Виктор Гавура


НАРИСУЙ МНЕ ДОЖДЬ



Октябрь.

Дождь идет вторую неделю. В забегаловке под названием «Чебуречная» собирались немые. То был старый, досоветской постройки дом, стоящий особняком на углу улицы напротив базара. Здесь всегда было пиво в черных дубовых бочках и горячие, с пылу, с жару, чебуреки. Пиво наливали скрипучим ручным насосом, оно имело неповторимый вкус и пену шапкой на пол бокала.

Эта харчевня была родным домом для нищих, бродяг и преступников всех мастей. Невидимый магнит тянул их сюда отовсюду. Бездомные, воры и пропойцы, опасные и везде одинаковые люди, живущие обманом и преступлением, как черные черви роились в этом притоне под смачной вывеской «Чебуречная». Их параллельный мир жил своей потаенной жизнью, по своим неписаным законам. Грубая примитивность здешних нравов отталкивала и в то же время, чем-то привлекала. В этих ущербных людях было что-то свое, свободное от общепринятых норм, ‒ до обнаженности натуральное.

Открыта «Чебуречная» была всегда, с утра до поздней ночи, но наибольшее оживление наступало в воскресные дни, когда кроме обычных завсегдатаев, сюда приходили немые, избравшие «Чебуречную» своим питейным заведением и неформальным клубом. Их жестикуляция, гримасы и издаваемые звуки, под гвалт хмельного веселья, звон и дребезг посуды вносили в здешнюю обстановку чумовой колорит дома умалишенных. Порой в этой неразберихе проступало нечто знакомое, что-то до боли узнаваемое виделось в этой шумной суете. Это сборище галдящих, суетящихся людей напоминало нашу жизнь, вывернутую наизнанку.


Глава 1


А сегодня опять дождь, как и вчера

Сколько дней я не видел солнца? Не помню. В тягучем однообразии минует время. Не дождусь конца этой бесконечно длинной недели. Скорей бы наступило воскресенье, воскресение от всего. Занятия на первом курсе медицинского института в конец меня извели. Я мечтал учиться в Запорожье, ступить на берег легендарной Хортицы, известного со времен Константина Багрянородного острова святого Георгия, своими глазами увидеть воспетый в былинах последний оплот вольных людей. Но меня ждало разочарование.

Когда в 1969 я приехал в Запорожье, этот город удивил меня своей вопиющей неустроенностью. Главная улица, Проспект имени великого вождя и учителя, растянулась на десятки километров. Центр – везде и нигде. Надзиратели коммунистического режима домогались от всех одинаковости, они подчинили себе этот город. Его построили под линейку в виде одной, бесконечно длинной улицы под названием проспект имени Ленина, вдоль которой понуро стоят, выстроенные по ранжиру закопченные дома современного и сталинского домостроительства.

Бездушный сталинский ампир, ‒ ампир во время чумы, каменная летопись советской власти. Эти претенциозные хоромы воздвигались для избранных, теми, кто ютился в бараках. Этот город выдумал металлический человек, который по своему хотению перегородил мою Реку, утопил в стоячей воде Гнилого моря Великий луг запорожский. Он до сих пор стоит на берегу изнасилованной Реки, и бетонные быки изогнутой плотины криво ухмыляются его «самой человечной» улыбкой. Все это громадное, всепокоряющее, всеобъемлющее, не что иное, как овеществление выдумок невежд.

Тысячи крестьян украинцев, как строители пирамид, вручную нагребли эту грандиозную дамбу. По составленным спискам они трудились здесь месяцами. Работали с невиданным энтузиазмом, добровольно и бесплатно, являя миру пример коммунистической сознательности. Для тех, кто отказывался проявлять сознательность, применялись действенные методы разъяснительной работы: высылка, тюрьма или расстрел. Многие, из работающих на строительстве Днепрогэса, не понимали, зачем они это делают, боясь даже спрашивать об этом, сознавая, что за ними всегда и везде следит неусыпное око соглядатаев.

Этот город-монстр окружен металлургическими заводами, днем и ночью извергающими дым горящей серы. Лениво вздымаясь и опадая с торчавших отовсюду обугленных труб, этот желтый дым преисподней и множество других дымов всех цветов радуги парадными флагами развиваются на ветру, лисьими хвостами волочатся по улицам, скапливаясь в отлогих местах Проспекта в виде, наполненных дымом ям. В этих бесформенных впадинах нет ничего живого, кроме скрежещущего транспорта и никогда не исчезающего смога.

Этот город построен руками рабов ХХ века для того, чтобы здесь, у разверзнутых топок мартеновских печей выжать из человека все силы, а когда измученная душа покинет пропитую оболочку, выкинуть ее на одно из кладбищ, быстро сровняв могилу. В этом городе я начал постигать жизнь в многообразии ее проявлений, от благополучных фасадов, до грязной изнанки. Здесь рухнули мои мечты о справедливом устройстве, как социалистического общества, так и всего нашего мира. Я осознал, кто я есть и решил, кем буду.


* * *


Сколько новых лиц я встретил в институте.

Как внимательно я вглядывался в них. Только изредка мелькнет растерянное человеческое лицо. Будто попал в террариум: вокруг какие-то оцепеневшие рептилии, суетящиеся грызуны и мелкие хищники. Удивляло большое количество непереносимо уродливых лиц, напоминающих каких-то ящуров или доисторических птеродактилей. Их внешнее уродство соответствовало внутреннему, в их тусклых немигающих глазах даже изредка не появлялись проблески ума или хотя бы, доброты.

Быть может, наплыв этих атавистических физиономий объяснялся спецификой отбора? При поступлении в институт важны были не знания, а справки о наличии льгот и их количество. Привилегиями при поступлении пользовались десятки категорий абитуриентов: от членов КПСС и кандидатов в члены, демобилизованных из армии, спортсменов, награжденных доблестными значками или грамотами, до жителей сельской местности, представителей национальных меньшинств, инвалидов, погорельцев, убогих и еще немалый перечень прочих, имеющих пролетарские льготы. Такой подход к поступающим, обеспечивал «социальный состав принимаемых в высшие учебные заведения, соответствующий социальной структуре общества». Говоря человеческим языком, позволяющий поступать в ВУЗы, практически без экзаменов, выходцам из семей рабочих и крестьян, а на самом деле, партийным и комсомольским выдвиженцам и тем, кто к ним примазался.

Меня томило жужжание пустых разговоров в перерывах между лекциями. Суконный язык, картонные улыбки, жестяной смех и множество лиц, меченных печатью врожденной глупости. Барственная спесь преподавателей, затаенная недоброжелательность и заметная ограниченность однокурсников. Я впервые попал в мир взрослых и заблудился в дебрях их отношений, ‒ слишком сложные правила, постигать их нужно годами.

В свои восемнадцать лет я не был наивным недорослем, взиравшим на нашу действительность через розовые очки. Мне уже довелось столкнуться с отнюдь не лучшими проявлениями человеческой натуры. Но до поступления в институт я жил в мире подростков, со своими ценностями и обычаями. Их мир был несоизмеримо проще. Здесь же, я чувствовал себя блуждающим в потемках, угодившим в какой-то безвыходный тупик, здесь мне все было отвратительно. Удручало всеобщее лицемерие и враждебность, в лучшем случае, равнодушие. И я не принял этот новый, чуждый для меня мир взрослых, скованных между собой цепью притворства и лжи.

Свое поступление в институт я считал ошибкой и с каждым днем все больше склонялся к тому, чтобы его бросить. Лишь глубокая привязанность к родителям, чувство долга перед всеми моими дедами и прадедами заставляло меня с ответственностью относиться к своему будущему и удерживало от этого шага. Но, все чаще я задавался вопросом: «Зачем быть там, где тебе не хочется? Чего же я жду? ‒ спрашивал я себя. ‒ Или я не могу решиться сделать то, что нахожу правильным?»

Однако что-то подсказывало мне, чтобы я подождал и не спешил «решаться». Через месяц я не выдержал и, как сын Тараса Бульбы, закопал свой букварь и примчался домой. «Я вернулся в мой город знакомый до слез, до прожилок, до детских припухших желез…»


Глава 2


Теплый вечер юга.

Скамейка возле дома, и так нужный мне разговор с отцом.

– Папа, если б ты знал, какая это сволочь – люди. Я на них просто удивляюсь. Однокурсники доносят друг на друга в деканат. Зачем они это делают? Для удовольствия или из шкурных интересов, чтобы выслужиться перед институтским начальством? Не могу понять. Откуда берутся эти гадюкуватые натуры? Подлолюбие – это что, главная черта украинского характера? ‒ говорил и говорил о наболевшем я, не ожидая ответа.

‒ В общежитии создали какую-то бесовскую организацию и назвали ее «студсовет». Заправляет ею мой однокурсник по фамилии Карп, но рожа у него, ни как у рыбы, а как у паразита жопа! Никто из студентов этих студсоветчиков не выбирал, все они назначены деканом по признаку членства в КПСС. Ни одного «ни члена» среди них нет, разве что кандидаты в члены, так, те, стараются больше всех, землю носом роют, чтобы выслужиться.

И знаешь, я заметил, они даже похожи друг на друга своей неразвитостью. В том, как они лезут по головам и любой ценой норовят получше устроиться, есть что-то неполноценное. Днем и ночью рыщут эти студсоветчики по комнатам, а остальные студенты сидят по своим углам, трясутся и ждут, когда они к ним пожалуют. Врываются они всегда неожиданно, эдакою разнузданною гурьбой, которую они сами именуют не иначе, как «комиссия» и наперебой начинают выдвигать свои несусветные требования: предъяви им дневник дежурств по комнате с протоколами ежедневного наблюдения за чистотой пола или подавай журнал регистрации выноса мусора из бытовки с твоими собственноручными подписями.

Создают видимость бурной деятельности, имитируют какую-то патологическую чистоплотность, а у самих вечно не стираные рубахи, зловоние месяцами немытого тела. Ни один из них не бывает в душевой, похоже, все они страдают водобоязнью или их руководители рекомендует им мыться в отдельных банях. Только сдается мне, в душ они не ходят, потому что боятся уронить свое студсоветское старшинство, ведь в душе все равны.

А если разобраться, то эти студсоветчики такие же студенты, как и все, но главная их задача, не подготовка к занятиям, ни освоение специальности, а «борьба за чистоту». Они постоянно разыскивают пыль под кроватями, и делают это только для того, чтобы держать в повиновении своих однокашников, под угрозой их выселения из общежития. Так их натаскивают их партийные вышестоящие для последующего назначения на руководящие должности после института, выращивают иуд, готовых на мать родную донести!

– Мне знакомо то, о чем ты говоришь. У меня тоже были похожие мысли. Незачем тебе идти по моим следам, повторять те же ошибки, – отец с осторожностью подыскивает слова, будто вспоминает, услышанную в детстве сказку.

– Я отвечу тебе, как на подобный вопрос в твои годы мне ответил мой отец, твой дед. Меня исключили из Киевского летного училища, из-за брата. Он учился в механическом техникуме в Бердичеве. Его арестовали весной 1935 по ложному доносу. Я мечтал летать. Конкурс был огромный, тогда все хотели летать, не то что теперь… Но я все же поступил, и мне было так горько, ведь меня отчислили ни за что, ни я, ни брат, мы ни в чем не были виноваты.

Твой дед знал людей, он мне сказал, что в жизни, как в реке, водится всякая рыба. Есть караси, сомы, всякая мелочь – верховодка, щуки и, конечно же, карпы… Есть хорошая, безобидная рыба, никому от нее нет вреда, а есть… – большая и мелкая сволочь. Так же и среди людей, есть всякие, но хороших людей больше. Для того чтобы в этом разобраться, к людям надо идти, надо их понимать, а не считать себя лучше всех и ставить себя над ними. Нельзя презирать и отталкивать от себя людей. Они ответят тебе тем же, и ты останешься один. Со временем ты это поймешь, но будет поздно, себя не переделаешь. И ты останешься один среди людей, нет хуже такого одиночества.

Когда сталкиваешься с абсурдностью нашего общества, жизнь кажется беспросветной. Молодым тяжелее всего, им непонятна запутанность отношений, бытующих в кругу взрослых людей. Их души ранит грубо замаскированная ложь. Ведь борьба за чистоту в вашем общежитии имеет не гигиеническую, а идеологическую основу. Но все эти, власть предержащие: администрация, начальство и прочие, которые, казалось бы, владеют и распоряжаются нами, это лишь надстройка, без которой не обходится ни один общественный строй. Главные – не они, главный в этой жизни ты сам и много других порядочных людей.

Надо искать и найти свою дорогу к людям, только с ними твоя жизнь наполнится смыслом. Тебе сейчас трудно, здесь остались твои друзья, ты скучаешь по дому, но это пройдет. Скоро ты поближе узнаешь своих однокурсников и увидишь, что большинство из них ничуть не хуже тебя. У тебя будет много друзей. Тебе повезло, ты учишься в Запорожье. Киев, сердце Украины, мы с твоей матерью там учились, а Запорожье – ее душа, она тебе еще откроется, ты сам увидишь и поймешь. Годы обучения в институте промчатся быстро, ты еще не раз их вспомнишь, как лучшую пору своей жизни, – он хотел еще что-то сказать, но я не дал ему договорить, ни к чему мне эти азбучные истины.

– Да, деду было хорошо! – ни с того, ни с сего завелся я, – Он жил в старые добрые времена, еще при царе Горохе, а меня выселили из общежития уже на второй день проживания. Потом, через две недели смилостивились и оставили жить «с испытательным сроком». Но прежде потребовали написать расписку о том, что буду беспрекословно соблюдать их подлые ритуалы. Повезло еще, что не пронюхали о том, что не состою в комсомоле, тогда бы точно отчислили. Оказывается, студсовет и комсомол это разные организации, одна входит в другую, как матрешки. Они и похожи, как матрешки и состоят из одних и тех же словоблудов, но в комсомоле есть еще и учет. Там у каждого отбирают письменное заявление и клятву, а кроме того, вечно всех пересчитывают и переписывают по головам, кто за них, а кто не с ними. Только в головы тех, кто на словах за них не заглянешь, а заглянул бы – ахнул!

