VIII. Казнь

Обер-ефрейтор Штевер положил локти на стойку в бистро «Matou»[50] и приготовился вести спор. Направил указательный палец на Эмиля, владельца.

— Вот и видно, как мало ты знаешь об этом, — уничижающе заявил он. — На самом деле большинство их идет, как ягнята на бойню — даже дорогу не надо показывать; они становятся на колени и кладут головы на плаху, словно читают молитвы. Вполне приятное зрелище. Ни криков, ни воплей, ни…

— Извинишь меня? — холодно перебил Эмиль. — Я не испытываю желания выслушивать в подробностях, как вы убиваете людей. У меня бистро, а не бойня.

Штевер поднял свой стакан.

— Сейчас у нас сидит лейтенант танкист, — продолжал он, ничуть не обескураженный. — Для офицера вполне приличный человек. Принимает все, что выпадает на его долю, и не ропщет. Его скоро должны казнить, и готов побиться с тобой об заклад, что мы не услышим от него даже писка.

— Ну и пусть. Все равно не желаю об этом слушать. — Эмиль раздраженно протер стойку влажной тряпкой. — Ты жестокая свинья, Штевер.

— Кто, я? — Штевер допил что было в стакане и придвинул его к Эмилю, чтобы наполнил снова. — Почему ты так говоришь?

Голос обер-ефрейтора звучал оскорбленно. Эмиль наполнил стакан и поставил перед ним.

— Потому что это правда! Потому что ты явно любишь свою работу — от тебя смердит войной, смертью, пытками, и ты валяешься в этом, как свинья в дерьме. Ты уже не человек, ты выродок!

— Послушай, — заговорил убедительным тоном Штевер, — ты все не так понял! Конечно, моя работа может кое-кому показаться неприятной…

Эмиль оборвал его язвительным смешком.

— Всего-навсего «неприятной»! Слушай меня, крыса. — Он подался вперед и принялся выплевывать слова в полное, румяное лицо Штевера. — В один прекрасный день ты окажешься в петле, и когда это случится, я первый откупорю бутылку шампанского!

Штевер нахмурился. Чуть отодвинулся назад и окликнул одиноко сидевшую в углу девушку. Она поджидала посетителей, но время еще было раннее: в «Matou» мало кто заходил до десяти часов вечера.

— Эй, Эрика! — Штевер щелкнул ей пальцами, и девушка медленно подняла взгляд. — Слышала, что он сказал? Ты не думаешь что я… жестокая свинья и крыса, так ведь?

Тон его был умоляющим. Казалось, он искренне хочет услышать правду.

Эрика вскинула одну бровь и поглядела на него со злобным отвращением.

— Что свинья, это точно, — ответила она. — Насчет крысы не знаю — разве что канализационная.

— Но почему? — Штевер в недоумении протянул руку. — Что я вам сделал?

— Чего бы ты не сделал, — спросил Эмиль, — окажись мы в одной из твоих камер?

— Нет, нет, нет! — Штевер покачал головой. — Не что бы я сделал, а что меня заставили бы сделать. Вы меня совсем неправильно поняли. Я жалею людей, которые попадают туда. Но что я могу сделать для них? У меня нет никакой власти, не больше, чем у вас.

— Ты не должен работать там! — прошипела из угла Эрика.

— А что мне вместо этого делать? Подать рапорт о переводе на фронт с риском, что мне там оторвет голову? Это устроило бы вас больше? Послушайте, — сказал Штевер, приходя в отчаяние, — я не просился на эту работу, за меня все решил какой-то олух-чинуша, сидящий в кабинете на своей толстой заднице: обер-ефрейтор Штевер должен быть тюремщиком. Могло обернуться по-другому. Я мог оказаться на русском фронте. Но вот оказался в Гамбурге. Я считаю, это судьба, а противиться судьбе бессмысленно. Относительно того, что там происходит — так вот, скажите, моя ли в том вина? Разве я составляю законы? Разве я решаю, кому жить, а кому умереть? Ничего подобного! Какой-то толстый болван спускает приказ сверху, а я та мелкая сошка, которой надлежит его исполнять.

— За тебя просто сердце кровью обливается, — съязвил Эмиль.

— Послушай, — сказал Штевер, поворачиваясь снова к нему. — В этой жизни приходится сгибаться под бурей. Когда война кончится и колесо судьбы повернется — так и будет, не сомневайтесь, — я по-прежнему буду преспокойно охранять заключенных. Только уже других. Старых выпустят, новых посадят. А люди вроде тебя — он ткнул пальцем в грудь Эмиля, — люди, которых не принуждали выполнять приказания, как меня, люди, которые наживались, продавая выпивку поклонникам цыпленка[51], скорчат кислые физиономии. Интеллектуалы, мой друг, именуют это «немезис»[52].

Штевер презрительно бросил на стойку две марки и вышел из бистро.


На другой день лейтенанта Ольсена вызвали в кабинет Штальшмидта и вручили обвинительный акт, который требовалось подписать в трех местах. Ему любезно разрешили взять документ в камеру и дали час на ознакомление с ним.

Оставшись в одиночестве, Ольсен торжественно раскрыл документ и стал читать:

«Государственная тайная полиция

Гамбургское отделение

Штадтхаусбрюке 8

ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ


Военная комендатура, Гамбург

Альтонское отделение


Генералу ван дер Осту,

начальнику гарнизона

76 пехотный полк, Альтона


Военный совет 391/X АК против лейтенанта Бернта Виктора Ольсена, 27 танковый полк.


19 декабря 1940 года лейтенант Ольсен был приговорен к пяти годам заключения за неисполнение долга офицера во время службы в 13 танковом полку. После содержания в течение восьми недель в глатцской тюрьме переведен в штрафной танковый полк. В настоящее время находится под превентивным арестом в альтонском гарнизоне по требованию гестапо, отдел IV/2A, Гамбург. Адвоката не имеет.

Я обвиняю Бернта Ольсена в подготовке государственной измены следующим образом:

1. Он неоднократно, пользуясь завуалированными выражениями, пытался подстрекать людей к убийству фюрера Адольфа Гитлера.

2. Он неоднократно делал замечания, наносящие ущерб репутации и доброму имени различных должностных лиц Третьего Рейха, в том числе фюрера Адольфа Гитлера. (Подробности вышеупомянутых замечаний приложены к данному обвинительному акту и помечены «Приложение А».)

3. Путем распространения сплетен и ложных слухов обвиняемый пособничал и помогал врагам Третьего Рейха и подрывал боевой дух немецкого народа.


Я прошу, чтобы обвиняемый был приговорен к смерти в соответствии со статьей 5 Закона о защите народа и государства от 28 февраля 1933 года и в соответствии со статьей 80 пункт 2; статьей 83 пункты 2 и 3; и статьей 91-б.

Подстрекательство к убийству фюрера влечет за собой смертную казнь через обезглавливание по статье 5 закона от 28 июля 1933 года.


Прилагаются следующие документы:

1. Признание обвиняемого.

2. Добровольные показания трех свидетелей:

а) Гарнизонной уборщицы фрау К;

б) Лейтенанта П. из военно-политического отдела;

в) Ефрейтора X. из политической службы военной контрразведки.


Вышеперечисленные свидетели не будут вызываться на судебный процесс. Их письменные показания будут уничтожены после вынесения приговора в соответствии со статьей 14 закона о государственной безопасности.

Данному делу присвоен гриф «Секретно», и все относящиеся к нему документы будут отправлены в PCXА, Берлин, Принц-Альбрехштрассе 8.


Предварительное следствие проводил штандартенфюрер СД[53] криминальрат Пауль Билерт.


Ф. ВЕЙЕРСБЕРГ

Генеральный прокурор.»

Лейтенант Ольсен подошел к окну. Уставился сквозь решетку, сквозь серые, немытые стекла на невообразимую свободу за ним. Впервые увидев напечатанное черным по белому чудовищное требование, чтобы его обезглавили, он внезапно оказался не способен взглянуть в лицо действительности. Это наверняка отвратительный розыгрыш, одна из жутких потуг гестапо на остроумие. В Торгау, он знал, они часто развлекались тем, что назначали десять казней и приводили в исполнение только восемь. Действовали они, исходя из вполне обоснованного предположения, что когда двое последних в списке увидят, как скатились в корзину головы товарищей, они согласятся на любое сотрудничество, лишь бы избежать их судьбы. Это было слабым утешением, но другого найти он не мог.

В тот же день из гамбургской комендатуры в альтонскую было отправлено письмо:

«Военная комендатура, Гамбург


СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО


Данное письмо после прочтения двумя офицерами должно быть уничтожено. Получение его требуется подтвердить по телефону.


Тема: Казни вслед за вынесением смертного приговора.

Ожидается, что завтра будет вынесен смертный приговор четырем нижеуказанным военнослужащим:

а) Обер-лейтенанту Карлу Гейнцу Бергеру из 12 гренадерского полка.

б) Лейтенанту Бернту Виктору Ольсену из 27 танкового полка.

в) Обер-фельдфебелю Францу Гернерштадту из 19 артиллерийского полка.

г) Ефрейтору Паулю Бауму из 3 альпийского полка.


Двое из вышеупомянутых будут расстреляны; 76 пехотному полку предоставить две расстрельные команды, включающие в себя двух фельдфебелей и двенадцать рядовых. При казни будет присутствовать врач.

Двое других обвиняемых будут обезглавлены; 76 пехотному полку поручается вызвать из Берлина палача Рёттгера для приведения в исполнение приговора, которое состоится в закрытом дворе Б гарнизонной тюрьмы.

По просьбе обвиняемых будет присутствовать священник.

В обязанность 76 пехотному полку вменяется обеспечить четыре необходимых гроба.

Тела будут захоронены на особом кладбище, ведомство 12/31.


А. ЦИММЕРМАНН

Оберст-лейтенант.»

Лейтенант Ольсен не мог этого знать, но приготовления к его казни были, таким образом, сделаны заблаговременно, до вынесения приговора, даже до начала процесса.

