– Это же Джон! Мама, это наш Джон, который был у нас в Фидлтауне!
Глаза и зубы А Фе мгновенно просияли. Девочка захлопала в ладоши и ухватилась за его блузу. Тогда он коротко проговорил:
– Мине Джон, А Фе – все равно. Мине тебя знает.
Здравствуй.
Миссис Третерик, нервно вздрогнув, уронила белье и всмотрелась в А Фе. Но если старая привязанность обострила зрение Кэрри, то равнодушному взгляду миссис Третерик он и теперь казался неотличимым от прочих своих соплеменников. Он только напомнил ей об испытанных невзгодах. Охваченная смутным предчувствием новой опасности, она спросила его, когда он уехал из Фидлтауна.
– Давно. Мине не любит Фидлтаун, не любит Третерик. Любит Сан-Фиско. Любит стирать. Любит Кэрри.
Лаконичные высказывания А Фе пришлись по душе миссис Третерик. Она не стала задумываться, насколько впечатление прямоты и искренности объяснялось его недостаточным знанием английского языка. Она только сказала: «Не говори никому, что меня видел», – и достала из кармана кошелек.
Не заглядывая в него, А Фе увидел, что он почти пуст.
Не осматриваясь, увидел, что комната обставлена бедно.
Безразлично уставившись в пространство, разглядел, что и миссис Третерик и Кэрри одеты плохо. Однако должен сообщить читателю, что длинные пальцы А Фе без промедления и весьма цепко ухватили протянутую ему миссис
Третерик монету в полдоллара.
После этого он стал шарить у себя за пазухой, производя при этом весьма странные телодвижения. Через несколько мгновений он извлек откуда-то из глубины детский фартук, который положил на корзину, проговорив:
– Прошлый раз забыла.
И возобновил свои телодвижения. Наконец в результате длительных усилий он извлек – по-видимому, из правого уха – нечто тщательно завернутое в папиросную бумагу. Он осторожно развернул бумагу, и на ладони у него оказались две золотые монеты по двадцать долларов, которые он и вручил миссис Третерик.
– Твоя оставила на бюро в Фидлтауне, мине нашел.
Мине принес. Все порядке.
– Но я не оставляла денег на бюро, Джон! – воскликнула миссис Третерик. – Тут какая-то ошибка. Это чьи-то еще деньги. Забери их, Джон.
А Фе нахмурился, отступил от протянутой руки миссис Третерик и поспешно наклонился над корзиной.
– Мине не возьмет. Нет-нет. Мине поймает полисмен и скажет – проклятый вор – украл сорок долларов – идти в тюрьму. Мине не возьмет. Твоя забыла деньги на бюро в
Фидлтауне. Мине принес. Обратно не беру.
Миссис Третерик заколебалась. Она уезжала в такой спешке, что действительно могла забыть деньги. Во всяком случае, она не имела права подвергать опасности этого честного китайца, отказываясь от них. Посему она сказала:
– Хорошо, Джон, я оставлю их у себя. А ты приходи к нам в гости, ко мне, – тут ее впервые в жизни осенило, что мужчина может захотеть увидеть не ее, а кого-нибудь другого, – и к Кэрри.
Лицо А Фе посветлело. Он даже издал короткий чревовещательский смешок, не шевеля губами. Затем он вскинул на плечо корзину, осторожно притворил за собой дверь и бесшумно спустился по лестнице. Однако, оказавшись в передней, он странным образом не сумел открыть дверь наружу и, повозившись минуту с замком, стал оглядываться, кто бы ему мог помочь. Но служанка, которая его впустила, не подозревая о его затруднениях и вообще забыв о его существовании, скрывалась где-то в глубине дома.
И тут произошел таинственный и прискорбный инцидент, о котором я просто поведаю читателю, не пытаясь его объяснить. На столе в прихожей лежал шарф, видимо, принадлежавший вышеупомянутой служанке. Пока А Фе одной рукой крутил замок, другая его рука опиралась на стол. И вдруг словно по собственной воле шарф стал подползать к руке А Фе, а затем медленным змееподобным движением вползать ему в рукав. Вскоре он полностью исчез где-то в глубине его блузы. Не выказав ни малейшего интереса или беспокойства по этому поводу, А Фе продолжал возиться с замком. Минуту спустя покрывавшая стол скатерть красной камчи под действием той же таинственной силы медленно собралась под пальцы А Фе и, извиваясь, скрылась тем же маршрутом. Не знаю, какие бы еще последовали таинственные происшествия, но в это время А Фе наконец раскрыл секрет замка и отворил дверь
– одновременно со звуком шагов на лестнице, ведущей в кухню. А Фе не проявил никакой поспешности, но неторопливо взвалил на плечи корзину, старательно притворил за собой дверь и двинулся в густой туман, который к тому времени окутал небо и землю.
Миссис Третерик смотрела ему вслед из окна, пока он не скрылся в серой мгле. Измученная одиночеством последних месяцев, она была переполнена к нему горячей благодарностью и, если и заметила, что грудь его несколько раздалась, а живот выпятился, то, наверное, приписала это распиравшим его благородным чувствам и сознанию исполненного долга, не подозревая о скрытых под блузой шарфе и скатерти. Ибо миссис Третерик оставалась верной своей поэтически-чувствительной натуре. Когда туман сгустился в сумерки, она привлекла к себе Кэрри и, не вслушиваясь в ее болтовню, погрузилась в сентиментальные и приятные воспоминания, которые были в ее теперешнем положении и горьки и опасны. Неожиданное появление А Фе как бы перекинуло мостик в прошлое. Она мысленно повторяла проделанный с тех пор печальный путь, заново переживая все его огорчения, трудности и разочарования, и не приходится удивляться порыву Кэрри, которая вдруг на полуслове прекратила свою болтовню, обняла ее ручонками за шею и стала уговаривать перестать плакать.
Упаси бог, чтобы этим самым пером, предназначенным лишь для утверждения нравственных устоев, я попытался изложить взгляды самой миссис Третерик на события этих месяцев, ее жалкие оправдания, нелогичные выводы, избитые извинения и неубедительные резоны. Но как бы то ни было, ей, по-видимому, пришлось несладко.
Ее незначительные средства вскоре иссякли. В Сакраменто она убедилась, что стихи, может быть, и пробуждают благороднейшие чувства в человеческой душе и удостаиваются высочайших похвал редакторов на страницах их изданий, но отнюдь не могут обеспечить сносное существование для нее и Кэрри. Тогда она попытала счастья на подмостках сцены, но потерпела здесь полное фиаско.
Возможно, что она представляла себе человеческие страсти несколько иначе, чем публика Сакраменто, но, во всяком случае, ее очарование, оказывавшее столь могучее действие на небольшом расстоянии, много теряло в огнях рампы. У нее нашлось сколько угодно закулисных почитателей, но у широкой аудитории она не заслужила популярности. Тогда она вспомнила, что у нее неплохой голос–
не очень сильное и не очень хорошо поставленное, но чистое и трогательное контральто, – и ей удалось получить место в церковном хоре. Там она продержалась три месяца, значительно поправив свои денежные дела и, по слухам, доставив немало приятных минут сидящим в последних рядах джентльменам, которые неотрывно любовались ею во время исполнения псалмов.
Как сейчас вижу ее в церкви. Косые лучи света, проникавшие на хоры, нежно высвечивали ее очаровательную головку с зачесанной наверх массой светло-каштановых волос, оттеняя черные дуги бровей и бахрому ресниц над глазами генуэзского бархата. Было очень приятно смотреть, как открывается и закрывается ее маленький ротик, обнажая ровные, белые зубы, и как под вашим взглядом ее атласная щечка загорается тщеславным румянцем. Ибо миссис Третерик всегда очаровательно розовела под восхищенными взглядами и, как большинство хорошеньких женщин, вся собиралась, словно пришпоренная лошадь.
А затем, естественно, начались неприятности. Исполнительница партии сопрано, отличавшаяся даже большей беспристрастностью суждений, нежели свойственно ее полу, поведала мне, что миссис Третерик ведет себя просто бесстыдно; что она бог знает что о себе понимает; что если она считает остальных хористов своими рабами, то пусть посмеет сказать об этом ей, сопрано, прямо в глаза; что ее перемигивание с басом на пасхальное воскресенье привлекло к себе внимание всех прихожан и что она сама заметила, как доктор Коуп дважды в течение службы поглядел на хоры; что ее, сопрано, друзья не хотели, чтобы она пела в одном хоре с особой, которая выступала на подмостках, но она не стала их слушать. Однако она узнала от верных людей, что миссис Третерик убежала от мужа и что эта рыжая девочка, которая иногда приходит в церковь, не ее родная дочь. Тенор, отозвав меня за орган,
доверительно сообщил мне, что миссис Третерик часто затягивает заключительную ноту, стремясь обратить на себя внимание молящихся и тем обнаруживая шаткость своих моральных устоев; что его мужское достоинство – в будни он служил клерком в галантерейном магазине и пользовался большой популярностью у покупательниц, а по воскресеньям усердно пел в хоре, издавая звуки, по всей видимости, бровями, – что его мужское достоинство, сэр, не позволяет ему этого больше терпеть. Один лишь бас, приземистый немец с густым голосом, обладание которым его, казалось, только обременяло и даже удручало, вступился за миссис Третерик и заявил, что все они ей завидуют, потому что она такая «красотка». Все эти взаимные неудовольствия завершились открытой ссорой, во время которой миссис Третерик выражалась столь точно и красочно, что сопрано в конце концов разразилась истерическими рыданиями и покинула поле битвы, ведомая под руку мужем и тенором. Отсутствие обычной партии сопрано было, как и предполагалось, замечено прихожанами, и происшествие стало достоянием гласности. Миссис
Третерик отправилась домой, торжествуя победу, но, оказавшись у себя в комнате, с отчаянием оповестила Кэрри, что они теперь нищие, что она – ее мать – только что отняла кусок хлеба у своей ненаглядной дочурки, и в заключение разразилась слезами раскаяния. Это были не прежние легкие слезы поэтического умиления и грусти, а жгучие слезы подлинного горя. Но тут служанка объявила о приходе ризничего – члена церковного музыкального комитета, который явился с официальным визитом. Миссис
Третерик вытерла свои длинные ресницы, приколола к платью новую ленточку и пошла в гостиную. Она пробыла там два часа, что могло бы показаться подозрительным, если бы ризничий не был женат и не имел взрослых дочерей. Вернувшись к себе, миссис Третерик, напевая, повертелась перед зеркалом и выбранила Кэрри. Место в хоре осталось за ней.
Но ненадолго. В скором времени силы ее врагов получили могучее подкрепление в лице жены ризничего. Эта дама нанесла визиты нескольким наиболее влиятельным членам музыкального комитета и супруге доктора Коупа.
В результате на очередном заседании комитета было решено, что голос миссис Третерик недостаточно силен для просторного здания церкви, и ей предложили уйти. Она повиновалась. К тому времени, когда на нее неожиданно свалились сокровища А Фе, она была без работы уже два месяца и ее скудные средства почти полностью иссякли.
Серый туман сгустился в черноту ночи, вспыхнули мерцающие огни уличных фонарей, а миссис Третерик, погруженная в свои невеселые воспоминания, все еще недвижно сидела у окна. Она даже не заметила, как Кэрри соскользнула с ее колен и вышла из комнаты, и лишь когда девочка вбежала с еще влажной вечерней газетой в руках, миссис Третерик очнулась и обратилась мыслями к настоящему. За последнее время она усвоила привычку проглядывать отдел объявлений в слабой надежде найти себе какое-нибудь подходящее занятие – какое именно, она себе не представляла, – и Кэрри заметила эту привычку. Миссис Третерик машинально закрыла ставни, зажгла свет и развернула газету. Ее взор упал на следующее сообщение:
«Фидлтаун, 7-е. Вчера вечером скончался от белой го-
рячки старожил города мистер Джеймс Третерик. Мис-
тер Третерик был склонен к злоупотреблению спиртными
напитками – как говорят, вследствие неудачно сло-
жившейся семейной жизни».
Миссис Третерик не вздрогнула. Она спокойно перевернула страницу и взглянула на Кэрри. Девочка сосредоточенно рассматривала книжку. Миссис Третерик ничего не сказала, но весь вечер была непривычно молчалива и холодна. Когда Кэрри уже легла спать, миссис Третерик вдруг упала на колени рядом с ее кроваткой и, взяв в ладони огненную головку девочки, спросила:
– Хочешь, чтоб у тебя был новый папа, детка?
– Нет, – ответила Кэрри после секундного размышления.
– Но если будет папа, мама сможет лучше о тебе заботиться – любить тебя, покупать тебе красивые платьица, дать тебе хорошее воспитание.
Кэрри посмотрела на нее сонными глазами.
– А тебе он нужен, мама?
Миссис Третерик вдруг покраснела до корней волос и, резко сказав: «Спи!» – отошла от кроватки.
Но около полуночи две белые руки крепко обвили ребенка и привлекли его к груди, которая судорожно вздымалась и опускалась, разрываемая рыданиями.
– Не плачь, мама, – прошептала Кэрри, смутно припомнив вечерний разговор. – Не плачь. Пусть будет новый папа, но только если он будет тебя очень любить – оченьочень!
Месяц спустя, ко всеобщему изумлению, миссис Третерик вышла замуж. Счастливым избранником оказался некто полковник Старботтл, недавно избранный от округа Калаверас в законодательное собрание штата. Не надеясь живописать это событие более изящным слогом, нежели корреспондент «Сакраменто Глоуб», я позволю себе привести некоторые из его изысканных периодов:
«Безжалостные стрелы лукавого бога настигли еще
одного из наших славных солонов. Последней «жертвой»
пал досточтимый А. Старботтл из графства Калаверас, пораженный чарами прелестной вдовы, в прошлом слу-
жительницы Мельпомены. Последнее время она пела в хо-
ре одной из наиболее модных церквей Сан-Франциско, вы-
соко оплачивавшей заслуги этой пленительной святой Це-
цилии».
