НАХОДКА
В СВЕРКАЮЩЕЙ ЗВЕЗДЕ
СЧАСТЬЕ РЕВУЩЕГО СТАНА
В Ревущем Стане царило смятение. Его вызвала не драка, ибо в 1850 году драки вовсе не представляли собой такого уж редкостного зрелища, чтобы на них сбегался весь поселок. Обезлюдели не только заявки и канавы –
пустовала даже «Бакалейная Татла». Игроки покинули ее
– те самые игроки, которые, как все мы помним, преспокойно продолжали игру, когда француз Пит и канак Джо уложили друг друга наповал у самой стойки. Весь Ревущий Стан собрался перед убогой хижиной на краю расчищенного участка. Разговор велся вполголоса, и в нем часто упоминалось женское имя. Это имя – черокийка Сэл – все здесь хорошо знали.
Пожалуй, чем меньше о ней рассказывать, тем лучше.
Сэл была дурная и, увы, очень грешная женщина, но других в Ревущем Стане тогда не знали. И вот сейчас эта единственная женщина в поселке находилась в том критическом положении, когда ей был особенно нужен женский уход. Беспутная, безвозвратно погрязшая в грехах, никому не нужная, она лежала в муках, трудно переносимых, даже если их облегчает женское сострадание, и вдвойне тяжких, когда возле страждущей никого нет. Расплата настигла
Сэл так же, как и нашу праматерь, совсем одну, что делало кару за первородный грех еще более страшной. Но, может быть, в этом и заключалось частичное искупление ее вины, ибо в ту минуту, когда ей особенно недоставало инстинктивной женской нежности и заботы, она видела вокруг себя только полупрезрительные лица мужчин. И все же мне думается, что кое-кого из зрителей тронули ее страдания. Сэнди Типтон сказал: «Плохо твое дело, Сэл!»
и, глядя, как она мучается, на минуту даже пренебрег тем обстоятельством, что в рукаве у него были припрятаны туз и два козыря.
Случай был действительно из ряду вон выходящий.
Смерть считалась в Ревущем Стане делом самым обыкновенным, но рождение было там в новинку. Людей убирали из поселка решительно и бесповоротно, не оставляя им возможности прийти обратно, а, как говорится, ab initio1 там еще никто и никогда не появлялся. Отсюда и всеобщее волнение.
– Зайди туда, Стампи, – сказал, обращаясь к одному из зевак, некий почтенный обитатель поселка, известный под именем Кентукки. – Зайди, посмотри, может, помочь нужно. Ты ведь смыслишь в этих делах.
Такой выбор был, пожалуй, обоснован. В других палестинах Стампи считался главой сразу двух семейств, и Ревущий Стан – прибежище отверженных – был обязан обществом Стампи некоторой нелегальности его семейного положения. Толпа одобрила эту кандидатуру, и у Стампи хватило благоразумия подчиниться воле большинства.
Дверь за скороспелым хирургом и акушером закрылась, а
Ревущий Стан расселся вокруг, закурил трубки и стал ждать исхода событий.
Здесь собралось около ста человек. Один-двое из них скрывались от правосудия; имелись здесь и закоренелые преступники, и все они вместе взятые были народ отчаянный. По внешности этих людей нельзя было догадаться ни
1 С самого начала (лат.).
об их прошлом, ни об их характерах. У самого отъявленного мошенника было рафаэлевское лицо с копной белокурых волос. Игрок Окхэрст меланхолическим видом и отрешенностью от всего земного походил на Гамлета; самый хладнокровный и храбрый из них был не выше пяти футов ростом, говорил тихим голосом и держался скромно и застенчиво. Прозвище «головорезы» служило для них скорее почетным званием, чем характеристикой.
Возможно, у Ревущего Стана был недочет в таких пустяках, как уши, пальцы на руках и ногах и тому подобное, но эти мелкие изъяны не отражались на его коллективной мощи. У местного силача на правой руке насчитывалось всего три пальца; у самого меткого стрелка не хватало одного глаза.
Такова была внешность людей, расположившихся вокруг хижины. Поселок лежал в треугольной долине между двумя горами и рекой. Выйти из него можно было только по крутой тропе, которая взбегала на вершину горы прямо против хижины и теперь была озарена восходящей луной.
Страждущая женщина, наверно, видела со своей жесткой постели эту тропу – видела, как она вьется серебряной нитью и исчезает среди звезд.
Костер из сухих сосновых веток помог людям разговориться. Мало-помалу к ним вернулось их обычное легкомыслие. Предлагались и охотно принимались пари относительно исхода событий. Три против пяти, что Сэл «выкарабкается» и что даже ребенок останется жив; заключались и дополнительные пари – относительно пола и цвета кожи ожидаемого пришельца. В разгаре оживленных споров в группе, сидевшей поближе к дверям, послышалось восклицание, остальные замолчали и насторожились.
Пронзительный жалобный крик, какого в Ревущем Стане еще не слышали, заглушил стоны качающихся на ветру сосен, торопливое журчанье реки и потрескиванье костра.
Сосны перестали стонать, река смолкла, костер затих.
Словно вся природа замерла и тоже насторожилась.
Все как один вскочили на ноги. Кто-то предложил взорвать бочонок с порохом, но остальные вняли голосу благоразумия, и дело ограничилось несколькими выстрелами из револьверов, ибо, вследствие ли несовершенства местной хирургии или каких-либо других причин, жизнь черокийки Сэл быстро угасала. Прошел час, и она как бы поднялась по неровной тропе к звездам и навсегда покинула
Ревущий Стан с его грехом и позором.
Вряд ли эта весть могла сама по себе хоть скольконибудь взволновать поселок, но о судьбе ребенка он задумался. «Выживет ли он?» – спросили у Стампи. Ответ последовал неуверенный. Единственным в поселке существом одного пола с черокийкой Сэл, вдобавок тоже ставшим матерью, была ослица. Кое-кто высказывал сомнения, годится ли она, но все же решили попробовать. Это было не так проблематично, как древний опыт с Ромулом и Ремом, и, по-видимому, могло сулить не меньший успех.
После обсуждения подробностей, занявшего еще час, дверь открылась, и любопытствующие мужчины, выстроившись в очередь, гуськом стали входить в хижину. Рядом с низкой койкой или скамьей, на которой под одеялом резко проступали очертания тела матери, стоял сосновый стол. На столе был поставлен свечной ящик, и в нем, закутанный в ярко-красную фланель, лежал новый житель Ревущего Стана. Рядом с ящиком лежала шляпа. Назначение ее скоро выяснилось.
– Джентльмены, – заявил Стампи, своеобразно сочетая в своем тоне властность и (ex officio2) добродушие, –
джентльмены благоволят войти через переднюю дверь, обогнуть стол и выйти через заднюю. Кто захочет пожертвовать сколько-нибудь в пользу сироты, обратите внимание на шляпу.
Первый из очереди вошел в хижину, осмотрелся по сторонам и обнажил голову, бессознательно подав пример следующим. В подобном обществе заразительны и хорошие и дурные поступки.
По мере того как зрители гуськом входили в хижину, слышались критические замечания, обращенные больше к
Стампи, как к распорядителю.
– Вот он какой!
– Мелковат!
– На мать только цветом кожи и похож.
– Не больше пистолета.
Дары были не менее своеобразны: серебряная табакерка, дублон, револьвер флотского образца с серебряной насечкой, золотой самородок, изящно вышитый дамский носовой платок (от игрока Окхэрста), булавка с бриллиантом, бриллиантовое кольцо (последовавшее за булавкой, причем жертвователь отметил, что он видел булавку и выкладывает двумя бриллиантами больше), праща, библия
(кто ее положил, осталось неизвестным), золотая шпора, серебряная чайная ложка (к сожалению, должен отметить, 2 По должности (лат.).
что монограмма на ней не соответствовала инициалам жертвователя), хирургические ножницы, ланцет, английский банкнот достоинством в пять фунтов и долларов на двести золотой и серебряной монеты.
Во время этой церемонии Стампи хранил такое же бесстрастное молчание, как и тело, лежавшее слева от него, такую же нерушимую серьезность, как и новорожденный, лежавший справа. Порядок этой странной процессии был нарушен только раз. Когда Кентукки с любопытством заглянул в свечной ящик, ребенок повернулся, судорожно схватил его за палец и секунду не выпускал из рук. Кентукки стоял с глуповатым и смущенным видом. Что-то вроде румянца появилось на его обветренных щеках.
– Ах ты, чертенок проклятый! – сказал он и высвободил палец таким нежным и осторожным движением, какого от него трудно было ожидать.
Выходя из хижины, он оттопырил этот палец и недоуменно осмотрел его со всех сторон. Осмотр вызвал то же замечание по адресу ребенка. Кентукки как будто доставляло удовольствие повторять эти слова.
– Ухватил меня за палец, – сказал он Сэнди Типтону. –
Ах ты, чертенок проклятый!
Только в пятом часу утра Ревущий Стан отправился на покой. В хижине, где остались бодрствовать несколько человек, горел свет. Стампи в эту ночь не ложился. Не спал и Кентукки. Он много пил и со вкусом рассказывал о происшествии, неизменно заключая свой рассказ проклятием по адресу нового обитателя Ревущего Стана. Оно как бы предохраняло его от несправедливых обвинений в чувствительности, что для человека, не свободного от слабостей
более благородной половины рода человеческого, было весьма существенно. Когда все улеглись спать, Кентукки, задумчиво посвистывая, спустился к реке. Потом, все еще посвистывая, поднялся по ущелью мимо хижины. Дойдя до гигантской секвойи, он остановился, повернул обратно и снова прошел мимо хижины. На полпути к берегу он опять остановился, опять повернул обратно и постучал в дверь. Ему открыл Стампи.
– Ну, как дела? – спросил Кентукки, глядя мимо Стампи на свечной ящик.
– Все в порядке, – ответил тот.
– Ничего нового?
– Ничего.
Наступило молчание – довольно неловкое. Стампи попрежнему придерживал дверь. Тогда Кентукки, решив прибегнуть к помощи все того же пальца, протянул вперед руку.
– Ведь ухватился за него, чертенок проклятый! – сказал он и удалился.
На следующий день Ревущий Стан, в соответствии со своими возможностями, устроил черокийке Сэл скромные проводы. После того как ее тело было предано земле на склоне горы, весь поселок собрался на обсуждение вопроса, что делать с ребенком. Решение усыновить его было принято единогласно и с большим подъемом. Однако сейчас же вслед за тем разгорелись споры относительно способов и возможностей удовлетворить потребности приемыша. Интересно отметить, что в прениях совершенно не было слышно ядовитых личных намеков и грубостей, без чего раньше не обходился ни один спор в Ревущем Стане.
Типтон предложил отправить ребенка в поселок Рыжая
Собака – за сорок миль, – где можно будет поручить его женским заботам. Но эту неудачную мысль встретили единодушным и яростным возмущением. Было ясно, что участники собрания не примут никакого плана, который грозит им разлукой с их новым приобретением.
– Не говоря уж обо всем прочем, – сказал Том Райдер,
– надо и о том подумать, что этот сброд в Рыжей Собаке наверняка подменит его и потом всучит нам другого. –
Неверие в порядочность соседних поселков было так же распространено в Ревущем Стане, как и в других местах.
Предложение допустить в поселок кормилицу тоже встретили неодобрительно. Один из ораторов заявил, что ни одна порядочная женщина не согласится жить в Ревущем Стане, «а другого сорта нам не нужно – хватит!» Этот намек на покойницу-мать, хоть и весьма язвительный, был первым порывом благопристойности – первым признаком морального возрождения Ревущего Стана. Стампи не принимал участия в спорах. Может быть, чувство деликатности не позволяло ему вмешиваться в выборы своего преемника по должности. Но когда к нему обратились с вопросом, он решительно заявил, что они с Джинни – это было млекопитающее, о котором упоминалось выше, –
как-нибудь вырастят ребенка. В этом плане были оригинальность, независимость и героизм, пленившие поселок.
Стампи остался на своем посту. В Сакраменто послали за кое-какими покупками.
– Смотри, – сказал казначей, вручая посланцу мешок с золотым песком, – брать все самое лучшее, чтобы там с кружевом, с вышивкой, с рюшками – плевать на расходы!
Как ни странно, ребенок благоденствовал. Возможно, живительный горный климат возмещал ему многие лишения. Природа приняла найденыша на свою могучую грудь.
В прекрасном воздухе Сиерры, воздухе, полном бальзамических ароматов, бодрящем и укрепляющем, как лечебный напиток, он нашел для себя пищу, или, может быть, некое вещество, которое превращало молоко ослицы в известь и фосфор. Стампи склонялся к убеждению, что все дело в фосфоре и в хорошем уходе.
– Я да ослица, – говорил он, – мы для него все равно что отец с матерью! – И добавлял, обращаясь к беспомощному комочку: – Смотри, брат, не вздумай потом отречься от нас!
Когда ребенку исполнился месяц, необходимость дать ему какое-нибудь имя стала совершенно очевидной. До сих пор его называли то «Малышом», то «приемышем
Стампи», то «Койотом» (намек на его голосовые данные); применяли и ласкательное прозвище, пущенное в ход Кентукки: «Чертенок проклятый». Но все это казалось неопределенным, недостаточно выразительным и, наконец, было отброшено под влиянием некоторых обстоятельств.
Игроки и авантюристы – люди большей частью суеверные. В один прекрасный день Окхэрст заявил, что младенец принес Ревущему Стану счастье. Действительно, за последнее время жителям его здорово везло. Решили так и назвать ребенка «Счастьем», а для большего удобства присовокупили к прозвищу имя Томми. О матери его при этом никто не упомянул, отец же был неизвестен.
– Так будет лучше, – сказал Окхэрст (у него был философский склад ума). – Начнем новый кон, назовем его
Счастьем, и пусть себе живет да поживает.
