В профессорской было людно. Давно прозвонил к лекциям уставный звонок, но профессора не расходились по аудиториям. Насупленные, стараясь не смотреть друг на друга, шагали генералы и полковники по комнате вдоль и вкруг огромного, журналами и газетами заваленного стола, нелепо, гуськом, как арестанты на прогулке. И только один, древнейший, весь в морщинах и складках, генерал-лейтенант, бубнил, тряся седыми впрозелень бакенбардами, упрямо, хотя никто ему не возражал:
— А я говорю, пустяки! Вернутся. Вернутся и покаются. Куда им идти? Я спрашиваю: куда им идти?
Андогский остановился на пороге. Генеральская мысль показалась ему откровением. Ведь в самом же деле: куда солдату уйти от солдатчины и казармы?
Он благодарно пожал генерал-лейтенантскую дряблую, дрожащую руку. Но генерал раздраженно вырвал ладонь, ткнул пальцем в кнопку звонка на стене, над мраморным столиком.
— Шестой раз звоню в офицерское собрание… Не несут чаю! Распустили вы их, почтеннейший Александр Иванович… Подтягивать, подтягивать надо… Нельзя так. Офицерское собрание — воинское учреждение. Все должны ходить в струне-с!
Чиркая по паркету сбившейся шпорой, быстро вошел взволнованный подполковник в строевой форме — дежурный штаб-офицер.
— Преображенцы подняли на штыки Богдановича…
Профессорская дрогнула. Многие закрестились. Дежурный, зябко ежась, хмуро оглядел осевшие сразу генеральские плечи.
— Говорят, и саперы вышли. И броневики, что стояли в Виленском переулке… Ну, если найдется у них теперь хоть прапорщик какой-нибудь с головой, наделают они дел…
В дальнем углу оскалил белые зубы плотный, красивый генерал:
— Действительно… Случай стать Наполеоном.
Все с почтением и испугом оглянулись на генерала: профессор истории военного искусства. Специалист. Он знает.
Опять шаги. Настороженно обернулись головы к входу. Какая еще… новость?
Вахтер Платоныч, в галунном сюртуке, с лисьей острою мордочкой, почтительно и неслышно скользя подошвами по паркету, ввел штатского, в очень изящном костюме, с подстриженной по последнему парижскому фасону бородкой. Светлые глаза смотрели беспечно и пусто. Генералы пригляделись.
— Полковник Энгельгардт!
Имя вырвалось вздохом облегчения. Андогский, высоко взнеся ладонь, затряс руку пришедшего подчеркнуто дружеским пожатием.
— Ну, вот… слава богу! Теперь мы будем в курсе.
Энгельгардт, конечно, должен быть в курсе из первых источников. Политик, депутат Государственной думы, из самой благонамеренной, само собой, фракции: правый октябрист. И вместе с тем «свой»: полковник Генерального штаба.
— Почему в штатском? И каким ветром к нам?
Энгельгардт тронул ногтем мизинца холеную свою бородку.
— Ветер? Норд-ост. Так, кажется, зовется у моряков самый подлый ветер из существующих? А насчет костюма… вы разве не знаете, что офицеров разоружают на улицах?
Он взял под руку Андогского.
— На два слова, Александр Иванович.
Андогский плотно припер двери своего кабинета. Сели.
— Я слушаю.
Энгельгардт заговорил, с запинкою расставляя слова: он был не красноречив.
— Надо очень торопиться. Положение, будем прямо говорить, критическое: половина гарнизона взбунтовалась…
— Половина? — Андогский привстал. — Так это ж… сто тысяч.
— Если не больше… Рабочие взяли Арсенал: десятки тысяч винтовок. Заставы, вооруженные, идут на город. Заречье за ними уже. С минуты на минуту они займут мосты. Беляев звонил вам?
— Насчет ударного батальона? — Андогский покусал губы. — На Дворцовую площадь… Но я полагаю, при обстоятельствах…
— Не на Дворцовую, — перебил Энгельгардт. — В Таврический дворец, в распоряжение Думы.
— Думы? — Андогский удивленно поднял глаза.
— Ну да! — подтвердил Энгельгардт. — Теперь все надежды — только на Думу; может быть, ей удастся все-таки ввести взбунтовавшееся быдло в русло… Эти канальи в массе все-таки имеют к ней уважение… Очень на пользу пошло ноябрьское красноречие оппозиции… Помните милюковскую речь? И особенно Керенский, Керенский. Хоть он и связан с подпольем, с ним мы всегда сговоримся… Он на «ты» с Коноваловым, в тесной дружбе с Терещенко, с Некрасовым. Он закрепит за нами, за Думой, свою, с позволения сказать, демократию.
— Но ведь Дума, — Беляев вчера еще вечером говорил, — распущена.
— И да, и нет, — усмехнулся Энгельгардт. — Указ о роспуске есть — и мы не могли ему не подчиниться: Государственная дума не может подавать пример своеволия. Но мы придумали трюк: мы, распущенные, собираемся на "частное совещание", неофициально, так сказать. Думы нет — но она есть! И смотря по обстоятельствам… вы понимаете…
— Я понимаю, — раздумывая, сказал Андогский. — Но зачем вам, собственно, офицерский ударный?
Энгельгардт разгладил усы:
— Свойство штыков — прояснить мозги демократам. И Керенский, и Чхеидзе станут красноречивее, когда они — скажем так — будут чувствовать вооруженную опору. Какой-то дурак сказал, что власти нельзя сидеть на штыке. Напротив: только на штыке и можно.
— Почетный арест? — в свою очередь, усмехнулся Андогский. — Что ж… Это мне нравится больше, чем Дворцовая площадь… Мы соблюдаем приличествующий Академии нейтралитет… Охрана государственного учреждения: это же не политика. А Дворцовая площадь?
— Своим чередом, — кивнул Энгельгардт. — Генерал Зенкевич уже стягивает войска.
Андогский нажал кнопку звонка. Вошел служитель.
— Попросите дежурного штаб-офицера. Подполковника Гущина.
— Они здесь. Дожидаются.
Гущин вошел тотчас: он ждал новостей у двери. Андогский сказал, не глядя:
— Прикажите немедля доставить сюда винтовки и патроны из цейхгауза. И предложите всем господам офицерам собраться в аудитории младшего курса. Я разъясню обстановку и боевое задание: по приказу военного министра из них формируется ударный батальон.
Гущин моргнул растерянно:
— Виноват… Но я именно ждал, чтобы доложить… Офицеры уже обсудили положение. И постановили: разойтись. Поскольку они приехали в Академию учиться, а не… участвовать в скандалах. Опасаясь разоружения, они сдали шашки на хранение в академический музей. Туда едва ли, действительно, кто заглянет.