Разве эти бумажные путы: заявления, клятвы-присяги превратят подлеца в честного человека? Я убежден, достаточно твоего слова, которое даешь с полной ответственностью, если она у тебя есть, конечно. А если ее нет, то и говорить не о чем. Зачем это недоверие, все эти долговые расписки? Никто всерьез это оболванивание не принимает, но все делают вид, что так и должно быть. Говорят, в другие вузы, если ты не комсомолец, не поступишь. Не знаю, как это они меня проглядели.

Пришлось написать им эту расписку, как это меня не ломало, но я сдался и написал. Хорошо, хоть кровью не потребовали подписать... Какая-то, лишенная всякого смысла расписка, казалось бы, пустяк, но не могу я ее себе этого простить! Не должен был я ее писать, но сдался и написал. Выбор я сделал сам, нет мне теперь прощения. Места себе не нахожу, все бы отдал, чтобы вернуть ее обратно. Но дело сделано, в одну реку не войдешь дважды.

С другой стороны, ты же знаешь, как трудно было поступить, столько готовился. Ведь второй год поступаю, и бросать институт из-за того, что негде жить, глупо. Но жилья во время начала учебного года не найти, да и не хотят брать на квартиру студентов. Снимал угол в комнате, где нас квартирантов, проживало до десяти человек. Хозяйка, спившаяся торговка с привокзального рынка, каждый вечер приводила новых жильцов на одну ночь, приезжих с вокзала, тех, кому негде переночевать. Я тоже туда приходил только ночевать. Ну, это были и ночки, куда там ночам Кабирии...

И никаких особых преступлений я не совершил. На второй день обучения только приехал с занятий, как в комнату врывается наш декан Шульга с этим Карпом. У меня еще и чемодан не был разобран. Столько всего было в первый день: торжественное посвящение в студенты, клятва Гиппократа, а потом еще две лекции и практическое занятие. Я в первый день даже постель получить не успел.

Надо было пройти санобработку в бане в одном конце города, а потом, осмотр в кожно-венерологическом диспансере, в другом. После этого стать на учет в районном военкомате, а затем сдать паспорт на прописку в милицию. Название у них солидное: «Районный отдел внутренних дел», дела у них, видишь ли, «внутренние»... Только после того, как все это выполнишь и предоставишь кипу соответствующих справок с круглыми, квадратными и треугольными печатями, тебе дадут специальное письменное разрешение на поселение в общежитие и выдадут постель.

Ты себе не представляешь, какой это бессмысленный до одурения бег по кругу, в выдуманном каким-то недоумком лабиринте. Хотя, если подумать, не все так глупо, как на первый взгляд кажется, есть во всем этом свой умысел. Думается мне, цель этого дурацкого балагана в том, чтобы сформировать у каждого сознание своей ничтожности и бессилия перед всемогущей системой. Они хотят покрепче повязать человека всеми этими справками, учетами и прописками, чтобы он без этого дерьма и человеком себя не мог чувствовать.

Я в первый день постель не получил. Старался, но не удалось. Все в разных концах незнакомого города, везде очереди из студентов нашего и других ВУЗов. Творится что-то несусветное, прямо, как у нашего классика: «Нэначэ люды подурилы…» В гостиницах мест нет, да и не принимают без паспорта, а его забрали на прописку. Пришлось спать на голой сетке кровати. Повезло еще, что в общежитие пустили. Утром, спина вся в ромбах, сетка отпечаталась, бегом на занятия, а они на правом берегу Днепра, полтора часа троллейбусом. Вообще-то, это такие пустяки, о которых и говорить не стоит, но не тут-то было.

Только вернулся в общежитие, вдруг дверь настежь, врывается комиссия. Ты бы видел, как эти комиссары обрадовались, что в комнате беспорядок. Для них это был «майский день и именины сердца». Декан Шульга, так тот вообще оскандалился, обмочился на радостях. Меня сразу внесли в черный список на выселение, а вечером я уже бегал по городу, искал, где бы переночевать, мое место в общежитии тут же было занято.

Потом я узнал, что выселили не меня одного, им просто надо было освободить места для команды приезжих спортсменов. Скажи, разве это справедливо? Если уж понадобились места, честней было бы бросить жребий: померяться по-казацки на палке. Ведь Запорожье, край наших древних обычаев. Хотя, можно было бы и по-ихнему, – на швабре… Кому не останется, за что взяться, тот выселяется. А так как они, поступают последние дешевки.

Дородный, исполненный чувства собственного превосходства черный кот по имени и отчеству Белый Снег, что мурлыкал у меня на коленях, с истошным нявом, кувыркаясь, улетел в темноту. Отец навис надо мной. Неужели, следующий удар достанется мне?!

– З-з-запомни, – заикаясь, чеканит он, – Ты сам будь человеком, тогда и требуй человеческого отношения к себе. Подумаешь, выселили из общежития, тоже мне трагедия! Нашел бы, где жить, но на это у тебя кишка тонка. Ты выбрал, что легче, ты на людей обиделся, видишь вокруг только несправедливость, это же мелко! Расписка тебя заела? Плюнь ты на нее слюнями! Не стоит она того, чтобы из-за нее переживать, забудь. Не надо было брать у тебя той расписки, они не правы.

Пойми, есть люди, а есть человеческая плесень, – сміття![1] Пора тебе об этом знать и относиться к этому критически, а не злиться на все человечество. В жизни много несправедливости, нельзя ожесточаться, надо сберечь в сердце доброту. Многие видят вокруг только недоброжелательность и подлость. Убогие, ‒ они нищие духом! Ими владеют грубые чувства, которые задевают их самолюбие, но миром движет не зло, а добро. Доброта не заметна, но она главное. Прими это, как истину.

Ты потрудись, сумей увидеть хорошее в каждом человеке, тогда поймешь, не все так просто. Ты полюби этот мир и себя в этом мире, научись, среди прочих, принимать самого себя. Увидишь, все изменится, тебя навсегда оставит чувство никомуненужности, и ты сам убедишься, что только на доброте держится наш жестокий мир. А если хочешь, чтобы тебя уважали другие, научись уважать себя сам. И не берись судить людей, ‒ легко ошибиться. Даже у последней дешевки есть за душой что-то хорошее.


Глава 3


А дождь идет и идет.

Как вчера и позавчера, третью неделю подряд. И прогноз погоды на ближайшие дни не утешительный: «По всей территории области ожидаются ливневые дожди, временами дождевые дожди и небольшой дождь внутри большого дождя из того же дождя…» Улицы и дома, все в сыром цвете, все вокруг сливается в одно бесформенно грязное пятно. В этом городе хоть когда-нибудь бывает солнце? Выдался бы, хотя б один солнечный денек, я бы за него отдал все дождливые дни жизни. Да где там, откуда ему здесь взяться? В этом городе нет даже воздуха, только дым да вонь. Как мне не хватало моих старых друзей. Я впервые испытал, что такое одиночество среди людей.

Легко ему говорить. Попробуй, останься человеком среди этих скотов с человеческими лицами! Всеобщая серость давит. У суетящихся вокруг людей не бывает праздника ни в душе, ни в быту. Сгорбленные спины, насупленные брови, стиснутые челюсти. Я отличался от них. Я был другой, отдельный, ‒ не такой как все. И я страдал от своей обособленности. Каждый день мне все очевиднее открывалось непреодолимое противоречие между мной и моим окружением. Мною все больше овладевало горькое чувство изгнанника, лишнего средь этой толпы. Я чувствовал себя посторонним для всех и чужим для самого себя, и я не мог понять, болен ли я или это я, здоровый, живу в больном обществе.

Вокруг холод, дождь да скользкая грязь под ногами. В общежитии холодно, вологая одежда и обувь за ночь не успевает просушиться. Эта осень без сомнения худшая из тех, которые знало человечество. Куда ни глянь, всюду мокрый силикатный кирпич. Каменные стены домов, каменные лица прохожих, глядящих на встречных с нескрываемым отвращением. Я ловил на себе их взгляды исподлобья, которые красноречивее слов говорили: «Эх, утопить бы тебя в этой грязи!» Я представлял себе, что все они родились у мартеновских печей на местных сталелитейных заводах, и роды принимали не акушерки, а сталевары в войлочных спецовках, и занимаются они исключительно производством дыма, грязи и скуки.

Неуклюже переваливаясь, под ногами снуют раскормленные серые голуби, ненасытные паразиты улиц, у нас их называют «дикарями». Как я тосковал по своим легкокрылым летным голубям.

Плывут облака домой,

Им не по пути со мной…

Скорей бы кончалась эта неделя! А, потом?.. Потом воскресенье, ‒ воскресение от всего. Я ждал этих воскресений, как избавления от тяжкого бремени постоянного окружения людьми: на занятиях, в транспорте, в столовой, в читальном зале, в общежитии. Все вместе, всегда: днем и ночью. Лишенный своего личного пространства, я был буквально отравлен людьми. Человек, как личность, формируется в тишине, «суть рождается в сомнении, а нужные слова ‒ из тишины». В тиши уединения формируются свои собственные умозаключения, закладываются основы характера, которые остаются на всю жизнь. Наедине, человек ведет откровенный разговор со своею душой и у него возникает стремление к совершенству, материализуется та неведомая энергия, что поднимает его над собой.

Постоянная жизнь в копошащемся муравейнике превозносимого до небес коллектива, превращает человека в муравья, винтик, подчиненный прихотям партийных механиков. Я был рожден свободным и никогда не признавал над собой чьей-то воли, кроме своей собственной. Раньше я и представить себе не мог, какая это роскошь быть самим собой. Меня угнетал казарменный режим и таборное многолюдство общежития, шум и механически мертвая суматоха этого беспрерывного броуновского движения. Никогда раньше я не чувствовал себя таким притиснутым в набитом человеками закутке.

Большинство же студентов не тяготилось проживанием в общежитии, а некоторые из них получали от этого подлинное удовольствие. До поздней ночи они кочевали из комнаты в комнату, вели интереснейшие разговоры о том, о сем и обо всем на свете, и ни о чем конкретно, были вполне довольны своим существованием и даже в воскресные дни не покидали общежития. Эти существователи недр общаги напоминали мне рыб, которые не знают, что живут в аквариуме. Они лишены своего внутреннего мира, их жизнь бессодержательна, а стремление все время быть в гуще людей, обусловлено тем, что они сами себе не интересны. В избыточной общительности находит спасение тот, кто не переносит самого себя.


* * *


Воскресенье.

По воскресеньям я дни напролет бродил по улицам и дождь, и толпы людей, увенчанные черными грибами зонтов, которые встречались на моем пути, не раздражали меня. Часто случалось, я не мог разминуться с кем-то из идущих мне навстречу, независимо от пола. Я останавливался, дергаясь из стороны в сторону, пытаясь кого-то обойти, и они дергались тоже, но ничего у нас не получалось, поскольку я молниеносно зеркально повторял их телодвижения. Заканчивалась эта «дрыгалка» тем, что я со смехом обходил их по широкому радиусу.

По Фрейду, такие внешние проявления свидетельствуют о желании и невозможности полового акта. Может, он и прав, черт его знает? Но, у Фрейда все поступки замыкаются ниже пояса. Меня это не заботило, я и думать забыл о половом влечении. Конечно, оно было, куда бы оно подевалось... ‒ но у меня оно зашкаливало за ноль. Я представлял себя Диогеном, который среди дня ходил с зажженным фонарем. «Ищу человека», ‒ говорил он. Диоген, как и я, искал человека среди людишек, прикидывающихся людьми. Я шел и думал, думал и шел, искал ответы на свои вопросы, и не находил на них ответа. Когда же закончится эта маята и начнется настоящая жизнь? Скорей бы окончить институт и заняться настоящим делом.

В одно из таких воскресений я решил пройти пешком по главной улице Запорожья: от конца проспекта Ленина, где у плотины Днепрогэса стоял идол вечно живого вождя, до его начала. Мой хадж затянулся на весь день. Это был по-летнему солнечный день, один из последних дней осени. Смертельно раненая природа последний раз в этом году рванулась к жизни. Ожила и заиграла палитра осенних красок цветами грусти и увядания. Небо искрилось серебром паутины, деревья пламенели багрянцем живого огня. Город открылся мне весь, вышитый золотом на солнечной канве. Красота осенней природы, одна она успокаивала меня. Вокруг торжествовала гармония, лишь снующие вокруг люди нарушали ее.

К вечеру, вдоволь наглотавшись выхлопных газов и заводских дымов, я пришел в Старый город к началу проспекта Ленина. Казалось бы, проспект, как проспект, от конца, до конца рукой подать, да видно длину его черт мерял. Пора возвращаться «домой», под крышу общежития. От одной мысли об этом меня покоробило. Улица, пересекающая Проспект, называлась Анголенко. Меня позабавило это африканское название в степях Украины.

Люди иногда ищут что-то, не зная, что. То же самое, искал и я. Что-то потянуло меня, я свернул с проспекта налево и пошел по этой улице вверх. Здесь, на углу улицы Анголенко перед входом на базар, я увидел «Чебуречную». Это был высокий, дореволюционной постройки одноэтажный дом на подвале. Внизу, над самым тротуаром, чернели семь забитых досками прямоугольников, для надежности забранных толстыми железными прутьями. Там был подвал, его называли «подземный этаж»: запутанный лабиринт с множеством переходов, ниш и каменных мешков. С момента его закладки солнечный луч никогда не проникал в эти темные норы, ‒ нужная вещь, для всяческих дел…

Над подвалом возвышался надземный этаж со сводчатыми окнами в обрамлении лепных наличников. Видно было, что этот дом знавал лучшие времена. Изъеденные временем щербатые пилястры, украшавшие фасад дома, венчали ионические капители. Под облупленной штукатуркой стен желтел ноздреватый, многое повидавший ракушечник. Шатровая крыша с высоким гребнем была крыта ржавым железом. Над всем этим возвышался строгий фронтон с единственным, как глаз циклопа, круглым окном. В его почерневшей от времени раме настороженно поблескивали остатки разбитого стекла. При всей своей обветшалой старости, в этом доме было что-то величественное, хотя он был невелик.