Назначили день крестин. Читатель, имеющий уже некоторое понятие о бесшабашной нечестивости Ревущего
Стана, может вообразить, что должна была представлять собой эта церемония. Церемониймейстером избрали некоего Бостона, известного остряка, и все предвкушали, что на предстоящем торжестве можно будет здорово поразвлечься. Изобретательный юморист потратил два дня на подготовку пародии на церковный обряд и снабдил ее язвительными намеками на присутствующих. Обучили хор, роль крестного отца поручили Сэнди Типтону. Но когда процессия с флажками и музыкой проследовала к роще и ребенка положили у бутафорского алтаря, перед насторожившейся толпой вырос Стампи.
– Не в моих обычаях портить веселье, друзья, – сказал этот маленький человечек, решительно глядя прямо перед собой, – но сдается мне, мы поступаем не по-честному.
Зачем навязывать мальчишке комедию, в которой он ничего не смыслит? А уж если здесь и крестный отец намечается, то хотел бы я знать, у кого на это больше прав, чем у меня! – Слова Стампи были встречены молчанием. К
чести всех юмористов надо сказать, что автор пародии первым признал справедливость этих слов, хотя они и принесли ему разочарование. – Однако, – быстро продолжал Стампи, чувствуя, что успех на его стороне, – мы собрались на крестины, и крестины состоятся. Согласно законам Соединенных Штатов и штата Калифорния и с помощью божией нарекаю тебя Томасом-Счастье.
В первый раз имя божие произносилось в поселке без кощунства. Обряд крещения был настолько нелеп, что вряд ли даже сам юморист мог придумать что-нибудь подобное. Но, как ни странно, никто этого не замечал, никто не смеялся. Томми окрестили с полной серьезностью, точно обряд совершался под кровом церкви; он плакал, и его утешали, как полагается.
Так началось возрождение Ревущего Стана. Перемены происходили в нем почти незаметно. Прежде всего преобразилась хижина, отведенная Томми-Счастью, или просто
Счастью, как его чаще звали. Ее тщательно вычистили и побелили. Потом настлали пол, повесили занавески, оклеили стены обоями. Колыбель палисандрового дерева, которую везли восемьдесят миль на муле, по выражению
Стампи, «забила всю остальную мебель». Поэтому понадобилось поддерживать честь прочей обстановки. Посетители, заходившие к Стампи справляться, «как идут дела у
Счастья», относились к этим переменам одобрительно, и конкурирующее заведение, «Бакалейная Татла», раскачалось и в целях самозащиты импортировало ковер и зеркала. Отражения, появлявшиеся в этих зеркалах, привили
Ревущему Стану более строгие понятия о чистоплотности, тем паче что Стампи подвергал чему-то вроде карантина всех, кто домогался чести и привилегии подержать Счастье на руках.
Лишение этой привилегии глубоко уязвило Кентукки, хотя оно было вызвано соображениями весьма разумного порядка, ибо он, со свойственной широким натурам небрежностью и в силу бродяжнических привычек, смотрел на одежду как на вторую кожу, которая, точно у змеи, должна истлеть, прежде чем человек от нее избавится. Но влияние всех этих новшеств, хоть и неуловимое, было так сильно, что впоследствии Кентукки каждый день появлялся в чистой рубашке и с лицом, лоснящимся от омовений.
Не пренебрегали и моралью и другими законами общежития. Томми, вся жизнь которого, по общему мнению, протекала в непрестанных попытках отойти ко сну, должен был наслаждаться тишиной. Крики и вопли, вследствие коих поселок получил свое злосчастное прозвище, вблизи хижины запрещались. Люди говорили шепотом или с важностью индейцев покуривали трубки. По молчаливому соглашению, ругань была изгнана из этих священных пределов, а такие выражения, как, например, «тут счастья днем с огнем не сыщешь» или «нет и нет счастья, пропади оно пропадом», совсем перестали употребляться в поселке, ибо в них теперь слышался намек на определенную личность.
Вокальная музыка не возбранялась, поскольку ей приписывали смягчающее и успокаивающее действие, а одна песенка, которую исполнял английский моряк по кличке
Джек-матрос, родом из австралийских колоний ее величества, пользовалась особенной популярностью в качестве колыбельной. Это была мрачная, в унылом миноре, повесть о семидесятичетырехпушечном корабле «Аретуза».
Каждый куплет ее заканчивался протяжным, замирающим припевом: «На борту-у-у Арету-у-зы». Надо было видеть это зрелище, когда Джек держал Счастье на руках и, покачиваясь из стороны в сторону, будто в такт движению корабля, напевал свою матросскую песенку! То ли от мерного покачивания Джека, то ли от длины песни, – в ней было девяносто куплетов, которые певец добросовестно доводил до грустного конца, – но колыбельная всегда производила желательное действие. Вкушая эти песнопения в мягких летних сумерках, обитатели поселка обычно лежали, растянувшись во весь рост, под деревьями и покуривали трубки. Неясное ощущение идиллического блаженства реяло над Ревущим Станом.
– Прямо как в раю, – говорил англичанин Симмонс, задумчиво подпирая голову рукой. Это напоминало ему
Гринвич.
В длинные летние дни Томми-Счастье уносили к ущелью, где Ревущий Стан пополнял свои золотые запасы.
Там он лежал на одеяле, постланном поверх сосновых веток, а внизу, в канавах, шла работа. Потом кое-кто стал делать неловкие попытки убрать это уединенное местечко цветами и душистыми травами: Томми приносили азалии, дикую жимолость, тигровые лилии. Жителям поселка вдруг открылась красота и ценность этих пустяков, которые они столько лет равнодушно попирали ногами. Пластинка блестящей слюды, кусочки разноцветного кварца, яркий камешек со дна реки обрели прелесть для прояснившихся, тверже смотревших глаз и приберегались в подарок Счастью.
Просто чудо, сколько сокровищ давали леса и горные склоны – сокровищ, которые были «в самый раз нашему
Томми». Надо полагать, что маленький Томми, окруженный игрушками, невиданными даже в сказочной стране, не мог пожаловаться на свою жизнь. Вид у малыша был безмятежно-счастливый, хотя ребяческая важность и задумчивый взгляд его круглых серых глаз по временам тревожили Стампи. Томми был всегда послушным и тихим, но однажды с ним произошел такой случай: выбравшись за пределы своего «корраля» – загородки из перевитых сосновых веток, окружавшей его постель, – он скатился вниз по откосу, ткнулся головой в мягкую землю и, с невозмутимой серьезностью задрав ножки кверху, пробыл в таком положении добрых пять минут. Когда его подняли, он даже не пискнул. Я не решаюсь приводить здесь многие другие доказательства ума Томми, ибо они основываются только на пристрастных свидетельствах его друзей. Кроме того, часть этих рассказов не свободна от некоторого привкуса суеверия.
– Лезу я сейчас вверх по склону, – рассказывал как-то
Кентукки, еле переводя дух от восторга, – и – вот провалиться мне на этом месте! – сидит у него на коленях сойка, и он с ней разговаривает. Болтают за милую душу, воркуют оба, что твои херувимчики!
Как бы то ни было, но, выбирался ли Томми за ограду из сосновых веток, лежал ли безмятежно на спине, глядя на листву над головой, – ему пели птицы, для него цокала белка, для него распускались цветы. Природа была его нянькой и товарищем его игр. Ему она протягивала сквозь ветви золотые солнечные стрелы – дотянись и схвати их! –
ему слала легкий ветерок, приносивший с собой запах лавра и смолы; для него дружески и словно в дремоте покачивали вершинами высокие деревья, жужжали шмели, и засыпал он под карканье грачей.
Такова была золотая пора Ревущего Стана. В те горячие денечки счастье играло в руку его обитателям. Заявки давали уйму золота. Поселок ревниво оберегал свои права и подозрительно посматривал на чужаков. Иммиграция не поощрялась, и, чтобы еще больше отгородиться от внешнего мира, обитатели Ревущего Стана закрепили за собой участки по обе стороны гор, стеной окружавших долину.
Это обстоятельство плюс репутация, которую заслужил
Ревущий Стан благодаря своему искусству обращаться с огнестрельным оружием, сохраняли нерушимость его границ. Курьер – единственное звено, соединявшее поселок с окружающим миром, – нередко рассказывал о нем чудеса.
Он говорил:
– В Ревущем провели такую улицу! Куда там Рыжей
Собаке! Вокруг домов у них насажены цветы, по стенам плющ вьется, моются они по два раза на дню. Но чужаку туда лучше носа не совать. А поклоняются они индейскому мальчишке.
Вместе с процветанием появилась и потребность в дальнейших усовершенствованиях. Было предложено выстроить весной гостиницу и пригласить на постоянное жительство два-три почтенных семейства, с расчетом, что
Счастью пойдет на пользу женское общество. Столь серьезную уступку, сделанную этими людьми, весьма скептически взиравшими на добродетели и полезность прекрасного пола, можно объяснить только любовью к Томми.
Кое-кто восставал против такой жертвы. Но план этот нельзя было осуществить раньше, чем через три месяца, и меньшинство покорилось, в надежде, что какие-нибудь непредвиденные обстоятельства помешают задуманному.
Так оно и вышло.
Зима 1851 года долго будет памятна у подножия этих гор. На Сиерре выпал глубокий снег, и каждый горный ручеек превратился в реку, каждая река – в озеро. Ущелья наполнились бурными потоками, которые на своем пути выдирали с корнем громадные деревья, разнося обломки и камни по всей долине. Рыжую Собаку заливало уже дважды, и Ревущий Стан получил предостережение.
– Вода намывает золото в ущелья, – сказал Стампи. –
Всегда так бывало и так и будет!
И в эту ночь река Норт-Форк вдруг вышла из берегов и разлилась по всему треугольнику Ревущего Стана.
В хаосе бурлящей воды, падающих деревьев, треска ветвей и тьмы, которая словно неслась вместе с водой и заливала прекрасную долину, трудно было отыскать жителей разрушенного поселка. Когда наступило утро, хижины Стампи, ближайшей к реке, на месте не оказалось.
Выше по ущелью нашли тело ее незадачливого хозяина.
Но гордость, надежда, радость, Счастье Ревущего Стана исчезло бесследно. Люди, вышедшие на его поиски, с тяжелым сердцем брели вдоль реки, как вдруг кто-то окликнул их. Окрик шел из спасательной лодки, плывшей вниз по течению. Она подобрала в двух милях отсюда мужчину и ребенка – обоих без признаков жизни. Кто-нибудь знает их? Они здешние?
Достаточно было одного взгляда, чтобы узнать Кентукки, обезображенного, искалеченного, но все еще прижимающего к груди Счастье Ревущего Стана. Осмотрев эту странную пару, люди увидели, что ребенок уже похолодел и пульс у него не бьется.
– Умер, – сказал кто-то.
Кентукки открыл глаза.
– Умер? – чуть слышно проговорил он.
– Да, друг, и ты тоже умираешь.
Улыбка промелькнула в угасающих глазах Кентукки.
– Умираю, – повторил он. – Иду следом за ним. Скажите всем, что теперь Счастье всегда будет со мной.
И сильного человека, хватающегося за хрупкое тело ребенка, как утопающий хватается за соломинку, унесла призрачная река, которая вечно катит свои волны в неведомое море.
КОМПАНЬОН ТЕННЕССИ
Вряд ли кому-нибудь из нас было известно его настоящее имя. Впрочем, это обстоятельство не причиняло нам ни малейших неудобств в общении с ним, так как в
1854 году почти всех обитателей Сэнди-Бара окрестили заново. Прозвища давались или по какой-нибудь особенности в одежде, как это было с «Нанковым Джеком», или в насмешку над каким-нибудь чудачеством, как с «Содовым Биллом», который валил в хлеб свой насущный несуразное количество соды; или же из-за простой обмолвки, чему служит свидетельством «Железный Пират» – тихий, безобидный человек, обязанный своей мрачной кличкой тому, что он неправильно произносил термин «железный пирит». Кто знает, может быть так закладывались основы примитивной геральдики? Впрочем, я склонен объяснять пристрастие к прозвищам тем фактом, что в то время настоящее имя человека можно было узнать только с его собственных слов, никем и ничем не подтвержденных.
– Так тебя, говоришь, зовут Клиффорд? – с бесконечным презрением обратился Бостон к одному скромному новичку. – Такими Клиффордами в преисподней хоть пруд пруди! – И тут же представил нам несчастного, которого действительно звали Клиффорд, под именем «Болтуна
Чарли». Эта кличка, рожденная минутным вдохновением нечестивца Бостона, так и пристала к Клиффорду на всю жизнь.
Но вернемся к Компаньону Теннесси, которого мы только и знали под этим именем, выражавшим его отношение к другому лицу. То, что он существует сам по себе, как личность, и довольно яркая, стало нам ясно гораздо позже. В 1853 году он отправился из Покер-Флета в Сан-
Франциско подыскать себе жену, но дальше Стоктона не уехал. Там его пленила одна молодая особа, прислуживавшая за столиками в ресторане, куда он ходил обедать.
Однажды утром он сказал ей что-то такое, что заставило ее улыбнуться отнюдь не сурово, не без некоторого кокетства опрокинуть блюдо с гренками прямо на его серьезную, простоватую физиономию, обращенную к ней, и скрыться на кухню. Он проследовал туда же и через несколько минут вернулся, увенчанный опять-таки гренками и лаврами победы. Неделю спустя судья их обвенчал, и молодожены приехали в Покер-Флет. Я сознаю, что этот эпизод можно было бы разукрасить, но предпочитаю изложить его так, как он излагался в Сэнди-Баре – на заявках и в салунах, где всякая сентиментальность умеряется сильно развитым чувством юмора.