«Датч-Флет Интеллидженсер», однако, позволил себе высказаться по этому поводу в юмористически-развязном тоне, который характерен для независимой прессы:
«Новый демократический воитель от Калавераса не-
давно предложил законодательному собранию небольшой
билль, в котором настаивает на замене фамилии Трете-
рик на Старботтл. В Сан-Франциско этот документ на-
зывают свидетельством о браке. Со времени кончины
мистера Третерика прошел всего месяц, но, видимо, му-
жественный полковник не боится привидений».
Справедливость требует признать, что полковнику стоило немалого труда добиться руки миссис Третерик.
Мало того, что ему пришлось преодолевать естественную застенчивость дамы своего сердца, – на его пути еще встал соперник. Это был состоятельный гробовщик из Сакраменто, который влюбился в миссис Третерик, увидев ее в театре и в церкви, поскольку по роду занятий был лишен повседневного и непринужденного общения с прекрасным полом и вообще встречался с дамами лишь в самой официальной обстановке. Сей джентльмен нажил неплохое состояние во время весьма кстати разразившейся в Сан-
Франциско жестокой эпидемии, и полковник считал его опасным соперником. К счастью, однако, похоронных дел мастеру пришлось снаряжать в последний путь некоего сенатора, коллегу полковника, от чьей меткой пули на поединке чести тот и пал; и гробовщик, то ли из соображений личной своей безопасности, то ли, мудро рассудив, как полезны для него и впредь будут услуги полковника, уступил ему дорогу.
Медовый месяц продолжался недолго и был оборван весьма прискорбным инцидентом. На время свадебного путешествия Кэрри поручили заботам сестры полковника.
Вернувшись домой в Сан-Франциско, миссис Старботтл заявила, что она сейчас же пойдет к миссис Кульпеппер за девочкой. Полковник, и до этого проявлявший признаки некоторого беспокойства, которое он старался подавить многократными возлияниями, застегнул сюртук на все пуговицы и, несколько раз пройдясь нетвердой поступью взад и вперед по комнате, вдруг заговорил самым внушительным тоном, на какой был способен.
– Я медлил, – произнес полковник с напыщенностью,
усугублявшейся скрытым страхом и нарастающей неразборчивостью речи, – я медлил, в смысле, я не спешил с сообщением, которое мой долг повелевает вам сделать. Я
не хотел затмевать сияние вжаимного счастья, глушить расцветающее чувштво, омрачать шупружеский небошклон неприятными ижвештиями. Но теперь мне придется это шделать, черт побери, мэм, никуда не денешьша. Ребенка увезли.
– Увезли? – переспросила миссис Старботтл.
В тоне ее голоса, во внезапно сузившихся зрачках было нечто такое, отчего полковник чуть не протрезвел и частично выпустил воздух из груди.
– Шшаш я вшё объяшню, – заторопился он, успокаивающе подняв руку, – вшё объяшню. То горештное шобытие, которое шделало вожмошным наше шаштье, которое ошвободило вас от брасных уз – ошвободило и ребенка – понимаете? – ребенка тоже. Как только Третерик умер, ваши права на ребенка умерли тоже. Таков жакон.
Чей это ребенок? Третерика? Третерик умер. Ребенок не нужен покойнику. Жа каким чертом ребенок покойнику?
Это ваш ребенок? Нет. Чей же тогда? Ребенок принадлежит швоей матери. Понятно?
– Где она? – вся побелев, спросила миссис Старботтл очень тихим голосом.
Я объяшню. Ребенок принадлежит швоей матери. Таков жакон. Я юришт, жаконодатель, американский гражданин. Как юришт, жаконодатель и американский гражданин, я обяжан любой ценой вернуть ребенка штрадающей матери – любой ценой.
– Где она? – повторила миссис Старботтл, впившись глазами в лицо полковника.
– Поехала к матери. Летит ш попутным ветром в объятия штрадающей родительницы. Ражве неправильно?
Миссис Старботтл словно онемела. Полковник чувствовал, что его грудь опадает все ниже, но, опершись о кресло, устремил на нее взор, в котором попытался сочетать рыцарскую галантность с судейской твердостью.
– Ваши чувштва, мэм, делают чешть вашему полу, но подумайте шами. Подумайте, каково бедной матери, подумайте, каково мне! – Полковник помолчал, прижав к глазам белоснежный платок, потом небрежно сунул его в нагрудный карман и нежно улыбнулся сидевшей перед ним женщине. – Зачем нам, чтоб черная тень омрачала шаштье двух любящих шердец? Это хорошая девочка, шлавная девочка, но чужая девочка. Девочки нет, Клара, но не в ней же шаштье. У тебя ведь ешть я, дорогая!
Миссис Старботтл вскочила на ноги.
– Вы! – вскричала она голосом, от которого зазвенела люстра. – Вы, за которого я вышла лишь для того, чтоб моя крошка ни в чем не нуждалась. Вы! Пес, которому я свистнула, чтоб он охранял меня от мужчин! Вы!
Захлебнувшись гневом, она метнулась мимо него в комнату, где раньше жила Кэрри, потом – опять мимо него
– пронеслась в свою спальню, затем вернулась и, грозно выпрямившись, предстала перед ним; ее лицо пылало, дуги бровей распрямились, губы сжались в тонкую линию, челюсть выпятилась вперед, и вся голова как-то позмеиному сплющилась.
– Слушайте, вы! – проговорила она сиплым фальцетом. – Слушайте, что я вам скажу. Если вы хотите меня когда-нибудь еще увидеть, отыщите ребенка. Если вы хотите, чтоб я когда-нибудь стала с вами разговаривать, разрешила вам к себе прикоснуться, – верните девочку. Ибо я буду там, где она, – слышите? Ищите меня там, куда вы отправили ее!
И, тряхнув руками, словно сбросив с них воображаемые оковы, она опять метнулась мимо него в свою спальню, захлопнула за собой дверь и повернула в ней ключ.
Полковник Старботтл, вовсе не отличавшийся трусостью, оцепенел от страха при виде этой взбешенной фурии и, отшатнувшись, когда она в последний раз пронеслась мимо него, потерял свое неустойчивое равновесие и беспомощно опрокинулся на диван. После нескольких неудачных попыток подняться он так и остался на нем лежать, время от времени издавая негодующие, но не совсем вразумительные проклятия, и в конце концов, изнуренный эмоциями и побежденный неумеренными возлияниями, заснул.
Тем временем миссис Старботтл с лихорадочной поспешностью укладывала вещи и подсчитывала свои ценности – как ей уже однажды пришлось делать на протяжении этой необычайной хроники. Возможно, что она тоже вспомнила прошлое, ибо вдруг остановилась посреди комнаты и прижала к горящим щекам руки, словно увидев в дверях маленькую фигурку и услышав детский голос:
«Это мама?» При этом воспоминании ее сердце сжалось от боли, и она прогнала его резким страстным жестом, смахнув рукой с глаз слезу. Но через некоторое время ей попалась среди вещей детская сандалия с оборванным ремешком. При виде нее она вскрикнула – впервые за все время, – прижала сандалию к груди и стала покрывать ее поцелуями и качать, как женщины качают младенцев. Потом она подошла к окну, чтобы лучше ее рассмотреть сквозь слезы, которые теперь уже градом катились у нее из глаз. Тут у нее начался внезапный приступ кашля, который она никак не могла остановить, даже прижав к воспаленным губам носовой платок. И вдруг она вся ослабела, и ей показалось, что окно уплывает от нее, а пол уходит из-под ног; неверными шагами она добралась до постели и упала на нее ничком, все еще прижимая к груди сандалию, а ко рту носовой платок. Ее лицо страшно побледнело, под глазами обозначились черные круги, а на губах появилась красная капля; такое же пятно было на носовом платке и на белом покрывале постели.
Поднявшийся ветер сотрясал оконные рамы и развевал занавеси, как белые одежды на призраке. Потом он утих, и по крышам стал стлаться серый туман, сглаживая выбитые ветром шероховатости и накидывая на все покров полумрака и бесконечной умиротворенности. Миссис Старботтл неподвижно лежала на кровати – все еще очень красивая женщина, несмотря на постигшие ее горести. А с другой стороны запертой двери спокойно храпел на своем временном ложе доблестный молодожен.
За неделю до рождества 1870 года в Генуе, небольшом городке в штате Нью-Йорк, бушевала жестокая метель, с особой выразительностью подчеркивая горькую иронию названия, данного ему основателями в честь изнеженной итальянской столицы. Она намела сугробы за каждым кустом, забором и телеграфным столбом, кружила снежные вихри среди нелепых деревянных дорических колонн почты и гостиницы, билась в холодные зеленые ставни лучших домов города и посыпала белой пылью темные угловатые фигуры пробиравшихся по улицам прохожих. В
мутном небе маячили силуэты четырех основных церквей города, хотя их безобразные шпили были милосердно скрыты от взоров низко нависшими тучами. Стоявшая неподалеку от железнодорожной станции методическая часовня, к главному входу которой вел пирамидообразный ряд ступеней, сильно напоминала гигантский локомотив с решеткой впереди и, казалось, только и ждала, когда к ней прицепят еще несколько домов, чтобы отправиться на поиски более гостеприимного места.
А на возвышающемся над главной улицей унылом
Парнасе откровенно протянул свои голые кирпичные стены и вознес свой купол знаменитый институт Краммера для благородных девиц. Это полезное учреждение – гордость Генуи – не пыталось скрывать свое лицо. Любой посетитель на его пороге или хорошенькая рожица, выглянувшая в окошко, великолепно просматривались с любого места города.
Свисток четырехчасового экспресса в этот день не привлек на станцию обычной толпы зевак. С поезда сошел лишь один пассажир, которого единственный дожидавшийся у вокзала извозчик увез в направлении «Отеля Генуя». Затем поезд отправился дальше по назначению, как и все экспрессы, глубоко безразличный к человеческим делам и человеческому любопытству, единственную багажную тележку поставили на место, и начальник станции запер двери и пошел домой.
Однако свисток локомотива заставил виновато встрепенуться трех воспитанниц института Краммера, которые тайком лакомились сластями в кондитерской миссис Филлипс на окраине городка. Ибо даже образцовые правила института не могли полностью обуздать физическую и духовную природу его питомиц; они соблюдали в обществе похвальную умеренность в пище, но втихомолку объедались вкуснейшими изделиями местной кондитерши; они с отменным прилежанием посещали церковь, но во время службы беззастенчиво флиртовали с местными кавалерами; они усердно поглощали разнообразные полезные сведения на уроках, а в перерывах зачитывались самыми низкопробными романами. В результате получались вполне здоровые, нормальные и в высшей степени привлекательные молодые особы, которые делали честь этому достойному учебному заведению. Даже миссис Филлипс, которой они задолжали значительные суммы, зараженная их юной жизнерадостностью, неоднократно заявляла, что молодеет в обществе «этих козочек», и не раз их выгораживала, бессовестно кривя душой.
– Девочки, четыре часа! Если мы опоздаем на пятичасовую молитву, нас хватятся, – воскликнула, поднимаясь с места, самая высокая из этих беспечных дев, наделенная орлиным носом и уверенной манерой вожака. – Ты взяла книжки, Эдди? – Эдди отвернула полу накидки, где обнаружились три разнузданно-пухлых романа. – А пакет, Кэрри? – Кэрри показала подозрительного вида пакет –
видимо, с изделиями миссис Филлипс, – едва помещавшийся в кармане ее пальто. – Ну ладно, тогда пошли. Запишите на мой счет, – сказала она хозяйке заведения, направляясь к дверям. – Я заплачу, когда мне пришлют деньги за следующие три месяца.
– Дай я заплачу, Кэт, – возразила Кэрри, вынимая кошелек, – моя очередь.
– Ни в коем случае, – заявила Кэт, высокомерно поднимая черные брови. – Мне нет дела, что у тебя богатые родственники в Калифорнии, которые тебе без конца шлют деньги. Ни за что! Пошли, девочки, – марш!
Когда они открыли дверь, порыв ветра чуть не сбил их с ног. Добросердечная миссис Филлипс перепугалась.
– Господи боже мой, да куда же вы пойдете в такую вьюгу! Давайте лучше я пошлю в институт сказать, что вы здесь, и положу вас спать у себя в гостиной.
Но ее последние слова потонули в дружном визге девушек, которые, взявшись за руки, сбежали с крыльца в метель и тут же затерялись в снежном вихре.
Короткий декабрьский день, не увидевший даже закатного багрянца, быстро угасал. Было уже почти темно, да к тому же еще густо мел снег. Некоторое время молодость, жизнерадостность и даже сама неопытность поддерживали в тройке проказниц бодрое настроение, но, неразумно решив пойти прямиком через поле, они быстро устали, смех стал звучать все реже, а на карие глаза Кэрри навернулись слезы. К тому времени, когда они снова выбрались на дорогу, силы их были на исходе.
– Пошли назад, – предложила Кэрри.
– Нам это поле ни за что еще раз не перейти, – отозвалась Эдди.
– Тогда давайте зайдем в первый же дом, – сказала
Кэрри.
– Первым будет дом сквайра Робинсона, – проговорила
Эдди, вглядываясь в быстро сгущающуюся мглу. И она метнула на Кэрри лукавый взгляд, от которого та, несмотря на всю свою усталость и страх, густо покраснела.
– Ну да, ну да, – с мрачной иронией отозвалась Кэт, –
конечно, давайте зайдем в дом сквайра Робинсона, отчего же нет? Они нас пригласят к чаю, а потом твой драгоценный Гарри отвезет нас в институт и передаст официальные извинения миссис Робинсон и просьбу снисходительно отнестись к нашему проступку. Нет уж, – с внезапным приливом энергии заключила Кэт, – вы как хотите, а я вернусь тем же путем, каким ушла, – через окно – и никак иначе!
Затем она, как коршун, набросилась на Кэрри, которая явно собиралась усесться в сугроб и удариться в слезы, и решительно ее встряхнула: – Смотри еще не засни! Стойте, помолчите все. Что это?