Гуманизму в Третьем Рейхе не было места, его кодекс поведения твердо основывался на бесчисленных пунктах и подпунктах, а не на чем-то столь неосновательном, как гуманность. Малейшее нарушение одного из этого множества пунктов влекло за собой суровое наказание без учета обстановки, в которой произошло, или личности подсудимого. Термин «смягчающие обстоятельства» был слишком нечетким даже для подпунктов и потому во внимание не принимался.

Зал, где проводились процессы, был, как всегда, до отказа заполнен. Все места для публики занимали солдаты; явились они не ради сильных ощущений, не с познавательной целью, не из праздного любопытства, а лишь по той простой причине, что им приказали находиться там. По мнению начальства, присутствие на заседаниях военного трибунала оказывало на них благотворное воздействие.

Ефрейтор Третьего альпийского полка[54] Пауль Баум, бледный, испуганный, ждал решения своей судьбы. Суд удалился на совещание.

Прокурор разбирал бумаги, готовясь к слушанию очередного дела. Интерес к дрожащему ефрейтору он уже утратил.

Адвокат сидел, поигрывая авторучкой с золотым пером. Положив на стол локти, то отвинчивал, то завинчивал колпачок, мысли его блуждали далеко от зала суда. Он думал о своей любовнице; даже не столько о любовнице, сколько об обещанном ею ужине — о говядине с квашеной капустой. Выбор любовниц в те дни был большим, а вот говядина с капустой была предметом роскоши.

Стенографистка, покусывая кончик ручки, задумчиво разглядывала бледного ефрейтора — неказистого, приземистого парня крестьянского типа, с грубыми чертами лица и большими красными руками. Она ни за что не стала бы спать с таким, даже если б все остальные мужчины были убиты. Уж лучше хранила бы девственность.

Неказистый ефрейтор сидел, потупив взор. Принялся считать ступней узкие половицы: приговорят к смерти, не приговорят; приговорят, не приговорят… Окончил счет на неблагоприятном исходе и на миг оцепенел от ужаса. Но тут же вспомнил, что под скамьей есть еще половицы. Стал осторожно нащупывать их ступней. Три — это означало «не приговорят». Ощутив некоторое облегчение, он поднял взгляд и взглянул на белую дверь в углу зала. В нее войдут трое судей, когда решат его судьбу. Крепко зажмурился, мысленно внушая им, чтобы они прислушались к решению половиц.

Весь процесс против этого восемнадцатилетнего парня занял от силы десять минут. Председатель суда задал несколько лаконичных вопросов. Прокурор говорил много, а речь адвоката длилась всего несколько секунд:

— Разумеется, закон и порядок необходимо поддерживать любой ценой, невзирая на человеческие чувства и человеческие слабости. Тем не менее я прошу суд проявить снисходительность и понимание к моему клиенту, оказавшемуся в затруднительном положении.

С точки зрения военного законодательства дело ефрейтора было шаблонным. Не существовало никаких лазеек, никаких оснований для прений сторон, поэтому адвокат произнес свою краткую речь, сел и снова принялся мечтать о говядине с капустой.

Ефрейтор уже так нервничал, что не мог спокойно сидеть. Ерзал по скамье, постукивал ногами, кусал ногти, откашливался. Почему они не идут? Почему не открывается белая дверь? Сколько еще будут держать его в неопределенности?

И тут его осенило — раз они совещаются так долго, это ведь наверняка может означать только одно? Они не могут придти к согласию. А там, где есть несогласие, есть надежда. Вот почему судей трое, чтобы решение не было основано только на капризах и прихотях одного человека. Каждому подсудимому должен быть предоставлен справедливый шанс.

В совещательной комнате судьи сидели в креслах, потягивая кирш[55]. Криггерихтрат Бургхольц кончал рассказывать очень забавную историю. Они развлекали друг друга историями с тех пор, как удалились для обсуждения дела. Его вряд ли стоило обсуждать, и никто из них не потрудился даже ознакомиться с уликами. Приговор был уже заранее вынесен за них.

После полудюжины стаканчиков кирша судьи нехотя решили вернуться в судебный зал.

Белая дверь отворилась.

Ефрейтор неистово задрожал. Сидевшие в зале солдаты вытянули шеи, чтобы лучше видеть.

Председатель суда и двое судей, от которых сильно несло киршем, с подобающей величественностью уселись за свой стол в форме подковы. Председатель суда огласил их решение: признан виновным в дезертирстве и приговаривается к смертной казни через расстрел.

Ефрейтор, теряя сознание, качнулся вперед, и судебный фельдфебель грубым рывком заставил его выпрямиться.

Председатель спокойно продолжал свою речь, заранее отвергая все возможные апелляции против вердикта или приговора. Потом утер лоб надушенным платком, бросил быстрый равнодушный взгляд на осужденного и перешел к следующему делу: «№ 19661/М 43Н, Государство против лейтенанта Бернта Ольсена». Постановка спектакля была хорошей, и шел он с четкостью, которой можно гордиться.

Обер-ефрейтор Штевер распахнул дверь камеры Ольсена и окликнул его:

— Тебя требуют!

— Что? Уже пора?

Ольсен медленно пошел к двери, чувствуя, как у него сводит желудок.

— Ну да, — бодро ответил Штевер — Ты следующий. Комната номер семь, с табличкой «Оберкригсгерихстрат Йекштадт». Такой вонючей жирной свиньи свет не видел, — добавил он, словно сообщая интересную подробность. — Когда повернется колесо судьбы, его прикончат одним из первых.

Штевер, подталкивая, повел лейтенанта по коридору и вниз по лестнице и передал двум военным полицейским, стоявшим у входа в зал суда. Ушел, напевая под нос. На Ольсена надели наручники и повели длинным туннелем, ведущим к комнате № 7. Навстречу им попался ефрейтор, совершавший обратный маршрут. Он кричал, вырывался, и удерживать его приходилось троим.

— Да перестанешь ты орать? — раздраженно выкрикнул один из его конвоиров. И нанес ему удар по уху. — Кого хочешь растрогать, дьявол тебя побери? Меня не растрогаешь, я уже навидался такого. Да и какого черта, может, тебе будет гораздо лучше там, куда отправляешься, чем торчать здесь с нами!

— Подумай только, — вмешался другой, закручивая ему руку за спину, — Иисус, видимо, уже подготовился и ждет тебя. Может быть, устроит вечеринку в твою честь. Что он подумает, если ты явишься в таком состоянии? До чего же ты неблагодарный, вот что!

Внезапно парень увидел лейтенанта Ольсена и, хотя он шел под конвоем, бросился на колени и воззвал к нему:

— Лейтенант! Помогите! Меня хотят убить, расстрелять, я всего два дня отсутствовал, клянусь, это была ошибка, я не хотел дезертировать, о, господи, не хотел, не хотел! Я сделаю все, что от меня потребуют, отправлюсь на русский фронт, научусь летать на «штуке»[56], пойду служить на подлодку, сделаю все, клянусь, сделаю! О, Матерь Божья, — лепетал он, и слезы ручьями текли по его щекам, — Матерь Божья, помоги мне, я не хочу умирать! Хайль Гитлер, хайль Гитлер, хайль Гитлер, я сделаю все, что потребуют, только оставьте мне жизнь, пожалуйста, оставьте мне жизнь!

Парень забился в судорогах и сумел швырнуть одного из конвоиров на пол. Двое других набросились на него; сопротивляясь, он пронзительно кричал:

— Я верный национал-социалист! Я был в гитлерюгенде! Хайль Гитлер, хайль Гитлер, о, Господи, помоги мне!

Парень исчез под тремя грузными телами. Послышался неприятный звук ударов головы о каменный пол, потом конвоиры поднялись и пошли дальше, волоча за собой потерявшего сознание ефрейтора.

Лейтенант Ольсен остановился и посмотрел им вслед.

— Что это с тобой? — Один из конвоиров толкнул его в спину, приказывая идти. — Суд, знаешь ли, не будет ждать целый день.

Ольсен пожал плечами.

— Чувствительный слишком? — насмешливо спросил конвоир.

— Называй это, если хочешь, так — но мимо нас протащили за волосы ребенка.

— Ну и что? В этом возрасте он должен понимать, что делает, разве нет? Одного простишь, значит, нужно всех прощать, и тогда вся армия мигом разбежится.

— Пожалуй. — Ольсен печально взглянул на одного из конвоиров. — У тебя есть дети, обер-фельдфебель?

— Есть, конечно. Четверо. Трое в гитлерюгенде, один на фронте. В полку СС «Рейх»[57].

— Интересно, что ты будешь чувствовать, если когда-нибудь его потащат на расстрел?

Конвоир засмеялся.

— Ну, учудил! Он унтерштурмфюрер СС. Надежен, как стена.

— Во время войны и стены рушатся.

Конвоир нахмурился.

— Что ты имеешь в виду?

— Понимай, как тебе больше нравится.

— А если мне не нравится?

— Твое дело. — Ольсен устало покачал головой. — Я только не могу видеть, как детей волокут таким образом на бойню.

— Знаешь, приятель, на твоем месте я приберег бы жалость для себя; судя по ходу дел, она тебе понадобится. — Обер-фельдфебель многозначительно кивнул и похлопал по кобуре. — И ни слова, когда войдем в зал, ясно?

Лейтенант Ольсен с явным равнодушием сел на скамью подсудимых, и процесс начался. Доктор Бекман, прокурор, спросил его, признает ли он себя виновным в предъявленных обвинениях.

Ольсен смотрел на пол. Половицы были натерты до блеска, и он водил по ним ногой, проверяя, скользкие ли они.

Он медленно поднял голову и взглянул на троих судей за подковообразным столом. Двое, казалось, спали. Председатель, восседавший в большом красном кресле, был занят созерцанием мухи, кружившей вокруг настольной лампы. Это была явно не обычная комнатная или садовая муха. Слепень или овод. Кровососущая. Не особенно красивая, однако наверняка весьма интересная с точки зрения энтомолога.

Лейтенант отвел взгляд от стола и неторопливо повернулся к прокурору.

— Герр оберкригсгерихтсрат, — почтительно начал он, — раз я уже подписал полное признание в гестапо, не является ли ваш вопрос излишним?