О супружеском счастье этой пары мало что известно, ибо сам Теннесси, который жил тогда у своего компаньона, вскоре обратился к новобрачной с какими-то словами, на которые она, как говорят, улыбнулась отнюдь не сурово и целомудренно скрылась, на этот раз в Мэрисвилл, куда за ней последовал и Теннесси и где они зажили вдвоем без помощи судьи. Компаньон Теннесси отнесся к потере жены, как относился ко всему в жизни, – просто и серьезно. Но когда Теннесси в один прекрасный день вернулся из Мэрисвилла без жены своего компаньона, – она улыбнулась еще кому-то и скрылась с ним, – Компаньон Теннесси, ко всеобщему изумлению, первый пожал ему руку и дружески приветствовал его. Люди, собравшиеся в каньоне поглазеть на поединок, естественно, вознегодовали.
Их негодование могло бы перейти в едкие насмешки, но взгляд Компаньона Теннесси ясно говорил, что он неспособен оценить юмор. В самом деле, это был человек серьезный, склонный всегда становиться на путь практических мероприятий, что, в случае каких-либо недоразумений с ним, грозило неприятностями.
Между тем в Сэнди-Баре о Теннесси сложилось неблагоприятное мнение. Все знали, что он нечисто играет, подозревали его и в воровстве. Все это в равной степени набрасывало тень и на Компаньона Теннесси: продолжение их дружбы после вышеизложенных событий можно было объяснить только сообщничеством в преступлениях. Наконец виновность Теннесси стала совершенно явной. Однажды он нагнал на дороге человека, который шел в поселок Рыжая Собака. Впоследствии этот человек рассказывал, что Теннесси развлекал его в пути разными анекдотами и воспоминаниями и вдруг ни с того ни с сего закончил беседу следующими словами:
– А теперь, молодой человек, потрудитесь отдать мне ваш пистолет, нож и деньги. Чего доброго, попадете в беду с таким арсеналом, а на деньги ваши в Рыжей Собаке могут позариться какие-нибудь мошенники. Сдается, вы говорили, что проживаете в Сан-Франциско? Постараюсь вас навестить там.
Надо сказать, что у Теннесси было недюжинное чувство юмора, которое не покидало его даже тогда, когда он занимался серьезными делами.
Это был его последний подвиг. Рыжая Собака и Сэнди-
Бар объединились против грабителя. На Теннесси устроили облаву, как на медведя-гризли. Видя, что сети опутывают его все туже и туже, он сделал отчаянную попытку прорваться сквозь поселок, разрядив револьвер в толпу перед салуном «Аркадия», и скрылся в Медвежьем каньоне. Но в конце каньона путь ему преградил человек на серой лошади. С минуту они молча смотрели друг на друга.
Оба были бесстрашны, хладнокровны, уверены в себе; оба являлись прекрасными образчиками цивилизации, которых в семнадцатом веке назвали бы героическими личностями, а в девятнадцатом – попросту головорезами.
– Покажи свою игру – приравняем! – спокойно сказал
Теннесси.
– Два козыря и туз, – не менее спокойно ответил незнакомец, показывая два револьвера и охотничий нож.
– Моя карта бита, – сказал Теннесси. Отпустив эту игрецкую шуточку, он швырнул в сторону бесполезный револьвер и под конвоем своего поимщика отправился обратно.
Был жаркий вечер. Прохладный ветерок, поднимавшийся обычно с заходом солнца из-за гор, поросших густым чапаралем, на этот раз миновал Сэнди-Бар. В узком каньоне стоял душный запах смолы; с отмелей, заваленных сплавным лесом, тянуло гнилью. Лихорадочная суматоха и бурные страсти дня еще не стихли в поселке. Вдоль берега реки, не отражаясь в мутной воде, сновали огоньки.
За темными стволами сосен ярко светилось окно чердака над почтовой конторой, и сквозь незанавешенное стекло зевакам, собравшимся внизу, были видны те, кто решал участь Теннесси. А вверху, надо всем этим, вырисовываясь на темном небосводе, поднималась Сиерра, далекая и равнодушная, увенчанная еще более далекими и равнодушными звездами.
Суд над Теннесси велся настолько беспристрастно, насколько это соответствовало стремлению судьи и присяжных хоть как-нибудь оправдать в приговоре недостаточную юридическую обоснованность ареста и обвинительного заключения. Закон Сэнди-Бара разил неумолимо, но не мстил. Азарт и ярость, порожденные охотой на преступника, улеглись; заполучив Теннесси в свои руки, эти люди готовы были терпеливо выслушать любую речь в его защиту, заранее уверенные, что она будет недостаточно убедительной. Не сомневаясь в виновности подсудимого, они охотно давали ему право использовать в своих интересах любое колебание мнений. Уверенность в том, что преступник заслуживает петли, позволяла предоставить ему такие возможности защищаться, каких этот отчаянный смельчак, по-видимому, и не требовал. Судья, вероятно, был озабочен больше, чем подсудимый, который, не выказывая никакого интереса к ходу дела, испытывал мрачное удовольствие, сознавая, какую ответственность он налагает на других.
«Я в вашей игре не участвую», – таков был его неизменный, но беззлобный ответ на все вопросы. Судья – он же и поимщик Теннесси – на минуту почувствовал смутное сожаление, что не застрелил его на месте в то утро, однако поборол в себе эту человеческую слабость, как недостойную слуги закона. Тем не менее, когда послышался стук в дверь и выяснилось, что в пользу подсудимого хочет выступить Компаньон Теннесси, его сразу впустили.
Присяжные помоложе, начинавшие изнывать от этой внушительной процедуры, в глубине души, может быть, приветствовали появление в зале суда нового лица, которое отнюдь не отличалось внушительностью. Приземистый, с квадратным, неестественно красным от загара лицом, в мешковатой парусиновой куртке и забрызганных красной глиной штанах, Компаньон Теннесси при любых обстоятельствах мог показаться фигурой весьма странной, а сейчас он был просто смешон. Когда он нагнулся поставить на пол тяжелый ковровый саквояж, полустертые буквы и надписи на заплатах, которыми пестрели его штаны, сразу уяснили присутствующим, что этот материал первоначально предназначался для менее возвышенных целей.
Но Компаньон Теннесси, как ни в чем не бывало, с весьма степенным видом прошел вперед, учтиво поздоровался со всеми за руку, вытер свое серьезное, озабоченное лицо красным носовым платком, чуть уступавшим в яркости цвету его кожи, оперся могучей рукой о стол и обратился к судье со следующими словами.
– Я проходил мимо, – начал он извиняющимся тоном,
– дай, думаю, зайду послушаю, как обернется дело Теннесси. . моего компаньона. Вечер-то какой душный! Чтото и не припомню такой жары в Сэнди-Баре.
Он немного помолчал, и так как никто не проявил желания предаться вместе с ним метеорологическим воспоминаниям, снова прибег к помощи носового платка и старательно вытер лицо.
– Вы имеете что-нибудь сказать в пользу подсудимого? – спросил, наконец, судья.
– Вот, вот! – обрадовался он. – Я ведь компаньон Теннесси, я знаю его почти четыре года, насквозь знаю, как облупленного, и в беде и в счастье с ним был. Не по душе мне некоторые его повадки, что греха таить! Но нет в нем ничего такого, чего бы я не знал, и все его проделки мне известны. И когда вы спрашиваете меня напрямик, как мужчина мужчину: «А что вы можете сказать в его пользу?», то я говорю тоже напрямик, как мужчина мужчине:
«А что человек должен знать о своем компаньоне?»
– И это все, что вы хотели сказать? – нетерпеливо перебил его судья, видимо опасаясь, что чувство юмора настроит суд на более гуманный лад.
– Все, – ответил Компаньон Теннесси. – Мне против него не пристало говорить. А если рассудить, как было дело... Теннесси понадобились деньги, дозарезу понадобились, а одолжаться у своего старого компаньона он не хочет. Так что же Теннесси делает? Подкарауливает какогото чужака и разделывается с этим чужаком по-своему. А
вы подкарауливаете Теннесси и тоже разделываетесь с ним по-своему. Положение у вас равное. И вот я, как человек рассудительный, спрашиваю вас, джентльмены, а вы тоже люди рассудительные, – так это или не так?
– Подсудимый, – прервал его судья, – есть у вас вопросы к этому человеку?
– Что вы, что вы! – засуетился Компаньон Теннесси. –
Я сам по себе пришел. А суть дела вот в чем: Теннесси ни с кем не посчитался – чужаку это дорого обошлось, и нашему поселку тоже. Так как же теперь поступить по справедливости? Одни скажут – так, другие – эдак. Вот у меня здесь золота на тысячу семьсот долларов и часы – почти все мое богатство. Разочтемся как следует! – И не успели ему помешать, как он высыпал содержимое саквояжа на стол.
Одно мгновение жизнь Компаньона Теннесси висела на волоске. Двое-трое вскочили со своих мест, несколько рук потянулось к припрятанному в карманах оружию, и предложение «вышвырнуть оскорбителя в окно» не было исполнено только благодаря тому, что судья предостерегающе поднял руку. Теннесси хохотал. А компаньон его, по-видимому не замечая общей суматохи, опять утерся платком.
Когда порядок был восстановлен и Компаньону Теннесси, наконец, весьма выразительно и красноречиво дали понять, что такое преступление не искупить деньгами, лицо его омрачилось и стало совсем багровым; те, кто стоял рядом с ним, заметили, как задрожала его мозолистая рука, опиравшаяся на стол. Он начал убирать золото обратно в саквояж, но как-то нерешительно, точно еще не вполне поняв возвышенное чувство справедливости, владевшее судьями, и теряясь от мысли, что мало предложил. Потом обратился к судье со словами: «Я сам по себе пришел, мой компаньон тут ни при чем», – поклонился присяжным и шагнул к выходу, но судья остановил его:
– Если хотите что-нибудь сказать Теннесси, говорите сейчас.
Впервые за все время глаза подсудимого встретились с глазами его странного адвоката. Теннесси улыбнулся, показав свои белые зубы, и со словами: «Плохая карта, дружище!» протянул ему руку. Компаньон Теннесси пожал ее, пробормотав: «Шел мимо, дай, думаю, загляну, – послушаю, как тут дела обернутся», – потом добавил, что «ночь душная», снова вытер лицо платком и, не сказав больше ни слова, удалился.
При жизни эти двое больше не встретились. Неслыханное оскорбление, нанесенное судье Линчу, – попытка дать взятку этому лицемерному, слабому, ограниченному, но неподкупному судье – окончательно устранила в сознании этой мифической личности всякие колебания относительно судьбы Теннесси. И на рассвете осужденный под надежным конвоем пошел ей навстречу к вершине Марлихилла.
Как произошла эта встреча, с каким хладнокровием вел себя Теннесси, как он отказался что-либо сказать, насколько исполнители приговора справились со своей задачей – все это, с присовокуплением морали и предостережений на будущее всем злоумышленникам, было в свое время изложено редактором «Глашатая Рыжей Собаки», который находился в числе зрителей на вершине Марлихилла, и я с удовольствием отсылаю читателя к его красочному отчету. Но прелесть летнего утра, сладостная гармония земли, воздуха и неба, пробуждающиеся к жизни вольные леса и горы, ликование обновленной природы и, самое главное, – нерушимое спокойствие в вышине не попали на страницы газеты, будучи явлениями малопоучительными для общества. И все же, когда жалкое и безумное деяние свершилось и жизнь с ее надеждами и возможностями покинула тело, повисшее между небом и землей, – птицы пели, цветы благоухали, солнце светило так же радостно, как всегда; и весьма возможно, что
«Глашатай Рыжей Собаки» был прав.
Компаньона Теннесси не было в толпе, окружавшей зловещее дерево. Но когда люди стали расходиться, их внимание привлекла неподвижно стоявшая у дороги тележка, запряженная ослом. Подойдя ближе, все узнали почтенную Джинни и двуколку – собственность Компаньона Теннесси, на которой он свозил с участка отработанную землю; а подальше, под каштаном, вытирая пот с лоснящегося лица, сидел и сам хозяин этого выезда. В ответ на чей-то вопрос он сказал, что приехал за покойным,
«если не будет возражений». Он никого не торопит – он сегодня не работает и может подождать, покуда джентльмены не кончат своего дела.
– Если найдутся желающие присутствовать на похоронах, – добавил Компаньон Теннесси, как всегда просто и серьезно, – пусть приходят.
Возможно, тут заговорило чувство юмора, которым, как я уже отмечал, славился Сэнди-Бар, а возможно, и чтонибудь большее, но две трети зевак сразу приняли приглашение.
В полдень тело Теннесси передали его компаньону.
Когда тележка подъехала к роковому дереву, мы увидели, что на ней стоит продолговатый ящик, очевидно сколоченный из досок промывного желоба и наполовину набитый древесной корой и хвоей. Сама двуколка была украшена ивовыми ветками и благоухающими цветами каштана. Как только тело положили в ящик, Компаньон Теннесси прикрыл его просмоленным брезентом, с сосредоточенным видом взобрался на узенькое сиденье и, поставив ноги на оглобли, стегнул ослицу. Двуколка двинулась с той благопристойной медлительностью, которая была свойственна Джинни даже при менее торжественных обстоятельствах.
Провожающие – народ незлобивый, отчасти из любопытства, отчасти ради шутки потянулись кто впереди, кто сзади, кто по бокам. Но оттого ли, что мало-помалу дорога начала суживаться, оттого ли, что в них восторжествовало чувство благопристойности, – все они постепенно выстроились парами позади этого убогого катафалка, с виду ничем не отличаясь от обычной похоронной процессии.
Джек Фолинсби вначале пытался сделать вид, будто играет похоронный марш на воображаемом тромбоне, но, не встретив сочувствия и одобрения, быстро стушевался, что свидетельствовало об отсутствии в нем дара истинного юмориста, умеющего обходиться без аудитории.
Дорога проходила Медвежьим каньоном, который уже был укутан в траурные сумерки и тени. Вдоль нее, вытянувшись гуськом, зарыв мохнатые ноги в красную землю, как индейцы в мокасинах стояли секвойи, и склоненные ветви их неуклюже посылали гробу свое благословение.
