щеках. Потом наступила абсолютная депрессия.

Полак попытался вызвать новую волну смеха и запел веселую песенку, но его поддержали немногие. Их голоса звучали слабо, теряясь в безмятежных просторах океана. Судно медленно продвигалось вперед, и шум пыхтящих моторов почти полностью заглушал голоса.

Крофт поднялся со своей койки и задумчиво уставился через борт на воду. Ему не сказали, в какой день был выигран бой, и он ошибочно предполагал, что это произошло тогда, когда они потерпели неудачу на горе. Если бы они преодолели гору, то исход боя зависел бы от действий его взвода. Он даже не сомневался в этом. Крофт скрипнул зубами и с досадой сплюнул за борт.

Солдаты пели однообразно, как перезвон колоколов. Полак, Ред и Минетта сидели вместе на корме. При каждой паузе Полак надувал щеки и издавал «уа-а, уа-а-а», подражая звуку трубы с сурдинкой. Постепенно остальные начали следовать его примеру.

— А где Уилсон? — хрипло спросил кто-то, и все на мгновение замолкли.

Они слышали о его смерти, но это как-то не отложилось в их сознании. И только сейчас они вдруг поняли, что он умер. Это поразило всех и вернуло к привычной реальности войны и смерти, и песня прервалась на полуслове.

— Мне будет скучно без этого чертяки, — заявил Полак.

— А-а, брось ты, все это обычно, — пробормотал Ред. — Ребята появляются и исчезают… Пройдет время, и ты даже не вспомнишь, как кого звали.

Катер обогнул небольшой мыс, и теперь они увидели гору Анака. Она казалась недосягаемой.

— Ребята, неужели мы взбирались на нее? — спросил Вайман.

Люди стояли у борта, указывая друг другу на скаты горы и споря, поднимались ли они на тот или другой хребет. Они прониклись неожиданной гордостью за самих себя.

— Да, здорова, проклятая!

— А мы ведь добрались почти до самой верхушки.

Они уже думали, как будут рассказывать об этом своим приятелям из других взводов.

— Мы просто-напросто сбились с пути в этой суматохе.

— Да, конечно.

И это тоже понравилось всем. (Заключительные забавные эпизоды, обычно венчающие рассказ.)

Крофт пристально смотрел на гору. Она казалась ему похожей на священного слона, который стоял высоко над джунглями и холмами, погруженный в свои мысли.

Она была чистой и далекой и в солнечных лучах уходящего дня выглядела бархатисто-зеленой, с голубыми и коричневыми скалистыми скатами, не имеющими ничего общего с душными джунглями внизу.

Его снова жгла прежняя мучительная страсть. К горлу подступил комок, и он не мог произнести ни слова, им опять овладело знакомое и в то же время необъяснимое состояние, которое всегда появлялось у него при виде этой горы. Покорить ее!

Он потерпел поражение, и это причиняло ему жгучую боль. Никогда у него больше не будет возможности подняться на эту гору. Крофт все еще сомневался и несколько раз задавался вопросом, смог бы он подняться на нее. Вновь им овладело беспокойство и страх, как и тогда, когда он карабкался по скалистой лестнице. Если бы он шел один, никто бы ему не мешал и не сдерживал его. Но внезапно он понял, что не мог бы пойти один, без людей. Пустые голые холмы лишили бы мужества любого человека.

Через несколько часов они вернутся назад. В темноте будут устанавливать свои палатки и, возможно, получат по кружке горячего кофе. А завтра снова начнется бесконечная скучная рутина трудных и бедных событиями дней. Разведка казалась уже чем-то далеким и нереальным, но таким же нереальным был для них сейчас и бивачный лагерь. В армии все было нереальным.

Крофт по-прежнему смотрел на гору. Он лишился ее, лишился возможности сделать какое-то мучительное открытие в самом себе.

И не только в себе.

В жизни вообще. Во всем.

Приглушенный хор. Что мы будем делать, когда вернемся домой?

(Иногда об этом говорят вслух, но большей частью думают про себя.)

Ред. Буду заниматься теми же проклятыми делами, что и прежде. А что же еще делать?

Браун. Когда мы прибудем в Сан-Франциско, я получу все свое жалованье и устрою такую попойку, какой этот город еще не видывал. Потом перехвачу какую-нибудь проститутку и целых две недели не буду делать ничего, только спать с ней и пить. Потом, не торопясь, отправлюсь к себе домой в Канзас. Буду останавливаться по пути, когда мне этого чертовски захочется, чтобы как следует кутнуть. А потом загляну к своей жене. Я не скажу ей заранее, что еду; я ей устрою маленький сюрприз. Прихвачу с собой свидетелей и, клянусь, вышвырну ее из дома. На виду у всех. У нас тут такое… Застряли здесь бог знает насколько, и никто не знает, когда получит эту маленькую хреновину в лоб. Только ждешь и исходишь пóтом. И узнаешь о себе такие вещи, которые, ей богу, не стоят того, чтобы их узнавать.

Галлахер. Все, что я знаю, — это то, что есть проклятый счет, который должен быть оплачен. Он должен быть оплачен. И кто-то должен будет платить по нему, кто-то будет вбивать кое-что в головы поганых гражданских крыс.

Гольдстейн. О, я прямо-таки вижу, как возвращаюсь домой. Это будет ранним утром, я возьму такси у вокзала Гранд-Сентрал и проеду на нем весь путь до нашего дома в Флэтбуше. Потом поднимусь по лестнице и позвоню. Натали будет гадать, кто это, потом подойдет к двери и спросит… О, я не знаю, что будет дальше. Будет так много времени…

Мартинес. Поеду в Сан-Антонио. Может, навещу свою родню. Поброжу по городу. Очень хороши девчонки-мексиканки в Сан-Антонио. У меня будет много пачек денег. И медалей. Буду ходить в церковь — ведь я убил слишком много проклятых япошек. Не знаю, может, останусь в армии. Хорошего в ней мало, но зато большое жалованье.

Минетта. Я буду подходить к каждому проклятому офицеру в форме и говорить ему: «Паразит». Каждому, и прямо на Бродвее. Хочу, чтобы все знали, что собой представляет эта проклятая армия.

Крофт. Думать об этих вещах — напрасная трата времени. Война еще будет продолжаться.

Загрузка...