Три истертые ступени крыльца привели меня в большой зал, наполненный людьми. За голубыми пластмассовыми столами на трубчатых алюминиевых ножках и таких же стульях сидело множество посетителей. Кому не хватило мест за столами, пили стоя у прилавка или теснились вдоль стен. Табачный дым сизым туманом клубился по залу, образуя под высоким потолком мутные облака, сквозь которые поблескивала позолота лепнины. Когда глаза перестали слезиться от дыма, я лучше разглядел это скопище людей, пестрых, как цветы в диком поле. Я попал в настоящую галерею уродов, передо мной открылся целый иконостас отбросов общества, с которым я не отождествлял и себя.

Кого здесь только не было: нищие попрошайки, грязные пьянчуги и прочая рвань и мазура, отребье, отходы жизни. Цветастые шали цыганок вперемешку с лохмотьями оборванцев, черные картузы селян, хаки загулявших солдат и бандитского вида рыжая буфетчица в стеганой душегрейке поверх тельняшки, и десятки калек и безногих на колясках, костылях, палках и подпорках, неопределенных занятий несчастные и прочие удрученные. Весь этот сброд пил и гомонил дурными голосами под дребезг катавшихся под столами порожних бутылок. В темных углах, издавая горловые звуки, размахивали руками и строили гримасы вообще какие-то подозрительные существа лишь отдаленно напоминающие человеческие особи. Настоящий лоскутный мир, дно, изнанка жизни! Изнанка – всегда ближе к телу.

Рядом с прилавком мычит что-то нечленораздельное пьяный, размазывая по лицу сопли, изрядно подкрашенные кровью. Наполовину оторванный воротник пиджака свисает с плеча. На него никто не обращает внимания. Все уже, кто больше, кто меньше под градусом, и каждый гнет свое, и орет во все горло, не слушая соседа, матерясь и чокаясь кружками. Весь этот гомон перекрывают дикие вопли и взрывы безудержного хохота, и вдруг, средь ненадолго установившегося затишья, раздалось заунывное пение, напоминающее собачий вой.

– Та-ак, слухать сюда! – зычно объявляет из-за прилавка пьяная буфетчица. Вырезанный из ватмана кокошник, украшавший ее рыжие волосы, съехал набок. – Сегодня пива не разбавляла, значит, буду недоливать! Шоб без претензий тут у меня!

В ответ, с ближайшего стола ее весело обложили матом. Мое внимание привлек библейской внешности старик с седой бородой Николая Чудотворца в каком-то долгополом то ли сюртуке, то ли кафтане. На выцветшем зеленом сукне его диковинного наряда два ряда форменных медных пуговиц, каждая величиной с пятак. На шее у него висит монисто из глиняных свистулек, раскрашенных и лишь только обожженных. Опираясь на костыли, он в двух руках держит по кружке пива, поочередно отпивая из каждой. Рядом за столом расположилась испитая парочка. Он, весь какой-то пыльный, без возраста, с собачьим выражением лица, от носа до макушки заросший серыми волосами. Вне всяких сомнений, на днях освобожденный. Его глубоко сидящие пьяные глазки светились бесстыжим нахальством. И она, вся какая-то блеклая, как моль, по локоть запустила руку в его расстегнутую ширинку.

– Дед! А-дед, продай пуговицу, – дергает Собаковидный за полу сюртука Чудотворца. Но старик невозмутимо пьет свое пиво, не обращая на него внимания.

– Слышь, ты! Михаил Архангел, продай пуговицу! Продай, а то даром оторву, – с открытой угрозой требует Собаковидный. Присмотревшись, я разглядел на выпуклых пуговицах двуглавых орлов. Должно быть, старик носит свой казенный сюртук еще со времен старого режима, в пику новому.

– Покупай, – густым басом отозвался Чудотворец. На его груди из-под расстегнутого сюртука мелькнули четыре оранжево-черные ленточки солдатских Георгиевских крестов. Цвета огня и дыма, полный бант. – Давай, что она у тебя в штанах нашла или там, кроме вшивоты, ничего нет?

– Ты чё, дед, ващще… Нечаго брехать, есть! Гляди, дед, тащу, сичас вытащу, гляди! – истерически пищит Моль и, выхватив руку из ширинки Собаковидного, сунула под нос Чудотворцу кукиш.

Собаковидный весь зашелся смехом, ему ехидно подхихикивает Моль. И подберется же такая парочка: кастрюля с крышкой, как они находят друг друга? Старик, не торопясь, в два приема осушил обе кружки и осторожно поставил их на стол. Неожиданно подбросив костыль вверх, поймал его за стойку и вытянул им Моль поперек спины, и неуловимо резким тычком двинул подмышечным валиком под подбородок Собаковидного. Тот захрипел и, схватившись за горло, сполз со стула, а Чудотворец, подхватив оба костыля, совсем не хромая бодро пошел к выходу. Все произошло настолько быстро, что я усомнился, а был ли старик? Только два тела матерясь, корчатся на полу.

– А ну, подымайсь! – иерихонской трубой ревет из-за прилавка буфетчица, – Поднимайся зараз же, собака чертова! От гыдэнь, зачем ты немого ударил?! Дедушка тебя за него и проучил. И ты, Тюля, сучье твое вымя, поднимайся, кому говорю?! Чего ты, падла, воешь, как проклятая? Не надо было дедушку нашего трогать. Кому он мешает? Ходит себе, торгует свистом для таких дурней, як вы. Матери вашей черт! А ну пошли нах..! А то як выскочу з-за стойки, то погоню вас, падлюк, подсрачниками аж до Днепра, там и втоплю обох, як цуцыкив!

– Так ты, Софа, собачек мочишь?

С невинным удивлением спрашивает у разбушевавшейся буфетчицы материализовавшаяся из сизого дыма необыкновенно стройная девчонка. У нее по-мальчишески коротко подстриженные ярко-белые волосы, да и вся она яркая, как всполох зарницы. А еще у нее безупречно округлая пышная грудь и сигарета картинно зажата меж двумя пальцами.

‒ Теперь понятно, откуда фарш для чебуреков…

– А ты, Лидка, не встревай, вали к своим прошмандовкам! Они тебе когда-нибудь всыпят, дождешься, – обижается буфетчица.

– Да брось ты, Софа, не кипешуй, – миролюбиво успокаивает ее девчонка. – Из-за твоих чебуреков я к тебе и прихожу. Налей еще шесть пива, после рассчитаемся. Ты же знаешь, за мной не заржавеет.

Она среднего роста, но какая-то до странности ладная, от этого так эффектно выглядит. Держится она очень прямо с необыкновенным изяществом, слегка развернув к буфетчице плечи и грудь. В этом легком и таком естественном движении на удивление красиво участвует шея, подчеркивая стройность ее силуэта. Какие хрупкие у нее плечи, как трогательно просвечиваются на них сквозь серый шелк блузки тонкие бретельки бюстгальтера.

– Вы сами выпьете все шесть? – интересуюсь я.

Отчего создается впечатление какой-то особенной ее стройности? Может, из-за гордой посадки головы или гибкого стана? Талия у нее такая тонкая, что я мог бы обхватить ее ладонями. А как она держит спину, вот это осанка!

– Это такая нагрузка для сердца. Позвольте вас угостить вином или шампанским, если оно здесь есть, конечно.

– За ради бога! – тотчас откликнулась на мое предложение Софа, – Для вас всегда найдем, будьте уверены! Соглашайся, Лидка, раз такой кавалер предлагает, вжэ насколько я малопьюща и то б не отказалась… Сколько ж вам принести, одну чы две бутылки? – зашустрила буфетчица, увидев во мне денежного клиента.

Девчонка повернулась ко мне, у нее живое открытое лицо, неожиданно она улыбнулась. Ее улыбка все и решила. До чего хорошая у нее улыбка, по-детски широкая, до ушей, она тронула меня своим добродушием. А еще глаза! Постоянно меняющиеся, светло-темно-зеленые, полные живого блеска глаза. Я чувствовал, как меня неодолимо тянет их глубина и, поплыл…

– Прекращай гусарить, парнишка! Чтобы меня напоить шампанским не хватит всех твоих песет. Ты со мной разоришься и станешь банкротом. Иди-ка лучше купи себе мороженого, когда будешь его жевать, не забывай, кто тебя спас от разорения, – отшучивается она.

А брови у нее черные, не темные, а соболье черные, как безлунная ночь, словно природа что-то перепутала, сочетая их с белоснежными волосам. Они с изломом, будто нарисованы кистью пьяного художника. Если б не эта легкая неправильность черт и не большой рот, ее можно было бы назвать ослепительно красивой. А какой удивительно нежный тембр ее слегка хрипловатого голоса. Голос всегда выдает фальшь и внутреннюю суть человека.

– Ты непревзойденное чудо природы! – сбиваюсь на ты я, ‒ И разориться с тобой для меня подарок судьбы. Да, что там разориться, я на все готов, лишь бы тебя не потерять. Тебя зовут Лидия? А я, Андрей. Рад познакомиться. Давай дружить. Я тебя только увидел, сразу влюбился. У тебя такие глаза, я в них тону. Ты такая красивая и среди этих биндюг, они все на тебя смотрят… Пойдем отсюда, а? Уйдем в нейтральные воды на прогулку по ночному городу. Пошли быстрее, а то полюблю тебя еще сильней, сердце этого не выдержит и разорвется на сто половинок! – на одном дыхании выпалил я.

– Разорвется?.. Где негодно, там и рвется! Влюбчивый ты какой, – ушатом холодной воды остужает меня.

– Я не такой! Прости. Я ждал тебя, как весну, везде искал и вот нашел. Здесь… Веришь? Нет? Проверь меня! – попросил я, услышав вдруг собственные слова, сказанные с горячностью, что удивила меня самого.

– Прекрати, мне пора… – теряется и краснеет она, ловко подхватила все шесть бокалов и исчезла в табачном дыме.

Неужели, так и уйдет? Если я ее не догоню, что-то в моей жизни точно не случится, загадал я. Вдруг чья-то рука крепко стиснула мне плечо. Не торопясь, оборачиваюсь. Передо мной стоит парень, примерно, моего возраста, немного выше ростом и пошире в плечах. У него расплывчатые бабьи черты лица, вылинявшие волосы, бесцветные брови. От остальной пьяни он отличается какой-то неуловимой инакостью. Чем же? Несомненно, это глаза. Они у него водянистые, и взгляд какой-то странный, снулый.

– Ты к Ли завязывай клинья подбивать, и вообще, дерни отсюда, срочно, – сквозь зубы цедит он, поглядывая на меня сквозь свои белесоватые ресницы.

Его презрительный тон мне не нравится больше, чем содержание его предложения. Такого, если не поставишь на место, сядет на голову.

– Ты, мне это рекомендуешь? – с расстановкой спросил я и глянул с легкой насмешкой, в упор. А в его глаза не просто смотреть. Они по края налиты холодной пустотой.

– Рекомендую! – рявкнул мне в лицо он. Его и без того прозрачные, рыбьи глаза стали почти белыми с черными дырами зрачков.

– Понятно. Ты видно здесь самый главный блатной? – вежливо поинтересовался я.

– Есть немного, – не без самодовольства согласился он.

– Вижу, какой ты блатной, спички сирныками называешь… – раздельно произнес я, упирая на каждое слово, чтобы позабористей его продрать.

Жлобы лопаются от злости, когда им напоминают об их деревенском происхождении. Его белые глаза вылезли из орбит, он рванулся ко мне, но резкий окрик буфетчицы, как по волшебству, остановил его.

– А ну кончай этот базар! Только попробуй еще раз тут что-то отмочить! Я тебе, гад проклятый, потрох вырву. От паскудна истота, а ну гэть звидсы!

С какой же лютой ненавистью он пожирал меня глазами, а его лицо!.. С ним творилось что-то неимоверное: его лицо кривилось и судорожно подергивалось нервным тиком, словно под кожей ползали черви.

– Н-у-у, погодь… – конвульсивно вздохнув, угрожающе протянул он и скрылся в толпе выпивающих.

– Шли бы вы своей дорогой, молодой человек, а то будет у вас куча неприятностей, – участливо советует мне буфетчица.

– Благодарю вас, Софа. Все в порядке, – ее тельняшка напомнила о доме. – Мне у вас нравится, здесь такие люди… Собираются. Отныне, я ваш постоянный клиент. Лучше налейте мне пива. Я слышал, сегодня привезли неразбавленное…

– У меня уже морока в голове от этих дел! – с сердцем сказала Софа, двинув ко мне бокал, и занялась следующим посетителем.

Я взял бокал и стал пить, не отходя от стойки. Пиво действительно оказалось не разведенным. С каждым глотком я ощущал необычность этого напитка. Странно, но это было так. В чем дело? Я и раньше пил пиво из дубовых бочек, но это пиво, судя по всему, было сварено совсем по другому, особому рецепту. Да и все здесь было другим, необычным. У стойки рядом со мной снова появилась эта девчонка. Она попросила у Софы спички и та, многозначительно посмотрев на меня, молча, их ей вручила.

– Тебя здесь кличут Ли? – улыбнулся я. – Красиво звучит. Я знал тебя раньше? Ты случайно не из Китая? Мы не встречались на берегах Янцзы? Там, где сопки покрыл туман...

Девчонка опять покраснела. Стоит, опустив глаза. Щеки пышут жаром. Странно она на меня реагирует. Она здесь явно не впервые и к подобному трепу должна иметь иммунитет. Она что-то собралась ответить, по всей видимости, резкое, вскинув на меня сверкнувшие глаза, но тут рядом со мной опять возник Белоглазый. На нем мешком висит расстегнутое пальто, руки в карманах. Небрежно толкнул меня плечом.

– Ну, что́?! Выйдем, разберемся, кто тут блатной, а кто х... с бугра? – довольно вежливо предлагает он, не обращая внимания на Ли. Судорога, передергивающая его лицо, участилась, а взгляд его блеклых глаз не удалось поймать, он их от меня прятал.

– Если ты так слезно просишь, давай, – соглашаюсь я.

Похоже, быть драке. Только его пальто мне почему-то не нравится, вечер сегодня по-летнему теплый.

– Прости, Ли. Поговорим о Шанхае в другой раз, ‒ я машинально коснулся ее руки, так не хотелось с ней расставаться!

