грохот бурунов неподалеку от его жилья казался лишь смутным, неопределенным гулом или эхом чего-то ушедшего навсегда. Каждое утро, когда лучи солнца разрывали туманную завесу, он просыпался изумленный и озадаченный, будто заново родившийся. Первое, гнетущее ощущение давно исчезло, и он в конце концов полюбил этого неуловимого духа, несущего забвение; ночью, когда облачные



крылья простирались над хижиной, он сидел один, но чувствовал себя в такой безопасности, какой никогда не



знал раньше. Тогда, случалось, он оставлял дверь откры-




той и прислушивался, словно к шагам: что могло прийти к


нему из этого смутного, неясного мира? Может быть, даже



она... Этот странный затворник не был ни безумцем, ни мистиком. Ибо на самом деле он не был одинок. Ночью и днем, во сне и наяву, гулял ли он по берегу или сидел у очага, где пылали выброшенные на берег обломки, – перед ним всегда стояло лицо женщины: из-за нее он и жил здесь в одиночестве. Это ее лицо грезилось ему в утреннем солнечном свете; это ее белые руки вздымались над гребнями волн; это шелестело ее платье, когда морской ветер пригибал высокие береговые травы; это слышался ее нежный шепот, когда набегающие волны затихали в осоке и камышах. Она была везде и всегда, подобно небу, морю и песку. Вот почему, когда туман поглощал все вокруг, ему мнилось, что она стоит рядом с ним во мраке. Как-то, раз или два, благодатными ночами в середине лета, когда песок еще хранил жар полуденного солнца, туман дохнул на него теплом, и ему почудилось, что это – ее дыхание, и сладкие слезы навернулись на его глаза.


До появления туманов (он ведь приехал сюда зимой) покой и отраду приносил ему немеркнущий луч маяка на маленьком мысу недалеко от его жилья. Даже в самые непроглядные ночи, в жестокую бурю свет маяка твердил ему о вечном терпении и незыблемом постоянстве. Потом он обрел безгласного друга в дереве, принесенном рекой,

– вырванное с корнями, оно беспомощно распростерлось на отмели, а к вечеру его унесло течение. Через несколько дней, плывя в лодке по реке, он опять увидел это дерево и узнал его по оставленному топором поселенца клейму, еще заметному на его стволе. Он не удивился, найдя это же дерево неделей позже перед своим домом на песке, или тому, что наутро оно вновь отправилось в бесцельные скитания. Гонимое ветром или прибоем, но всегда нарушая его уединение, оно то плыло в устье реки, то носилось среди бурунов на отмели, однако он был твердо уверен, что рано или поздно оно вернется к своей якорной стоянке у его хижины.

Через три месяца одиночного заключения он был вынужден смириться с тем, что, хоть и на краткий срок, его уединение будет нарушаться присутствием человека. Оказалось, что он не мог обойтись без услуг себе подобных.

Он был способен машинально и рассеянно вкушать свой хлеб «в печали», если готовил этот хлеб кто-нибудь другой, но, стряпая сам, он соприкасался с самыми низменными сторонами жизни, и это так уязвляло его болезненную чувствительность, что он не мог взять в рот плоды собственных трудов. И так как пока еще он не желал себе гибели, то, когда перед ним встал выбор между голодной смертью и обществом людей, он выбрал последнее. Индианка, такая отвратительная, что почти утратила человеческий облик, в определенное время оказывала ему эти услуги. Если она не приходила, что случалось частенько, он не ел вовсе.

Таково было моральное и физическое состояние «Человека со взморья» на 1 января 1869 года.

Стоял ясный, тихий день, сменивший неделю дождей и ветра. У самого горизонта еще виднелось несколько белых пятнышек – арьергард бегущих полчищ минувшей бури, таких неясных, что их можно было принять за далекие паруса. На юге лениво белела мель, отделяя лагуну от открытого моря, и даже бурные волны Тихого океана накатывались на берег неторопливо и вяло. И карета, с трудом тащившаяся от поселка по низким песчаным дюнам, в конце концов остановилась в полумиле от жилья отшельника.

– Так что вылезать вам придется, – сказал кучер, придерживая усталых лошадей. – Дальше не проехать.

В недрах экипажа послышалось раздраженное восклицание, истерическое «Ах!», визгливый женский голос начал что-то доказывать, но кучера это не тронуло. Наконец из окошка высунулась мужская голова и принялась увещевать его:

– Послушайте, вы же подрядились довезти нас до самого дома. Здесь еще по крайней мере миля!

– Да, около того, – отвечал кучер, хладнокровно скрещивая ноги на козлах.

– О чем тут говорить? Я не в силах идти по песку в такую жару, – быстро и повелительно заговорил женский голос и добавил с ужасом: – Жить в таком месте!

– Да это неслыханно!

– Это переходит все границы!

– Бог знает что такое!

Хотя голоса и свидетельствовали о разнице в возрасте и поле говоривших, они обладали удивительным сходством и все были равно раздражены.

– Так что мои лошадки дальше не пойдут, – пояснил возница, – и коли вам время дорого, лучше бы вы пешочком.

– Но этот мошенник не бросит нас тут? – пронзительно вознегодовал женский голос.

– Вы подождете, кучер, – уверенно проговорил мужской голос.

– А долго ждать-то?

Внутри засовещались. Из окна долетали фразы: «Он может выставить нас вон», «А вдруг весь вечер придется его уговаривать?», «Вздор! Потребуется не больше десяти минут!». Кучер тем временем развалился на козлах и засвистал в терпеливом презрении к горожанам, которые сами толком не знают, чего хотят и куда едут. Потом в окошко вновь высунулся мужчина и самодовольным тоном мудреца, отыскавшего самый разумный выход из затруднения, произнес:

– Не торопясь, поезжайте за нами и подождите нас там, а лошадей поставите в конюшню или в сарай.

Кучер разразился ироническим смехом.

– Ну да, как же! В конюшню или в сарай! Как бы не так! Может, я уж ослеп совсем, так вы бы, кто помоложе, и показали мне, где у Полковника конюшня либо сарай –

будьте уж так добры! Тпру, чтоб вас! Тпру! Дайте же хоть поглядеть, где там конюшня, чтобы завести вас туда! –

Последний насмешливый призыв был адресован лошадям, которые даже не шелохнулись.

Из кареты, кипя негодованием, вылез предыдущий оратор – полный, величавый и немолодой; за ним показались остальные – две дамы и джентльмен. Одна из дам если и не была молода, то одевалась молодо, и парижское платье облегало ее аристократические кости если не изящно, то, во всяком случае, по всем правилам искусства; молодая дама, по-видимому, ее дочь, была хрупкой, хорошенькой и сочетала римский нос и благородную худобу своей матери с пикантностью и шиком, что производило восхитительное впечатление. Джентльмен был молод, тощ, похож на свою матушку и сестру, но в остальном ничем не примечателен.

Все они, как один, повернулись туда, куда указывал кнут кучера. Их глазам представились лишь голые и мрачные очертания низкой хижины «Человека со взморья».

Местность вокруг была совершенно пустынной, и взгляд задерживался лишь на метелках чахлых береговых трав.

Заметив полную беспомощность пассажиров, кучер смягчился и даже расщедрился на несколько советов.

– Вот что, – сказал он наконец, – может, и не ваша это вина, что вы знаете свою, значит, страну похуже, чем всякие там Европы; так вот, я, значит, съезжу к Робинсонам на реке, задам лошадкам корму, а потом спущусь вон с той горки да и подожду вас. Меня будет видать от Полковника. – И, не дожидаясь ответа, он завернул лошадей к реке и укатил.

Как и раньше, в карете, приезжие раздраженно зароптали, но безуспешно. Затем начались взаимные обвинения и упреки:

– Это вы виноваты: надо было написать ему, и он бы встретил нас в поселке.

– Вы же хотели застать его врасплох!

– Ничего подобного!

– Вам прекрасно известно, что, напиши я, он сбежал бы от нас!

– Да-да, на край света!

– Но это и есть край света! – И так далее.

Однако было настолько ясно, что выход только один: надо идти вперед, – что даже в самый разгар пререканий они уже брели гуськом к далекой хижине, увязая по щиколотку в сыпучем песке и перемежая вздохами взаимные упреки, прервавшиеся лишь после возгласа пожилой дамы:

– Где же Мария?

– Ушла вперед! – проворчал молодой джентльмен таким несоразмерно глубоким басом, что казалось, будто он исходит от какого-то чревовещателя.

Подбавив перцу в общий разговор, Мария действительно устремилась вперед. Но – увы! – эта легконогая

Камилла, подметя своим треном изрядное количество песку, споткнулась о жесткий кустик травы и опустилась на землю – измученная и вне себя от злости. Когда остальные устало дотащились до нее, она покусала свои красные губы хищными белыми зубками и, причмокнув, как сытый, полный сил вампир, прошепелявила:

– Что у вас за вид! Точь-в-точь английские лавочники, которых мы видели на Риги; за свои три гинеи они желают все посмотреть и не снимают своего единственного приличного костюма!

И правда, вид этих экзотически разукрашенных двуногих, чьи прекрасные перышки уже испачкал песок и растрепал сырой морской ветер, совершенно не гармонировал с суровой простотой неба, моря и берега. Несколько чаек с криком пронеслись над ними; спугнутая гагара заметалась с пронзительным воплем протеста и отчаянно вытянула ноги, явно передразнивая молодого джентльмена. Пожилая дама оценила справедливость мягкой дочерней критики и отплатила откровенностью за откровенность:

– Твоя юбка похожа бог знает на что, волосы растрепались, шляпка сбилась, а туфли. . боже мой, Мария! Где твои туфли?

Мария выставила из-под юбки маленькую, обтянутую чулком ступню. Она была немыслимо узкой, с подъемом столь же патрициански изогнутым, как и нос ее обладательницы.

– Где-то между этим местом и каретой, – ответила она.

– Пусть Дик сбегает и поищет, а заодно и твою брошку, мамочка. Он ведь у нас такой услужливый.

Мощный бас Дика недовольно загромыхал, но невзрачная его фигура вяло потащилась обратно и вернулась с потерянным котурном.

– Лучше уж я понесу их в руках, как рыночные торговки в Сомюре, потому что сейчас мы пойдем вброд, – заметила мисс Мария и даже забыла собственный страх, радостно созерцая ужас, в который пришла ее родительница, едва она указала на сверкающую полоску воды, медленно заливающую болотистую низину между ними и хижиной.

– Это прилив, – произнес пожилой джентльмен. – Если мы решили идти, надо торопиться. Позвольте, сударыня! –

И прежде, чем изумленная матрона успела ответить, он подхватил ее на руки и галантно вошел с ней в воду. Нежная Мария кинула угрожающий взгляд на брата, который оказал ей подобную же услугу с явной неохотой. Однако эта ядовитая девица не спускала глаз с пожилого джентльмена впереди и, увидев его неожиданное и таинственное исчезновение по самые подмышки, решительно выбросилась из надежных объятий брата – поступок, немедленно низвергнувший его в воду, – и торопливо дошлепала до противоположного берега, после чего помогла пожилому джентльмену выбраться из ямы, куда он провалился, и вытащить свою мать, которая наподобие гигантской пестрой лилии беспомощно покачивалась на воде, удерживаемая вздувшимися юбками. Дик потерял гамашу. Через минуту все были в безопасности.

Пожилая дама не могла сдержать слез, Мария истерически смеялась, Дик смешивал басовые проклятия с отчетливым шумом прибоя. Румяное лицо пожилого джентльмена от соприкосновения с соленой водой стало белее мела, а его достоинство, по-видимому, было смыто той же водой; впрочем, он объяснял это тем, что, по его предположению, он чуть было не попал в зыбучие пески.

– Вполне возможно, – послышался негромкий голос позади. – Вам следовало бы пойти по дюнам на полмили ближе к устью.

Все разом обернулись. Это был «Человек со взморья».

Вскочив на ноги, все, кроме одного, воскликнули хором:

– Джеймс!

– Мистер Норт! – сказал пожилой джентльмен и, вспомнив о былом достоинстве, застегнул сюртук, скрывая мокрую манишку.

Наступило молчание. «Человек со взморья» внимательно глядел на приезжих. Если они рассчитывали напомнить ему о соблазнах веселого, блестящего, чувственного мира, символом которого они были, они потерпели неудачу и знали об этом. Всегда взыскательные к внешнему виду других, они видели, что жалки и смешны и что хозяином положения оказался он. Пожилая дама снова залилась горькими слезами, Мария покраснела до ушей, а

Дик с угрюмой тревогой уставился в землю.

– Вам лучше встать, – сказал «Человек со взморья», поразмыслив, – и добраться до хижины. Переодеться у меня не во что, но обсушиться вы сможете.

Все встали и снова сказали хором: «Джеймс!», – но в этот раз с явной попыткой припомнить какие-то слова или действия, придуманные заранее и спешно освеженные в памяти. Пожилая дама даже успела заломить руки и воскликнуть: «Вы не забыли нас, Джеймс! О Джеймс!», – молодой джентльмен начал грубовато: «Ну, Джим, дружище!», – тут же сбившись на сварливое бормотание; девица одарила его пронзительно-кокетливым взором, а пожилой джентльмен начал: «Мы бы хотели, мистер Норт...» – однако у них ничего не получилось.

Мистер Джеймс Норт, скрестив руки на груди, переводил взгляд с одного лица на другое.

– Я не часто вспоминал о вас эти двенадцать месяцев, –

сказал он спокойно, – но не забыл вас. Идемте.

Они молча следовали за ним на расстоянии нескольких шагов. Эта краткая беседа вновь доказала его превосходство и независимость, против которых они восставали; более того, когда они потерпели неудачу в первом совместном нападении, сварливая перебранка сменилась угрюмым недоверием друг к другу; уныло, по одному вошли они за

Джеймсом Нортом в его дом. В очаге ярко пылал огонь; из ящиков и сундуков были устроены импровизированные сиденья, и пожилая дама, по правде говоря, весьма смахивающая на слишком нарядную куклу на шарнирах, расправив юбку, сушила оборки и слезы одновременно. Мисс

Мария с одного взгляда оценила убогую обстановку хижины и устремила глаза на Джеймса Норта, а он безучастно стоял перед ними в мрачном и терпеливом ожидании.