Заяц, с перепугу поднявшись на задние лапки и дрожа всем телом, следил за процессией из придорожных зарослей папоротника. Белки скакали по верхушкам деревьев, стараясь получше рассмотреть, что делается внизу, сойки, расправив крылья, неслись впереди них, точно форейторы.
Наконец катафалк выехал на окраину Сэнди-Бара и поравнялся с одинокой хижиной Компаньона Теннесси.
Даже в более веселую минуту это место не могло бы порадовать глаз. Скучный ландшафт, убогое жилье, мерзость запустения вокруг – так вьют свои гнездышки все калифорнийские золотоискатели, а здесь на всем лежала печать какого-то особого уныния и заброшенности. В нескольких шагах от хижины стояла плохонькая изгородь, за которой в недолгие дни супружеского счастья Компаньона
Теннесси был садик, теперь заросший папоротником. Подойдя ближе, мы с изумлением увидели, что кучка земли, показавшаяся нам издали свежевскопанной грядкой, была навалена у открытой могилы.
Двуколка остановилась у изгороди; отклонив предложения помочь ему, Компаньон Теннесси все с тем же спокойным достоинством взвалил самодельный гроб на плечи и сам опустил его в неглубокую могилу. Потом он прибил гвоздями доски, заменявшие гробу крышку, стал на маленький холмик рядом с могилой, снял шляпу и неторопливо вытер платком лицо. Все поняли, что он готовится произнести речь, и, разместившись кто на пнях, кто прямо на каменистой земле, ждали, что будет дальше.
– Когда человек весь день бегал где вздумается, – медленно начал Компаньон Теннесси, – то что ему надо сделать? Да вернуться домой, конечно! А если сам он не может идти, то что должен сделать его лучший друг? Доставить его домой! Так вот и Теннесси бегал где вздумается, а теперь мы доставили его домой. – Он замолчал, поднял с земли кусочек кварца, задумчиво потер его о рукав и продолжал: – Мне не в первый раз нести Теннесси на спине.
Не в первый раз тащить его в хижину, когда он и пальцем шевельнуть не мог. Нам с Джинни не в первый раз поджидать его на холме и везти домой, когда он и языком не ворочал и меня не узнавал. А вот сейчас это в последний раз.
– Он снова замолчал и снова осторожно потер кусочек кварца о рукав. – И, знаете, нелегко это его компаньону. –
Он поднял с земли лопату с длинной ручкой. – А теперь, джентльмены, похоронный обряд окончен. За ваше беспокойство премного вам благодарен, и Теннесси тоже вас благодарит.
Отказавшись от нашей помощи, Компаньон Теннесси стал засыпать могилу, повернулся спиной к толпе, и после минутного колебания она начала постепенно расходиться.
Поднявшись на холм, который закрывал Сэнди-Бар, люди оглядывались назад и уверяли, будто отсюда видно Компаньона Теннесси и будто он, кончив свое дело, сидит на могиле, поставив лопату между колен и закрыв лицо красным платком. Но другие говорили, что на таком расстоянии не отличить его лицо от платка, и этот вопрос так и остался неразрешенным.
Лихорадочное волнение этого дня улеглось, но Компаньона Теннесси не забыли. Тайное расследование отвело от него всякие подозрения в сообщничестве с Теннесси и оставило невыясненным только вопрос о состоянии его рассудка. Сэнди-Бар повадился захаживать к нему в хижину и одолевал его своими неуклюжими, но дружескими услугами. Однако с того дня железное здоровье и несокрушимая сила Компаньона Теннесси начали заметно сдавать, и когда пошли дожди и на каменистой могильной насыпи стали пробиваться тонкие усики травы, он совсем слег.
Как-то ночью, в бурю, когда сосны у хижины раскачивались на ветру, проводя своими тонкими пальцами по крыше, а снизу доносился рев и плеск вздувшейся реки, Компаньон Теннесси поднял голову с подушки и сказал:
– Пора идти за Теннесси. Пойду запрягу Джинни. – Он хотел было встать с койки, но человек, приставленный к нему для ухода, удержал его. Сопротивляясь, он все еще продолжал бредить: – Ну, ну, Джинни, стой спокойно, старушка. Темно-то как! Гляди, где тут колея, и про него тоже не забывай. Ведь знаешь, напьется и рухнет поперек дороги. Держи вон к тем соснам на горе. Стоп! Ну, что я говорил! Вот он, идет сюда – сам идет, трезвый, и лицо светится. Теннесси! Компаньон!
И тут они встретились.
БРАУН ИЗ КАЛАВЕРАСА
По сдержанному тону разговора и по тому, что из окон уингдэмского дилижанса не шел сигарный дым и не торчали подошвы сапог, было ясно, что среди пассажиров находится женщина. Зеваки на станциях подолгу застаивались перед окнами дилижанса, и их старания наскоро поправить воротничок и шляпу указывали на то, что пассажирка хороша собой. Все это мистер Джек Гемлин, восседавший на козлах рядом с кучером, отметил философскицинической усмешкой. Не то чтобы он презирал женщин, но он не мог не видеть обманчивости их очарования, зов которого иногда отвлекает человечество от равно ненадежных прелестей покера; заметим кстати, что мистера
Гемлина можно было считать олицетворением этой игры.
И потому, ставя узкий ботинок на колесо и спрыгивая вниз, он даже не взглянул на окно, из которого выбивался кончик зеленой вуали, и стал прогуливаться взад и вперед со свойственным людям его профессии скучающим и равнодушным видом, который почти заменяет благовоспитанность. Застегнутый на все пуговицы, сдержанный, он являл резкий контраст остальным пассажирам, их неумеренному волнению и лихорадочному беспокойству, и даже
Билл Мастерс, питомец Гарварда, неряшливый, буйножизнерадостный, склонный ценить выше меры всякое варварство и беззаконие и уплетавший галеты с сыром, едва ли представлял собой романтическую фигуру рядом с этим одиноким ловцом удачи, бледным, как греческая статуя, и гомерически спокойным.
Кучер скомандовал: «Все по местам!» – и мистер Гемлин вернулся к дилижансу. Он уже стал ногой на колесо, и его лицо очутилось на одном уровне с окном кареты, как вдруг он встретился взглядом с глазами, которые показались ему самыми прекрасными в мире. Он спокойно соскочил с колеса, сказал несколько слов одному из пассажиров внутри кареты, поменялся с ним билетами и занял его место. Мистер Гемлин не дозволял своим философским воззрениям влиять на решительность и быстроту своих действий.
Боюсь, что такое вторжение мистера Гемлина несколько стеснило остальных пассажиров, особенно тех, кто оказывал внимание даме. Один из них наклонился вперед и, по-видимому, сообщил ей кое-что о профессии мистера
Гемлина, определив ее одним словом. Слышал ли это мистер Гемлин, узнал ли он в пассажире почтенного юриста, проигравшего ему на днях несколько тысяч долларов, не могу сказать. Его бледное лицо не изменило выражения; черные глаза, спокойные и наблюдательные, скользнув равнодушно по лицу почтенного джентльмена, остановились на несравненно более приятных чертах его соседки.
Стоицизм индейца, унаследованный им, как говорили, от предков по женской линии, служил ему хорошую службу всю дорогу, пока дилижанс не заскрипел по речной гальке на Переправе Скотта и не остановился на время обеда у
«Интернациональной» гостиницы.
Почтенный юрист вместе с депутатом конгресса выпрыгнули и стали наготове, чтобы помочь выходящей из дилижанса богине, а полковник Старботтл из Сискью завладел ее зонтиком и шалью. При таком изобилии кавалеров дело не обошлось без некоторой заминки и суеты. В
это время Джек Гемлин спокойно открыл противоположную дверцу, предложил даме руку с той решительностью и уверенностью, какую умеет ценить слабый и нерешительный пол, и в одно мгновение легко и грациозно помог ей стать на землю, а потом подняться на крыльцо. С козел послышалось фырканье, исходившее, надо полагать, от другого циника, кучера Юбы Билла.
– Глядите в оба, полковник, как бы вам чего не потерять! – с притворным участием заметил почтальон, смотря вслед полковнику Старботтлу, который угрюмо плелся в хвосте триумфальной процессии, направлявшейся в общий зал.
Мистер Гемлин не остался обедать. Лошадь его была уже оседлана и дожидалась хозяина. Он поскакал через брод, поднялся на осыпанный галькой косогор и умчался вдаль по пыльной уингдэмской дороге с чувством человека, который стряхивает с себя тяжелый сон. Обитатели запыленных придорожных домиков, прикрыв глаза рукой, смотрели ему вслед, узнавая всадника по лошади и размышляя о том, какая муха укусила Команча Джека. Их любопытство, впрочем, относилось главным образом к лошади, как и следовало ожидать в обществе, где резвость, показанная кобылой Француза Пита во время его бегства от шерифа округа Калаверас, совершенно заслонила собой судьбу всадника и настолько заняла умы, что прославленный беглец уже никого не интересовал.
Почувствовав, что Серый устал, Джек вернулся к действительности. Он придержал лошадь и, свернув на тропу, которой иногда пользовались для сокращения пути, поехал неторопливой рысью, небрежно опустив поводья.
Мало-помалу характер пейзажа менялся и становился все более идиллическим. В просветах между стволами сосен и сикомор можно было заметить кое-какие культурные насаждения: крыльцо одного из домишек заплела цветущая лоза; возле другого женщина качала колыбельку под розовым кустом; немного дальше Гемлин встретил босоногих детишек, которые бродили по колено в воде ручья, заросшего ивняком, и своими шутками внушил им такое доверие, что они осмелели и начали карабкаться к нему на седло. Тогда мистеру Гемлину пришлось напустить на себя невероятную свирепость и спасаться бегством, отделавшись поцелуями и несколькими монетками. Въезжая в глубину леса, где уже не было и признаков жилья, он запел таким приятным тенором, исполненным такого покоряющего и страстного чувства, что, я готов ручаться, все малиновки и коноплянки замолчали, прислушиваясь к нему. Голос мистера Гемлина был необработан, слова песни были нелепы и сентиментальны – он научился им у негритянских певцов, но в тоне и выражении звучало что-то несказанно трогательное. В самом деле это была удивительная картина: сентиментальный мошенник с колодой карт в кармане и револьвером на поясе, оглашающий темный лес жалобной песенкой о «могиле, где спит моя Нелли» с таким чувством, что у всякого слушателя навернулась бы слеза. Ястреб перепелятник, только что заклевавший шестую жертву, почуял в мистере Гемлине родную душу и воззрился на него в изумлении, готовый признать превосходство человека. Хищничал он куда искуснее, однако петь не умел.
Скоро мистер Гемлин снова очутился на большой дороге и перешел на прежний аллюр. На смену лесам и оврагам пришли канавы, кучи песку, оголенные косогоры, пни, гниющие стволы деревьев, предвещая близость цивилизации. Потом показалась колокольня; мистер Гемлин был дома. Еще несколько секунд, и он проскакал по единственной узенькой улице, терявшейся у подножия горы в хаосе вывороченных камней, канав и грудах промытого песка, и спешился перед блестевшими позолотой окнами салуна «Магнолия». Пройдя через длинную комнату бара, он толкнул дверь, обитую зеленым сукном, вошел в темный коридор, отпер своим ключом другую дверь и очутился в плохо освещенной комнате, обстановка которой, весьма изящная и ценная для здешних мест, была изрядно потрепана. Мозаичный столик посредине комнаты был усеян круглыми пятнами, не входившими в первоначальный замысел мастера. Вышивка на креслах выцвела, а зеленая бархатная кушетка, на которую бросился мистер
Гемлин, была запачкана в ногах уингдэмской глиной.
Мистер Гемлин не пел в своей клетке. Он лежал неподвижно, глядя на яркую картину, где изображена была молодая особа с пышными формами. Ему пришло в голову, что такой женщины он никогда не видел, а если бы и увидел, то едва ли она ему понравилась бы.
Быть может, он думал о красоте другого типа. Но как раз в эту минуту кто-то постучался в дверь. Не вставая с кушетки, он потянул шнур, который, по-видимому, поднимал щеколду, потому что дверь распахнулась, и в комнату вошел человек.
Вошедший был широкоплечий, здоровый мужчина; его сильной фигуре не соответствовало выражение лица, красивого, но до странности бесхарактерного и к тому же одутловатого от пьянства. Надо полагать, он был пьян, так как пошатнулся, увидев мистера Гемлина, и сказал, заикаясь:
– Я думал, здесь Кэт... – И вид у него был смущенный и растерянный.
Мистер Гемлин ответил ему той же улыбкой, какой улыбался в уингдэмском дилижансе, и сел, вполне отдохнувший и готовый заняться делами.
– Ты, должно быть, не с дилижансом приехал, – продолжал посетитель.
– Нет, – ответил Гемлин, – я сошел на Переправе Скотта. Дилижанс придет не раньше чем через полчаса. Ну как дела, Браун?
– Ни к черту! – сказал Браун, и лицо его неожиданно выразило безнадежность и отчаяние. – Я опять вдребезги проигрался, Джек, – продолжал он плачущим голосом, который до смешного не соответствовал его грузной фигуре.
– Не одолжишь ли ты мне сотню до завтрашней промывки? Мне, видишь ли, нужно послать деньги моей старухе, а, кроме того, ты у меня выиграл в двадцать раз больше.
Вывод был, возможно, не совсем логичен, но Джек пренебрег этим и передал деньги своему гостю.
– Не завирайся насчет старух, Браун, – заметил он вскользь, – скажи лучше, что хочешь попытать счастья в фараон. Ты не женат, сам знаешь.