Это было мимолетное прикосновение, но она отдернула руку, как будто ее током ударило. То же самое почувствовал и я, словно по коже разлетелись молнии. Что это было? Не знаю. Тот, кто ловил рыбу, знает, как при клеве подергивается леска, бесподобность этого ощущения сравнима лишь с эякуляцией. Иногда, это напряженно-волнующее трепетание достигает апогея и означает, «да»! А иногда, «нет»… ‒ и вместо, бьющейся на леске рыбы, достаешь пустой крючок. И все же между нами произошло что-то важное, к чему трудно подобрать слова, понятное нам обоим. Такое в жизни случается, и ты просто знаешь, что с ней происходит то же самое.

– Дела зовут, дружественная встреча с представителями вашего заведения, – свожу на шутку я, возникшую между нами неловкость.

– Постой! Не выходи! Подожди меня здесь, – встревожено бросила она и скрылась в толпе.

Этого мне только не хватало, чтобы она утрясала мои проблемы. Я вырос в южном портовом городе со своими хулиганскими традициями. Улица была моей школой и университетом. Все недоразумения у нас решались дракой, где в лучшем случае в ход шли только кулаки. Но девушки никогда не вмешивались в подобные выяснения отношений, это всегда было слишком опасно. Прочувствовал это на себе, когда не раз зашивали продырявленную шкуру. Поэтому последние годы не расставался с пудовой гирей и перекладиной. Сейчас же, я чуял в себе такую силу, что мог бы рвать железо, ‒ если б оно было тонким…

Белоглазый, насмешливо кривя рот, нагло разглядывает меня своими ненавидящими глазами. Смотри сколько влезет, есть на что. Так, как я, в этом городе не одеваются, да и в моем, тоже не все. Модные вещи стоят слишком дорого, но родители для меня ничего не жалели. На мне темно-синие джинсы «Super Rifle», гвоздь сезона, черная шелковая рубашка, лимонного цвета замшевая куртка и в тон ей вельветовые туфли «на манной каше». Литая каучуковая подошва отлично пружинит, и бегать в них одно удовольствие.

– Ты в своем пальто, не простудишься?.. – заботливо осведомился я.

– Канай вперед! Как бы тебе доктор не понадобился, – с трудом сдерживаясь, пробубнил он.

– Раз ты так слезно просишь, надо уважить, – соглашаюсь я, направляясь к выходу, не выпуская Белоглазого из поля зрения.

На улице ранние сумерки. Прохожих нет. А вот и комитет по торжественной встрече. Неподалеку, делая вид, что не обращают на нас внимания, курят трое парней. Свитера заправлены в штаны, на глаза надвинуты фуражки. Такие фуражки лет десять назад были в моде, их называли «лондонками». Похоже, его дружки из пригородных сел. На электричках они приезжают в город, ищут, где бы напакостить, избить городского для них престольный праздник. Это у них классовое, я их понимаю, хотя и презираю. Поодиночке, каждый из них, тише воды и ниже травы, нападают только стаей на одного. Только в стае они перестают бояться всего на свете и, выпендриваясь друг перед другом, могут забить человека до смерти.

– Нечего тут светиться, давай отойдем в сторонку, – с фальшивой любезностью предлагает Белоглазый.

Мне нравится его радушие, особенно при таком численном преимуществе. Теперь, когда они извлекли меня из харчевни, их задача проста: затащить меня в подворотню, свалить на землю и там уж поиздеваться надо мной руками и ногами, вчетвером на одного.

‒ Душевно признателен за приглашение, но если тебе есть что сказать, говори здесь, ‒ твердо ответил я.

Не сделав и десятка шагов, я остановился, не реагируя на зазывания Белоглазого идти дальше, занял удобную позицию боком к стене, фиксируя взглядом его руки, не выпуская из вида гоп-компанию за его спиной. Молча, жду, какой вариант развлечений он предложит. Белоглазый понял, что дальше я не пойду и вплотную шагнул ко мне. Я тотчас же отступил, выйдя из зоны досягаемости.

– Ну, чего ты там стал? Харэ, завязываем этот гнилой базар! Все в мазь, с меня мировая, – суетливо начал Белоглазый, – Ты ж понимаешь, лучше гнать, чем быть гонимым. А ты, в натуре, молоток, что не сдрейфил, вышел на разбор. Я ж просто так… Хотел проверить, фраер ты или нет. Сразу видно, ты тот еще кент… Ну, в смысле, свой, в доску свой. Одно плохо, долго живешь… ‒ как-то в сторону обронил он, судорожно всосав воздух углом рта.

Держась настороже, я, молча, наблюдал за ним, сохраняя между нами стратегическое пространство.

– Ладно, чего нам тянуть друг на друга? Нет причины. Побазарили по-свойски и дело с концом. Не будем бодягу разводить[2], замнем для ясности. Идем, я выставляю. Лататы?[3] На, держи краба.

Он протянул мне для рукопожатия правую руку, левая, по-прежнему осталась в кармане пальто. Я помедлил, все это было довольно странно, но быть может, он прав? Плохой мир лучше хорошей драки с четырьмя колхозниками. Хотя, чем их больше, тем больше они будут друг другу мешать, все решит не число, а умение. Как там сказал Суворов о превосходящих силах противника: «Множество их умножит и беспорядок». На худой конец, я всегда смогу от них оторваться. В рывке, да и на дистанции им меня не достать. Я не сомневался в своей неуязвимости. Воевать с их полевой бригадой я не собираюсь, но и убегать не хочется, слишком необычную девчонку я здесь повстречал. Не для того я ее нашел, чтобы потерять.

Не без колебания, я пожал протянутую мне руку, но пальцы ее не поддались. Сжал еще сильнее, изо всех сил, и… ‒ ничего не произошло. Я с изумлением разглядывал его руку. Так вот зачем он накинул на плечи пальто! Одной рукой, спрятанной под пальто, он протянул мне для рукопожатия одетый в правый рукав пальто протез руки. Левый, пустой рукав так и остался засунутым в карман, а вторая его рука, из распахнутого пальто уже у моего горла, колет острием финки. Все рассчитано на неожиданность и я ее не учел, а главное, я неправильно их оценил, приняв бандитов за деревенских оболтусов. Так обуть! И где?.. В каком-то захолустном Криворожье! Последними словами ругал я себя.

В критических ситуациях думаешь и действуешь одномоментно, иначе не уцелеть. Мне уже приходилось быть свидетелем того, что может стоить секундная растерянность. В обычной обстановке я не люблю такую скоропалительность из-за упрощенности принимаемых решений. Теперь главное не торопиться и принять это единственно верное решение. Если б он хотел, я бы с ножом в горле уже подплыл кровью на асфальте. По всему, это не бык колхозный, а психопат уголовник, и убить меня ему также просто, как прихлопнуть муху. Вместо того чтобы отступить, я напряг шейные мышцы и налег на финку и он, чтобы не проткнуть мне кожу, чуть ослабил нажим лезвия. Хороший знак.

– Послушай, для меня с детства нож все равно, что иголка, – совершенно искренне заявляю я.

Я и в самом деле не боюсь никакого оружия, ‒ если мне им не угрожают...

– Спрячь свою точилку и хватит шутить, нечем дышать, – с трудом сохраняю спокойствие я.

– Ну шо, фраер дешевый? Как очко, жим-жим? – он жадно шарил своими бельмами по моему лицу, желая насладиться моей паникой. – Небось, натрухал уже в свои красивые штаны? Погодь, сейчас мы тебя с них вытряхнем, а после … – что будет после, он не досказал, судорожно сглотнув слюну, захлебываясь сладостью мечтательной злобы.

– Не по плечу тужурку ты на себя одел, – отвечаю я, ломая голову над тем, как бы выбраться из этого капкана.

Краем глаза замечаю, как трое его дружков окружают меня, только и успел медленно развернуться спиной к стене. Вид у них совсем не приветливый, зловеще пялятся на меня. А может, я сгущаю краски? В этих краях угрюмого от заспанного не отличишь.

– Ты меня перепутал с кем-то, кто принимает тебя всерьез, ‒ с издевкой говорю я, лихорадочно соображая, как хоть на миг отвлечь его внимание.

Я делал все, чтобы психологически его разбалансировать, сломать его сценарий, но без результата. Время уходило. Безнадежно и без возврата. Долго он финку у горла держать не станет, слишком светло, есть одинокие прохожие, а это свидетели. Что-то будет.

– Я боюсь только себя. Боюсь, что пущу такого, как ты под откос и придется отсюда отчаливать, а мне бы этого не хотелось, – веско закончил я.

– Меня?! Под откос? Ну, давай, митюха, исполни, – торжествует Белоглазый, возбужденно облизывая губы.

Его предательская уловка сработала, и он упивался приобретенной надо мной властью. Лицо его квашней расплылось в довольной ухмылке, отчего он стал совсем похож на бабу. Белесые глаза масляно поблескивают в глубине сощуренных кожных складок. В его голосе появились какие-то отвратительно ласковые интонации, при этом он беспрестанно сглатывал слюну. Это хорошо, что он так уверен в своем превосходстве, успокаиваю я себя. Расшатать его не удастся, если отрываться, то сейчас. Теперь или никогда. Я незаметно делаю два глубоких вдоха. Собранность, концентрация и, ‒ взрыв!

– Немец, ты опять вола водишь? – грубый голос звучит откуда-то сбоку.

Говорит это здоровяк с веселым хищным лицом, рядом с ним Ли. Белоглазый весь съежился, стал как будто меньше. Рука с финкой исчезла в полах расстегнутого пальто.

– Та, понимаешь, Толило… С этого фраера требуется получить должок, – заискивающе оправдывался Белоглазый. Куда девался развязный тон и весь его героический вид.

– Для кого Толило, а для тебя, баклан, Анатолий Захарович! – голосом, не предвещающим ничего хорошего, оборвал его здоровяк.

От него исходит реальное ощущение силы. Ему где-то под сорок, выше меня на голову, рыжие прокуренные усы и желто-коричневые кошачьи глаза, совершенно лишенные какого-либо выражения.

– Тебя предупредили, – назидательно продолжает он, – Здесь не пачкай, а ты поновой кружева вяжешь? Последний раз тебе прощаю. Цепляй своих урок и чеши отсюда частыми скачками, и что бы здесь ни ногой!

Ссутулившись, Белоглазый пошел прочь. С каждым шагом он все больше горбился, как человек, которого избили. Следом за ним, бесшумно ступая, потянулись один за другим, члены его шайки. Ни слова не сказав, только оценивающие взглянув на меня, вернулся в «Чебуречную» здоровяк. Мне показалось, его странные глаза смеялись.

– С этим Немцем всегда одни неприятности… Не пойму, отчего он каждый раз заводится то с одним, то с другим, а кончается, всегда кровью, – простодушно огорчается Ли. – Зачем он это делает? Неужели, получает от этого удовольствие?

– Получает. Но, не только удовольствие… – устало говорю я.

– Не только? А, что же еще?

– Он живет, только когда причиняет боль. У него вместо сердца дыра, он и пытается ее хоть чем-то наполнить.

– Почем знаешь?

– Вижу его насквозь, – неохотно отвечаю я. – Знал такого же… – ухожу от этого, не каждому доступного вопроса я.

Не стоит объяснять ей то, что для меня самого малопонятно. Я правда, знал похожего типа. Сын соседки, лет на семь старше меня. Она родила его после того, как во время оккупации Херсона ее изнасиловал взвод немецких солдат.

– Отчего он такой? – искренне удивляется Ли.

– Он обозлен на весь мир. Ненавидит всех, а больше всего, самого себя, – прихожу к неожиданному, но безошибочному ответу я.

– Может ты и прав, но я не понимаю, для чего он это делает? Ведь он недавно при мне подрезал одного… – заметив, что сказала лишнее, осеклась она.

– Он делает это для того, чтобы отомстить, – не обращая внимания на ее замешательство, ответил я.

– За что?

– За себя. За то, что родился нежеланным у своей матери, за то, что с малых лет его никто не любит, за то, что не может жить среди людей. А еще, по-моему, он к тебе неравнодушен и таким манером пытается привлечь твое внимание.

– Эта зверюга?! Да мне к нему даже кочергой притронуться гадко! Фу, меня аж мурашит! – возмутилась Ли, с отвращением передернув плечами.

Глядя на нее, я заметил, с какой выразительностью ее глаза отражают смену настроений, то загораясь веселым огнем, то угасая, то темнея.

– А ты, испугался? – меняет тему она, озорно заглядывая мне в глаза с интересом ребенка, заглядывающего во вспоротый живот куклы.

– Представь себе, нет, – признаюсь я, – Не успел, наверно.

– А я так за тебя перепугалась! Меня так телепнуло, сердце аж до сих пор колотится, – прижав ладони к груди, радостно сообщает она. Мне нравится музыка ее голоса и ее открытость. В этой открытости секрет ее очарования.

– Я вообще ничего не боюсь, – прорывает на откровенность меня. – Мою жизнь хранит какая-то предначертанность. На моем плече лежит рука судьбы, я чувствую, как она меня ведет и оберегает. Впрочем, не очень-то она меня бережет… ‒ устыдившись пафоса своих слов, пошутил я. Хотя чувство какой-то необыкновенной сохранности и защиты никогда не покидало меня.

‒ Не для того я пришел в этот мир, чтобы меня заколола в подворотне какая-то шваль. Я рожден для великих побед! Моя жизнь, эта моя собственная выдумка, мое приключение, в котором я не перестаю удивлять сам себя. Наверно, поэтому я никого не боюсь, кроме самого себя… Никто, кроме меня самого, не может причинить мне вред. Здесь все мое, это моя земля и весь мир – мой, вот мое кредо. Все это у меня можно отнять только с моей жизнью. Only with my life[4], чтобы тебе было понятней. Ты меня понимаешь?

– Нет, не понимаю, – с напускной озабоченностью отвечает она. – Je parler à la francais[5]. Фарштайст?[6] Нет?! Что ж ты заартачился? А я думала, ты настоящий «пылеглот»… Ладно, скажу в доходчивых словах, чтобы тебе было понятнее: «Пан тэ́-ля́ пасэ?» – хохочет она.

– К сожалению, я не парлирую по-французски, – смеюсь вместе с нею я.

– В наш порт заходят иностранные корабли, город полон матросов и незаметно, как воздух, которым дышишь, начинаешь понимать и говорить по-английски, это язык моряков, ‒ опять меня понесло не в ту степь. ‒ Когда я волнуюсь, бывает трудно найти подходящие слова, и я говорю те, которые первыми приходят на ум. К тому же, некоторые из них мне нравятся больше, когда они звучат по-другому. Но не об этом речь, я хочу объяснить тебе то, что хотел сказать. Жизнь не имеет для меня особого смысла, точнее, не имела. В последнее время мне стало так нудно, что даже не интересно было, что будет дальше.

