Ли возвела очи к небу и покачала головой. Леонид этого не заметил или не хотел замечать, он снова глубоко затянулся и медленно выдохнул, выпустив дым из ноздрей. При этом он весь преобразился, как будто ожил так, что можно было подумать, словно до этого вместо него с нами говорил совсем другой, совершенно расслабленный человек. Глаза его заблестели нездоровым блеском, и он с новым воодушевлением продолжил свой диспут.

– Однако многие всенепременно упрекнут меня в том, что проще сказать, нежели сделать, проще казаться, чем быть, дабы то, что ты так велеречиво продекларировал, стало нормой твоей жизни. Попробуй, ощути себя свободным, если все вознамерились тебя закрепостить! Они никому не позволят быть свободным, но им мало завладеть и распоряжаться твоим телом, им подавай еще и душу. Весь народ они низвели до состояния бессловесного стада. Кто поставит всему этому диагноз? Этот диагноз под стать обвинению времени, в котором мы живем. Мне не по плечу взяться за такой труд. Но, кто-то же должен за это взяться.

Я слушал его, стараясь не пропустить ни одного слова, чтоб не оборвать ту тонкую нить понимания, что протянулась между нами. Ли, взглянув на меня, зевнула, прикрыв рот ладошкой. Увлеченный своими мыслями, Леонид не замечал, что она скучает. Тем временем Ли всеми подручными средствами начала бороться со скукой, она достала зеркальце, осмотрела себя и принялась красить губы.

– Ле́он, ты почему не подстригаешь ногти? Смотри, какие пазури[32] отрастил, – с укором спросила Ли, мельком взглянув на него.

– Люди древнего благочестия староверы-раскольники не стригли ногтей, – с увлечением стал объяснять ей Леонид, – Они веровали, что рай находится на высокой горе и после смерти надо будет на нея вскарабкиваться, тут-то и пригодятся ногти.

– Так ты еще и раскольник?! – расхохоталась Ли долгим безудержным смехом, как мне показалось, сильнее, чем того стоил ее прикол. От скуки, что ли?

– Увы, к моему великому сожалению, мне не дано познать сию благодать, ‒ ничуть не обидевшись, серьезно ответил Леонид. ‒ Я так и не сподобился стать приверженцем ни одного из существующих учений. Как это ни прискорбно, но я не исповедую ни одну из религий. О, если б я мог, во что-нибудь верить… Просто, я не могу привыкнуть к докучной нормальности людей. Я не подчиняюсь законам соответствий, существую вне времени и пространства, а эти ногти… Они всем поперек. Но кому, какое дело, какие у меня ногти или во что я одет? Так нет же, даже вас это задирает. А вот мне самому ни до кого нет дела, мне самому ничего не надо, я счастлив и сыт богатством своего духа. Я живу и одеваюсь так, как мне это нравится, поскольку я не являюсь гражданином этого государства и никакого другого, тоже. Я сам себе страна!

Да, ежели хотите знать, я – космополит, именно так я себя идентифицирую. В исконном значении этого понятия лежит определение: «гражданин мира». Правда, теперь смысл этого слова исказили, теперь из него смастерили позорный ярлык. А ведь фактически, космополит смотрит на нашу Землю с высоты небес. Для космополита планета Земля, это его голубой шар, который он любит ничуть не меньше страны, где ему было суждено родиться. Где он имел несчастье родиться… Так уж издавна повелось среди людей и не только со мной. Великий датский астроном Тихо де Браге, когда ему угрожали изгнанием, ответил: «Меня нельзя изгнать, где видны звезды, там мое отечество». Как мне надоел этот постоянный надзор и придирки этих инквизиторов. Повсюду токмо постылое томление, тма да пагуба, – он вздохнул от глубины души. – Мне стало больно жить, я так устал и так хочу покоя…

Тихо, почти шепотом вымолвил он, посмотрев Ли в глаза долгим, ищущим, полным страдания взглядом. Мне подумалось, что он слишком глубоко вошел в роль, которую себе придумал и, принимая во внимание склад его характера, это не к добру.

– Так ложись в гроб и помирай! – неожиданно вспылила Ли.

Ее губы неприятно отвердели, а зеленые изумруды глаз, сверкнули из-под бровей острым злым блеском.

– А мы с Андрюхой потанцуем на твоих поминках! «Семь сорок» с нас, за твой упокой! Хватит ныть, противно слушать. Экий ты углан! Возьми себя в руки, и состриги свои ногти. Еще раз их у тебя увижу, подстригу сама. Тогда уж не обессудь, заодно получишь от меня пару стоящих оплеух, чтоб не распускал нюни. Андрюшенька, нам пора, уходим!

– Если б вы знали то, что знаю я, вы бы мало смеялись и много плакали, говорил Магомет. То же самое могу сказать и я… – грустно улыбнулся нам на прощание Леонид.

Печать меланхолии и не только ее, а чего-то еще, чего-то невыносимо трагического лежала на его челе. Мне подумалось, что он находится в плену у своих фантазий и они сильнее его самого. И, что ему от них не вырваться.

– Странный у тебя знакомый, – не удержался я.

– Странный, не то слово. Он двинутый, это без вопросов. Он и сам знает, что он странный, странный даже для себя самого, но его странности никому не вредят. Эх, знал бы ты, какой это классный парень! Хоть он тебе и не показался, просто сейчас у него депрессия. Второго такого друга у меня нет и не будет. На все ради меня готов, скажу ему: «Прыгни с телевышки», взберется и прыгнет. Не потому что дурак, а потому, что не задумываясь, умрет за того, кого любит. Ты представить себе не можешь, какой он добрый. Многие этим пользуются, сколько раз его обманывали, выманивали последнее, оставляли без копейки. Поэтому он и сторонится людей, а злым не стал, верит всем, как верил и раньше.

Ли рассказала, что кличку Социопат Леня вынес из психиатрической больницы, куда его поместили на обследование по направлению районного военкомата. Безропотно пролежав неделю в окружении психически больных, он начал рваться на волю, в родные пампасы. Этого только и дожидались местные психиатры, всем своим «конвульсиумом» во главе с главным врачом Польской они навалились на него и принялись держать. Цель у них была одна, свести Леню с ума и этим доказать свою полезность для нужд Советской армии, чтобы другим неповадно было уклоняться от воинской повинностью.

Леня требовал, чтобы ему дали свободу и в знак протеста, объявил голодовку, а психиатры за это провели ему курс серотерапии по полной схеме. Сначала они несколько дней делали ему «вертолет» – вводили не подогретый сульфозин в четыре точки: в две ягодицы и под две лопатки. Почему, именно туда, и не подогретый? А чтобы было больнее. После инъекций сульфозина температура повышается до сорока и выше, малейшее движение сопровождается нестерпимой болью. Неделями после этого сохраняется ощущение, словно под кожу загнали толченое стекло, при каждом движении острая боль режет мышцы. Никакого лечебного действия сульфозин не оказывает, его используют в психиатрических больницах, как химическую плетку для непокорных.

Санитары сами не били, рассказывал Леня, для этого у них имелись держиморды из воров, которые отбывали в дурдоме свой срок, симулируя психические заболевания. Их там специально держат для поддержания внутреннего режима. Стоило кому-то из санитаров крикнуть: «Фас!» Как воры набрасывались на любого, санитары только отгоняли сбегавшихся на зрелище больных.

Когда я объявил голодовку, они кинулись на меня. Больше остальных бесновались две женщины: манипуляционная медсестра, высокая, крупная с выкрашенными хной волосами. У нее, как и у всех остальных, была своя придурь, она получала неописуемое удовольствие, когда поднимался гвалт и кого-то начинали мутузить. Вторая, мой лечащий врач Вера Сергеевна в маленьком, не по ее комплекции грязном халате уборщицы. Как сейчас вижу, ее круглые глаза совы, она с таким остервенением рвала с меня штаны и шипела: «Ну, теперь точно получишь дисбат или тюрьму!» Им помогали их пособники: вокзальный вор Фаник, при медицинском персонале он разыгрывал параноид, ему все мерещилось, что кто-то его преследует, а в свободное от преследования время он продавал больным сигареты, водку и чай. Был там еще фельдшер ‒ хорек Красносельский, и «шизофреник» Власенко.

Власенко много лет провел в колонии строгого режима за вооруженный разбой, а оттуда, не отсидев оставшихся два года, перебрался в дурдом. Здесь он чувствовал себя свободнее, чем на воле, весь персонал психбольницы снабжал продуктами с молокозавода, куда их возили на трудотерапию. Он так нехотя, безо всякого усердия выкручивал мне руку и все меня охолаживал. Я был из его палаты, и он опасался, как бы я его не выдал, не рассказал, что он каждый вечер напивается и обкуривается гашишем. Успокойся, говорит, а сам не переставая, жует чай, не надо прыгать, они все равно пока тебя не ширанут, не отвяжутся. Будь спок, такая у них хобби… Санитаров со всех постов сзовут, но все равно заколют.

Завалили все-таки, как я ни отбивался, но их взяла. Манипуляционная все носилась вокруг, как курица с отрубленной головой, в одной руке, двадцатиграммовый шприц с серой, а другой, все старалась подсобить своим подельникам, пока ухо Красносельскому не проткнула. Он за это на нее сильно осерчал, грозился порубить ее топором на куски, сварить и накормить ее мясом больных, чтобы те гриппом не болели.

Содрали штаны и все, что под ними, это срубило меня начисто. Даже сейчас вспомнить стыдно. Позор, ведь женщины… Ну, и вкатили, в задницу и под две лопатки, не видел сколько, но много, расперло всего сразу. Тут же поднялась температура, чуть не сгорел, передоз у них вышел. Реанимационную бригаду вызвали, откачивали. Капельницы к обеим рукам подключили, врачу реаниматологу объясняли, что ввели минимум, но у меня оказалась непереносимость к сульфозину.

Боль накатывала, как волны в шторм, то накрывала с головой, то подбрасывала до потолка, а я молчал, только зубы крепче сжимал, они трещали, некоторые покрошились. А потом ничего, давал себя колоть спокойно, колите, если вам так нравится, закололи бы поскорей, чтобы не мучиться. Но, при всем при том, нельзя не отметить некоторого милосердия с их стороны, дозу сульфозина они мне все-таки уменьшили, зачем бы я им был нужен, мертвый? Лекарств давали столько, что их уже видеть никто не мог, их давали и натощак, и до еды, и после еды, и вместо еды. У больных в ходу была шутка: «Нельзя ли вместо таблеток, взять деньгами?..» Вообще-то, веселого было мало, точнее, вообще ничего. Психиатрическая больница была для Лени, как Редингская тюрьма для Уайльда.

В тюрьме ‒ тоска, в ней стены крепки,

В ней каждый день, как год.

И каждый день в том долгом годе

Так медленно идет.

Промытарив Леню полгода в психиатрической больнице, его комиссовали по гробовой седьмой статье. Диагноз: «психопатия», с таким, учиться не поступишь, и на работу не берут. А почему социопат, а не психопат, не известно. Наверное, этот термин позаимствовал кто-то, прочитав выписку из истории его болезни. Лене вообще-то сильно повезло. Его антисоциальное поведение планировали принудительно лечить инсулиновым шоком, а не помог бы инсулиновый шок, то применили бы электросудорожную терапию. А уж это лечение «врожденного недовольства коммунистическим строем» наверняка бы подействовало, медицинской практикой установленный факт. После десятка сеансов электрошока Леня стал бы послушным овощем, пускал бы слюни да оправлялся бы под себя.

Но этим человеколюбивым планам не суждено было осуществиться. Помешала вялотекущая шизофрения, которая обострилась у заведующего отделением. Он ушел из дома и потерялся в степях Украины. Такое с ним и раньше случалось, но главный врач Польская всем доказывала, что он-де просто «неуравновешенный» и это все у него от недостатков воспитания, а недостатки эти легко поддаются коррекции в условиях психиатрической больницы. Больной, ‒ удобный в подчинении подчиненный, что может быть лучше?

Вновь назначенный заведующий отделением глубоко интересовался психиатрией. Все свое рабочее и нерабочее время он приносил на алтарь науки, занимаясь написанием диссертации про эпилепсию. Он сразу же все отделение набил эпилептиками, даже стенгазету выпустил со своими стихами, посвященными эпилепсии. Тех, кто не бился в судорогах, он вообще считал здоровыми и беспощадно их выписал, вместе с ними и Леню. С этим же этапом, выпущенных на свободу душевнобольных, любитель научных наблюдений и изящной словесности отправил на пенсию и Лениного лечащего врача Веру Сергеевну. Не захотел разлучать сердешную с ее пациентами, а может, посчитал, что она, как и эти мнимые больные только симулирует и вовсе не врач? Кто его знает? Чужая душа – дремучий лес, а психиатрическая, вообще «джюнгли»… Короче, темная ночь, только ветер гудит в проводах… – иронически улыбнувшись, продолжила свой рассказ Ли.

– Отец Лени после войны занимал высокий пост при восстановлении Днепрогэса, потомственный инженер в третьем или в четвертом поколении. Он и мать Лени погибли в автомобильной катастрофе, когда ему было семь лет. Они ехали все вместе в том злосчастном автомобиле, кстати, марки «Победа». Один Леня уцелел. Воспитывала его бабушка, ей было уже под восемьдесят. Она прощала ему все его причуды, даже самые сумасбродные. Говорила, что он избранный и должен ответить за тяжкие прегрешения их семьи, поэтому воля провидения и шлет ему испытания, он же, обязан пройти через все, не запятнав свою честь, сохранив великодушное сердце Льва.

Согласно действующему законодательству, Леню, как единственного кормильца, не должны были брать в армию, но военкоматские распорядились его жизнью по-своему, местные армеуты не пожелали упустить такого защитника Родины. Из психиатрической больницы Леня вышел непоправимо переменившимся, он не выносил общения с людьми, замкнулся в своей огромной квартире и жил в призрачной атмосфере средневековья среди граненых зеркал, в ужасающей нищете.