Доктор Бекман поджал тонкие губы в саркастической улыбке. Нежно провел рукой с синими венами по стопе документов.

— Может, подсудимый будет настолько любезен, что предоставит суду решать, является вопрос излишним или нет?

— О, разумеется, — ответил Ольсен, пожав плечами.

— Что ж, отлично. Давайте пока оставим в стороне преступления, указанные в обвинительном акте. — Низкорослый доктор повернулся и громким, пронзительным голосом обратился к судьям: — Именем фюрера и немецкого народа прошу разрешения добавить к списку преступлений, в которых обвиняется подсудимый, обвинение в дезертирстве и трусости перед лицом противника!

Двое спавших судей открыли глаза и с виноватым видом огляделись вокруг, сознавая, что упустили нечто. Председатель перестал наблюдать за оводом.

Лейтенант Ольсен подскочил.

— Это ложь! Ни в том, ни в другом я никогда не был виновен!

Доктор Бекман взял лист бумаги и с коварной улыбкой уставился в нее, втягивая внутрь щеки, отчего они казались еще более впалыми. Это было сражение того типа, в котором он знал толк: быстрый маневр, внезапная атака, направленная в уязвимое место стрела.

— У меня в жизни не было мыслей о дезертирстве! — выкрикнул Ольсен.

Доктор Бекман кивнул.

— Давайте совместно разберемся с этим вопросом. В конце концов, для того мы и находимся здесь, не так ли? Мы здесь для того, чтобы установить либо вашу невиновность, либо вашу вину. Разумеется, если сможете доказать, что это обвинение ложное, вам будет дозволено выйти отсюда свободным человеком.

— Свободным? — негромко произнес Ольсен, цинично приподняв бровь.

Что значит «свободным»? Существовал ли с тех пор, как он появился на свет, хоть один свободный человек в Германии? Сейчас, в Третьем Рейхе, их, разумеется, не было. Германия была страной заключенных, начиная с новорожденных младенцев и кончая стариками на смертном одре.

— Разумеется, — продолжал доктор Бекман, угрожающе подавшись вперед, — если вас признают виновным, участь ваша будет совершенно иной.

— Разумеется, — сказал Ольсен.

Председатель одобрительно кивнул.

Доктор Бекман снова повернулся к судьям.

— С разрешения суда мы опустим содержащиеся в акте обвинения, чтобы сосредоточиться на новых, которые предъявил я. Выдвинуть их оказалось возможным только сегодня утром, когда я получил некоторые документы, — он поднял объемистую папку, — из особой службы тайной полиции. Содержащиеся в них факты совершенно недвусмысленны, и если я получу возможность провести краткий допрос подсудимого, то, полагаю, смогу убедить суд, что в предварительном следствии нет необходимости.

Председатель кивнул снова.

— Хорошо. Суд дает разрешение. Мы опускаем обвинения, содержащиеся в акте, и вы можете приступать к допросу подсудимого.

Доктор Бекман подобострастно поклонился и резко повернулся к лейтенанту Ольсену.

— Второго февраля тысяча девятьсот сорок второго года пятой ротой Двадцать седьмого танкового полка командовали вы?

— Да.

— Будьте добры сообщить суду, где вы тогда сражались?

— Сообщу, если смогу вспомнить. — Ольсен устремил взгляд вперед, хмурясь громадной фотографии Гитлера над председательским креслом. Не особенно вдохновляющее зрелище. — Видимо, где-то неподалеку от Днепра, — сказал наконец он. — Но поклясться в этом не мог бы. Я воевал во многих местах.

Доктор Бекман постучал тонким пальцем по столу.

— Где-то неподалеку от Днепра. Это верно. Вашу дивизию отправили в район Вязьмы — Ржева. Вы получили приказ занять позицию возле Оленино, к западу от Ржева. Вспомнили?

— Да. Дивизия была на грани окружения. Девятнадцатая и Двадцатая русские кавалерийские[58] дивизии охватили наши фланги с юга и продвигались на север.

— Благодарю, благодарю! — решительно произнес доктор Бекман. — Суд нисколько не интересуют действия русских. А что до окружения вашей дивизии — он поднял взгляд к балкону, заполненному старшими, влиятельными офицерами, — поскольку она до сих пор существует, мне это представляется совершенно невероятным.

С балкона послышался громкий ропот. Разумеется, было общепринятой догмой, что бронетанковую немецкую дивизию не могут окружить войска неполноценной нации — такой, как русские. Поэтому правдивость ольсеновского истолкования фактов сразу же была взята под сомнение. Доктор Бекман улыбнулся своей аудитории.

— Скажите, лейтенант, можете вы припомнить этот период войны с некоторой ясностью?

— Да, конечно.

— Превосходно. Давайте посмотрим, нет ли у нас расхождений. Вы получили устный приказ от вашего командира, оберста фон Линденау, занять позицию возле Оленино, так как противник в одном месте прорвался и в обороне образовалась брешь. Шла она, если быть точным, вдоль железнодорожной линии в двух километрах к востоку от Оленино…

— Какой линии? — спросил один из судей.

Это не имело ни малейшего значения, и он ничуть не интересовался ответом, но если время от времени задаешь вопрос, впечатление создается благоприятное.

— Какой линии? — повторил пришедший на сей раз в замешательство доктор Бекман.

Он принялся торопливо листать документы, досадливо и нетерпеливо бормоча под нос: «Какой линии?»

Лейтенант Ольсен с минуту наблюдал за ним.

— Собственно говоря, это была линия Ржев — Нелидово, — подсказал он.

Доктор Бекман раздраженно повернулся к нему.

— Подсудимый должен говорить, только когда к нему обращаются! — рявкнул он. И повернулся с поклоном к судьям.

— Это была линия Ржев — Нелидово, — сказал он, пожав плечами. — Просто-напросто ветка.

— Прошу прощения, — вмешался Ольсен, — но, между прочим, это магистраль Москва — Рига.

На бледных, впалых щеках доктора проступила чуть заметная краска.

— Я уже объяснил подсудимому, что он может говорить, лишь когда к нему обращаются.

— Как угодно, но я полагал, что нам нужны точные данные.

— Данные у нас точные! Возможно, эта линия казалась вам очень важной, но в наших глазах она совершенно незначительна.

— И тем не менее, — упорствовал Ольсен, — это очень важная магистраль с двумя колеями, тянущаяся примерно на тысячу километров.

— Нас не интересует, далеко ли она тянется, и две колеи там или одна, — ответил доктор, барабаня пальцами по своим документам. — Если я говорю, что ветка, значит, так оно и есть. Вы ведь сейчас в Германии, а не в каком-то советском болоте. А здесь совсем не те мерки, что в России. Но оставим эту совершенно неважную железнодорожную линию и вернемся к фактам! Вы получили приказ от своего командира занять позицию к востоку от Оленино, и вам было сказано, что никакая сила — повторяю, никакая, ни бог, ни дьявол, ни вся Красная армия — не должна сдвинуть вас оттуда. Вы должны были окопаться и оборонять свою позицию с фронта и с флангов. Это так?

Ольсен ссутулился и что-то пробормотал под нос.

— Да или нет? — выкрикнул доктор Бекман. — Прошу подсудимого ответить!

— Да, — сказал Ольсен.

Доктор Бекман торжествующе улыбнулся.

— Прекрасно. Достигнув согласия относительно полученных вами приказов, мы можем продолжить изложение событий, чтобы дать суду представление о вашей необычайной трусости и неспособности исполнить свой долг. Ваша рота сражалась как пехотная, но вы командовали далеко не обычной ротой. Она получила сильное подкрепление — можете поправить меня, если я ошибаюсь. Повинуясь полученным указаниям, к вам присоединилось отделение танков, вооруженных противотанковыми орудиями, а также отделение саперов с легкими и тяжелыми огнеметами. Может, сами скажете суду, какова была точная численность вашей роты?

— Конечно, — сказал Ольсен. — Кроме подкрепления, о котором вы только что упомянули, у нас было двести пятьдесят человек. В общей сложности около трехсот.

— Думаю, никто не назовет это малой ротой, — негромко произнес доктор Бекман. — Наоборот, она была очень усиленной, вы не находите?

— Я не собираюсь спорить с вами, — согласился Ольсен.

— Может, скажете, какое у вас было вооружение?

Лейтенант Ольсен вздохнул. Он начал смутно догадываться, куда заводят его вопросы прокурора. Взглянул на судей. Один из них снова закрыл глаза, председатель рисовал в своем блокноте ряды динозавров.

— У нас было два противотанковых орудия калибра семьдесят пять миллиметров, два миномета калибра восемьдесят и три — калибра пятьдесят; кстати, русских. Потом два крупнокалиберных пулемета, четыре тяжелых огнемета, четыре легких. У всех командиров отделений были автоматы. У некоторых солдат были винтовки. У саперов, разумеется, были мины, гранаты и все такое прочее.

Доктор Бекман слушал это перечисление, склонив голову набок.

— Поздравляю. У вас превосходная память. Именно так и была вооружена ваша рота. Должен сделать одно замечание, количество автоматов у вас было гораздо выше среднего. Больше ста, и, несмотря на это, ваше поведение можно назвать только постыдной трусостью.

— Это неправда, — негромко произнес Ольсен.

— Вот как? — Доктор Бекман приподнял бровь. — Позволю себе не согласиться, лейтенант. Кто отдал приказ роте отступить? Кто-нибудь из солдат? Унтер-офицеров? Или вы, командир роты?

— Приказ отдал я, — признал Ольсен. — Но лишь потому, что к этому времени рота была смята.

— Смята? — переспросил доктор Бекман. — У вас очень странное представление о значении этого слова, лейтенант! В моем понимании оно означает уничтожение — полную гибель. Однако ваше присутствие здесь доказывает без тени сомнения, что рота не была уничтожена. А полученные вами приказы, лейтенант — позволю себе повториться — полученные вами приказы были совершенно определенными, разве не так? Ни бог, ни дьявол, ни вся Красная армия.

Лейтенант Ольсен без особой надежды взглянул на судей.