– Ну, – начала пожилая дама повышенным тоном, –

после всех неприятностей и хлопот, которые вы нам причинили, Джеймс, неужели вам нечего сказать? Представляете ли вы, что делаете? Какую вопиющую глупость вы затеяли? Что говорят о вас? А? О господи, да знаете ли вы, кто я такая?

– Вы жена моего покойного дяди, тетя Мэри, – спокойно ответил Джеймс. – Если я сделал глупость, это касается только меня. Если б меня беспокоило, что обо мне говорят, меня бы здесь не было. Если б я любил общество настолько, чтобы ценить его хорошее мнение, я не покинул бы его.

– Но, говорят, вы бежали от общества и тоскуете здесь в одиночестве по ничтожеству – по женщине, которая использовала вас в своих целях, как она использовала других, а потом бросала их...

– Женщина, – вмешался Дик, развалившийся на постели Джеймса в ожидании, пока высохнут его сапожки, – эта женщина, которая, как всем известно, никогда и не собиралась. . – Здесь, однако, он встретил взгляд Джеймса

Норта и, пробормотав что-то вроде: «Все это сущий идиотизм, чтобы говорить об этом», – снова умолк.

– Вам прекрасно известно, – продолжала миссис Норт,

– что, пока мы и другие закрывали глаза на ваши более чем ясные отношения с этой женщиной, пока я сама уверяла других, что это простой флирт, и ради вашего же блага предотвращала скандал, – когда наступил кризис и она сама дала вам возможность разорвать ваши отношения, и никто ничего не узнал бы, и все винили бы только ее (а ведь к этому она давно привыкла), – вы, вы, Джеймс Норт, вы бежали, как дурак, и своей нелепой выходкой и сентиментальной чепухой позволили всем понять, как это было серьезно и как глубоко ранило вас! И теперь вы здесь, один, в этом ужасном месте, куда можно добраться только по пояс в воде, а выбраться уж совсем неизвестно как! О, молчите! Я не хочу ничего слышать – неслыханная глупость!

Виновник этого взрыва не произнес ни слова, не сделал ни единого движения.

– Ваша тетушка возбуждена, – сказал пожилой джентльмен, – хотя мне думается, она не переоценивает то неудачное положение, которым вы обязаны этому странному капризу. Мне неизвестны причины, вызвавшие упомянутый шаг; знаю лишь, что общественное мнение полагает их неудовлетворительными. Вы еще молоды, перед вами будущее. Излишне упоминать, что ваше настоящее поведение может погубить все. Если вы рассчитываете подобным образом добиться какой-нибудь пользы, хотя бы ради вашего собственного удовлетворения...

– Как бы не так! Будто этим вообще можно чего-то добиться! – вставила миссис Норт.

– Может быть, ты думаешь, что она вернется? Но ведь такие женщины не возвращаются. Им нужна новизна. Да, ведь... – неожиданно начал Дик и так же неожиданно снова улегся на кровать.

– И это все, ради чего вы приехали? – спросил Джеймс, терпеливо выдержав паузу и переводя глаза с одного на другого.

– Все? – возопила миссис Норт. – Разве этого мало?

– Да, мало для того, чтобы я переменил свое решение или местожительство, – невозмутимо ответил Норт.

– И вы думаете продолжать эту глупость всю жизнь?

– Чтобы причину вашей смерти устанавливал следственный суд и о ней кричали газеты?

– И чтобы она прочитала эти душераздирающие подробности и узнала, что вы были верны, а она нет?

Эта последняя стрела была пущена нежной Марией, которая тут же досадливо прикусила губку, заметив, что отшельник даже бровью не повел.

– Мне кажется, говорить больше не о чем, – продолжал

Норт спокойно. – Я готов поверить, что ваши намерения столь же похвальны, как ваше рвение. Но кончим на этом,

– устало добавил он. – Прилив поднимается, и кучер машет вам с холма.

Его непоколебимая твердость казалась еще более очевидной благодаря вежливому, но глубокому безразличию к желаниям его гостей. Он повернулся к ним спиной, а они торопливо сгрудились вокруг пожилого джентльмена, но и фразы: «Он не в своем уме», «Вы обязаны сделать это»,

«Это – явное безумие», «Посмотрите на его глаза!» – оставили его совершенно равнодушным.

– Разрешите, мистер Норт, еще одно слово, – сказал пожилой джентльмен, скрывая под напыщенностью свое смущение. – Может случиться, что ваше поведение представится умам более прозаическим, чем ваш собственный, результатом некоторого помрачения рассудка, допустим, временного, что вынудит ваших лучших друзей принять некоторые меры...

– Объявив меня сумасшедшим, – прервал его Джеймс

Норт с легким нетерпением человека, которому больше хочется отделаться от докучливого собеседника, нежели подыскивать аргументы. – Я другого мнения. Вам, поверенному моей тетки, конечно, известно, что за последний год я передал большую часть моего состояния ей и ее семейству, и, право, я совершенно убежден, что такой опытный юрист, как Эдмунд Картер, никогда не допустит, чтобы были приняты меры, которые лишат дарственную законной силы.

Мария разразилась таким злорадным смехом, что

Джеймс Норт впервые с некоторым интересом посмотрел на нее. Она покраснела, но ответила ему другим взглядом, подобным сверканию штыка. Гости в сопровождении

Джеймса Норта медленно двинулись к дверям.

– Итак, это ваш окончательный ответ? – спросила миссис Норт, величественно задерживаясь на пороге.

– Простите? – немного рассеянно переспросил Норт.

– Ваш окончательный ответ?

– Да, конечно.

Разъяренная миссиc Норт бросилась вон из комнаты, чем поставила Норта в невыгодное положение. На прощание они могли атаковать его по очереди. Начал Дик:

– Брось упрямиться! Ты ведь можешь дать объявление в газете относительно нее, а старуха не будет ничего иметь против, если ты будешь осторожен и станешь иногда показываться на люди!

Когда Дик, прихрамывая, вышел из комнаты, мистер

Картер выразил уверенность, что (строго между ними) все это дело можно будет решить на месте, не ранив чувствительную натуру мистера Норта.

– Поверьте, она, несомненно, ждет, что вы вернетесь.

Я убежден, что она никогда не покидала Сан-Франциско.

С этими женщинами никогда нельзя знать наверняка.

Равнодушно пропустив мимо ушей и эту заключительную фразу, Джеймс Норт наконец остался один – вернее, так ему казалось. Мария присоединилась к матери, но, когда они пересекли брод и песчаный холм скрыл остальных из виду, эта своенравная девица внезапно возникла перед ним.

– И вы не вернетесь? – спросила она прямо.

– Нет.

– Никогда?

– Не знаю.

– Скажите, что именно в некоторых женщинах внушает мужчинам такую любовь к ним?

– Любовь! – ответил Норт спокойно.

– Нет, не может быть, это не так!

Норт поглядел на холм, ощущая одну лишь скуку.

– Да-да, я ухожу! Еще одну минутку, Джим! Я не хотела приезжать. Это они меня заставили. Прощайте.

Она подняла пылающее лицо и посмотрела ему прямо в глаза. Он наклонился и коснулся губами ее щеки, как было принято между родственниками в ту эпоху.

– Нет, не так, – сказала она сердито, сжимая его запястья длинными, тонкими пальцами, – поцелуйте меня не так, Джеймс Норт.

В печальных глазах мелькнул чуть заметный насмешливый огонек, и Норт прикоснулся губами к ее губам. Но

Мария обхватила его шею, прижалась горящим лицом и губами к его лицу, к губам, к щекам, прильнула к каждому изгибу его горла и подбородка и. . со смехом исчезла.


ГЛАВА II

Если родственники Джеймса Норта и надеялись, что их посещение может воскресить в нем вопреки его воле хоть слабое желание снова посетить мир, который они олицетворяли, то эта надежда скоро угасла. Как бы ни отнесся отшельник к их приезду (а он был настолько поглощен своим несчастьем и так безразличен ко всему, что становилось между ним и его горем, что встретил противодействие с глубоким равнодушием), в результате он только еще более стал ценить одиночество, ограждавшее его от всех, и даже полюбил унылый берег и бесплодные пески, так враждебно встретившие гостей. Новое значение обрели для него рев волн, честное постоянство, таившееся в неизменном упорстве грубых, неистовых пассатов, и безмолвная преданность сверкающих песков, вероломных ко всем, кроме него. Мог ли он проявить неблагодарность к этим сторожевым псам, подстерегающим незваных пришельцев?

Если он не почувствовал горечи, пока его вновь и вновь убеждали в неверности женщины, которую он любил, то потому, что Норт всегда верил собственной интуиции больше, чем наблюдательности и опыту других. Никакие факты, доказывающие обратное, не могли поколебать его веры или неверия; подобно всем эгоистам, он принимал их за истину, управляемую высшей истиной, известной только ему. Простота его – другая сторона эгоизма – была столь совершенной, что не поддавалась обычным коварным уловкам, и таким образом он был недоступен опыту и знаниям, которые отличают не столь благородные натуры и делают их еще более низменными.

Прогулки, охота или уженье рыбы – для удовлетворения скромных нужд – укрепляли его здоровье. Он никогда не был любителем примитивной свободы или жизни на природе; склонность к сидячей жизни и изысканные вкусы удерживали его от варварских крайностей. Он никогда не был заядлым охотником и теперь охотился без азарта. Об этом догадывались даже бессловесные существа, и порой, когда он угрюмо бродил по холмам, случалось, что олень или лось безбоязненно перебегали ему дорогу, а когда он лениво покачивался в челноке на мелководье, бывало, что стая диких гусей садилась на воду у его бесшумного весла.

В этих занятиях подошла к концу вторая зима его одиночества, и тогда разразилась буря, вошедшая в историю здешних мест: ее помнят и до сих пор. Она с корнями выворачивала гигантские деревья на речном берегу, а с ними и крошечные ростки жизни, которые Норт бездумно пестовал.

Утром по временам налетали шквалы, ветер принимался дуть то с юга, то с запада с подозрительными затишьями, непохожими на ровный напор обычных юго-западных пассатов. Высоко над головой стремительно проносились развевающиеся гривы перистых облаков, увлекая за собой чаек и других береговых птиц; безостановочно пищали ржанки, стая пугливых перевозчиков примеривалась сесть на низкий конек крыши, а терпящая бедствие команда кроншнепов поспешила укрыться на вырванном с корнями дереве, которое устало качалось на отмели. К полудню летящие облака беспорядочно сгрудились в сплошную массу, а потом внезапно слились в огромную непроницаемую пелену, затянувшую все небо. Море поседело, оно внезапно покрылось морщинами и сразу состарилось. В воздухе пронесся заунывный, неясный звук – скорее неразбериха многих звуков, похожих и на далекую ружейную стрельбу, и на резкий звон колокола, на тяжкий рев волн, треск деревьев и шелест листьев; звуки эти замирали прежде, чем можно было разобрать их. А потом задул сильный ветер. Он бушевал два часа подряд. К закату ветер усилился, и через полчаса наступила полная тьма; даже белые пески стали невидимыми, и море, и берег, и небо оказались во власти злобной, безжалостной силы.

Норт одиноко сидел в своей хижине у пылающего очага. Он уже не помнил о буре, – она лишь направила его мысли в привычное русло. Если раньше она возникала из клубящегося летнего тумана, то теперь ее принесла сюда на своих крыльях буря. Временами хижина содрогалась от порывов ветра, но он не замечал этого. За хижину он не страшился: из года в год ветер наваливал у ее стен кучи песка, служившие ей защитой. Каждый новый порыв ветра, казалось, еще тесней прижимал хижину к земле, а вихри песка колотили ее по крыше и окнам. Около полуночи внезапная мысль подняла его на ноги. А что, если и она тоже попала во власть этой неистовой ночи? Как помочь ей? И, может быть, сейчас, когда он праздно сидит здесь, она. . Чу! Не выстрел ли это?. Нет? Да, выстрел! Там стреляют.

Он торопливо отодвинул засов, но сильный ветер и песок, заваливший дверь, не дали ему выйти. С неизвестно откуда взявшейся силой он все-таки приоткрыл ее и протиснулся наружу, – тут ветер поднял его, как перышко, перевернул несколько раз, снова поднял и с размаху швырнул на кучу песка. Он не ушибся, но не мог шелохнуться и лежал, оглушенный многоголосым ревом бури, не в состоянии различить хоть одну знакомую ноту в этом хаосе звуков. Наконец он кое-как дополз до хижины и, заперев дверь, бросился на постель.

Он очнулся от беспокойного сна: ему снилась его кузина Мария. Она со сверхъестественным напряжением удерживала дверь, не пуская какую-то невидимую, неизвестную силу, которая завывала и билась снаружи, отчаянно кидаясь на хижину. Он видел гибкие, волнообразные движения Марии, когда она то уступала этой силе, то вновь налегала на дверь, обвиваясь вокруг тесаного дверного косяка как-то гнусно и по-змеиному. Он проснулся от грохота бури и тяжкого удара, потрясшего весь дом сверху донизу. Он вскочил с кровати, и ноги его оказались в воде.

При вспышке огня в очаге он увидел, что вода просачивается и капает из щелей между бревнами, а у очага разливается большой лужей. На ее поверхности лениво плавал клочок конверта. Что это, река вышла из берегов? Но он недолго оставался в неведении. Новый удар по крыше дома – и из дымохода в очаг обрушился ливень брызг, загасивший тлеющие угли и оставивший его в кромешной тьме. Несколько капель смочили его губы. Он почувствовал соленый вкус. Океан смел нанесенную рекой мель и добрался до него!

Мог ли он спастись? Нет! Хижина стояла на самой высокой точке отмели, и в болотистой низине, по которой еще недавно шли его гости, уже кипели буруны, а в устье реки за его спиной бушевал океан. Ему оставалось только ждать.