Это был звон колокольчиков. Из темноты показались сани, в которых сидел всего один человек.
– Присядьте, девочки. Если это кто-нибудь знакомый, мы пропали.
Но страхи были напрасны – совершенно им незнакомый, но очень располагающий голос осведомился, не нужно ли им чем-нибудь помочь. Голос принадлежал человеку, закутанному в дорогую котиковую шубу, на голове у него была котиковая шапка, а лицо полузакрыто воротником из того же меха; видны были только длинные усы и живые темные глаза.
– Это сын Санта Клауса, – прошептала Эдди.
Приглушенно хихикая, девушки забрались в сани. К
ним вернулось их прежнее веселое настроение.
– Куда вас отвезти? – спокойно спросил незнакомец.
Девушки торопливо посовещались шепотом, затем Кэт решительно сказала:
– В институт.
В гору они ехали молча, но когда перед ними замаячило длинное аскетическое здание, незнакомец вдруг натянул вожжи.
– Вы знаете дорогу лучше меня. Где вам лучше войти?
– Через заднее окно, – со сногсшибательной откровенностью выпалила Кэт.
– Ясно, – невозмутимо отозвался незнакомец и, выйдя из саней, снял с лошадей колокольчики.
– Так мы сможем подъехать совсем близко, – объяснил он.
– Он определенно сын Санта Клауса, – прошептала
Эдди, – может, спросим, как поживает его батюшка?
– Тише, – цыкнула на нее Кэт, – по-моему, он ангел.
И с очаровательной женской непоследовательностью, которая, однако, была прекрасно понята ее товарками, добавила:
– А мы на что похожи – три страшилища!
Осторожно объехав забор, они наконец остановились у темной стены. Незнакомец помог пассажиркам выйти из саней. От снега еще исходил рассеянный свет, и, по очереди опираясь на его руку, каждая из его юных попутчиц чувствовала на себе внимательный, хотя и чрезвычайно почтительный взгляд. Сохраняя полную серьезность, он помог им открыть окно и затем скромно отошел к саням, чтобы не смущать их своим присутствием, пока они – не без труда и некоторого ущерба приличиям – забирались в окно. Затем он подошел ближе.
– Спасибо! Доброй ночи! – прошептали три голоса.
Одна фигурка задержалась у окна. Незнакомец перегнулся через подоконник.
– Вы позволите мне зажечь здесь сигару? А то снаружи кто-нибудь может заметить огонь.
Свет спички весьма выгодно обрисовал Кэт в раме окна. Спичка медленно догорела у него в руке. Кэт лукаво усмехнулась. Эта проницательная молодая особа прекрасно разгадала его жалкую уловку. Недаром же она была первой ученицей в классе, и недаром обожающие ее родители три года платили за ее обучение!
На следующее утро метель прошла и солнце весело освещало восточную классную комнату, где шел урок декламации. Сидевшая у самого окна мисс Кэт вдруг театральным жестом прижала руку к сердцу и, изобразив страшное волнение, упала на плечо своей соседки Кэрри.
– Это он! – проговорила она трагическим шепотом.
– Кто? – простодушно спросила Кэрри, которая никогда не могла разобраться, говорит Кэт всерьез или шутит.
– Как кто! Тот человек, который спас нас вчера вечером. Он только что подъехал. Помолчи минутку, дай мне немного успокоиться. Ну вот, мне уже лучше, – сказала бессовестная лицемерка, с изнемогающим видом проведя рукой по лбу.
– Интересно, что ему здесь нужно? – с любопытством спросила Кэрри.
– Откуда мне знать? – ответила Кэт, вдруг впадая в мрачный цинизм. – Может, хочет определить в институт своих пятерых дочерей. А может, подучить свою молодую жену и предостеречь ее, чтоб она не была такая, как мы.
– Он вовсе не показался мне старым, и непохоже, чтобы он был женат, – задумчиво отозвалась Эдди.
– Это все притворство, несчастная, – презрительно воскликнула Кэт, – мужчины – ужасные обманщики! Видно, такая уж моя судьба!
– Но почему же, Кэт? – озабоченно возразила Кэрри.
– Тише, мисс Уокер что-то нам говорит, – смеясь остановила ее Кэт.
– Прошу внимания, – произнес медленный бесстрастный голос. – Мисс Кэрри Третерик просят пройти в приемную.
Тем временем мистер Джек Принс, как он представился достопочтенному мистеру Краммеру, вручив ему визитную карточку и разнообразные письма и рекомендации, расхаживал по довольно мрачному залу, официально именуемому «приемной» и известному среди воспитанниц как «чистилище». Его наблюдательный взор уже отметил разнообразные элементы строгой обстановки – от похожего на покрытую черным лаком огромную вафлю плоского парового радиатора, обогревавшего один конец комнаты, до монументального бюста доктора Краммера, безнадежно студившего другой; от молитвы «Отче наш», начертанной бывшим преподавателем чистописания с таким изобилием каллиграфических завитушек, что они в значительной степени умаляли действие сего серьезного сочинения на молодые умы, до трех видов Генуи с институтского холма, которые были запечатлены с натуры учителем рисования и которые никто никогда не узнавал; от двух раскрашенных текстов из Библии, выполненных готическим шрифтом в столь мрачно-холодном духе, что он замораживал всякий живой интерес, до большой фотографии выпускного класса, на которой даже самые хорошенькие девушки напоминали цветом лица эфиопок и, по-видимому, сидели друг у друга на головах и плечах; он рассеянно перелистал школьные проспекты, «Проповеди» доктора Краммера,
«Поэмы» Генри Кирка Уайта, «Сборники псалмов»,
«Жизнь замечательных женщин», представил себе в своем весьма живом воображении, сколько в этом зале, наверно, произошло встреч и прощаний, и задумался, почему при всем том в нем не осталось ни следа человеческого тепла,
– в общем, боюсь, что он уже почти забыл о цели своего визита, когда отворилась дверь и перед ним предстала
Кэрри Третерик.
Хотя он узнал в ней одну из своих вчерашних пассажирок и она даже показалась ему красивее, чем прошлым вечером, он тем не менее ощутил какое-то беспричинное разочарование. У нее были пышные вьющиеся волосы цвета червонного золота, необыкновенно нежная кожа, напоминавшая лепестки цветов, и глаза цвета морской травы под водой. В общем, ее внешность не давала никаких поводов к разочарованию.
Хотя и не наделенная его способностью ощущать производимое впечатление, Кэрри почему-то тоже почувствовала неловкость. Перед ней был, как выразилось бы большинство представительниц ее пола, «приятный мужчина», то есть отвечающий обычным требованиям, предъявляемым к одежде, манерам и внешности. Но все же в нем явно чувствовалось что-то необычное: никого, хоть скольконибудь на него похожего, Кэрри еще не приходилось встречать, и поскольку оригинальность одних привлекает, а других отпугивает, он ей не особенно понравился.
– Я не смею надеяться, – непринужденно заговорил он,
– что вы меня вспомните. Мы встречались одиннадцать лет тому назад, и вы тогда были совсем маленькой девочкой. Я даже не могу похвастаться, что между нами существовали хотя бы те дружеские отношения, которые возможны между шестилетним ребенком и двадцатидвухлетним молодым человеком. Я тогда не любил детей. Но я очень хорошо знал вашу мать. Когда она увезла вас в Сан-
Франциско, я был редактором газеты «Эвеланш» в Фидлтауне.
– Вы хотите сказать, мою мачеху – она ведь не была моей родной матерью, – поспешно перебила его Кэрри.
Мистер Принс бросил на нее испытующий взгляд.
– Да, я хочу сказать, вашу мачеху, – серьезно подтвердил он. – Я не имею удовольствия быть знакомым с вашей матушкой.
– Конечно, нет, мама вот уже двенадцать лет как не бывала в Калифорнии.
Нарочитое ударение на слове мама неприятно поразило мистера Принса.
– Поскольку я сейчас приехал к вам по поручению вашей мачехи, – продолжал он, слегка усмехнувшись, –
прошу вас на минуту мысленно вернуться к событиям тех лет. После смерти вашего отца ваша мать – я хочу сказать, мачеха – признала, что по справедливости, а также по закону права на вас принадлежат вашей родной матери, первой жене мистера Третерика, и передала ей вас на воспитание, хотя она была к вам очень привязана и ей было совсем не легко с вами расстаться.
– Мачеха вышла замуж через месяц после смерти отца и тут же отослала меня домой, – вызывающе заявила Кэрри, слегка тряхнув головой.
Мистер Принс улыбнулся столь располагающей и как будто даже сочувственной улыбкой, что Кэрри почувствовала к нему больше расположения, и продолжал, словно не заметив ее последних слов:
– Осуществив этот акт элементарной справедливости, ваша мачеха обязалась нести расходы по вашему воспитанию до тех пор, пока вам не исполнится восемнадцать лет, когда вам будет предложено самой выбрать, кто из них двоих будет вашей опекуншей и с кем вы захотите жить.
Как я понимаю, вы знаете об этом соглашении и оно даже было заключено с вашего согласия.
– Я тогда была совсем ребенком, – сказала Кэрри.
– Совершенно верно, – с той же улыбкой отозвался мистер Принс, – но, по-моему, его условия не были обременительными ни для вас, ни для вашей матушки и могут представить для вас затруднение разве что в тот момент, когда вам надо будет сделать окончательный выбор. Это должно произойти в день вашего восемнадцатилетия – то есть двадцатого числа сего месяца.
Кэрри молчала.
– Не думайте только, что я приехал затем, чтобы выслушать ваше решение – даже если вы его уже приняли. Я
просто хочу сообщить вам, что ваша мачеха, миссис Старботтл, завтра приедет сюда и несколько дней проживет в гостинице. Если вы захотите ее увидеть, прежде чем принять окончательное решение, она будет очень рада с вами встретиться. Но она отнюдь не намерена как-нибудь влиять на ваш выбор.
– А мама знает о ее приезде? – торопливо спросила
Кэрри.
– Не знаю, – с глубокой серьезностью ответил Принс. –
Мне только известно, что, если вы захотите увидеться с миссис Старботтл, вам надо получить на это разрешение вашей матушки. Миссис Старботтл будет свято соблюдать этот пункт соглашения, заключенного десять лет назад. Но у нее очень слабое здоровье, и перемена места и деревенская тишина могут пойти ей на пользу.
Мистер Принс устремил на девушку свои живые, проницательные глаза и, чуть ли не затаив дыхание, ждал ее ответа.
– Мама должна приехать сегодня или завтра, – поднимая на него глаза, сказала она.
– Вот как! – отозвался мистер Принс с ласковой усталой улыбкой.
– А полковник Старботтл тоже здесь? – помолчав, спросила Кэрри.
– Полковник Старботтл умер – ваша мачеха опять вдова.
– Умер, – повторила Кэрри.
– Да, – подтвердил мистер Принс, – вашей мачехе выпало на долю пережить все свои привязанности.
Кэрри не поняла, что он этим хотел сказать. В ответ на ее недоуменный взгляд мистер Принс ободряюще улыбнулся.
Вдруг Кэрри начала тихонько плакать.
Мистер Принс подошел и участливо к ней наклонился.
Его глаза посветлели, а концы усов как-то странно опустились.
– Мне кажется, – проговорил он, – что вы все принимаете слишком близко к сердцу. У вас еще есть время подумать. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Надеюсь, вы вчера не простудились?
Лицо Кэрри просияло улыбкой.
– Мы, наверно, показались вам ужасными чудачками.
Извините, что мы доставили вам столько беспокойства.
– Вовсе нет. Возможно, что я и счел бы несколько предосудительным помогать трем молодым особам вылезать из школьного окна поздно вечером, – добавил он елейным тоном, – но я был искренне рад возможности помочь им влезть обратно.
В дверях раздался громкий звонок, и мистер Принс поднялся со словами:
– Советую вам не спешить и хорошенько подумать, прежде чем принять решение.
Но Кэрри прислушивалась к голосам, которые раздавались из прихожей. Через мгновение дверь распахнулась и служанка объявила:
– Миссис Третерик и мистер Робинсон!
Четырехчасовой экспресс только что негодующе возвестил, что его опять вынудили остановиться в Генуе, когда мистер Принс въехал в город и направил лошадь к гостинице. Он был утомлен и недоволен человечеством: проехав десяток миль мимо безликих деревенек, одиноких ферм и аляповатых вилл, против которых восставал его изысканный вкус, этот джентльмен пришел в весьма дурное расположение духа. Он предпочел бы даже не встречаться с немногословным хозяином гостиницы, но тот поймал его на дороге.
– В гостиной вас ждет дама, – сообщил он.
Мистер Принс взбежал по лестнице и вошел в гостиную. Навстречу ему бросилась миссис Старботтл.
Минувшие десять лет произвели в ней самые плачевные перемены. Она исхудала наполовину; округлые плечи стали острыми, пышная грудь – впалой, когда-то полные руки иссохли, и золотые браслеты чуть не соскользнули с ее истонченных запястий, когда ее длинные, худые пальцы судорожно сжали руки Джека. На ее щеках играл лихорадочный румянец; где-то во впадинах этих щек были похоронены знаменитые ямочки далекого прошлого, но их могилы были давно забыты; ее лучистые глаза все еще были красивы, хотя и запали глубоко в глазницах; рисунок ее рта еще был изящен, хотя губы чаще и больше прежнего приоткрывались над ее ровными зубами – даже когда она ничего не говорила, а только дышала. Ее золотистые волосы были по-прежнему пышны, только стали более шелковистыми, тонкими и воздушными, но даже их масса не могла скрыть углублений на пронизанных голубыми венами висках.
– Клара! – укоризненно сказал Джек.