– В том-то и дело, что женат, – сказал Браун неожиданно серьезным тоном, как будто одно прикосновение золота к ладони прибавило ему важности. – У меня есть жена, да еще какая хорошая, я тебе говорю, в Штатах. Я ее уже три года не видел и уже год, как не писал ей. Вот поправятся дела, нападем на жилу, я привезу ее сюда.
– А как же Кэт? – спросил мистер Гемлин с прежней улыбкой.
Мистер Браун из Калавераса попытался прикрыть плутовским взглядом свое смущение – задача, с которой плохо справились его оплывшее лицо и затуманенный алкоголем мозг, – и сказал:
– Поди ты к дьяволу, Джек, надо же человеку немного поразвлечься, ты и сам знаешь! Брось, лучше давай сыграем по маленькой. Покажи-ка мне, как с моей сотней выиграть другую.
Мистер Гемлин с любопытством поглядел на своего бестолкового друга. Он, должно быть, увидел, что тому суждено проиграть эти деньги, и предпочел, чтоб они снова попали в карман к нему, а не к кому-нибудь другому.
Он кивнул и пододвинул стул поближе к столу. В это время в дверь постучались.
– Это Кэт, – сказал мистер Браун. Мистер Гемлин поднял щеколду, и дверь открылась. И тут в первый раз за всю жизнь он совершенно растерялся и, смутившись,
вскочил с места, и в первый раз за всю жизнь его бледные щеки залились горячей краской до самого лба. Перед ним стояла пассажирка, которой он помог сойти с дилижанса, а
Браун, роняя карты, с истерическим смехом приветствовал ее:
– Моя старуха, разрази меня гром!
Говорят, будто бы миссис Браун ударилась в слезы и осыпала мужа упреками. Я видел ее в Мэрисвилле в 1857 году и не верю этим слухам. А на следующей неделе
«Уингдэмская хроника» под заголовком «Трогательное свидание» сообщала: «На прошлой неделе в нашем городе произошло одно из тех прекрасных и трогательных событий, которые так часты в Калифорнии. Жена одного из выдающихся граждан Уингдэма, наскучив вырождающейся цивилизацией Востока и его неблагоприятным климатом, решила приехать к своему мужественному супругу на золотые берега Калифорнии. Не предупредив его о своем намерении, она отважилась на долгое путешествие и прибыла к нам на прошлой неделе. Радость супруга не поддается описанию. По слухам, встреча была невообразимо трогательная. Надеемся, что этот пример не останется без подражаний».
Благодаря влиянию миссис Браун, а быть может, более удачному ходу дел, финансовое положение мистера Брауна начало с этих пор непрерывно улучшаться. Недели через две по приезде жены он откупил у своих компаньонов прииск «Выпей и закуси» на деньги, будто бы выигранные в покер. Однако, если верить слухам, основанным на сообщении миссис Браун, что муж ее зарекся подходить к карточному столу, деньги эти дал мистер Гемлин. Браун выстроил и отделал «Уингдэмскую гостиницу», которая благодаря популярности хорошенькой миссис Браун была всегда переполнена. Он был выбран депутатом в Собрание и пожертвовал некоторую сумму на церковь. Одну улицу в
Уингдэме назвали его именем.
Было, однако, замечено, что по мере того, как богатство его и удача росли, сам он худел, бледнел и становился все мрачнее. По мере того, как успех его жены возрастал, он все чаще раздражался и выходил из себя. Самый влюбленный из мужей, он был ревнив до глупости. Если он не стеснял ее свободы, то потому только, шептали злые языки, что при первой и единственной попытке к этому миссис Браун устроила ему ужасающую сцену, и он присмирел. Почти все сплетни такого рода исходили от представительниц прекрасного пола, вытесненных ею из сердец уингдэмских рыцарей, которые, как и большинство рыцарей, преклонялись перед всякой силой, будь это мужская мощь или женская красота. В оправдание миссис Браун следует, однако, сказать, что со времени своего приезда она, сама того не подозревая, стала жрицей целого мифологического культа, быть может, не более возвышавшего ее женское достоинство, чем тот, которым прославилась старейшая греческая демократия. Думаю, что Браун это до некоторой степени сознавал. Но единственным его поверенным был Джек Гемлин, чья репутация, к несчастью, не позволяла ему сблизиться с этой четой и чьи визиты были поэтому весьма редки.
Был лунный летний вечер; миссис Браун, разрумянившаяся, большеглазая и хорошенькая, сидела на веранде, упиваясь свежим фимиамом горного ветерка и, надо опасаться, другим фимиамом, не таким свежим и гораздо менее невинным. Рядом с ней сидели полковник Старботтл и судья Бумпойнтер и последнее прибавление к ее свите –
путешественник-иностранец. Она была настроена как нельзя лучше.
– Что видно на дороге? – спросил галантный полковник, который заметил, что в последние несколько минут внимание миссис Браун было занято чем-то посторонним.
– Пыль, – сказала миссис Браун со вздохом. – Стадо баранов сестрицы Анны3, больше ничего.
Полковник, литературные познания которого не шли далее вчерашней газеты, понял это буквально.
– Это не бараны, – заметил он, – а верховой. Судья, ведь это Серый Джека Гемлина?
Судья не знал, и, так как миссис Браун нашла, что воздух становится слишком прохладным, они перешли в гостиную.
Мистер Браун был на конюшне, куда обыкновенно удалялся после обеда. Быть может, он хотел выказать этим неуважение к знакомым своей жены, быть может, ему, как другим слабым натурам, доставляло удовольствие проявлять свою власть над беззащитными животными. Он утешался, тренируя рыжую кобылу, которую мог бить и ласкать сколько душе угодно, чего нельзя было проделывать с миссис Браун. Он заметил знакомую нам серую лошадь и, вглядевшись внимательно, узнал наездника. Браун приветствовал его сердечно и ласково, мистер Гемлин отвечал довольно сдержанно. Однако по настоятельной просьбе
3 Из сказки Перро «Синяя борода».
Брауна он прошел за ним по черной лестнице в узкий коридор, а оттуда в тесную комнатку, выходившую окнами на конный двор. Обставлена она была скудно: кровать, стол, пара стульев да стойка для ружей и хлыстов.
– Вот это и есть мой дом, Джек, – со вздохом сказал
Браун, бросаясь на кровать и указывая приятелю на стул. –
Ее комната в другом конце коридора. Вот уже больше полугода живем вместе, а встречаемся только за обедом. Нечего сказать, хорошенькое положеньице для главы дома! –
заметил он с принужденным смехом. – Но все равно я рад тебя видеть, Джек, очень, очень рад!
И, встав с кровати, он еще раз пожал неподвижную руку мистера Гемлина.
– Я привел тебя сюда, потому что не хотел разговаривать на конюшне, хотя, по правде говоря, это всему городу известно. Не зажигай огня. Мы и при лунном свете можем поговорить. Клади ноги на подоконник и садись вот тут, рядом со мной. Виски вон в том кувшине.
Мистер Гемлин не воспользовался этим предложением. Браун из Калавераса повернулся лицом к стене и продолжал:
– Если б я не любил эту женщину, мне бы и горя мало.
А то я ее люблю и давным-давно вижу, что она закусила удила, а остановить некому, – это вот меня и убивает! Но все равно я рад тебя видеть, очень, очень рад!
В темноте он нашел ощупью руку приятеля и еще раз пожал. Он хотел удержать ее, но Джек отнял руку, сунул за борт застегнутого сюртука и рассеянно спросил:
– И давно это началось?
– С тех самых пор, как она приехала, с того самого дня,
как она вошла в «Магнолию». Я тогда был дураком, Джек; я и теперь дурак, но раньше я и сам не знал, как я ее люблю. А ее с тех пор точно подменили. И это еще не все, Джек; не затем я хотел тебя видеть, и я рад, что ты приехал. Не в том дело, что она меня больше не любит; не в том дело, что она флиртует со всеми, кто только под руку подвернется; может быть, я поставил на кон ее любовь и проиграл ее, как проиграл все остальное; может быть, некоторые женщины не могут не флиртовать, от этого еще нет большого вреда, разве только дуракам. А все-таки, Джек, думается мне, она любит другого. Не вставай, Джек, не надо, если тебе револьвер мешает, сними его. Вот уже больше полугода она кажется несчастной и одинокой и как будто неспокойна и боится чего-то. А иной раз я ловлю ее на том, что она смотрит на меня робко и с жалостью. И посылает кому-то письма. А с прошлой недели она начала собирать свои вещи – побрякушки и тряпки; думается мне, Джек, что она хочет уехать. Я бы все стерпел, кроме этого. Чтоб она уезжала крадучись, поворовски... – Он уткнулся лицом в подушку, и несколько минут не было слышно ни звука, кроме тиканья часов на камине. Мистер Гемлин закурил сигару и подошел к открытому окну. Луна уже не светила в комнату, и кровать была в тени.
– Что мне делать, Джек? – сказал голос из темноты.
С подоконника ответили быстро и ясно:
– Узнай, кто он, и застрели на месте.
– Что ты, Джек!
– Он знал, на что идет!
– Разве этим ее вернешь?
Джек не ответил, но перешел от окна к двери.
– Не уходи пока, Джек, зажги свечу и садись к столу.
Хоть то утешение, что ты со мной.
Джек сначала колебался, потом сел за стол. Он вытащил колоду карт из кармана и стасовал ее, глядя на кровать. Но Браун лежал лицом к стене. Мистер Гемлин стасовал карты, снял с колоды и положил одну карту на противоположный край стола, поближе к кровати, другую сдал себе. Первая была двойка, у него самого – король. Он стасовал и снял еще раз. Теперь у его воображаемого партнера была дама, а у Джека – четверка. Он повеселел, начиная третью сдачу. Она принесла его противнику двойку, а ему опять короля.
– Два из трех, – сказал Джек довольно громко.
– Что такое, Джек? – спросил Браун.
– Ничего.
Теперь Джек попробовал бросить кости; однако он все время выбрасывал шесть очков, а его противник – одно.
Сила привычки бывает подчас стеснительна.
Тем временем магическое влияние мистера Гемлина или действие виски, а может быть, и то и другое вместе, принесло облегчение мистеру Брауну, и он уснул.
Мистер Гемлин подвинул свой стул к окну и стал смотреть на город Уингдэм, сейчас мирно спавший. Резкие очертания домов расплылись и смягчились, кричащие краски потускнели и стали нежнее в лунном свете, заливавшем все вокруг. В тишине ему слышно было, как журчит вода в канавах и шумят сосны за горой. Тогда он взглянул на небо, и как раз в это мгновение падающая звезда прорезала мерцающую синеву. За ней другая и третья. Это явление навело мистера Гемлина на мысль о новом способе гадания. Если за четверть часа упадет еще одна звезда. . Он просидел с часами в руках вдвое больше назначенного времени, но явление не повторилось.
Часы пробили два, а Браун все еще спал.
Мистер Гемлин подошел к столу, достал из кармана письмо и прочел его при колеблющемся свете свечи. Там была только одна строчка, написанная карандашом, женской рукой.
«Будьте у корраля с коляской в три часа».
Спящий тревожно задвигался и проснулся.
– Ты здесь, Джек?
– Да.
– Не уходи пока, Джек. Я сейчас видел сон. Мне снилось старое время. Будто мы с Сюзанной опять венчаемся, а пастор будто бы – как ты думаешь, кто? – ты, Джек!
Игрок засмеялся и сел на кровать, все еще с письмом в руке.
– Хороший знак, верно? – спросил Браун.
– Ну, еще бы... Скажи-ка, старик, а не лучше ли тебе встать?
«Старик», повинуясь ласковому призыву, поднялся, ухватившись за протянутую руку Гемлина.
– Закурим?
Браун машинально взял предложенную ему сигару.
– Огня?
Джек скрутил письмо спиралью, зажег и протянул приятелю. Он держал письмо, пока оно не сгорело, и уронил остаток – огненную звезду – за окно. Он проследил, как она падает, потом повернулся к своему другу.
– Старик, – сказал он, положив руку на плечо Брауна, –
через десять минут я буду в пути, исчезну, как эта искра.
Мы больше не увидимся, но, пока я не уехал, прими совет от дурака: продай все, что у тебя есть, возьми жену и уезжай отсюда. Тебе здесь не место, и ей тоже. Скажи ей, что она должна уехать, заставь уехать, если не захочет. Не хнычь о том, что ты не праведник, а она не ангел. Не будь идиотом. Прощай!
Он вырвался из объятий Брауна и бросился вниз по лестнице с легкостью оленя. У конюшни он схватил за шиворот полусонного конюха.
– Оседлай мою лошадь в две минуты, а не то... –
Умолчание было как нельзя более внушительно.
– Хозяйка сказала, что вы возьмете коляску, – пробормотал конюх.
– К черту коляску.
Лошадь была оседлана настолько быстро, насколько дрожащие руки конюха могли справиться с пряжками и ремнями.
– Что-нибудь случилось, мистер Гемлин? – спросил конюх, который, как и все слуги, восхищался огневым характером своего патрона и искренне желал ему добра.
– Прочь с дороги!
Конюх отскочил. Проклятие, скачок, стук копыт, и
Джек очутился на дороге. Еще минута, и полусонные глаза конюха различили вдали только движущееся облако пыли, к которому звезда, оторвавшаяся от своих сестер, протянула огненную нить.
А рано утром люди, жившие далеко от Уингдэма, услышали голос, чистый, как голос полевого жаворонка. Те, кто спал, повернулись на своем грубом ложе, грезя о юности, любви и прошлых днях. Суровые мужчины, беспокойные искатели золота, поднявшиеся до света, бросили работу и, опираясь на кирку, слушали романтического бродягу, ехавшего легкой рысцой навстречу румяной заре.
БЛУДНЫЙ СЫН МИСТЕРА ТОМСОНА
Все мы знали, что мистер Томсон разыскивает своего сына – детище с весьма неважной репутацией. То, что он только ради этого и едет в Калифорнию, не было секретом для его спутников, а физические приметы, так же как и моральные несовершенства пропавшего без вести блудного отпрыска, стали известны нам благодаря откровенным излияниям родителя.
