* * *


И снова я лежал в темной пустоте ночи.

Все убаюкивал, укладывал спать свои мысли. Но, как ни старался, заснуть не мог. Да и что такое есть сон, как ни побег от реальности, он всегда заканчивается мучительным пробуждением. Значит, обойдусь без сна. Воспоминания цеплялись одно за другое, их обрывки и образы проплывали передо мной, и я барахтался в клубящемся их хаосе, не в силах сосредоточиться на чем-то одном. Мои мысли стали разбредаться и гулять сами по себе. Утомившись, я старался не останавливаться ни на одной из них. Интересно, кто творец этих мыслей? Неужели, я сам?

У меня промелькнула одна важная мысль, мелькнула и исчезла, не успев завязаться, я попытался ее вспомнить, чтобы додумать, но у меня не получилось. Да, ценная была мысль, жаль, что ее нельзя выразить словами, потому как не успел ее поймать. Стоит попробовать еще, но лень напрягаться. Мысли своенравней ветреных женщин. Одна, приходит к тебе сама, бескорыстно даря тебе свою нежность, но она тебя не интересует, и ты ее не замечаешь. За другой, позабыв обо всем на свете в желании ею обладать, устремляешься ты сам, но ты ей безразличен, и она тебя отвергает. Одним, они позволяют все, другим – ничего. Похоже, «они» основательно заполонили мое подсознание.

Раскачивается, играя солнечными бликами, вздымаясь медлительными валами, живая материя необозримой морской глади. Две синие с прозеленью волны с бахромой пены на гребнях медленно поднялись и устремились навстречу друг другу. Их, со зловещим шорохом поглотила третья, гигантских размеров густо-синяя глубинная волна, которая вздыбилась из пучины и набирая скорость, прокатилась наискось их движению. Порывами ветра дышит ковыльная степь. Далеко на востоке седой ее край встретился с небом и потерялся в ночи. На другом краю, во всю ширь распахнут горизонт, там садится солнце. Стеной колышутся серые шинели, мелькают овчинные полушубки и матросские бушлаты, выгоревшие рыжие картузы и высокие папахи. Черное знамя полощется на ветру. Топот копыт, поскрипывание конской упряжи да глухой перестук латунных окантовок ножен об стремена. Поблескивают подковы, всхрапывают усталые кони, скрипят рессоры пулеметных тачанок. Синие глаза васильков каплями алой крови рдеют в предвечерних сумерках. Запах конского пота да запаморочливо горький дух полыни томит грудь. Зарево заката кровавым нимбом горит над нами. Мы отступаем в сторону ночи на Гуляй-Поле, ‒ наш последний оплот. Уходим в небытие и бессмертие.

Вода и земля, море и степь, настолько разные и в чем-то похожие стихии. Подобно мужскому и женскому началу, вместе они составляют единое целое. Но так ли верна́ эта избитая истина? Ведь никто еще убедительно не доказал, что они столь необходимы и дополняют друг друга. А что если, они противостоят и разрушают один другого? Как и, насколько, сочетается сила Солнца с нежностью Луны? Неделимые составляющие мироздания, где радость и страдания являются двумя сторонами одной медали.

У Солнца есть сила, и я понимаю тех, кто ему поклоняется. Но Солнце самое жестокое из светил, всегда идет своей дорогой, оплодотворяя и сжигая все на своем пути. Тогда как Луна повелительница вод, символ жизни и любви. Ярость пламени и прохлада воды, совместимы ли они? В чем же кроется необъяснимая притягательность этого идеально ровного треугольника внизу твоего живота? Наивен Малевич со своим «Черным квадратом», я бы написал «Черный треугольник». Но где мне взять краски, чтобы передать те, потаенные глубины глубин черного?

Фантазии отступают, когда начинается ледоход на реке Памяти. Моя мысль пронзает время и воспоминаний мне хватит на тысячу и одну ночь. Одно из них вспыхнуло и ослепило. Приходит время и тебя настигает прошлое. От него не спрячешься, не убежишь, оно в тебе. Заглянув в колодец прошлого, можно увидеть вечность, но не забывай, что и вечность из глубин прошлого, глядит на тебя. Неужели пришла пора рассматривать свою жизнь в прошедшем времени? Видно, пришла. Где тот мальчик, которым я был когда-то? Почему и, куда он ушел от меня? С каких пор я себя помню? Мне не забыть того первого детского восприятия жизни, когда я стал сознавать свои мысли. Из размытой акварели памяти является одна и та же картина.

Огромный, сотни метров глубиной крепостной ров. Когда-то он опоясывал Херсонскую крепость, делая ее грозной и неприступной. Быстрые воды Днепра катились в нем, с плеском омывая гордые бастионы. С их высоты подолгу любил смотреть на уходящие за горизонт сине-зеленые плавни светлейший князь Потемкин Таврический. Он глядел в зеленую даль, туда, где линия горизонта сливается с небом, а пред глазами золотые салоны и дворцы Петербурга, и она… ‒ охладевшая и отвергнувшая его навсегда. Женщины шутят всерьез. Да, навсегда. А он все ждал и надеялся, вдруг она вспомнит и позовет. Здесь его и похоронили, рядом с моим домом на территории крепости, в соборе, возведенном им в ее честь. Время не властно над величием чувства, которое и сегодня так же сильно, как много веков назад.

Сейчас ров наполовину засыпан, но все еще очень глубокий. На далеком его дне масляно блестит, стоячая мертвая вода. Когда-то она забежала сюда из Днепра и осталась во рву навсегда. Здесь городская свалка. Несмотря на запреты родителей, я прибежал сюда полюбоваться глубиной крепостного рва и взбесившимся калейдоскопом красок свалки. Этот мир хаоса будоражит мой детский разум. Неудивительно, я был в том возрасте, когда дети интересуются всем, что называется, набирался впечатлений. Я помню тот ярчайший восторг детского изумления пред потрясающей по выразительности силой уродливости.

Свалка огромна. Здесь есть все, всевозможный хлам и барахло, вся рвань и отходы прожитых жизней собраны здесь. Из горы гниющих овощей торчат обломки детской коляски. Рядом с кучей тлеющих древесных опилок и еще бо́льшей кучей разноцветной металлической стружки бесстыже распластался полосатый матрац с географическими ореолами многократных ночных наводнений. Из-под разодранного чемодана ярким пятном краснеет абажур со свисающей бахромой. В мироном соседстве уживается дохлая кошка с такой же, дохлой крысой. Оторванная голова целлулоидной куклы с помятым порочным лицом беспечно улеглась под белым боком расколотого унитаза. Разевают щербатые пасти консервные банки. Причудливой формы флакон из-под духов выглядывает из-за погнутого керогаза. Окровавленные женские гигиенические прокладки. Ржавый скелет велосипеда. Багровые обломки пережженного кирпича. Рваные клочья растерзанных газет, грязные радуги цветной ветоши и повсюду строительный мусор и россыпи битого стекла.

Стаи бездомных собак с лаем и визгом остервенело грызутся между собой. Одна из них, с отвисшими палевыми сосками с опаской поглядывая по сторонам, суетливо роется в какой-то тягучей клейковине. Молочный дым тлеющего мусора лениво растекается между архипелагами сваленных отбросов. Мокрые вороны похожие на обрывки разбросанного черного тряпья, нахохлившись, сидят на кучах разлагающегося гнилья. Тяжелый дух гари и падали. Моросит тошнотворный дождик, то мелкий, то еще мельче, как водяная пыль. Вся одежда на мне в бисере матовых капель. Холодно.