– Было?..

– Да, было! До сегодняшнего дня, теперь все изменилось, сегодня я встретил тебя, – я знал, что встретился с ней на всю жизнь, – Теперь у меня есть ты! Ты my July morning[7]. Я хочу быть с тобою всегда.

– Знаешь… Не надо бросаться такими словами, – дрогнув голосом, остановила она меня. – Кто ты? И, откуда взялся?

– Кто я? Тебе перечислить все мои звания и титулы? А ты, не устанешь слушать?

– Ничего, давай, я потерплю.

– Будь по-твоему. Поскольку никто не намерен оказать мне эту услугу, я имею честь сам представиться вам. У ваших ног моя прекрасная леди профессор изысканных мечтаний, академик легкого поведения, познаватель душ и созерцатель жизни, помогающий всем, кому делать нечего, великий ниспровергатель бюстгальтеров, заведующий кафедрой острых ощущений, действительный член Новозеландской академии утонченных искусств, ювелир слова и хан удачи, адмирал океана и губернатор реки, в общем, посредник между Небом и Землей. Продолжать или достаточно?

– Ты не здешний! Откуда прибыл? Признавайся! У нас так не говорят, – не замолкая, смеется Ли. У нее грудной голос с легкой хрипотцой.

– Я из Херсона. Учусь здесь в скубентах, – я чувствовал, как нас тянет друг к другу, что ее, что меня.

– Ты живешь в Херсоне? Я так и думала, такой может быть только из Одессы или из Херсона.

– Не я живу в Херсоне, это Херсон живет во мне, и так, как я, говорю я один.


* * *


Я еще много чего сказал ей в тот вечер.

Ночью на берегу Днепра мы пили из горла рублевое вино «Біле міцне»[8]. К моему стыду, на шампанское денег у меня не хватило, а ведь предлагал, ‒ такой пассаж... Здесь же, на траве осени она мне отдалась. Это произошло с такой первозданной непринужденностью, что вначале я растерялся, а потом преисполнился благодарности за ее щедрую любовь.

С реки доносилась музыка. Огни колесных пароходов, буксиров и проплывавших мимо барж освещали ее лицо. Она медленно открыла глаза, взгляд ее был затуманен, она глядела и не видела меня, и снова ее глаза сверкали в ночи. Я смотрел в них и не мог наглядеться. Мне казалось, будто после неимоверно долгих тягостных поисков и блужданий я вернулся и нашел… Вернулся? Куда? И, что нашел? Не знаю.

Нет, знаю! Всем существом своим я вдруг ощутил, что ее лицо мне давно знакомо и знаю я ее сотни лет. Я вернулся в родной край и нашел того, кого искал. Самый верный компас – твое сердце, оно укажет тот берег, где встретишь того, кто ждет тебя всю жизнь. И неожиданно я понял, как много для меня значит эта совершенно незнакомая девчонка.

Она хотела меня еще и еще, и я старался взять ее как можно нежнее. Одна лишь женщина способна освободить мужчину от переполняющей его ярости. Во мне кипела кровь от несостоявшейся драки, от предчувствия, что я бы в ней не уцелел. Алкоголь не снял напряженности, а только усугубил ее. Ли получала несравнимо бо́льшее удовольствие, чем я. Пароксизмы оргазма вновь и вновь сотрясали ее.

Ее громкие стоны и вскрики могла услышать ватага босяков, выпивавшая у костра. Они пришли позже, когда мы уже занялись любовью, и расположились неподалеку в зарослях ивняка. Привлекать их внимание было опасно. Я пытался ее успокоить, но все было тщетно, она, не замолкая, билась подо мной в экстазе. Она укусила меня за плечо, ногтями расцарапала спину. Горячая кровь обожгла бока. Не владея собой, в бешенстве, я щелкнул пальцами снизу вверх по кончику ее носа. Этот «штрих» приведет в чувство кого угодно, но сгоряча перебрал.

– Никогда! Слышишь, никогда не делай мне больно! Ни один живой человек никогда больше не сделает мне больно. Ты, это ур-разумела?! ‒ зарычал я.

– Да... – прошептала она. Из носа у нее текла кровь.

Это по-детски испуганное «Да» тотчас меня отрезвило. Я стал исступленно целовать ее руки. Как я мог?! Ведь это все равно, что ударить доверившегося тебе ребенка.

– Прости! Пожалуйста, прости! Я был не в себе, прости! Я ненавижу то, что сделал… – раскаяние жгло меня огнем.

– Тихо, тихо, успокойся. Я уже простила. Я сама виновата. Забудь, – шептала она, гладя мою голову, прижимая ее к своей груди. Она говорила еще что-то ласково и участливо, как могут приголубить и успокоить только женщины.

Она простила, а я? Это тихое «Да» слышится мне до сих пор. Единственный судья своим поступкам – я сам. Этот судья помнит все и не прощает ничего. Да, я хотел бы прожить жизнь, не совершая поступков, за которые потом, сколько живешь, отвечаешь перед своей совестью. Но так и не сумел. Должно быть, не очень старался.


Глава 4


Я каждый день встречался с Ли.

Мы были знакомы меньше месяца, а у меня было чувство, будто я знал ее всю свою жизнь. Она была немного старше меня, ей уже исполнилось девятнадцать. Она нигде не работала и не училась. Станицы ее обтерханного зеленого паспорта пестрели штампами с отметками о принятии и увольнении с работы. Она постоянно его носила в своей шикарной сумочке на золотой цепочке. Ли утверждала, что эта стеганая черной сумка французская, фирмы Шанель и стоит бешеных денег, подарок ее подруги. Я ей верил, хотя знал об этой фирме лишь понаслышке.

Когда ей становилось скучно, она листала свой паспорт, читая названия предприятий и учреждений, где ей пришлось работать, со смехом вспоминая своих замотанных жизнью сослуживцев и как на подбор, самодовольных начальников, безрезультатно пытавшихся перековать ее неуемную натуру. Дольше всего (целых двадцать дней) она проработала, торгуя мороженым. Это был ее «рабочий рекорд». Она поставила его благодаря тому, что в летнюю жару объелась мороженым, заболела ангиной и половину рабочих дней провела на больничном.

– Не люблю сидеть на цепи. Что это за жизнь на приколе? – ответила она на мой вопрос, почему не подыщет себе работу по душе.

– Нет на свете такой работы. Ученые не один год бьются над этой загадкой природы, но ничего пока для меня не изобрели, – смеялась Ли. – Не по мне это бегать по кругу, как белка в колесе: дом – работа, работа – дом, сбиваюсь с курса.

У нее совершенно отсутствовало чувство ответственности, ее безответственность была возведена в абсолют. Вначале у меня сложилось впечатление, что Ли просто поверхностный человек. Вместе с тем, она была преисполнена собственного достоинства и независимости ото всех и вся. Даже в самых простых поступках она необычна и превыше всего она ценила свободу и этим она напоминала мне вольных птиц, тех, которые не живут в неволе.

– Жизнь коротка, я хочу сделать ее интереснее: выше и шире. Хотя это и тяжело для понимания, – как-то в разговоре сказала мне Ли.

Она жила исключительно сегодняшним днем. На мой вопрос о ее планах на будущее, она ответила:

– Прошлое, прошло, а будущее не наступило. Есть только сегодня, и не надо ждать завтра, его можно не дождаться. Моя жизнь, это все что у меня есть, и для меня нет другого времени, кроме настоящего, лучший мой день – сегодня. Я живу и наслаждаюсь жизнью здесь и сейчас, и буду так жить, пока могу. И пусть будет, что будет!

Ее слова мне чем-то напомнили Алису Льюиса Кэрролла, которая сказала: «Завтра никогда не бывает сегодня». Спустя десятки лет многоумные психологи придумали название для бесполезного ожидания лучшей жизни: «синдром отложенной жизни».

Ли умела радоваться жизни, и каждый прожитый день принимала, как подарок судьбы, жила так, будто всего один день ей и остался. Carpe diem[9], ‒ чем ни жизненный принцип. Мне казалось, что так и надо жить, и я поздравлял себя с тем, что, наконец, впервые в жизни встретил счастливого человека. Ведь способность быть счастливым зависит от тебя самого.

Быть может, в умении довольствоваться малым: радоваться тому, что имеешь, и не огорчаться от того, что чего-то не имеешь, ‒ в этом и есть секрет счастья? Да, но живя одним днем, можно не увидеть завтра. Жить ожиданиями, глупо, но без мечты о будущем, теряется интерес к настоящему. Однако все эти сомнения пришли ко мне позже. Потом.

Ли с первого взгляда привлекала внимание и располагала к себе, в ней было нечто неуловимое, но узнаваемое, которое воспринималось, как чувство умиротворения и счастья. Да, именно так, ‒ от нее исходило лучезарное ощущение счастья. Ее школьная учительница однажды сказала, что в ней есть joie de vivre[10]. Точнее не скажешь.

В ней было то, чего так не хватало мне. Ли несла в себе радость жизни, и любила жизнь во всех ее проявлениях. Я считал, что на долю Ли никогда не выпадали огорчения, что она не страдала от несправедливости, внутренних противоречий и терзаний. Казалось, эти, ржавчиной разъедающие нас переживания, никогда не посещают ее. Ее приветливый взгляд всегда светился добротой, сердечная доброжелательность исходила от ее лица, от всего ее облика. Кроткое отношение к житейским невзгодам верный признак духовного богатства.

А еще, она была изыскана во всем: в речи, в одежде, в поступках. Не рисуясь, всегда оставаясь непринужденно органичной. Более утонченной женщины я никогда не встречал. Она обладала врожденным вкусом и редким чувством стиля, что бы она ни одела, воспринималось, как последний крик моды. При этом она была мало подвержена веяниям моды.

– Модные вещи носят все, куда ни глянь. Но что есть мода, как не поголовное подчинение общим канонам. Мода, одно из ярких проявлений стадного инстинкта, а желание выглядеть таким, как все ‒ результат тайного опасения, что над тобой будут смеяться. А я верю в свой вкус. У меня своя мода. Моя мода, это то, что мне идет. Мой стиль: «Шик и шок», как у Джани Версачи, – серьезно говорила она, и я ей верил.

Она и не была такой, как все. Она была ни на кого не похожа, и никто бы не смог быть похожим на нее. Это чувствовали многие, даже, пожалуй, все. Она была сама собой, ревностно храня свой собственный стиль с вызовом к установленным нормам, пребывая, будто вне времени и среды обитания. Не обращая внимания на то, что людей раздражает всякий, не похожий на них. Подошвы ее перламутровых итальянских туфель протёрлись до дыр. Я впервые столкнулся с такой вопиющей бедностью, но она не произвела на меня впечатления. Потому что, несмотря на свою поношенную одежду, Ли была исполнена неповторимого женского шарма, хотя от этого, она выглядела намного старше своих лет.

Единственной ее постоянной привязанностью были танцы. Она регулярно посещала репетиции самодеятельного хореографического ансамбля при Доме культуры строителей. С этим ансамблем она объездила всю страну. В прошлом году у них сменился художественный руководитель. Прежний, перерезал себе горло во время приступа белой горячки.

– В лиху годину к нему «белка» прискакала, – загрустив, тихо промолвила Ли. – Он все время проводил с нами на репетициях или на гастролях. Жена его бросила. Жил один, запои случались. Мы ему помогали, чем могли. Но, что мы могли, дети да подростки... А в тот раз, как на беду никого из наших рядом не оказалось. Хороший он был человек, теперь таких не делают.

Ансамбль начал хиреть, распадаться, на гастроли стали выезжать редко, только в пределах области. Несмотря на это, Ли продолжала посещать репетиции, упорно совершенствуя свою технику у истертого бруса балетного станка. Не знаю, как ей это удавалось, но она всегда была в отличной форме. Я заходил к ней на репетиции и видел ее в танце. Как передать словами танец Ли? Едва ли это под силу словесному пересказу. Описывать зрительные восприятия темпераментного, в доли секунд меняющегося действа, это лишь нанизывать одно за другим, лишенные смысла слова. Но я должен это сделать, как это ни сложно.

Движения ее были уверены и воздушны, в них было столько жизни, грации, изящества, что я любовался каждым ее жестом. Ее милое, полное своеобразного обаяния лицо было слегка асимметричным, казалось, в нем есть что-то незавершенное. Левая бровь прямая, а правая – изогнута и слегка выше левой, небольшой прямой нос, крупный рот с короткой верхней губой и по-детски припухшей, нижней, мечтательно-безмятежные большие зеленые глаза. Взглянув на ее лицо, порой казалось, что она находится в полузабытьи, будто она не здесь, с тобою рядом, а где-то там, далеко, в своих мечтах.

В танце она вся преображалась и жила своей особой, совершенно неземной жизнью. Ее лицо, озаренное вдохновением, было прекрасно, словно произведение, на котором кисть гения начертала свой завершающий мазок. Ещё один мазок?.. Многие великие мастера не завершали сои шедевры, поскольку «ещё один мазок…» и картина будет безнадежно испорчена. Так и в жизни ‒ умей вовремя остановиться.

Но, это так, кстати… Как передать в словах тот пыл, как изобразить ту страстную силу ее движений? Она вся производила впечатление сверхъестественного чуда! В танце она, как никто другой, умела передать ту гамму чувств, которые вызывала у нее музыка и все это, всю себя она отдавала зрителю. Вне всякого сомнения, Ли умела не только брать от жизни, но и отдавать, одаривать сторицей.

– Танец у меня в крови, музыка, мой воздух. Пока живу, танцую, – говорила Ли. Музыку она не просто любила, но и глубоко понимала. – Зачем штамповать копии или копировать штампы? Мой танец идет от сердца, и я танцую так, как живу.