Леня и его бабушка, что называется, перебивались с хлеба на квас, ее мизерной пенсии бывшей библиотекарши не хватало на двоих. Леня же страдал тем, что не умел и не мог молчать, иногда он выдавал такое, что его увольняли со всех, даже самых непрестижных работ. Последним местом его госслужбы был Центральный парк культуры и отдыха «Дубовая роща», должность – парковый рабочий. Леня добросовестно работал там все лето. Как-то осенью, сгребая листья под одной из исторических достопримечательностей парка известной под названием «дуб Махно», он затеял дискуссию с группой проходивших мимо туристов и стал настаивать на том, что нам просто необходим новый батька. Активист из группы запыхавшись, весь в мыле, вбежал к директору парка с доносом, требуя пресечь дальнейшие сношения Лени с единомышленниками.

Директор, увидев его, чуть не кончился, он в это время лежал животом на полу, а его секретарша пяткой вправляла ему выпавший диск на пояснице. Но мечты туристического активиста о поощрении за бдительность не сбылись. Когда директор, кряхтя и охая, стал уверять его, что Леня не опасен, а просто имеет свое специфическое мировоззрение, активист расходился так, что рискуя опоздать на автобус, настрочил пространное письменное заявление в выражениях, дотоле неслыханных в своей верноподданности под заголовком: «О недостойном виде и поведении, и буржуазно-националистической агитации, и преступной близорукости руководства». Когда этот доброволец-доносчик, как выяснилось, учитель украинского языка и литературы одной из школ области, впрыгивал в отъезжающий автобус, его «случайно» прищемили дверьми. И он, чуть ли ни на томе истории КПСС поклялся, что напишет наиподробнейшие отчеты об этом чрезвычайном происшествии и о том, чему был свидетель и очевидец в кабинете у директора в управление по парковой культуре, в обком партии и еще, куда надо... Несмотря на нехватку рабсилы, директору ничего не оставалось, как Леню уволить.

Весь ужас больницы для психически ненормальных людей, рассказывал Леня, не в том, что там лежат сумасшедшие, а в том, что в ней все так до обыденности просто по обстановке, и так жутко по существу. Днем и ночью, устремлены на тебя глаза ненормальных, таких же, как и ты, потерпевших бедствие. Постоянные окрики персонала вбивают тебе в голову напоминание о том, что ты не человек, а больной: «Больной, не ходите по коридору! Больной, отойдите от окна! Больной, не сидите на кровати!»

Каждый твой шаг стерегут бдительные люди в белых халатах, неслышно ступая, они крадутся за тобой следом и в любую минуту готовы на тебя наброситься, зафиксировать и сделать с тобой все, что им заблагорассудится. И все свои злодеяния они прикрывают тем, что делают это для твоего же блага из лучших гуманистических побуждений. Вот где угнездилась настоящая неволя.

Витражи нежным флером отделяют нас, от них. Что может быть прекрасней этой выдумки, придуманной одним из измученных жизнью людей. Теперь, по прошествии лет, оглядываясь назад, я понимаю, что это не была рука Петра Холодного. Хотя тогда, я прежде всего, подумал о нем. В то время я о нем только читал и не видел репродукций его работ. Нетленная красота, запечатленная в каждом из тех свинцовых переплетов, глядела на нас сквозь века. По всей вероятности, это был средневековый Австрийский витраж. Были ли эти раритеты собственностью их семьи или все это было экспроприировано в свое время, я никогда и не узнал.


Глава 11


Первый курс института давался мне тяжело, со скрипом.

Учебная нагрузка была велика. После лекций и практических занятий приходилось много заниматься самостоятельно, свободного времени практически не было. По окончании института, я убедился в том, что полученное образование ничего не стоит без постоянного самообразования по избранной специальности. Нас же, усиленно загружали «знаниями», бо́льшая часть из которых были совершенно не нужны, и не пригодилась ни в дальнейшей практической деятельности, ни когда-либо в жизни.

Мы изучали бесчисленное количество химий: органическую, неорганическую, коллоидную, физколлоидную, биохимию (пальцев на руках и ногах не хватит всех их пересчитать), физику, высшую математику и ряд других, не менее важных дисциплин, не имеющих отношения к медицине. Это нагромождение ненужностей, которыми нас пичкали под видом «нужнейших» в практической деятельности врача, не хотело ни помещаться, ни задерживаться в голове. Из всего, что относится к медицине, мы пока только один раз препарировали лягушку, сравнивая ее пищеварительный тракт с собственным. При этом не нашли ничего похожего, за исключением кишок с дерьмом.

К подобному информационному шуму относилась и «История КПСС». Этому предмету уделялось первостепенное значение. Вероятно, потому что в начале обучения закладывался фундамент наших профессиональных медицинских навыков. Без сомнения, фундамент дело серьезное. Мы усердно заучивали названия, даты проведения и решения партийных съездов, пленумов и конференций, кто на них председательствовал, сколько при этом присутствовало делегатов и массу прочей не менее значительной ерунды. Особенно поощрялось заучивание наизусть фрагментов из книг вождя и учителя пролетариев. Проговорив одну из них перед экзаменатором, можно было, ничего не зная и не понимая, получить гарантированную положительную оценку.

Больше всего удручал процесс реферирования, проще говоря, переписывания работ основоположников марксистско-ленинского учения. При оценке успеваемости объем зареферированных (переписанных от руки) первоисточников имел решающее значение. Нет ничего более унизительного и отупляющего, чем переписывание мудрствований классиков марксизма. Позже я узнал, что во время своего писательства главному из них сифилис разъедал мозг.

Как и для любого разумного человека, это занятие было бы для меня совершенно несносным, если бы я не превратил его в игру под названием: «Кто дурнее?» С усердием достойным лучшего применения я выискивал невероятные по бессмысленности цитаты и переписывал их в свой конспект, который именовал: «Настольная книга дегенерата». Временами, поднимая себе настроение, я перечитывал его, недоумевая, как здравомыслящим людям можно засорять мозги подобной галиматьей. Напрашивался ответ, чем наглее навязывается идеология, тем эффективнее она одурачивает людей.

Еженедельные семинары по истории КПСС начинались обязательной политинформацией, ее обязан был готовить каждый студент по очереди. За соблюдением очередности следил староста группы. В специально выданном на кафедре журнале он составлял график и скрупулезно отмечал выполнение. Сегодня политинформацию должен проводить Юрик Шнейдерман. Он всегда выглядит неопрятно, словно никогда не умывается, маленький, черноволосый в больших не по росту очках в массивной пластмассовой оправе. Эти несносные очки он приобрел себе явно на вырост, они как живые, постоянно сползали к кончику носа, ежеминутно угрожая свалиться.

Увлекающийся абсолютно всем, от вечно развязанного шнурка на ботинке до трупа дохлой мухи на подоконнике, Юрик периодически замирал с полуоткрытым ртом, разглядывая заинтересовавший его объект и неожиданно для всех подхватывал свои очки почти что на лету, возвращая их на растертую докрасна переносицу. От чрезмерного онанизма он страдал неврастенией, осложненной хроническим холециститом. В самые неподходящие моменты он срыгивал накануне съеденное. Благодаря этому, мы всегда хорошо знали, что Юрик ел на завтрак или, чем он сегодня пообедал.

Взбудоражено теребя замусоленные, похожие на грязные портянки вырезки из газет, он говорил сидящей с ним рядом Надюхе Сдохлий:

– Мне папа вчера сказал, чтобы я в своей политинформации хорошенько облил грязью проклятых капиталистов. Я им сейчас залью сала за шкуру! Они у меня после этого грязью мочиться будут! ‒ не находя применения своим беспокойным рукам, Юрик машинально чесал себе мошонку.

Да, этот Юрик, молодец, умеет поддержать разговор с девушкой. Надюхе Сдохлий далеко за тридцать, двухметрового роста, худая, с изможденным старушечьим лицом, из бывших маляров. В институт поступила по квоте для членов КПСС. На Юрика она обращает столько же внимания, как на стул, на котором сидит. Надюха живет в моем общежитии на женском крыле. Рассказывали, что она любит готовить себе суп из соленой кильки. Отрывает у килек головки, вынимает из тушек «кишечки», все это варит в отдельной посуде, потом по очереди ест.

Недавно с ней произошел казусный случай. По договоренности с комендантом общежития, она, как член КПСС, моется в душевой одна в неурочное время. Какие-то девчонки об этом не знали, заметили, что дверь в душевую не заперта и зашли помыться. Увидев голую Надюху, они в ужасе стали визжать, а она начала на них кидаться и чуть не поубивала их насмерть тазиком. Вахтерша, не разобравшись, что происходит, с перепугу вызвала милицию. Те, приехали на удивление быстро, когда увидели Надюху, сами перепугались. В конце концов, все утряслось, но девчонки теперь боятся ходить в душевую.

Семинары по истории КПСС проводил препод Владимир Иванович Лепетуха по прозвищу Сталевар. Это было некое подобие человека, сродни бездушным самодвижущимся механизмам, типичный ходульно-автоматический коммунист. Он все время дергался и нелепо размахивал руками, перемещаясь по аудитории, как на шарнирах, ни минуты не мог усидеть на месте. Почему он так себя вел? Наверняка, копировал ужимки своего мумифицированного вождя. При каждом удобном случае он напоминал нам, что является выходцем из рабочего класса и даже некоторое время работал рядом с мартеновской печью, но никогда не уточнял, как долго он там работал и кем именно. Своей очевидной никчемностью этот фанерный сталевар не вызывал ничего, кроме раздражения.

Главной его задачей было привить нам идеалы равенства и братства всех перед руководителями партии, чтобы каждый из нас сделался ручным инструментом выполнения желаний партийных секретарей. Больше всего он любил, чтобы мы задавали ему вопросы по всем интересующим нас темам. Он всячески поощрял нас к этому, убеждая, что только на его семинарах каждый из нас получает возможность в открытом обсуждении разобраться в сложных проблемах текущего политического момента, в целях и задачах нашей партии и правительства. Было заметно, что он таким образом зондирует наши настроения. Информировал ли он о них? Думаю, да, ‒ моментально, во все соответствующие инстанции.

Один из студентов моей группы Мыкола Цуцык, любознательный сельский парубок лет двадцати, как-то купился на навязчивые приглашения Сталевара задавать вопросы и спросил у него о вводе наших войск в Чехословакию. В тот памятный год всех интересовали эти горячие события, сообщения о которых, если и просачивались в прессу, то тщательно прилизанные. Танки, ворвавшиеся в Прагу, своими гусеницами проехали по многим из нас.

– А от скажить мэни… От я ынтэрэсуюсь знать, чого цэ мы нэ змоглы… Ну, як воно той, наше правытэльство, нэ змогло вговорыть циих чехословакив, шоб воны того… Ну, к нам относылысь… Ну, той, пидчынялысь нам, як раньшэ? – хлопая рыжими, похожими на щетину ресницами, задал Сталевару свой вопрос Цуцык.

Эти ресницы и короткий вздернутый нос с дырами ноздрей, придают Мыколе не очень-то умный вид. Он любит задавать вопросы и задает их на всех кафедрах. Вначале мне казалось, что это обусловлено его академическими наклонностями, что он в определенном смысле исследователь, доискивается до сути вещей, но понять, о чем он спрашивает трудно. Впрочем, если хорошо вслушаться, то можно догадаться, о чем он хочет спросить, но не всегда. У нас на курсе учится несколько студентов из западной Украины, их язык вообще никто не может понять, не родившись среди них. Выучить их язык невозможно, и я удивлялся тому, как они сами его выучили. У меня часто создается впечатление, что балакая между собой, они не понимают, ни друг друга, ни самих себя.

– Щось я не второпав[33], воны що ж, того… Ну, той, нэ понымають, шо ым бэз нас в коммунизме нэ жыть? – упорствовал в своем стремлении все знать Мыкола.

Не поймешь, то ли он издевается, то ли в самом деле такой любознательный. Взгляд его поросячьих глаз имел какое-то двойственное выражение: глупость примата сочеталась в нем с врожденной деревенской лукавостью.

– Странный вопрос…– вошью на гребешке заизвивался Сталевар.

Несмотря на то, что на каждом семинаре он призывал нас спрашивать его обо всем, что нас интересует, подобные вопросы ему не задавали. Уж слишком настырно он предлагал их задавать.

– Вы, Цуцык, как представитель нашей будущей интеллигенции… Должны правильно разбираться в создавшейся политической обстановке, – взгляд Сталевара затравленно метался по притихшей аудитории. – Само собой разумеется, бывшее руководство Чехословакии коренным образом заблуждалось. Даже сейчас, некоторые из них, их немного, кучка отщепенцев, до сих пор не понимают, что без помощи Советского Союза существование Чехословакии невозможно, ее сразу же оккупируют, а народ поработят американские империалисты. Я хочу, чтобы вы все твердо усвоили и навсегда запомнили главное: Советский Союз никому никогда не угрожал и не угрожает, но всегда находится на страже рубежей завоеваний Великой Октябрьской социалистической революции!

– Хіба?..[34] – хитро ухмыляясь, переспросил Мыкола. – А можэ, вин того… Ну, той, трохы… Ну, тоб-то, зовсим небагато, а всэ ж ым, ымпэрыалыстам цым, угрожае? – упрямо гнул свое Мыкола, лупая своими первобытными глазами.

В другой раз меня бы позабавило подобное проявление инакомыслия, но не сейчас. Слишком придурковато он выглядит. Мне невольно вспомнилась его любимая частушка, Мыкола ее постоянно распевает.

Ожэнывся дурный,

Та й взяв дурновату.

И нэ зналы що робить

Та й спалылы хату.

– Вот в этом вы коренным образом заблуждаетесь! – как вурдалак на колу, дрыгается Сталевар, – Ну, совсем никому!.. Вы понимаете, ни-ко-му Советский Союз не угрожает! – Сталевар аж на носки становится, пытаясь переубедить Мыколу. Но тот был непреклонен: все так же, ухмыляясь, он то ли недоверчиво, то ли бездумно, таращился на Сталевара.

Загадочная любознательность Цуцыка, граничащая с проявлениями обыкновенной дебильности, не осталась незамеченной. Ему давали исчерпывающие «пояснения» в кабинете заведующего кафедрой, а затем в кабинете у декана Шульги. Был ли третий кабинет, о посещении которого предлагают не разглашать? Не знаю, скорее всего, был.