Сквозь серебристую кисею дождя я увидел высокого старика. Приближаясь ко мне, он становился все выше, будто вырастал из-под земли. На нем детское демисезонное пальто в елочку с короткими по локоть рукавами, разодранные на коленях штаны, а на босых ногах рваные галоши. Я его запомнил с той ненужной точностью, которая перегружает мою память множеством совершенно лишних деталей. Морщинистое лицо, губы, провалившиеся внутрь беззубого рта. Твердый подбородок загнут к большому крючковатому носу. Мокрые белые волосы прилипли к желтой лысине. Ярко-синие, в красной кайме вывернутых век, полные безумного света глаза. В озябшей, трясущейся руке сжимает длинную кочергу. О чем-то напряженно размышляя, он ковыряется ею в этих грудах добра.

Заметив меня, быстро приблизился. Присел передо мной на корточки. Его безобразное лицо, с торчащими из носа и ушей толстыми, как проволока седыми волосами, оказалось на одном уровне с моим. Его дряблые щеки покрытые темными порами были похожи на кожуру залежалого апельсина. С кончика носа, в извитых синих прожилках, свисла большая дрожащая капля и никак не могла оторваться. Он быстро заговорил, глядя мне прямо в глаза.

– Понимаете… Как бы вам объяснить?.. Видите ли… Я нашел здесь жемчужину! Только она ведь была не очень, большая… – смущается он. – Да, я должен признаться вам, она была совсем не большая, – печально уточнил он.

– Но она была прекрасна! Да нет же! Не прекрасна… Она была неимоверной красоты! И это… Опять же, нет! – непонятно отчего он взволновался и с лихорадочной поспешностью рукавом утер мокрый рот, и стер наконец эту дрожащую каплю с кончика носа.

– Она была… Нет, пожалуй, в русском языке не найдется такого слова, чтобы передать ее прелесть. Да и вряд ли, в каком другом, есть такое нужное слово…

Задумавшись, качает головой и, будто на что-то решившись, тяжело вздохнув, – Она, я держал ее вот в этих руках… – словно не узнавая, он стал внимательно разглядывать свои красные от холода, в отвратительных цыпках руки.

– И, я… Я уронил ее, а найти потом не сумел, как ни искал, – не нашел… Но я ее обязательно найду! – с неожиданной силой воскликнул он, и я увидел его истертые почти до десен зубы.

– Или… Или, тогда зачем это все? – голос его дрогнул, в полном отчаянии он на мгновенье умолк. – Зачем, это пасмурное небо, холод и дождь? Зачем тогда солнце? Оно теплое… И радуга… Нет, вы не думайте, она есть! Зачем?! Зачем... Если ее нет, этой жемчужины, зачем тогда все?

Так нет же! Нет! Она есть! Пусть мне не верят, но она существует! Она всегда со мной, она в моем сердце! И наверняка, в вас, мой милый, очень молодой человек! Поверьте, я это чувствую… Ее только надо увидеть, найти и она засверкает, озарив все вокруг и вы поймете, что все не зря.

Надежда… Вначале слабая, совсем крохотная надежда, а вслед за ней прейдет уверенность, удача, успех. И вот, она, долгожданная победа, она блестяща! Победа войдет в вас, заполнит все ваше сознание, подымет вас из праха повседневности. Радость, ярчайшая радость захлестнет вас. Любовь! Любимая, любимая моя… Где ты, моя любимая? Неужели, я потерял тебя навсегда? Найду ли я тебя? Я уже не верю в это. Это… – затухающим эхом повторил он.

Глаза его остановились, живой отсвет ушел из них. Он выпрямился передо мной во весь свой гигантский рост. Задумавшись, долго глядел под ноги, а потом побрел куда-то вниз по склону рва. Галоши заскользили по желтой, расползающейся глине и он упал, со страшным внутренним всхлипом ударившись спиной о землю. Весь измазанный с трудом поднялся, постоял, качаясь, и снова побрел хромая, всматриваясь под ноги.

На свалку, вместе с ненужной рухлядью, люди нередко выбрасывают и самих себя. Старые вещи принимают и хранят в себе информацию об их жизни. Поэтому свалки так притягивают детей и стариков. Первых, волнуют неведомые переживания, вторых – влекут воспоминания. Таковы мои первые детские впечатления, образы и чувства, ранившие мое детское воображение. Я их сберег и пронес по жизни. Сейчас, спустя годы, я понимаю, что это был не оживший мертвец. Смерть не самое страшное, что может с Вами случиться. Я видел гораздо худшее, – живое тело, с вырванной душой. Вспомнится же такое.

Но только того мальчишки

Больше на свете нет…

Пылится в моей передней

Взрослый велосипед.

В ту ночь я не смог заснуть, лишь под утро впал в какой-то полусон, в котором я вальсировал с Ли. Я кружил ее в необычайно легком, летящем над землёю вальсе, дух захватывало упоительное ощущение полета, и кругом шла голова.


Глава 14


Январь знаменует новый год. Отчего он такой холодный?

Стылым январским вечером Ли предложила мне зайти в гости к своей приятельнице. Она уже несколько раз приглашала Ли к себе. Ее пятиэтажная хрущевка находилась неподалеку от дома, где жила Ли, в окружении таких же, геометрически правильных покрытых сажей коробок. Она назвалась мне Алькемой. Было это ее имя, фамилия или кличка, я не уточнил. Алькема так Алькема, если ей так нравится.

Позже Ли объяснила мне, что зовут ее Инесса, а Алькема ее фамилия. На вид ей было около двадцати, не более. Она была высокого роста с рыхлыми, студенистыми формами и вялыми движениями утопленницы, словно каждый жест требовал от нее невероятных усилий. У нее были голубые кукольные глаза и губки сердечком на малоподвижном лице. Ее белые шерстяные носки были напущены бубликами на тапочки с розовыми помпонами. Она жила одна в однокомнатной квартире на первом этаже.

Квартира Алькемы, будто экзотический островок благополучия, имела несообразный этому рабочему району вид. Красный матерчатый абажур на проволочном каркасе под невысоким потолком создавал удушливую атмосферу. Всю комнату занимал полированный импортный гарнитур и множество фигурок из трофейного немецкого фарфора. Они были выставлены, как на продажу, и стояли везде: за стеклом в серванте и на серванте, на телевизоре, на журнальном столике возле дивана, на каких-то подставках и полочках, громоздились даже на шифоньере. Должно быть, немало их было складировано и внутри шифоньера.

У одной из стен стояло пианино, но если бы кому-то из гостей вздумалось на нем побренчать, ему бы пришлось потрудиться, целая выставка статуэток стояла на нем. Судя по всему, кому-то из геройских родственников Алькемы этот фарфор приглянулся на просторах оккупированного Фатерланда. При ближайшем рассмотрении все они были покрыты серым мехом пыли, а некоторые и в застарелой грязевой пленке. Не исключено, что многие из них хранили на себе следы пальцев своих бывших владельцев.

«Если в доме хранить краденное, можно потерять самое дорогое», ‒ вспомнились мне слова одного гешефтмахера. Дядя Саша был на заслуженной пенсии, он работал сторожем на стройке возле моего дома. У него было лицо Пьеро, лелеявшего какую-то тайную печаль, он любил общаться с подростками. «Чужое брать нехорошо, ‒ поучал он. ‒ Но если вам хочется, то можно». Жуликоватый и мечтательный, он с лихвой был наделен шальным безрассудством, отчего то и дело попадал в пиковые ситуации. Дядя Саша сидел до войны в сталинских лагерях, и во время войны при немецкой оккупации в Херсоне и даже в Германии, куда его угнали в качестве дармовой рабсилы. Он там хорошо «потрудился» и, выпив, тосковал по Дюссельдорфу, ему нравилась тамошняя тюрьма.