Однако отчаянность его положения придала этому своеобразному человеку силу и терпение. Инстинкт самосохранения еще жил в нем, но он не испытывал ни страха смерти, ни даже ее предчувствия; но если бы смерть и пришла, она просто разрешила бы все тревоги и избавила его от прошлого. Он думал о жестоких словах своей кузины, но та смерть, которая грозила ему, уничтожила бы и хижину и землю, на которой она стояла. Газетам не о чем будет писать, и на живых не ляжет никакой тени. То же чувство, которое помогло ему сохранить верность ей, подскажет ей, как он умер; а если нет – ну и что ж! И наивная, но твердая вера в судьбу позволила этому странному человеку ощупью добраться до постели и тут же уснуть. Буря все еще ревела. Волны снова перехлестнули через хижину, но ветер, несомненно, ослабевал, и наступал отлив.

Норт проснулся в полдень. Ярко светило солнце. Он лежал в приятной истоме, не зная, жив он или умер, но ощущая во всем теле невыразимое умиротворение – покой, какого он не знал с детства, и освобождение – он и сам не знал, от чего. Он заметил, что улыбается, однако его подушка была мокра от слез, еще блестевших у него на ресницах. Песок завалил дверь, и поэтому он выбрался через окно. По небу медленно плыло несколько тучек, осеняя море и берег, на которые снизошло великое благословение. Он едва узнал знакомый пейзаж: на реке образовалась новая мель – песчаная коса, которая пересекла лагуну и болота, смыкалась с берегом и тропой на холме и словно приблизила его к людям. Все это наполнило его чисто детским восторгом, и, когда он увидел знакомое, вырванное с корнями дерево, ставшее теперь на вечный якорь у его хижины, он радостно побежал к нему.

Торчащие корни были опутаны цепкими морскими водорослями и длинными, гибкими, как змеи, стеблями морской репы. А между двумя переплетенными корнями застряла бамбуковая корзинка из-под апельсинов, почти не поврежденная. Когда он направился к ней, ему послышался странный крик, непохожий на все то, что доселе рождали бесплодные пески. Предположив, что какая-то неизвестная морская птица запуталась в водорослях, он подбежал к корзинке и заглянул внутрь. Там лежали перистые водоросли и морской мох. Он отбросил их прочь. Они скрывали не раненую птицу, а живого ребенка!

Вытащив его из сырых пеленок, Норт увидел, что ребенку всего семь-девять месяцев. Но как и когда дитя попало в корзинку и каким образом занесло эту колыбельку эльфа к его двери, он не знал; судя по всему, младенец лежал тут с раннего утра, потому что ничуть не замерз и его одежда почти высохла под горячим утренним солнцем.

Всего несколько секунд потребовалось, чтобы завернуть ребенка в куртку, добежать с ним до хижины и с ужасом убедиться, что он не знает, что делать. Его ближайшим соседом был лесоруб Тринидад Джо, живший в трех милях вверх по реке. Норт смутно припомнил, что он как будто человек семейный. Страшнее всего было бездействие, и, чуть не уморив ребенка глотком виски из фляжки, он вытащил из болота челнок и поплыл со своей находкой по реке. За полчаса он добрался до хижины Тринидада Джо, увидел жалкие цветочки возле плетня и белье на веревке и понял, что воспоминания его относительно семейного положения Тринидада Джо были верны.

На его стук дверь отворилась, и он увидел чистую, просто убранную комнату и веселую, миловидную женщину лет двадцати пяти. С неожиданным для себя смущением Норт несвязно рассказал о том, как нашел ребенка, и объяснил причину своего визита. Он еще говорил, когда она каким-то особым женским движением взяла ребенка из его рук так, что он этого и не заметил, и расхохоталась до слез, едва он, задохнувшись, умолк. Норт тоже попробовал засмеяться, но не сумел.

Утерев простодушные голубые глаза и спрятав два ряда крепких белых зубов, женщина сказала:

– Послушайте! Вы, верно, тот тронутый, который живет один – там, на взморье, да?

Норт поспешно согласился со всем, что подразумевало это определение.

– И, значит, вы обзавелись ребеночком для компании?

Ну и ну! – Казалось, вот-вот снова раздастся взрыв смеха, но она сказала, словно извиняясь за свое поведение: – Как я увидела, что вы шлепаете сюда по реке – это вы-то, такой пугливый, все равно что лось летом, – я и подумала:

«Заболел, что ли?» Но чтоб младенец?.. Вот тебе на!

На мгновение Норт возненавидел ее. Женщина, которая в этой трогательной и даже трагической картине увидела одну только смешную сторону и смеялась над ним, –

эта женщина принадлежала к сословию, с которым он никогда не имел ничего общего. Его не трогало возмущение людей одного с ним круга, и сарказмы кузины уязвили его гораздо меньше, чем озорной смех этой неграмотной женщины. И сдержанным тоном он указал на то, что ребенка следовало бы накормить.

– Он еще очень маленький, – добавил Норт, – и я думаю, ему нужно натуральное питание.

– А где его взять? – спросила женщина.

Джеймс Норт растерянно огляделся. Но ведь тут должен быть ребенок! Обязательно должен!

– Я думал, что у вас. . – пробормотал он, чувствуя, что краснеет, – я... то есть... я...

Он умолк, потому что она хоть и зажала рот передником, но уже не могла удержать смеха, который так и рвался из нее. Отдышавшись, она сказала:

– Послушайте! Оно и понятно, что вас прозвали тронутым! Я дочка Тринидада Джо и незамужняя, а женщин в этом доме больше нет. Это вам всякий дурак скажет. И если вы мне растолкуете, откуда мог бы взяться у нас ребенок, я вам только спасибо скажу!

Сдержав ярость, Джеймс Норт вежливо извинился, сожалея о своем неведении, с учтивым поклоном хотел забрать ребенка. Но женщина прижала его к себе.

– Вот еще! – выпалила она. – Отдать вам эту бедняжку? Нет уж, сэр! Если хотите знать, молодой человек, ребенка можно накормить и не только этим вашим «натуральным питанием». Только отчего это он такой сонный?

Норт холодно сообщил, что дал ребенку виски в качестве лекарства.

– Да ну? Не такой уж вы тронутый, как посмотришь.

Ладно, я возьму ребенка, а когда отец придет, мы поглядим, что дальше делать.

Норт заколебался. Ему чрезвычайно не нравилась эта женщина, но другой не было, а ребенком надлежало заняться немедленно. Кроме того, ему пришло в голову, что довольно нелепо являться в первый раз с визитом к соседям только для того, чтобы навязать им найденыша. Заметив его сомнения, она сказала:

– Конечно, вы меня не знаете. Ну, так я Бесси Робинсон. Дочка Тринидада Джо Робинсона. Если вы что подумали, так вам за меня хоть отец поручится, хоть кто другой на реке.

– Уверяю вас, мисс Робинсон, я боюсь только, что доставлю вам слишком много хлопот. Все ваши расходы, разумеется, будут...

– Молодой человек, – сказала Бесси Робинсон, резко поворачиваясь на каблуках и пронзая его взором из-под черных, слегка нахмуренных бровей, – коли разговор пошел о расходах, то лучше уж я сама приплачу вам за этого ребенка или совсем его брать не буду. Ну, да ведь я тоже плохо вас знаю, и ссориться нам ни к чему. Так что оставьте ребенка здесь и, если что решите, приезжайте сюда завтра, как солнце взойдет (прогулка-то вам не повредит!), и повидаетесь с ним да и с моим родителем заодно. Всего вам хорошего! – И, обвив ребенка сильной, округлой рукой, она воинственно уперла в бок другую, с ямочкой на локте и величаво проплыла мимо Джеймса Норта в спальню, притворив за собой дверь.

Когда мистер Джеймс Норт добрался до своей хижины, уже стемнело. Разведя огонь, он принялся расставлять опрокинутую мебель и выметать мусор, оставленный ночной бурей, и вдруг впервые он почувствовал себя одиноким. Он скучал не по ребенку. Он исполнил долг человеколюбия и готов был исполнять его и впредь, но и сам ребенок и его будущее были ему неинтересны. Скорее, его радовало, что он избавился от него, – пожалуй, лучше было бы отдать его в другие руки, а впрочем, и она производила впечатление женщины расторопной. И тут он вспомнил, что с самого утра ни разу не подумал о женщине, которую любил. Это случилось впервые за год одиночества.

И он взялся за работу, думая о ней и о своих горестях, пока слово «тронутый», связанное с его страданиями, не всплыло в его памяти. «Тронутый»! Слово малоприятное.

Оно означало нечто худшее, чем просто потерю рассудка,

– то, что могло случиться с тупым простолюдином. Неужели люди смотрят на него сверху вниз как на полоумного, который недостоин ни дружбы, ни сочувствия, и такого незначительного и заурядного, что над ним неинтересно даже смеяться? Или это – лишь грубое толкование этой вульгарной девицы?

Тем не менее на следующее утро, как только «взошло солнце», Джеймс Норт оказался у хижины Тринидада

Джо. Почтенный хозяин – долговязый и тощий, с типичными чертами сельского жителя Запада: плохим здоровьем, худобой и унынием – встретил его на берегу; по одежде его можно было принять и за моряка и за жителя пограничного поселка. Когда Норт снова рассказал ему о том, как он нашел ребенка, Тринидад Джо задумался.

– Небось, его для безопасности уложили в корзинку, –

рассуждал он, – а его и смыло с одной из этих посудин, что ходят на Таити за апельсинами. А что он не из наших мест, – это уж точно.

– Но просто чудо, что он остался жив. Ведь он несколько часов пробыл в воде.

– Ну, эти бриги тут идут недалеко от берега, и, скажем, если он налетел на риф, так, значит, от тычка он прямо на мель и перелетел! А что он жив остался, так это уж всегда так, – продолжал Джо с жгучей иронией. – Коли здоровенный моряк шлепнулся бы той ночью с нок-рея, он запросто потонул бы у самого корабля, а ребенок, который и плавать-то не умеет, выплыл на берег, а сам знай спит себе, волны ему заместо люльки.

Норт немного успокоился, но, странно разочарованный тем, что не увидел Бесси, решил спросить, как чувствует себя ребенок.

– Лучше некуда, – послышался звонкий голос из окошка, и, поглядев вверх, Норт разглядел округлые руки, голубые глаза и белые зубы дочери хозяина дома. – Ну и ест же она – просто загляденье! Хоть и без «натурального питания». Ну, родитель! Расскажи-ка ты гостю, что мы с тобой порешили, и хватит попусту трепать языком.

– Ну, вот что, – промямлил Тринидад Джо, – Бесси твердит, значит, что вынянчит этого ребенка и все, значит, как положено. И хоть я ей и отец, скажу, что это она может. Но уж если Бесси что запало в голову, так подавай ей все целиком, на половину она не согласна.

– Правильно! Валяй дальше, родитель: что ни слово, так в самую точку! – с веселой прямотой сказала мисс Робинсон.

– Ну, значит, мы вот как решили. Мы берем ребенка, а вы дадите нам такую бумагу, что, мол, отказываетесь от всяких на нее прав в нашу, значит, пользу. Ну, что скажете? Сам не зная почему, мистер Норт решительно отказался.

– Вы что думаете, мы будем плохо за ней присматривать? – резко спросила мисс Бесси.

– Не в этом дело, – немного раздраженно отозвался

Норт. – Прежде всего это не мой ребенок, и я не могу его отдать. Ведь вышло так, что он оставлен на мое попечение, будто сами родители передали мне его из рук в руки.

Я считаю, что будет нехорошо, если сюда вмешаются еще чьи-то чужие руки.

Мисс Бесси исчезла из окна. Через секунду она показалась в дверях дома и, подойдя прямо к Норту, протянула ему вполне реальную руку.

– Ладно, – сказала она с искренним пожатием. – Не такой уж вы тронутый. Отец, он дело говорит! Отдать ее он не может, поэтому мы возьмем с ним ребенка напополам.

Он будет отцом, а я матерью, покуда смерть нас не разлучит или пока не найдется настоящая семья. Ну, согласны?

И мистер Джеймс Норт согласился, обрадованный похвалой этой простой девушки больше, чем ожидал. А хочет ли он посмотреть на малютку? Да, конечно, и Тринидад Джо, который уже насмотрелся на малютку, и наслышался о малютке, и качал ее на руках, и всю ночь только ею и занимался, решил посвятить часть своего драгоценного времени рубке леса и оставил их вдвоем.

Мистер Норт вынужден был признать, что малютка выглядит отлично. Кроме того, он с вежливым интересом выслушал утверждение, что глазки у нее карие, совсем как у него, и что у нее есть уже целых пять зубов, и что она очень крепкая для девочки предполагаемого возраста, – и все же мистер Норт не спешил уходить. Наконец, держа руку на дверной задвижке, он обернулся к Бесси и спросил:

– Можно задать вам странный вопрос, мисс Робинсон?

– Валяйте.

– Почему вы думали, что я... «тронутый»?

Честная мисс Робинсон склонилась над ребенком.

– Почему?

– Да, почему?

– Потому что вы и были тронутый.

– А!

– Но..

– Да...

– У вас это пройдет.

И под пустым предлогом, что нужно принести девочке поесть, она ретировалась на кухню, и, проходя мимо кухонного окна, мистер Норт с огромным удовлетворением обнаружил, что она сидит на стуле, накинув передник на голову, а сама так и трясется от смеха.

Следующие два-три дня он не посещал Робинсонов, погрузившись в воспоминания о прошлом. На третий день – нужно признать, не без усилия – он привел себя в привычное состояние тихой скорби. Буря и находка ребенка стали меркнуть в его памяти, как померк уже визит его родственников. Был мрачный, сырой день, и, когда раздался стук в дверь, он сидел у огня. Флора, под каковым вечно юным именем была известна его престарелая прислужница-индианка, обычно извещала о своем появлении подражанием крику кроншнепа. Значит, это была не она. Ему почудился шелест платья за дверью, и он вскочил на ноги, смертельно бледный, с именем на устах. Но дверь распахнула нетерпеливая рука, и в комнату ворвалась Бесси Робинсон! С ребенком на руках!