Думаю, она смогла бы прожить без солнца, без алкоголя, какое-то время протянула бы без любви, наверно, выжила бы и без танцев, но перестала бы быть собой. Во многом, танец Ли был настоящим театром, репертуар которого, как я позднее понял, был полон протеста против закостенелости нашей жизни. Одна танцовщица, старается продемонстрировать технику, ярко показать отдельные элементы танца, другая, стремится создать образ, передать его особенности. И то, и другое в превосходной степени сочеталось у Ли. Отточенность ее жестов и движений поневоле притягивала взгляды всех, кто обладал хоть малейшим эстетическим чувством. Она была танцовщица божьей милостью, и я верил, что она может исполнить любой танец одним взглядом глаз, поворотом головы и движением бровей, настолько выразительна была пластика ее движений, в них было что-то певучее, непередаваемое словами очарование таланта и красоты. Это был совершенно новый, взявшей меня за сердце, понятный каждому на земле пластический язык общения.

‒ Минимум движений и максимум содержания, ‒ не раз повторяла она формулу своего запойного учителя. ‒ Каждый танец должен быть представлением, сценой из жизни. Иначе публике будет не интересно смотреть.

Ли была солисткой, несомненно, лучшей в ансамбле. Однажды я видел их выступление перед демонстрацией фильма в кинотеатре «Зірка»[11]. Приближались очередные ноябрьские праздники и, хотя до 7 ноября было, как до Киева раком, везде из кожи вон лезли, чтобы еще раз напомнить, насколько важна для каждого из нас эта судьбоносная дата. Вначале выступил хор местных самородков и под бравурную музыку Серафима Туликова многократно проголосил о том, что «Ленин всегда живой, Ленин всегда со мной, и в каждом деле Ленин с нами...» Чтец поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин» с особым занудством воссоздал образ вечно живого вождя и уверенно ввел присутствующих в состояние глубокой дремы. Когда объявили выступление их ансамбля, раздались жидкие аплодисменты.

Ее «Казачок» был полон экспрессии, зажигательная музыка и нарастающий темп разбудил куняющую публику. Танец закончился, и наступила тишина, все точно замерли, как бы ожидая чего-то еще, и шелест прокатился по залу, и головы качнулись, как колосья в поле, и зал взорвался такими рукоплесканиями, каких я в жизни не слышал! Казалось, будто с грохотом обрушился потолок, от криков «браво» тряслись и содрогались стены. Творилось что-то невероятное, бурный восторг прибойными волнами прокатывался по залу, зрители, стоя, вновь и вновь требовали повторить ее танец на «бис».

Что больше всего меня потрясло, так это ощущение какой-то невиданной всечеловеческой приязни и единения, веры в себя и в людей. В том переполненном зале я впервые видел столько посветлевших, радостных лиц, здесь все были за одно, в мире друг с другом и со всем миром. Намного позже я заметил, что так происходит всегда, когда в нашу серую обыденность нежданно вторгается красота. Именно так она способна взволновать и воспламенить людей, за пять минут до того, не ожидавших ничего подобного.

‒ Это было что-то необыкновенное! – находясь под впечатлением ее выступления, я с восхищением глядел на нее и не мог наглядеться. Я не ожидал от нее такой силы, такого огня, так смело с размахом показать, каким бывает танец.

‒ Да?.. Я тоже там была, ‒ отшутилась она.

– Скажи, как это у тебя получается? ‒ сдуру спросил я, – Эта поэзия движений, ты танцевала так... То была сама ожившая музыка!

– Как тебе объяснить… Не знаю. Все это должно быть у тебя в глазах… Нет, не то! Я отвечу тебе проще, словами Ницше: «Надо носить в себе бурю, чтобы сотворить танцующую звезду».

Даже я, не искушенный в этом, видел, что у Ли несомненный талант, каких мало и не понимал, почему она не идет на большую сцену. Я не раз спрашивал ее об этом. В ответ она отшучивалась, ссылаясь на то, что не пришла ее пора, и она еще не готова «играть в артистку». Со временем я понял, что это была духовная лень, попросту нежелание что-либо менять в своей жизни, а не отсутствие куража, последнего ей было не занимать. Конечно, решительность и уверенность в себе качества полезные, но грош им цена, если их тратить по пустякам. Она растрачивала себя, пускала по ветру свой блистательный дар.

– Иногда жизнь дает тебе шанс, – пытался я убедить ее пройти пробы в одном из известных танцевальных ансамблей, который приехал в Запорожье на трехдневные гастроли. Руководитель этого ансамбля был знаком с их прежним руководителем и через администрацию Дома культуры разыскивал Ли. – И если ты его упустишь, тогда все, поезд уйдет без тебя…

– Всего один шанс? – со смехом переспросила она, – Какая чепуха! Я возьму их у нее столько, сколько захочу. Я сама назначаю правила игры и все призы – мои!

В какой-то мере, меня устраивал такой ответ. Потому что временами меня пробирал холодящий страх, смогу ли я удержать подле себя это необыкновенное существо, яркое и прекрасное, как пламя. Хотя меня и мучили угрызения совести от того, что рассуждаю я, как собственник и эгоист.

– А ты не хотела бы попробовать себя в балете?

Спросил я как-то Ли, провожая ее вечером с репетиции. Этот вопрос, как мне показалось, застал ее врасплох. Она отвела ставшие вдруг грустными глаза, задумалась.

– Не люблю балет. Что такое балет, ‒ типичный пример чистого искусства. Где, как ни в нем, видна вся оторванность чистого искусства от жизни. Чего стоит один только балетный танцор, в женских колготках с бейцалами[12] наружу. Сколько ни прыгает, а ни одного слова не понять! – начав серьезно, со смехом закончила она.

Мы долго смеялись над непонятным и для меня балетом. Подумаешь, даже самые высокие ценности жизнь испытывает иронией. Но однажды в баре «Весна» я наблюдал, с каким интересом и восторгом Ли смотрит балет по телевизору и как она смутилась, увидев мой недоумевающий взгляд.

– Лида, ты все время употребляешь слова на идише: шлимазл, шруцим, тухес афн тиш. Сама ты на еврейку не похожа, может кто-то из твоих родителей аид? – борясь со смущением, решился спросить я. – Поверь, я против них ничего не имею. В классе, где я учился, из нас тридцати, только семеро были не евреи.

– Как ты догадался? – сразу став серьезной, и удивленно приподняв бровь, она с настороженным любопытством посмотрела мне в глаза.

Что за привычка спрашивать, когда надо отвечать?

– С одной стороны, вроде бы да, но, с другой, вроде бы нет. Папа у меня, что есть, то есть, таки да, еврей. Только про это никому ни слова, большой секрет. Ну, а с мамой… С мамой у меня гораздо сложнее. Мама у меня жид, по веревочке бежит! – расхохоталась Ли.

Я не слышал, чтобы кто-нибудь смеялся заразительнее, чем она.

– Хохлы они оба, Марченко и Шовкопляс, – грусть и нежность слышались в ее голосе. – Так что все у нас как у людей, но было б лучше, если бы они были евреи, а так… У меня от них уже мозги дыбом встают! Слепые они душой, живут, как в потемках. А евреи, я с ними выросла, их у нас в коммуналке была половина, лучшая. Разъехались уже все.

Ася Яковлевна любила меня больше матери. Своих детей она иметь не могла. Как поддаст, начинает горевать, я, говорит, заводу этому ферросплавному всю свою красоту отдала, а сама страшная, как баба яга, худая, нос крючком. В свои тридцать пять выглядела старухой, ели ноги волочила. Она была из Ленинграда, эвакуированная, вся ее семья в блокаду там осталась, она одна уцелела. Все мне про детдом рассказывала, как ей там хорошо жилось, уверяла меня, что в детдоме прошли самые счастливые дни ее жизни. Кроме детдома, ничего хорошего у нее в жизни не было.

А мужа ее звали Евсей Ушерович Гринберг. Для него она была самая лучшая на свете, он обещал ей подарить все звезды с неба и таки дарил. Они меня понимали, а свои, никогда. Люблю идишскую атмосферу, они веселые, а их музыка, я от нее тащусь. А наши, они все какие-то мутные, такими и останутся, – с горечью вздохнула она.

Многие девчонки из ансамбля завидовали Ли. Я замечал, как презрительно они кривят губы и перешептываются у нее за спиной, глядя на много раз штопаное трико, которое она одевала на репетиции. Я видел, как выводит их из себя ее сверхмодная французская сумочка и заношенное до глянца зеленое замшевое платье-мини, открывающее на всеобщее обозрение ее замечательно стройные ноги. Она же, ко всем относилась с ровной доброжелательностью, хотя все замечала и втихомолку страдала. В яркости была ее слабость, тогда как в серости, таилась сила бездарных.

– Когда-нибудь я сброшу с себя эту лягушачью шкурку, и ты меня не узнаешь, – шутила она, и я ей верил, хотя меня и огорчало то, что она была человек без мечты.

Она этого не отрицала. Как-то полушутя, я поделился с ней своей мечтой превзойти доктора Чехова, Луи Пастера и Айболита вместе взятых. Она догадалась, насколько непростым и важным было для меня это признание. Став серьезной, она довольно резко ответила:

‒ Мечтая о будущем, теряешь настоящее. А когда ничего не получится, сам себя сделаешь несчастным, ‒ сказала так, что у меня не возникло желания спорить.

Она была убеждена в сказанном, это составляло основу ее мировоззрения, хотя я с ней был не согласен. Я считал, что без мечты рано или поздно скука жизни превратит человека в скота, а с мечтой, есть шанс сделать что-то по-настоящему стоящее. По крайней мере, прожить интересную жизнь, о которой будет что вспомнить. Мечта определяет цель в жизни, и жизнь приобретает смысл.

За выступления в ансамбле денег не платили, только кормили, когда выезжали на гастроли, а главное – поили. Ли любила эти поездки и всегда с увлечением рассказывала о них. Было заметно, что она понемногу спивается. Выпив, ее охватывало желание. Ли была неутомима, изобретательна и бесстрашна во всем, а в сексе, особенно. Она одна была, как целый гарем, ‒ всегда разная, не уставая удивлять меня своими сексуальными фантазиями.

Иногда ей и этого было мало, и в самый неподходящий момент она разражалась хохотом, доводя меня до шока своим неожиданно побритым лобком. «Не могу насытиться тобой!», – сколько раз сгорая от нетерпения, она шептала мне. Меня поражало, с какой жадностью она мне отдавалась, она отдавала мне себя так, как другие берут, словно отдавала мне не только свое тело, но и душу. Ни одна женщина не делала это с таким самозабвением, и ни одна из них, не вызывала во мне такого желания, как Ли.

Она отдавалась мне везде, где у нее возникало желание, мы занимались любовью в самых неподходящих местах: в подъездах, на стройках и чердаках, в темных подвалах и парках, а то и просто на улице. Для большинства людей есть день и ночь, и все, что с этим связано, но только не для Ли. Ей не было дела до времени суток и места, главная задача состояла в том, как, и сколько… Меня коробило от этих поспешных подзаборных соитий, меня изводил этот всепоглощающий рыбий запах, но когда она настаивала, отказать ей я не мог. Наверно, из-за неизбывного чувства вины за тот, первый раз, когда я так несправедливо ее обидел.

Несмотря на всю сексуальную раскованность и постоянно сжигающее ее желание, я был уверен в ее верности и в этом я не сомневался. Ли знала, что в случае измены, я не задумываясь, с нею расстанусь. Хотя мы никогда этого не обсуждали, она неоднократно давала мне понять, что знает и принимает то, что моя Женщина может принадлежать только мне, изменив мне, она превратится в такую же, как все, – в обыкновенную.

Своеобразие наших отношений трудно было объяснить, да я и не пытался, мне хорошо было с Ли. Нас объединяло неудержимое стремление к свободе и независимость от окружающих, любовь к красивым вещам и экстравагантность в одежде, и постоянная готовность к любым, самым рискованным приключениям. Мы с нею были родственные души, мы жили по своим правилам, за пределами общепринятых норм, нас одолевали одни и те же ненасытные желания и жажда новых ощущений.

– Здесь ничего не происходит, все заскорузло, как кирзовые чеботы у поганого хозяина, – говорила она с тоской. ‒ Нет никаких событий, по которым можно понять, что движется время, ведь без этого перестаешь чувствовать себя живой.

Провинция ‒ самое беспощадное из болот. Ты вроде бы и не на необитаемом острове и люди тут водятся, но как же здесь чувствуешь свою оторванность от мира, как давит унылая череда однообразных будней, цепенящая скука прозябания на задворках жизни.

– Так обрыдло это растительное существование! ‒ Ли ненавидела закисшую глушь провинции. ‒ Мне уже давно, а этой осенью, особенно, не дает покоя мысль, что где-то кипит жизнь. Там происходят интересные события, а жизнь не затихает ни днем, ни ночью.

– И ты туда не попала?

– Да, я все время здесь, где нет ничего нового, здесь нет, и не будет никаких перемен. По вечерам здесь слышно, как растет трава. Но я-то не трава.

– Ничего, мы еще везде побываем, – говорил я ей и был в том уверен, – Ведь и мне не дает покоя та же, твоя мысль…

Меня тоже тревожили эти непреодолимые позывы вдаль, ощущение, что где-то далеко меня ждет настоящая жизнь. Типичные мечтания незрелой личности. Настоящая жизнь всегда здесь и теперь, а не где-то там, вдалеке.

– Наш новый руководитель ансамбля в составе украинской делегации летом был с «братским» визитом в республиках Средней Азии. Много интересного рассказывал, – мечтательно глядя в звездное небо, проговорила Ли и загадочно замолчала.

Взгляд ее блуждал где-то далеко в космическом пространстве.

– И, что же там было самое интересное? – не выдержал я.

– В этих республиках? – дрогнув бровью, переспросила она. – Ну, например, в Ташкенте или в Ашхабаде… Забыла где, на одном из приемов их угощали пловом. Местные руководители все руками наворачивают, он попробовал, и так и эдак, ничего не получается, чуть палец себе не откусил. Тогда он попросил дать ему ложку. Ложку, конечно же, не нашли. Видать, их вера не позволяет ложки в доме держать или в кибитках, не знаю, где они там ночуют. Так эти казахи или узбеки… Ну, в общем, мордва, ему штакетину из забора выломали, он ею и ел. Ничего, вкусный плов.

– И, большую штакетину? – для прояснения картины уточнил я.

– Порядочную, два раза зачерпнул, и пол казана выел, ‒ взглянув на меня критически, ответила она.