С тех пор Мыкола излечился от своего пагубного пристрастия и никогда, ни при каких обстоятельствах не задавал вопросов. Он впал в меланхолическую задумчивость, с его лица не сходило странное выражение, словно он чему-то очень удивился, и с тех пор так и не пришел в себя. С тупым изумлением Мыкола глядел перед собой, не обращая внимания на все, что происходит вокруг. Он даже перестал распевать свою любимую частушку. Слова забыл, что ли?..


* * *


Расписание было составлено так, что после семинарского занятия следовала лекция, чтобы навсегда закодировать в нашей памяти несколько раз пережеванный материал. На лекции по истории КПСС ходили все, так было проще, чем потом объяснять причину своего отсутствия декану Шульге в устной форме, а затем, в обязательном порядке, писать объяснительные записки, которые он накапливал на каждого студента с ненасытностью филателиста, раскладывая их по отдельным «папочкам». Староста курса Алимов старался во всю, чтобы угодить обожаемому декану и снабдить его соответствующим материалом. Не жалея времени и своего здоровья (не позволяя себе даже сбегать в туалет), он проводил поголовные переклички по изобретенному им самим методу: в начале, в перерыве и в конце лекции.

Я томился в душном лекционном зале, изнемогая от скуки, дожидаясь начала лекции. Позади меня, не умолкая, трещали две мои однокурсницы Минкина и Шмырина.

– Ой, смотри, смотри! ‒ вскрикнула едва ли ни мне в ухо рыжая Минкина, со сдобно белым, покрытым веснушками лицом. ‒ Этот, с кафедры физвоспитания, пан Спортсмен, уже собирает анкеты. Ой, не могу, мамочка родная, держите меня! Ты полюбуйся, как он сегодня вырядился. Пиджачок в клетку тигриную, а галстук!.. Нет, ты только посмотри, галстучек с пальмой ну, чем тебе не Жан Марэ местного разлива?

‒ Фу-ты, ну-ты! ‒ лениво отозвалась Шмырина.

‒ Ты знаешь, какая у него фамилия? Представь себе, «Гомо»… Я б с такой фамилией повесилась на первом попавшемся дереве. На прошлом занятии подкатывается ко мне эдаким индюком расфуфыренным и давай мурлить: «Вы сегодня, дорогая моя, так бежали стометровку, что другие студентки быстрей бы дошли…» А я ему, спортсмену безмозглому: «Все из-за вас, Ро́бэрт Степаны́ч, вы своей формой спортивной всю меня растревожили. У вас же в ней все ваши органы завлекательные на виду… Разве можно так бездушно с нами поступать, с девушками невинными?» Он чуть не лопнул от удовольствия и похромал в свою подсобку перед зеркалом себя разглядывать. Сто раз на день перед ним красуется, «нарцыст» самовлюбленный.

– Ишь ты, и оно туда же… ‒ вставила Шмырина.

– Ты уже написала, какой у тебя любимый вид спорта?

‒ Не-а. А ты?

– Написала.

– Какой?

– Мужчины!

И они принялись безумно хохотать. Рассмеялся и я, невольно услышав их разговор. Приятно, когда девчонки правильно ориентируются в видах спорта, выбирая из многих, один, ‒ любимый.

– Ты знаешь Аню Мисочку из одиннадцатой группы?

– Тэ-э-экая плюгавка, в ботиках, – скривившись, протянула Шмырина.

Сидя вполоборота, я наблюдал ее в профиль. У нее землистого цвета лицо с выступающей далеко вперед верхней губой и брезгливо поджатой, нижней. А подбородок? ‒ подбородка у Шмыриной не было, казалось, он был скошен прямо в никуда и ее презрительно кривящийся рот находится прямо на шее. Зато у нее был замечательно длинный нос и жидкие, зализанные назад волосы, схваченные на затылке резинкой в дрожащий крысий хвостик.

– Точно! Она, в ботах... С ней недавно такая история приключилась, сдуреть можно. Сейчас расскажу, дай дожую. Эта Мисочка, ну и фамилия… Ей надо будет мужа взять фамилию, так у него небось фамилия будет Уполовник или того лучше, Дуршлаг.

– И выйдет же такое замуж! – ехидно обронила Шмырина.

– И не говори! Но, Дуршлаг все-таки будет благороднее, но в этой фамилии есть что-то, то ли дурковатое, то ли немецкое, или и то, и другое сразу, не знаю. Помнишь, какой представительный мужчина был пастор Шлаг из «Семнадцати мгновений»?

‒ Еще бы!

‒ Но вот это «дур» перед «шлагом», я-те скажу, все портит. Нет, немец Шлаг с нашим Дуршлагом даже рядом не стоит. Как ты думаешь?

‒ Куды там!

‒ Нет, ты, как хочешь, не знаю, но я бы с такой фамилией жить не смогла. А ты бы, смогла? Как тебе эта фамилия?

– Пародия!

– Точно. Так вот, эта Мисочка снимает комнату у одной тёхи, у нее четырехкомнатная квартира на втором этаже, на двоих с мужем.

– Гдей-то люди столько всего берут?

– И эта Мисочка, ты вспомни, какая она…

– Страшней атомной войны!

– Точно, страшко! Весь женский род позорит. Но, я-те скажу, нужны и такие, для контраста. Надо, чтобы у мужчин перед глазами постоянно был живой укор, чтобы они не забывали, кого им может бог послать...

– То-то и оно!

– Согласна на все сто! Так вот, эта Мисочка понравилась одному уголовнику, его выпустили из тюрьмы всего месяц назад. Как-то днем, он случайно встретил ее на улице и все… Глаз положил. Думаю, он какой-то извращенец, если ему такая могла понравиться. Но, на вкус и цвет товарищей нет. Ты представляешь себе вкус этого товарища-извращенца?

– Бежи и крестись!

– Вот именно. Да, и вот он проследил, где она живет, ночью залез на дерево и высмотрел, как у них расположены комнаты.

– Чы ни Ромэо...

– Да, но ты послушай, что он дальше отчубучил. В один прекрасный день, вернее дело было ночью, он дождался, когда они улеглись спать, открыл отмычкой двери, выкрутил в прихожей пробки, прокрался в комнату к Мисочке, разделся догола… Хотя нет, вру. У соседки этой тёхи дача рядом с дачей подруги парикмахерши моей мамочки. Так парикмахерша моей мамочке рассказала, что он хоть и разделся догола, но носки не снял. Представляешь, какой растленный тип?

– От, паразит!

– Да, и вот он весь голый, в этих своих носках залез к Мисочке в постель, она только и успела вскрикнуть, как он ей рот зажал. И все! Тишина…

– Верь после этого людям!

– А тёха эта, я-те скажу, она ни какая-нибудь торба, а такая боевая, заведует овощным ларьком возле базара на проспекте Металлургов. Она что-то услышала и сразу разбудила своего мужа Петю, и давай ломиться в комнату к Мисоче, а зэк перед этим ручку двери со своей стороны спинкой стула подпер. Тётка сразу догадалась, здесь что-то не то, потому что Мисочка раньше никогда двери не подпирала. Свет не включается, темно, но тёха дверь все-таки открыла и этого тюремщика сразу нашла на ощупь и кричит: «Петруччио, держи урода!» Петя, ее муж, как верный пундель Артемон, вцепился в зэка и держит его намертво. А тёха тем временем слетала на кухню, схватила с газовой плиты конфорку, одела ее на руку, как кастет, нащупала этого зэка и конфоркой его по голове бабах!

‒ Вот те на… Спятить можно!

‒ А Петя, верный Артемон, держал зэка за волосы, потому что этот уголовник, до чего странный тип, все время пытался от него улизнуть. Может, он стеснялся своих носков, поэтому и свет отключил? Не всю же он совесть на каторге своей пропил.

– Ото ж то!

– Да-а… И вот, эта тёха, первым своим ударом попала Пете по пальцам, от неожиданности он завопил на весь дом не своим голосом, но тёха его все равно узнала. Она подумала, что каторжанин его больно укусил. Тут она разбушевалась вовсю, кричит: «Так ты, гадюка, маво Петюню кусать будешь?!» Представляешь?..

‒ Цирк уродов!

‒ Этʼточно! Когда подсчитали, тёха все-таки в торговле работает, кстати, с моей мамочкой в одном тресте столовых и ресторанов, на голове у тюремщика оказалось двадцать рубленых ран. Ну, а потом уже, после калькуляции, его, как полагается, сдали в милицию.

‒ Заходи, не бойся, выходи не плачь…

‒ Через день к тёхе с извинениями явились родственники этого каторжника, они ей объяснили, что в кровать к Мисочке он залез случайно, просто так, шутки ради, без никаких серьезных намерений.

‒ Он оно как…

‒ Ну, да. Тёха им поверила, пошла в милицию и забрала свое заявление. Правда, перед этим они подарили ей пятьсот рублей, она и поверила.

– Дурдом «Вэсэлка»! – восхищенно протянула Шмырина.

‒ Да-а, это точно, ‒ задумчиво согласилась Минкина.

Прозвенел звонок, началась лекция. Лекции по истории КПСС читал говорливый старичок, его ласково называли Дедушка. Это был коммунист старой закалки, преданный делу партии и очевидно добрый человек, но возраст и склероз брали свое. Ему трудно было удерживать наше внимание, скармливая нас сухим материалом, состоящим из названий съездов, дат их проведения, трескучих лозунгов и заумных цитат.

Дедушка не умел выделить главное, с мучительной дотошностью вываливая нам на голову ворох ненужных подробностей, он преподносил их с таким пафосом, словно это были перлы высокой мудрости. В конце лекции его никто не слушал, он истощался и чтобы окончательно не потерять контакт с аудиторией, старался приводить примеры хоть как-то приближенные к жизни, высказывая их с величайшей многозначительностью.

– Во время гражданской войны Красной армии приходилось сражаться в исключительно тяжелых условиях! – изо всех сил напрягался Дедушка, безуспешно пытаясь перекричать галдящих студентов. – И коммунисты всегда были в первых рядах, – он крякнул, и вытер платком блестящую лысину. Заметно было, как он устал от своей словесной жвачки.

– После разгрома черного барона Врангеля в ноябре одна тысяча девятьсот двадцатого года, все силы окрепшей и закаленной в боях Красной армии были брошены на ликвидацию банд Махно. В конце августа одна тысяча девятьсот двадцать первого года повстанческая армия Махно была уничтожена. Мускулистая рука диктатуры пролетариата выполола эти сорняки с коммунистического поля! – Дедушка облегченно вздохнул, закрыл свой конспект, для надежности прихлопнув его ладонью, и посмотрел на часы.

– Но ростки остались! – задиристо выкрикнул кто-то из зала.

Дедушка сделал вид, что ничего не услышал и уже без пафоса продолжил.

– В то время я служил в политотделе Первой Конной армии. Под селом Петрово на Херсонщине мы взяли в плен много махновцев и среди них, представьте себе, был поп из нашего местечка!

Но на Дедушку уже никто не обращал внимания, время лекции подходило к концу и в аудитории нарастал гул, однако до звонка оставалось еще десять минут. Отпустить нас раньше он не решился, то ли не позволяла партийная сознательность, то ли остерегался декана и его бдительных доносчиков.

– У кого из вас будут вопросы?! – силясь перекричать нарастающий гомон, выкрикнул Дедушка.

Голос его утлой ладьей утонул в шуме прибоя. По рядам ему передали записку, он прочел ее вслух: «А, правда, что в гражданскую войну вы были попом?» В задних рядах громко заржали. В аудитории всегда найдется кто-то особенно восприимчивый к юмору.

– Да нет же! Вы неправильно меня поняли! Я сказал, что в числе взятых в плен махновцев, был поп. Ну, как бы вам объяснить? Это то же самое, что священник, поп-священник из нашего местечка. А местечко, это такой поселок городского типа, наподобие теперешних райцентров, – в растерянности, принялся пояснять Дедушка.

Ему передали еще одну записку, он зачитал ее вслух: «Уважаемый Наум Давидович! Расскажите, пожалуйста, как во время гражданской войны вы работали у Махна гармонистом».

Дедушка совсем вышел из себя, швырнул в зал скомканную записку, и заголосил, как резаный:

– Не гармонистом, а попом! Тьфу ты, совсем заморочили голову! Я оговорился… Ну, сколько раз вам надо объяснять?! Я вам повторяю еще раз, что среди махновцев в плен попал поп, из нашего райцентра, такого поселка…

Он хотел еще что-то сказать, пытался добавить что-то важное в свое оправдание, но его не было слышно, он сам подписал себе приговор, как кому-то тогда, в гражданскую. Вокруг поднялся сплошной регот, некоторых прямо крутило от хохота, через катарсис и очистительные слезы они освобождались от сковывающего напряжения нудного высиживания на лекции. Мне кажется, один я не смеялся. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно…


* * *


Вечером в кафе «Париж» я встретился с Ли.

Мы пили кофе с «Лимонным» ликером, здесь было тепло и мы расположились надолго. Сегодня здесь было много молодежи, в ней, как в живой воде растворилась кучка напыщенных кривляк. Вокруг красивые, одухотворенные лица. Я заметил нескольких наших студентов. Две мои однокурсницы по фамилии Кацара и Хороняка стояли в очереди за кофе. Болгарин Тонев из нашего общежития угощал шампанским двух смазливых девчонок, одетых в одинаковые клетчатые пальто, словно в ознаменование их неразлучной дружбы. Тонев большой любитель выпить и посмеяться. Как он не раз заявлял, для него главное в жизни: стакан вина, удачная шутка и женщина с пышным бюстом. Все остальные ее качества, для него не имеют значения. Тонеев, как всегда, рассказывает сальности двум подругам. Он имеет пристрастие к пестрым мотыльковым цветам. Сегодня на нем, играющая павлиньим пером, атласная куртка нараспашку, а на шею он намотал себе длинный канареечный шарф.

– Видишь ту блонду в песцах?

Ли кивнула мне на сидящую через стол от нас видную девицу, примерно, того же возраста, что и Ли, с буйными, распущенными по плечам золотистыми волосами в шикарном кожаном пальто с воротником и рукавами опушенными голубым песцом. Она обольстительно улыбалась и периодически подносила к губам рюмку с коньяком, но я не заметил, что бы уровень коньяка в ней уменьшался.