С непонятным облегчением он предложил ей сесть.

Она с любопытством взглянула на него своими правдивыми глазами.

– Чего испугались?

– Я не ждал вас. У меня ведь никто не бывает.

– Оно, конечно, так. . Только вот, скажите, вы к докторам ходили?

Недоумевая, он, в свою очередь, осведомился:

– А что такое?

– А то, что вам придется встать и поехать за доктором.

Девочка-то наша заболела. Мы докторов не зовем, мы в них не верим, да и ни к чему они нам, но родители этого вашего ребенка звали, небось. Так что вставайте-ка со стула и бегите за доктором.

Джеймс Норт посмотрел на мисс Робинсон и встал, хотя и с некоторым сомнением.

Мисс Робинсон заметила это.

– Я бы вас не потревожила и не стала бы трястись три мили на лошади, если б можно было кого другого послать.

Но отец в Юреке, лес покупает, и я одна. Эй, куда же вы?

Норт уже схватил шляпу и открыл дверь.

– За доктором, – изумленно ответил он.

– Вы что же, собрались прогуляться шесть миль туда да шесть обратно?

– Конечно. У меня же нет лошади.

– Зато у меня есть, она там снаружи привязана. С виду она неказиста, но как выберется на дорогу, побежит не хуже всякой другой.

– Но вы... вы-то как вернетесь!

– А я и не собираюсь возвращаться, – сказала мисс Робинсон, подтаскивая стул к огню, чтобы согреть ноги, и снимая шляпу и платок. – Я побуду здесь, покуда вы не привезете доктора. Ну! Пошевеливайтесь!

Ей не пришлось повторять этого дважды. Через мгновение Джеймс Норт уже сидел в седле мисс Бесси (драгунском) и мчался по пескам. Две мысли преследовали его: первая – что он, «тронутый», готов принести себя в жертву насмешникам из поселка только оттого, что должен доставить доктора к больной сиротке, которую он опекает; вторая – что в его уединенную обитель вторглась незваная, рослая, неграмотная, но довольно хорошенькая женщина. Он никак не мог избавиться от этих мыслей, но к чести его надо сказать, что выполнил поручение с большим усердием, хотя и не вполне вразумительно, так что доктор во время быстрой скачки уловил только одно: что

Норт спас тонувшую молодую замужнюю женщину и у нее только что родился ребенок.

Несколько слов Бесси вывели доктора из заблуждения, хотя в любом другом обществе они могли бы потребовать дальнейших разъяснений, но доктор Дюшен, старый армейский хирург, был готов ко всему и ничему не удивлялся.

– Ребенку, – сказал он, – грозило воспаление легких, сейчас опасности нет, но требуется тщательный уход и осторожность. Ни в коем случае не застудите его.

– Тогда все ясно, – решительно заявила Бесси и, заметив недоумение на лицах мужчин, снизошла до объяснения: – Значит, вам придется съездить на кобыле к нам домой, подождать там до завтра, покуда мой старик вернется, а потом вы привезете мои вещи, потому что кому же другому ходить за малышкой, пока ей не станет лучше?

Так что я с ней и останусь.

– Сейчас ее, безусловно, нельзя выносить на улицу, –

сказал доктор, с улыбкой поглядев на растерянного Норта.

– Мисс Робинсон права. Я поеду с вами до тропы.

– Боюсь, – сказал Норт, чувствуя, что обязан что-то сказать, – вам здесь будет не очень удобно...

– Оно так, – ответила она просто, – но я же это знала.

Норт устало пошел к двери.

– Спокойной ночи, – сказала она вдруг, протягивая ему руку с мягкой улыбкой, какой он у нее раньше не замечал.

– Спокойной ночи. Присмотрите там за отцом.

Доктор и Норт некоторое время ехали молча. Норт обдумывал один несомненный факт: он едет в гости и, в сущности, расстался со своей прежней жизнью, а думать о своем горе в чужом доме – значит кощунствовать.

– Мне кажется, – неожиданно сказал доктор, – вы не знакомы с типом женщин, который так превосходно воплощает мисс Бесси. Ваша жизнь, вероятно, протекала среди более образованных людей.

Норту показалось, что доктор хочет выведать его тайну, и, пропустив последнюю фразу мимо ушей, холодно, хотя и правдиво ответил, что никогда не встречал таких дочерей Запада, как Бесси.

– Вам не повезло, – заметил доктор. – Наверное, вы считаете ее грубой и неграмотной?

Мистер Норт ответил, что она, несомненно, очень добра, а остального он, право же, не заметил.

– Это не так, – резко сказал доктор, – впрочем, если б вы сказали ей об этом, она не стала бы думать хуже о вас, так же, как и о себе. Говори она на языке греческих поселян, а не на местном диалекте и носи она cestus8 вместо скверного корсета, вы бы поклялись, что перед вами богиня. Вам сюда. Спокойной ночи.


ГЛАВА III

Джеймс Норт плохо спал эту ночь. Как распорядилась мисс Бесси, он занял ее спальню, потому что у них было всего две спальни, и «отец никогда не спит на простынях и вообще страшно неаккуратный». В комнате было чисто, но и только. Немногочисленные украшения были ужасны: две или три аляповатые литографии; рабочая шкатулка, 8 Пояс(греч.).

отделанная ракушками; омерзительный букет из сухих листьев и мха; морская звезда да две китайских фарфоровых вазы, таких безобразных, что им можно было поклоняться, как буддийским идолам, – вот что нравилось прекрасной обитательнице комнаты и вот на чем, возможно, будет воспитываться девочка. Утром его встретил Джо, который, по обыкновению кисло отнесшись к намерениям дочери, предложил Норту остаться у него в доме, пока малютка не поправится. Но ждать пришлось долго; побывав у себя в хижине, Норт узнал, что девочке стало хуже, но, пока мисс Бесси случайно не проговорилась, он даже не догадывался, что сама она всю ночь не сомкнула глаз. Прошла неделя, прежде чем он вернулся домой, и это была беспокойная неделя, но, впрочем, довольно приятная. Ибо ему немного льстило, что им командовала хорошая и красивая женщина, а мистер Джеймс Норт к этому времени был уже убежден в том и в другом. Раза два он ловил себя на том, что любуется ее великолепной фигурой, вспоминая при этом похвалы доктора, а позже, соперничая с ней в откровенности, передал ей его слова.

– А вы что ответили? – спросила она.

– Ну, я засмеялся и. . ничего не сказал.

И она ничего не сказала.

Через месяц после этого обмена откровенностями она спросила его, не может ли он переночевать у них.

– Понимаете, – сказала она, – в Юреке будут танцы, а я с прошлой весны и ногой не брыкнула. За мной заедет

Хэнк Фишер – ну, и до утра я домой не вернусь!

– А как же девочка? – немного раздраженно спросил

Норт.

– Ну, – сказала мисс Робинсон, поглядывая на него довольно воинственно, – небось, ничего с вами не сделается, если вы приглядите за ней ночку. Отец не может, а если б и мог, от него толку мало. Как мать померла, он чуть было не отравил меня, вот так. Нет уж, молодой человек, не стану я просить Хэнка Фишера тащить девчонку в Юреку и обратно и портить ему удовольствие!

– Значит, я должен очистить дорогу мистеру Хэнку. .

Хэнку... Фишеру? – осведомился Норт с легким оттенком сарказма в голосе.

– Ну да! Делать-то вам все равно нечего, вы же сами знаете.

Норт отдал бы все на свете, лишь бы сослаться на какое-нибудь неотложное дело, но он знал, что Бесси права.

Ему нечего было делать.

– А Фишеру, вероятно, есть? – спросил он.

– Еще бы! Он же будет приглядывать за мной!

С самого первого дня своего одиночества Джеймс

Норт не проводил более неприятного вечера. Он почти ненавидел невольную причину своего нелепого положения, расхаживая с ней взад-вперед по комнате. «Неслыханная глупость», – начал было он, но, вспомнив, что цитирует излюбленное высказывание Марии Норт по поводу его собственного поведения, он смолк. Девочка плакала, тоскуя без приятных округлостей и пухлых рук своей нянюшки. Немузыкально подпевая про себя, Норт отчаянно плясал с ней на руках, а думал он при этом о других танцорах. «Конечно, – размышлял он, – она сказала этому своему поклоннику, что оставила ребенка с «тронутым», с

«Человеком со взморья». А может быть, на меня теперь будет постоянный спрос, – еще бы, безвредный простак, умеющий нянчить детей! Матери, рыдая, будут призывать меня. И доктор в Юреке. Он обязательно придет, чтобы полюбоваться своей богиней и вместе с ней сокрушаться о бессердечии «Человека со взморья».

И в конце концов он небрежно спросил у Джо, кто бывает на танцах.

– Ну что ж, – начал Джо похоронным голосом, – придет, значит, вдова Хигсби с дочкой, и четыре дочки Стаббса, и потом, значит, Полли Добл с этим молодцом, который служит у Джонса, да жена Джонса. Потом француз

Пит, и Виски Бен, и этот малый, что ухлопал Арчера – не помню, как его, – и еще парикмахер. . как же этого мулатика звать? Канака, что ли? Ах, черт подери, забыл! – продолжал Джо тоскливо, – скоро и как меня звать позабуду...

и еще...

– Достаточно, – остановил его Норт и, еле скрывая отвращение, встал и унес девочку в другую комнату подальше от имен, которые могли оскорбить ее аристократические ушки. На следующее утро он рассеянно приветствовал вернувшуюся с танцев Бесси и скоро ушел, поглощенный коварным планом, созревшим бессонной ночью в ее собственной спальне. Он был убежден, что выполнит свой долг перед неизвестными родителями девочки, если оградит ее от оскверняющего влияния парикмахера Канаки и главным образом Хэнка Фишера, и решил послать письмо своим родственникам, сообщить им о случившемся и попросить у них приюта для малютки и помощи, чтобы найти ее родителей. Он адресовал письмо кузине Марии, припомнив, как эта юная девица трагически прощалась с ним, и надеясь поэтому, что ее любвеобильное сердце раскроется для его протеже. Затем он вернулся к прежним привычкам отшельника и с неделю не был у Робинсонов. Кончилось это тем, что однажды утром к нему явился Тринидад Джо.

– Это все моя девчонка, мистер Норт, – сказал он, понурившись. – Толковал же я вам раньше, предупреждал вас, что если, значит, она вобьет себе какую дурь в голову, так нипочем ее оттуда не выбить. Учиться она вздумала: в школу-то почти что и не ходила, ну, правда, газетки мы почитываем. Вот она и говорит, чтоб вы поучили ее, все равно же вам нечего делать. Понятно, о чем я?

– Да, – ответил Норт, – разумеется.

– И она думает, что, может, вы гордый и вам не по нраву, что она даром возится с девчонкой, и вот она, значит, задумала, чтоб вы дали ей книжек для учения и обучили ее болтать по-модному, чтобы вы с ней, значит, были квиты.

– Передайте ей, – от всей души сказал Норт, – что я буду только рад помочь ей и все равно останусь вечным ее должником.

– По рукам, значит? – спросил сбитый с толку Джо, отчаянно стараясь свести тираду своего собеседника к трем простым и удобопонятным словам.

– По рукам! – весело ответил Норт.

И ему стало легче. Ибо его тревожило, что он скрыл от нее свое письмо, но теперь он мог расквитаться с ней, не роняя своего достоинства. И он сообщит ей о своем решении, рассчитывая, что честолюбие, побудившее Бесси стремиться к образованию, поможет ей согласиться с мотивами его поступка.

В тот же вечер он честно рассказал ей обо всем. Он не видел ее лица, но, когда она повернулась, голубые глаза были полны слез. Норт испытывал чисто мужской ужас перед слезными железами женщин, всегда готовыми к действию, но Бесси до сих пор никогда не плакала, и это что-то значило. Кроме того, она плакала так, как могла бы плакать богиня: она не сопела, не сморкалась, нос у нее не краснел, это было скорее нежное растворение, гармоническое таяние, и ему было приятно утешать ее: подсесть поближе, ласково поглядеть на нее своими грустными глазами и пожать ее большую руку.

– Оно конечно, – промолвила она печально, – да мне было невдомек, что у вас есть родные, я думала, вы такой же одинокий, как я.

Вспомнив о Хэнке Фишере и о «мулатике», Джеймс

Норт не мог не намекнуть, что родственники его – очень богатые светские люди и приезжали к нему прошлым летом. Воспоминание о том, как они себя вели, и о том, как он сам к ним отнесся, удержало его от дальнейших подробностей. Но мисс Бесси, любопытная, как и всякая женщина, не утерпела:

– Это их, что ли, Сэм Бейкер привозил?

– Да.

– В прошлом году?

– Да.

– И Сэм привел лошадей сюда, чтобы задать им корму?

– Как будто да.

– И это ваши родные?

– Да.

Мисс Робинсон склонилась над колыбелью и обняла спящую девочку своими сильными руками. Потом подняла на него глаза, сверкающие гневом сквозь еще не высохшие слезы, и раздельно сказала: «Так-не-видать-им-этого-ребенка!»

– Но почему?

– Ах, почему? Я их видела! Вот почему! И все тут! Эти расфуфыренные скелеты никогда не заменят бедняжечке живых родителей! Нет, сэр!

– Полагаю, вы судите слишком поспешно, мисс Бесси,

– забавляясь в душе, сказал Норт, – конечно, моя тетка с первого взгляда может и не понравиться; тем не менее у нее много друзей. Но я уверен, что вы не возражаете против моей кузины Марии – молодой барышни?

– Что? Эта сушеная каракатица, эта дохлятина – смотреть не на что, одни глаза?! Джеймс Норт, может, вы и дурак, как ваша старуха, – небось, это у вас семейное, – но только вы не дьявол, как эта девчонка! Нет – вот и весь сказ!