– Пол казана?.. Может, они ему не штакетину, а целую доску от своей юрты отодрали?

– Возможно, я-то там не была. Интересно путешествовать. В мире есть столько мест, где я ни разу не была. Мне хочется везде побывать, я так много всего хочу увидеть.

– И поесть?.. – несмотря на свою грациозность, она любила вкусно поесть, хотя редко могла себе это позволить.

– Всенепременно! – блеснув глазами, расхохоталась она. ‒ Конечно же, надо все испробовать. Только так и не иначе.

Ли, как и я, родилась в дороге. У нас обоих горел в крови неугасимый огонь странствий, как и у многих других, тех, кто в детстве переезжали с места на место. Сформировавшееся у них биополе не совпадает с геофизическим фоном ни одного из временных мест их проживания. Они всю жизнь ищут и не находят то, заветное место на земле, где им будет хорошо, и всему этому есть объяснимый физический стимул – несовпадение их биополя с геофоном обитания. Эту новую, но пока не подтвержденную наукой теорию, Ли с увлечением мне разъясняла.

– Притянуто за уши, – возражал я, хотя невнятная тоска по далеким краям не оставляла меня никогда. Рельсы и вода всегда зовут меня в дорогу. – Предпосылки да предположения, и никаких фактических доказательств, ‒ подвел черту я.

С моей точки зрения, все это было занимательно, и не более. Пришло время, и я убедился, что в этом есть свой сокровенный смысл.


* * *


Париж ‒ «Париж»…

Когда не было гастролей, свое утро Ли, как правило, начинала в популярном в узких кругах кафе без названия на углу проспекта Ленина и улицы Сталеваров. Постоянные посетители называли его «Париж». Почему «Париж», а не, скажем, «Канкрыновка» или тот же «Чертомлык»? – вопрос риторический. Скажешь: «Встретимся в «Париже», и у тебя возникнут совершенно неординарные ассоциации. Мелочь, конечно, но приятно. Тем более, что умение жить и выжить в этом узком, смердящем затхлой кислятиной мире, состоит в умении делать события из мелочей. Они помогают нам вырваться за границу обыденности.

Каждый день Ли отправлялась сюда, как на работу. Здесь она встречалась со своими приятелями и знакомыми, которым не было числа. Это был ее клуб, где собирались все и отовсюду. Ли просиживала здесь днями с неизменной чашкой кофе в руке в окружении зараженных неизлечимым снобизмом интеллектуалов, томных декадентов и манерных эстетов. Она принимала активное участие в дебатах о смысле фразы: «рукописи не горят» из «Мастера и Маргариты» и в бурных спорах о том, сколько раз: 16 или 17 Сталин приходил смотреть «Дни Турбиных», либо в зубодробительной критике нового романа Маркеса и в безмерном превозношении «Зеркала» Тарковского.

Все они до странности чем-то очень годились, но нельзя было понять, чем? Воспаряя в своих разглагольствованиях в заоблачные сферы, они с нарочитой небрежностью снисходили к собеседнику, как бы исполняя тяжелую обязанность. В своем демонстративном поведении они всячески подчеркивали собственное превосходство. Меня тошнило от их высокомерия, несвойственного умным людям. Своя точка зрения возводилась ими в неоспоримую истину последней инстанции. Их категоричность в отрицании чужого мнения, чередующаяся, с необоснованным преклонением перед модными новинками, претили мне.

Тогда как Ли, воспринимала их вполне терпимо, она с вниманием выслушивала их пространные, часто беспредметные рассуждения. В ней они находили благодарную аудиторию, которой им так не хватало. И это Ли! ‒ которая, безошибочно различала, когда человек говорит от чистого сердца, а когда рисуется, тряся словесами. Был ли это интерес познавателя человеческих нравов или праздное любопытство, не знаю. Но, знаю достоверно, она никому не льстила. В ее манере общения было столько естественной искренности, что это располагало к откровенности.

Она не только слушала, но и умело излагала свои мысли, суждения ее были метки и весомы, будь то похвала либо неодобрение. Речь ее лилась свободно и слов она не искала, но в словах ее не было обычной трескотни: не многим дано малым сказать многое. Я просто удивлялся временами, откуда у нее брались такие слова? Они легко приходили к ней на ум и каждое из них, говорилось с жаром, удивляя блеском и остротою мысли, а голос ее от природы звучал непритворно сердечно.

Ее высказывания и остроты моментально подхватывались и многократно повторялись в ее окружении. Иногда они воспринимались, как удачная шутка, а иной раз, как блистательный афоризм, который преподносился знакомым в виде изысканного гостинца. Не одного меня впечатляло сочетание тонкого остроумия с оригинальностью ее суждений, в которых чувствовалось что-то свое, не заштампованное, личное. При этом было заметно, что она не вынашивает свои своеобразные мысли и не изобретает хлестких выражений; первые, рождаются спонтанно, а вторые, приходят легко, сами по себе.

В целом, это был союз непризнанных гениев, неоцененных талантов или, как минимум, нераспознанных дарований. Невзирая на лень, эгоизм и гипертрофированное самомнение, они тянулись к общению. Все они жили, как на вокзале, всё собираясь куда-то ехать или что-то сделать: написать потрясающий киносценарий, шедевральную картину либо умопомрачительную рок-оперу, но только собирались, ничего не предпринимая, не имея ни минуты свободного времени и ничего не делая.

В последнее время эти встречи все чаще стали сопровождаться употреблением алкоголя во всех его видах. Завсегдатаи интеллектуалы всегда были готовы выпить на шару, алкоголь раздвигал пределы неутешительной обыденности, но они не приветствовали подобное времяпрепровождение, пьяный не мог здесь чувствовать себя комфортно. Поэтому Ли все чаще тянуло, как она выражалась: «на дно», подальше от этого вычурного окружения, к живым людям, в гущу жизни и она «шла на погружение, на двадцать тысяч лье под воду, ‒ на рандеву с капитаном Nemo»[13].

Всеобщее отсутствие доброты действовало на нее угнетающе, и когда на нее начинал давить «столб воздуха силою в двести четырнадцать кило», она шла в «Чебуречную». Здесь она тоже знала всех, для нее не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился, если не мог рассказать, то мог послушать. Сюда, в «Чебуречную», она приходила все чаще, это был ее второй, как мне кажется, более любимый дом. «Париж» и «Чебуречная», в этих порождениях общепита, не было ничего похожего. Они были, как два параллельных, не соприкасающихся мира. И все же, Ли больше по душе был второй, ‒ пестрый и шумный мир пивной со своим надрывным весельем, неповторимой грустью и драматизмом.

– В «Чебуречной» никто не пристает ко мне с расспросами: «Зачем пришла? Чем занимаешься, почему не на работе?» ‒ говорила она. ‒ Моя жизнь единственная моя собственность и принадлежит она мне одной. Терпеть не могу, когда начинают ко мне лезть и требовать отчета. Наотчитывалась, хватит! А здесь, я свободна от надзирателей, могу отвязаться в полный рост, никому и в голову не прейдет меня за это порицать.

Я ее понимал, но, в то же время, сознавал и другое. Притоны, наподобие «Чебуречной», привлекают нетерпимые натуры, не уживающиеся с будничной жизнью. Они больны неизлечимой болезнью, которая называется: «Непереносимость повседневности». Безрадостная серость будней для них невыносима, она их убивает. Пребывая в разладе с обществом и самим собой, они глубоко несчастны. Здесь же, сосредоточение жизни со всей ее красотой и уродством, жестокостью и страстями, а главное, здесь есть эрзац независимости и видимость свободы, и даже некое равноправие. Алкоголь и нищета уравнивают всех, примиряя их с действительностью. Но, это призрачный мир, – побег от настоящего.

В последние дни ею начали интересоваться сотрудники районного отделения милиции. В этом Ли посодействовала ее соседка по коммунальной квартире, с которой она имела неосторожность повздорить.

– Что за жизнь, поголовная регламентация: делай то, не делай этого! – огорчалась Ли. – Все к тебе цепляются, если ты на них не похож. Скажи, много ты видел здесь нормальных человеческих людей? Участковый мент приходил, угрожает, если не устроюсь на работу в течение двух недель, будут судить за тунеядство. С этих полупсов станет, осудят. Вот и жгу я эту жизнь с обоих концов. Разве это жизнь? «Если это жизнь, то что тогда смерть?..» – словами старинной еврейской песни, спрашивала она у меня. И на этот вопрос не нужен был ответ.

Она и прожигала ее, жила на износ, как на ускоренной перемотке. Ее переполняло упоение жизнью, радость била из нее протуберанцами веселья. Она обладала удивительным запасом жизненных сил, неутомимой энергией, ни в чем не зная середины. Она могла сутки напролет без сна и перерыва на обед пить, петь и плясать, говорить без умолку, выдавая настоящие словесные фейерверки, изображая все в лицах, в жестах, в переменах голоса, прикуривая сигарету от сигареты, пересыпая свою речь к месту сказанными прибаутками и солеными словечками и хохотать от удачной остроты громче всех. Даже по моим меркам, она тратила себя без преувеличения предостаточно. Может, она испытывала необходимость выпустить избыток энергии? Но разве можно было ограничить ее какими-то рамками, тем более подчинить чьей-то воле. Да она бы просто взорвалась, как перегретый атомный реактор!

– Я буду делать то, что хочу, а не то, что меня заставляют эти надсмотрщики, – сказала она, когда ее основательно достала окружающая общественность. – А чему быть, того не миновать. От себя не убежишь. Нет такого коня, на котором можно от себя ускакать, даже если это будет розовый кабриолет.

Но, несоизмеримо чаще Ли находилась в превосходном настроении. Каждое утро она распахивала свои объятия новому дню так, словно ждала от него только хорошего. Она радовалась жизни, и всем сердцем хотела, чтобы окружающие тоже наслаждались ею. Она представляла собой редкий тип человека с открытой душой, щедро раздающей ее тепло людям. Наделенная светлым даром вызывать к себе симпатии людей, она была благожелательна и общительна, и как-то по-детски открыта, вся нараспашку. Не только в «Париже» или в «Чебуречной», но везде, куда бы Ли не пришла, она чувствовала себя, как дома. Только своего дома у нее, по сути, не было и она страдала от своей безбытности.

– Дом, это не определенное место, ни стены или какая-то там обстановка… Дом, это нечто большее. Дом, это чувство дома, – как-то сказала она мне.

– Я даже не знаю, каким себе представить свой дом. Я нем думаю… О доме, в котором буду жить. Впрочем, нет, знаю! Это будет такое место, где поселится мое сердце, – и неожиданно продекламировала Вийона из «Баллады поэтического состязания в Блуа».

От жажды умираю над ручьем.

Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.

Куда бы ни пошел, везде мой дом,

Чужбина мне ‒ страна моя родная.

Не только по этим стихам, но и по другим ее высказываниям я замечал, что она куда более начитанна и образованна, чем я предполагал. Она не раз удивляла меня обширностью своих познаний в литературе, в музыке, живописи.

Ли мало рассказывала о своей семье, со временем, я узнал о ней больше. Ли говорила, что свое детство провела в смертной скуке. Ее отец и матерь жили по строгим коммунистическим правилам, у них не принято было проявлять по отношению к детям и друг к другу любые теплые чувства. Нельзя сказать, что родители ее не любили, но они как бы стеснялись проявлять нежность к своим детям, оттого она так тянулась к ласке. Отец и мать с детства воспитывали Ли в паутине необъяснимых, порой нелепых запретов. Запрещалось решительно все: от игр с детьми с наступлением сумерек, до мини-юбки, о применяемой всеми ее сверстницами косметики и речи не могло быть.

В ней росло возмущение против тирании родителей, склонных, как им представлялось, из самых благих побуждений, подавлять всякий независимый голос. Это тихое бытовое насилие закончилось восстанием, которое перешло в непрерывную войну. С детства, обделенная лаской, живя в безлюбовной семье, ей казалось, что родители у нее ненастоящие, а взявшие ее на воспитание чужие люди. Их неусыпный контроль был глубоко противен всему ее духовному складу.

Еще подростком, она для себя решила, что уцелеет от полного их порабощения только в том случае, если будет во всем им противостоять. Это они взлелеяли в ней неприятие всех оков условностей, своими стараниями они сформировали и развили у нее непримиримое сопротивление против любого подчинения. Сейчас ее общение с родителями состояло в сплошном выяснении отношений. «Изо дня в день, одни попреки да мелкие дрязги», ‒ рассказывала она о них. ‒ О чем ни заговорят, всегда заварится каша и кончится ссорой. Я уже видеть их не могу».

– Многие запреты выдумывают для тебя твои близкие,– в одном из наших разговоров говорила мне Ли. – И давай дуплить: «На высоких каблуках не ходи, испортишь походку, косметику нельзя, от нее один шаг к падшеству, яркую одежду не носи, от нее прямая дорога к ослеплению похотью и разврату». Конечно, красивая одежда, выглядит странно, а то, что странно, то непристойно, и свидетельствует «о порочных наклонностях». А ведь привлекательная одежда, это способ самовыражения, без него не может реализоваться личность.

Мне думалось, в ее неприятии стереотипов в одежде кроется неосознанный отказ смешаться с толпой. Я видел, как ей претит всеобщая серость.

‒ В нереализованных желаниях главная причина неудовлетворенности жизнью, а этого так легко избежать. Но продыху нет от тех, кто без этого прикидливого пуританства себя не мыслят. Сами почитай не живут и другим жить не дают, не знаю даже, откуда у них дети берутся... Да еще тужатся везде приклеивать идеологические ярлыки: любая бижутерия, красивая одежда, это наследие буржуазного мира или отрыжка мещанства, как хочешь, на выбор. Узкие или широкие брюки, джинсы, твист, все это тлетворное влияние Запада. Загнали всех в стойло из своих правил и запретов. Вокруг темно и тесно, как в могиле.

Отец с матерью пожинали плоды своей мичуринской системы воспитания, освободившись от удушающей опеки, птичка вырвалась из клетки и обратно ее уже не упрятать. В последнее время они махнули на нее рукой. Поздний ребенок, для них, пенсионеров, она была отрезанный ломоть, ‒ пропащая.