За столом с ней сидят двое начальственного вида мужчин по возрасту годящиеся ей в отцы. Первый, с колобочным лицом в очках с увеличительными линзами, и в каракулевой шапке пирожком. Второй, в велюровой шляпе, одышливый и такой толстый, что не понятно, как он до сих пор не лопнул, настоящая гора сала. Первый, до неприличия громко гоготал, тараща глаза и щеря, торчащие в разные стороны зубы, похожие на сколоченный кем-то нетрезвым частокол. Периодически, он вроде бы невзначай, а на самом деле изо всех сил хлопал своего задыхающегося приятеля по пухлой, как подушка спине. Брюхан громко квакал, потел и колыхался похожими на грелки складками жира под подбородком.

– Я с нею училась в одном классе, ее зовут Виточка. Она была свой человек, хотя теперь у нее другие приоритеты… В позапрошлом году она поступила в наш пединститут и после зимней сессии вовремя не сдала книгу в библиотеку. Из-за этого после каникул всей ее группе на один день задержали выдачу учебников. А это особый контингент, педагоги… Хоть и будущие, но все они укушены педагогическим вирусом, он у них в крови.

Разгорелся грандиозный скандал, цунами с бурей в ложке воды. Причем, всему этому они дали официальный ход и политическую окраску. Их группа в экстренном порядке собрала открытое комсомольское собрание, пригласили декана факультета. Но и Виточка не проще, она привела на собрание нашу бывшую классную руководительницу, она преподавала нам французский язык, и еще позвала свою мать. Ее мать работает водителем трамвая.

Комсомольское собрание постановило единогласно: исключить Виточку из комсомола, при этом она автоматически исключалась из института. Таковы правила, хоть нигде и не писанные. Ее мать попросила слово, говорит: «Люди добрые! Имейте же душу, вы сами знаете, как трудно поступить в институт. Да, моя дочь совершила серьезный проступок, не сдала вовремя книжку, но нельзя же за это выгонять из комсомола и лишать ее возможности учиться. Простите ее на первый раз, больше такого никогда не повторится».

«Нет ей прощения! – все как один, ответили ей будущие педагоги, – Вы ее неправильно воспитали и еще надо разобраться, почему у вашей дочери нет отца, почему это вы мать-одиночка? Матери одиночки все легкого поведения, падшие... В этом тяжком проступке вы виновны наравне с ней. Из-за вашей дочери вся наша группа один день не имела возможности учиться, приобретать новые знания. Из-за нее мы не выучили домашнего задания и этим на целый день отодвинули для всех нас наступление коммунизма. Вашей дочери среди нас не место».

Тут наша классная не выдержала, а она женщина горячая, ‒ динамит. Говорит им: «Как вы можете из-за такого пустяка, выгонять из комсомола, а значит и из института своего товарища? Вы же будущие учителя, какие же вы злые! Где ваша человечность? Чтобы ни один из вас не смел приходить в нашу школу на практику. Я лично дам вам такие характеристики, что по ним вас ни одна тюрьма не примет!» – заметив, что увлеклась, Ли смутилась.

– Вообще-то, я там не была, Виточка рассказывала, но думаю, наша классная именно так и могла сказать… Декан их был двумя руками за отчисление, это ж его выкормыши, будущая смена. Полюбуйтесь, какая высокая сознательность и активная жизненная позиция. Но нашу Виточку голыми руками не возьмешь, она обратилась в обком партии к заведующему отделом науки и учебных заведений. Пришлось с ним переспать, и он приказал закрыть ее дело. Теперь она его любовница. Стала лучшей студенткой в институте, Ленинская стипендиатка. Недавно устроил ей поездку в Финляндию. Она мне его один раз показывала. Такой, весь из себя, свиноцефал, жадный, да к тому же импотент. Виточка говорит, без двухчасового разогрева у него ни разу не получилось. Короче, теперь у них «любов»…

Зато будет иметь диплом педагога и в Финляндии побывала. С этой поездкой у нее приключился настоящий анекдот. Путевку ей возлюбленный сделал бесплатную, по линии молодежного туризма, называется «Спутник». Виточка рассказывала, как накануне отъезда их туристическую группу инструктировал в райкоме партии один ответственный товарищ. «Каждый из вас должен хорошенько себе уяснить, что вы едете в капиталистическую страну, там кишат шпионы и провокаторы, не забывайте об этом ни на минуту. С паспортом не расставайтесь ни днем, ни ночью. Помните о провокациях». А Виточка, тот еще цветочек, болотный… Она у него спрашивает: «У нас в программе указано посещение финской сауны. Скажите, пожалуйста, как нам быть с паспортом?»

Этот инструктант долго думал, по кабинету метался, ручки белые заламывал, то порывался кому-то звонить, указаний просить, то сам себя одергивал, боялся показаться некомпетентным, а потом все-таки выдал: «Значит так, дорогие товарищи! Надо вам всем запастись такими непромокаемыми полиэтиленовыми мешками. Смотрите у меня, чтобы у каждого было в наличие, я перед отъездом лично проверю у каждого. Запечатаете свои паспорта в эти полиэтиленовые мешки, завяжите их хорошенько узлами и возьмете их с собой в баню, по-фински сауна называется.

Вообще-то, говорит, все это хорошо, но плохо… Там же воды должно быть полно, подгадить может. Надежнее будет сделать так: выберите одного, самого доверенного комсомольца, нет – лучше двух, чтобы один следил за другим и перед тем, как заходить в баню, сдайте им паспорта в непромокаемых мешках под расписку, пусть они их сторожат. А потом, опять-таки, под расписку, их у них изымете. И ищ-що лучше будет, если вы выберите троих доверенных. Так даже понадежнее будет, а то всякое может случиться, бо то ж заграница, понимать надо».

Из-за этих паспортов они в сауну так и не пошли, никто, кроме Виточки, не рискнул доверить свой паспорт другому. Опасались провокаций. А сама она пойти в сауну не решилась, не из-за паспорта, конечно. Побоялась, что за эту сауну они ее после с кашей съедят.

Народу в кафе прибавилось. Хотя, куда еще? И так под завязку. Столики все заняты, многие стоят у стойки вдоль стены. Похотливый лысый Сэм, заговаривает с Кацарой, пытается очаровать ее, вращая глазами. Хороняка, с высоко взбитой башней начеса на голове, демонстративно отвернулась. Тонев в своем репертуаре, его жестикуляция не отличается изяществом. Махнув кому-то из знакомых, он опрокинул фужер с шампанским себе на штаны и теперь с восторгом демонстрирует клетчатым подругам свою мокрую промежность.

Ли долго хохотала, когда я рассказал ей о сегодняшней лекции.

– Душевно вы подсадили старого большевика, шилом на печку. Он вам про Фому, а вы ему, про Ерему. Короче, ни в складуху, ни в ладуху поцелуй пизда кирпич! ‒ подытожила она.

Ее заключение меня не коробит, не в первый раз в разговорах со мной она употребляет грязные ругательства, как ребенок, который повторяет нецензурные слова, не понимая их смысл.

– И напрасно ты его жалеешь. Сколько он людей к стенке поставил одним росчерком пера, сидя в своем политотделе. Все они одним миром мазанные, эти преданные патриоты. Вокруг одни патриоты, увидеть бы хоть одного не патриота, – иронически кривит губы она.

Вот такой, ядовитей отравы, она мне не нравится.

– Это, как еврей-колхозник: наверное есть, но никто такого не видел. Патриотизм выдумали власть имущие, чтобы манипулировать людьми. Власти пытаются подцепить человека на наживку патриотизма, а это чувство ему несвойственно. Дорвавшиеся до власти проходимцы знают, что взывая к патриотизму, с человеком можно делать все, что захочешь. Хочешь, посылай в тайгу, в сорокаградусный мороз, живя в палатках, строить очередную ГЭС, а хочешь, призывай кидаться на амбразуры. И люди им верят, ведь их с детства учили слушаться старших. Верят, и едут, и кидаются.

Я с нашим танцевальным ансамблем как-то была проездом в Ивано-Франковске. Там на вокзале висит транспарант с лозунгом: «Любите Родину – мать вашу!», под ним крашеный серебрянкой Ленин протянутой рукой указывает на забегаловку. И знаешь, не одна я это заметила, многие наши, и Ефимыч, наш покойный хореограф говорил, что в этом есть замаскированное издевательство над всеми нами. В этом весь их долбаный патриотизм, – тяжело вздохнула она и надолго замолчала.

– А ты, мог бы изменить Родине? – вдруг спросила Ли.

В ее взгляде было несвойственное ей выражение тоски и какой-то болезненный интерес. Она вглядывалась в меня с таким напряженным вниманием, словно искала что-то в глубине моих глаз.

– Не знаю… Хотя я думал об этом, – запнувшись от неожиданности, неуверенно ответил я.

У меня не было веры в наше «самое справедливое» из обществ. Редкие сплетни, доносившиеся к нам из Москвы, о творящихся вокруг беззакониях были чудовищны. Я относился к ним скептически, хотя они всегда подтверждались. А передачи «Голоса Америки», которые удавалось прослушать сквозь треск глушилок, отталкивали чрезмерным неприятием нашего строя. Я с недоверием относился к этой тенденциозно подобранной информации, полагая, что и в противостоящем нам капиталистическом лагере так же, как и у нас, перегибают палку. Просто сцепились две системы и изо всех сил обливают друг друга грязью. У меня же было свое, собственное, а не отштампованное пропагандистской машиной отношение к Родине и сейчас, задумавшись над врасплох заданным вопросом, я старался четко сформулировать ответ, прежде всего, для себя.

– Но не стал бы проливать кровь за этот режим, – убежденно сказал я. – Пусть вербуют себе наймитов или защищают себя руками своих вырожденцев детей. У меня нет любви к родине и я не чувствую перед ней никакого долга, который усердно навязывают мне коммунисты. Но, если говорить на бэнимунис[35], нет и не может быть ничего более низкого, чем измена. Предательство – страшнее смерти. В жизни есть вещи, которые святы. Если через них переступить, вообще не будет иметь значения, живешь ты или нет. Мартин Лютер Кинг сказал, что если человеку не за что умереть, ему незачем жить. Я с ним согласен. Нет выше счастья, чем жить с отвагой в сердце и умереть, оставшись в памяти людей.

Нет ничего роднее Родины. Предать свою Родину – это предать себя. Бесчестное продажное правительство, всего лишь шайка лживых клоунов – это не Родина. Серая аморфная масса, то, что принято называть народом – и это не Родина. Земля, не более, чем место, где ты обитаешь, и это еще не Родина. Родина, это твое детство, она в твоем сердце, всегда с тобой. Предать Родину все равно, что предать родную мать. Человек делает поступки и отвечает за них, прежде всего, перед собой, перед своей совестью, а совесть – второе имя Бога. Что бы ни случилось, предать Родину нельзя. Лучше убить… Себя, – закончил я, смутившись от нахлынувшего на меня высокого «штиля».

Она ничего не сказала, лишь посмотрела мне в глаза. В ее взгляде было много всего: и едкой насмешки, и удивления, и жалостного, отнюдь не ласкового снисхождения, и еще чего-то, не понятно чего. Но, мне показалось, что она была бы разочарована, если бы я сказал что-нибудь другое или не так. Я понял главное, и в том не было сомнения, для нее, как и для меня, важен был ее вопрос и мой ответ.

Чтобы снять напряжение, я предложил выпить еще кофе. Она кивнула, взглянув на меня с пониманием. Я подошел к стойке, взглянув, как в железном ящике мангала, на разжаренном песке, в закопченных джезвах томится кофе. По деньгам, получилось по чашке, на повторный ликер не хватило наличных, да и пить сегодня не хочется. В вольных разговорах с Ли легко дышалось и совсем не требовался алкоголь. Мне, так точно. Меня пьянило общение с ней. Нам нетрудно было и помолчать, потому что мы оба знали, о чем молчим. Но мы редко молчали, такими уж мы были. В наших разговорах никогда не было лжи либо чего-то недосказанного. Мы говорили на одном языке, мы были созданы для того, чтобы слушать друг друга, созданы друг для друга.

Ли с удовольствием зажмурилась, вдохнув аромат свежезаваренного кофе.

– Такого как здесь, нигде не готовят, – светло улыбнулась она. – Мне так нравится его аромат, я бы создала науку о запахах, о действии запахов на человека. Их вибрации подобны музыке, а иногда, даже выразительнее музыки. Эх, Андрюша, ты же знаешь, как я отношусь к музыке...

Я знал, какое необычайное воздействие оказывает на нее музыка, какие тонкие переживания она у нее вызывает. После хорошей музыки Ли говорила мне: «В своей душе я чую такую силу и боль, и муку, и стремление ко всему доброму, честному, высокому, что кажется, еще немного и сердце вырвется из груди и взлетит под небеса».

– Есть запахи, которые исподволь, ненавязчиво, влияют на наше настроение, напоминают о давно забытом. Они без спроса входят к нам в подсознание и оттуда, воздействуют на решения и поступки, в общем, на работу мозга, – она на миг задумалась и добавила. – Хотя, знаешь, это грубо сказано, все же нужен настрой, тогда они оказывают исключительно утонченный, триггерный эффект. Хотя, и это не то… Я скажу проще, чтобы ты понял, для того, и прежде, чем понюхать цветок, надо улыбнуться.

В очередной раз она ударила меня под сердце. При каждой нашей встрече я находил в ней что-то новое, незнакомое, каждый раз она казалась мне иной. Временами ее невозможно было понять, я так и не сумел ее узнать до конца.

– Иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю. Расскажи мне о себе, что-нибудь особенное, – попросил я.

Она долго смотрела в окно, помешивая в пустой чашке кофейную гущу.

– Я расскажу тебе то, о чем никогда никому не рассказывала. Знать будем только ты и я, – сдвинув брови, серьезно проговорила она. – Это будет наша тайна, я так хочу. Когда я была совсем маленькая, я чем-то заболела, не знаю чем, но помню, что очень плохо себя чувствовала, был сильный кашель и меня положили в детскую больницу. Там было так плохо! Все чужое… ‒ не своя территория. Все дети боялись уколов и когда приходило время их делать, мы прятались от медсестры, но разве спрячешься в палате.

Мне тогда не было четырех лет, я это точно помню, в детский сад я еще не ходила. В палате с нами лежал один мальчик, ему было столько же, сколько и нам. И этот маленький выродок, я его запомнила на всю жизнь, он каждый раз показывал медсестре, где мы прятались. Она заходит в палату со шприцем, а он, молча так, исподтишка, показывает пальцем или ложкой, если в это время жрал, где кто спрятался.