Так оно и случилось. Норт отправил второе письмо кузине Марии, сообщая, что ребенок уже пристроен. Довольная легкой победой, мисс Бесси стала милостивей обычного и на другой же день смиренно склонила свою прекрасную шею под ярмо учения и стала прилежной ученицей. Джеймс Норт восхитился бы ее природной понятливостью, даже если бы он не был пристрастен к ней и не становился бы с каждым днем все пристрастнее. Если ему раньше нравилось выслушивать ее наставления, то теперь он испытывал еще более утонченное наслаждение от ее абсолютной веры в то, что в этой области он знает все и правильно укажет ей путь в неведомом океане знаний.

Ему нравилось направлять ее руку, выводившую буквы, но, боюсь, он испытывал бы куда меньшее удовольствие от этого, будь ее интеллект заключен в менее прекрасную оболочку. Недели неслись стремительно, и, когда однажды утром она протянула ему букетик шпорника и маков, он впервые понял, что пришла весна.

Вот один примечательный факт, который более других свидетельствует о растущем образовании мисс Бесси. Однажды Норт полушутливо заметил, что никогда еще не видел ее обожателя мистера Хэнка Фишера. Мисс Бесси

(зардевшись, но сохраняя спокойствие): «И никогда не увидите!» Норт (побледнев, но с жаром): «Почему?» Мисс

Бесси (тихо): «Лучше не надо». Норт (решительно): «Я настаиваю». Бесси (сдаваясь): «Как мой учитель?» Норт (нерешительно, считая определение слишком узким): «Да-аа!» Бесси: «И вы обещаете, что не станете больше говорить об этом?» Норт: «Никогда». Бесси (медленно): «Ну, так он сказал, что это ужасно неприлично, что я ночевала у вас в хижине». Норт (с неподдельным простодушием утонченной натуры): «Но почему?» Мисс Бесси (слегка задетая, но всецело преклоняющаяся перед этой натурой):

«Тс-с! И не забудьте, что обещали!»

Эти новые отношения приносили им такую радость, что однажды мисс Бесси стала пенять Джеймсу Норту на то, что тот вынудил ее просить, чтобы он взял ее в ученицы.

– Вы же знали, какая я тогда была невежественная, –

добавила она, и мистер Норт отплатил ей тем, что рассказал, как доктор говорил о ее независимости.

– Сказать правду, – заключил он, – я боялся, что вы отнесетесь к этому не так доброжелательно, как полагал он.

– Значит, вы считали меня такой же тщеславной, как вы сам! Кажется, у вас с доктором нашлось много что сказать друг другу.

– Наоборот, – засмеялся Норт, – мы больше ни о чем не говорили.

– И вы не смеялись надо мной?

Пожалуй, Норт мог бы и не брать ее за руку, опровергая это предположение, однако он поступил именно так.

Мисс Бесси, еще погруженная в размышления, как будто не заметила этого.

– Если бы не энтот. . то есть, эфтот. . нет, если бы не этот случай... и вы бы не нашли малышку... я бы никогда с вами не познакомилась, – сказала она задумчиво.

– Да, – ответил Норт ехидно, – зато вы бы до сих пор числили среди своих знакомых Хэнка Фишера.

Идеальных женщин не бывает. Мисс Бесси взглянула на него с внезапным – первым и последним – проблеском кокетства. Потом быстро наклонилась и поцеловала. . девочку.

Джеймс Норт был простодушен, но вовсе не глуп. Он вернул поцелуй, но не через посредника.

На крыльце послышался шум. Они покраснели и рассмеялись. В комнату с газетой в руках вошел Джо.

– Это вы верно сказали, мистер Норт, чтобы аккуратно, значит, читать газеты. Бьюсь об заклад, тут вот написано насчет родителей нашей девчоночки.

С медлительностью тяжелодума Джо уселся за стол и прочел следующее сообщение в сан-францисском «Геральде»:

«Теперь уже не подлежит сомнению, что разбитое

судно, о котором сообщил «Эол», было американским бри-

гом «Помпейр», направлявшимся к Таити. Подтвердились

самые мрачные предположения. Утонувшая женщина

была опознана как прекрасная дочь Терп.. Терп. . Тер-

пис...»


– А, черт! Никак не одолеть. .

– Дай-ка, папа, – дерзко сказала Бесси. – Ты же какникак человек необразованный. Послушай свою грамотную дочку. – И, отвесив насмешливый поклон новоявленному учителю, она стала посреди комнаты с газетой, сложенной наподобие книжки: точная карикатура на первую ученицу.

– Гм! Где это тут? А, вот:

«.. прекрасная дочь Терпсихоры, чье имя в прошлом го-

ду упоминалось в связи с загадочным великосветским

скандалом, – талантливая, но несчастная Грей Чаттер-

тон...»


– Погодите, это еще не все!

«Тело ее ребенка, прелестной полугодовалой девочки, не обнаружено и, вероятно, было смыто волнами за

борт».


– Это же и есть наша малютка, мистер Норт. Отец!

Господи, что это? Он сейчас упадет! Помоги ему, папа!

Быстрее!

Она поспела на помощь раньше отца, подхватила Норта сильными руками и уложила в кровать, в которой он пролежал без сознания целые сутки. Потом началось воспаление мозга и бред, и доктор Дюшен телеграфировал его друзьям, однако через неделю на рассвете летнего дня и эта гроза миновала, как зимняя буря, и он очнулся, слабый, но спокойный. Бесси сидела рядом, и он был рад, что она одна.

– Бесси, дорогая, – слабо проговорил он, – когда мне станет лучше, я скажу вам кое-что.

– Я все знаю, Джем, – сказала она дрожащими губами,

– я все слышала. . нет, не от них, а от вас самого, когда вы бредили. Я рада, что узнала это именно от вас – даже тогда.

– Вы прощаете меня, Бесси?

Она поцеловала его в лоб и сказала, поспешно, с запинкой, будто испугавшись своего порыва:

– Да. Да.

– И вы останетесь матерью этому ребенку?

– Ее ребенку?

– Нет, дорогая, не ее ребенку, а моему!

Она вздрогнула, всхлипнула, а потом, обняв его, проговорила:

– Да.

И так как существовал лишь один путь к осуществлению этого священного обета, осенью они поженились.


СВЯТЫЕ С ПРЕДГОРИЙ

Сколько они прожили здесь, никто не мог бы сказать точно. Первый обитатель поселка Скороспелка, некий Лоу

(товарищи в шутку называли его «Бедным индейцем»), утверждал, что святые поселились здесь куда раньше него и их хижина в лесу уже стояла, когда он «пробился» на

Норт-Форк. Но как бы то ни было, на празднике по случаю открытия Союзного канала они несомненно присутствовали – именно тогда они и получили почетные прозвища «папы и мамы Дауни», которые и сохранили до самого конца. Их, семенящих к палатке, где стояло угощение и напитки, радушно приветствовали старатели, или, говоря более изысканным слогом «Союзного вестника», «их посеребренные головы, их согбенные фигуры, так живо воскресившие в памяти каждого далекий и счастливый отчий дом и слова благословения, произнесенные родительскими устами в минуту прощания, перед тем как он оставил любимый кров и пустился на поиски Золотого Руна, таящегося среди гор Западного побережья, многих заставили прослезиться». По правде говоря, большинство участников празднества были круглыми сиротами, кое-кто не мог даже похвалиться законностью своего происхождения, некоторые совсем еще недавно наслаждались прелестью тюремной дисциплины, и уж почти все, покидая отчий дом, конечно, постарались обойтись без таких ненужных и тягостных формальностей, как родительское благословение, но эти очевидные и общеизвестные факты были лишь мимолетными облачками, ничуть не омрачившими блестящего слога вышеупомянутой газеты. С этого дня святые


стали историческими достопримечательностями и в качестве таковых обрели все бесчисленные выгоды и преимущества, с подобным положением сопряженные.

Нет ничего удивительного в том, что эти двое – воплощение консерватизма и устойчивости во взглядах и образе жизни – прославились именно здесь, в округе, где почти все население было молодо, отважно и честолюбиво. Они не только вызывали к себе почтение – само их присутствие уже служило отличным контрастом духу дерзкой предприимчивости и энергии, который царил в общине старателей. Всюду, где собирались люди, они были в центре внимания: они занимали лучшие места на всех собраниях, шли в первых рядах всех процессий, присутствовали на всех похоронах, столь частых в поселке, на всех свадьбах, случавшихся значительно реже, и даже крестили первого младенца, родившегося в Скороспелке. Когда в поселке происходили первые выборы, право первым подойти к урне получил папа Дауни – как всегда в таких торжественных случаях, он пустился в пространные воспоминания. «Первый раз голосовал я, – говорил папа Дауни, – за Эндрю Джексона9, тогда, ребятки, и папеньки-то ваши на божий свет еще появиться не успели! Хи-хи-хи!

Давненько дело было, в году тридцать третьем, так, что ли? Запамятовал я, вот мама, она тогда, верно, в школу еще бегала, сказала бы вам точно. А у меня память уж никуда! Старый я стал, ребятки, и все ж приятно мне смотреть, как молодежь вперед шагает. А помню я первые эти свои выборы вот почему: там тогда судья Адамс был. Так


9 Эндрю Джексон – президент США с 1829 по 1837 год.

он услышал, что я никогда прежде-то еще не голосовал, и дал мне золотой, а сам говорит – говорит мне, значит, судья Адамс: «Пусть этот золотой всегда напоминает вам день, когда вы впервые выполнили почетный долг каждого свободного гражданина». Так прямо и сказал! Ребятки вы мои! Уж до чего я вами горжусь! Да если б я мог сто голосов отдать за вас, я отдал бы их с радостью – так, чтобы каждому досталось!»

Само собой разумеется, достопамятное даяние судьи

Адамса, теперь повторенное судьями, инспекторами, клерками, увеличилось раз в десять, и наш старик возвратился к маме Дауни с оттянутыми карманами. Поскольку оба соперника были абсолютно уверены в его голосе, в связи с чем даже предлагали ему свой экипаж, будет только честно признать, что и щедрости они не уступали друг другу. Но папа Дауни пожелал пешком одолеть расстояние в две мили до избирательного участка, послужить тем самым примером молодежи и попасть в конце концов на страницы калифорнийской газеты, которая, конечно, поспешила на все лады расхвалить «благодетельный климат предгорий, позволивший восьмидесятичетырехлетнему жителю поселка Скороспелка встать в шесть часов утра, подоить двух коров, пройти двенадцать миль до избирательного участка, а по возвращении наколоть до обеда меру дров». Газета, несомненно, кое-что преувеличила, однако то обстоятельство, что каждый приходивший к папе

Дауни заставал его у поленницы, которая не уменьшалась, хоть и не росла, – обстоятельство, видимо, порождаемое неутомимостью мамы Дауни, которая целыми днями пекла пироги, – придавало истории этой некоторое правдоподобие. Поленница папы Дауни стояла всегда как живой укор праздным и ленивым старателям.

– Старик-то колет дров видимо-невидимо! Как ни пройдешь мимо его домишка, он машет топором, аж щепки летят! Но ведь вот что чудно – поленница-то вроде меньше не становится, – сказал как-то Виски Дик соседу.

– Дурак ты, дурак набитый! – огрызнулся сосед. – Ты бы подумал чуток; идет, скажем, человек и видит: старичок в свои восемьдесят лет надрывается-работает, а бездельники вроде нас с тобой валяются тут же рядом пьяные. Ну, и человеку этому, понятно, не по себе станет, а теперь, если б выбрал он ночку да перебросил старичку через забор вязанку сосновых дров, кто бы его осудил за это? – Конечно, не сам рассказчик, именно так и поступивший, и не его пристыженный и полный раскаяния собеседник, проделавший то же самое на следующую же ночь.

Пироги и бисквиты, которые пекла старушка Дауни, примечательны были, как я думаю, не столько своими гастрономическими достоинствами, сколько тем духом кротости и великодушия, который они пробуждали. И можно даже сказать, что пироги эти питали не так желудок, как ростки благородства в сердцах старателей. Тем не менее ели их все, и каждый вспоминал при этом свое детство.

«Берите, милые, берите, – приговаривала старушка, – уж до того мне приятно смотреть, как вы их кушаете! Сразу же бедняжка Сэмми на ум приходит. . Сейчас, останься он в живых, он был бы таким же большим и сильным, как вы.

Да вот подхватил чахотку в Пресном Ручье. Все стоит он у меня перед глазами – а ведь уже сорок лет прошло, господи! – так и вижу, будто возвращается он с поля и прямо ко мне на кухню – и улыбается, когда я даю ему кусок бисквита или пирожок, улыбается так радостно, голубчик мой, совсем как вы. Господи боже мой, заболталась-то я! А

ведь сколько воды с той поры утекло! И все же теперь я будто вторую жизнь начала, я вроде бы в вас теперь живу!» Жена содержателя гостиницы, движимая низкой завистью, заметила однажды, что мама Дауни, верно, хотела сказать не «в вас живу», а «с вас», но, поскольку особа эта, пытаясь убедить всех в правильности своих домыслов, прибегнула к подсчету стоимости муки и специй, шедших на пироги мамы Дауни, поселок немедленно отверг ее теорию как чересчур уж сухую и меркантильную.

– К тому же, – прибавил Сай Перкинс, – если старушка в таком почтенном возрасте хочет честно заработать себе на пропитание, что ж тут дурного? Да если б вот твоей мамаше на старости лет пришлось за гроши пирожки печь, что бы ты тогда запел? А?

Вопрос этот возымел такой эффект, что тот, к кому он был обращен (кстати, матери у него не было), немедленно купил целых три пирожка.

О качестве этих пирогов речь зашла всего лишь однажды. Рассказывают, что молодой адвокат из Сан-

Франциско, обедавший как-то в ресторане «Пальметто», вдруг с жестом явного недовольства и даже отвращения резко отодвинул от себя пирог мамы Дауни. В ту же секунду Виски Дик, находившийся под значительным влиянием излюбленного им тонизирующего средства, приблизился к столу приезжего и без всякого приглашения с его стороны взял себе стул и уселся напротив.

– Может быть, молодой человек, – начал он строго, –

вам не нравятся пироги мамы Дауни?

Слегка удивленный, приезжий коротко ответил, что он вообще обычно «не ест теста».