– Прости меня, пожалуйста, Джек, – проговорила она, падая в кресло, но все еще не отпуская его руку, – прости меня, дорогой, но я не могла больше ждать. Я бы умерла, Джек, я бы не пережила еще день ожидания. Потерпи уж –
осталось совсем недолго – позволь мне остаться. Может быть, я ее и не увижу, может быть, мне не придется с ней поговорить, но так отрадно сознавать, что наконец-то она близко, что я дышу одним воздухом с моей голубкой, –
мне от одного этого уже лучше, честное слово, Джек. Ты ее сегодня видел? Как она выглядит? Что она сказала?
Расскажи мне, Джек, расскажи мне все подробно. Она хорошенькая? Говорят, она хорошенькая! Она выросла? Ты ее узнал? Она придет, Джек? Может быть, она уже приходила? Может быть. . – Она поднялась, дрожа от волнения, и смотрела на дверь. – Может быть, она здесь? Почему ты молчишь, Джек? Скажи мне правду!
Устремленные на нее проницательные глаза светились невыразимой нежностью, которую никто, пожалуй, кроме нее, не ожидал бы в них увидеть.
– Клара, – мягко заговорил он, – успокойся, пожалуйста. Ты вся дрожишь – ты слишком устала и переволновалась за дорогу. Да, я видел Кэрри – она здорова и очень хорошенькая. Больше я тебе пока ничего не скажу.
Его ласковая твердость, как всегда, оказала свое действие: она успокоилась и затихла. Поглаживая ее худую руку, он спросил:
– Кэрри тебе когда-нибудь писала?
– Два раза – благодарила за какие-то подарки. Так, обычные письма, какие их учат писать в школе, – добавила она, отвечая на вопрос в его глазах.
– А она знала о твоих затруднениях – о твоей бедности, о том, какие жертвы тебе приходилось приносить, чтобы платить за ее учение, о том, как тебе пришлось заложить свои платья и драгоценности, о том...
– Нет, нет, что ты! – торопливо воскликнула Клара, –
откуда ей знать! У меня нет такого лютого врага, чтобы он ей все это рассказал.
– Но если бы она – или миссис Третерик – были об этом осведомлены? Если бы Кэрри знала, что ты бедна, и считала, что ты не сможешь как следует ее обеспечить, –
это могло бы повлиять на ее решение. Девушки очень ценят положение, которое дают деньги. Может быть, у нее богатые подруги.. или поклонники.
При этих словах у миссис Старботтл огорченно дрогнули брови.
– Но, Джек, – воскликнула она, хватая его за руку, –
когда ты нашел меня в Сакраменто, больную и беспомощную, когда ты – господь бог тебе этого не забудет! – предложил отвезти меня на восток, ты сказал, что что-то знаешь, что у тебя есть какой-то план, который даст нам с
Кэрри возможность жить безбедно.
– Да-да, – торопливо подтвердил Джек, – но сначала тебе нужно поправиться. А теперь, когда ты успокоилась, я расскажу тебе про свой визит в школу.
И мистер Джек Принс стал излагать содержание уже описанного мной интервью, столь искусно подбирая самые светлые краски, что мне становится стыдно за свое собственное сухое повествование. Не скрыв ни единого факта, не пропустив ни одной подробности, он тем не менее умудрился набросить на сей прозаический разговор покров поэтической дымки, окружить героиню романтическим ореолом, который, может быть, и не был целиком создан его воображением, но, боюсь, все же говорил о незаурядном даровании, придававшем десять лет тому назад газете «Эвеланш» такую поучительность и занимательность. И лишь заметив, как пылают щеки и вздымается грудь поглощенной его рассказом слушательницы, Принс почувствовал угрызения совести.
– Господи, помоги ей и прости мне мою ложь, – пробормотал он сквозь стиснутые зубы, – но не могу же я сказать ей правду.
Поздно вечером, склонив на подушку свою усталую голову, миссис Старботтл попыталась представить себе
Кэрри мирно спящей в большом доме на холме, и сознание, что она так близко, согревало душу этой одинокой легковерной женщины. На самом же деле, Кэрри в это время сидела полураздетая на краю постели, надув свои хорошенькие губки и наматывая на палец золотистый локон, а перед ней, сверкая черными глазами и вскинув породистый нос, как разгневанное привидение, стояла завернутая в длинное белое покрывало мисс Кэт Ван Корлир. В
этот вечер Кэрри поведала мисс Кэт свою историю и свои затруднения и убедилась, что та «ей вовсе не друг», поскольку Кэт принялась негодующе обличать «неблагодарность» Кэрри и без всякого зазрения совести защищать притязания миссис Старботтл.
– Если хоть половина из того, что ты мне рассказала, правда, то твоя мать и эти Робинсоны не только сделали из тебя трусиху, но еще вбили тебе в голову дурацкие претензии. Подумаешь, положение в обществе! Послушайте, мисс! Наше семейство уходит корнями к первым поселенцам, не то что Третерики, но, если бы они поступили со мной подобным образом, а потом еще захотели, чтобы я отвернулась от своего лучшего друга, я бы сказала им, что я о них думаю. – При этих словах Кэт щелкнула пальцами, нахмурила черные брови и окинула комнату свирепым взглядом, словно выискивая в ней столь недостойного представителя семейства Ван Корлир.
– Ты потому так говоришь, что тебе понравился этот мистер Принс, – сказала Кэрри.
Тут мисс Кэт, как она позднее выразилась на низменном жаргоне тех лет, который проник даже в девственные стены института Краммера, «задала ей жару».
Сначала она, тряхнув головой, перебросила свои длинные черные волосы через одно плечо, затем, опустив один из концов покрывала, отчего оно стало напоминать тунику весталки, сделала к Кэрри несколько решительных шагов в нарочито классической манере.
– Если даже и так, то что из этого? Что из того, если я знаю цену настоящему джентльмену? Что из того, если я убеждена, что на тысячу шаблонных, посредственных, безликих дубликатов своих дедов, вроде мистера Гарри
Робинсона, не найдется и одного настоящего, независимого и своеобразного джентльмена, как твой Принс! Ложитесь спать, мисс. Молите бога, чтобы ваше сердце исполнилось благодарности и раскаяния, и хвалите небо за то, что оно послало вам такого друга, как Кэт Ван Корлир.
И, оборвав на столь драматической ноте свой монолог, она величественно покинула сцену, однако тут же вернулась, белой молнией метнулась через комнату, поцеловала
Кэрри в лоб и с той же быстротой удалилась.
Следующий день тянулся для Джека Принса невыносимо долго. В глубине души он был убежден, что Кэрри не придет, и ему стоило немалого труда скрывать эту убежденность от миссис Старботтл, делать вид, что он разделяет ее надежду. Пытаясь ее отвлечь, он предложил покататься в санях по окрестностям, но она боялась, как бы
Кэрри не пришла в ее отсутствие; кроме того, он не мог не признать, что ее силы заметно сдавали. Когда он глядел в ее огромные, пугающие своей прозрачностью глаза, грустное сознание, которое он гнал от себя день за днем, возвращалось все настойчивее. Он начал сомневаться в правильности и разумности своих поступков, перебирая в уме весь свой разговор с Кэрри, и почти убедил себя, что он сам виноват в его неблагоприятном исходе. Но миссис
Старботтл проявляла удивительное терпение и была полна надежды, заставляя его усомниться в справедливости своих выводов. Когда у нее хватало на это сил, она сидела, обложенная подушками, у окна, откуда ей была видна школа, а также вход в гостиницу. В остальное время она, лежа в постели, развертывала перед Джеком лучезарные перспективы будущего и рисовала ему план загородного домика, в котором они будут жить с Кэрри. Джек не мог понять, что она нашла в Генуе и почему хочет здесь поселиться, но обратил внимание, что картины будущего рисовались ей исключительно в мирных, идиллических тонах.
Она считала, что скоро поправится, уверяла даже, что ей уже значительно лучше, но соглашалась, что окончательно окрепнет еще нескоро. Ее слабый голос, толкующий о выздоровлении, в конце концов выгонял Джека в бар, где он заказывал виски, которого не пил, зажигал сигары, которых не курил, разговаривал с незнакомыми людьми, не слыша, что они говорят, и вообще вел себя, как присуще вести себя нашему сильному полу в дни испытаний и сомнений.
К концу дня небо нахмурилось и поднялся резкий, леденящий ветер. С наступлением темноты пошел слабый снег. Миссис Старботтл была по-прежнему спокойна и полна надежды. Когда Джек перекатил ее кресло от окна к камину, она объяснила ему, что, поскольку идут последние дни полугодия, Кэрри, видимо, днем загружена занятиями и может уйти только вечером. Она почти весь вечер просидела у камина, расчесывая свои шелковистые волосы и по мере сил прихорашиваясь перед предстоящим визитом.
– Не дай бог, девочка еще испугается, Джек, – извиняющимся голосом и с искрой былого кокетства сказала она. К десяти часам Джек настолько устал от напряжения, что обрадовался, когда слуга доложил, что внизу его ждет доктор, который хочет с ним поговорить. Войдя в мрачную, плохо освещенную гостиную, он увидел у камина закутанную женскую фигуру. Решив, что произошла какаято ошибка, он хотел уже было повернуться и выйти, когда знакомый голос, оставивший у него самые приятные воспоминания, произнес:
– Вы не ошиблись – я и есть доктор.
Незнакомка отбросила капюшон, открыв взору Принса блестящие черные волосы и смелые черные глаза Кэт Ван
Корлир.
– Не задавайте вопросов. Я – доктор, и вот мой рецепт,
– сказала она, указывая на всхлипывающую Кэрри, испуганно съежившуюся в углу. – Лекарство надо принять немедленно.
– Значит, миссис Третерик разрешила?
– Дождешься от нее – если я не ошибаюсь в чувствах этой достойной дамы, – вызывающе бросила Кэт.
– Как же вы тогда ушли? – серьезным голосом спросил
Джек.
– Через окно.
Оставив Кэрри в объятиях ее мачехи, мистер Принс вернулся в гостиную.
– Ну и как? – спросила Кэт.
– Она останется ночевать – вы, надеюсь, тоже.
– Так как мне двадцатого не исполняется восемнадцать лет и я не становлюсь сама себе хозяйкой и так как у меня нет больной мачехи, то я не останусь.
– Тогда разрешите проводить вас и благополучно водворить в окно.
Час спустя, когда мистер Принс вернулся, выполнив свою миссию, Кэрри сидела на скамеечке у ног миссис
Старботтл. Ее голова лежала на коленях мачехи: вдоволь наплакавшись, она уснула. Миссис Старботтл приложила палец к губам:
– Я же говорила, что она придет. Благослови тебя бог, Джек, и спокойной ночи.
На следующее утро к мистеру Принсу явились негодующая миссис Третерик, огорченный директор института преподобный Эйзе Краммер и сияющий респектабельностью мистер Джоэль Робинсон-старший. Встреча протекала весьма бурно и завершилась требованием немедленно вернуть Кэрри.
– Мы ни в коем случае не намерены мириться с этим вмешательством, – заявила миссис Третерик, модно одетая дама с невыразительным лицом. – До истечения срока нашего соглашения осталось еще несколько дней, и при создавшемся положении мы не считаем себя вправе освободить миссис Старботтл от налагаемых им обязательств.
– До окончания полугодия мы требуем от мисс Третерик безусловного соблюдения дисциплины и правил института, – вторил ей доктор Краммер.
– Вся эта затея имеет целью лишь повредить мисс Третерик и скомпрометировать ее в глазах общества, – добавил мистер Робинсон.
Напрасно мистер Принс говорил им, что здоровье миссис Старботтл быстро ухудшается, что она ничего не знала о задуманном Кэрри побеге, что девушкой, несомненно, руководили вполне естественные и простительные побуждения и что и он и миссис Старботтл готовы согласиться с ее решением, каково бы оно ни было. В конце концов он заявил тоном, исполненным необычайного спокойствия, хотя лицо его гневно вспыхнуло, а в глазах появился угрожающий блеск:
– И еще. В качестве душеприказчика покойного мистера Третерика я должен уведомить вас об одном обстоятельстве, которое дает мне полное основание отказываться от выполнения ваших требований. Через несколько месяцев после смерти мистера Третерика его слуга китаец сообщил нам, что он оставил завещание, которое и было обнаружено среди его бумаг. Ввиду того, что завещанное состояние – в основном земельная собственность, которая в то время почти ничего не стоила, – оценивалось в слишком незначительную сумму, душеприказчики мистера
Третерика не стали вводить наследников во владение или даже доказывать законность завещания и вообще какнибудь заявлять о его существовании. Однако за последние два-три года стоимость завещанной земли неизмеримо возросла. Условия завещания весьма просты и не могут быть оспорены. Все состояние мистера Третерика должно быть поделено поровну между Кэрри и ее мачехой при обязательном условии, что миссис Старботтл будет назначена ее опекуншей, возьмет на себя заботу о ее образовании и во всех остальных отношениях будет выступать in loco parentis6.
Во сколько оценивается состояние? – осведомился мистер Робинсон.
– Точно сказать не могу, но примерно около полумиллиона долларов, – ответил мистер Принс.
– В таком случае, как друг мисс Третерик, я должен признать ее поведение не только благородным, но и вполне разумным, – заявил мистер Робинсон.
– Я не считаю себя вправе оспаривать волю покойного мужа или как-либо препятствовать ее выполнению, – добавила миссис Третерик, и на этом интервью закончилось.
Когда Джек сообщил эту новость миссис Старботтл, она прижала его руку к лихорадочно горящим губам.
– Мое счастье и без того безмерно, Джек, но скажи: почему ты держал это в тайне от нее?
Джек улыбнулся и ничего не ответил.
В течение следующей недели все юридические формальности были выполнены, и Кэрри возвратилась под крыло своей мачехи. По просьбе миссис Старботтл Джек приобрел небольшой домик на окраине города, где они и поселились в ожидании весны и выздоровления миссис
Старботтл. Однако весна в тот год запаздывала, а здоровье миссис Старботтл не улучшалось.
Но, переполненная счастьем, она не проявляла нетер-
6 В качестве родителей (лат.).