– Вы рассказывали о молодом человеке, которого повесили в Рыжей Собаке за кражу золотого песка из желоба? – спросил как-то мистер Томсон у одного палубного пассажира. – А какие у него были глаза, не запомнили?
– Черные, – ответил пассажир.
– Гм, – сказал мистер Томсон, перебирая что-то в уме,
– у Чарльза были голубые. – И отошел в сторону.
Может статься, виной этому был его грубоватый тон, может, склонность западных жителей подшучивать над любым убеждением или чувством, которое им навязывается, но поиски мистера Томсона служили для пассажиров предметом насмешек. По рукам у них ходило состряпанное кем-то воззвание о пропавшем Чарльзе, адресованное
«Всем тюремным надзирателям и сторожам». Каждый вспоминал о своих встречах с Чарльзом при самых прискорбных обстоятельствах. Однако следует отдать должное моим соотечественникам: издевательские шуточки стали утаивать от мистера Томсона, лишь только все узнали, какую солидную сумму он ассигновал тем, кто поможет ему найти сына. В присутствии старика не говорилось ничего такого, что могло бы причинить боль отцовскому сердцу, а равным образом помешать возможному обогащению насмешников. Шутливое предложение мистера
Брейси Тибетса образовать акционерное общество по «изысканию» пропавшего юнца пользовалось одно время среди нас большим успехом.
На взгляд поверхностного критика персона мистера
Томсона, вероятно, не отличалась ни живописностью, ни приятными чертами характера. Жизнь его, рассказанная как-то за обедом им же самим, была при всей ее необычности построена на весьма практической основе. Прожив суровую, беспокойную юность, схоронив в зрелые годы впавшую в меланхолию жену и доведя сына до того, что тот убежал в матросы, мистер Томсон вдруг обратился к религии.
– Я подцепил это в Нью-Орлеане, в пятьдесят девятом году, – рассказывал он за обеденным столом таким тоном, будто речь шла о заразной болезни. – Вступил в тесные врата. Передайте мне бобы.
Очень возможно, что практические свойства характера помогали мистеру Томсону в его безнадежных поисках. В
руках у него не было никаких нитей, ведущих к местонахождению сбежавшего сына, и никаких доказательств, что
сын его еще жив. По туманным воспоминаниям о двенадцатилетнем мальчике он надеялся узнать взрослого мужчину.
И наконец мистеру Томсону повезло. Как это случилось, он никогда не рассказывал. Существуют, я полагаю, две версии этого события. Согласно первой, мистер Томсон пришел в больницу и узнал сына по духовному гимну, который больной распевал, вспомнив в бреду свое детство. Версия эта, дававшая повод для высоких чувствований, была весьма популярна, а в изложении его преподобия мистера Гашингтона, вернувшегося из поездки в Калифорнию, неизменно пленяла слушателей. Вторая много сложнее и, раз уж я решил придерживаться ее, заслуживает более подробного рассказа.
Случилось это после того, как мистер Томсон прекратил поиски среди живых и принялся за обследование кладбищ и тщательное изучение равнодушных «здесь покоится такой-то». В то время он был частым посетителем
Одинокой горы – вершины унылой и вдвойне мрачной от белых мраморных памятников, которыми Сан-Франциско, словно якорем, удерживал своих усопших граждан под тонким слоем зыбучих песков и укрывал от свирепого, упорного ветра, силившегося сдуть их с места. Этому ветру старик противопоставлял свою волю, столь же упорную, свое суровое лицо, свои седины и низко надвинутый на лоб высокий цилиндр с креповой повязкой – и проводил целые дни, читая вслух надписи на могилах. Обилие цитат из священного писания радовало его, и он любил сверять их со своей карманной Библией.
– Это из псалмов, – сказал он однажды могильщику,
рывшему поблизости могилу. Тот промолчал. Нисколько не смутившись этим, мистер Томсон тут же спрыгнул к нему в яму и задал более практический вопрос:
– Вам не приходилось хоронить некоего Чарльза Томсона?
– Будь он проклят, ваш Томсон! – отрезал могильщик.
– Так оно, вероятно, и есть, если он был неверующий,
– сказал старик, выбираясь наверх.
Это происшествие, видимо, задержало мистера Томсона на кладбище дольше обычного. Когда он повернулся лицом к городу, там уже зажигались огни, и яростный ветер, почти заметный на глаз по волнам тумана, гнал старика вперед или прятался в засаду и свирепо налетал на него из-за угла какой-нибудь безлюдной окраинной улицы. На одном из таких углов нечто иное, но столь же злобное и неразличимое в темноте, бросилось на мистера Томсона с бранью, с приставленным в упор пистолетом и с требованием денег. Покушение натолкнулось на железную волю и стальную хватку старика. Грабитель и его жертва упали на землю. Но старик тут же вскочил на ноги, держа в одной руке отобранный пистолет, а другой сжимая горло противника – молодого, рассвирепевшего, готового на все.
– Молодой человек, – проговорил мистер Томсон, почти не разжимая губ, – как вас зовут?
– Томсон.
Пальцы старика, не ослабляя своей хватки, сползли с шеи грабителя ближе к локтю.
– Пойдем, Чарльз Томсон, – сказал он и повел его в гостиницу. Что там произошло, так и осталось неизвестным, но на следующее утро все узнали, что мистер Томсон нашел своего сына.
К только что рассказанной неправдоподобной истории следует добавить, что ни в наружности, ни в поведении молодого человека не было ничего такого, что могло бы придать ей большую вероятность. Степенный, сдержанный, привлекательной внешности, преданный своему вновь обретенному отцу, он принял достаток и обязанности новой жизни с тем спокойным достоинством, которым общество в Сан-Франциско не могло само похвалиться и потому гнушалось. Кое-кто взирал на это свойство его натуры с презрением, усматривая в молодом человеке склонность к ханжеству; другие находили в нем черточки характера, унаследованные от отца, и предрекали ему такую же нелегкую старость. Все, однако, сходились на том, что степенность этого молодого человека нисколько не противоречит его умению устраивать свои денежные дела, за которое и отца и сына весьма уважали.
И тем не менее старик явно не нашел своего счастья.
Может быть, потому, что, добившись цели, он лишился своей миссии; а может быть – и это кажется гораздо более вероятным, – в нем не проснулась любовь к вернувшемуся сыну. Покорность, которой он требовал, оказывалась ему беспрекословно, духовное перерождение сына – то, к чему устремлялись все его помыслы, – было полное; и все-таки ничто не радовало его. Обратив сына на путь истинный, он выполнил то, чего требовала от него религия, а удовлетворения не получил. Ища разгадки этому, старик перечитал притчу о блудном сыне4, давно служившую ему руко-
4 Имеется в виду евангельская притча о юноше, который, получив свою долю наследства, покинул родной дом и пошел бродить по свету; прожив состояние, узнав нужду, холод и голод, юноша вернулся в отчий дом и был принят отцом с радостью и лаской.
водством к действию, и обнаружил, что забыл о празднестве примирения. Оно должно было скрепить надлежащей торжественностью залог согласия между ним и сыном. И
вот через год после появления Чарльза старик Томсон решил устроить пир.
– Пригласи всех, Чарльз, – сказал он сухо, – всех, кто знает, что я вывел тебя из свиного хлева беззакония и вертепа блудниц. Пусть едят, пьют и веселятся.
Может быть, старик преследовал иные цели, еще не вполне ясные ему самому. Его красивый дом, построенный на дюнах, казался подчас холодным и пустым. Он часто ловил себя на том, что старается подметить в строгом лице Чарльза черты маленького мальчика, который едва помнился ему, а за последнее время не выходил у него из ума. Он считал, что это признак надвигающейся старости и стариковских чудачеств. Однажды он увидел в своей чопорной гостиной ребенка служанки, случайно забежавшего туда, и ему захотелось взять его на руки, но ребенок убежал в страхе перед этой седой бородой. Не настало ли время созвать гостей и выбрать из цветника санфранцисских девиц невестку? А потом в доме появится ребенок – мальчик, которого он будет растить и холить с первых же дней его жизни и полюбит так, как не смог полюбить Чарлза.
Все мы были на этом пиру. Пожаловали Смиты, Джонсы, Брауны и Робинсоны, исполненные жизнерадостности, не сдерживаемой и признаком уважения к хозяину, что многим из нас кажется столь обворожительным. Празднество могло бы пройти бурно, если бы этому не препятствовало общественное положение некоторых лиц. Нужно сказать, что мистер Брейси Тибетс, наделенный от природы даром подмечать все комическое, а сейчас, кроме того, подстрекаемый лукавыми глазками барышень Джонс, держался так странно, что привлек к себе внимание мистера Чарльза Томсона, который подошел к нему со словами:
– Вам, должно быть, нездоровится, мистер Тибетс. Позвольте мне проводить вас до кареты. Только попробуй сопротивляться, собака, я тебя живо в окно вышвырну.
Будьте любезны, сюда, в комнате очень душно и тесно.
Вряд ли следует говорить, что общество слышало только часть этой беседы; остального мистер Тибетс не разглашал и впоследствии очень жалел, что внезапное нездоровье помешало ему быть свидетелем одного забавного происшествия, которое самая бойкая мисс Джонс назвала «гвоздем программы» и о котором я спешу рассказать здесь.
Случилось это за ужином. Обдумывая то, что ему еще предстояло сделать, мистер Томсон, очевидно, не замечал бесцеремонности молодежи. Как только скатерть была убрана, он поднялся и строго постучал по столу. Хихиканье барышень Джонс подхватила вся их сторона. Чарльз Томсон, сидевший в конце стола, бросил на отца взгляд, озабоченный и нежный.
– Сейчас будет славословить господа бога!
– Прочтет молитву!
– Тише, тише, слово оратору! – слышалось со всех сторон.
– Сегодня исполнился год, братья и сестры во Христе,
– сурово, медленно начал мистер Томсон, – сегодня исполнился год с тех пор, как сын мой, расточивший имение свое с блудницами (хихиканье сразу смолкло), вернулся из свиного хлева домой. Посмотрите на него теперь. Чарльз
Томсон, встань! (Чарльз Томсон встал.) Прошел ровно год, и посмотрите на него теперь.
Чарльз Томсон, стоявший перед нами в праздничном костюме, бесспорно, был красивый блудный сын, раскаявшийся блудный сын, и он с грустной покорностью встретил суровый, холодный взгляд отца. Младшая мисс
Смит бессознательно потянулась к нему от всей глубины своего глупого, чистого сердечка.
– Пятнадцать лет назад он ушел из моего дома, – говорил мистер Томсон, – и стал бродягой и мотом. Я сам, о братья мои во Христе, был полон греха, полон ненависти и злобы (старшая мисс Смит: «Аминь!»), но льщу себя надеждой, что гнев господен минует меня. Вот уже пять лет, как душа моя обрела покой, блаженство коего превыше человеческого разумения. Обрели ли душевный покой вы, друзья мои? (Девицы хором: «Нет, нет!» Кокс, мичман с правительственного шлюпа «Везорфилд»: «А с чем его кушают?») Стучите, и отверзеца вам!
– И когда я понял свое заблуждение и оценил сокровище благодати, – продолжал мистер Томсон, – я решил приобщить к ней и своего сына. По морю и посуху искал я его и не падал духом. Я не стал ждать, когда он сам придет ко мне, хотя и мог так сделать, руководствуясь книгой, величайшей из всех книг. Я разыскал его в свином хлеву, среди… (Конец фразы покрыло шуршание юбок вставших из-за стола дам.) Благие деяния – вот мой девиз, братья во
Христе. По делам их узнаете их, и вот оно, мое деяние.
Признанное всеми, узаконенное деяние, на которое ссылался мистер Томсон, побледнело и уставилось на веранду, где в толпе слуг, собравшихся у открытой двери поглазеть на гостей, вдруг поднялась суматоха. Шум не стихал. Человек, одетый в отрепье и, очевидно, пьяный, силой прорвался сквозь толпу и, пошатываясь, вошел в зал. Переход от тумана и темноты к залитой светом теплой комнате ошеломил, ослепил его. Он снял свою потрепанную шляпу, провел ею раз-другой по глазам, стараясь в то же время опереться, впрочем, без особого успеха, на спинку стула. Но вот его блуждающий взгляд остановился на побледневшем лице Чарльза Томсона, и с загоревшимися, словно у ребенка, глазами, засмеявшись визгливым, слабеньким смехом, он кинулся вперед, ухватился за край стола, опрокинул бокалы и буквально упал на грудь блудного сына.
– Чарли! Подлец ты этакий. Здравствуй, здравствуй, дружище!
– Тише, сядь, успокойся! – сказал Чарльз, стараясь поскорее вырваться из объятий непрошеного гостя.
– Нет, вы только полюбуйтесь на него! – Не слушая уговоров, незнакомец держал несчастного за плечи и с нескрываемым восхищением разглядывал его праздничный костюм. – Полюбуйтесь! Хорош красавчик? Ну, Чарли, я горжусь тобой.
– Вон из моего дома! – сказал мистер Томсон, поднявшись из-за стола и грозно блеснув серыми, холодными глазами. – Чарльз, как ты смеешь?
– Не кипятись, старикашка! Чарли, кто этот старый индюк? А?
– Тише, тише, вот выпей! – Дрожащими руками Чарльз
Томсон налил стакан вина. – Выпей и уходи; завтра – в любое время, а сейчас уходи, уходи отсюда!
Но, не дав жалкому оборванцу выпить вино, старик, бледный от ярости, кинулся к нему. Приподняв его своими сильными руками и протащив сквозь круг испуганных гостей, он уже подошел к дверям, распахнутым слугами, когда Чарльз Томсон, словно очнувшись от оцепенения, крикнул:
– Остановитесь!