– Молодой человек, – с торжественностью пьяного продолжал Дик. – Может быть, вы привыкли к разным там деликатесам? Может быть, вам и кусок в глотку не лезет, если его не француз какой-нибудь готовил? А вот мы у нас здесь в поселке говорим про такой пирог «хороший пирог», говорим «дельный пирог»!

Тогда адвокат еще раз заверил его, что просто не любит пироги, даже самые вкусные.

– Молодой человек, – продолжал Дик, не слушая его объяснений, – молодой человек, может, и у вас была когда-нибудь матушка, бедная старая мама, может, и она на склоне лет своих занялась пирогами. А вы – чего и ждать от такого-разэдакого эпикура, как вы! – огорчали старушку, нос воротили от ее пирогов и от нее. А она-то, бедная, качала вас, когда вы были маленьким, совсем крохотулечным. Вы вот, может, нос от нее воротили, мучили ее и в могилу свели до срока. А теперь, молодой человек, может, вы не обижайтесь, конечно, но, может быть, вы, прежде чем встанете из-за стола, все-таки скушаете этот пирог.

Адвокат вскочил, но дуло револьвера, шатавшегося в нетвердой руке Виски Дика, моментально заставило его вновь опуститься на стул. Он съел пирог; свое дело в суде поселка Скороспелка он также проиграл.

Скептицизм и старческая мнительность совершенно не были свойственны папе Дауни, наоборот – энергическая поступь века и все новшества вызывали у него ребяческий восторг. «В мое время, в двадцатые, значит, годы, чтобы конюшню построить, работали чуть ли не всю неделю, неделю, ребятки мои! Да как работали! Молодежь вроде меня – а я ведь тогда молодым был – со всей округи собиралась, а теперь вы, паршивцы эдакие, когда нам со старухой дом ладили, день всего и провозились. Что ж и нам, старикам, надо петь на новый лад? Так что ли? Да вот я вас!»

Он тряс седой головой и в притворном негодовании грозил «паршивцам» своим ореховым посохом. Присущий старости консерватизм проявлялся у папы Дауни лишь в одном: он постоянно упрекал старателей в расточительности.

– Подумать только, – говорил он, – не только меня с моей старухой – целую семью можно прокормить на деньги, которые вы, паршивцы, проматываете на одной вашей попойке. Проказники эдакие! Думаете, я не слыхал, как вы швыряли доллары на сцену, когда там эта язычницаитальянка голосила? Так вот и уплывают денежки из Америки, цент за центом!

Всем бросалась в глаза чрезмерная бережливость, даже, пожалуй, скупость престарелой пары. Но когда словоохотливая мама Дауни проговорилась, что большую часть сбережений, а также получаемых подарков и денежных пожертвований папа Дауни отсылает на Восток их беспутному транжире-сыну, чью фотографию старик всегда носил при себе, папа Дауни даже как-то возвысился в глазах золотоискателей.

– Когда станешь писать своему развеселому сынку, –

сказал Джо Робинсон, – пошли еще от меня вот это. Напиши, что я, дескать, ему кланяюсь, а ежели он думает,

что умеет пускать деньги на ветер быстрее меня, то это мы еще посмотрим. А коли хочет узнать, что такое настоящая попойка, пусть приезжает сюда – здесь ребята его мигом под стол отправят!

Напрасно старик отказывался от столь сомнительного подарка – когда они наконец расстались, карманы старателя заметно похудели, а сам он казался менее пьяным, чем обычно. Естественно предположить, что папа Дауни был абсолютным трезвенником. Однако он нашел способ не оскорблять чувств старателей: он принимал их частые подношения, а затем растирался этим виски. «Прямо что тебе змеиный яд, – любил повторять он, – или настой аниса. Их ведь в этих местах днем с огнем не найти, а тут разотрешь этим виски старые свои косточки, и они вроде мягче становятся. И все же нет лекарства лучше чистой холодной водицы, отражающей, так сказать, божий лик в своем, значит, течении, да, видно, я и бедняжка мама потребили ее за свою жизнь слишком много – вот суставы и онемели!»

Слава семейства Дауни не ограничивалась лишь предгорьями. Бостонский священник доктор богословия преподобный Генри Гашингтон, предпринявший путешествие по Калифорнии, дабы излечиться от хронического бронхита, поместил в «Христианском следопыте» прочувствованный рассказ о своем посещении четы Дауни; в нем он увеличил возраст папы Дауни до ста двух лет и приписал благотворному влиянию престарелой пары все случаи обращения в истинную веру, когда-либо происходившие в поселке. Билл Смит, одаренный литературный наемник, разъезжавший по всей стране в качестве поверенного нескольких капиталистов, а также корреспондента четырех «единственных независимых американских газет», использовал папу Дауни как пример долголетия, порождаемого особенностями климата, как гарантию преимуществ простой, бесхитростной жизни и вкладов в золотой промысел, как рекламу Союзного прииска и, уж совсем непонятным образом, как доказательство существования побочных лесных и рудных богатств предгорий, достойных внимания восточных капиталистов.

Вот так, удостоенные хвалы на страницах солидной прессы, окруженные всеобщей заботой, поддерживаемые денежными дарами своих сограждан, наши святые мирно и философски-созерцательно прожили около двух лет.

Чтобы не смущать их постоянными подношениями – этим подобием милостыни (интересно, что большее смущение чувствовали не берущие, но подающие), папе Дауни выхлопотали должность почтмейстера поселка, причем получать и разносить письма граждан Соединенных Штатов ему словом и делом помогали сами старатели. Если некоторые письма и пропадали бесследно, это легко объяснялось недисциплинированностью помощников папы Дауни, а сами жители всегда с готовностью возмещали стоимость утерянного ценного письма или перевода с тем, чтобы «у старичка все счета были всегда в ажуре». К этим обязанностям у папы Дауни вскоре прибавились другие: хранителя благотворительных фондов масонов и Братства чудаков – старик достиг высоких степеней и в том и в другом обществе; а затем его сделали и распорядителем этих фондов. Но тут его привычка экономить, иными словами, скаредность, чуть не лишила папу Дауни ореола славы –

количество и размер выдаваемых им вспомоществований нередко вызывали ропот нуждающихся Братьев. Им приходилось довольствоваться частными даяниями не облеченных властью Братьев и заверениями в том, что «старичок очень старается», что «он хочет как лучше» и что все они когда-нибудь еще спасибо скажут ему за эту его старательность и экономность. А некоторые вообще предпочитали страдать в гордом молчании, лишь бы только не выносить на суд толпы слабости старого Дауни.

Итак, с благословения папы и мамы Дауни жизнь в предгорьях текла спокойно и изобильно. Горы уступали старателям свои богатства, зимы были мягкими, засух не случалось, мир и довольство ласково правили в предгорьях Сьерры, посылая свои улыбки залитым солнцем вершинам холмов и склонам гор, поросшим овсюгом и маком. И если по соседним поселкам и распространилась суеверная молва, связывающая счастье, которое поселилось в Скороспелке, с папой и мамой Дауни, то она была настолько безвредна и фантастична, что сами старики не спешили, как мне кажется, полностью опровергнуть ее.

Патриархальная величавость и радушие манер, с недавних пор появившиеся в папе Дауни, а также значительное попышнение его белоснежных волос и бороды поддерживали эту поэтическую иллюзию, что же касается мамы Дауни, та с каждым днем все больше начинала походить на добрую фею-крестную из сказки. Один поселок, соперничавший со Скороспелкой, попытался было подражать столь доходному почитанию старости, для чего взял на пробу из сан-францисского Матросского Уголка престарелого матроса. Но незадачливая морская душа оказался человеком с изрядно расшатанным здоровьем, имевшим к тому же слабость к крепким напиткам, в результате чего вид у него далеко не всегда бывал вполне пристойным. В

конце концов он, как удачно выразился один из его разочарованных приемных внуков, «в неделю окочурился и даже не благословил никого».

Но превратностям жизни равно подвластны и стар и млад. Юный поселок Скороспелка и его святые вместе вскарабкались на вершину счастья и, естественно, должны были вместе спуститься оттуда. Новую полосу открыл приезд в поселок второй престарелой пары. Хозяйка гостиницы «Независимость», чья неприязнь к святым так и не уменьшилась, не посчитавшись с расходами, выписала к себе двоюродную бабушку с мужем, до этого в течение уже нескольких лет наслаждавшихся покоем в богадельне

Ист-Магайаса.

Они и вправду были очень стары. Каким чудом удалось их довезти до места в целости и сохранности, для поселка осталось тайной. В некоторых отношениях их воспоминания и исторические реминисценции обладали большей познавательной ценностью. Старик – его звали

Абнер Трикс – был солдатом в войну 1812 года, а его жена, Абигайль, видела супругу Вашингтона. Кроме того, она умела петь псалмы, а он знал всю библию «от корки до корки». Было совершенно ясно, что толпа неопытных юнцов, падких на все новое и переменчивых, находит их общество более интересным.

Непонятно почему – из ревности, недоверия или по причине внезапно обуявшей их робости, но наши святые упорно не желали знакомиться с вновь прибывшей парой.

Когда наконец речь прямо зашла об этом, папа Дауни, сказавшись больным, заперся у себя дома. В то воскресенье, когда супруги Трикс отправились в церковь, которой по совместительству служило здание школы на холме, триумф их партии несколько умерило то обстоятельство, что ни папы, ни мамы Дауни не оказалось на их привычном месте. «Держу пари, что Дауни еще покажут этим мощам, а сейчас они просто силы набирают», – заявил один даунист. К этому времени в поселке начался полный разброд и раскол: молодежь и новички склонялись на сторону

Триксов, первые поселенцы стеной стояли за своих любимцев Дауни – они не только остались им верны, но, как и подобает рьяным приверженцам, постарались подкрепить свои личные чувства соответствующими принципами.

– Говорю вам, братцы, – заметил как-то Пресный Джо.

– Если в поселке до того дошло, что птенцы желторотые верховодят, а старожилы, такие, как папа Дауни или все мы, уж и голоса подать не смеют, пора нам трогаться отсюда, да и папу Дауни с собой прихватить. Ведь они поговаривают, что время приспело порядок навести и сделать этот скелет, который старуха Декер сажает за стол, чтоб у постояльцев аппетит отбивать, почтмейстером вместо папы Дауни.

И действительно, можно было опасаться такого исхода. Вновь прибывшие, которые составляли теперь большинство, пользовались сильным влиянием благодаря богатствам, сосредоточенным в их руках и размещенным как в поселке, так и вне его. «Фриско уже полпоселка сожрал», – как горестно заметил однажды кто-то из даунистов. Сплотившиеся вокруг семейства Дауни верные друзья, как это всегда бывает с друзьями в несчастье, страдали сами и, как было замечено, даже внешне стали походить на своих любимцев.

И тут вдруг мама Дауни скончалась.

Этот неожиданный удар на несколько дней, казалось, собрал воедино разрозненный поселок: обе фракции кинулись к обездоленному папе Дауни со своими утешениями, выражениями сочувствия, предложениями помощи. Но он встретил их холодно. Слабый и покладистый восьмидесятилетний старец преобразился. Те, кто ожидал увидеть его сокрушенным горем, безутешно рыдающим, в ужасе попятились, встретив его суровый, холодный взгляд и услышав грозный голос, приказывающий «удалиться и оставить его наедине с покойницей». Даже самые близкие друзья не смогли тронуть его своими соболезнованиями, им пришлось довольствоваться сдержанным ответом папы Дауни, что и покойная жена его и он сам всегда были против показной пышности и не станут принимать от поселка никаких услуг, потому что всякие услуги теперь лишь углубят противоречия, которые Дауни, сами того не желая, породили в поселке. Отказ от предложенной помощи! Это было так непохоже на папу Дауни, что причина могла быть только одна: внезапно обрушившееся несчастье помрачило его разум! И все же решительность папы Дауни произвела такое впечатление на поселок, что ему позволили самому обрядить покойницу и лишь несколько избранных из числа его ближайших соседей помогли отнести простой сосновый гроб из уединенной хижины в лесу на еще более уединенное кладбище на вершине холма. Когда неглубокая яма была засыпана землей, он даже их тут же попросил уйти, а сам скрылся у себя в хижине, и несколько дней его никто не видел. Было очевидно, что он лишился рассудка.

К этим невинным странностям его обитатели поселка отнеслись с чуткостью и деликатностью, поразительными в людях столь грубого воспитания. В дни внезапной и жестокой болезни его супруги сейф, где хранились вверенные заботам папы Дауни фонды различных благотворительных обществ, был взломан и ограблен. И хотя несомненно было, что все произошло из-за его небрежности и рассеянности, никто не позволил себе даже намекнуть на это обстоятельство из уважения к постигшему его несчастью. Когда же он вновь появился в поселке и ему осторожно рассказали о случившемся, добавив, что «ребята возместили всю сумму», взгляд, который он обратил на говорящего – пустой и недоумевающий, – слишком ясно показывал, что папа Дауни не помнит об этом ничего.

– Не докучайте ему, – сказал Виски Дик, вдруг преисполнившись поэтического вдохновения. – Разве вы не видите, что память его мертва и лежит в гробу вместе с мамой Дауни?

Возможно, говоря это, он был гораздо ближе к истине, чем предполагал.

Не сумев предоставить папе Дауни духовное утешение, старатели попытались отвлечь его от скорбных мыслей с помощью разного рода мирских забав. Например, они повели его на представление, которое давала в это время в городке странствующая труппа варьете. Виски

Дик кратко изложил историю этого посещения следующим образом:

– Ну вошли мы, усадил я его в первый ряд, устроил удобно так, ребята его подперли, да только сидит он, молчит, слова не проронит, что твоя могила! И тут выходит эта танцовщица мисс Грейс Сомерсет и чуть начала ногами кренделя выделывать, как старик – провались я на этом месте – прямо задрожал, затрясся весь! Что ни говори, мужчина он и есть мужчина, до самых кончиков сапог! А

сумасшедший он там или не сумасшедший – это тут ни при чем! Словом, с ним такое делалось, что под конец сама девица эта на него внимание обратила: как подпрыгнет вдруг и воздушный поцелуй ему шлет! Вот так, пальчиками! Было ли это правдой или нет, но только на каждом последующем представлении в числе зрителей можно было видеть и папу Дауни. А день или два спустя выяснилось, что присутствовать в зрительном зале для него еще не есть предел мечтаний. Выяснилось это следующим образом. В

салун «Магнолия», где у камелька собралась дружеская компания в то время, как снег и ветер бились в окна, вдруг ворвался Виски Дик, взволнованный, совершенно мокрый и буквально распираемый новостью, которую тут же и выложил:

– Ну, ребята, что я узнал! Если б сам собственными глазами не видал, так ни за что бы не поверил!