Я и Ли, мы умели любоваться красивыми вещами. Красота приподнимает нас над пошлостью повседневности. Каждая красивая вещь несет в себе раздумья Мастера, приближая нас к совершенству. Но здесь, этот фарфор был выставлен на показ не для наслаждения прекрасной работой немецких мастеров, а для испускания завистливых слюней, забредающих сюда визитеров.

Хозяйка потчевала нас чаем и зефиром в шоколаде. Белыми, словно из парафина руками с зелеными прожилками вен, томными русалочьими движениями, она наливала чай в тонкие фарфоровые чашки. Она настолько медлительно все делала, что казалось, вот-вот заснет. Прежде чем прийти к ней в гости, мы долго гуляли на морозе, но сдерживали свой разгулявшийся аппетит. Не сговариваясь, выпив по чашке чая и взяв по одному зефиру, мы оба вежливо отказались от дальнейших угощений. Мельком взглянув на меня, Ли одобрительно кивнула. Что-то во всем этом было не так. Я как-то раз попал в один гостеприимный еврейский дом, где хлебосольные хозяева ставили на стол только то, что приносили с собой гости. Здесь было что-то другое, но, в общем-то, похожее.

Меня томила принужденная обстановка этого затянувшегося визита, но раз Ли попросила меня пойти вместе с ней, я решил запастись терпением, и отсидеть весь положенный срок ритуала до конца. Времени у меня было достаточно, до следующего экзамена еще три дня. Алькема и Ли расположились на диване, накрытом облезлым, как шкура шелудивого пса красным плюшем, и принялись неспешно обсуждать последние новости, касающиеся их общих знакомых. Это походило на комедию, где каждый разыгрывает свою заученную роль.

Я скучал в низком расшатанном кресле, смотрел и вполуха, слушал телевизор. По телевизору показывали обычную муру. Не вылезающая из ящика телевизора народная певица с бесформенной тушей и руками похожими на окорока с таким остервенением пела песню о коммунистической бригаде, будто выкрикивала ругательства. Глядя на нее, невольно думалось, что ей совсем не хочется петь, но она вынуждена это делать, потому что ничего другого не умеет и петь, тоже. Затем началась передача про юных натуралистов. Круглощекий пионер держал на руках белого кролика и нараспев повествовал:

– У кролика есть очень вкусное мясо. Из ушей и лапок кролика варят клей. Кролик, вообще, полезное животное, приносит пользу. А если содрать с него шкуру, из нее можно сделать разные полезные вещи.

В передней раздался требовательный звонок, выждав некоторое время, Алькема пошла отворять. Глядя на то, как она передвигается, создавалось впечатление, будто она плавает под водой.

– Тебе, наверно, скучно? – сочувственно улыбнулась Ли.

– Нет. Не очень… Смотрю телевизор, интересная передача.

– Сейчас пойдем. Невежливо, отведав угощение, сразу же уходить.

– Уйдем, когда скажешь. Сегодня мне некуда спешить, – демонстрирую покладистость я.

По всему видно, что для Ли эта встреча имеет важное значение и она хочет произвести благоприятное впечатление. Что же касается соблюдения норм этикета, то это явно не ее. Если Ли что-то не нравилось, ее и вчетвером было не удержать, невзирая на все правила хорошего тона.

В комнату с победоносным видом вплыла Алькема. Следом за ней, уверено ступая, вошла болезненно худая девушка в брючном костюме из черного бархата, алом шелковом батнике и в мужском галстуке темно-пурпурного колера. Впечатляющий прикид. Я ее узнал. Ли познакомила меня с ней в баре «Весна», ее зовут Галя по прозвищу Королева. В первую нашу встречу мы сразу не понравились друг другу. От нее веяло какой-то особой, непонятной для меня порочностью. Со временем я убедился, что это была совсем неоднозначная, хитро устроенная особа.

Меня тогда удивило это худющее до неправдоподобия существо с острыми, как у грызуна зубами. У нее были черные волосы с модной стрижкой «паж», присмотревшись, я увидел, что это синтетический парик. Все остальное в ней тоже было какое-то не свое, словно у кого-то позаимствованное. Одно в ней было по-настоящему замечательно, это блестящие, едва ли ни сияющие, болотного цвета глаза с нарисованными над ними бровями. Они казались огромными на бледном лице. Наверное, от того, что они были лишены ресниц. Я видел такие «лысые глаза» у детей, перенесших рентгеновское облучение.

Галя с неподдельной радостью обняла Ли и неожиданно поцеловала в губы, крепко, в засос, при этом незаметно погладила ее грудь. Я видел, как Ли сомлела, мне знакомо было это ее состояние. С видимым усилием Ли освободилась из ее объятий и стала вытирать платком размазанную по губам помаду. Галя же, изобразив любезную улыбку и поигрывая лучистыми глазами, затараторила, обращаясь то ко мне, то к Ли.

– А что это вы пьете? Коктейль? Да?! А, как называется? ‒ движения ее были застенчивы и нервны, а в ее бегающих глазах, мелькало что-то напряженное и злое.

– Название простое: «Б-52», – со значением ответил я. – Стратегический бомбардировщик, бомбовая нагрузка двадцать семь тонн. Аttention please[41], ключ на взлет, взлетаем. Это относится к вам, медам, ‒ от винта!..

Я выразительно посмотрел на нее и пригубил коктейль. Этим взглядом я пользовался, когда старался выразить много кой чего, и во всем этом «кой чего» не было ничего хорошего. Она же, продолжала цокотать с наступательным весельем:

– Лидок, лапа, а я так хотела тебя увидеть! ‒ не говорила, а как-то деланно восклицала она, моргая красными веками без ресниц. В ней было что-то «неуловимое», как у мыла в ванне: вроде в руках, раз ‒ и проскользнула между пальцами.

‒ Я везде тебя так искала, так искала… ‒ осеклась она, и ее голые глаза наполнились слезами. ‒ Но тебя разве найдешь? Ты же у нас вечный двигатель, вечный прыгатель… ‒ и, найдя это почему-то очень смешным, она расхохоталась истерическим смехом.

Ли заметила, что меня тяготит общество ее подруги и быстро с ней распрощалась.

– Это что за череп и две кости? Зачем эти поцелуи со скелетиком? И почему он тебя лапает? – серьезно спросил я. Ли свела мой вопрос к шутке.

– Ты Андрюша, не слабо это отгрузил: «Б-52», она все поняла. Не думай, она умная… Но лучше назвать этот коктейль «Отмычка» или «Болдуин». От него во рту дерет, будто там кошки поцарапали, а еще неплохое название «Хиросима».

– Ты не ответила, ‒ настоял я.

– Да так… Одна знакомая, она вальтанутая на всю голову, ‒ неохотно ответила она. ‒ Не обращай внимания, – не желая ничего объяснять, замкнулась Ли. Такое с нею случалось.

Сегодня же, Ли довольно холодно с ней поздоровалась. Перебросившись несколькими общими фразами, и метнув в меня загадочный взгляд, Галя извинилась и позвала Ли на кухню. Они долго отсутствовали. Мне не хотелось разговаривать с Алькемой. Я был отравлен догадкой и все больше утверждался в подозрении, что она специально зазвала Ли к себе для того, чтобы устроить ей встречу с Галей. Теперь мне стало понятно, куда она поспешила звонить, как только мы пришли, и почему нас удерживала, когда переговорив обо всем, Ли засобиралась уходить. Вот причина ее блудливых взглядов, которые она нет-нет да и бросала на меня. Они так не вязались с ее манерами замороженной медузы. Она, будто знала что-то, о чем не знаю я и получала от этого пакостное удовольствие.