Самая старшая среди нас была девочка, ей исполнилось шесть лет, она уже училась в первом классе. Я помню, что она была очень добрая и такая тоненькая-тоненькая, будто прозрачная, неземная. Она была старше нас на год-полтора, ну, максимум, на два. Никого из родных к нам не пускали, кажется, это было инфекционное отделение. И она заботилась о нас, как мать. Я не помню уже, что это было, вытирала она нам сопли или просто гладила по голове. Веришь, нет, но спроси у меня, кто моя мать и прежде, чем я вспомню свою, у меня перед глазами появляется она. Иной раз мне кажется, что она и есть моя настоящая мать.

Мы, дети, наплакавшись после уколов, били этого мальчика, чтобы он не ябедничал. Он был очень трусливый, но на следующий день он снова доносил, где мы прятались. И этот малыш, совсем еще ребенок, он уже был потенциальный предатель. Было в нем что-то такое, что почти у каждого здесь есть. Не знаю, как бы поточнее это выразить, наподобие: «Здоровенькі були, господа німці! Ось вам список комуністів нашого села»[36]. А старшая девочка всегда его защищала, говорила нам, что он хороший, просто сейчас он больной. Но мне кажется, он так и не выздоровел, таким и остался на всю жизнь, как «подавляющее большинство» здесь.

Я ее слушал, затаив дыхание. То, что она говорила, был ничто, по сравнению с тем, как она говорила. Ее пересказы детских баек трогали сердце. Про Марусю Зорегляд, от чьих песен цветы расцветали зимой. Этого ей не могли простить: «собралося подавляющее большинство, проголосовало и постановило ее убить, как врага народа, бо нарушае сезонность цветения корнеплодов». Но не перевелись на свете добрые люди, нашелся тот, кто помог ей бежать «за дальние моря, аж к туркам, которые ее понимали».

– В каждом из нас намешано много всего, и хорошего, и плохого, в каждом есть столько разных «я», но кто знает, почему они такие? И чем их лечить?.. – с болью в голосе произнесла она. ‒ Я тебя никогда не предам, ‒ тихо сказала она и надолго замолчала.

– Скажи, а что ты любишь? – как ребенок заглядывая мне в глаза, спросила Ли.

– Больше всего?

– Да.

– Море! Я рожден для корабельной палубы, обстоятельства нас разлучили. На свете есть две вещи для меня ненаглядных, я могу смотреть на них часами, это синее море и твои глаза.

Она взглянула на меня быстрым взглядом и заговорила с поразившим меня пылом.

– А, я… Я люблю дождь. Так приятно чувствовать теплые капли на лице. Я люблю смотреть на нежные лепестки роз в каплях дождя. Всего один раз в жизни я это видела, стояла хрустально звонкая тишина и капли падали с неба на розы. Ты только представь себе, как это было! Ты это слышишь? Лучший среди всех…

Она отвернулась и подняла глаза вверх, что-то рассматривая на потолке. Глаза ее были полны слез.

– Не обращай внимания, я сегодня шутки шучу, – улыбнулась Ли, смахнув слезу с ресниц.

– Ты плачешь… Почему?! – невольно вырвалось у меня.

– Нет, что ты! Сегодня здесь так хорошо. Сама не знаю… Бывают такие дни, глаза сами плачут. Так вот, слушай, хорошо сидеть в тихом месте, где-нибудь на террасе и смотреть, как под ярким солнцем идет летний дождь. Мне тогда, знаешь, как со своими, на Новый год… Помнишь, как бывало в детстве?.. Тогда бывало, как в сказке. А запах дождя! Он всегда разный, дождь, как свет, льется с небес. Теплым дождем небо спускается к нам на землю. Так хорошо… Но иногда, капли дождя бывают похожи на слезы и когда идет такой дождь, мне кажется, это небо плачет оттого, что я когда-то умру.

– А я ненавижу дождь и прочую, слякоть… Ее здесь называют «мрячка», – не даю ей продолжить я, пытаясь увести ее от этих погребальных мыслей. – Мне по душе солнце. Для меня не бывает слишком много солнца. Солнце и ветер, они всегда со мной. Я навсегда предан ветру и флейтам! Разве можно любить дождь? Как там у Гумилева:

Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,

Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.

Ли молча, погладила меня по щеке и поцеловала, ‒ коснулась губами складки между носом и верхней губой. Ох, это меня и завело! Хотя, дождь огню не товарищ…

– А дальше?.. Андрюшенька, как там у Гумилева, что там дальше, про меня?

– Его убили гегемоны, в двадцать первом. Ему тогда было тридцать пять, затащили в ЧК и убили. После объявили, что расстреляли, будто от этого легче.

Потом поставили к стенке

И расстреляли его.

И нет на его могиле

Ни креста, ни холма — ничего.

А он был поэт, поэты не такие люди, как все, предназначение поэта, быть голосом бессловесных. Устами поэта с нами говорит небо. На Востоке считают, что поэты одержимы демонами, это позволяет им создавать стихи, обладающие необъяснимой силой воздействия на человеческие сердца. Предрассудок, конечно, но что-то в этом есть. Для чего-то они нужны людям. Быть может, для того, чтобы объяснять им, что смысл жизни ‒ не только в воспроизведении себе подобных.

Не часто поэты приходят в наш мир, но косноязычное большинство, так называемые массы, их ненавидят и всегда норовят уничтожить. У них на этот счет есть даже своя теория, называется: «Дубинка для выделяющихся». Стая всегда заклевывает белых ворон, стая хочет, чтобы все были одинаковые и говорили на одном языке. Но, там, где хотят сделать всех одинаковыми, жизнь становится серой. А Гумилев, он был один из нас, тех, кто не подчиняется «подавляющему большинству». Нас не заставишь шагать в ногу и не поставить в стойло, мы смотрим на мир своими глазами.

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далёко, далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.


Ему грациозная стройность и нега дана,

И шкуру его украшает волшебный узор,

С которым равняться осмелится только луна,

Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Я и раньше замечал, что проговаривая стихотворение вслух, мелодика звуков и ритм преображают содержание текста, вызывая новое восприятие, и сухие слова стиха приобретают новый смысл и начинают звучать, как музыка. Это так отличается от того, когда читаешь стих про себя.

Меня расстреляют, а ты приходи в этот сад,

Билет тебе выдан на запах немыслимых трав…

Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Она меня обняла и долго смотрела в глаза. Глаза ее были полны слез. Я не мог этого выдержать!

– Эх, Андрюша, как он сказал… А я его стихов не слышала и не читала. Фамилия знакомая, он, кажется, был мужем нашей известной поэтессы, но я не знала, что у него есть такие стихи. Андрюша, ты знаешь, я не люблю хвастаться… – она смутилась и замолчала.

Ей чужды были как бахвальство, так и неискренность.

– Я ведь закончила школу с золотой медалью и веришь, не могу вспомнить, где находится озеро Чад. Карта мира перед глазами, но, хоть убей, не могу себе представить, где это озеро, в Африке или в Америке?

– В Африке! Как тебе не стыдно! – с излишней горячностью упрекнул я ее, тут же пожалев об этом.

Ли вспыхнула и отвела взгляд.

– Ведь только в Африке водятся жирафы… – стараюсь загладить свою резкость я.

Вырвалось случайно, нехорошо. Откуда ей знать с каким пиететом я отношусь к животным Африки. Африка, страна чудес, я о ней с детства мечтал.

‒ Чувство моего стыда так глубоко, как того заслуживает допущенная мною ошибка… ‒ с ледяным достоинством сказала она и замолчала.

Ее молчание красноречивей слов. Выпрямив стан, сидит с непринужденностью княгини с чашкой кофе в руке. Вылитая придворная дама со старинной картины. Не хватает только достойной рамы. Обиделась.

– Прости, я не хотел тебя обидеть, ‒ тихо проговорил я, потупившись.

‒ Судят по поступкам, а не по извинениям, ‒ холодно обронила она.

Взгляды наши встретились, и мы одновременно отвели глаза.

‒ Но я ведь признаю, что неправ, и прошу помилования… ‒ виновато настаиваю я.

Ли взглянула на меня и горько улыбнулась. Накрыв мою руку ладонью, лишенным интереса голосом спросила:

– Тебе видно трудно было это сказать?

– Нет! Хотя… ‒ сам того не желая, вспыхнул я, ‒ Вообще-то, да! Я зря погорячился, но, пойми, жираф и Африка.… И, где это озеро, это же не столь важно! Главное, смысл стиха. Как ты этого не понимаешь? Ведь Гумилева безвинно убила вооруженная гопота, угрожавшая всем своими удостоверениями «ЧеКа». И он знал, что его убьют, хотя бы потому, что не был на них похож, а ведь он писал стихи... Он написал их для нее… Но, не только для нее одной, еще и для нас с тобой. Мы должны помнить о нем и о ней, чтобы… – я запнулся, подыскивая слова, но она не дала мне договорить.

– Для тебя не важно, а для меня важно! Это ты пойми, я хотела представить себе, как это было и где. Теперь я вспомнила, я ошиблась, перепутала Чад с озером Титикака, соленым озером из слез в Андах. На языке индейцев «Титикака» означает «Бегущая кошка», но как они узнали, что берега этого огромного озера имеют очертание кошки? Это величайшее из высокогорных озер мира, колыбель нашей цивилизации. Я там была однажды. Во сне…

Подавшись ко мне и устремив взгляд куда-то вдаль, она заговорила с потрясшим меня вдохновением, словно какая-то глубинная сила рвалась на поверхность.

‒ Я видела это озеро сверху, а потом все о нем прочитала, а после, вдруг все забыла, начисто, будто стерли, написанное мелом на доске. Со мной никогда раньше такого не было. Вначале я ничего не могла понять, но это озеро занозой сидит в моей памяти, включает какие-то механизмы и как-то работает, влияет... Мне на ум иногда приходят незнакомые слова, они вызывают странные ассоциации, временами я вижу живые картины, видения невыразимых явлений, о которых я раньше ничего не знала. Я этого не понимаю, но знаю, что это что-то значит. Мне кажется, это было во мне всегда, просто до определенного времени дремало, а затем дало о себе знать. Я понемногу кое-что вспоминаю и становлюсь лучше, мудрее и тогда я чувствую, что со мной происходит что-то необъяснимо хорошее. Да, ладно! Ты прав, это не столь важно.

– Прости, я не знал… Но это действительно важно! ‒ возразил я.

Я не ожидал услышать от нее нечто подобное, хотя лучше ее знал то, о чем она говорит. И говорила она об этом так, словно только что видела чудо, а я был тот, кому она решила рассказать о нем раньше всех. Моя резкость меня убивала, с нею нельзя так, она не такая, как все.

– Лида, ты должна знать, что для меня это так же важно, как и для тебя, – с максимальной убедительностью сказал я. И все же, мне показалось, что сказал я это недостаточно убедительно. Нет, не надо ей ничего объяснять. По крайней мере, не сейчас.

– Порою я думаю, что в аду будет не хуже, чем здесь… С другой стороны, тебе не кажется, что и в раю нам станет скучно? – задумчиво произнесла она и, не дожидаясь моего ответа, серьезно спросила:

– Ответь мне, не мудрствуя и сразу, ты боишься смерти?

– Нет, – не задумываясь, ответил я.

Мимолетно взглянув ей в глаза, я наткнувшись на ее острый, испытующий взгляд. Я действительно не боялся смерти, но и умирать не спешил. Жизнь мне дана для того, чтобы ее прожить, и для себя я решил жить долго. Конечно, если удастся избежать стенки…

– Если надо будет отдать жизнь за что-то важное, я ее отдам, ‒ серьезно, как и она, продолжил я, ‒ Ведь не пожалел ее для нас Джордано Бруно. Звезды над нами те же, что и при Джордано, они освещают нам путь сквозь тьму мракобесия. Я до сих пор не прочел его трактат «О героическом энтузиазме», но я его прочту и перескажу тебе. Я не отношусь к тем, кто страшится неминуемого конца, только родившись, они уже издыхают. Вместе с тем, я не хочу умереть досрочно. К чему это опережение графика? Нет смысла бояться неизбежного, на этот процесс повлиять нельзя. Мы все когда-нибудь будем там. Все умирают, но не все при этом живут, им только кажется, что это жизнь.

Самое страшное в смерти не мрак забвения, а то, что она обессмысливает жизнь. Ведь, решив для себя, что никакой загробной жизни нет, девизом некоторых становится: «После нас ‒ хоть потоп!» Меня не утешают сказки о реинкарнации, некой форме бесконечного существования. Хотя есть немало тех, кто убежден, что душа, это информационная субстанция и она бессмертна, если ее не загубишь… Но, умирая, человек теряет ощущение своей индивидуальности и в следующем своем воплощении не помнит, кем был раньше. Возродиться в новой телесной оболочке, но не быть собой, потерять то, что делает тебя личностью, какой в этом смысл? Пройти мимо и не узнать тебя в новой жизни… Да для меня это будет хуже самой смерти! ‒ сказал я, неожиданно дрогнув голосом, на миг, представив себе это. И замолчал. Убито замолчал.

– Ты-ы-ы!.. – артистически поведя глазами, пришла мне на помощь Ли, – Ты так много всего знаешь. А ведь мы с тобой ровесники, с одного года. Я даже старше тебя на целых десять месяцев.

– На девять!.. – невольно поправил ее я.

– Не столь важно. На девять с половиной, если на то пошло, если ты требуешь аптечной точности…

Иронически улыбаясь, она вскинула голову и посмотрела на меня подчеркнуто свысока. Только теперь до меня дошло, что она специально меня поддразнивает, деликатно пытаясь потушить во мне полымя разожженного ею пожара.