— Можно, я расскажу суду о событиях, имевших место второго февраля сорок второго года?

Спавший судья проснулся и беспокойно огляделся; опять он упустил что-то. Председатель дорисовал последнего динозавра и взглянул на часы. Он уже проголодался и заскучал. У него было много таких процессов, тривиальных, никчемных, где его судейские способности не находили никакого применения. Давно пора решать такие дела закулисно, в административном порядке, не устраивая этой нелепой болтовни в суде. А Бекман… судья сверкнул на него глазами. Что за игру затеял этот болван, почему затягивает дело таким занудным образом, хотя уже время обеденного перерыва? Всей этой чушью с трусостью перед лицом противника. Кому нужна высокая драма, если не ход процесса заранее предрешен?

— Можно, — разрешил он. — Только, пожалуйста, покороче.

— Благодарю. Буду по возможности краток. — Ольсен снова обратил взгляд на Бекмана. — После четырех дней и ночей непрерывных боев от роты в триста человек уцелело девятнадцать. Все тяжелые орудия были уничтожены. Боеприпасы кончились. В исправном состоянии оставались только два легких пулемета. Было бы самоубийством оставаться там с девятнадцатью людьми и без орудий. Мы сражались с превосходящими в пятьсот раз силами. Русские были и впереди, и сзади, мы подвергались непрестанным атакам. Оставаться, когда не было никакой надежды, было бы безумием и подрывным актом — бессмысленным выбрасыванием на ветер девятнадцати жизней, хотя они еще могли пригодиться Германии.

— Интересная гипотеза, — признал доктор Бекман. — Но позвольте прервать вас на минуту, лейтенант. Тогда сам фюрер приказал всем войскам в районе Вязьмы сражаться до последнего человека и последнего патрона, чтобы остановить продвижение русских. А вы — вы, всего-навсего лейтенантик, — смеете называть это безумием и подрывным актом? Смеете намекать, что наш фюрер, находящийся под особым покровительством бога, безумец? Смеете его осуждать? Вы, столь незначительный, что оборвись ваша жизнь в эту минуту, никто в Германии не заметит этого, смеете восставать против фюрера и отменять его приказы?

Лейтенант Ольсен с легким, бесстрастным любопытством смотрел на этого своенравного и педантичного низенького прокурора, доведшего себя из-за фюрера до праведной ярости.

— Герр оберкригсгерихтсрат, — спокойно перебил его он наконец, — уверяю вас, я не имел ни намерения намекать, что фюрер безумец, ни отменять его приказов, которые, как мне представлялось, надо было воспринимать как форму воодушевления войск, а не следовать им буквально до последнего человека и последнего патрона. Говоря о безумии, я имел в виду себя. Меня учили, что офицер должен проявлять инициативу, когда того требует обстановка, и, на мой взгляд, тогда она этого требовала. Будьте добры вспомнить, что наше положение радикально изменилось после того, как оберст фон Линденау приказал нам удерживать…

— Нас не интересует, что произошло или не произошло с вашим положением! — выкрикнул Бекман. — Нас интересует лишь тот факт, что вам недвусмысленно приказали сражаться до последнего человека, а вы все-таки отступили с девятнадцатью! Почему не связались со своим полком?

— Потому что в районе боевых действий была такая неразбериха, что нам удалось установить с ним связь лишь четыре дня спустя.

— Благодарю вас, — раздался усталый, монотонный голос председателя. — Думаю, мы услышали достаточно. Подсудимый признался, что дал приказ отступить со своей позиции возле Оленино и железнодорожной ветки. Обвинение в трусости и дезертирстве полностью подтверждено. — Он посмотрел на Ольсена и постучал по столу карандашом. — Хотите еще что-нибудь сказать?

— Да, хочу! — яростно ответил Ольсен. — Если потрудитесь заглянуть в мои документы, обнаружите, что я получил много наград за действия, требующие гораздо больше мужества, чем простое выполнение служебного долга. Полагаю, это является доказательством того, что в трусости я неповинен. В том случае, о котором у нас идет речь, я думал не о своем спасении, а о спасении немногих уцелевших. Нас было девятнадцать — а двести семьдесят мертвых товарищей лежало вокруг нас в снегу. Многие из этих двухсот семидесяти покончили с собой, чтобы не попасть в руки русских. Из оставшихся девятнадцати ранены были все — кое-кто тяжело. У нас кончились боеприпасы и продовольствие. Мы ели горстями снег, так как больше нечем было утолить жажду. Несколько солдат мучительно страдало от обморожений. Я сам получил три ранения в разные места и, однако, был одним из самых удачливых. Кое-кто не мог идти без поддержки. И я, поскольку дорожил их жизнями, приказал отступить. Перед уходом мы уничтожили все ценное. Ничто не попало в руки русским. Мы взорвали железнодорожные пути в нескольких местах — и повторяю, это не ветка, а магистраль Москва — Рига. Кроме того, мы заложили мины перед уходом.

Доктор Бекман сардонически засмеялся.

— Весьма правдоподобная история! Но верна она или нет, факт остается фактом: вы нарушили приказ оставаться на своем посту и потому виновны в трусости и дезертирстве.

Лейтенант Ольсен закусил губу и остался безмолвным, поняв тщетность дальнейших протестов. Окинул взглядом переполненный зал, но почувствовал, что все настроены к нему враждебно, и понял — как понимал с самого начала, — что вердикт принят задолго до начала суда. Увидел в заднем ряду худощавого человека во всем черном, с красной гвоздикой в петлице: криминальрат Пауль Билерт пришел посмотреть на его окончательное крушение.

Председатель суда тоже увидел Билерта. Суровые глаза за линзами очков двигались из стороны в сторону, пронизывая зал, словно бы радиолокационными лучами. Этот человек открыто курил сигарету, не обращая внимания на все запрещающие надписи. Председатель подался вперед, собираясь постучать по столу и распорядиться арестовать его, но в последний миг один из судей бросил на председателя предостерегающий взгляд и прошептал ему на ухо фамилию. Председатель нахмурился и откинулся назад, дыша тяжело и негодующе, но не смея шевельнуть пальцем.

Доктор Бекман тоже заметил появление Билерта. Сразу же нервозно засуетился, неловко завозил ногами и уронил на пол половину своих бумаг. Появление главы отдела IV/2A всегда было недобрым предзнаменованием. Этот человек был опасен, и невозможно было предвидеть, когда и где он нанесет удар. А мог ли кто-то встать и заявить с полной уверенностью: «Мне нечего бояться»? Доктор Бекман — определенно нет.

Четыре года назад он был замешан в одном деле — но разве кто-то может теперь вытащить на божий свет его подробности? Он тогда еще не был уверен, что все шито-крыто — но ведь не начнет же Билерт копаться в таком далеком прошлом? К тому же, кроме него, все уже мертвы. В конце концов всех его сообщников — даже фрау Розен — повесили. О том деле никто, кроме него, не мог ничего знать. Однако Пауль Билерт непредсказуем. Четыре года назад он, всего-навсего криминальсекретер, был совершенно незначительной личностью. Кто мог предвидеть, что он поднимется так высоко за столь краткое время? Конечно, у этого человека хватило здравого смысла подружиться с Гейдрихом. Он был потрясен, узнав об этом.

Доктор Бекман достал платок и дрожащей рукой утер пот со лба. На обратном пути рука невольно замерла и коснулась горла. Он словно зачарованный уставился в глаза Билерта. По спине пробежал мороз. Что делает здесь этот человек? Зачем появился? Они не судят никого из важных лиц, дела все простые, шаблонные. Так почему он в зале? Кто его интересует?

Встряхнувшись, доктор Бекман вышел из каменящего оцепенения, убрал платок и попытался расправить ссутуленные плечи. Кто в конце концов этот маленький, грубый, необразованный человек? Никто. Просто-напросто никто. Крыса, вылезшая из канализации и до сих пор пахнущая дурно. Это прусский законный суд, а он, доктор Бекман, прокурор. И бывший университетский преподаватель. Респектабельный гражданин, стоящий гораздо выше Билерта в социальной и интеллектуальной иерархии.

Поддавшись внезапному порыву, Бекман решил взять быка за рога. Усилием воли растянув губы в том, что ему казалось улыбкой, хотя любой другой мог принять это за надменную ухмылку, он кивнул Билерту. Билерт ответил ему холодным взглядом, глаза его блестели, губы были сжаты, из ноздрей вился сигаретный дымок. Доктор Бекман медленно похолодел. С застывшими в бессмысленной надменной ухмылке губами повернулся к судейскому столу. Он чувствовал, как суровые глаза сверлят его шею.

Внезапно доктор Бекман осознал, что суд ждет его слова. Он резко встал и вызывающе выкрикнул, решив продемонстрировать свой патриотизм так, чтобы в нем не оставалось и тени сомнения:

— Прошу суд приговорить подсудимого к смертной казни через обезглавливание по статьям сто девяносто семь б и девяносто один б военного уголовного кодекса!

Затем сел и принялся усердно рыться в своих бумагах. Бог весть, что он искал там — возможно, самообладания. Ему хотелось только показать Билерту свою приверженность делу.

Председатель поднялся и вышел с судьями в совещательную комнату. Они удобно расселись вокруг стола, где кто-то из предусмотрительных прихвостней оставил графин с красным вином. Председатель отодвинул его в сторону и потребовал пива. Другой судья захотел сосисок, их тут же поджарили на рашпере и подали на подносе со столовыми приборами, тарелками и горчицей.

— Ну, что ж… — Председатель откусил большой кусок горячей сосиски и охладил ее пивом. — Я считаю, что нам следует удовлетворить просьбу прокурора и покончить с этим делом.

— Целиком и полностью согласен, — сказал кригсгерихтсрат Бургхольц, утирая пиво с подбородка.

Наступила минута относительной тишины, пока все трое были сосредоточены на сосисках. Младший из них, кригсгерихтсрат Ринг, сделал робкую попытку возвысить голос в защиту лейтенанта Ольсена.