Алькема, собрав губки пуговкой, с холодной бездумностью глядела на меня, ее безжизненно фарфоровое лицо ничего не выражало. Таким безразличным взглядом смотрит младенец на вылезшие кишки своей матери, которую переехал танк. Ничем ее не проймешь. Зачем ей понадобилось так мелочно шильничать? Я не выдержал и пошел к ним. Из кухни донесся негодующий голос Ли:

– Никогда! Слышишь ты, залупоглазая! Никогда не прикасайся ко мне! ‒ язык ее был, как лезвие бритвы, и когда она сердилась, не щадила никого.

– Да-а?! Ты теперь такая стала? А с Катинкой, забыла, что вытворяла? Или тебе вспомнить все чудные мгновенья?.. Я там была и могу твоему факеру все рассказать!

– Какая же, ты... Дурная, несчастная гнида! – сдавлено вскрикнула Ли. Смятение и слезы слышались в ее голосе.

– Рассказывай, если есть что, – входя, предложил я.

Они стояли нос к носу, приготовившись к схватке. Глаза Ли метали молнии. На бледном лице Гали пылали красные пятна, губы кривила хищная усмешка. Как неприятно, подумают, что подслушивал. Вышло случайно, да что уж теперь объяснять. Гордо вскинув голову, ни слова не сказав, Галя быстро собралась и ушла. И в самом деле, Королева. Простились с Алькемой и мы. Весь ее вид говорил: «Заходите еще, без вас потом так хорошо…»

Мы шли молча, и молчание, как живое терзало нас. Мы шли рядом и никогда еще не были так далеки друг от друга.

– Зачем они тебе? Не могу понять, чего ты хочешь? – не выдержал я.

– Хочу сухой воды, жареного льда и тебя. Иногда…

Иногда с неба капает вода.

По щеке вода течет

И меня к тебе влечет.

Проговорила она, какими-то рваными фразами, похоже, не обдумывая их.

– В моем прошлом есть поступки, которыми нельзя гордиться, – избегая моего взгляда, сказала она изменившимся голосом.

– Я иногда сделаю что-нибудь и не знаю, зачем. Но разве это оправдание? Ты как-то говорил, что я притягиваю к себе случайное стечение обстоятельств, так оно и есть. Недавно я сидела и думала, может, в прошлой своей жизни я чем-то провинилась? Оттого меня и заносит в какое-то болото, и судьба мне теперь сидеть по уши в дерьме. Эх, да чего там! Что было, то было, прошлое не изменишь, и незачем об этом говорить.

Больше она не стала ничего объяснять, а я не решился спрашивать. Есть вещи, которые не только нельзя умно объяснить, но о которых и начинать-то говорить неумно. Я не мог себе позволить лезть в личный мир человека, это же заведомо известная подлость. Но, скорее всего, это лишь отговорка, втайне от себя я боялся, что для меня там нет места.

Своей непростительно яркой внешностью Ли привлекала к себе внимание не только мужчин, но и женщин. Она была из тех приветливых, деликатных натур, которых более сильные личности стремятся взять под свою опеку. Но это было первое, обманчивое впечатление: хрупкая телом, но крепкая духом, ‒ явное несоответствие внешних и внутренних данных. В ней было больше силы характера, чем полагали многие, и она умела за себя постоять.

Я не ревновал Ли к мужчинам, среди них мне не было равных. И дело было не во внешности, я не переоценивал свои физические данные. Суть была в другом, я знал, что ни одна из женщин не устоит перед моим обаянием и чем-то еще, чему я пока не знал названия. Тогда как женщины превосходили меня во многом. Мне недоставало их сердечной чуткости, а главное, – доброты, хотя я не придавал тогда этому значения.

Да, если говорить начистоту, я больше ревновал ее к женщинам, чем к мужчинам. И вот, сбылось, ‒ смутные догадки обернулись пугающей явью. Для меня непонятны были гомосексуальные наклонности Ли. Секс без мужчины, в моем понимании, не отвечал логике, и я не видел в нем ничего порочного. Ведь то, что она делала со своими подружками, было равносильно совокуплению со своим подобием, – с зеркалом. Всего-то взаимная мастурбация. Но может ли мастурбация считаться изменой? Ведь это все равно, что заниматься сексом с самим собой.

Я в этом был совершенно не искушен и понятия не имел, насколько сильна бывает лесбийская любовь, когда за любимую, не задумываясь, отдают все на свете, включая и жизнь. И я, несмотря на всю нашу душевную и умственную близость, оказался в тупике, не в состоянии ее понять. Я не знал, расценивать это, как предательство или, как невинную шалость свой взбалмошной подруги.

Что же касается поступков, то менее всего человек задумывается об их глубинных мотивах, поэтому, мало кому дано понять их кажущуюся странность. У большинства людей сами по себе они бессознательны, только продуманные целенаправленные действия осознанны. В сексуальных же отношениях, каждый сходит с ума по-своему: один, торчит от женщин, другой, от мужчин. Кто-то там, на небе, неправильно стасовал колоду, и мужская душа оказывается в женском теле, а женская, в мужском. Несовпадение по полу, так что ж из-за этого, стреляться? Или, ‒ как там говорил Кимнатный?..

– Скажи, ты могла бы без них обойтись или ты без них жить не можешь? – глядя под ноги, смущаясь, спросил я, не поднимая глаз.

– Скорее да, чем нет… ‒ вынырнув из глубин своих мыслей, она смотрела на меня, растерянно моргая, как спросонок.

Думая о чем-то своем, она не была готова к моему вопросу. Да и вопрос, размышляя о своем, я поставил так, что ни один нормальный человек на него однозначно не ответит. Так не собранно, на ходу, серьезный разговор не ведут, выговаривал я себе.

– Я не то сказала… – с отчаянием прошептала она, – Я не то хотела сказать. Не то́!

Она остановилась, порывисто развернула меня лицом к себе, крепко взяла за плечи и глянула прямо в глаза. Столько обнаженной боли было в ее взгляде!

– Я не умею сказать… Знаю, что должна тебе сказать, но у меня нет таких слов. Чувств много, а слов нет. Вернее, слова есть, но они истерты, как пятаки. Не слова важны, а то, что внутри слов, их внутренняя сила. Надо освободить силу, заложенную в слова или придумать новые. У тебя душа поэта, ты понимаешь вес изреченного слова, но словами не выразишь то, что чувствуешь. За сходством слов не понять многообразия чувств. Нужны другие, насущные слова, без них мы, как немые. Но слов тех не придумали и не придумают никогда. Чувство за гранью слов.

Что слова?.. Разве словами передашь, что у тебя на душе? То, как у меня с тобой, ни с кем не повторится, не получится, я знаю. Кроме тебя, мне никто не нужен. Вот крест святой, я правду говорю! ‒ она перекрестилась широким крестным знамением.

От неожиданности я попятился от нее. Никто в жизни не говорил со мной с таким убеждением. В отличие от моих запутанных отношений с богом, она была по-настоящему верующей, своей собственной, неколебимой верой. Сознавая всю иррациональность веры в бога, я никогда не относился к ней свысока, ведь ничего более существенного взамен никто еще не предложил. К тому же, я и сам не раз отмечал убожество слов, по сравнению с богатством палитры чувств. Словами можно выразить лишь простые мысли, где уж там говорить о чувствах. Подумал я как-то вскользь, не вникая ни в суть сказанного ею, ни в то, что пришло мне на ум. В голове у меня кружился хоровод мыслей, да пляска была не из веселых.

‒ Ты не знаешь, как мне бывает тяжело, и не сможешь понять, как мне не хватает простого человеческого тепла. Я одна на свете и, если завтра меня не станет, никто этого не заметит. Мне много не надо, но если б ты знал, как мне бывает одиноко, как хочется, чтобы кто-то был рядом, как я хочу тебя обнять, стать с тобой одним целым и… И, умереть. А тебя нет и нет. Я не буду тебе ничего обещать, но поверь, то, что у меня было с ними, когда-то раньше, до тебя, в прежней моей жизни, никогда не повторится!