– Настоящий возраст не в паспорте... – став серьезной, с грустью сказала она. – Ты счастливый человек, знаешь, кем будешь, у тебя есть мечта, ты хочешь быть лучшим среди коллег, и я не сомневаюсь, ты оставишь в этом мире свой след. Самое важное в жизни, что-то по-настоящему хотеть. А большинство моих мыслей и желаний приходят спонтанно из подсознания, мне непонятны мотивы некоторых моих поступков. Иногда они меня пугают… Ты знаешь себя, уверен во всем, что делаешь, и я понимаю тебя, но я не понимаю себя. Я живу чувствами и до сих пор не знаю, для чего я живу…

Но, раз ты такой умный, ответь мне, кто мы, зачем пришли на эту землю и куда идем? – склонив голову набок, с хитрецой взглянула на меня Ли. – В чем смысл нашей жизни? Не знаешь? Эх ты, умник! Чуть сложнее вопрос и ты забуксовал, грамотей! Это тебе не вчерашнее пиво слить! ‒ не дав мне и слова вставить, насмехается она.

‒ Шучу, шучу! Ни один ты не знаешь, как на это ответить уже не одну тысячу лет, – опять стала серьезной она. – Над этим вопросом бились лучшие умы человечества и не смогли ничего вразумительного сказать. Мы все об этом думаем, но каждый решает этот вопрос для себя по-своему. Хорошо, хватит, я пошутила. Ну, иди сюда, Андрюша, целуй мне руку и признавай мою правоту. А теперь, еще здесь и, прошу тебя, вот здесь, ‒ где ток…

Мы стояли в ее подъезде, уже много раз прощались и никак не могли расстаться. Внезапно она вздрогнула, освободилась из моих объятий и долгим, полным безмолвного вопроса взглядом посмотрела мне в глаза. Казалось, она с жадностью что-то ищет во мне, но не находит, хочет что-то спросить о том, о чем не может спросить. Углы ее губ опустились, дыхание стало прерывистым, а глаза наполнились слезами! Она отвернулась и принялась лихорадочно рыться в сумочке, наконец, нашла свой знаменитый платок.

– Лидочка, успокойся! Что случилось?

– Я на днях узнала, что Леня… Помнишь, Леня Социопат, его больше нет, – утирая глаза, тихо сказала она. – Наглотался ноксирона и умер в водопроводном колодце. Люк он оставил открытым, но когда его нашли, он уже не дышал.

– Может, он специально оставил люк открытым, надеялся, что его найдут и не дадут умереть? – спросил я, сам не знаю зачем. У самоубийцы всегда две цели: смерть и крик о помощи.

– Н… Нет, – произнесла она с запинкой, покачав головой она. – Он мне когда-то говорил, что из колодца даже днем можно видеть Луну. Наверно, перед смертью он смотрел на Луну. Там живет его невеста, она принцесса Луны.


Глава 12


Новый год.

Предновогодний вечер я и Ли провели в ресторане «Таврия». Это был старый ресторан, в одном из многочисленных центров города с окнами на проспект Ленина. Он занимал первый этаж большого дома сталинской постройки, и атмосфера здесь была традиционных старых ресторанов. Новым веянием времени был только вокально-инструментальный ансамбль: три электрогитары и ударник. Собственно они, своей игрой и создавали ту атмосферу дома и праздника, которая редко бывает в подобных заведениях. Репертуар у них был самый разнообразный от Битлов, до Клавы Шульженко. Они играли, не переставая, и мы танцевали, не чуя под собою ног. Под конец я и Ли отплясывали «Цыганочку» в окружении рукоплещущей нам публики. В восьмом классе нас всех понудили заниматься бальными танцами, я же, из чувства детского негативизма вместо вальса упорно разучивал «Цыганочку». Но знать танцевальный шаг и выучить некоторые па – недостаточно, надо чувствовать музыку. Ли ее не то, что чувствовала, она ею жила.

Вечер подошел к концу. Музыканты, в который уж раз отключили акустическую систему и начали упаковывать в чехлы свои гитары, но снова заиграли под заказ. Весь зал поднялся и танцевал «Хава Нагилу».

Хава – сдружила нас,

Хава – кружила нас,

Горда и молода, как ты и я!

Хава – на все ответ,

Хава – летящий свет,

Хава – ты навсегда, любовь моя!

Никому не хотелось уходить, музыкантам тоже. Здесь было уютно, как бывает уютно морозной ночью зимой в теплом светлом приюте. На улице холодный ветер грохотал железом кровельных загибов. Снежные заряды ударяли в окна, клочьями медвежьей шерсти снег налипал на стекла, и они становились мохнатыми. Новые порывы ветра срывали с них белую шубу, и они причудливо очищались, тревожно чернея в ярко освещенном зале. Временами ветер стихал и в черных проемах окон падал снег большими елочными хлопьями.

Через неделю Новый год. Что он нам принесет? Это мой первый Новый год, который я буду встречать не дома. Сегодня я позвонил родителям и сказал, что нет возможности приехать, сославшись на то, что надо готовиться к зимней сессии. Я по ним сильно соскучился и вполне бы мог приехать на Новый год домой, но не хотел даже на несколько дней расставаться с Ли. Тем более на Новый год, ее любимый праздник. Для некоторых Новый год не более, чем очередная оторванная страница календаря, но только не для Ли. Вчера она мне сказала: «Как встретишь Новый год, так его и проведешь». Разве я мог после этих слов уехать? Я-то ведь знал, что эта примета имеет удивительное свойство сбываться. Мы встретим наш Новый год вместе. Под Новый год наступает волшебное время, когда все случается, пусть с нами случится только хорошее.

Но все хорошее, когда-то кончается. Вечер закончился, пора уходить. Я рассчитался. Отличный вечер с двумя бутылками вина: «Варна» и «Тамянка», неизменные холодные закуски, чудный «бэф Строганов», по-настоящему крепкий кофе и мороженое, все это обошлось мне в неполную десятку. У меня в кармане таких осталось еще шесть. Я был богат, как Дж.Рокфеллер-старший, родители меня баловали.

В фойе у гардероба несколько припозднившихся джентльменов одевали своих дам. К нам подошел карлик в черной кожаной куртке и в кожаной шляпе с лихо заломленными полями. У него было желтое старческое личико и черные глазки-бусинки, и точно такой же, как на мне галстук. По темно-синему полю черным шелком вышиты геральдические лилии, ‒ память об Атосе, Миледи и славном городе Лилль. Позапрошлой осенью на толкучке в Одессе я только его и купил. Не торгуясь, выложил за него три червонца. То был мой утешительный приз за провал вступительных экзаменов в Киевский мединститут, до войны там учились отец и мать.

Ту памятную для меня растрату я оправдывал тем, что не только мне, но и какому-то одесситу он пришелся по душе. И увидев его в одном из магазинов Гавра или Марселя, он, ломая свои коммерческие планы, так же выложил за него всю заработанную за рейс мизерную валюту советского морехода. Лишь присмотревшись, можно было оценить его неброскую красоту, но его элегантность обращала на себя внимание сразу. Я так и не узнал, какой он фирмы. Лейбл на нем был спорот, видно его продали отдельно. Мне казалось, что другого такого галстука нет в природе. Но я ошибся, точно такой же, висел на шее у лилипута величиною с веник. Его мышиные глазки, царапая, скользнули по мне и принялись буравить мой галстук.

Карлик поздоровался с Ли, она была с ним знакома. С подчеркнутой степенностью отдав поклон мне, он отвел ее в сторону. Я с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться. Этот карлан обладал врожденным даром непредумышленного комизма, чем больше он усердствовал, стараясь держаться величественно, тем смешнее выглядел. Если разобраться по сути, то карликом просто так, без причины, не станешь, ‒ каждый карлик наказание за окаянства одного из родителей. Между прочим, подумал я, пытаясь отвлечь себя от неуместного смеха.

К ним вихляющей походкой подошел диковинный франт лет тридцати с иксобразно вогнутыми в коленях ногами. На нем был черный костюм с накладными плечами, белая сорочка с пышным жабо и брошка вместо галстука. Живот у него опоясан какой-то широкой брюшной обвязкой, не иначе, как красным древнерусским кушаком. Присмотревшись, я разглядел, что это пурпурная муаровая лента. Его неестественной белизны, напудренное лицо с темными кругами под глазами и ярко-красными губами, пятном белело в тускло освещенном фойе. Весь вид его вызывал какое-то неприятное чувство, в нем было что-то притягательное, и в то же время, отталкивающее.

Он был воплощением бесстыдного жеманства. Кривляясь старчески лицом, он то и дело принимал манерные позы, наигранно всплескивал руками и тряс жидкими локонами завитых волос. Кокетничая с Ли, играл глазами, блудливо поглядывая по сторонам влажно поблескивающими белками. Глядя на его ужимки, казалось, что он плохо играет роль в самодеятельном спектакле. Рядом с ним стоял карлик и еще один, ничем не примечательный молодчик лет двадцати пяти в безукоризненной серой тройке. Отчего-то он показался мне очень опасным, не знаю, почему.

Ли уже дважды отрицательно покачала головой и повернулась, чтобы вернуться ко мне, но франт с брошкой впился ей в руку. Его белое лицо сделалось злым, множество глубоких морщин прорезало грим клоуна. Он взял ее за плечо, притянул к себе и стал что-то быстро выговаривать ей на ухо. В профиль он напоминал тощего стервятника. Ли вырвалась и шагнула ко мне, но за другую руку ее схватил карла, в его писклявом голосе прозвучали угрожающие интонации. Мне показалось, что в своем ярком свитерке Ли похожа на Тигровую орхидею. Третий тип из их компании быстро пошел к выходу, он, то ли не хотел принимать участие в назревающем скандале, то ли направился за подмогой.

Мне совсем не хотелось в очередной раз вступать в конфликт с приятелями Ли, но дальше бездействовать я не мог, пришло время вмешаться. С большой неохотой ступая, я подошел к ним и тут, карлик с полуоборота пырнул меня ножом в живот. Передо мной сверкнул узкий клинок, и я совершенно непроизвольно парировал удар. Сработал инстинкт самосохранения. Проткнув пачку десятирублевок в кармане брюк, нож глубоко вошел в правое бедро. Чуть выше, и он вонзил бы нож мне в живот, чуть левее, и я б лишился половыми органов. Какой, к черту вздор, чуть-чуть – не считается!

Карлик ловко увильнул у меня из-под руки и порскнул к выходу, откуда и прыть взялась у такого вельможи. Подрастеряв весь свой королевский вид, он потешно семенил передо мной короткими ножками, и я почти догнал его в прыжке, метя ногой выше поясницы. Я наверняка сломал бы ему хребет, но бог его миловал, в отличие от меня… Какая херня! Если кому-то вздумалось тебя зарезать, уповай не на Господа Бога, а на себя самого и счастливый случай.

Раненая нога подвела, я упал почти на шпагат, вскочил и все равно догнал бы этого гнома, но третий, в серой тройке щелчком метнул мне в глаз лезвие безопасной бритвы. Он сделал это настолько мастерски, что я даже не сообразил, что произошло, лишь чудом уклонился от звонкого дребезжания, но эта чиночка рассекла мне переносицу и вонзилась в бровь. Не уяснив себе, что это было, я непроизвольно смахнул ее и этим еще больше расширил рану. Прежде чем кровь залила глаза, я успел заметить, как вся их тройка сбежала вниз по ступеням фойе к выходу на улицу. На ходу протирая глаза, я рванулся за ними, но Ли повисла у меня на шее.

– Не надо, Андрюша! Прошу тебя, успокойся! Они на машине, а сколько их там я не знаю. Уходим скорее, пока менты не приехали, швейцар им уже звонил.

Дула сыпучая, как песок, поземка. В паху было мокро и горячо, кровь, стекая по ноге, остывала, противно чавкая в ботинке. Меня всего трясло, и прошибал холодный пот. Странное зрелище я представлял, стоя в распахнутом пальто и зажимая носовым платком рану на бедре. Редкие прохожие, наверно думали, что выходя из ресторана, я кое-что прищемил себе в дверях… Ледяной ветер забивал дыхание, сек лицо чем-то холодным и колючим, то ли снегом, то ли битым стеклом. Ах да, еще лицо! Кое-как вытертое снегом, оно производило радикально отталкивающее впечатление. Возвращаться в таком виде в общежитие было нельзя, завтра, а то уж и сегодня, предстояло бы объяснение с милицией.

Промерзнув на ветру до костей, я уже не замечал ничего, ноги замерзли так, что я их вообще перестал чувствовать. Меня все сильнее тряс озноб. Единственной мыслью было, где бы согреться. Но тут Ли остановила такси и мы поехали на квартиру к Клане. Она снимала комнату неподалеку от базара на улице с африканско-украинским названием «Анголенко».

Мы долго ехали по ночному Проспекту. Темень и мрак завладели спящим городом. Вьюга гнала впереди нас белые змеи поземки. Они, как живые, извивались в свете фар и тащили за собой нашу машину. Я сидел рядом с Ли на заднем сидении. Одной рукой, она обнимала меня за шею, а другой, слюнявя свой небезызвестный платок, стирала засохшую кровь с лица, при этом пьяным шепотом объясняла то, что случилось. Я все время просил ее говорить тише. Обалдевший шофер больше глядел на нас, чем на занесенную снегом дорогу.

– Они приехали к нам из Днепропетровска. Пару лет назад я познакомилась с этим Мацедонским на одной гульне. Мацедонский, это его фамилия, а кличка у него Прелый.

– Мацедонский... ‒ это тот, который с брошкой и весь в перьях?

– Точно схвачено! – захохотала Ли, – Он гомик и конченый наркоман, говорят, у него очко размером с дыру в заборе. Всегда расхаживает разодетый в пух и прах, но он безвредный, один раз выручил меня деньгами. Так, мелочь, десять рублей, но знаешь, как они мне были нужны… А у маленького кликуха Серя, он тоже педик, но злой какой-то, зато бабок у него всегда вал, зачем их столько карлику? Надя Жучка мне сказала, что Серя форточник[37]. Кто его знает, они оба какие-то приблатненные, но блатные их шугают от себя только так. Потому что, говорят, этот Прелый, лечился от сифилиса, а с Серей они живут вместе, ну ты понимаешь, как муж с женой… Имеют друг друга по очереди по три раза на день, петухи дырявые! И оба по вене ширяются, а Серя, хоть и маленький пизденыш, но тоже весь раздолбанный. Мне Чеша как-то проговорился, что драть его в зад, все равно что сношаться с корытом холодца. А третьего, я не знаю, кто он, не разбери-поймешь? Попадутся они мне! Вообще-то я тебе скажу, блатные мне нравятся. В сто раз лучше наших мудаков, никого не боятся, живут свободными людьми и забили на всю эту лабуду.