— Признаюсь, у меня есть сомнения насчет обезглавливания, — негромко заговорил он. — Оно представляется слишком жестоким, и вряд ли эстетично умерщвлять человека таким образом. Кроме того, нужно принять во внимание тот факт, что он прежде никогда не выказывал признаков трусости. Учитывая его награды и все прочее, не могли бы мы проявить некоторую снисходительность и приговорить его к расстрелу?

Председатель поднял пивную кружку и, сощурясь, уставился в ее глубину.

— Пожалуй, нет, — сказал он. — Надо иметь в виду, что трусость, — не единственная вина этого человека. Он, кроме того, злоумышлял против фюрера и отпускал по его адресу сомнительные шутки.

Бургхольц откашлялся и принял равнодушный вид.

— А что… Э… что это все-таки за сомнительные шутки? — спросил он. Взял вилку и провел борозды в лужице горчицы. — Видимо, не такие уж скверные?

— Это дело вкуса, — ответил серьезным тоном председатель. Оглянулся на дверь, раскрыл папку, выбрал там один лист и с таинственным видом протянул его коллегам.

Ринг засмеялся первым. Улыбнулся, потом захихикал, потом запрокинул голову и громко захохотал. Бургхольц поначалу пытался реагировать более подобающе, свел брови и опустил вниз уголки губ, но когда Ринг подался вперед и указал на один из перлов, тоже так рассмеялся, что его живот бился о край стола. Даже председатель, прикрывшись рукой, озорно улыбнулся. Ринг в неистовстве заколотил себя по бедрам. Бургхольц опрокинул полную кружку пива. По щекам его покатились слезы.

— Неужели пролитие пива так уж смешно, господа? — укоряюще произнес председатель и забрал крамольный лист. Двое остальных придали лицам более подобающее членам суда выражение.

— Нет, нет, конечно, — пробормотал, сморкаясь, Бургхольц.

— Этот документ, — продолжал председатель, — представляет собой в высшей степени опасную пропаганду и вопиющее нарушение морали. На мой взгляд, наш прямой долг принять просьбу прокурора относительно смертной казни через обезглавливание. Этого человека нужно примерно наказать в назидание другим. Мы должны руководствоваться высшими интересами государства, а не эмоциями.

И, взяв ручку, написал внизу документа слово «обезглавливание», затем поставил размашистую судейскую подпись. Передал ручку и документ коллегам. Бургхольц, не раздумывая, подписал его. Ринг заколебался, он барабанил пальцами по столу, хмурился, вздыхал и наконец с большой неохотой вывел свою фамилию. Выписывал каждую букву, словно под пыткой. Председатель смотрел на него с растущей неприязнью. Этот Ринг с каждым днем все больше досаждал ему. Придется подумать, как устроить его перевод на более опасный театр военных действий. Может быть, на Восточный фронт.

Подписав документ, судьи расслабились в креслах, выпили еще пива и поели сосисок. Бургхольц открыл рот и негромко, протяжно рыгнул. При этом с легким удивлением поднял взгляд на коллег, словно пытаясь определить, кто из них нарушил приличия.

Председатель позвал судебного секретаря, продиктовал ему вердикт и приговор со всей подобающей торжественностью. После этого трое судей поднялись и с гордым видом вышли через дверь в судебный зал, секретарь следовал за ними на почтительном расстоянии. Все сидевшие в зале тут же поднялись. Только Пауль Билерт продолжал сидеть, привалясь к стене, и дымить сигаретой.

Председатель посмотрел на него и нахмурился. Наглость этого человека была совершенно невероятной. Но гестаповцы в эти дни были охвачены сознанием собственной значительности. Пришло время их торжества, и они, помешанные на своей власти, вовсю пользовались этим, предавшись неистовству террора. Их время скоро пройдет, подумал, усаживаясь, председатель. Русские и американцы сильнее, чем кто-либо предполагал, и уже недалек тот час, когда власть гестаповцев улетучится, когда они сами окажутся в положении своих нынешних жертв. В один прекрасный день, думал председатель, водя рукой взад-вперед по столу, словно растирал хлебную крошку, в один прекрасный день он будет иметь удовольствие приговорить Пауля Билерта к смерти через обезглавливание. Что он сам может тогда лишиться судейского места, ему не приходило в голову. Да и кто может винить в чем-то судью? Судья не издает законов, он только их исполняет.

Он снова взглянул на Билерта; теперь губы гестаповца были растянуты в саркастической усмешке. Беспокойно нахмурясь, председатель отвернулся. И очень быстро заговорил, слова полились бурным потоком:

— Именем фюрера Адольфа Гитлера и немецкого народа я оглашаю вердикт суда по делу подсудимого, лейтенанта Бернта Виктора Ольсена из Двадцать седьмого танкового полка. — Он сделал паузу и глубоко вдохнул. Тусклые глаза Билерта были по-прежнему устремлены на него, и на миг у председателя возникло под ложечкой ощущение тошноты, словно — нелепая мысль! — словно он оглашал приговор самому себе. — По рассмотрении дела суд нашел, что подсудимый виновен по всем пунктам обвинительного акта и, кроме того, в трусости и дезертирстве. Поэтому он лишается всех наград и приговаривается к смертной казни через обезглавливание. Все его имущество будет конфисковано государством, судебные издержки будут отнесены на счет подсудимого. Фамилия его отныне будет вычеркнута из всех списков. Тело будет погребено в безымянной могиле. Хайль Гитлер!

Председатель торжественно обратился к приговоренному, стоявшему навытяжку перед ним:

— Хочет ли подсудимый что нибудь сказать? — Он повторил этот вопрос трижды, но ответа не последовало, тогда он пожал плечами и пробормотал предусмотренный законом предварительный отказ в рассмотрении всех жалоб, какие могут возникнуть.

— Все. — Он кивнул фельдфебелю, стоявшему сбоку Ольсена. — Уведите осужденного.

Когда лейтенанта Ольсена вели по туннелю, им повстречался очередной шедший на суд заключенный. Двадцать три минуты спустя председатель огласил четвертый смертный приговор за день и покинул зал. Сменил судейскую мантию на жемчужно-серый мундир и отправился домой, где его ждал обед из томатного супа и вареной трески. Четыре смертных приговора. На улице моросил нескончаемый дождь, он вынес четыре смертных приговора и отправился домой есть томатный суп и треску. Обычный день в суде. Четыре смертных приговора. Моросящий дождь. Томатный суп и треска. Председатель застегнул мундир и быстро пошел к ждущей машине.

Обер-ефрейтор Штевер поджидал лейтенанта Ольсена в тюремном корпусе. Массивная дверь с лязгом закрылась за ними. Штевер, кряхтя, запер замки.

— Так, ну и что? — спросил он, когда выпрямился, и они пошли по коридору. — Еще одно дело для палача? Сегодня это уже третье, и один только что отправился в суд. Очевидно, будет четвертым. Ничего особенного. В прошлом месяце однажды за день было вынесено шестнадцать смертных приговоров… — Взглянул на Ольсена и усмехнулся. — Не принимай близко к сердцу, лейтенант. Такое случалось с людьми и получше тебя — да и всем нам придется умереть рано или поздно, так или иначе. Ты не первый и не последний примешь такую смерть. К тому же, если верить падре, отправишься в лучший мир, где тебя встретит Иисус.

— Ну и как же? — Ольсен обернулся к нему. — Верить падре или нет?

— Ты знаешь об этом больше моего. — Штевер с неловкостью пожал плечами. — Я особенно об этом не задумывался. Видимо, придется, когда настанет время. Но что касается Иисуса и всего прочего — что ж, думаю, это вполне возможно. — Он почесал в затылке и нахмурился. — Нельзя сказать, что не веришь в это, понимаешь ли; вдруг оно окажется правдой? А старый падре искренне верит. — Штевер придал лицу подобающее выражение и заговорил голосом священнослужителя: — «Мм… молитесь, и Господь услышит вас. Мм… Господь примет вас…» Вечно мычит перед каждой фразой. В тюрьме его прозвали «Мм… Мюллер». Неприятный, грязный тип, имей в виду, постоянно сморкается в сутану — но, думаю, он знает, что делает.

— Надеюсь, — спокойно сказал Ольсен, — потому что собираюсь молиться вместе с ним.

— Надо же! — Штевер приподнял бровь. — Я тебя не осуждаю. Рисковать не имеет смысла, верно?

— Дело не в риске. — Ольсен покачал головой и улыбнулся. — Я верю в бога.

— Надо же! — снова произнес Штевер. — Кто ты, если не секрет? Католик?

— Протестант.

— Что ж… — Они подошли к камере Ольсена, и Штевер распахнул дверь, — для меня, в общем-то, все едино. Как только я вхожу в церковь, мне кажется, что там все — просто мямлющие идиоты. Нисколько на меня не действует — понимаешь, что я имею в виду? Правда, это не значит, что когда придет мой черед, я не буду относиться к этому несколько по-другому.

— Очень может быть, — согласился Ольсен с легкой улыбкой.

Он подошел к окну и стал смотреть через прутья решетки на серую изморось.

— Послушай, — утешающе заговорил Штевер, — до конца дня можешь быть спокоен. Там еще ничего не готово. Нужен этот старый хрыч из Берлина, по-моему, он еще не приехал. Все равно ему нужно будет сперва осмотреть тебя, обдумать, как он станет… — Штевер не договорил и взмахнул над головой воображаемым топором. — Понимаешь, о чем я? Как-никак, работа эта квалифицированная. Не каждому по плечу. Конечно, если нужно кончить дело одним ударом. А потом, к тебе должен придти падре. Хотя это будет не Мюллер, он католик. Другой. Фамилии его не знаю, но придет непременно. Кроме того, положен перекус. Тебя вкусно накормят, устроят приличные проводы… — Он подмигнул. — Не встречаться же со святым Петром с урчанием в животе, верно?

Он поднял руку в прощальном жесте и закрыл дверь камеры.

Лейтенант Ольсен начал рассеянно ходить по камере. Пять шагов в одну сторону, пять в другую. Принялся ходить по диагоналям. По периметру. Квадратами, кругами, геометрическими узорами по всему полу.