Я стоял и не знал, что сказать.

– Что сделать, чтобы ты мне поверил? Чего ты молчишь?! Я стучу в дверь твоего сердца, слышишь ты меня или нет? Отзовись же, наконец! Ты мне веришь?

– Да, – твердо ответил я.


Глава 15


Окончилась зимняя сессия.

Первые свои экзамены в институте я сдал успешно, и после окончания сессии поехал на каникулы домой. Но прежде необходимо было выполнить ряд формальностей. Я вернул в библиотеку учебники и мне выдали специальный талон с печатью, вручив его лаборантке кафедры, где сдавал последний экзамен, я получил у нее свою зачетку. Этот сложный механизм возврата книг был разработан хитроумными библиотекарями, по-другому вернуть их было невозможно. Перед экзаменами студенты набирали их мешками, и не могли с ними расстаться до следующей сессии, зачастую, ни одну из них, не открыв.

Я взял зачетную книжку с собой, отцу и матери будет приятно увидеть мои оценки, а мне рассказать им, с каким трудом я их получил. Родители гордились тем, что я учусь в медицинском институте, вместе со мной переживали мои неудачи и радовались успехам.

Поезд уходил вечером, до отправления оставалось еще шесть часов. Я отвык от свободного времени и не знал, что мне с ним делать. Часы порою становятся незаметным хозяином нашей жизни. Теперь я стал подчиненным часов. Комната в общежитии была в полном моем распоряжении, все разъехались, но оставаться здесь и ждать, когда прейдет время ехать, было свыше моих сил. И я в странном состоянии ума решил отправиться на вокзал, в надежде, что хоть там удастся развеяться. Ехать на вокзал надо было с проспекта Ленина, но до него предстояло еще добраться.

Унылый хмурый день больше походил на вечер, начавшийся с тура. Солнце смутно просвечивало сквозь серую поволоку облаков. Стаи ворон с громкими криками перемещались в низком небе в известном им одним направлении. Тучи стылого пара выползали из дымящих труб. Скользкая, как раскисшее мыло, снежная жижа противно чавкала под ногами. Ботинки быстро промокли и отяжелели. От таких дней хорошего не жди, еще чего доброго заболею меланхолией. Все вокруг заливала талая вода. Раньше она была снегом, а теперь стала грязной водой, но она несла в себе память о белом снеге, ей было плохо. Уезжать не хотелось.

Я брел по улице Сталеваров в сторону проспекта, разглядывая все, что встречалось на пути. Улица была пустынна, и город казался покинутым. Еще не кончился рабочий день. Эту, сложенную из закопченного силикатного кирпича пятиэтажку я знаю. Это чудо архитектуры общежитие какого-то строительного управления. Часто хожу мимо, когда еду на занятия, которые проводятся на разных институтских базах. Здесь живут строители, до ужаса сердобольные люди. Они так любят птиц, голубей и прочих уличных воробьев, что прямо из своих окон бросают им на землю кости из борща. На черном, открывшемся из-под снега газоне валяются выбеленные кости, обглоданные ребра и позвонки вперемешку с окурками и пачками из-под сигарет. А сейчас, зимой, когда наступили холода, кто-то из них, совсем уж жалостливый, не пожалел и выбросил из окна для бедных птиц свои старые штаны и рваные кеды. Штаны давно уже висят на дереве, но неблагодарные птицы упрямо отказываются в них греться.

Я знал, что Ли придет на вокзал меня проводить, хоть я и просил ее этого не делать. Долгие проводы – рваная радость. В них нет ничего хорошего, только растравляют душу. Всего несколько месяцев назад я так рвался домой, считал и отмечал в календаре дни до начала каникул, а сейчас не хотел уезжать, здесь оставалась Ли. Если бы она сказала, я бы остался, но Ли словом не обмолвилась об этом. Напротив, радовалась за меня, что я меняю обстановку, еду отдыхать. Она принесла мне в подарок сборник стихов Бодлера. Этот простой знак внимания смутил меня и растрогал. «Цветы зла», прочел я на потертой обложке. Открыв наугад, я зачитал вслух несколько строф.

Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,

Вы, лучезарный серафим…

– Все о вас, моя прекрасная Леди.

– Это моя книжка, дала почитать подруге, и никак не могла забрать…– пряча глаза, дрогнувшим голосом сказала она.

Странное отчуждение возникло между нами. Ли была рядом, но многие километры пути, еще не став реальностью, начали отодвигать нас друг от друга. Времени оставалось все меньше. Мы говорили какие-то вынужденные, ничего не значащие фразы о разных, совершенно не интересных для нас обоих вещах, как слепые котята барахтались в тине условностей, наше время ушло и они одолели. Главное, так и осталось несказанным.

Затянутое облаками небо на востоке потемнело до черного. Разговор увял. Мы стояли, молча, тянулись минуты, а поезд все не отходил. На мокром асфальте платформы белела монета, я ее поднял, пятнадцать копеек и положил в карман. На ботинках проступили солевые пятна. Я глядел ей в лицо и не различал ее черт, она будто таяла предо мной, уходила развеянным ветром туманом. Неожиданно рядом с нами громко раздался лязг сцепок. Я наскоро поцеловал ее, она замерла, уронив руки и не отрываясь, широко раскрытыми глазами глядела на меня. Когда поезд начал набирать скорость, Ли неожиданно сорвалась с места, бросилась за ним, догнала, и побежала рядом с площадкой уносившего меня вагона, изменившимся голосом крикнула:

– Думай обо мне! – глаза ее были полны ужаса.

Первой моей мыслью было выйти на следующей станции и вернуться. Но где там! Как? Сегодня я звонил матери и предупредил, что завтра утром буду дома. Она и отец так расстроились, когда первый раз в жизни Новый год я встретил не с ними. До последней минуты уходящего года они ждали, что я все-таки приеду. А когда я так и не приехал, они с пониманием отнеслись к тому, насколько важна была для меня «подготовка» к зимней сессии. Теперь, я просто обязан был их навестить.

Мои ладони были полны ее лицом, а губы хранили тепло поцелуя, но ее не было рядом и не будет так долго.


* * *


Моей соседкой по секции плацкартного вагона оказалась важная дама лет тридцати, в круглых пластмассовых очках цвета йода. Когда я вошел, она посмотрела сквозь меня взглядом василиска. Еще раз так посмотрит, и я превращусь в камень, подумалось мне. Я не удержался и проверил, не произошло ли во мне под действием ее взгляда какого-либо окаменения… Я поздоровался, в ответ она с чувством глубочайшего превосходства едва заметно кивнула, и так поджала губы, что чуть было их не проглотила, от этого ее рот сделался похожим на где-то виденный сфинктер. Вспомнил, ее рот напоминал мне сжатый куриный зад. Несколько раз я ловил на себе ее неодобрительный взгляд, увеличенных линзами выпуклых глаз. Похожа на учительницу математики. Помню своих школьных учителей: издерганных, кричащих, злых. Такими они появляются на свет, сразу готовыми учительствовать. Быть может, таких лучше умертвлять еще в младенчестве, при первом, свойственном им крике?

Поезд ползет изнурительно медленно. Он даже не набирает скорость, останавливаясь возле каждого телеграфного столба, а то и просто в поле. Где-то по соседству надрывался младенец, жалуясь на свою горькую жизнь. Вдруг пол вагона дрогнул, в него что-то громко застучало, пытаясь вломиться снизу, весь вагон заходил ходуном и замер. Оказалось, это было экстренное торможение, станция Балабино, машинист, заснув за рулем, чуть ее не проехал. В наше купе вселилась многодетная мать с шестью своими детьми. Самой старшей девочке лет девять-десять, а ее младшему брату нет и года. На всю семью у них один билет в общий вагон, но проводница сжалилась и пустила их к себе в плацкартный, на час, до Таврическа, конечного пункта их путешествия. Они с ликующими криками захватили все полки.