Старик остановился. Сквозь открытую дверь в комнату влетал ледяной ветер и туман.
– Что это значит? – спросил он, злобно насупив брови.
– Ничего, только остановитесь, ради бога! Не сегодня, подождите до завтра. Не надо, умоляю вас, не надо!
Может быть, мистер Томсон почувствовал что-то в голосе молодого человека, может быть, соприкосновение с оборванцем, которого он сдерживал своими сильными руками, остановило его, но сердце старика вдруг сжалось от неясного, смутного страха.
– Кто… кто это? – хрипло прошептал он.
Чарльз молчал.
– Отойдите! – крикнул старик окружавшим его гостям.
– Чарльз, иди сюда! Я приказываю, я… я прошу тебя, скажи, кто этот человек?
Только двое расслышали ответ, который беззвучно прошептал Чарльз Томсон:
– Ваш сын.
Утро, забрезжившее над унылыми дюнами, уже не застало гостей в парадных покоях мистера Томсона. Лампы все еще горели тусклым и холодным огнем в этом доме, покинутом всеми, кроме троих мужчин, которые сбились в кучку, словно ища тепла в нетопленом зале. Один из них забылся пьяным сном на диване; у ног его пристроился другой, известный раньше под именем Чарльза Томсона; а возле них, устремив свои серые глаза в одну точку, поставив локти на колени, закрыв уши руками, словно стараясь не слышать печального, настойчивого голоса, который, казалось, наполнял всю комнату, сидел измученный и сразу осунувшийся мистер Томсон.
– Видит бог, я не хотел обманывать вас. Имя, которое я назвал тогда, было первое, что пришло мне в голову, имя человека, которого я считал умершим, беспутного товарища моей постыдной жизни. А когда вы начали расспрашивать меня, я вспомнил то, что слышал от него самого, и решил смягчить ваше сердце и добиться свободы. У меня была только одна эта цель – свобода, клянусь вам! Но когда вы назвали себя и я увидел, что передо мной открывается новая жизнь, тогда, тогда… О, сэр! Покушаясь на ваш кошелек, я был голоден, безрассуден, не имел крова над головой, но на вашу любовь покусился человек беспомощный, отчаявшийся, познавший тоску!
Старик сидел неподвижно. Только что объявившийся блудный сын мирно похрапывал на своем роскошном ложе.
– У меня нет отца. Я никогда не знал другого дома, кроме вашего. Передо мной встало искушение. Мне было хорошо, так хорошо все это время!
Он встал и подошел к старику.
– Не бойтесь, я не стану оспаривать права вашего сына. Сегодня я уйду и никогда больше не вернусь сюда.
Мир велик, сэр, а ваша доброта научила меня искать честный жизненный путь. Прощайте! Вы не хотите подать мне руку? Ну, что ж! Прощайте!
Он отошел от него. Но, дойдя до двери, вдруг вернулся и, взяв обеими руками седую голову, поцеловал ее раз и еще раз.
– Чарльз!
Ответа не было.
– Чарльз!
Старик поднялся и, шатаясь, подошел к порогу. Дверь была открыта. До него донесся шум просыпающегося большого города, навсегда поглотивший звуки шагов блудного сына.
ИЛИАДА СЭНДИ-БАРА
Около девяти часов утра на реке стало известно, что компаньоны с участка «Дружба» поссорились и на рассвете разошлись.
Шум перебранки и звук двух пистолетных выстрелов, последовавших один за другим, привлекли внимание их ближайшего соседа.
Выбежав из хижины, он разглядел сквозь серый туман, поднимавшийся с реки, высокую фигуру Скотта, одного из компаньонов, который спускался с горы к ущелью; минутой позже из хижины вышел второй компаньон, Йорк, и, пройдя в нескольких шагах от любопытного наблюдателя, свернул в противоположную сторону, к реке.
Позднее выяснилось, что часть ссоры произошла на глазах у одного серьезного и положительного китайца, рубившего лес перед хижиной.
Но Джон5 держался спокойно, бесстрастно и отмалчивался.
– Моя рубила лес, моя не дралась, – таков был безмятежный ответ на все нетерпеливые расспросы.
– А что они все-таки говорили, Джон?
Джон не знал.
Полковник Старботтл бегло перечислил несколько общеизвестных эпитетов, которые люди невзыскательные могли бы счесть достаточным поводом для драки. Но
Джон отверг их.
– И такую-то вот скотину,– с некоторым ожесточением сказал полковник, – кое-кто хочет допустить в суд, чтобы они показывали против нас, белых! Пшел вон, язычник!
Итак, причина ссоры осталась неразгаданной.
То, что два человека, дружелюбие и выдержка которых заслужили им в обществе, не отличающемся добродетелями, почетное прозвище «миротворцев», то, что эти крепко привязанные друг к другу люди вдруг поссорились, и поссорились серьезно, вполне могло возбудить в поселке любопытство.
Те, кто подотошнее, посетили место недавней ссоры, оставленное теперь его прежними обитателями.
В опрятной хижине не было обнаружено ни беспорядка, ни следов драки. Грубо сколоченный стол был накрыт, должно быть, к завтраку; сковорода с лепешками все еще
5 Принятое в Калифорнии в описываемое время обращение к китайцу; китаец, в свою очередь, называл «Джоном» американца.
стояла на очаге, потухшие угли которого могли служить олицетворением страстей, бушевавших здесь какойнибудь час назад.
Но глаза полковника Старботтла, хоть они и были у него несколько воспаленные и слезились, подметили более существенные детали. После осмотра хижины в дверной притолоке был обнаружен след пули, а в оконной раме, почти напротив, вторая вмятина. Полковник Старботтл обратил внимание присутствующих на тот факт, что одна вмятина точка в точку совпадала с калибром револьвера, принадлежавшего Скотту, а другая – с калибром пистолета, который был у Йорка.
– Вот они как стояли, – сказал полковник, занимая соответствующую позицию, – футах в трех друг от друга – и промахнулись! – В голосе полковника слышались горестные нотки, что произвело должное действие на его слушателей. Тонкий намек на неосуществленные здесь возможности поразил всех.
Однако Сэнди-Бару было суждено испытать еще большее разочарование.
Противники не виделись со времени ссоры, но в поселке ходили смутные слухи, будто оба они решили пристрелить один другого при первой же встрече. И поэтому
Сэнди-Бар охватило волнение, не лишенное, я бы сказал, некоторой приятности, когда в десять часов утра Йорк вышел из салуна «Магнолия» на единственную в поселке длинную и беспорядочно раскинувшуюся улицу, в ту же самую минуту, как Скотт появился на пороге кузницы у перекрестка дорог. С первого же взгляда всем стало ясно, что избежать встречи они смогут только в том случае, если кто-нибудь из них отступит назад.
Двери и окна ближайших салунов мгновенно запестрели лицами. Над береговым откосом из-за прибрежных камней откуда ни возьмись возникли чьи-то головы. Пустой фургон, стоявший у дороги, вмиг наполнился зрителями, словно выскочившими из-под земли. На склоне холма поднялась беготня и суматоха. Мистер Джек Гемлин остановил лошадь посреди дороги и во весь рост встал в двуколке прямо на сиденье.
А тем временем оба предмета столь пристального внимания приближались друг к другу.
– Йорку солнце прямо в глаза! Скотт уложит его вон у того дерева. Выжидает, когда целиться, – послышалось из фургона.
Потом наступила тишина.
А река тем временем бежала и пела свое, ветер с обидным равнодушием шумел в верхушках деревьев. Полковник Старботтл почувствовал это и в минуту наивысшей сосредоточенности, не оглядываясь, помахал за спиной палкой, как бы одергивая природу, и сказал: – Тш-ш!
Противники сходились все ближе и ближе. Одному из них дорогу перебежала курица. Крылатое семечко, слетевшее с дерева, опустилось у ног другого. И не замечая этого иронического комментария природы, они шагали навстречу друг, другу, насторожившись, напрягшись всем телом, наконец сблизились, обменялись взглядом и – разошлись в разные стороны.
Полковника Старботтла пришлось снять с фургона.
– Выдохся наш поселок, – мрачно проговорил он, позволив отвести себя под руки в «Магнолию».
Трудно сказать, в каких выражениях полковник излил бы в дальнейшем свои чувства, если б в эту минуту к их группе не присоединился Скотт.
– Вы ко мне изволили обращаться? – спросил он полковника, как бы невзначай опуская руку на плечо этого джентльмена.
Почувствовав некие мистические свойства этого прикосновения и необычную значительность взгляда своего собеседника, полковник удовольствовался тем, что с большим достоинством ответил:
– Нет, сэр!
Поведение Йорка, стоявшего неподалеку от салуна, было столь же примечательным и странным.
– Ведь дело было верное; почему же ты его не ухлопал? – спросил Джек Гемлин, когда Йорк подошел к его двуколке.
– Потому что я его ненавижу, – последовал ответ, слышный только Джеку.
Вопреки распространенному мнению Йорк не прошипел эти слова сквозь зубы, а произнес их совершенно обычным тоном. Но Джек Гемлин, знаток человеческой натуры, помогая Йорку залезть в двуколку, заметил, что руки у него были холодные, губы пересохшие, и выслушал этот парадокс с улыбкой.
Убедившись, что ссору между Йорком и Скоттом не уладить обычными местными способами, Сэнди-Бар перестал интересоваться ею. Но вскоре пронесся слух, будто участок «Дружба» стал предметом судебной тяжбы и оба компаньона, не жалея затрат, собираются доказывать свои права на него.
Поскольку было известно, что участок выработан и никакой ценности собой не представляет, а компаньоны, разбогатевшие на нем, собирались бросить его за какихнибудь два-три дня до ссоры, поводом к тяжбе можно было счесть только беспричинную злобу.
Через некоторое время в этой простодушной Аркадии появились двое адвокатов из Сан-Франциско, которые вскоре завоевали почетное место в салуне и – что почти одно и то же – доверие здешней публики.
Прямым следствием этого предосудительного содружества были многочисленные вызовы в суд; и когда разбор дела об участке объявили к слушанию, все обитатели
Сэнди-Бара пожаловали в здание суда если не по вызову, то просто из любопытства.
Ущелья и канавы на несколько миль в окружности обезлюдели.
Я не собираюсь описывать этот ставший знаменитым процесс. Достаточно сказать, что, по словам адвоката истца, он «имел из ряда вон выходящее значение, ибо коснулся прав, вытекающих из неустанного трудолюбия, с которым разрабатывались сокровища этого золотого дна»; а согласно простецкой терминологии полковника Старботтла, процесс этот был не чем иным, как «ерундой, которую джентльмены могли уладить в десять минут за стаканом виски, если бы они смотрели на вещи по-деловому, или в десять секунд с помощью револьвера, если бы искали случая поразвлечься».
Дело выиграл Скотт, и Йорк немедленно подал апелляцию. Говорили, что он поклялся всадить все до последнего доллара в эту борьбу.
Таким образом, Сэнди-Бар начал привыкать к тому, что ссора прежних компаньонов перешла во вражду на всю жизнь, и забыл об их былой дружбе. Тех немногих, кто надеялся узнать на суде ее причину, постигло разочарование. В поселке, склонном вообще считать достоинства женского пола весьма спорными, среди прочих поводов для ссоры выставляли и тайное влияние женщины.
– Попомните мое слово, друзья, – сказал однажды полковник Старботтл, считавшийся в Сакраменто «Джентльменом старой школы», – в этой истории замешана какаято прелестница.
В подтверждение своей теории галантный полковник рассказал несколько забавных происшествий, которые обычно любят рассказывать джентльмены старой школы, но из уважения к предрассудкам джентльменов более поздних школ я воздержусь и не стану передавать их здесь.
Однако из дальнейшего выяснится, что и эта теория оказалась ошибочной. Единственной женщиной, которая могла бы как-то повлиять на отношения друзей, была хорошенькая дочка старика Фолинсби из Поверти-Флета, в гостеприимном доме которого, не лишенном некоторого комфорта и изящества, редко встречающихся в этом мире несовершенной цивилизации, и Йорк и Скотт были частыми гостями. Впрочем, однажды вечером, спустя месяц после ссоры, Йорк заглянул в этот очаровательный приют и, увидев там Скотта, обратился к хорошенькой хозяйке с кратким вопросом:
– Вы любите этого человека?
В своем ответе молоденькая девушка воспользовалась теми самыми словами, пылкими и в то же время уклончивыми, которые в подобном случае пришли бы на ум большинству моих очаровательных читательниц.
Не сказав больше ни слова, Йорк вышел.
«Мисс Джо» испустила едва слышный вздох, лишь только дверь скрыла от нее кудри и широкие плечи Йорка, и, как следовало порядочной девушке, вернулась к своему оскорбленному гостю.
– И ты поверишь, милочка, – рассказывала она потом одной близкой приятельнице, – тот, другой, сверкнул на меня глазами, встал на дыбы, взял шляпу и тоже ушел; только я их обоих и видела.
Подобное крайнее пренебрежение к интересам и чувствам других людей характеризовало все поступки бывших компаньонов, когда дело шло об утолении их слепой злобы.
Когда Йорк купил участок ниже новой заявки Скотта и заставил его солидно потратиться на устройство спуска воды обходным путем, Скотт отомстил тем, что загородил реку плотиной, тем самым затопив заявку Йорка.
Не кто иной, как Скотт в соучастии с полковником
Старботтлом первым начал кампанию против китайцев, закончившуюся тем, что Йорку пришлось расстаться со своими желтокожими рабочими; не кто иной, как Йорк провел в Сэнди-Бар проезжую дорогу и пустил по ней дилижанс, после чего мулы и караваны Скотта остались не у дел; не кто иной, как Скотт организовал Комитет бдительности, изгнавший из поселка приятеля Йорка Джека Гемлина; не кто иной, как Йорк стал выпускать газету «Вестник Сэнди-Бара», которая назвала это мероприятие «возмутительным беззаконием», а Скотта – «бандитом»; не кто иной, как Скотт во главе двадцати замаскированных молодчиков однажды ночью при луне спустил в желтую воду реки столь оскорбительные для него печатные формы и рассыпал типографский шрифт по пыльной дороге.