пения. Ей нравилось наблюдать, как на деревьях за окном набухают почки – для жительницы Калифорнии это было непривычное зрелище, – и расспрашивать Кэрри, как называются эти деревья и когда они полностью распустятся.
Она загадывала уже на это лето, которое почему-то упорно не наступало, долгие прогулки с Кэрри в тени деревьев, чьи серые прозрачные шеренги виднелись на вершине холма. Она даже собиралась написать о них стихи и само желание их писать считала свидетельством возвращающегося здоровья; у Кэрри или Джека, кажется, до сих пор сохранилась написанная ею песенка, такая радостная, немудрящая и чистая, точно ее навеял щебет малиновки за окном – как оно, возможно, и было на самом деле.
И вдруг небеса послали им такой мягкий день, исполненный такой удивительной нежности, мечтательной красоты и трепетания невидимых крыл, такой полноты пробуждающейся и радостной жизни, не подвластной ни человеку, ни закону, что домочадцы сочли возможным вынести миссис Старботтл в садик и положить ее в ярких лучах солнца, которое, подобно венчальному факелу, озаряло ликующие окна и двери домов. Там она и лежала на кушетке в благостной умиротворенности.
Сидевшая подле нее Кэрри задремала, устав радоваться солнцу и теплу, и исхудавшая рука миссис Старботтл лежала у нее на голове, словно благословляя ее. Вскоре миссис Старботтл подозвала к себе Джека.
– Кто это сейчас приходил? – слабым голосом спросила она.
– Мисс Ван Корлир, – ответил Джек не столько ее словам, сколько взгляду ее огромных, ввалившихся глаз.
– Джек, – сказала она, секунду помолчав, – посиди около меня немного, родной. Если я порой казалась тебе холодной, злой или ветреной, так это лишь потому, милый, что я слишком тебя любила и не хотела портить твою жизнь, связав ее со своей. Я всегда любила тебя, дорогой, даже тогда, когда казалась совсем тебя недостойной. Все это позади, но в последнее время у меня была мечта, глупая женская мечта, что ты найдешь в ней то, чего не хватало во мне, – она бросила любовный взгляд на спящую около нее девушку, – что ты сможешь полюбить ее, как любил меня. Но я вижу, что и этому не бывать, – так ведь, Джек? – И она вгляделась в него грустным испытующим взглядом. Джек пожал ей руку, но ничего не сказал. Помолчав несколько мгновений, она продолжала. – Может быть, ты и сделал правильный выбор. Она славная девушка, Джек, добрая девушка, только немного резкая.
И с этой последней вспышкой женской слабости ее обессиленный дух перестал бороться и угас навеки. Когда к ней подошли через несколько секунд, сидевшая у нее на груди птичка вспорхнула и улетела, а рука, которую они подняли с головы Кэрри упала на кушетку.
СЛУЧАЙ ИЗ ЖИЗНИ МИСТЕРА ДЖОНА ОКХЕРСТА
Он всегда считал, что в это дело вмешалась сама судьба. И правда, ничто так не противоречило его образу жизни, как прогулка в тот летний день по городской площади в семь часов утра. В это время года, да, пожалуй, и не только в это, в Сакраменто редко когда можно было увидеть его бледное лицо раньше двух часов дня. Потому-то, разбирая впоследствии этот случай в свете многих сюрпризов, которые преподносила ему жизнь, он со свойственной его профессии склонностью пофилософствовать и решил, что в это дело вмешалась судьба.
Все же я, как беспристрастный повествователь, считаю своим долгом сказать, что появление мистера Окхерста в том месте, о котором идет речь, объяснялось весьма просто. Ровно в половине седьмого, когда в банке было уже двадцать тысяч долларов, мистер Окхерст встал из-за игорного стола, уступив место надежному помощнику, и скромно удалился, не привлекая к себе взглядов молчаливых, сосредоточенных игроков, склонившихся над столом.
Но, войдя в свою роскошную спальню на другом конце коридора, он несколько удивился, увидев, что солнце льется в незакрытое по недосмотру окно. Редкостная прелесть утра, а может быть, новизна какой-то мысли поразила его, и он не стал опускать оконную штору, а, взяв со стола шляпу и спустившись по отдельной лестнице, которая вела прямо к нему в номер, вышел на улицу.
Люди, ходившие по городу в этот ранний час, принадлежали к тому классу, которого мистер Окхерст совершенно не знал. Это были молочники и торговцы, разносившие свой товар, мелкие лавочники, открывавшие свои лавки, горничные, подметавшие ступеньки подъездов; изредка попадались и дети. Мистер Окхерст разглядывал их с любопытством, хоть и холодным, но лишенным той брезгливости, с которой он обычно посматривал на более привилегированных представителей рода человеческого из круга его знакомых. Я даже склонен думать, что ему вовсе не были неприятны восхищенные взгляды, которыми скромные женщины провожали его красивое лицо и фигуру, приметные даже в этой стране, где красивые мужчины не редкость. Этот прожженный авантюрист, гордившийся своим обособленным положением в обществе, вероятно, ответил бы ледяным равнодушием на внимание какой-нибудь изящной дамы, но восхищенный взгляд увязавшейся за ним одетой в лохмотья девчушки вызвал слабый румянец на его матово-бледном лице. В конце концов он отделался от нее, дав ей, однако, возможность убедиться в том, в чем рано или поздно убеждались многие из любвеобильных и проницательных представительниц женского пола, а именно: что мистер Окхерст – человек щедрый. Девочка заметила также то, чего, вероятно, до сих пор не замечала ни одна женщина: темные глаза этого прекрасного джентльмена на самом деле были серые со светло-карей искоркой.
Внимание мистера Окхерста привлек маленький садик перед белым коттеджем, стоявшим в переулке. В садике росли розы, гелиотроп и вербена – цветы, которые ему часто приходилось видеть собранными в букеты – форму весьма разорительную, хоть и более портативную. Но какой букет мог идти в сравнение с этой прелестью! Может быть, причиной тому была свежая роса, покрывавшая цветы, может, мистеру Окхерсту они нравились именно несорванными, кто знает! Во всяком случае, он оценил их не как будущее подношение очаровательной и высокоталантливой мисс Этелинде, выступавшей в варьете, по ее словам, исключительно ради мистера Окхерста; не как dou-
ceur7 мисс Монморесси, с которой ему предстояло ужинать в тот вечер, – он восхищался ими совершенно бескорыстно, и, может быть, эти цветы были для него просто цветами. Полюбовавшись садиком, мистер Окхерст зашагал дальше, на площадь, увидел под тополем скамейку и, смахнув с нее пыль носовым платком, сел.
Утро было чудесное, и, прислушиваясь к шелесту листвы, к легкому шороху ветвей, можно было подумать, будто деревья возвращаются к жизни, со вздохом расправляя свои онемевшие члены. Сьерра, совсем однотонная на фоне неба, вздымалась в такой дали отсюда, в такой дали, что даже солнце, отчаявшись добраться до нее, с безрассудной расточительностью заливало светом окрестность, заставляя все кругом по контрасту переливаться и сверкать белизной в его лучах. В совершенно несвойственном ему порыве мистер Окхерст снял шляпу и, откинувшись на спинку скамьи, поднял лицо к небу. Стайка птиц, весьма критически посматривавших на него с ветвей над самой скамейкой, принялась горячо обсуждать возможность каких-либо недобрых намерений у этого человека. Видя, что он сидит тихо, двое-трое смельчаков стали прыгать у самых его ног, пока их не спугнул скрип колес, катившихся по усыпанной гравием дорожке.
Повернув голову в ту сторону, мистер Окхерст увидел человека, который медленно приближался к нему, толкая перед собой весьма странного вида экипаж с полулежащей в нем женщиной. Сам не зная почему, мистер Окхерст сейчас же подумал, что коляска эта – изобретение и собст-
7 Знак нежного внимания (фр.).
венноручная работа того, кто ее вез; на эту мысль его натолкнула отчасти необычность экипажа, отчасти сила и ловкость лежавшей на его спинке рабочей руки, а может быть, гордость и самодовольство, которое чувствовалось в том, как этот человек управлял своим изделием.
Потом мистер Окхерст увидел еще кое-что – лицо мужчины было ему знакомо. Безошибочная память на лица тех, кто представал перед ним на поле его деятельности, сразу же подсказала: «Фриско, салун «Полька». Проиграл недельный заработок. Кажется, долларов семьдесят; ставил на красное. Больше не появлялся». Однако спокойный взгляд и бесстрастное лицо мистера Окхерста не выдали этих мыслей, когда он посмотрел на незнакомца, а тот, напротив, вспыхнул, смутился и, невольно замедлив шаги, остановил коляску с ее очаровательной пассажиркой около Окхерста.
Учитывая ту роль, которую эта дама займет в моем правдивом повествовании, вряд ли будет справедливо давать ее портрет сейчас, если даже допустить, что такая задача мне под силу. В обществе высказывали на этот счет довольно противоречивые мнения. Покойный полковник
Старботтл, из богатого опыта которого в отношениях с прекрасным полом я и раньше черпал много полезных сведений, к сожалению, умалял ее очарование: «Калека, желтая, что твой лимон, а глаза красные, как у кролика.
Совсем чахлая. Уж эти мне одухотворенные натуры! Кожа да кости!»
С другой стороны, представительницы ее пола удостаивали эту даму весьма лестных в своей пренебрежительности отзывов. Мисс Селестина Хауард, вторая прима-балерина варьете, в дальнейшем дала ей прозвище, построенное на аллитерации: «горбоносая гадюка». Мадемуазель Бримборьон, со своей стороны, припоминала, что она не раз говорила «мистеру Джеку»: «Эта женщина будет вас погубить».
Но мистер Окхерст, чьи впечатления нам важнее всего, увидел тогда перед собой только бледную, худенькую женщину с глубоко запавшими глазами, долгие страдания, одиночество и девическая застенчивость которой возвышали ее над сопутствовавшим ей человеком. Неиспорченность чувствовалась даже в складках ее свежего платья, в полных вкуса и изящества мелочах туалета, и мистер
Окхерст почему-то решил, что фасон этого платья она придумала сама и сама сшила его, подобно тому как и коляска эта была, очевидно, работы сопровождавшего ее человека. Рука женщины, пожалуй, чересчур худая, но изящная, узкая в кисти и с тонкими пальцами, лежала на бортике коляски рядом с сильной рабочей рукой ее спутника.
Коляска наткнулась на какое-то препятствие, и мистер
Окхерст встал, чтобы помочь. Пока они приподнимали колесо над обочиной тротуара, женщине пришлось опереться о его плечо, и на мгновение ее тонкая рука задержалась там, легкая и прохладная, как снежинка, и потом –
так ему показалось, – как снежинка, растаяла. Наступило молчание, потом завязался разговор, и дама время от времени застенчиво вставляла в него словечко.
Оказалось, что они муж и жена. Что ревматизм лишил ее способности двигаться. Что последние два года она была прикована к постели, пока ее мужу – он мастер по столярному делу – не пришла в голову мысль сделать эту коляску. Он вывозит ее на прогулку каждое утро до работы –
это у него единственные свободные часы, и рано утром на них не так. . не так смотрят. Они обращались ко многим докторам, и все безуспешно. Им советовали ехать на серные воды, а это очень дорого. Мистер Декер – муж – скопил на поездку восемьдесят долларов, но в Сан-
Франциско его обокрали, мистер Декер такой беспечный!
(Догадливому читателю, конечно, не нужно разъяснять, что все это рассказывает дама.) Больше им уже не удавалось скопить такую сумму, и они оставили мысль о поездке. Как это ужасно, когда у вас крадут деньги! Ведь правда? Муж стоял багровый, но лицо мистера Окхерста сохраняло спокойствие и невозмутимость; с полной серьезностью подтвердив справедливость ее слов, он пошел рядом с коляской до того садика, которой недавно так приглянулся ему. Здесь мистер Окхерст попросил их остановиться и, подойдя к домику, огорошил его владельца предложением неслыханно высокой платы за право нарвать цветов по своему выбору. Вернувшись вскоре с охапкой роз, гелиотропа и вербены, он бросил их на колени больной. Она с детским восторгом нагнулась над цветами, а мистер Окхерст воспользовался этим и отвел мужа в сторону.
– Может быть, – начал он тихо и без тени раздражения в голосе, – может быть, вы хорошо сделали, что солгали ей. Теперь скажите, что вор пойман и вы получили деньги обратно. – Мистер Окхерст незаметно сунул в широкую ладонь растерявшегося мистера Декера четыре золотых монеты по двадцати долларов каждая. – Так и скажите или выдумайте что-нибудь еще, только не говорите правды.
Дайте слово, что не скажете!
Слово было дано. Мистер Окхерст спокойно вернулся к маленькой коляске. Больная все еще с увлечением перебирала цветы, и когда она взглянула на мистера Окхерста, ее блеклые щеки словно переняли у роз их яркие краски, а глаза – росистую свежесть. Но мистер Окхерст приподнял шляпу и, не дав времени поблагодарить себя, удалился.
К величайшему моему сожалению, я должен сказать, что мистер Декер не сдержал слова. В тот же вечер в простоте душевной и в порыве самопожертвования он, как все любящие мужья, возложил на семейный алтарь не только самого себя, но и своего друга и благодетеля. Однако справедливость требует добавить, что мистер Декер с жаром говорил о великодушии мистера Окхерста и, что очень характерно для людей его положения, восторгался загадочной славой игрока и присущим ему умением швырять деньги.
– А теперь, Элси, милочка, скажи, что ты прощаешь меня, – закончил мистер Декер, опускаясь на одно колено рядом с кушеткой, на которой лежала жена. – Ведь я хотел сделать лучше. Ведь только ради тебя, дорогая, я рискнул тогда во Фриско всеми деньгами. Рассчитывал на большой выигрыш, думал, что хватит на поездку, да еще останется тебе на новое платье.
Миссис Декер улыбнулась и погладила мужа по руке.