У Ли был родной брат, старше ее на двенадцать лет. Он служил парторгом в местном металлургическом НИИ и жил со своей женой и ребенком в одном из заводских общежитий. Ли отзывалась о нем с теплотой, но говорила, что он совершенно лишен воображения, хотя и очень положительный человек. Когда он встречал Ли на улице, то делал вид, что ее не знает. Она же всегда подходила и задирала его.

– Здравствуй, старший брат! Как успехи в соцсоревновании? Много тебе вынесли устных благодарностей? Или ты уже дослужился до Почетной грамоты и из скромности ничего об этом не говоришь? Знаешь новый лозунг? Запиши, пригодится для стенгазеты: «Сталевары, ваша сила – в плавках!» или еще, пиши, не стесняйся: «Перегоним в плавках Америку!» Скоро вы ее перегоните, в плавках?.. Да не переживай ты так, все равно мы их, если и не перегоним, то догоним и тогда уж точно забодаем, никуда им от наших рогов не деться. Ну, да что уж там, иди, готовь свою политинформацию. Или тебе доверили сделать целый доклад о международном положении? Иди уже, а то директор заругает. Коммунистический привет и наилучшие пожелания руководству!

Отпускала она наконец, упарившегося, бураком цветущего брата. Только изредка он лепетал в ответ что-то о сознательности и долге перед обществом, в котором мы живем.

– Хоть вы, молодой человек, повлияйте на мою сестру, – не выдержав насмешек Ли, с нотами отчаяния в голосе воззвал он как-то ко мне. – Объясните вы ей, что долг каждого здорового человека – работать. Нельзя жить, паразитируя на теле общества!

– Лидия, госпожа своих поступков, – внятно, словно глухому, ответил я. – Почему, кто-то смеет указывать, как ей жить? Никто не вправе посягать на чудо жизни другого человека.

Он ничего не сказал в ответ, только развел руками, раздосадовано хлопнул ими себя по бокам и быстро пошел в противоположную сторону.

– Ты ему хорошо ввалил, умри ‒ лучше не скажешь. Да вряд ли он поймет… – дрогнув голосом, Ли надолго замолчала.

– Как можно быть таким одноклеточным! – с негодованием вдруг вскричала она.

От неожиданности я шарахнулся от нее в сторону, едва не столкнувшись с прохожим.

– Быть таким слепым, не видеть весь этот обман вокруг, верить во всю эту брехню, да еще ее пропагандировать? Талдычит, как Ивасык Тэлэсык: «З молоду треба працювати, так воно кажуть…»[14] И это мой родной брат! Служит им, будто не человек… ‒ а собака какая-то. Как он мог превратиться в такое сложноподчиненное существо?

Но Ли не могла долго переживать, расстроившись из-за чего-нибудь, уже через минуту она смеялась до колик, увидев смешно подстриженного пуделя: «Ой, не могу! Какая прелесть, у меня аж булки сжимаются…» Тут же забыв свои огорчения, она никогда о них не вспоминала. Наверно, так, путем вытеснения она боролась с болью? Не знаю. Ее порхающая легкость, неизменно благодушное настроение, беспечное отношение ко всем неурядицам, как к мелочам жизни, вначале так нравились мне. Но порой эти черты характера Ли граничили с безразличием и даже с черствостью, хотя я и гнал от себя подобные досадные мысли.

В отличие от меня, Ли совсем не раздражала человеческая стадность. С утра до ночи она находилась в окружении своих бесчисленных приятелей и знакомых. Их притягивала к ней ее приветливость, бойкость ума и необыкновенная способность к сопереживанию всех их радостей и житейских невзгод. Подобно ненасытному многоголовому паразиту они питались ее жизненной силой, на дерьмо переводили ее время. По тому, какими усталыми становились ее глаза и, как сильно бледнело лицо, можно было догадаться, насколько это общение утомляет ее. Она расплескивала, растрачивала себя на своих знакомцев. В каждом из них она находила что-то интересное, по меньшей мере, занимательное.

Узнав ее лучше, у меня сложилось впечатление, что она не выносит одиночества и боится его. Серым ненастным днем, возвращаясь с занятий, я случайно встретил Ли на проспекте одну и был поражен печальным выражением ее лица. В какой же восторг она пришла, увидев меня! Однако рассудок подсказывал мне, что если бы это был не я, а любой из ее знакомых, она бы обрадовалась ничуть не меньше, лишь бы не оставаться одной, в тишине.

Тишина страшна своею беспощадностью, она неумолимо ставит человека лицом к лицу перед самим собой, безжалостным зеркалом показывая ему, ‒ кто он есть. Человек, лишенный духовного мира, оставшись наедине с собой, становится жертвой одуряющей скуки.


Глава 5


На площади перед «Чебуречной» промышляли цыганки.

Многих из них Ли знала по имени и часто со смехом рассказывала об их проделках. Мне нравилась ее детская непосредственность и умение удивляться и радоваться всему происходящему вокруг. Хотя у меня и вызывала недоумение та легкость, с которой цыганки входят в доверие к незнакомым людям, выманивая у них иной раз последние деньги. Под их чары попадают в основном женщины, спешащие наперед узнать, что будет дальше в их жизни. Мужчин предсказания гадалок не интересуют, они уверены, что сами творят свою судьбу. На много реже встречаются те, кто с помощью цыганок пытаются повлиять на чужую долю, изменить ее, а в некоторых случаях, ‒ «испортить».

Цыганки без лишних слов хватали за руки проходящих мимо девчонок, магнетизируя их своими гнилыми вишнями глаз. И многие останавливались, завороженные каскадом откровений, обрушенных на их неискушенный разум.

– Постой, чайори![15] Сейчас красавица, все-все тебе расскажу. Тебя зовут Люда, да?

– Нет, Тоня…

– Вот видишь, Тоня… ‒ так я и знала! Ты не замужем, все про тебя знаю. Хочешь увидеть своего будущего мужа? Да? Я тебя, Тоня, почему остановила? Так случилось, тебе повезло, он сейчас рядом, здесь твой будущий муж. Судьба твоя такая, он рядом здесь ходит и не знает еще про тебя, а суждено ему быть твоим мужем. Погоди, сейчас я тебе его покажу, твоего суженого. Я знаю, что он здесь, но кто он пока не вижу. Сейчас проверим твою судьбу, как она тебя жалует. Смотри, сейчас она сама подведет его к тебе и покажет. Потерпи, один, всего один волос у тебя из головы вырву. Вот так, видишь? А теперь заверни, сама заверни его в десять рублей. Нет десяти? Ну, ничего, давай пять… И пяти нету?! А вот же, смотри, три есть. Давай, их сюда, не бойся, я сейчас их тебе верну. Давай, я сама заверну в них твой волос, его надо будет вот так, завернутым носить в кармане. А теперь тихонько, только не торопись, а то спугнешь, тихонечко оглянись через вот это плечо, сразу его увидишь, он сейчас сам к тебе подойдет и заговорит…

И пока та, с замиранием сердца оглядывается, цыганка шмыг в толпу и след ее простыл. Только растерянная девчонка стоит со слезами на глазах.

Наша жизнь – замысловатый узор, где случайное, пересекается с неизбежным. Жизнь без любви, унылое прозябание без счастья и доли. В любви, и только в ней, сосредоточена высшая радость жизни. Каждый человек ждет и ищет свою любовь, и каждый достоин её, ибо каждый из нас неповторим в своей необыкновенности. И каждый из нас одинок и беззащитен в этом беспощадном сверкающем мире. Сознание того, что тебя никто не любит, унижает человека. И нет такого человека, который бы не хотел встретить свою пару, только с нею он станет единым целым. Без своей пары человек инвалид, страдающий от своей непарности, и ловят его на этом святом чувстве лишь те, для которых оно ничего не значит.

Стоит у меня перед глазами эта обманутая девчонка, кому она теперь поверит? Причиненное зло, обладает свойством бумеранга, ‒ возвращаясь к бросившему его. Этот мелкий, обман запустит цепную реакцию и рано или поздно она настигнет, если не саму цыганку, то ее детей и внуков до седьмого колена. Девчонка Тоня выйдет замуж, народит детей и с малых лет будет их учить, кто такие цыгане, как к ним относиться и то, что все люди братья…

Цыганка по имени Жанна чародействует в самой «Чебуречной». Жанна работает с более старшим контингентом. Ее специализация, заговоры: на отвращение к алкоголю, снятие сглаза, наговоров и родовых проклятий, возвращение любимых и тому подобное. Жанна поможет в решении любых затруднений, даст совет на все случаи жизни, но в основном, она портит и правит людей. Усадив за стол против себя убитую тяжким трудом крестьянку, она проникновенно вещает:

– Говоришь, пьет? Буянит? Издеватель над семейством? От, мучитель! А дел тэ марел три годи![16] Надо, надо его обуздать. Я тебя выручу, обязательно помогу. Правильно сделала, что пришла. Давай двадцать рублей.

Крестьянка тяжело вздыхает, в уголках сухих, выпитых нуждою глаз, заблестели слезы. Краем черного платка, расписанного оранжевыми розами с ядовито-зелеными листьями, утерла глаза. Достает из-за пазухи белый платочек с завернутыми в него деньгами. Узловатыми, негнущимися пальцами пытается его развязать. Ничего не получается. С трудом, зубами развязывает туго затянутый узел. Пересчитывает свои «капиталы», набирается четырнадцать рублей с мелочью. Цыганка, ласковая и беспощадная, как кошка забирает их все.

– Не жалей, не зря даешь! Увидишь еще… – покровительственно успокаивает она, глядящую на нее с возрастающим недоверием крестьянку. – После придешь, благодарить будешь. Все будет, как я скажу. Слушай и запоминай все, как есть и боже тебя упаси, ничего не перепутай.

Нахмурив широкие, сросшиеся над переносицей брови, замолчала, задумалась, будто припоминая что-то важное, а затем, изменившимся, низким и доверительным голосом продолжила:

– Надо тебе пойти на кладбище в пятницу, только обязательно в пятницу, в третью пятницу месяца. Отыщешь могилу, только учти, не младенца, а мужчины с именем твоего мужа. Возле креста набери в чистый белый платок щепотку земли. Помяни покойника за упокой души. Поговори с ним в голос, но так, чтобы никто вас не увидел и не услышал. Объясни покойнику, для чего берешь у него с могилы землю. Не торопись, посиди рядом с ним, подумай. Потом, не забудь, это важно, учти, положи на могилу помин: кусок хлеба и посыпь его любой крупой, а еще лучше – зерном. Попроси у покойника прощения за взятую землю. Когда будешь уходить, простись с покойником и скажи ему так: «Царство тебе небесное, земля тебе пухом, пусть будет тебе спокойно на том свете». Потом найди еще две могилы с его именем и повтори все то же на этих могилах. Землю эту с трех могил смешай и неси в платке домой. Выходя с кладбища, три раза перекрестись и прочти молитву «Отче наш». Домой иди молча, и смотри, не оглядывайся, ни приведи господь… ‒ беда будет. И не здоровайся ни с кем, а если кто сам с тобой поздоровается, плюнь ему прямо в рожу!

Землю эту надо твоему мучителю чуть-чуть подсыпать внутрь обуви под стельки и под кровать, и под подушку, и в холодное питье добавь. Запомни, в холодное. Приговаривай при этом так: «Как эти покойники тихо и спокойно лежат на кладбище, так и ты, раб божий (и имя, имя его скажешь), живущий на земле, будь тих и спокоен со мной, рабой божьей (и свое имя скажешь)». А после, не забудь сказать: «Аминь – аминь – аминь!» Как все это сделаешь, так угомон его и возьмет – упокоится. Ну… То есть, успокоится, больше пить не станет. А теперь, иди и не благодари, и смотри, не оглядывайся.

В первую очередь к цыганкам тянулись молодые девушки. Им за каждым углом мерещился жених и любовь на всю жизнь. Их наивное стремление ко всему загадочному, мистическому производило впечатление, что они сами страстно желают быть обманутыми.

– Сильно его любишь? Давай пять рублей, все сделаю, как ты хочешь. Ты что, под церквой их собирала? Одна мелочь!.. Ладно, давай уже. Слушай меня, я тебе помогу, привяжу его к тебе невидимой веревкой. Любить будет только тебя, увидишь. Сделаю ему сейчас любовный приворот, твой будет навсегда. Что захочешь, то и будешь с ним делать, хоть на шею себе повесь. Так вот, слушай, возьми его фотографию и свою, приложи их лицом к лицу и обмотай крест на крест черной ниткой. Смотри, чтобы не сдвинулись и не распались, крепко вяжи, и спрячь их где-нибудь у него дома в укромном месте. Когда будешь класть, скажи: «Полюби меня, как я тебя, чтоб ты без меня не мог ни жить, ни быть, ни есть, ни пить, ни на утренней заре, ни на вечерней, ‒ а в конце скажешь три раза. ‒ Аминь – аминь – аминь!» ‒ с лету выписывает рецепт приворота Жанна.

‒ Найдешь, найдешь, как к нему в дом попасть, через форточку залезешь, буду я еще этому тебя учить… Все, уходи и помни, моя ворожба уже началась, а ты должна ее закончить. Не сейчас, после, спасибо скажешь. Все, иди теперь уже, все!

Ли любила наблюдать за «работой» цыганок, с юмором, в лицах показывала мне их уловки, но об одной из них отзывалась с большим уважением. Та, по ее словам, действительно обладала даром предвидения, но она в последнее время не появлялась в «Чебуречной». По слухам, она недавно купила себе дом в районе Правого берега и теперь занималась гаданием там. Ли обещала меня с ней познакомить. Она хотела, чтобы эта цыганка погадала нам обоим и сказала, что ожидает нас в будущем. Ли ей верила, для нее это было важно.

На этот счет у нее была своя или где-то услышанная новомодная теория. Ли считала, и быть может, не без основания, что в природе ничто не исчезает бесследно. Все прошлые, настоящие и будущие события существуют где-то извечно, вне времени и пространства. И однажды, все это может быть увидено или услышано вновь ясновидящими – феноменами, способными считывать нужные сведения из информационного поля, которое имеет вневременной характер.

– Вневременной?.. – без особого интереса переспросил я.

– Именно, вневременной! – с горящими от увлечения глазами подтвердила Ли. – Иначе, как объяснить предвидение, ведь еще ничего не произошло? Да и проникновение в прошлое, без этого понятия невозможно.

Загрузка...