Время тянулось медленно. Дождь все еще моросил, когда гарнизонные часы пробили шесть. Ольсен подготовился к тому, что в любую минуту может появиться палач.

Всю ночь он прислушивался к бою гарнизонных часов. Час, четверть часа, половина, три четверти, час; четверть часа, половина, три четверти, час…

В отчаянии Ольсен начал биться головой о стену. Бессмысленно прислушиваться к часам, бессмысленно думать, бессмысленно все. Жизнь его кончена. Пусть приходят когда угодно, чем скорей, тем лучше. Духовно он уже умер.

Наступило утро, и жизнь тюрьмы вошла в обычную колею. Мимо его камеры промаршировала группа юных рекрутов, певших во весь голос; лейтенант смотрел на проходивших и старался вспомнить, был ли он сам когда-нибудь юным. Он знал, что да, юными в свое время бывают все, но припомнить этого не мог. Должно быть, до войны. Стал считать в уме. Родился он в семнадцатом году, сейчас сорок третий. Ему двадцать шесть. Вроде бы не бог весть какая старость, однако чувствовал он себя глубоким стариком.

Ольсена вывели из камеры на прогулку. Обращались теперь с ним иначе. На груди у него был красный значок приговоренного к смерти, и с другими приговоренными — их было четырнадцать — он бесконечно ходил по кругу. Красные значки были у всех, только одни пересекала зеленая полоса (это означало, что человека ждет виселица), другие — белая, означавшая расстрел. Кое у кого был черный кружок посередине. Означал он обезглавливание.

Пока приговоренные ходили по кругу, Штевер стоял у двери, насвистывая. Мелодия напоминала танцевальную музыку, которую он слышал в Циллертале. Принялся отстукивать ритм пальцем по прикладу. «Du hast Gluck bei den Frauen, bel ami…» (Ты удачлив с женщинами, друг…)

Вскоре Штевер осознал, что его мелодия утратила сходство с танцевальной. Он поглядел на приговоренных и внезапно стал насвистывать совершенно другое. «Liebe Kameraden, heute sind wir rot, morgen sind wir tot». («Дорогие друзья, сегодня мы румяны, завтра мертвы».)

Заключенные перешли на быстрый шаг. Одной колонной, кругами по двору, с дистанцией в три шага друг от друга, с руками на затылке. Чтобы не имели возможности общаться перед смертью.

Внезапно Штевер проявил интерес к происходящему. Плотно прижал приклад автомата к плечу и заорал во весь голос:

— Пошевеливайтесь, ленивые ублюдки! Выше ноги, поживей, поживей!

Проходивших мимо него он подбадривал, тыча автоматом в ребра. Заключенные стали поднимать ноги выше и побежали. Кое-кто невольно приблизился к находившимся впереди.

— Соблюдать дистанцию! — завопил Штевер, занеся автомат над головой. — Это что, по-вашему, встреча старых друзей?

Автомат обрушился на ближайшую голову. Приговоренные ускорили шаг и соблюдали дистанцию. Штевер начал отбивать ногой ритм.

— Не в ногу! Не в ногу! — пронзительно кричал он. — Слушайте ритм, черт возьми! Нечего носиться во весь опор, как бешеные собаки, так вам не войти снова в форму — а ведь кто знает? Кого-то могут помиловать в последнюю минуту, тогда вам нужно быть в форме, чтобы выжить в штрафной роте — там вас возьмут в оборот! Раз-два-три, раз-два-три — держать этот темп! Не расслабляться.

Несколько заключенных повернули головы к нему, в глазах у них замерцала последняя отчаянная надежда. Дразнит их Штевер, или он что-то слышал? Живой силы очень не хватает, возможно, страна уже не в состоянии позволять себе казни. Из казненных за государственные преступления можно было бы сформировать две-три дивизии…

— Смотреть прямо перед собой, не тешьте себя надеждами! — крикнул Штевер. — Германия может обойтись без…

Он смятенно умолк, потому что появился Штальшмидт и встал рядом с ним.

— Чего кричишь? Болтаешь с заключенными? Кто-нибудь из них говорит?

Он стал смотреть на пробегавших мимо, потом вскинул руку и указал пальцем.

— Вот этот! Он говорил! Я видел, как шевелились губы! Ко мне его!

Стоявший на страже с винтовкой обер-ефрейтор Браун бросился в круг бегущих и схватил за ворот оберст-лейтенанта с белой линией на красном значке. Штальшмидт несколько раз огрел его хлыстом но затылку и толкнул обратно.

— Свиньи! — заорал Штевер. — Шевелитесь, поднимайте ноги, соблюдайте дистанцию! Что это, по-вашему — музыкальная игра?

— Обер-ефрейтор, — покачал головой Штальшмидт, — у тебя нет никакого понятия о деле. Понаблюдай за мной, может быть, чему-то научишься.

Он с важным видом вошел в середину круга, щелкнул хлыстом, несколько раз открыл и закрыл рот, словно опробуя механизм. Наконец неистовый натужный крик огласил двор:

— Заключенные-е-е! Сто-о-ой! Строиться по двое!

Заключенные поспешили выполнить его приказ. Штальшмидт несколько раз присел. Хорошо быть штабс-фельдфебелем. Он не согласился бы стать больше никем, даже генералом. Через его руки прошли люди всех званий, кроме штабс-фельдфебелей. Поэтому он дедуктивным методом пришел к логическому выводу, что штабс-фельдфебели избавлены от наказаний, уготованных более заурядным смертным. Даже если б та история с поддельным пропуском снова всплыла… нет нет, это невозможно. Билерт наверняка занят более важными делами.

Штальшмидт опять раскрыл рот и закричал. Заключенные двинулись двойной колонной, повернув головы налево. Маршировали они так почти десять минут, потом один из них упал в обморок. Остальные маршировали еще пять минут тем же путем, переступая через обмякшее тело.

— Обер-ефрейтор, — сказал небрежным тоном Штальшмидт перед тем, как уйти, — если этот человек не придет в себя к тому времени, когда окончится прогулка, надеюсь, ты что-то предпримешь.

— Слушаюсь.

Штальшмидт ушел, бросив на попечение Штевера лежавшего без сознания заключенного. Правда, этот человек через пять минут пришел в себя, встал, прислонился к стене, и его стало рвать кровью. Штевер злобно смотрел на него. Почему он не может принимать наказание, как другие? Почему свалился в последнюю минуту? Ему казалось, что на сей раз Штальшмидт хватил через край. Этот человек числился за гестапо, а гестаповцы щепетильны в том, что касается их заключенных. Они не против того, чтобы ты слегка поразвлекся, но если б кто-то из их людей умер до казни, возникли бы серьезные неприятности. Герр Билерт очень строг в таких делах. Штевер слышал, что однажды за такое происшествие он посадил весь персонал любекской гарнизонной тюрьмы. А Штальшмидт уже подпортил себе репутацию историей с поддельным пропуском.

Штевер смотрел, как заключенный изрыгает кровь четвертый или пятый раз, и думал, что, может, есть смысл нанести визит герру Билерту. Сообщить кой-какие факты о Штальшмидте. В конце концов ни в одном из них нет вины Штевера, и будет чудовищной несправедливостью, если какая-то ответственность падет на него. Он всего навсего обер-ефрейтор, а обер-ефрейторы лишь выполняют приказы.

В следующее воскресенье лейтенант Ольсен услышал во дворе стук молотков, и часа три спустя к нему заглянул Штевер. Подошел к окну и принялся добросовестно опробовать прутья решетки.

— Просто проверяю, — сказал он. — На тот случай, если подумываешь перепилить их и удрать.

— Чем перепилить?

— Кто знает? — угрюмо ответил Штевер. — Заключенные горазды на разные хитрости.

— Был хоть один случай, чтобы кто-то бежал подобным образом?

— Пока что нет, но всегда бывает первый раз, так ведь? И я не хочу, чтобы он был в моем блоке. Пусть в других делают, что хотят, только не в моем. Кури. — Он достал две сигареты, зажег обе и протянул одну Штеверу. — Держи ее пониже, чтобы не увидел какой-нибудь любопытный тип. Я готов рисковать жизнью ради любого бедняги, которому предстоит это долгое путешествие, но не вижу смысла набиваться на неприятности — понимаешь? А они будут, если кто-то увидит тебя курящим. С заключенными нам сближаться нельзя, это приказ.

Лейтенант Ольсен лег на койку и выкурил контрабандную сигарету. Штевер взглянул через окно во двор.

— Слышишь этот шум? Знаешь, что там делают? Не смотрел, а? Конечно, отсюда много не увидишь, но, думаю, вполне можно догадаться.

— Мм-мм, — покачал головой Ольсен.

Штевер усмехнулся. Быстро, четко рубанул себя ребром ладони по затылку.

— Готовят эшафот. Возводит его команда саперов — не только ради тебя, само собой. К обезглавливанию приговорено десять человек. Всех казнят в один день. Так всегда делают. Ждут, пока не соберется целая группа, экономят деньги. Палача нужно вызывать из Берлина. Вместе с подручными. Считают, что не имеет смысла делать это чаще раза в месяц. — Штевер снова повернулся к окну. — Сегодня еще и гробы привезли; не бог весть что, но неплохие. Очень неплохие. На этот счет можно не беспокоиться. Корзины тоже.

— Корзины? — удивленно переспросил Ольсен.

— Да — для голов.

Наступило недолго молчание, потом лейтенант жутко улыбнулся. Лицо его побледнело, губы казались багряными.

— Возводят, значит, да? Наконец-то.

— Только из этого не следует, что за тобой придут сегодня, — шутливо сказал Штевер. — Помню, однажды его возвели, и он два месяца стоял без дела. Только из-за того, что гестапо не соглашалось с судьями. Судьи хотели освободить человека, а гестаповцы требовали крови. Конечно, в конце концов они своего добились. Как всегда. Помню, это был оберст. Полуседой. Он сидел в этой же камере. Обычно мы сажаем в нее таких, как ты.

— Как я?

— Ну… понимаешь, — Штевер виновато улыбнулся. — Тех, чья участь уже решена заранее.