– Что, опять про духа? – пробурчал откуда-то из недр кресла Робинсон. – А то уж надоело!

– Про духа? – переспросил какой-то новичок.

– Ну да! Дух мамы Дауни. Стоит человеку набраться хорошенько да выйти на улицу под вечер, тут дух этот ему непременно встретится.

– Где?

– Известно где – как у них, у духов, положено: возле могилы на холме.

– Нет, ребята, какое там дух, – уверенно продолжал

Дик, – где уж ему, духу! Серьезно, кроме шуток!

– Давай выкладывай! – нетерпеливо потребовал десяток голосов.

С мастерством прирожденного рассказчика Дик помолчал минутку, скромно и как бы в нерешительности, затем преувеличенно медленно начал:

– Так вот. . Значит, было это. . когда же это было? Час назад сидел я на представлении варьете. Ну вот, когда, значит, занавес опустился, я гляжу, как там Дауни. А его нет! Выхожу, спрашиваю ребят. «Минуту назад здесь был,

– говорят они. – Наверно, домой ушел». Ну как я за него вроде отвечаю, я и принялся искать его. Выхожу в фойе и вдруг вижу: ход за сцену. И тут, странное дело, ребята, но прямо уверенность какую-то чувствую, что старик мой там. – Я прямо туда – и правда: своими ушами слышу его голос, будто просит он кого-то, умоляет, будто он...

– В любви объясняется! – перебил его нетерпеливый

Робинсон.

– Во-во! Ты, как всегда, в самую точку попал! Только она отвечает: «Выкладывай деньги, а не то. .» Дальше я не расслышал. А потом опять он вроде как уговаривает, а она вроде бы отбрыкивается и все же слушает его, ну знаете, по-женски так совсем. . Прямо Ева и Змий. А потом она говорит: «Ну завтра посмотрим». А папа Дауни ей: «Ты меня не выдашь?» – Ну тут уж я не вытерпел, подкрался, и глянул туда, и, пропади я пропадом, вижу...

– Что? – разом завопили слушатели.

– Папу Дауни на коленях перед этой красоткой, танцовщицей Грейс Сомерсет! Так-то! И если правда, что дух мамы Дауни что-то зашевелился, то ему сейчас самое время покинуть кладбище да на минутку в Джексон-Холл заскочить! Вот вам и все!

– Послушайте, ребята! – начал Робинсон, поднимаясь.

– По-моему, нехорошо будет, если мы разрушим счастье папы Дауни! Лично я против такого оборота дела не возражаю, если только она не облапошит старика и не натянет ему нос. Мы папе Дауни заместо опекунов, и потому я предлагаю разыскать сейчас эту даму и выяснить, честные ли у нее намерения. Ну а если они жениться затеяли, я считаю, мы им должны свадьбу устроить, да такую, чтоб не посрамила поселка! Правильно я говорю?

Разумеется, предложение это было принято с восторгом, и толпа старателей тут же отправилась выполнять принятую ими на себя деликатную миссию. Однако чем могли бы кончиться эти переговоры, Скороспелка так никогда и не узнала, потому что следующее же утро оглушило ее известием, рядом с которым все остальное померкло и было забыто.

Кто-то осквернил могилу мамы Дауни! Гроб нашли открытым, а в нем – отчеты и другие документы благотворительных обществ. Зато труп исчез. Более того, при ближайшем рассмотрении стало очевидно, что дряхлое тело почтенной старушки никогда в нем и не покоилось.

Папа Дауни пропал бесследно, как, разумеется, и ловкая Грейс Сомерсет.

Три дня Скороспелка находилась на грани помешательства. Жизнь замерла на приисках и заявках. У могилы почтенной половины папы Дауни собирались кучки людей, открытые рты зияли, как эта могила. Со времени великого землетрясения 1852 года ничто так сильно, до самого основания, не потрясало поселок.

На третий день туда прибыл шериф Калавераса, человек спокойный, добродушный и задумчивый. Он принялся расхаживать по улице, подходя то к одной, то к другой взбудораженной группке и сообщая сведения, несколько отрывочные, но выразительно краткие и практически чрезвычайно ценные.

– Да, господа, вы правы. Миссис Дауни не умерла, просто потому, что никогда не существовала. Ее роль сыграл Джордж Ф. Фенвик из Сиднея, бывший каторжник. И, по слухам, неплохой актер. Дауни? Ах, да! Его настоящее имя Джем Фланиган. В 1852 году в Австралии он был антрепренером труппы варьете, где дебютировала мисс Сомерсет. Не напирайте, ребята, спокойно! Деньги? Деньги они, конечно, взяли с собой. Как поживаешь, Джо? Выглядишь ты прекрасно. Я думал повидаться с тобой, когда заседал суд. Ну, как у вас дела?

– Но тогда, значит, это были всего-навсего актеры? –

зашумело сразу несколько голосов.

– Совершенно верно, – невозмутимо ответил шериф.

– И целых пять этаких-разэтаких лет им хлопал весь наш поселок! – с грустью заметил Виски Дик.


КТО БЫЛ МОЙ СПОКОЙНЫЙ ДРУГ


– Эй, приятель!

Голос был не громкий, но отчетливый и резкий. Я напрасно оглядывал узкую тропу, тонущую в сумерках. Никого в ольховнике впереди; никого на склоне ущелья сзади.

– Эй, эй!

На этот раз даже нетерпеливо. Если калифорниец так вас окликает, значит, у него есть к вам какое-то дело.

Я поднял голову и в тридцати футах надо мной, на выступе, впервые заметил другую тропу, параллельную той, по которой ехал я, и маленького человека на черной лошади, который глядел на меня сквозь поросль конского каштана.

Осторожный путешественник обязательно подумал бы тут о пяти многозначительных обстоятельствах. Первое –

встреча произошла в местности пустынной и дикой, в стороне от обычных путей погонщиков и старателей. Второе

– незнакомец превосходно знал дорогу, доказательством чему служил тот факт, что вторая тропа была неизвестна заурядному путешественнику. Третье – он был хорошо вооружен и экипирован. Четвертое – его конь был намного лучше моего. Пятое – любое подозрение или робость, являющиеся результатом размышления над вышеупомянутыми фактами, лучше держать при себе. Все это пронеслось в моей голове, пока я здоровался с ним.

– Табак есть? – спросил он.

Табак у меня был, и вместо ответа я показал ему кисет.

– Ладно, сейчас спущусь. Поезжайте вперед, и я встречу вас на спуске.

Спуск! Новое географическое открытие, такое же неожиданное, как и вторая тропа. Я много раз проезжал здесь, но не знал, как можно добраться с выступа на мою тропу. Однако я успел проехать только ярдов сто, как затрещали кусты, на тропу обрушился град камней, и мой новый друг очутился рядом со мной, проехав сквозь заросли по склону, по которому я не решился бы свести свою лошадь и под уздцы. Несомненно, он был превосходный наездник – еще один факт, который мне следовало запомнить.

Когда он поехал рядом со мной, я убедился, что он действительно ниже среднего роста, а в его внешности я не заметил ничего примечательного, кроме холодных, серых глаз.

– У вас прекрасная лошадь, – сказал я.

Он в это время набивал трубку из моего кисета и, удивленно подняв голову, сказал: «А как же!» – и стал попыхивать трубкой с жадностью человека, давно лишенного этого удовольствия. Наконец, между двумя затяжками он спросил меня, откуда я еду.

– Из Легрейнджа.

Некоторое время он удивленно смотрел на меня, но я тут же добавил, что останавливался там только на несколько часов, и он сказал:

– Я-то считал, что знаю всех между Легрейнджем и

Индейским ручьем, да только вот не могу припомнить ваше лицо и прозвание.

Не слишком огорченный, я ответил, улыбаясь, что не вижу в этом ничего странного, так как я живу по другую сторону Индейского ручья. Он воспринял мой отпор, если только почувствовал его, так спокойно, что я из простой вежливости поспешил спросить, откуда едет он.

– Из Легрейнджа.

– И едете в...

– Ну, это уж как сложатся дела, да и бабушка еще надвое сказала, прорвусь ли я сквозь сито.

Его рука, вероятно, бессознательно, легла на кожаную кобуру револьвера, словно намекая, что он вполне способен, если захочет, «прорваться сквозь сито»; потом он добавил:

– А пока я прикинул, что, пожалуй, поеду с вами.

В его словах не было ничего оскорбительного, если не считать фамильярности и, быть может, намека, что, хочу я того или нет, он все равно поступит по-своему. И я только ответил, что, если наша совместная поездка продолжится и за Хэвитри-Хилл, ему придется одолжить мне свою лошадь. К моему удивлению, он спокойно ответил: «Идет»,

– добавив, что его лошадь в моем распоряжении – вся, когда она ему не нужна, и половина, когда нужна.

– Дик уже много раз возил на себе двоих, – продолжал он, – и сможет сделать это и теперь. Когда ваш мустанг выдохнется, я подвезу вас – места хватит.

При мысли, что я появлюсь перед ребятами Красной

Лощины, сидя за спиной неизвестного человека, я не смог удержаться от улыбки. Но меня неприятно поразили слова, что Дику уже приходилось возить двоих. «А почему?»

– но этот вопрос я оставил при себе. Мы поднимались по длинному скалистому отрогу, и тропа была так узка, что мы были вынуждены ехать медленно и гуськом, а поэтому разговаривать не могли, даже если бы он и склонен был удовлетворить мое любопытство.

Мы молча, с трудом продвигались вперед; конский каштан постепенно уступал место чемисалю; заходящее солнце, отраженное белыми скалами, слепило глаза. Сосновый бор внизу, в каньоне, курился от жары, а над ним лениво парили ястребы, иногда поднимаясь вровень с нами, так что на склон горы падала таинственная и исполинская тень от неторопливо двигающихся крыльев. Лошадь незнакомца была гораздо лучше моей, и он часто уезжал далеко вперед, пробуждая во мне надежду, что он совсем забудет обо мне или, устав ждать, ускачет своей дорогой.

Но каждый раз он останавливался у какого-нибудь валуна или вдруг появлялся из зарослей чемисаля, где терпеливо стоял, ожидая меня. Я уже начал тихо его ненавидеть, когда вдруг, вновь очутившись рядом со мной, он выпрямился в седле и спросил, нравится ли мне Диккенс.

Спроси он мое мнение о Гексли или о Дарвине, я и то удивился бы меньше.

Решив, что он, вероятно, имеет в виду какую-нибудь местную знаменитость в Легрейндже, я нерешительно спросил:

– Вы говорите о...

– О Чарльзе Диккенсе. Вы ж его, конечно, читали? Какой из его романов вам больше нравится? Этот вопрос привел меня в замешательство, но я ответил, что мне нравятся все его романы (что полностью соответствовало истине).

С горячностью, совсем не похожей на его обычную сдержанность, он схватил мою руку и сказал:

– Мне тоже, старина. Диккенс молодец. Уж он никогда не подведет.

После этого грубоватого вступления он пустился обсуждать достоинства романиста с таким знанием дела и таким искренним восхищением, что я был поражен. Он рассуждал не только о великолепном юморе Диккенса, но и о силе его чувств и о всепроникающей поэтичности его произведений. Я глядел на него с удивлением. До тех пор я считал себя неплохим знатоком и поклонником этого великого мастера, но красноречие незнакомца, уместность примеров и разнообразие цитат поразило меня. Правда, мысли его не всегда высказывались изящным языком и часто облекались в лохмотья жаргона тех лет и той эпохи, но никогда не были грубыми, а иногда просто поражали меня своей точностью и меткостью. Я даже как-то подобрел к нему и попытался выведать, что он знает о литературе, кроме Диккенса. Но напрасно. Он не знал никого, кроме нескольких лирических и чувствительных поэтов. Под влиянием собственных речей он и сам заметно подобрел: предложил поменяться со мной лошадьми, с профессиональной ловкостью поправил мое седло, перенес мой мешок на свою лошадь, настоял на том, чтобы я разделил с ним содержимое его фляги, и, заметив, что я не вооружен, навязал мне свой маленький, оправленный в серебро пистолет, на который, как он меня уверял, «можно положиться». Все эти любезные услуги, его благожелательность и интересная беседа отвлекли меня, и я не сразу заметил, что мы едем по незнакомым мне местам. Мы, несомненно, свернули на дорогу, которой я не знал. Я с раздражением сказал об этом своему спутнику. И манеры и речь его сразу же стали прежними:

– Ну, что одна дорога, что другая – не все ли равно? А

чем вам эта не нравится?

Я с достоинством возразил, что предпочел бы ехать по старой тропе.

– Может, и предпочли бы. Но сейчас вы едете со мной.

Эта самая тропа выведет вас прямо к Индейскому ручью, да так, что никто вас не заметит. Вы не бойтесь, я вас до места довезу.

Я почувствовал, что пора и мне поставить на своем. Я

ответил твердо, но вежливо, что собираюсь переночевать у одного моего друга.

– Это где же?

Я колебался. Мой друг приехал из восточных штатов и здесь приобрел репутацию человека оригинального, утонченного и затворника. Мизантроп, с большими связями и большими средствами, он избрал уединенную, но живописную долину в Сьерре, где мог без помех отгородиться от мира. «Глухая долина» (или «Бостонское ранчо», как попросту называли) была местом, которое обычный старатель уважал и побаивался. Мистер Сильвестр, владелец ранчо, никогда не водил особой дружбы с «ребятами», но и никогда не вмешивался в их дела. Если уединение было его целью, то он достиг ее. Тем не менее в сгущающихся сумерках и на пустынной и неизвестной мне тропе я не решался назвать его имя незнакомцу, о котором так мало знал. Но мой таинственный спутник не оставил мне другого выхода.