– Прощаю, Джо, милый, – сказала она, все еще улыбаясь и устремив рассеянный взгляд на потолок. – Правда, тебя следовало бы высечь за ложь и за то, что ты заставил меня наговорить таких вещей, скверный мальчишка. Ну, хорошо, довольно об этом. Если ты будешь теперь паинькой и дашь мне эти розы, так и быть, я тебя прощаю.
Она взяла розы, поднесла к лицу и вскоре проговорила:
– Джо!
– Что, милочка?
– Ты думаешь, этот... мистер – как там его, Джек
Окхерст, – вернул бы тебе деньги, не наговори я такого вздора?
– Да.
– Если бы он даже не видел меня?
Мистер Декер взглянул на жену. Розы закрывали ей все лицо, оставляя на виду только глаза, в которых поблескивал опасный огонек.
– Нет! Это все ты, Элси, только ради тебя он и решился на такой поступок.
– Ради несчастной калеки?
– Ради очаровательной, прелестной, хорошенькой Элси
– моей маленькой женушки! Ну, разве он мог устоять?
Прижимая розы к лицу, миссис Декер другой рукой ласково обняла мужа за шею. Потом принялась бормотать сквозь цветы нечто чрезвычайно глупое: «Милый мой дурашка, Джо. Медвежонок мой косолапый». Но, право, будучи повествователем, строго придерживающимся одних лишь фактов, я не считаю нужным приводить здесь дальнейшие слова этой маленькой женщины и умолкаю из уважения к чувствам моих незамужних читательниц.
Тем не менее, выехав следующим утром на площадь, миссис Декер проявила легкую, но мало объяснимую нервозность и вскоре попросила мужа отвезти ее домой. Она чрезвычайно удивилась, встретив на обратном пути мистера Окхерста, и, не узнав его сразу, даже спросила мужа, правда ли, что это вчерашний незнакомец. Ее обращение с ним представляло разительный контраст с дружеским приветствием, которым встретил его муж.
Мистер Окхерст не преминул заметить это. «Муж все ей рассказал, и она рассердилась на меня» – подумал он, роковым образом упуская из виду половину тех причин, на которых основывается поведение женщин, а эту ошибку совершают даже самые мудрые критики из мужского сословия.
Мистер Окхерст задержался около них только для того, чтобы спросить у мужа, где он работает, а потом с достоинством приподнял шляпу и, не взглянув на даму, удалился. Простодушного мастера изумила очаровательная непоследовательность жены, ибо после столь натянутой и неприятной встречи она вдруг пришла в хорошее расположение духа.
– А ты сурово с ним обошлась. Пожалуй, чересчур сурово, а, Элси? – сказал он укоризненно. – Как бы он не догадался, что я нарушил свое обещание.
– Да?.. Ты думаешь? – равнодушно проговорила Элси.
Мистер Декер обошел коляску и стал лицом к жене.
– Ты сейчас совсем как важная дама, Элси! Будто разъезжаешь по Бродвею в собственном экипаже, – сказал он. – И какая веселая да хорошенькая! Я тебя никогда такой не видел!
Через несколько дней владелец серных источников в
Сан-Изабеле получил следующее письмо, написанное хорошо знакомым ему изящным почерком мистера Окхерста:
«Дорогой Стив!
Я обдумал твое предложение купить пай Николса и
решил согласиться. Но мне кажется, что затраты оп-
равдают себя только в том случае, если ты позаботишь-
ся об удобствах, имея в виду самую чистую публику, то
есть моих клиентов. Необходимо расширить главный
корпус и построить еще два-три коттеджа. Посылаю
тебе строителя, пусть сразу же принимается за работу.
С ним едет его больная жена, отнесись к ним так, как ес-
ли бы это был кто-нибудь из наших.
Возможно, что после скачек я сам к вам приеду по-
смотреть, как идут дела; но игры в этом сезоне вести не
буду. Всегда готовый к услугам
Джон Окхерст».
Критику вызвало только последнее сообщение.
– Я понимаю, – сказал собрат мистера Окхерста по профессии, мистер Гемлин, которому было показано письмо, – я понимаю, почему Джек выкладывает такие деньги на строительство – это дело верное и со временем даст хорошие барыши, если он будет наезжать сюда почаще. Но почему не вести игру в этом сезоне и упускать случай вернуть часть денег, пущенных в оборот, – вот это для меня загадка. Любопытно, – добавил он в глубоком раздумье, – что там у него на уме?
Последний сезон был весьма удачным для мистера
Окхерста и, следовательно, весьма разорительным для нескольких членов законодательных органов, судей, полковников и некоторых других лиц, имеющих удовольствие, правда, быстротечное, пользоваться по ночам обществом мистера Окхерста. Несмотря на это, жизнь в Сакраменто стала для него теперь пресной. За последнее время он пристрастился к ранним прогулкам, и это казалось его друзьям мужского и женского пола настолько необычным и странным, что они сгорали от любопытства. Кое-кто из последних даже посылал за ним соглядатаев, но в результате слежки удалось выяснить лишь то, что мистер
Окхерст приходит на площадь, садится ненадолго на одну и ту же скамью и, ни с кем не повидавшись, возвращается обратно. Таким образом, версия о причастности к этому делу женщины отпала сама собой. Несколько суеверных джентльменов одной с ним профессии считали, что мистер
Окхерст проделывает все это «на счастье». Кое-кто попрактичнее уверял, будто он обдумывает там картежные комбинации.
После скачек в Мэрисвилле мистер Окхерст уехал в
Сан-Франциско; потом вернулся обратно, но через несколько дней его уже видели в Сан-Хосе, Санта-Круце и
Окленде. По словам тех, кто встречался с ним в этих местах, мистер Окхерст был чем-то обеспокоен и нервничал вопреки своей обычной флегматичности и выдержке.
Полковник Старботтл, особенно подчеркивал тот факт, что в клубе в Сан-Франциско Джек отказался метать банк.
– Рука нетвердая, сэр, верьте моему слову, отвыкает от работы, пропади оно пропадом!
Из Сан-Хосе мистер Окхерст выехал по направлению к
Орегону на лошадях, в дорогом экипаже, но, добравшись до Стоктона, внезапно свернул в сторону и спустя четыре часа появился уже верхом в каньоне около сан-изабелских горячих серных источников.
Сан-Изабел лежал в очаровательной треугольной долине у подножия трех пологих гор, густо поросших сосняком, путаницей земляничных деревьев и манзанита.
Сквозь листву виднелись примостившиеся у горных склонов строения и длинная веранда отеля; там и сям белели маленькие, словно игрушечные, коттеджи. Мистер
Окхерст не принадлежал к числу любителей природы, но этот вид вызвал у него то же необычное и приятное ощущение, как и первая утренняя прогулка в Сакраменто. Навстречу ему стали попадаться коляски с нарядно одетыми женщинами, и в холодном калифорнийском пейзаже появилось что-то человечески теплое и яркое. Потом снова открылась вся длинная веранда отеля, блиставшая туалетами разодетых дам. Мистер Окхерст, будучи хорошим наездником калифорнийской выучки, подлетел к отелю галопом, круто осадил коня на расстоянии одного фута от веранды и преспокойно возник из облака пыли, скрывшего его в ту минуту, когда он спешивался.
Какое бы волнение ни испытывал сейчас мистер
Окхерст, обычная выдержка помогла ему, лишь только он ступил на веранду. Вооружившись многолетней привычкой, он встретил устремленные на него в упор взгляды с тем же холодным равнодушием, с каким всегда встречал плохо скрываемое презрение мужчин и пугливое восхищение женщин. Только один человек вышел к нему навстречу. Как ни странно, это был Дик Гамильтон, может быть, единственный из всех присутствующих, кто по своему рождению, воспитанию и положению в обществе мог удовлетворить самых придирчивых критиков. К счастью для Окхерста, Гамильтон был также крупным банкиром и вообще личностью весьма влиятельной.
– А вы знаете, с кем вы сейчас говорили? – с испуганным видом спросил его молодой Паркер.
– Да, – вызывающе ответил Гамильтон. – Это человек, которому на прошлой неделе вы проиграли тысячу долларов. Я же встречался с ним только в гостиных.
– Но ведь он, кажется, профессиональный игрок? – осведомилась младшая мисс Смит.
– Совершенно верно, – подтвердил Гамильтон, – но мне бы очень хотелось, милая барышня, чтобы все вели такую честную и открытую игру, как этот наш друг, и так же стойко сносили ее превратности.
К счастью, мистер Окхерст не слышал этого разговора, ибо он уже прогуливался по верхнему залу с видом безразличным, но в то же время настороженным. И вдруг позади него раздались чьи-то легкие шаги, знакомый голос назвал его по имени, и вся кровь прилила ему к сердцу.
Мистер Окхерст обернулся – перед ним стояла она.
Но какая перемена! Если несколько страниц назад я не решался описать калеку с глубоко запавшими глазами, жену ремесленника, одетую не по моде, то что же мне делать теперь с изящной, статной и элегантной женщиной, в которую миссис Декер превратилась за эти два месяца?
Клянусь честью, она была хороша собой.
Без сомнения, мы с вами, уважаемая сударыня, сразу бы обнаружили, что эти очаровательные ямочки не отвечают требованиям истинной красоты, и для лица, которое хочет казаться простодушно-веселым, обозначены слишком резко; что в еле заметных линиях около вырезанных ноздрей есть что-то жестокое и эгоистичное; что наивномилый, удивленный взгляд может быть обращен и к тарелке супа и к рассыпающемуся в любезностях соседу за столом; что эти щечки загораются румянцем и бледнеют не из симпатии к вам, а лишь в ответ на ее собственные ощущения. Но ведь мы с вами, уважаемая сударыня, не влюблены в эту женщину, а мистер Окхерст влюблен. Боюсь, что бедняга даже в складках ее парижского туалета узрел ту же неиспорченность, которая сквозила когда-то в простеньком самодельном платье. А потом это восхитительное открытие, что она может ходить, что у нее очаровательные ножки в крохотных туфельках работы французского мастера, с огромными синими бантами, с клеймом на узенькой подошве: Rue такая-то, Paris.
Вспыхнув, он бросился ей навстречу, протянул ей руки. Но она заложила свои за спину, быстро огляделась по сторонам и стала перед мистером Окхерстом, посматривая на него не то лукаво, не то с дерзким восхищением, что совершенно не походило на ее прежнюю сдержанность.
– Я было не хотела подавать вам руку. Вы прошли по веранде и даже не заговорили со мной, а я побежала за вами, как, должно быть, случалось бегать не одной бедняжке. Мистер Окхерст пробормотал, что она так изменилась!
– Тем более, вы должны были узнать меня. Я изменилась? А кто тому виной, сэр? Вы сотворили меня заново.
Вы встретили беспомощную, больную, нищую калеку, у которой было одно-единственное платье, ею же самой сшитое, и вы дали ей жизнь, здоровье, силы и деньги. Все это дело ваших рук, и вы это знаете, сэр. Как вам нравится ваше собственное творение? – Она прихватила с обеих сторон подол платья и сделала шутливый реверанс. Потом, словно сжалившись над ним, протянула ему обе руки.
Я боюсь, что эти слова покажутся моим прекрасным читательницам бесстыдными и неженственными, но мистеру Окхерсту они понравились. И не потому, что он привык к откровенному восхищению женщин; то восхищение шло из-за театральных кулис, а не из монастыря, с которым он всегда мысленно связывал миссис Декер. Выслушав такие слова от пуританки, от недужной праведницы, все еще окруженной ореолом страданий, от женщины, которая держала у себя на туалетном столике Библию, три раза на дню посещала церковь и нежно любила своего мужа, – выслушав от нее такие слова, мистер Окхерст признал себя сраженным. Он все еще не выпускал ее рук, а она продолжала:
– Почему вы не приехали раньше? Что вы делали в
Мэрисвилле, в Сан-Хосе, в Окленде? Видите, я следила за вами. Я узнала вас, когда вы ехали каньоном. Я прочла ваше письмо к Джозефу и стала ждать вас. Почему же вы мне не написали? Когда-нибудь еще напишете! Добрый вечер, мистер Гамильтон!
Она отняла у него свои руки, дав, однако, Гамильтону время сойти с лестницы и почти поравняться с ними обоими. Он с вежливой сдержанностью приподнял шляпу, дружески кивнул Окхерсту и прошел мимо. Когда Гамильтон удалился, миссис Декер подняла глаза на мистера
Окхерста.
– Когда-нибудь я попрошу вас о большом одолжении!
Мистер Окхерст умолял сделать это сейчас же.
– Нет, сначала вы должны узнать меня поближе. А тогда я попрошу вас... убить этого человека.
Она рассмеялась – какой приятный, звенящий смех,
какие ямочки на щеках, пожалуй, чуть резкие в уголках рта, какая невинность в этих карих глазках, какой очаровательный румянец, – и мистер Окхерст, смеявшийся редко, готов был тоже рассмеяться.
Словно ягненок предлагал волку совершить набег на соседнюю овчарню.
Как-то вечером, через несколько дней после этого разговора, миссис Декер вышла из круга своих горячих поклонников, извинилась, что покидает общество, и, со смехом отклонив предложение проводить себя, побежала с веранды к маленькому коттеджу по ту сторону дороги –
одному из творений ее супруга. Возможно, что от спешки, непривычной для выздоравливающей, дыхание у нее было прерывистое и частое, и когда она входила в свой будуар, то раз или два прижала руку к груди. Она зажгла лампу и вздрогнула, увидев, что муж лежит на кушетке.
– Ты разгорячилась и чем-то взволнована, Элси? – сказал мистер Декер. – Ты плохо себя чувствуешь, дорогая?
Побледневшее лицо миссис Декер снова вспыхнуло.
– Нет, – ответила она. – Только здесь немножко болит,
– и опять положила руку на корсаж.
– Чем я могу помочь тебе? – с нежной заботливостью спросил мистер Декер, вставая с кушетки.
– Сбегай в отель и принеси мне коньяку.