– А к тебе они, почему привязались?

– Да пристали, едем да едем на хату, они ее здесь всегда снимают у одной оторвы на Правом берегу. Ей лет под семьдесят, но ты б видел, как она кайфует, глядя на них. Поехали, говорят, раскрутимся по холлу. У нас колеса и шмали до фига. Есть и ширево, и поляна накрыта, а кворума нет. Хотели, чтобы я показала им стрип. Прошлый раз так получилось, укурилась в хлам… Ну, и подкинула им коксу, они до сих пор под впечатлением. Ты не думай, они, как мужчины не опасные, но как гласит морская пословица: «Лучше пидор на рее, чем акула в трюме». Так и вышло… Там собираются одни голубые и лесби, так одна из них в прошлый раз меня чуть не изнасиловала. Прилипла, как жопа к банному листу, а потом подгадала момент, когда все поотключались и давай тянуть на лесбиё, пока я ее мордой в оливье не приложила.

– А ты, этим, ну с девчонками… Раньше занималась? – спросил я, спотыкаясь на каждом слове.

– Ты что, дурак, вообще?! – искренне возмутилась Ли.

Я заметил мимолетную заминку, продолжительностью не более одного сердечного удара, прежде чем она ответила.

– Ну, было пару раз на Азовском море в Кирилловке, – подумав, тут же с обезоруживающей легкостью согласилась она. – С одной моей подругой по пьяне, ты ее не знаешь. Она от этого просто тащилась, а мне не понравилось. Ну, не так чтобы очень, знаешь ли, а так… Никогда, клянусь!

По интонациям ее голоса я догадался, что последнюю фразу она придумала на ходу. Неужели она врала? Это было минутное впечатление, но я его уже никогда не забывал.

– Знаешь, они кого-то привезли из Днепра, – меняет тему Ли. – Говорили, что он руководитель танцевальной труппы их областного драматического театра, сильно хочет меня посмотреть. Точно, обманывали. Да и этот, которого я не знаю, так мне не понравился. Какой-то он поцоватый, все время молчал, на меня вперился противно так, не моргая, как удав. Знаешь, они точно гнали насчет этого, с драмтеатра, боялись они его что ли, или он им денег приплатил, а может, наркоты пообещал, но просто так Серя пером бы не махал. Он же, гаденыш, тебя чуть не подрезал! Никогда от него этого не ожидала. Когда я отказалась с ними ехать, он вдруг щелк выкидухой и давай чирикать что-то наподобие угроз, а мне так смешно стало, он маленький такой, ручонка детская, а нож в ней та-а-акой ба-а-алшой! Умора! – и Ли залилась развеселым пьяным смехом.

– А может, мне это так показалось? Как говорится, в чужих руках и х... толще кажется! – и захохотала пуще прежнего.

Время от времени у Ли прорывалось наружу донельзя шпанистое бесстыдство, ее фразы были словно надерганы из лексикона обитателей коммуналок и притонов. Я замечал, что ей нравится жаргон воров и гомосексуалистов, у нее была какая-то тяга к ним, и для меня непонятным оставалась эта противоестественность ее влечения.

– Короче, теперь ясно, у них точно был какой-то левый интерес меня увезти, – став серьезной, сурово проговорила она.

Когда Ли была пьяна, ее настроение менялось из крайности в крайность. Эта непредсказуемость добавляла ей шарма и поначалу мне нравилась.

– А ты не дал! Ты ж мой заступник! – вновь развеселилась она и мокро чмокнула меня в щеку.

– А так бы поехала?

– Та, ну тебя, Андрюша! Такое скажешь, с этим все кончено. Ты у меня единственный, ты же знаешь… ‒ я слушал ее с буравящей мыслью, что она опять врала. Я уже не мог отличить, где правда, где ложь.

Я знал, что Ли не стесняется своей наготы, и гордится своим телом, поэтому всегда готова выставить его напоказ, чтобы все могли видеть и любоваться ею. «Люблю, когда на меня смотрят и восхищаются мной», ‒ призналась она как-то мне. Я понимал, насколько важно для нее вызывать восхищение публики. Понимал, поскольку это сугубо артистическая черта характера, которой не лишен и я. Если человек не стремится понравиться, произвести впечатление, удивить окружающих, то и артиста из него не получится, каким бы талантом он не обладал. Но мерзко было сознавать, что ее телом, которое было мне так дорого, обладали своими похотливыми взглядами посторонние.

Кроме этого, я не раз замечал и ее странные отношения с некоторыми знакомыми девушками. Это были и не в меру жаркие приветствия, сопровождающиеся страстными поцелуями, влюбленные взгляды и непонятные недомолвки, но всему этому я вначале не придавал значения.

Мы все же добрались до славной улицы Анголенко. Метель нежданно улеглась, ветер стих, но прежде разогнал облака. И вдруг открылась огромная белая Луна, изъеденная черными пятнами, как лицо прокаженного. Она осветила все вокруг и меня, и Ли мертвенным пепельно-серым светом. Заканчивалось двадцать первое декабря, и наступала самая длинная ночь в этом году.

Кланю мы застали дома, что само по себе было большой удачей. Она была не одна, у нее «гостил» ее знакомый армянин с базара по имени Сурен. Кланя называла его Сурик. Их сонных и пьяных мы подняли с постели. Улыбаясь, Кланя расхаживала по комнате нагишом, виляя слегка отвисшим задом. Кошачья гибкость сочеталась в ней с умеренной, совсем без излишеств, пышностью форм. Посреди небольшого, слегка выпуклого живота темнел глубокий пупок, сквозь смолистые завитки волос на лобке пикантно просвечивала белая кожа. Ее высокие тугие груди с задорно торчавшими кверху острыми сосками слегка подрагивали в такт шагам. Заметив, наконец, что я с интересом разглядываю Кланю, Ли наигранно сердито на нее прикрикнула:

– Кланька! Сейчас же прикройся, бесстыдница! Ты же Андрюшу смущаешь. Хочешь его сегодня довести до седьмого нервного потрясения?

Женоподобный Сурен, как шимпанзе оброс густыми черными волосами. Он усердно старался задрапировать себя в серое приютское одеяло, но его скроили в расчете на недоношенного подкидыша. Как он ни изловчался, ничего не получалось, и на всеобщее обозрение открывались те или иные интимные подробности его туловища. На его пухлощеком, откормленном лице застыла улыбка с выступающим вперед рядом верхних зубов. А нижних зубов как будто и не было, они скрывались за прикушенной нижней губой. Вытаращенными глазами он украдкой поглядывал на мою окровавленную ногу.

Меня она тоже интересовала. Поэтому, первым делом, зайдя к Клане в гости, я совершенно неучтиво снял перед ней штаны… Ни йода, ни бинта Кланя в доме у себя не держала, наверно, по идейным соображениям. Полосками разорванной простыни она и Ли перевязали мне бедро, наслюнявив обрывки газеты, заклеили бровь и переносицу, застирали рубашку и брюки.

Все это они делали, покатываясь со смеху. Когда Ли встречалась с Кланей, они могли прыскать и хохотать днями напролет. Их забавляло нынешнее приключение, которое могло мне стоить зрения, а то и жизни. Мне было не до смеху, но я на них не обижался. К подобным вещам я относился легко, жил по принципу: пан или выиграл, tertium non datur[38], а если дано, ‒ то в третьем, виноват ты сам.

Некого винить. Ли, мой собственный выбор, моя чудесная находка, но ее окружение серьезно вредило моему здоровью. Но, без пристрастия оценивая сложившуюся ситуацию, я не снимал ответственности и с себя. Я влюбился в Ли с первого взгляда. Любовь с первого взгляда таит в себе много неожиданностей и разочарований, поскольку я скорее влюбился в выдуманный мною образ.

Теперь же, узнавая ее лучше, я входил в полосу прозрения и рядом с прекрасными ее душевными качествами, проявлялись другие особенности ее характера, о которых я только смутно догадывался. Она часто не воспринимала грань между смешным и ужасным. Мне казалось, что причина не в ее душевной черствости, а в насмешливом складе ее ума. В отличие от меня, она ничего не принимала всерьез, и поначалу мне это нравилось. Быть может, ее смешил иррациональный комизм, переполняющий нашу действительность? И она смеялась от всего, что происходит вокруг. А может, она смеялась, чтобы не заплакать?..

Я спрашивал у себя, куда заведет меня эта странная связь? Вероятно от пресыщения, я все чаще задумывался о том, что половые сношения довольно утомительны и не так уж необходимы. И все же, речи не могло быть о том, чтобы расстаться с Ли. Но мне не понятно было, зачем моей необыкновенной подруге эти опасные, предательски ненадежные маленькие злодеи? Почему она так тяготеет к их миру зла и обмана? Хоть мне и не хотелось признаваться в этом себе самому, но я начал сознавать, что дальнейшие мои отношения с Ли могут привести к совершенно неблагоприятным для меня последствиям. Однако задумываться над тем, как быть дальше, не было сейчас никакого желания.

Кланя поставила на круглый стол с ободранной шпоной початую литровую банку самогона. Взяла разломанный кирпич формового хлеба, наломала его ломтями и разложила их на подмокшей оберточной бумаге, где лежало несколько таким же способом оторванных кусков вареной колбасы. Ножа у нее не было, другой закуски тоже. Да и причем тут нож?.. ‒ в доме повешенного не говорят о веревке. Самогонка у Клани была бесовской крепости, прозрачная, как слеза и жгущая, как расплавленный металл. Я всерьез опасался, как бы она не прожгла мне дыру в желудке.

– Андрюша, будь с нею поосторожней, атомный напиток, – заботливо предостерегла меня на ухо Кланя.

После первой, нас повело и потащило, как откатывающей от берега волной, и тут же накрыло, второй, наполненной расслабляющим теплом. Согревшись, я задумался о чем-то. О чем я думал? Я и сам не знаю о чем. Приумолкла и Ли, дурашливое настроение оставило ее. Лицо ее удивительно похорошело, к ней пришло вдохновение, и она прочла нам стих своей знакомой Вали Шеховцовой. Мне эту Валю Ли однажды показывала в «Париже», собой она представляла сплошные рыжие веснушки и огненные волосы, а характером напоминала что-то наподобие кипящего уксуса. Вероятно, мне довелось видеть ее под «осеннее» настроение?..

Золотая душа твоя, Осень,

Как всегда, пред людьми в неглиже.

Листьев багровая проседь

На каждом шуршит этаже.

Лепестки разноцветной мозаики

Слились в осенний ковер.

Душа твоя наизнанку,

Мне сказали, что это позор.

Спрячь душу свою, прикрой листьями,

Больше не стой в неглиже.

Повернись голым задом к завистникам,

Не пускай их к своей душе!

Она замолчала и осталась стоять с гордо вскинутой головой, прямая и стройная, как изваяние. Я был потрясен, не столько стихами, они были выстраданы, а тем чувством, задором и болью… ‒ да, именно болью! С которой Ли сказала про Осень. Ничего подобного я от нее не ожидал. Это было одно из бесконечных открытий, которыми она не уставала меня удивлять.

Я снял ее с расшатанной табуретки, на которой она, стоя, как школьница, декламировала стихотворение, долго держал на руках, не мог и не хотел отпускать, держал бы еще, да сил не хватило. Глядя на нас, Кланя отвернулась и вытерла полой халата закрасневшийся нос. Душевно-мягкая хохотушка, она обладала счастливым характером, никому не завидовала, никогда ни с кем не спорила, довольствовалась тем, что имела. Тишину нарушил Сурен, выкатывая глаза, он стал трагическим голосом упрашивать меня отпустить его в гостиницу, где у него возникло неотложное дело.

– Замолчи, Суренка, – томно протянула Кланя, мечтательно оглядывая его всего. – Уйдешь, если выиграешь. Может, тебе и посчастливится уйти… – медленно проговорила она голосом полным обещания много всякого разного.

– Сейчас, мой птенчик, мы с тобой поиграем в «Смерть». Знаешь такую игру?

‒ Смерть… ‒ округлив и без того выпученные глаза, повторил за нею Сурен.

‒ Не знаешь. Бедненький ты мой кукленок, как же мне тебя жалко. Ничего, я тебе сейчас все объясню. Есть такая страшная-престрашная украинская народная игра, и называется она «Смерть». Лидка, давай погоняем мыша́!

– А может, сделаем твоей Цурке маленький брис?[39] – с суровой задумчивостью спросила Ли у Клани, смеясь глазами.

И они с серьезными лицами, давясь от хохота, принялись гоняться по комнате за насмерть перепуганным Суреном, загнали его в угол и начали душить. Веселый выдался вечерок, не без доли безумия, конечно. Уже под утро мы завалились спать в одну кровать, двойным валетом. За свою задницу я не переживал, все-таки Сурен был армянин, а не грузин… Хотя, чем они отличаются, я до сих пор не знаю.

Ли заснула первой. Я никогда не видел ее спящей, лицо ее расслабилось и казалось детски невинным и до боли ранимым. Глядя на нее, у меня появилось новое чувство чистой привязанности к ней. Сколько бы мне не суждено прожить на свете, я хочу быть с ней вместе, всегда. С тем я и заснул, обнимая ее крепко, словно спасая тонущего в море человека.


Глава 13


Полным ходом раскручивался маховик зимней сессии.

В девственно чистой зачетной книжке были проставлены записи о первых в моей жизни зачетах. Одни, я сдал легко, другие, не очень, со второй, а то и с третьей попытки. В первую сессию требования к нам, первокурсникам, были завышены. Таким образом задавался темп освоения материала, устанавливалась та планка, на которую мы в последующем равнялись. Но, несмотря на все переживания, одолев все «преграды и напасти», зачеты были получены в последний, ограниченный соответствующим приказом срок, и я получил желанный допуск к экзаменам.

Завтра мне предстояло сдавать мой первый экзамен по аналитической химии. Я к нему усиленно готовился, не представляя себе, как я смогу удержать в памяти хотя бы до утра весь ворох перелопаченной информации. Я проделал титаническую работу, чтобы хоть что-то запомнить, но результаты зубрежки не соответствовали затраченным усилиям. У меня уже не было уверенности, что мне удастся сдать этот экзамен. Сомнений снежный ком пугающе нарастал. В голове стоял кавардак, «знания» перемешались с «умениями», как горох с капустой. Отупев от потока хлынувшей информации, меня посетило ощущение будто некто, «сеющий разумное, доброе, вечное», взял палку и с нарастающей скоростью перемешивает мне мозги. Ужасающие подробности моего позорного завтрашнего провала преследовали меня. Скучать не приходилось.