— То есть, когда к вам поступает заключенный, вы уже знаете, какой будет вердикт? Еще до суда?

Штевер обвел взглядом камеру, оглянулся, снова посмотрел в окно и с доверительным видом подошел поближе к Ольсену.

— Я не должен тебе говорить, официально сам не должен знать этого. Но вряд ли ты долго здесь пробудешь, так что… — Он подмигнул. — Сохранишь в тайне. Когда заключенного привозят из гестапо, мы получаем его документы. И внизу с левой стороны стоит маленькая пометка. Судья получает копию с точно такой же. И все эти пометки имеют свое значение, понимаешь? У тебя она означала… — Штевер снова ударил себя по шее ребром ладони. — Гестапо уже решило, что ему нужно, поэтому мы знали твою участь еще до суда.

— А если суд примет иное решение?

Штевер покачал головой.

— Такого ни разу не было. И пытаться не стоит. Судьи все равно ничего не добьются.

— Да, видимо, — с горечью согласился Ольсен.

— Заметь, — сказал Штевер, — этих документов мы не храним. Как только дело закрыто, все бумаги тут же сжигаются. Даже копирка. Даже машинописные ленты. Уничтожается все. И, насколько меня касается, я совершенно ничего не знаю. Понимаешь, — он кивнул с глубокомысленным видом, — если придет время, когда тюрьма попадет в руки противника — а, судя по всему, рано или поздно так и окажется, — я уже решил, что буду говорить. Мы со Стервятником обсуждали это несколько раз — я всего-навсего обер-ефрейтор, я ничего не знаю, я только выполнял приказы. Разумеется, так оно и есть, — сказал он тоном праведника. — Пусть кто-нибудь скажет, что нет…

Он сел на койку рядом с лейтенантом и толкнул его в бок.

— Какая разница, на чьей ты стороне? Лишь бы хорошо платили и не приходилось изо всех сил вкалывать. Работа у меня тут легкая, и уверен, противник охотно оставит меня здесь, когда придет сюда — у них не будет хватать своих людей, чтобы укомплектовать тюрьму персоналом, им потребуются такие, как я, само собой. А пока мне хорошо платят, чего беспокоиться? Пока что денег хватает, чтобы потрахаться, когда только захочу. — Он подмигнул снова. — Видел бы ты, какая у меня сейчас малышка! Не только с понятием, но и заводная на это дело. Готова всю ночь. И ублажать будет всеми способами, какими только душа пожелает. В «Камасутре» такого не сыщешь!

Он облизнул губы и покосился на заключенного, не разжег ли у него аппетит, но Ольсен, казалось, даже не слушал. Штевер встал и нахмурился. Он не любил впустую тратить слова.

— Ладно же, раз не ценишь моего разговора, пойду в другое место, а тебя оставлю беседовать с самим собой. — И, подходя к двери, добавил: — Тебе скоро надоест собственное общество.

Ответа не последовало. Штевер вышел, создавая как можно больше шума, хлопнул дверью, залязгал ключами. Потом заглянул в глазок, но Ольсен сидел в той же позе, с тем же выражением на лице. Казалось, он даже не заметил ухода Штевера.

В понедельник утром майор фон Ротенхаузен нанес официальный визит, чтобы зачитать осужденным приговоры. Его пробирала нервная дрожь, он заводил одну ступню за другую и сжимал бедра, словно ему не терпелось облегчиться. По обе стороны от него стояли Штевер и Грайнерт с автоматами наготове. В глубине существа майора фон Ротенхаузена таился ужас перед вспышками ярости у заключенных, и он был не из тех людей, которые держатся смело перед возможной опасностью.

Незадолго до полудня в глазке камеры № 9 появился большой рыбий глаз и долго, расчетливо смотрел на ее обитателя. Оставался он там почти десять минут, потом беззвучно исчез.

Через час явился Штевер с обходом и остановился поболтать.

— Палач здесь, — бодро известил он Ольсена. — Уже осмотрел тебя. Хочешь взглянуть на его топоры? Он привез три топора, сейчас они в одной из камер в этом коридоре. Громадные, острые, опасная бритва но сравнению с ними кажется детской игрушкой. Держит он топоры в специальных кожаных ножнах. Стервятник уже вытаскивал их, забавлялся ими. Он помешан на ножах и топорах. На всем остром. Просто мечтает полоснуть кого-то по шее.

— Падре еще не появлялся, — сказал Ольсен. — До этого они сделать ничего не могут.

— Не волнуйся, появится. Даже эти пруссаки не столь уж жестокие. Не отправят человека на смерть без того, чтобы дать ему сперва помолиться.

— Но когда он придет, как думаешь? — не отставал Ольсен.

— Скоро. Он всегда поначалу звонит, спрашивает, есть ли в нем нужда, и через пару часов приходит сюда. Не знаю, звонил он уже или нет. Может быть, нет. Возможно, благословляет части, отправляющиеся на фронт. Что-нибудь в этом духе. — Штевер задумчиво рассмеялся. — Забавно, правда? У священников и мозольных операторов сейчас столько работы, что они не справляются. До войны их знать никто не хотел. Теперь, кажется, люди не могут жить без них.

— И умереть без них, — негромко произнес Ольсен.

В тот вечер здание огласил долгий жалобный вопль страдающей человеческой души. Заключенные, дрожа, проснулись в камерах. Охранники либо бранились, либо крестились, в зависимости от характера и веры. Вопль поднялся, понизился, перешел в стон, затем вновь набрал силу и превратился в протяжный крик невыносимой сердечной муки. Через несколько секунд у камеры, из которой он несся, появился Штальшмидт. Послышались звуки ударов. Крик прекратился, и на тюрьму опустилась беспокойная тишина.

Священник появился утром в половине десятого. Это был невысокий, сутулый человек со скошенным подбородком и козлиной бороденкой, с кроткими голубыми глазами, плавающими в озерцах избыточной жидкости, с постоянно дрожащей на кончике носа каплей. Он забыл свою Библию и пользовался той, что была в камере. Но принес букетик искусственных цветов, завернутый в папиросную бумагу, и фигурку Христа с несколько помятым терновым венцом.

В коридоре за дверью камеры стояли Штальшмидт и Штевер. Штальшмидт неотрывно смотрел в глазок и, упиваясь, подмечал каждую подробность сцены. Негромко комментировал происходящее Штеверу, нехотя уступил ему свое место на несколько секунд, потом грубо оттолкнул его локтем и возобновил жадное наблюдение.

— Уже почти всё — сидят рядом на койке, держась за руки. Очень трогательно. Очень мило. Вот старый козел начинает плакать — пошло дело! Выплакивает глаза…

— Почему? — удивленно спросил Штевер. — Не его же казнят.

Штальшмидт, не зная, что ответить, пожал плечами.

— Видимо, потому что он священник, — сказал наконец штабс-фельдфебель. — Слуга Божий, понимаешь? Наверно, считает своим долгом проявить какие-то чувства, подготавливая человека к иной жизни.

Штевер сдвинул каску на затылок и почесал голову.

— Да… да, очевидно, вы правы.

Они отошли от камеры. Штальшмидт указал на нее через плечо большим пальцем.

— В таком вот положении, — сказал он, — мы с тобой уж точно не окажемся. Никакой паршивый священник не будет над нами мямлить, рассказывать сказочки о Боге и ангелах. Мы умеем держать язык за зубами, а голову на плечах. — Взглянул на Штевера. — Правда? — многозначительно спросил он.

На лице Штевера появилась слабая глупая улыбка. Он все еще носился с мыслью пойти в гестапо и тем самым упрочить свое положение. Невольно взглянул на толстую красную шею Штальшмидта и подумал, разрубит ли ее привезенный из Берлина острый, как бритва, топор с одного разу.

— На что уставился? — с подозрительностью в тоне спросил Штальшмидт.

— Ни на что, — пролепетал Штевер. — Я просто… просто взглянул на вашу… на вашу шею.

— На мою шею? — Штальшмидт машинально поднял руку к горлу. — Ну и что моя шея?

— Она очень крепкая, — пробормотал Штевер.

— Еще бы! Это шея штабс-фельдфебеля. А шеи штабс-фельдфебелей, мой дорогой Штевер, нелегко расстаются с телами. Не то, что у других, всяких лейтенантов, гауптманов и обер-ефрейторов.

Ноги Штевера зашаркали по каменному полу.

— Топоры у палача очень острые, — пробормотал он.

— Ну и что? — холодно спросил Штальшмидт. — Что это с тобой сегодня? Теряешь самообладание? Может быть, отправить тебя к психиатру? Или ты пьян? А? — Он пристально взглянул на Штевера, тот попятился. — Неужели еще не понял, что штабс-фельдфебелей не бывает среди тех, кому рубят головы? Видел ты хоть одного здесь, в тюрьме? Нет, естественно! Мы становой хребет общества, нас и пальцем тронуть не смеют. Представляешь себе, что будет, если мы объявим забастовку? Хаос! Полнейший хаос! Адольф, Герман[59], Генрих развалятся, будто карточный домик.

— Очевидно, вы правы, — сказал Штевер, думая, что если пойдет в гестапо, Штальшмидт может оказаться в своей же тюрьме первым поставленным к стенке штабс-фельдфебелем.

— Само собой, прав! — выкрикнул Штальшмидт. — И запомни это на будущее!

Во время послеобеденной прогулки Штевер с Брауном обыскали камеры приговоренных, Штевер взял на себя одну сторону коридора, Браун — другую. Они сделали несколько весьма интересных находок.

В двадцать первой камере Браун обнаружил спрятанный в матрац черный сухарь. В тридцать четвертой Штевер нашел двухсантиметровый окурок сигареты, засунутый в половую щель. А самая интересная находка оказалась в девятой.

Они собрали все эти сокровища, увязали в синее полотенце и отнесли в кабинет Штальшмидта для его рассмотрения. Эти немногочисленные жалкие мелочи представляли собой большую эмоциональную ценность для приговоренных, и Штальшмидт злорадствовал, разглядывая их.