Мистер Декер побежал. Миссис Декер затворила дверь, заперла ее на задвижку и вынула из-за корсажа то, от чего у нее болела грудь. Это была сложенная вчетверо записочка, написанная, как мне ни грустно признать, рукой мистера Окхерста.
Миссис Декер впилась в его послание горящими глазами, щеки у нее пылали. Но вот на веранде послышались шаги. Она второпях сунула записку за корсаж и отперла дверь. Вошел муж; она поднесла рюмку к губам и сказала, что теперь ей стало легче.
– Ты опять пойдешь туда вечером? – робко спросил мистер Декер.
– Нет, – ответила миссис Декер, задумчиво опустив глаза.
– Я бы на твоем месте не ходил, – сказал мистер Декер со вздохом облегчения. После небольшой паузы он сел на кушетку, привлек к себе жену и заговорил:
– Знаешь, Элси, о чем я думал, когда ты вошла?
Миссис Декер запустила пальцы в его жесткую черную шевелюру и сказала, что понятия не имеет.
– Я думал о прежнем нашем житье-бытье, Элси; о тех денечках, когда я смастерил тебе коляску, сам возил тебя на прогулки и был и за лошадь и за кучера. Жили мы тогда бедно, и ты болела, Элси, но разве нам с тобой было плохо? Теперь у нас и деньги завелись, и дом есть, и тебя не узнать. Можно даже сказать, голубчик, что ты теперь стала какая-то другая, будто совсем новая. В том-то и беда. .
Я мог смастерить тебе коляску; я мог выстроить тебе новый дом, Элси, а дальше – стоп. Ты теперь совсем другая, ты окрепла, похорошела, – новый человек, да и только. Но я-то тут ни при чем, Элси!
Он замолчал. Ласково приложив одну руку ему ко лбу, другую поднеся к своей груди, словно желая удостовериться, что прежняя боль все еще там, все еще не утихла, она проговорила нежно и успокаивающе:
– Нет, милый, всем этим я обязана тебе.
Мистер Декер грустно покачал головой.
– Нет, Элси. Была у меня такая возможность, да я ее упустил. Теперь дело сделано, и я тут ни при чем.
Миссис Декер устремила на мужа взор, исполненный простодушного удивления. Он нежно поцеловал ее и заговорил чуть веселее:
– Я вот еще о чем думал, Элси... Может быть, ты слишком часто видишься с этим мистером Гамильтоном?
Ничего дурного тут нет ни с твоей, ни с его стороны. Но могут пойти разговоры. Ты ведь здесь одна-единственная, Элси, – сказал он, любовно глядя на жену, – о ком не сплетничают, чьи поступки не судят вкривь и вкось.
Миссис Декер была очень рада, что он заговорил об этом. Сама она тоже так думает, но ей не хочется быть невежливой с мистером Гамильтоном, он такой джентльмен
– чего доброго, наживешь в нем опасного врага.
– Кроме того, он всегда обращался со мной, как с дамой своего круга, – горделиво добавила миссис Декер, вызвав этими словами ласковую улыбку мужа. – Но у меня есть один план. Мистер Гамильтон не останется здесь после моего отъезда. Что, если мне собраться на несколько дней в Сан-Франциско навестить маму. Он уедет отсюда до того, как я вернусь.
Мистер Декер пришел в восторг от такого замысла.
– Конечно, конечно, – сказал он, – завтра же и поезжай. Джек Окхерст тоже едет в Сан-Франциско, он о тебе позаботится в дороге.
Миссис Декер сочла, что это будет неблагоразумно.
– Мистер Окхерст наш друг, Джозеф, но ты ведь знаешь, какая у него репутация. – Она даже сомневалась, стоит ли ей уезжать в один день с ним, но мистер Декер поцелуем прогнал все ее сомнения. Она мило согласилась с ним. Немногие женщины умели так очаровательно проявлять покорность, как миссис Декер.
В Сан-Франциско миссис Декер пробыла неделю. Она вернулась оттуда немного похудевшая и бледненькая. По ее словам, это объяснялось обилием впечатлений и тем, что ей пришлось много ходить.
– Меня по целым дням не бывало дома. Мама тебе это подтвердит, – говорила мужу миссис Декер. – И я всюду ходила одна. Я теперь стала такая самостоятельная! – весело добавила она. – Мне уже не нужно провожатых, Джо, я могу обходиться даже без тебя – вот какая я теперь храбрая!
Но поездка, по-видимому, не оправдала ее расчетов.
Мистер Гамильтон никуда не уехал, он по-прежнему жил в Сан-Изабеле и в тот же вечер навестил их.
– У меня зародился один план, голубчик Джо, – сказала миссис Декер, когда их гость ушел. – У бедного мистера Окхерста такой скверный номер в отеле. Что, если ты предложишь ему перебраться к нам, когда он приедет из
Сан-Франциско? Мы отдадим ему свободную комнату. Я
надеюсь, – добавила она лукаво, – что мистер Гамильтон тогда не будет таким частым гостем у нас.
Муж рассмеялся, назвал ее маленькой кокеткой, потрепал по щечке и согласился.
– Удивительный народ эти женщины, – доверительно сказал он несколько дней спустя в одну из своих бесед с мистером Окхерстом. – У них нет своего плана, так они берут первый попавшийся и строят здание по собственному вкусу, совсем другое, чем было задумано. Но, черт побери, кто из нас поручится, что у них не пошли в ход наши масштабы и расчеты? Удивительное дело, правда?
На следующей неделе мистер Окхерст обосновался в коттедже Декеров. Все знали, что с мужем его связывают деловые отношения, а репутация жены была выше всяких подозрений. В самом деле, немногие могли похвалиться такой доброй славой. Миссис Декер считалась домоседкой, женщиной благоразумной и набожной. Живя в стране, где существа прекрасного пола пользуются большой свободой и независимостью, она не выезжала и не выходила на прогулки без мужа; в те дни, когда жаргонные словечки и двусмысленности были в таком ходу, речь ее отличалась сдержанностью и точностью выражений; несмотря на широко вошедшую в моду показную роскошь, она не носила ни бриллиантов, ни других драгоценностей; никогда не позволяла себе ни малейшей вольности на людях, не поощряла распущенности, царившей в калифорнийском обществе; осуждала господствовавшие в те времена неверие и скептицизм в вопросах религии. Из всех, кто был в тот вечер в гостиной отеля, немногие, вероятно, забудут, какой достойный и внушительный отпор дала она мистеру Гамильтону, пустившемуся в рассуждения об одной недавно вышедшей книге, исполненной крайнего материализма, а кое у кого останется в памяти и недоуменная мина мистера Гамильтона, сменившаяся иронической серьезностью, когда он мало-помалу вежливо сдался в споре. И уж, во всяком случае, надолго запомнится все это мистеру Окхерсту, который с того вечера испытывал неловкость и раздражение в присутствии друга и – если только это слово можно применить к его характеру – даже побаивался мистера Гамильтона.
Именно в то время мистер Окхерст стал изменять своим привычкам. Его уже редко, а то и вовсе нельзя было встретить в игорных домах, в салунах, в обществе прежних друзей. На туалетном столике в Сакраменто накапливались груды розовых и белых записочек, написанных неровным почерком. В Сан-Франциско прошел слух, что мистер Окхерст страдает пороком сердца и врачи предписали ему полный покой. Он стал больше читать, подолгу гулял, распродал своих рысаков, посещал церковные службы.
В памяти у меня живо сохранилось его первое появление в церкви. Мистер Окхерст явился туда не вместе с Декерами и не сел на их скамью, а вошел, как только началась служба, и скромно занял место в одном из задних рядов. Таинственным образом его присутствие стало немедленно известно молящимся, и некоторые любопытные прихожане настолько забылись, что стали оглядываться назад и словно обращали к нему те возгласы, которые полагаются по ходу богослужения.
Еще задолго до конца службы всем стало ясно, что слова «несчастные грешники» относятся не к кому иному, как к мистеру Окхерсту. Те же таинственные силы возымели действие и на проповедника, который не преминул намекнуть на профессию и образ жизни мистера Окхерста в своей проповеди об архитектуре Соломонова храма, и намеки эти были настолько прозрачны, хоть и притянуты за уши, что даже самый юный из нас исполнился негодования. Но, к счастью, все это прошло мимо ушей Джека, –
по-моему, он вовсе их не слышал. Его красивое матовобледное лицо – правда, несколько изнуренное и задумчивое – было непроницаемо. Только раз, во время пения гимна, когда в хоре голосов вдруг послышалось чье-то контральто, в темных глазах мистера Окхерста проскользнула тоскливая нежность, такая горячая и вместе с тем безнадежная, что те, кто наблюдал за ним, чуть не прослезились. Но наряду с этим я живо вспоминаю, как мистер
Окхерст поднялся принять благословение, всем своим видом и наглухо застегнутым сюртуком напоминая дуэлянта в десяти шагах от противника. Когда служба кончилась, он удалился так же тихо, как и вошел, не услышав, к счастью, толков по поводу своего опрометчивого поступка.
Его появление в церкви расценивалось всеми как дерзость, на которую он пошел просто ради озорства или, может быть, на пари. Некоторые считали, что причетник совершил оплошность, не выгнав этого человека, как только стало известно, кто он такой; один почтенный прихожанин заявил, что если нельзя водить сюда жену и дочь, не подвергая их таким дурным влияниям, то придется искать другую церковь. Кто-то приписал случай с мистером
Окхерстом усилению неких радикальных тенденций, имевших место в англиканской церкви, – тенденций, кои, как это ни прискорбно, начинают, по-видимому, оказывать свое влияние и на самого пастора. Его преподобие Сойер, хрупкая, болезненная жена которого родила ему одиннадцать человек детей и пала жертвой честолюбивого замысла довести счет потомства до дюжины, утверждал, будто присутствие в церкви мистера Окхерста, славившегося своими бесчисленными любовными похождениями,
оскорбляет память усопшей, чего он, будучи мужчиной, не потерпит.
Приблизительно в это же время, сопоставив себя с людьми самыми обычными, в обществе которых ему до сих пор почти не приходилось вращаться, мистер Окхерст понял, что в его лице, фигуре и манерах есть нечто такое, что выделяет его среди других и если не говорит прямо о его прежней профессии, то, во всяком случае, выдает в нем оригинала и настраивает на подозрительный лад. Под влиянием этой мысли он сбрил свои длинные шелковистые усы и взял себе за правило каждое утро прилизывать щеткой кудрявые волосы. Он зашел даже настолько далеко, что старался добиться некоторой небрежности в костюме и обул свои изящные маленькие ноги с высоким подъемом в тяжелые башмаки не по размеру. Рассказывают, будто он явился однажды к своему портному в Сакраменто и заказал костюм – «такой, как у всех». Портной, прекрасно знавший, как трудно угодить на мистера
Окхерста, не понял, что ему нужно.
– Мне нужно, – свирепо сказал мистер Окхерст, – чтонибудь респектабельное, понимаете, что-нибудь такое, что совсем не в моем вкусе.
Но как ни старался мистер Окхерст спрятать свою статную фигуру под простой, непритязательной одеждой, в его манерах, в посадке прекрасной головы, в мужественной красоте осанки, в абсолютно безупречном владении телом, в спокойствии, не столько выработанном, сколько дарованном ему самой природой, – во всем этом было чтото такое, что сразу выделяло его из тысячи, где бы и с кем бы он ни появлялся. Факт этот, должно быть, впервые предстал перед мистером Окхерстом со всей ясностью, когда он, ободренный советом и помощью мистера Гамильтона, а также и по собственной склонности стал маклером в Сан-Франциско. Еще до того, как послышались протесты против включения его в биржевой комитет – насколько я помню, особенно усердствовал Уот-Сэндерс, считавшийся изобретателем системы вытеснения мелких акционеров и бывший, по слухам, виновником финансового краха и самоубийства Бригса из Туолумны, – до того, как респектабельность официально восстала против беззакония, орлиный облик и повадки мистера Окхерста уже успели не только всполошить голубков, но привели в смятение и ястребов, круживших под ним со своей добычей.
– Черт его побери! Он способен и к нам протянуть свои когти! – сказал Джо Филдинг.
До закрытия короткого летнего сезона на серных водах в Сан-Изабеле оставалось несколько дней. Наиболее изысканная публика уже начинала понемногу разъезжаться, а те, кто еще не успел уехать, волей-неволей переходили в низший разряд. Мистер Окхерст был мрачен: кое-кто намекал, что даже прочно установившаяся репутация миссис
Декер не спасла ее от сплетен, вызванных его присутствием здесь. К чести миссис Декер следует сказать, что все испытания последних недель она переносила с видом кроткой, бледноликой мученицы и в своем обращении с клеветниками проявляла мягкость и всепрощающую доброту – качества натуры, которая ищет опору не в дешевой лести, а в высоком принципе и пренебрегает ради него благосклонностью общества.
– Обо мне и о мистере Окхерсте ходят сплетни, – сказала она одной своей приятельнице, – но господь бог и мой муж лучше всех могут ответить на эту клевету. Никто не посмеет сказать, что муж мой отвернулся от друга в трудную для него минуту только потому, что они поменялись местами: друг стал беден, а он богат.
Так в обществе впервые узнали, что Джек разорился; то, что Декеры приобрели за последнее время солидную недвижимость в Сан-Франциско, было уже известно.
Спустя несколько дней в Сан-Изабеле произошло событие, весьма неприятно нарушившее мир и благодать, всегда царившие в жизни курорта. Это случилось за обедом; все увидели, что мистер Окхерст и мистер Гамильтон, занимавшие отдельный столик, взволнованные чемто, разом поднялись со своих мест. Выйдя в холл, они, словно по обоюдному согласию, свернули в маленькую буфетную, где в эту минуту никого не было, и притворили за собой дверь. Мистер Гамильтон посмотрел на своего друга и с полушутливой-полусерьезной улыбкой сказал:
– Если нам суждено поссориться, Джек Окхерст – это нам-то с вами! – не будем выставлять себя в смешном свете, давайте подождем более серьезного повода, чем эта...