Их мать квадратного телосложения напоминала медведицу из зверинца. Одна ее грудь представляла нечто такое, от чего становилось страшно. Из-за чрезмерной толщины ее руки не прилегали к туловищу, а висели растопыренные по бокам, как две ноги. Дети называли ее Муся. Она держала их в строгости, и они ее слушались с полуслова. Муся сидела и отдавала распоряжения, и было похоже, что она не знает своих детей по именам.

– Ты! Вот ты! – и для большей конкретности она указывала коротким толстым пальцем на одного из своих отпрысков. – Возьми на руки, того, малого, и покорми.

Видно было, что тонкое руководство своим многочисленным семейством отнимает у нее много душевных сил. Ее мясистое лицо с маленькими по-звериному зоркими глазами лоснилось от пота. Периодически она шумно вдыхала воздух, надувала щеки и сокрушенно качала головой, не забывая при этом выдать новое указание.

– А, ты! Та не ты, а ты! Отведи эту в уборную. Бегом! Зараз знаешь, шо будет?!.. Та скорей же, горе ты мое!

Ребенок хватал свою сестру или брата на год-два младше себя и носился с ним по вагону. Медведица же сидела, широко раздвинув ноги, и тяжело вздыхала. С оглушительным ревом, чумазый, весь в соплях прибежал мальчик лет трех, став перед матерью и набрав побольше воздуха, он завопил еще громче. Медведица равнодушно глянула на него с высоты своего роста и без всякого интереса констатировала:

– Шо, получил? Опять кого-то покусал?

– У меня еще братик есть,– заложив руки за спину, рассказывала светлоглазая с прозрачным личиком старшая девочка моей соседке по купе.

Та, видимо, проголодавшись, доедала коробку шоколадных конфет «Ассорти». Все дети столпились вокруг нее и смотрели. Она тоже поглядывала на них из-за стекол своих иллюминаторов неестественно выпученными глазами, но конфет им не предлагала. Понятно, самой хочется. Насытившись, она протянула последнюю конфету коту проводницы, но тот, обнюхав конфету, с достоинством отвернулся. Подозреваю, она и предлагала ее коту в надежде на то, что он откажется.

– А-ах, вы не желаете… Ну, так я и вашу съем, – проскрипела она, будто гвоздем по стеклу процарапала. Бывают же такие голоса.

Всю последующую дорогу она сидела молча, с презрительным недоумением разглядывая соседей через увеличительные стекла очков. Зачесанные назад волосы на затылке были закручены в пучок, напоминающий дулю. У меня была похожая учительница, с таким же очкастым лицом, очки бывают выразительнее глаз... Конечно, дело не в очках и ни во внешнем сходстве.

Та, из начальных моих классов, не умолкая, все время говорила и говорила. А я, глядя на нее, думал об одном: заставит она меня или нет повторить то, что она наговорила, как это случалось не раз. Думая об этом, я уже ничего не мог понять из ее трескотни, сидел и испуганно смотрел на нее, ожидая, когда все это кончится. При этом я часто представлял себе, как ее судят, Нюрнбергский трибунал признает ее виновной во всех ее злодеяниях и приговаривает к смертной казни. А вот представить, как она умирает долгой и мучительной смертью, не получалось, она всегда получала помилование благодаря спасительному звонку.

– У меня еще братик есть, старший… – тихо повторила девочка, опустив длинные ресницы и вздохнула.

Пустая коробка из-под конфет лежала перед ней на откидном столике. Хрупкая, почти воздушная с молочно-белой кожей и бледными губами. Воротник застиранного платья обхватывал почти прозрачную шейку, на которой можно было пересчитать все позвонки.

– На два года старше меня. Только он отстает от других детей. Он учится в школе для отсталых, в Васильевке. Мы к нему в гости едем. Он математику хорошо знает, только читать и писать не умеет.

Поезд вдруг задергался туда-сюда, рванулся вперед и резко остановился. Заскрежетали буфера, наезжающих друг на друга вагонов, очередная остановка, станция Кушугум. Многодетное семейство потеснили две молодые женщины с красивым темноволосым мальчиком лет пяти. У них были билеты на верхнее и нижнее место в нашем отсеке, они разложили на них свою поклажу и принялись разоблачаться от своих многочисленных верхних одежд, которые окончательно захламили и так переполненное купе.

Мальчик явно понравился старшей девочке, она несколько раз присаживалась рядом, и ласково улыбаясь, о чем-то с ним беседовала. Он изредка коротко ей отвечал, безразлично рассматривая ее своими шоколадными глазами, при этом ни разу не улыбнулся. Мне забавно было наблюдать эту, с первого взгляда возникшую симпатию. Чем она отличается от настоящей любви? Той, о которой пишут в книгах, ‒ которая навсегда.

Я уже подумал, что мы останемся стоять на станции Кушугум до весны, пока не прилетят дикие гуси и не потянут нас за собой. Когда под вагоном что-то протяжно заскрежетало, и состав медленно покатился вдоль платформы, постепенно набирая скорость. Старшая девочка что-то шепотом долго говорила Медведице. Похоже, в чем-то ее убеждала, вытягивая и без того тонкую шею, заглядывая ей глаза, трогательно прижимая маленькие руки к птичьей груди.

Та, в ответ только вздыхала и страдальчески закатывала глаза под лоб, будто испытывала муки несварения. Ни слова не сказав, Медведица полезла в свою необъятную сумку и долго там рылась, наконец, нашла и вручила ей конфету «Барбарис». Девочка бережно, на распростертой ладони преподнесла ее мальчику. Он степенно взял ее, и безразличным взглядом поглядывая по сторонам, начал разворачивать. У меня невольно возник вкус леденца во рту, с этим вкусом были связаны лучшие воспоминания детства.

– А чого ж ты нэ подякував дивчынци? – с притворным укором спросила его мать.

– Дякую[42], – слегка кивнув головой, чинно ответствовал маленький человек.

Без преувеличений, это был вполне сформировавшийся маленький человек, потому как во всей его внешности и в поведении было так много взрослости. Пока он досасывал леденец, девочка стояла рядом, глядя на него, хотела вместе с ним почувствовать редко выпадающее на ее детскую долю наслаждение сладким. Но он оставался невозмутимым. Я поймал на себе его искоса брошенный недобрый взгляд. Совсем еще ребенок, но было в нем что-то такое… ‒ исконно почвенное.

Для порядка посидев пару минут, мать и, как выяснилось, тетка мальчика принялись ужинать. Было заметно, что это самая приятная часть их вояжа, которую они с нетерпением дожидались. Небольшой столик у окна был завален белою россыпью вареных яиц, несколькими шматами нежно-розового сала с карминовыми прожилками мяса, увесистым кругом украинской колбасы, источающей умопомрачительный чесночный запах, Монбланами пампушек, Эверестами кнышей, маковников и прочих «пундиков и вытребенек». Невиданных размеров копченая курица вельможно развалилась посредине стола, бесстыдно задрав голые ноги из лохмотьев замасленной газеты. Надо всем этим возвышалась трехлитровая стеклянная банка до верху набитая котлетами.

Этот лукуллов обед к счастью не наблюдала Медведица. Не знаю, как бы она его пережила, могло случиться непоправимое… Приближался Таврическ и весь ее выводок с нею во главе потянулся к выходу. Навьюченные, как верблюды переметными сумками, какими-то торбами и узлами маленькие «середняки» пробирались по узкому ущелью вагона, вереща радостными голосами. Старшая девочка на правах капитана последней покидала наш отсек. Маленькая ее симпатия, сердито вращая глазами, старательно пережевывала котлету.