В отдаленных и более цивилизованных городах на все эти дела смотрели как на первые признаки прогресса и жизнеспособности поселка.
Передо мной лежит номер еженедельника «Пионер
Поверти-Флета» от 12 августа 1856 года, в передовой статье которого под заголовком «Наши успехи» говорится:
«Постройка новой пресвитерианской церкви на «С»-
стрит в Сэнди-Баре закончена. Церковь выросла на том
самом месте, где был раньше салун «Магнолия», сгорев-
ший месяц тому назад при совершенно загадочных об-
стоятельствах. Храм, словно феникс, возникший из пепла
«Магнолии», является даром эсквайра Г. Дж. Йорка из
Сэнди-Бара, купившего участок и предоставившего
строительные материалы. Тут же поблизости поднима-
ются и другие здания, и самое приметное из них – почти
напротив церкви – салун «Солнечный Юг», который
строит капитан Мэт Скотт. Капитан не пожалел за-
трат на оборудование этого салуна, обещающего стать
приятнейшим местом отдохновения в старой Туолумне.
На днях он приобрел для будущего салуна два первокласс-
ных новых бильярда с пробковыми бортами. Наш старый
приятель Горец Джимми будет продавать там спиртные
напитки. Мы обращаем внимание наших читателей на
объявления в следующем столбце. Навестив Джимми, гости нашего Сэнди-Бара не пожалеют об этом».
В местной хронике мне попалась следующая заметка:
«Г. Дж. Йорк, эсквайр, предлагает вознаграждение в
размере ста долларов за поимку лиц, утащивших в про-
шлое воскресенье во время вечерней службы ступеньки
новой пресвитерианской церкви на «С»-стрит в Сэнди-
Баре. Капитан Скотт также предлагает сотню долла-
ров всякому, кто задержит злоумышленников, разбивших
вечером следующего дня великолепные зеркальные стекла
нового салуна. Ходят слухи о реорганизации Комитета
бдительности в Сэнди-Баре».
Прошли долгие месяцы. Жестокое недреманное солнце
Сэнди-Бара успело много раз зайти, оставляя позади себя неуемную ярость этих людей, когда в поселке начали поговаривать о посредничестве. В частности, священнослужитель той новой церкви, о которой я только что упоминал, чистосердечный, бесстрашный, но, видимо, не очень проницательный человек, с радостью воспользовался щедрым даром Йорка, чтобы попытаться примирить бывших компаньонов. Он произнес проникновенную проповедь на отвлеченную тему о греховности раздоров и вражды вообще. Но в своих блестящих проповедях его преподобие мистер Доус обращался к идеальному приходу – к приходу, который состоял из людей, олицетворяющих собой только порок или же только добродетель, из людей единых помыслов, мыслящих логически, исполненных детской веры, сверхъестественной чистоты душевной и в то же время зрело оценивающих свои поступки.
Прихожане мистера Доуса в большинстве своем были люди самые обычные, не без хитрецы, но добродушные, наделенные всеми человеческими слабостями и более склонные к самооправданию, чем к самообвинению, и они преспокойно пропустили мимо ушей ту часть проповеди, которая касалась их самих, и, глядя на Йорка и Скотта, бросавших всем вызов своим присутствием в церкви, с чувством удовлетворения – боюсь, не совсем христианским – слушали, как тех «пробирают с песочком».
Если мистер Доус ожидал, что Йорк и Скотт обменяются рукопожатием после проповеди, то ему пришлось разочароваться. Но он не отступился от своей цели. С той спокойной отвагой и решительностью, которые заслужили ему уважение людей, склонных отождествлять благочестие с мягкотелостью, он атаковал Скотта в его собственном салуне. Что говорил там мистер Доус, осталось неизвестным; подозреваю, что это было повторением некоторых пунктов его проповеди. Как только он кончил, Скотт без всякой злобы посмотрел на него поверх посуды, стоявшей на стойке, и сказал далеко не так сурово, как можно было бы ожидать:
– Молодой человек, я ценю ваше красноречие, но когда вы будете знать Йорка и меня так же близко, как господа бога, вот тогда мы с вами побеседуем.
Итак, вражда разгоралась все больше и больше; и, как и во многих других случаях, более известных миру, личная неприязнь двух людей стала поводом к возникновению так называемых «принципов» и «убеждений».
Вскоре выяснилось, что убеждения эти соответствуют основным принципам, которые были сформулированы создателями американской конституции, как это подробно изъяснял государственный ум Икс (или, наоборот, являются той роковой пучиной, которая может погубить государственный корабль, как предостерегал красноречивый
Игрек). Практическим результатом всего этого было то, что Йорка и Скотта выдвинули в законодательные учреждения от двух враждующих партий Сэнди-Бара.
Неделю за неделей после этого плакаты крупными буквами взывали к избирателям Сэнди-Бара и соседних поселков: «ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ!» Напрасно высокие придорожные сосны, к стволам которых прибили и этот и многие другие призывы, противились такому насилию и стонали, покачивая своими овеянными ветром сторожевыми башнями!
В один прекрасный день к рощице у входа в ущелье с барабанным боем, с яркими плакатами подошла процессия. Собрание открыл полковник Старботтл, чья поддержка почти обеспечивала Йорку победу на выборах, поскольку полковник считался опытным в делах этого рода и пользовался неопределенной репутацией «боевого коня».
Речь в пользу своего друга полковник заключил провозглашением кое-каких бесспорных принципов вперемежку с анекдотами, настолько рискованными, что, кажется, даже сосны могли бы возмутиться и закидать его опадающими шишками. Но полковник рассмешил своих слушателей, смех помог Йорку завладеть всеобщим вниманием, и когда он поднялся на трибуну, его встретили приветственными криками. Ко всеобщему удивлению, оратор начал с того, что принялся всячески поносить своего соперника. Он распространялся не только о деяниях и проступках Скотта в Сэнди-Баре, но заговорил также о фактах, относившихся к началу его карьеры и до сих пор никому здесь не известных. К точности эпитетов и прямоте речи добавлялась сенсационность разоблачений. Толпа кричала, подбадривала его и была в полном восторге, но когда эта ошеломляющая филиппика подошла к концу, раздались единодушные возгласы: «Давай сюда Скотта!»
Полковник Старботтл попытался было бороться с этой вопиющей бестактностью, но тщетно. Руководствуясь то ли чувством элементарной справедливости, то ли более низменной потребностью поразвлечься, собрание стояло на своем, и Скотта привели, протолкнули вперед и заставили подняться на трибуну.
В ту минуту, когда его нечесаная шевелюра и всклокоченная борода появились над перилами, всем стало ясно, что он пьян. Однако не успел Скотт и слова сказать, как собравшиеся почувствовали, что перед ними стоит подлинный оратор Сэнди-Бара, единственный человек, который способен завоевать их неустойчивые симпатии (может быть, потому, что он не гнушался взывать к ним).
Уверенность в себе придала Скотту чувство достоинства, и подозреваю, что состояние, в котором он находился, пленяло его слушателей, видевших в этом признаки царственной свободы и широты натуры. Как бы там ни было, но стоило только этому нежданному-негаданному Гектору выбраться из канавы, как мармидоняне Йорка дрогнули.
– Все до последнего слова, джентльмены, – начал
Скотт, наклоняясь над перилами, – все до последнего слова из того, что говорил этот человек, – сущая правда. Меня выгнали из Каиро; я на самом деле был связан с бандитской шайкой; я на самом деле дезертировал из армии; я бросил жену в Канзасе. Но числится за мной еще один неблаговидный поступок, которым он меня не попрекнул, должно быть, просто по забывчивости. Три года, джентльмены, я был компаньоном этого человека!
Собирался ли Скотт говорить дальше, не знаю: буря аплодисментов придала его успеху художественную полноту и завершенность и предрешила его избрание. Этой же осенью он отправился в Сакраменто, а Йорк уехал за границу; и впервые за долгие годы расстояние и новая обстановка, в которой они оба очутились, разъединили старых врагов.
Мало принеся нового зеленому лесу, серым скалам и желтой реке, но сильно раздвинув вехи, поставленные человеком, и населив поселок новыми лицами, над Сэнди-
Баром пролетели три года. Два его обитателя, когда-то крепко с ним связанные, казалось, были совсем забыты.
– Вы уже никогда не вернетесь в Сэнди-Бар, – сказала мисс Фолинсби, «Лилия Поверти-Флета», встретившись с
Йорком в Париже. – Ведь Сэнди-Бара больше нет. Теперь он называется Риверсайд, и новые кварталы выстроили выше по реке. Да, кстати, Джо говорит, что Скотт выиграл дело об участке «Дружба», живет теперь в старой своей хижине и почти всегда пьяный. Ах, простите, – добавила эта жизнерадостная особа, увидев, как румянец залил бледные щеки Йорка. – Боже мой, я была уверена, что старая вражда кончилась! По-моему, давно пора.
Через три месяца после этого разговора в прекрасный летний вечер у веранды «Юнион-Отеля» в Сэнди-Баре остановился дилижанс из Поверти-Флета.
Один из пассажиров в хорошо сшитом костюме и с чисто выбритым лицом, по местным понятиям, «чужак», потребовал отдельный номер и рано удалился к себе. Но на следующее утро приезжий встал еще до восхода солнца и, вынув из саквояжа другую смену одежды, облачился в белые парусиновые брюки и белую парусиновую рубаху, а на голову надел соломенную шляпу. Одевшись, он завязал узлом красную шелковую косынку на шее и расправил ее по плечам. Превращение получилось полное. Когда он бесшумно спустился по лестнице и вышел на улицу, никто не сказал бы, что это все тот же щеголеватый незнакомец.
Только несколько человек узнали Генри Йорка из Сэнди-
Бара.
Неверный свет раннего утра и перемены, происшедшие в поселке, заставили Йорка немного помедлить, прежде чем он понял, где находится.
Сэнди-Бар, каким он его помнил, был расположен возле самой реки, а дома, стоявшие вокруг, были позднейшей стройки и более современные на вид. По дороге к реке ему попадались то новая школа, то церковь, которых раньше не было. Еще немного дальше – и появился салун «Солнечный Юг», превратившийся теперь в ресторан, хотя позолота на нем потускнела и штукатурка облупилась. Теперь уже Йорк знал, куда ему идти, и, быстро сбежав по косогору, перешагнул через канаву и остановился у нижней границы участка «Дружба».
Серый туман медленно поднимался над рекой, цепляясь за верхушки деревьев, всползая по горному склону, и, наконец, заплутавшись среди здешних каменных алтарей, был принесен в жертву восходящему солнцу.
Земля под ногами Йорка, которую он когда-то безжалостно исполосовал и изранил своими инструментами, успела покрыться зеленью за эти долгие годы и теперь улыбалась ему всепрощающей улыбкой, словно говоря, что в конце концов жизнь не так уж плоха.
Стайка птиц купалась в канаве, да так весело, будто канава эта была новшеством, специально уготованным для них природой. Завидев Йорка, заяц юркнул в опрокинутый желоб для промывки золотого песка, будто желоб только с этой целью там и положили.
Йорк все еще не решался взглянуть прямо перед собой.
Но солнце поднялось высоко, и лучи его уже золотили холм, на котором стояла хижина. Несмотря на все свое самообладание, Йорк почувствовал, как у него забилось сердце, лишь только он поднял на нее глаза. Окна и дверь хижины были закрыты, дым из ее глинобитной трубы не шел, но во всем остальном она нисколько не изменилась.
За несколько шагов до нее Йорк подобрал с земли сломанный заступ, с улыбкой поднял его на плечо, медленно подошел к двери и постучался. Изнутри не донеслось ни звука. Улыбка замерла у Йорка на губах, и он порывисто толкнул дверь.
Какой-то человек вскочил с койки и сердито шагнул к
Йорку навстречу, человек, воспаленные глаза которого вдруг с изумлением уставились на него, а руки, протянутые было вперед, поднялись предостерегающе, человек, который вдруг охнул, захрипел и в припадке стал валиться на пол.
Йорк вовремя подхватил его и вытащил на воздух, на солнце. Оба они упали, перевалившись друг через друга.
Но Йорк тут же поднялся и сел, держа на коленях судорожно бившееся тело своего прежнего компаньона и вытирая пену с его подергивающихся губ. Постепенно судороги стали все реже и реже, потом вовсе прекратились, и
Скотт затих у него на руках.
Йорк сидел неподвижно, вглядываясь, в лицо своего компаньона. Доносившийся из лесу стук топора – еле слышный, призрачный звук – только и нарушал тишину.
Высоко над ними кружил в небе ястреб. А потом послышались голоса, подошли двое мужчин.
– Драка?
Нет, припадок; не помогут ли они перенести больного в гостиницу?
И там занемогший компаньон Йорка лежал неделю, не зная ничего, кроме видений, навязанных болезнью и страхом. На восьмой день перед рассветом он очнулся, открыл глаза и, взглянув на Йорка, пожал ему руку, потом заговорил:
– Значит, и правда ты? А я думал, это виски надо мной измывается.
Вместо ответа Йорк взял его руки в свои и, облокотившись о край койки, с ласковой улыбкой стал шутя разводить их из стороны в сторону.
– Ведь ты был за границей? Ну, как Париж, понравился?
– Да ничего. А как тебе Сакраменто?
– Первый сорт.
И это было все, что они смогли сказать друг другу.
Вскоре Скотт снова открыл глаза.
– Ослаб я здорово.
– Ничего, скоро поправишься.
– Вряд ли.
Наступило долгое молчание; они слышали, как где-то рубят лес, как Сэнди-Бар просыпается и начинает свой новый день.