– Послушайте, – неожиданно сказал он, – остановиться вам тут негде, кроме как на ранчо Сильвестра.

Мне пришлось согласиться с этим.

– Ну что же, – сказал незнакомец спокойно и с таким видом, будто оказывал мне одолжение, – я, пожалуй, могу остановиться там с вами. Это, конечно, крюк, и я потеряю время, ну да ничего.

Я быстро и настойчиво стал ему объяснять, что не настолько близок с мистером Сильвестром, чтобы являться к нему с незнакомым человеком, что он не похож на здешний народ, – короче, что он чудак, и прочее, и прочее.

К моему удивлению, мой спутник спокойно ответил:

– Все это пустяки. Я о нем слышал. А если вы боитесь, что везете кота в мешке, так положитесь на меня. Я все устрою сам.

Что я мог противопоставить спокойной уверенности этого человека? Я почувствовал, что краснею от злости и растерянности. Что скажет благовоспитанный Сильвестр?

Что скажут девушки – я был тогда молодым и завоевал право посещать их гостиную своей сдержанной корректностью, свойством, для которого у «ребят» было другое, менее лестное название, – что скажут девушки о моем новом знакомом? Однако что я мог возразить? Ведь он брал всю ответственность на себя, а к тому же мне было немного стыдно своей растерянности.

Мы стали спускаться в Глухую долину. Внизу уже мерцали огни уединенного ранчо. И тут я повернулся к моему спутнику.

– Но вы забыли, что я даже не знаю вашего имени. Как я должен вас представить?

– Это верно, – сказал он задумчиво. – «Кирни» – вроде бы неплохая фамилия. И короткая и легко запоминается. И

во Фриско есть улица – называется Кирни.

– Но... – начал я с досадой.

– Предоставьте все это мне, – перебил он меня с такой великолепной самоуверенностью, что мне оставалось только восхищаться. – Ну что такое фамилия? Человек –

вот что важно. Если я, скажем, собираюсь прикончить человека по фамилии Джонс, а как его подстрелю, то на следственном суде узнают, что настоящая-то его фамилия

Смит, мне же все равно, лишь бы это был тот самый человек. Столь яркий пример не слишком меня ободрил, но мы уже приехали на ранчо. Залаяли собаки, и Сильвестр вышел на порог маленького домика, который построил с большим вкусом.

Я сдержанно представил мистера Кирни.

– Ну что же, пусть будет Кирни, для меня Кирни вполне подходит, – к моему ужасу и к очевидному изумлению

Сильвестра, вполголоса заметил мнимый Кирни, а затем с полной невозмутимостью объявил, что должен сам присмотреть за своей лошадью. Когда он отошел на достаточное расстояние, я отвел недоумевающего Сильвестра в сторону.

– На дороге я подобрал. . то есть меня подобрал на дороге тихий помешанный, фамилия которого не Кирни. Он вооружен до зубов и цитирует Диккенса. Если слушать его, ни в чем ему не возражать и во всем уступать, то, пожалуй, его можно не опасаться. Без сомнения, зрелище вашего беспомощного семейства, созерцание красоты и юности вашей дочери могут тронуть его и пробудить в нем добрые чувства. Да поможет вам бог и простите меня!

Я побежал наверх в маленькую комнатку, которую мой гостеприимный хозяин всегда, когда бы я ни приехал, предоставлял в мое распоряжение. Пока я умывался, снизу до меня доносился голос Сильвестра, ленивый и барственный, и голос моего таинственного знакомого, столь же невозмутимый, но несколько вульгарный.

Когда я спустился в гостиную, я был удивлен, увидев, что мнимый Кирни спокойно восседает на диване, кроткая

Мэй Сильвестр, «Лилия Глухой долины», сидит рядом с ним и слушает его с благоговейным трепетом и искренним интересом, пока ее кузина Кэт, отъявленная кокетка, сидя по другую руку незнакомца, строит ему глазки с почти неподдельным восторгом.

– Кто ваш восхитительно-невозмутимый друг? – шепнула она мне за ужином. (Я, крайне изумленный и смущенный, сидел между Мэй Сильвестр, которая как завороженная ловила каждое его слово, и этой ветреной современной девушкой, которая пускала в ход все свои чары, чтобы хоть как-то привлечь к себе его внимание.) –

Конечно, мы знаем, что его фамилия не Кирни. Как это романтично! Ну, разве он не милый? Кто он?

Я ответил с суровой иронией, что мне не известно, какой именно иноземный властелин путешествует сейчас инкогнито по калифорнийской Сьерре, но что, когда его королевскому высочеству заблагорассудится сообщить мне свое имя, я буду счастлив представить его по всем правилам.

– До тех пор, – добавил я, – боюсь, что знакомство это будет морганатическим.

– Вы просто ему завидуете! – заявила она дерзко. – Поглядите на Мэй: она просто очарована. И ее отец тоже.

И действительно, презрительный, уставший от жизни скептик Сильвестр глядел на незнакомца с мальчишеским интересом и восторгом, совершенно не вязавшимся с его характером. Но, право же, я не мог усмотреть в этом человеке ничего, кроме того, что уже известно читателю, и, думаю, всякий благоразумный человек со мной согласится. В середине захватывающего рассказа, героем которого был сам «Кирни», о чем сразу же догадались его прекрасные слушательницы, он внезапно остановился.

– Наверное, какие-то старатели едут по мосту внизу, –

объяснил Сильвестр. – Продолжайте же!

– А может, это моя лошадь балует, – ответил Кирни. –

Не привыкла она жить по конюшням.

Бог знает, какой восхитительный и романтический намек крылся в этих простых словах, но девушки, когда он бесцеремонно вышел из-за стола, переглянулись и порозовели.

– Какой милый! – воскликнула Кэт с волнением. – И

какой остроумный!

– Остроумный! – с вызовом ответила нежная Мэй. –

Остроумный, моя дорогая? Разве ты не видела, что сердце его разрывается от сострадания! Остроумный! Ведь когда он рассказывал об этой бедной мексиканке, которую повесили, я видела, как слезы показались на его глазах. Остроумный!

– Слезы! – засмеялся скептик Сильвестр. – Слезы, беспричинные слезы! Глупенькие девочки, этот человек умудрен жизненным опытом, он философ, спокойный, наблюдательный и скромный.

«Скромный»! Неужели Сильвестр был пьян или незнакомец подбросил в его стакан «дурманной травки»? Он вернулся раньше, чем я успел разгадать эту загадку, и невозмутимо закончил свой рассказ. Обнаружив, что меня забыли ради человека, которого я даже не сразу решился представить моим друзьям, я рано ушел к себе и два часа спустя был вынужден выслушивать через тонкие перегородки похвалы, которые девушки в соседней комнате расточали новому гостю, болтая перед сном.

В полночь топот копыт и звон шпор у ворот разбудили меня. Разговор между моим хозяином и таинственными посетителями велся так тихо, что я не мог понять, о чем они говорят. Когда кавалькада отъехала, я высунулся из окна:

– Что случилось?

– Ничего, – хладнокровно ответил Сильвестр. – Просто еще одно из тех шутовских убийств, столь обычных для здешних краев. Сегодня утром в Легрейндже Чероки Джек кого-то застрелил, и теперь шериф Калавераса со своими людьми гонится за ним. Я ему сказал, что никого, кроме вас и вашего друга, не видел. Кстати, надеюсь, что этот проклятый шум не разбудил его. Бедняга, кажется, нуждается в отдыхе.

В последнем я не сомневался. Тем не менее я тихонько вошел в его комнату. Она была пуста. Полагаю, он опередил шерифа Калавераса часа на два.


ВЕЛИКАЯ ДЕДВУДСКАЯ ТАЙНА


ЧАСТЬ I

На телеграфе поселка Коттонвуд – округ Туоламна,

Калифорния, – становилось темно. Помещение телеграфа

– похожий на ящик закуток – отделялось от зала «Гостиницы рудокопов» лишь тонкой перегородкой, и коттонвудский телеграфист, он же продавец газет и рассыльный, закрыв свое окошечко, томился у газетного прилавка перед уходом домой. На улице, в меркнущем свете декабрьского дня, с крыши веранды струйками стекал первый в этом сезоне унылый дождь. Долгие часы безделья были для телеграфиста не в новинку, и все же его быстро одолела скука.

По полу веранды глухо застучали облепленные грязью сапоги – появление двух посетителей сулило кратковременное развлечение. Он узнал двух почтенных граждан

Коттонвуда. Их вид был очень деловым. Один из посетителей подошел к столу, написал телеграмму и с молчаливым вопросом показал ее товарищу.

– Вроде то, что надо, – подтвердил тот.

– Я ведь подумал, что лучше бы дать его доподлинные слова.

– Правильно.

Первый повернулся к телеграфисту.

– Ты скоро ее отправишь?

Телеграфист профессиональным взглядом оценил адрес и длину текста.

– Сразу же, – живо ответил он.

– А дойдет когда?

– Сегодня вечером. Но доставят ее только завтра.

– Отправь ее побыстрее да передай, что за доставку приплачена лишняя двадцатка.

Привыкший к щедрым приплатам за скорость, телеграфист ответил, что вместе с текстом сообщит об их предложении на телеграф Сан-Франциско. Затем он взял телеграмму, прочитал ее и. . перечитал. Он сделал это с обычным профессиональным безразличием – на своем веку ему приходилось передавать немало куда более загадочных и таинственных посланий, и все же, прочитав такое, он в недоумении поглядел на клиента. Сей джентльмен, известный склонностью к внезапным вспышкам гнева и револьвера, встретил его взгляд несколько нетерпеливо. Телеграфист прибегнул к хитрости. Притворившись, будто не разбирает текста, он вынудил клиента прочесть написанное вслух во избежание ошибки и даже предложил внести поправки якобы для ясности, а на самом деле, чтобы выудить еще какие-нибудь сведения. Однако клиент ничего не пожелал изменить. Телеграфист неуверенно подошел к аппарату.

– Тут, надеюсь, ошибки не выйдет? – добавил он полувопросительно. – Она адресована Райтбоди, бостонскому богачу, которого все знают. Другого-то нет?

– Адрес правильный, – холодно ответил первый клиент.

– А я и не слыхал, что старик вкладывал денежки в наших краях, – закинул удочку телеграфист, все еще мешкая у аппарата.

– И я тоже, – последовал маловразумительный ответ.

Несколько секунд слышался лишь треск, пока телеграфист работал ключом с обычным в таких случаях выражением лица: словно поверял секрет довольно неотзывчивому слушателю, который предпочитает, чтобы слушали его самого. Оба клиента стояли рядом, следя за его движениями со столь же обычным благоговением непосвященных. Когда он кончил, оба положили перед ним по золотому. Убирая деньги, телеграфист не удержался от вопроса:

– Старик-то, видно, помер в одночасье? Сам и написать не успел?

– Помер, как таким и положено, – прозвучал обескураживающий ответ.

Но телеграфист не давал сбить себя с толку.

– Если придет ответ. . – начал он.

– Ответа не будет, – невозмутимо объявил клиент.

– Почему?

– Потому как пославший телеграмму – уже покойник.

– Но телеграмму-то подписали вы оба?

– Только как свидетели. А? – обратился первый клиент к своему спутнику.

– Только как свидетели. . – подтвердил второй.

Телеграфист пожал плечами. Когда все было закончено, первый клиент явно почувствовал облегчение. Он кивнул телеграфисту и направился в буфет, по-видимому, ища общества ближних. Когда оба поставили на стол пустые рюмки, первый посетитель весело обругал тяжелые времена и погоду, как видно, полностью выкинув из головы недавние хлопоты, и вместе с приятелем неторопливо вышел на улицу. На углу они остановились.

– Так, стало быть, это дело сделано, – проговорил первый, очевидно, чтобы избежать невольного замешательства при прощании.

– Это верно, – подтвердил приятель и пожал ему руку.

Они разошлись. Порывистый ветер промчался меж сосен, провода над их головой вздохнули, как эолова арфа, и дождь и тьма снова неспешно окутали Коттонвуд.

Телеграмма слегка задержалась в Сан-Франциско, полчаса полежала в Чикаго, но ей пришлось к тому же пересечь несколько часовых поясов, и ночной телеграфист принял ее в Бостоне уже после полуночи. Но, снабженная мандатом сан-францисского телеграфа об оплаченной доставке, она была тут же вручена курьеру, который поспешил с ней по заснеженным темным улицам, между высокими домами с наглухо закрытыми ставнями, без единого лучика света, к чопорной площади с покрытыми снегом статуями, придававшими ей призрачный вид. Он поднялся по широким ступеням строгого особняка и повернул бронзовый звонок, который где-то в глубине недоступных покоев после настороженной раздумчивой паузы холодно возвестил о том, что у дверей ждет кто-то чужой, как и положено чужому.

Несмотря на поздний час, из окон пробивался свет, не настолько яркий, чтобы обрадовать посыльного вестью о веселье в этих стенах, но все же свидетельствующих о каком-то затянувшемся чинном празднестве. Мрачный слуга, приняв телеграмму и расписавшись в получении ее с таким скорбным видом, словно заверял последнее волеизъявление и завещание, почтительно остановился у дверей гостиной. Из ее плотно задернутых портьерами глубин доносились звуки размеренной ораторской речи, изредка прерываемой катаральным покашливанием уроженца Новой Англии – единственное проявление не до конца подавленных потребностей природы. В этот вечер хозяева принимали у себя несколько именитых персон, и в эти минуты, по крылатому выражению одного из гостей, «история страны» откланивалась, облекая прощание в более или менее памятные и оригинальные фразы. Иные из этих афоризмов были интересны, другие остроумны, некоторые глубокомысленны, но все без исключения преподносились как щедрый дар хозяину дома. Иные из них были заготовлены давно и как визитная карточка уже представляли гостя в других домах.

Загрузка...