– А чого ж ты дивчынку не вгостыв котлеткою, вона ж тэбэ конхфеткою вгощала? –со смехом, спросила у него мать, отрывая ногу у курицы.

Я сначала не понял, чего ее так разбирает, но через минуту, когда он наконец пережевал и проглотил то, что так усердно жевал, все стало ясно. Мать хорошо знала своего выкормыша и воспитывала его в лучших украинских традициях.

– Ни, нэ дам! Конхвета – то дурныця, а котлетка, цэ ж дило, нэю и поснидаты можна, – не по годам рассудительно ответил он, с неприязнью поглядывая на девочку.

Малолетний куркуль дожевал-таки свою котлетку и, набычившись, уставился в окно на проплывавшие мимо поля Украины. «Чыя цэ земля? Калытчына!» ‒ вспомнился мне его прародитель, мироед.

Наш состав изогнулся на повороте, и впереди стал виден дымящий локомотив, тащивший нас куда-то. Масляно черный дым пеленал вагоны, а за тонкой стенкой соседнего купе внучок донимал свою «бабуню».

‒ Бабунь! Ну, бабуня, расскажи мне сказку.

‒ Ладно, слухай. Расскажу тебе сказку про невысказанные мысли. Жили-были в одной голове мысли, и у каждой из них была отдельная конура. Не-е, не конура, а клетушка… И опять-таки ‒ нет, не клетушка совсем, а такая полочка, от примерно, как тут у нас в вагоне. И все в той голове вроде было в порядке, все разложено по полочкам. Но это только присказка, сказка будет впереди. Самые чудеса только начинаются. Все, о чем я тебе сейчас расскажу, случилось недавно, может, вчера или позавчера, а может быть, только должно случиться. Мне об этом рассказала одна из тех самых мыслей, между нами говоря, она та еще штучка, но на ее слова можно положиться.

И вот однажды, одной из тех мыслей захотелось, чтоб голова выпустила ее на волю, то есть, проговорила ее вслух. Потому что увидеть мысль нельзя, но каждая мысль должна быть услышана, чтобы не умереть безгласной. А голове той на эту мысль было наплевать, сиди себе, молча, на своей полке и не вякай. Ну, а мысль та, от эдакого обхождения и всего того порядка, заскучала, наверно, попала она не на свою полку и ничего хорошего от этого нечего было ожидать. Всяка тварь разумная скучает: одна от лени, другая от дел, а мысль тварина свободная, ей подавай простор, на полке ей тесно.

И вот сидит себе эта мысль, скучает, и до того заскучала, что аж заболела, а после умерла и сдохла, и завонялась, как дохлая кошка. А остальные мысли тогда, в той дурной голове, все повально взбесились. Больше всего от этого пострадала голова, ее разорвало на куски к чертям собачьим! И так на всю оставшуюся жизнь... От и я тебе говорю: не жри не мытые яблоки, а то будет дрысня!


* * *


Дома мне все было немило.

За те пять месяцев, что я отсутствовал, здесь все переменилось. У матери появилось неизменно печальное выражение глаз. Она внимательно вглядывалась в меня, думая о чем-то невыразимо грустном и ни о чем не спрашивала. Осунулся и постарел отец. Из-за прибавившейся седины, он стал весь серебряным. Обветшала и состарилась домашняя обстановка. На потолке в моей комнате разбежалось множество мелких трещин. Пожелтела и облупилась краска на высоких филенчатых дверях гостиной. У двух стульев, на которые я попытался сесть, вероломно подкашивались ножки.

В былые времена я бы с радостью взялся и за пару дней привел бы все в порядок, но не сейчас. У меня совершенно отсутствовало желание что-либо делать. Меня не трогали, не брали за душу эти мелкие, ‒ эти ужасные разрушения, нанесенные безжалостным временем. Я ходил по комнатам, и не находил себе места. Мне казалось, что все в доме сделалось каким-то маленьким, будто стены сдвинулись навстречу друг другу и комнаты стали меньше, даже потолок стал ниже.

С друзьями в первый день встретиться не удалось, все куда-то разбрелись, у каждого была своя жизнь: кто не вернулся с работы или с занятий, а некоторые, вообще ушли в плавание за дальние моря. Вечером, чтобы как-то скоротать время, я отправился в центр. В недвижимом воздухе медленно опускался крупный разлапистый снег и таял, едва коснувшись асфальта, превращаясь в масляно чернеющую грязь. Не так же само все лучшее, что есть в человеческих отношениях, соприкоснувшись с реалиями жизни, из белого снега превращается в грязь под ногами. Декадентские ассоциации, и не менее упадочная их интерпретация. Прохожих было мало, знакомых не было совсем.

Я стоял, призадумавшись, под платаном у дома Суворова напротив школы, где когда-то учился. Сколько раз с того балкона на втором этаже я смотрел сюда, где сейчас стою, весь в мечтах, ‒ когда наконец кончится детство. А теперь я здесь, зачем? Пытаюсь понять, куда ушла моя юность. Передо мной чернела большая лужа. И уже не уныние, а безжалостные лапы отчаяния обнимали меня. И я побрел, сам не зная, куда.

Ледяные натоптыши, покрывавшие асфальт, подтаяли и стали скользкими. Поскользнувшись на одном из них, я едва не упал. Сплясав на грани падения, я устоял на ногах. Исполненные антраша слегка меня взбодрили, а может и согрели. По крайней мере, у меня появился интерес к окружающему. Невдалеке, у сквера имени Карла Маркса, светилась красная неоновая вывеска «Перлина»[43]. Это новый бар, его открыли в старом овощехранилище. О нем мне рассказывали друзья прошлой осенью в мой последний приезд домой. Говорили, что сейчас это одно из популярных мест отдыха херсонской молодежи, но побывать в нем в тот раз мне не довелось. Пришло время исправить это досадное упущение.

По двум десяткам крутых ступенек я спустился глубоко под землю и миновав важного, чуть ли не в генеральской форме швейцара, вошел в бар. Подвал, как подвал. Впрочем, нет. Стены, в отличие от обычного подвала, здесь оббили свежее струганными досками, а в некоторых местах их обожгли паяльной лампой. Получился веселенький интерьер сгоревшей хаты. Вполне современно, но доканывал неистребимый дух гнилой капусты.

Из «овощей» в этом баре-хранилище, кроме меня, был еще парень с девушкой, они без устали тискали друг друга в темном углу погреба. Еще там было два сонных официанта, они молча сидели за одним из столов, и осовело, пялились друг на друга. Идти дальше было некуда, разве что вернуться домой, и я остался. В меню, кроме «Лимонного» ликера, водки и кубинского рома «Негро» ничего не было. Я никогда раньше не пил ром, но знал что это излюбленный пиратский напиток. В знак солидарности с кланом пиратов я заказал ром «Негро». Не зная его крепость, взял целую бутылку и, разумеется, закуску. Из закусок здесь был только соленый миндаль.

Примерно через час официант принес миндаль в очаровательной керамической тарелке, с выписанными цветной глазурью несуществующими на нашей планете цветами. При всей своей занятости официант нашел время надолго остановиться у стены подвала, и внимательно разглядывая, перетрогать с десяток сучков на струганных досках, а затем не торопясь, как бы прогуливаясь, отправился на поиски рома. Его феноменальная медлительность меня не раздражала, спешить было некуда, домой идти не хотелось.

Когда я съел весь миндаль, появился официант, его радости не было границ, он все-таки отыскал ром «Негро». Хотя у меня появилась мысль, что бутылка не выдержала и сама нашлась… А когда и этого оказалось мало, ей пришлось самой прыгнуть ему в руки, тут уж ему ничего не оставалось делать, как ее мне принести. В меню была указана только цена бутылки, а бутылка оказалась без малого литр, крепостью же ром не уступал нашей водке. Я хотел немного выпить и уйти, но человек предполагает, а бог… ‒ он, делает по-своему.