Лейтенант Ольсен вернулся с пыточной прогулки и остановился в смятении на пороге камеры. Хотя стены были голыми, Штевер ухитрился перевернуть все вверх тормашками, и сразу же стало ясно, что там шел обыск. Ольсен бросился на койку и принялся лихорадочно шарить под матрацем; там не было ничего. Всхлипывая, он свалился на пол, тут дверь открылась, и в проеме бесшумно возник Штевер, державший между большим и указательным пальцем маленькую желтую капсулу.

— Уж не ее ли, случайно, ищешь?

Он стоял в двери, глумливо улыбаясь. Ольсен подскочил и отчаянно бросился к капсуле, но дубинка Штевера беспощадно заколотила его по голове, по плечам и заставила отступить к окну.

— Стоять смирно, когда перед тобой обер-ефрейтор! Ты уже должен знать правила!

Дрожавший Ольсен вытянулся, утирая нос тыльной стороной ладони.

Штевер поглядел на капсулу и покачал головой.

— Ловкая ты бестия, ничего не скажешь. Где взял ее? Давно она у тебя? Недавно, иначе бы я узнал о ней. Он искушающе держал капсулу едва вне пределов его досягаемости. — Хотел проглотить ее перед тем, как поведут на эшафот, да? Предпринято столько хлопот, чтобы устроить тебе приличные похороны, столько денег затрачено на тебя, и вот твоя благодарность! Как только не стыдно! Имей в виду, — глубокомысленно продолжал он, — для меня это не такое уж удивление. Я догадывался, что ты что-то замышляешь. Слишком уж спокойно ты воспринимал все. У меня большой опыт в таких делах — я повидал больше шедших на смерть, чем ты — горячих обедов. Кое-кто думает, что я тупой. И вот тут они ошибаются, я знаю все, что происходит в тюрьме, у меня даже на заднице есть глаза. Поэтому я сумел избежать многих осложнений. Я знаю все правила и соблюдаю их. Если кто прикажет что-то неположенное, записываю на бумажку. Таким образом, меня ни в чем нельзя обвинить. Подходят ко мне и говорят: «Штевер, ты совершил убийство, ты преступник». Я тут же показываю приказ, написанный черным по белому. А я всего навсего обер-ефрейтор, только исполняю то, что мне велят.

Штевер положил капсулу на ладонь и воззрился на нее с любопытством.

— Как действуют эти штуки? Убивают мгновенно, да? — Он засмеялся. — Пожалуй, дам ее штальшмидтовской кошке. На днях она пыталась оцарапать меня, и я сказал этой твари, что сверну ей башку при первой возможности. Ну, результат будет тем же самым!

Лейтенант Ольсен стоял навытяжку. Нижняя губа его дрожала, в глазах все туманилось из-за бегущих по щекам и падающих на пол слез. Эта капсула была его тузом в рукаве, драгоценным козырем, единственным спасением. Сознание, что в его силах решать, когда и где умереть от своей, а не чьей-то руки, поддерживало его в течение долгих недель заключения. И теперь он злобно клял себя за то, что сдуру не принял капсулу, едва окончился суд. Кто, кроме патологического оптимиста, будет ждать так долго, отчаиваясь и все-таки надеясь на помилование в последнюю минуту, которого не будет?

Он посмотрел на Штевера и умоляюще протянул руку.

— Отдай мне ее, Штевер. Ради бога, отдай!

— Извини, — ответил Штевер, — никак не могу. Запрещено правилами, понимаешь? Притом гестаповцы жаждут крови, и если не прольется твоя, очень может быть, что вместо нее они потребуют моей. — Покачал головой. — Ты же не станешь просить меня об этом, так ведь? — рассудительно сказал он. — Законы над нами одни и те же. Но у меня есть другое, что может тебя заинтересовать. Раньше не мог отдать, Штальшмидт не позволяет приговоренным получать письма — вдруг чернила будут отравленными. Такое однажды случилось — не здесь, в Мюнхене. Из-за этого было много шума, и теперь Штальшмидт задерживает все письма. Но это я ухитрился пронести для тебя. С нарушением правил, естественно. Я очень рисковал. Ты должен быть благодарен мне. Возможно, оно от того невысокого со шрамом. Который приходил тебя навещать.

Лейтенант Ольсен утер рукавом глаза и равнодушно взял письмо. Штевер смотрел на него, прищурясь.

— Только прочти. Не пытайся съесть.

Ольсен быстро пробежал глазами несколько строчек. Письмо было от Старика, но теперь, когда он лишился капсулы, ничто не могло его интересовать, ничто не могло утешить.

Штевер нетерпеливо выхватил его у лейтенанта и стал читать.

— Кто этот Альфред, о котором он пишет? Тот тип со шрамом, так ведь? — Взглянул на Ольсена, тот кивнул. — Не знаю, в чем тут дело, но, мне кажется, он на меня зол. С чего, не понимаю. В конце концов, я всего-навсего обер-ефрейтор, не моя вина, что людям приходится умирать.

Он с хмурым видом задумался, потом лицо его медленно просветлело.

— Послушай. При желании ты можешь сделать для меня доброе дело. В конце концов это письмо принес тебе я. Тебе нужно только написать несколько слов обо мне на его обороте. Обер-ефрейтор Штевер хороший солдат, всегда выполняет приказы — обращался со мной хорошо — что-нибудь в этом духе. Ну, как? Добавь, что я друг всем заключенным. Потом распишись, укажи звание и дату, что бы все было официально.

Он достал карандаш и протянул его лейтенанту. Ольсен приподнял бровь.

— Докажи, — сказал он. — Докажи, что ты друг заключенному, и я выполню твою просьбу.

— Доказать? — Штевер рассмеялся. — Ну, ты наглец!

— Тебе не кажется, что ты еще больший? — мягко спросил лейтенант.

Штевер закусил губу. Опустил взгляд на письмо и снова прочел внушавшее ему ужас имя человека со шрамом.

— Чего ты хочешь? — угрюмо спросил он.

— Отдай мне капсулу. Больше ничего не прошу.

— Ты, наверно, бредишь! Меня самого казнят, если выяснится, что ты покончил с собой, не дав привести приговор в исполнение.

Ольсен пожал плечами. Ему вдруг стало безразлично.

— Как знаешь. Мне все равно умирать, так что особого значения это не имеет. Я думал, будет иметь, но теперь, когда пришел час, вижу, что нет. Однако на твоем месте, Штевер, если ты хоть сколько-то дорожишь жизнью, я серьезно подумал бы о том, чтобы заказать стальной корсет. Знаешь, от Легионера тебе не уйти. Он всегда настигает жертву, рано или поздно.

Штевер стал беспокойно покусывать нижнюю губу.

— Я хотел бы помочь тебе, честное слово. Сделал бы все, чтобы вызволить тебя из этого положения — но отдать капсулу не могу, это будет стоить жизни не только мне…

— Смотри сам, — сказал Ольсен, отворачиваясь и не трудясь стоять навытяжку. — Мне все едино.

Пришли за ним после ужина. Повели во двор подземным туннелем. Первым шел священник, заунывно читавший молитвы. Казни совершались в небольшом огражденном дворике, укрытом от посторонних глаз. На воздвигнутом эшафоте стоял палач с двумя подручными, у всех троих были черные сюртуки, цилиндры и белые перчатки.

Осужденных казнили парами. Сотоварищ Ольсена по смерти был уже там. Когда на месте оказались оба, начальник тюрьмы проверил их личности, первый подручный вышел вперед и срезал у обоих погоны, лишая их звания и достоинства.

Лейтенант Ольсен стоял, наблюдая, как его сотоварищ медленно поднимается по лесенке. Священник начал молиться о спасении его души. Двое подручных помогли приговоренному занять нужное положение и привязали его. Палач занес топор. Лезвие в форме полумесяца ярко блестело в лучах заходящего солнца. Раскрыв рот, палач прокричал оправдание деянию, которое собирался совершить:

— За фюрера, рейх и немецкий народ!

Топор пошел вниз. С легким стуком коснулся плоти и прошел сквозь нее. Удар был мастерским, его нанес человек, знающий свое дело. Голова аккуратно скатилась в корзину, из разрубленной шеи брызнули две струи крови. Тело задергалось, закорчилось. Подручные быстро, ловко сняли его с помоста и опустили в подготовленный гроб. Голову положили между ногами трупа.

Присутствующие расслабились. Оберкригсгерихтсрат доктор Йекштадт, председатель вынесшего приговор суда, неторопливо закурил сигарету и обратился к доктору Бекману.

— Что бы ни говорили о такой казни, — заметил он. — нельзя отрицать, что она быстрая, действенная и простая.

— Если все идет по плану, — пробормотал ротмистр, стоявший позади Йекштадта и слышавший его.

— Должен признаться, — сказал доктор Бекман, — что нахожу ее неприятным зрелищем. Кажется, я никогда не перестану задаваться вопросом, что испытываешь, ожидая падения топора — при этом возникает странное ощущение…

— Мой дорогой друг, — сказал Йекштадт, — с какой стати изводить себя бесплодными мыслями? Эти люди предали свою страну и заслуживают справедливой кары. Но мы с вами, — он улыбнулся нелепой мысли, — мы с вами никогда не окажемся на их месте! Совершенно очевидно, мой дорогой доктор, что не будь нас, юристов, в стране сразу же воцарился бы хаос. Поэтому мы, осмелюсь сказать, совершенно необходимы.

— Вы совершенно правы, — согласился Бекман, поворачиваясь, чтобы видеть второе зрелище вечера. — Ни одна страна не может существовать без юридической системы.

Лейтенант Ольсен медленно, уверенно поднялся по лесенке. Подручные поставили его в нужное положение. Разум его был пуст. Почти пуст. Он вспомнил, что за секунды до смерти перед глазами человека должна пронестись вся его жизнь, и чуть ли не с раздражением подумал, почему даже теперь воспоминания не проходят перед ним для последнего осмысления.

Он начал целенаправленно обращать мысли в прошлое, в драгоценные личные воспоминания, в личную историю, но прежде чем в памяти возникла хотя бы одна яркая картина, топор опустился и жизнь его оборвалась.

Загрузка...