Я не знаю, какой именно эпитет он хотел употребить.
Конец фразы остался недоговоренным или же пропал втуне, ибо в эту минуту мистер Окхерст поднял стакан и выплеснул его содержимое в лицо Гамильтону.
Казалось, что эти два человека, стоявшие друг против друга, поменялись характерами. Мистер Окхерст дрожал от волнения: опуская стакан на стол, он еле держал его в руках. Мистер Гамильтон стоял, выпрямившись, капли вина стекали с его посеревшего лица. После короткого молчания он сказал ледяным тоном:
– Пусть будет так! Но помните: наша ссора началась здесь. Если я паду от вашей руки, вы не воспользуетесь этим, чтобы обелить ее в глазах общества; если же вы падете от моей, да не сочтут вас мучеником. Очень жалею, что так вышло, но ничего не поделаешь. Теперь чем скорее, тем лучше!
Он горделиво вскинул голову, прикрыл веками свои холодные стальные глаза, словно пряча рапиру в ножны, поклонился и спокойно вышел из комнаты.
Они сошлись спустя двенадцать часов в небольшой ложбине у дороги на Стоктон, в двух милях от Сан-
Изабела. Принимая из рук полковника Старботтла пистолет, мистер Окхерст сказал ему вполголоса:
– Каков бы ни был исход, я не вернусь в отель. У меня в номере оставлены мои распоряжения. Зайдите туда. . –
Голос его дрогнул; к великому изумлению секунданта, мистер Окхерст отвернулся, пряча набежавшие на глаза слезы.
– Сколько раз мне приходилось бывать с Джеком в таких переделках, – рассказывал потом полковник Старботтл, – и никогда он так не раскисал. А тут, клянусь богом, пока он не занял позиции, я готов был подумать, что у него душа в пятки ушла!
Выстрелы раздались почти одновременно. Правая рука мистера Окхерста повисла, и пистолет выпал бы из парализованных пальцев, если бы не его поразительное умение владеть своими нервами и мускулами; он не разжимал руки до тех пор, пока не ухитрился переложить пистолет в другую, не меняя позиции. Потом наступила тишина, казавшаяся нескончаемой; смутно различимые в сумерках фигуры приблизились к тому месту, где все еще лениво стлался дымок; потом прерывающийся хриплый голос полковника Старботтла у него над ухом:
– Тяжело ранен... легкое навылет... удирайте!
Джек недоумевающе поднял на секунданта свои темные глаза, видимо, не слыша его; он словно вслушивался в чей-то другой, далекий голос. После минутного колебания он шагнул в ту сторону, где стояли люди. Потом снова остановился, увидев, что они расходятся, а навстречу ему спешит врач.
– Он хочет поговорить с вами. Я знаю, вам нельзя медлить, но, – врач понизил голос, – мой долг сказать, что у него времени совсем не осталось.
Выражение такой горькой безнадежности исказило обычно бесстрастное лицо мистера Окхерста, что врач отшатнулся от него.
– Вы ранены! – сказал он, взглянув на бессильно повисшую руку.
– Пустяки, царапина, – быстро проговорил Джек. Потом добавил с холодной усмешкой: – Мне сегодня не везет. Но пойдемте! Посмотрим, что ему нужно.
Шагая быстро, спеша что есть сил, он обогнал врача и в мгновение ока очутился возле умирающего, который, как почти все умирающие, лежал спокойно и тихо в кругу суетящихся людей. В лице мистера Окхерста такого спокойствия не было, когда он опустился на колени и взял его за руку.
– Я хочу поговорить с этим джентльменом наедине, –
сказал Гамильтон, и в его голосе послышались прежние повелительные нотки. Лишь только секунданты и врач отошли, он поднял глаза на Окхерста. – Мне нужно коечто сказать вам, Джек.
Мистер Гамильтон был бледен, но все же не так, как мистер Окхерст, склонивший над ним свое лицо, полное муки, сомнений и предчувствия неминуемой беды, – лицо, столь усталое и жалкое в той жажде конца, которая чувствовалась в нем, что состраданием к этому человеку сквозь смертную истому проникся даже умирающий, и циническая усмешка замерла у него на губах.
– Простите меня, Джек, за то, что вам придется услышать, – прошептал он еле внятно. – Я говорю это не со зла, а просто потому, что сказать надо. Я бы не выполнил своего долга. . я не могу умереть спокойно, пока вы не узнаете всего. Это скверная история, с какой бы стороны на нее ни посмотреть. Но теперь уже ничего не поделаешь. Мне следовало бы умереть от пули Декера, а не от вашей.
Джек вспыхнул и сделал движение, чтобы встать, но
Гамильтон удержал его.
– Слушайте! У меня в кармане два письма. Возьмите их, вот они. Почерк вам знаком. Но дайте слово, что вы прочтете их только тогда, когда будете в полной безопасности. Дайте мне слово!
Джек безмолвствовал, он держал письма в руке, точно это были раскаленные угли.
– Дайте слово! – прошептал Гамильтон.
– Зачем? – холодно спросил Окхерст, отпуская руку своего друга.
– Затем, – с горькой улыбкой сказал умирающий, – затем, что, прочтя их, вы вернетесь сюда, где вас ждет...
тюрьма... и... смерть!
Это были его последние слова. Он слабо пожал Джеку пальцы. Потом его рука разжалась, и он поник бездыханный.
Было уже около десяти часов вечера, и миссис Декер в томной позе лежала с книжкой на кушетке, в то время как ее муж спорил о политике в баре отеля.
Вечер стоял теплый, стеклянная дверь на балкон была приотворена. Вдруг миссис Декер услышала на балконе чьи-то шаги и, вздрогнув, подняла глаза от книжки. Вслед за тем дверь распахнулась, и в комнату вошел человек.
Миссис Декер с испуганным криком поднялась с кушетки.
– Боже мой, Джек, вы сошли с ума! Он вышел ненадолго, может вернуться каждую минуту. Приходите через час... завтра... в любое время, когда я выпровожу его отсюда, но сейчас уходите, милый, уходите!
Мистер Окхерст подошел к двери, запер ее на задвижку и, не говоря ни слова, повернулся к миссис Декер. Лицо у него было осунувшееся, правый рукав висел пустой, на забинтованной руке сквозь повязку проступала кровь.
И все же голос миссис Декер прозвучал твердо, когда она снова обратилась к нему:
– Джек, что произошло? Как вы очутились здесь?
Мистер Окхерст расстегнул сюртук и бросил к ее ногам два письма.
– Я пришел вернуть ваши послания к любовнику и убить вас... и себя, – сказал он так тихо, что слов его почти нельзя было разобрать.
Среди многих добродетелей этой достойнейшей женщины насчитывалось и беспримерное мужество. Миссис
Декер не упала в обморок, даже не вскрикнула. Она медленно опустилась на кушетку, сложила руки на коленях и спокойно проговорила:
– Ну что ж, убейте!
Если б она отпрянула от него, проявила страх или раскаяние, попыталась прибегнуть к уверткам и объяснениям, мистер Окхерст счел бы все это доказательством ее виновности. Но ничто так не пленяет мужественную натуру, как мужество в других; только перед отчаянием склоняется отчаявшийся. Проницательность мистера Окхерста была не настолько остра, чтобы отличить мужество от нравственной чистоты. Даже ярость не помешала ему оценить бесстрашие больной женщины.
– Ну что ж, убейте! – повторила она с улыбкой. – Вы дали мне жизнь, здоровье, счастье, Джек. Вы дали мне любовь. Ну что ж, берите свои дары обратно. Убейте меня! Я готова.
Как и при первой встрече в отеле, она с бесконечной грацией и покорностью протянула ему руки. Джек поднял голову, как безумный, посмотрел ей в глаза, упал на колени и поднес край ее платья к своим дрожащим губам.
Миссис Декер была слишком умна, чтобы не почувствовать себя победительницей, но в ней слишком сильна была женщина, чтобы она не захотела до конца вкусить сладость своей победы. Она поднялась с кушетки, словно не в силах сдержать гнев и чувство обиды, и величественным жестом указала на дверь. Мистер Окхерст тоже встал, бросил на нее один-единственный взгляд и, не сказав ни слова, ушел. Навсегда.
Оставшись одна, миссис Декер затворила балконную дверь, заперла ее на задвижку и, подойдя к камину, до тех пор держала оба письма над свечой, пока они не превратились в пепел.
Да не подумает читатель, что во время этой неприятной операции миссис Декер сохраняла полное спокойствие. Рука ее дрожала, а так как не все человеческое было ей чуждо, она в течение нескольких секунд (может быть, минут) чувствовала себя совсем скверно, и уголки ее нежного рта опустились. Вернувшегося мужа она встретила с неподдельной радостью и так доверчиво прильнула к его широкой груди, что простодушный малый был растроган до слез.
– Я узнал сейчас ужасную новость, Элси, – сказал мистер Декер после взаимного обмена нежностями.
– Не хочу я слушать твои ужасные новости, милый, я сегодня плохо себя чувствую, – умоляющим голосом проговорила миссис Декер.
– Но это касается мистера Окхерста и Гамильтона.
– Ну, я прошу тебя!
Мистер Декер не мог устоять перед грацией этих молящих белоснежных рук, перед этими нежными губками и заключил ее в свои объятия.
Вдруг он спросил:
– Что это?
Мистер Декер показывал ей на грудь. В том месте, где мистер Окхерст коснулся ее белого платья, осталось пятнышко крови.
Ах, пустяки! Она хотела затворить окно и порезала себе палец; рама такая тугая! Если бы мистер Декер не забывал затворять ставни перед уходом, ничего бы не случилось. Это было сказано с такой неподдельной обидой и выразительностью, что мистер Декер был просто подавлен угрызениями совести. Но миссис Декер простила его с той грацией, о которой уже упоминалось на этих страницах, и теперь, с позволения читателя, мы оставим эту пару, окруженную ореолом согласия и супружеского счастья, и вернемся к мистеру Окхерсту.
Впрочем, придется опустить две недели. По истечении этого времени мистер Окхерст появился в своем доме в
Сакраменто и, как и встарь, занял обычное место за игорным столом.
– Как ваша рука, Джек? – неосторожно спросил его один игрок.
Вопрос сопровождался улыбкой, которая, однако, мгновенно исчезла, стоило только Джеку обратить свой спокойный взгляд на говорившего.
– Немного мешает сдавать, но стрелять я могу и левой.
Игра продолжалась в торжественной тишине, всегда отличавшей стол, за которым держал банк мистер Джон
Окхерст.
ЧЕЛОВЕК СО ВЗМОРЬЯ
ГЛАВА I
Он жил у реки, впадающей в огромный океан. От широкого речного устья его жилище отделяла лишь узкая полоска земли – прилив покрывал ее сверкающей пеленой воды, отлив оставлял на ней случайные дары суши и моря.
Бревна, вывороченные прибрежные кусты, обломки кораблекрушений и расплющенные морем бамбуковые корзинки из-под апельсинов, еще благоухающие утраченным грузом, лежали там длинными рядами, которые, накладываясь друг на друга, окаймляли берег причудливой бахромой. В самый полдень однообразное сверкание гладких песков нарушалось лишь тенью от крыла чайки да внезапной суматохой в стае зуйков, вдруг срывавшихся с места и серым вихрем уносившихся вдаль.
Целый год он прожил там в полном одиночестве. Хотя от большого поселка его отделяло всего несколько миль, никто за это время не вторгался в его уединение, и затворничество его оставалось непотревоженным. В любом другом обществе о нем стали бы судить да рядить, но старатели из Воровского Лагеря и торговцы из Тринидад-Хэд –
сами по натуре одиночки и сумасброды – с глубоким безразличием относились к любым проявлениям сумасбродства или ереси, если те не затрагивали их собственных. И, конечно, вряд ли нашлась бы на свете более спокойная степень сумасбродства, чем у этого «отшельника», награди они его этим прозвищем. Но они и этого не сделали: возможно, по недостатку интереса или понимания. Торговцы, удовлетворявшие его скромные нужды, именовали его «Полковником», «Судьей» или «Хозяином». Всем остальным прозвище «Человек со взморья» казалось вполне подходящим определением. Никто не интересовался его фамилией, занятиями, положением в обществе или его прошлым. Трудно сказать, порождалось ли это боязнью ответных расспросов, любопытства или глубоким безразличием, о котором было упомянуто выше.
Он мало походил на отшельника. Молодой еще человек, стройный, хорошо одетый, всегда выбритый, с негромким голосом и грустно-саркастической улыбкой, он был полной противоположностью традиционному представлению о пустынниках. Его жилище – по сути, переоборудованная рыбачья хижина, – отличаясь снаружи суровой простотой пограничных построек, внутри было сухим и уютным. Оно состояло всего из трех комнат – кухни, столовой и спальни.
Прожив там достаточно долго, он видел, как унылое однообразие одного времени года уступает место унылому однообразию следующего. Холодные северо-западные пассаты приносили ему яркие солнечные утра и сырые безмолвные ночи. Теплые юго-западные пассаты несли ему тучи, дожди и недолгое великолепие быстрорастущих трав и благоухание цветущих буков. Но зимой и летом, в засуху и в дожди с одной стороны всегда вздымались резкие силуэты гор в неизменном вечнозеленом уборе; с другой стороны всегда простирался безбрежный океан со столь же резко очерченным горизонтом и столь же неизменным цветом. Начало весенних и осенних приливов, смена пернатых соседей, следы тех или иных диких зверей на прибрежном песке и разноцветные флаги листвы на далеком лесистом склоне помогали ему различать медленно текущие месяцы. Летом, когда день начинал клониться к вечеру, солнце скрывалось в густом тумане, который, грозно надвигаясь на берег, в конце концов поглощал его, стирая грань между морем и небом, уединение «Человека со взморья» было полным. Сырая, непроницаемая мгла колыхалась над ним и вокруг него и, словно отрезая его от внешнего мира, оставалась единственной реальностью. И