Не забыть бы, что завтра переступить порог экзаменационной комнаты надо с правой ноги. Об этом мне не раз напоминала Ли, иначе «что-то да случится»… Она говорила, что и сама на сцену так выходит, а то обязательно случится какая-то мелкая, но досадная неприятность. «Трусы что ли на сцене спадут? ‒ глупо пошутил я. ‒ Трусы не трусы, а делай, как тебе говорят!» ‒ совсем не шутя, одернула она меня. Этой хореографической выступке «архиважному па», научал их покойный художественный руководитель. Люди, напуганные жизнью, верят в приметы. Я-то в них не верю, но и огорчать ее не хочется. Не забыть бы...

Забежав после консультации в общежитие, я прежде всего, начал менять промокшую повязку на бедре. Надо до обеденного перерыва в столовой успеть забежать туда и пообедать, а потом в читальный зал до упора. Трое моих соседей по комнате разъехались по домам в близлежащие села, готовятся дома и приезжают только в дни экзаменов. Второпях я забыл запереть дверь. В комнату без стука вошел азербайджанец Гулуев с огромным носом, глазами навыкат и черным каракулем вместо волос. Он со второго потока нашего курса.

Гулуев Фуад Фархад оглы ничем, кроме глупости и лени, не отличается, и днями напролет слоняется по комнатам. Он патологически не переносит сам процесс обучения и все, что с ним связано. Когда кто-нибудь из обитателей очередной комнаты, куда он забредал, устав от болтовни Гулуева, не выдерживал и открывал учебник, он произносил свою крылатую фразу: «Что-то книгами завоняло!» После этого он поднимался и демонстративно выходил, тут же открывая дверь в следующую комнату.

– И что они в этих книгах ищут? – не переставал удивляться Гулуев. – В них же, кроме букв, ничего нет.

Всякое общение с книгой вызывало у него отвращение. Эта непримиримая вражда к любому печатному слову у многих вызывала закономерный вопрос, умеет ли Гулуев читать и писать? Вскоре мы узнали ответ на этот вопрос. Когда Гулуеву захотелось «оздоровить» себя в институтском профилактории, он попросил написать за него заявление в профком факультета моего однокурсника. Выяснилось, что он умеет писать только по-азербайджански. Не понятно было, как ему удалось несколько месяцев назад успешно написать сочинение по-русски при поступлении в институт.

Излюбленным занятием Гулуева было рассуждать о том, что бы он делал, если бы у него был миллион, а также обсуждать физические достоинства и недостатки наших однокурсниц, студенток других курсов, украинок и всех остальных женщин на свете, за исключением азербайджанок. Относительно азербайджанок у него был избирательный слух. Когда его слушатели, лоснясь по самые бакенбарды от всех сальностей, отпущенных им насчет украинок, интересовались его мнением об азербайджанках, Гулуев менял тему, пропуская мимо ушей повторно заданные вопросы.

Несмотря на нежелание и неспособность учиться, он уже давно получил все зачеты и на удовлетворительно сдал первый экзамен по аналитической химии. Удовлетворительно – «государственная» оценка, но чтобы ее получить, надо обладать хотя бы минимальными знаниями. Гулуев же, в этом отношении был стерилен, и об этом знали не только студенты.

– Я их удовлетворил, всех до одного, всю кафедру и заведующего кафедрой, тоже…

Самодовольно рассказывал о своем героическом подвиге Гулуев на днях в бытовке, презрительно поглядывая на моих соседей по комнате. Завистливо хихикая, те шаманили над сковородой с картошкой, за глаза одаривая его таким же, если не бо́льшим презрением.

Мне вспомнилось, как в начале учебного года с Гулуевым приключился несчастный случай. В первый и в последний раз, посетив студенческую столовую, разгрызая, так называемую «поджарку», он проглотил свою золотую коронку. Прихватив из столовой ложку и подобрав унитаз с пологим сливом, он сразу после случившегося происшествия принялся производить ложкой досмотр своих экскрементов и так методично, после каждого посещения туалета.

Хоть и говорят, что не очко обычно губит, а к одиннадцати туз, но в истории с Гулуевым это правило не подтвердилось. Через два дня от нервных переживаний у него открылся профузный понос. Не справляясь с мятежным кишечником, Гулуев влетел в туалет и слету, как горный орел уселся не на свой керамический пьедестал, а на другой, такой же, но с коническим сливом. Фатально поздно осознав свою ошибку, он сгоряча нырнул вдогонку за исторгнутым, засунув руку в слив унитаза по плечо прямо в пиджаке, но коронку так и не выудил. Многие с интересом наблюдали за эпопеей с коронкой. При этом усиленно муссировалась версия о том, что произошло невиданное: золото не выдержало и растворилось в утробе Гулуева, ‒ от жадности.

Гулуев с интересом принялся разглядывать мою гноящуюся рану. Я был до безумия рад его вниманию к моей никак незаживающей ноге. К хирургу я так и не рискнул обратиться, сразу видно, что это ножевое ранение. Из поликлиники сообщат в милицию, а те, в деканат, начнется расследование и хоть я ни в чем не виноват, придется оправдываться, давать объяснения, которым никто не будет верить.

– Зря ты с этой телкой связался. Видел тебя с ней в «Таврии». Скажи, зачем она тебе надо? Для тела или для души? Познакомишь? Ей понравится… – все это он вывалил, не меняя интонации, обдавая меня своим легендарным запахом едкого пота.

Первой моей реакцией было ударить, свернуть набок этот вездесущий нос! Но пока завязывал бинт, усомнился, не будет ли это проявлением слабости? В случае сомнения – воздержись. Я взял себя в руки и, понес.

– Странно, Гулуев, слышать от тебя про душу. Ведь у тебя есть только тело, что ниже пояса, что выше, а вместо души у тебя член. Таким уж ты получился – хромосомная аберрация, ошибка природы. Претензии могут быть только к ней, да к твоей матери.

– А причем тут моя мать? – не переставая глазеть бараньими глазами на мою забинтованную ногу, флегматично спросил Гулуев. На нем была модная белая нейлоновая рубаха с пропотевшим в жирных пятнах воротником.

– То есть, как это причем? Ведь это она тебя родила или ты у ишака из-под хвоста выпал? Теперь твоя мать может тобой гордиться, что ты у нее такой уродился, с членом вместо души. А теперь, иди, дорогой оглы, а то ты меня смущаешь. Ты хоть понимаешь, что это значит?

Невозмутимо пожав плечами, он вышел, а я остался один со своими мыслями. Только завтра в пять, когда экзамен точно закончится, я встречусь с Ли. Я не видел ее уже три дня. Последняя наша встреча была лишена тепла. Перенесли на более раннюю, дату сдачи дифференцированного зачета, и я торопился вернуться в общежитие, чтобы успеть к нему подготовиться. Она с такой грустью посмотрела мне в глаза, когда мы прощались. Дурак этот Гулуев, разбередил рану, надо что-то с ней делать. Неужели, придется ее лечить хирургическим путем?..


* * *


Эта ночь выдалась на редкость долгой.

Волнения бывают разные: радостные и не очень, но самые отвратительные ‒ это экзаменационные. Ведь завтра ты можешь оказаться хуже других, а что, если навсегда? Измученный неуверенностью и сомнениями, я лежал без сна. Ворочался с боку на бок, стараясь упорядочить наплыв мыслей и их фрагментов. Они размножались, как бактерии, очень быстро увеличивая неразбериху в моей голове. Порою ко мне поутру приходят стихи, а эти, будь они! Незваные, приперлись сейчас. В них поэтика намека и иносказания, недосказанность и потаенность смысла, но меня не экзальтируют поэтические находки, мне ближе проза.

Ни я один пришел к тому, что предложения в стихах составлены неправильно, в их неправильности кроется какой-то подвох, и я гоню их прочь. Но они вновь и вновь возвращаются ко мне с упорством крота, роющего свой ход под землей. Неужели, до утра так и не удастся заснуть? Из ниоткуда, ко мне в голову прокрались две отвратные мысли, пришли, понюхали и пошли себе прочь, как две крысы. Не из сна ли Сквозник-Дмухановского? Из сна или не из сна, но сна нет. И где его черти носят?

Перечитать что ли ту, не до конца усвоенную главу в конце учебника? Нет, глаза устали, в них словно песку насыпали. Но дело не в глазах, а в том, что никак не могу сосредоточиться, мысли разлетаются во все стороны, и я не знаю, как с ними справиться. Я уже и шапку на голову надевал (чтобы мысли не разлетались…) и, заткнув пальцами уши, зубрил, повторяя одни и те же формулы, но так и не смог ничего запомнить. Возможно, от того, что понимаю, что они мне совершенно не нужны? Но, хотя бы до завтра, их можно запомнить, убеждал я себя, ведь с памятью у меня все в порядке. Да, где там, разве эту башку убедишь!..

Я в комнате один, хоть ненадолго обрел личное пространство. Но этот факт меня мало радует. Безликая казарменная обстановка моего жилища опротивела мне до тошноты: железные койки в два ряда, одинаковые байковые одеяла. Одна отдушина ‒ окно, за ним через дорогу коробка физиологического корпуса. Но сейчас ночь, и мое окно в мир чернеет передо мной квадратной дырой.

За дверью по коридору без конца топают, перемещаясь туда-сюда жильцы общежития. Стены комнаты такие тонкие, что создается впечатление, словно лежишь в коридоре. К тому же, хочется есть, но ничего съедобного у меня нет. Не заметил даже как слопал двести граммов вареной колбасы, которую оставил на утро. Из воспоминаний о ней остался только неистребимый привкус мокрой промокательной бумаги, а скудное меню: колбаса с хлебом, придавало трапезе однообразие и даже некоторую унылость. Итак, вопрос вопросов: что бы съесть? В комнате нет и корки хлеба.

– Хочешь есть? ‒ спросил я сам у себя.

– Да-да, хочу! ‒ с радостью отозвался я.

– Так выпей воды.

– Воды?..

– Так ты еще харчами перебирать будешь! – светской беседой увеселял я себя.

Живот тем временем, то подвывал от голода, то разыгрывал какую-то булькающую увертюру, интересно, что за нею последует?.. Лучше всего о еде не думать, не вспоминать о всевозможных гастрономических вкусностях, потому что чего нет, того нет и не будет.

Я вышел из комнаты и выпил из-под крана в бытовке две чашки воды. Хоть что-то, чем совсем ничего. Может, хоть теперь удастся заснуть. Скорей бы наступило завтра и этот экзамен. Впрочем, завтра уже наступило, второй час ночи, но коловращение жизни в общежитии не затихает. Возле туалета стоят человек пять студентов, курят. Мой однокурсник Кимнатный, без которого никогда ничего не обходится, травит очередной анекдот, остальные не устают смеяться. Больше остальных усердствует студент по фамилии Мацапура, уроженец города Марганец. В нем чувствовалось что-то, создающее беспорядок и хаос. Его любимым занятием было «вешать акробатов». Искусно харкнув на потолок туалета, Мацапура мог подолгу, с неиссякаемым интересом наблюдать как от малейшего сквозняка, свисая с потолка, раскачиваются длинные зеленые сопли.

Когда Кимнатный что-то говорит, он не в меру энергично жестикулирует, а когда ему кажется, что жестов мало, он дополняет свои слова гримасами. Если же ему предлагают, прекратить размахивать руками, он неизменно отвечает: «А вы свяжите мне руки, я и слова сказать не смогу». Он находится в постоянном движении, куда-то торопится, что-то куда-то несет или рассказывает, не зная, куда девать избыток энергии. От призыва в армию Кимнатный получил отсрочку. На медицинской комиссии в военкомате своими обескураживающими ответами он поставил в тупик многоопытных специалистов. На каверзный вопрос, чем автомобиль отличается от помидора, Кимнатный долго не раздумывая, уверенно ответил: «Помидор красный, а у автомобиля – двери». Ему дали отсрочку на год, чтобы он выучил алфавит. Вместо этого, по справке, что он выходец из семьи колхозников, его приняли в институт.

Но всеобщую известность он стяжал не этим, таких, как Кимнатный, на нашем курсе было немало. А прославился он своей поговоркой из ненормативной лексики: «Ну что теперь, усраться?..» Кимнатный настолько к ней привык, что иногда выдавал ее непроизвольно, как автомат. В очередной раз не получив зачет по английскому языку, для приличия потупив голову, якобы стыдясь, он изображал, что с огорчением выслушивает сетования заведующего кафедрой. На самом же деле он разглядывал образцы настенной живописи на столе – рисунки и поясняющие надписи к ним.

– Судя по уровню вашей подготовки, вам Кимнатный, не осилить программу по английскому языку за первый семестр. Как это ни прискорбно, но я не могу поставить вам зачет. Я даже не уверен, сможете ли вы с вашим запасом знаний, далее продолжать учебу в нашем институте. Что вы об этом думаете?

Кимнатный в присутствии двух десятков пересдающих зачет студентов автоматически ответил ему своей любимой присказкой, обомлел от нечаянной дерзости, совсем соскучился и тут же получил зачет.

– Я допускаю, что увлекшись, несколько преувеличил значение своего предмета. Все относительно, за исключением вечных абсолютов, а их не так уж и много, – изящно вышел из щекотливой ситуации профессор. – В этой связи я и ставлю вам зачет. Авансом. С условием, что вы серьезно возьметесь за изучение языка Шекспира и будете сдержаннее делится с окружающими своими сокровенными мыслями…

Заведующий кафедрой иностранных языков был настоящий аристократ духа, блистательно эрудированный, он в совершенстве владел несколькими европейскими языками, наизусть цитировал Хайяма и Уайльда, был лично знаком с Жоржи Амаду и Франсуазой Саган. Его великодушный жест вошел в анналы нашей alma mater[40], а Кимнатный, к всеобщему удивлению, увлекся английским и теперь не расставался с самоучителем английского языка.

Загрузка...