В тот нескончаемый для меня вечер я выпил всю бутылку. Поначалу ром шел туго, акту проглатывания мешал сильный привкус раздавленных клопов, со временем процесс пошел легче. Мой официант, с форсом пронося на вытянутой руке над одним из столов стеклянный кувшин с ручкой и носиком, наполненный ядовито оранжевой жидкостью, опять на что-то засмотрелся. За столом сидела важная дама в пиджаке и белой футболке с красной надписью на груди «СССР». Он нечаянно вылил морилку из кувшина прямо ей за шиворот, от чего она раскричалась так, будто ее убивают.

Уже поздней ночью на эстрадный подиум взобралось трое исполнителей: пианист, контрабасист и саксофонист. Чинно рассевшись на табуретках и обхватив свои инструменты, они погрузились в горестное оцепенение. Таким деликатным способом они призывали присутствующих заказывать им музыку. В погреб забрело еще несколько полуночных шатунов, но все они были парами, поговорить было не с кем. Если бы не кубинец «Негро», впору было б завыть от веселья.

Но тут ко мне за стол подсел такой же, как и я одинокий посетитель, которого так же, как и меня, сегодня не тянуло домой. От рома он наотрез отказался, ссылаясь на то, что его организм не принимает «Таракановки». Я же, употребив свое красноречие, убеждал его в том, что это совершенно другой напиток. Не вонючая «Таракановка», колдовское снадобье, настоянное на безжалостно оторванных лапках ни в чем не повинных тараканов, а «Таракановна» – благородный кубинский напиток, названный так в честь известной княжны Елизаветы Таракановой. При этом я воочию, не жалея живота своего демонстрировал ему, что ром «Негро» съедобный. Невзирая на мои старания, он упрямо стоял на своем, мой личный пример не произвел на него должного впечатления, очевидно относительно рома «Негро» он уже имел свой собственный опыт.

Переубедить его мне не удалось, он пил свою прозрачную водку, а я, приготовленную из оторванных членов членистоногих «Таракановну» и мы оба хохотали до упаду от этого нового названия. Посетителей не прибавилось, оставалось одно развлечение, ‒ пить. Зато, когда я со своим новым знакомым начали танцевать только что изобретенный мною танец под названием «Медведь», смотреть на нас, прибежал даже швейцар, который в своем расшитом золотыми позументами мундире был едва ли ни генерал, а выздоровевший от летаргии официант по первому моему намеку молниеносно выписал счет.

Домой я вернулся на автопилоте, пьяный в дымину. Говорят, детей, дураков и пьяных охраняют боги. Поэтому со мной ничего не могло случиться. Все что могло, уже случилось. Я проснулся во второй половине дня и долго не мог понять, где я? Да и себя-то самого, осознал не сразу. Солнца не было, комнату заливал тоскливый серый свет. Во рту пересохло так, что там все потрескалось. Я с удивлением обнаружил, что укрытый теплым одеялом, лежу на полу, но где?... ‒ не мог понять. Кубинец «Негро» продолжал свои козни. Над головой была знакомая с детства потолочная балка. Уставившись на нее, я старался сообразить, как я сюда попал. Старался, но не смог. Голова разрывалась от боли.

Надо вставать. «Вставай, поднимайся, рабочий народ…» ‒ подбадривал я себя, но без толку. Сама мысль о предстоящем движении усиливала головную боль. Преодолевая головокружение, я все же поднялся и надолго остался стоять посреди комнаты. Поддерживая одной рукой больную голову, а другой, стараясь унять бухающее сердце, стал припоминать обрывки вчерашнего вечера. Вспомнилось только, что рвался ехать в Запорожье, и с трудом согласился сделать это утром. Стыд и сознание вины сводили меня с ума. Я твердо решил сегодня же уехать, но денег на дорогу не было. Материальная зависимость от родителей довлела надо мной. Решено, найду себе работу. Днем буду учиться, а вечером, работать. Но все это In the Future Indefinite Tense[44], сейчас же, предстояло объяснение с родителями.

Который уж час я сидел за столом перед раскрытой книгой, без единой мысли в голове. Пришел с работы отец. Он вошел в гостиную, сел за стол против меня. Я знал, что он не будет ни в чем меня упрекать, но от этого не было легче. Разговор с отцом всегда вносил некий порядок в мой, раздираемый противоречиями внутренний мир. Он знал ответы на многие изводящие меня вопросы. В его суждениях чувствовалась уверенность мудрости, и временами у меня появлялась мысль, что ему удалось понять что-то такое, чего мне не дано понять. Может, это только казалось?

Отец достал пачку «Примы», вставил сигарету в прозрачный пластмассовый мундштук, изнутри покрытый смолистым налетом никотина, закурил и долго смотрел в окно, где в лиловых сумерках мелкие снежинки танцевали вокруг покрученных виноградных лоз. В углу окна появился узкий серп месяца. К вечеру стало подмораживать, в некоторых местах на стеклах белели чародейные папоротники. С чердака неслышно спустился домовой и громко мурлыкая, стал тереться о мою ногу. Да, тебя одного мы только и ждали.

– Во время войны я, как инфекционист был откомандирован в расположение соседней с нашим полком дивизии, – не спеша заговорил отец. – На передовой наступило временное затишье, обе стороны перешли к обороне. Шла позиционная война, ни вперед, ни назад. Мы и немцы в предыдущих боях понесли значительные потери и вынуждены были пополнять войска. Наши части усиленно передислоцировались, готовилось большое наступление. Вынужденная бездеятельность и постоянная опасность, подстерегающая на каждом шагу, разрушительно действовали на людей.

Нас собралось человек шесть офицеров, мы всю ночь пили спирт в блиндаже. Вначале было весело, а потом, до чертиков тоскливо. Все уже привыкли к войне, а она будто затаилась. Временами казалось, что войны нет, но она тут же напоминала о себе то снайпер ударит, то из пулемета начинают очередями по секторам обстреливать. В любую минуту тебя могли убить. Под утро мы допились до того, что один из нас предложил сыграть в «Кукушку». Ты вряд ли слышал об этой игре. В мемуарах о ней, как и о «Русской рулетке», стыдливо умалчивают, делают вид, будто этого не было, а это было и может повториться, сдуру, потехи ради… И ты должен об этом знать! – с ошеломившей меня враждебностью закончил он и надолго замолчал.

Я сидел, не зная, как мне на это реагировать. Отец редко говорил о войне. Я и раньше замечал, что те, кто по-настоящему воевал, не любит вспоминать о войне. Он продолжил.

– В нее играли на передовой наши офицеры. Одичавшие от крови, разуверившиеся в остатках разума своего командования, в копейку не ставя свою жизнь и жизнь товарищей, они развлекались игрой в «Кукушку». Как только на передовой наступало затишье, появлялось свободное время, проходило каждодневное отупение и человек начинал сознавать, что происходит вокруг, просыпалось воображение, и он понимал, что оказался в человеческом аду. И тогда, чтобы хоть ненадолго забыться, в блиндаже тушили коптилку, сплющенную сверху гильзу от артиллерийского снаряда, заправленную бензином, и в темноте каждый по очереди должен был обозначить себя криком: «Ку-ку!» Остальные стреляли в него из табельного оружия.

Когда предложили сыграть в «Кукушку», все согласились, а я сказал, что принимать участия в этом не буду. Не помню, в каких словах, не очень резких, но и не очень приятных. Я был пьян не меньше остальных, но твердо знал, что глупо подставлять голову под пули своих. Я и раньше не играл в эту игру, но в моем полку меня знали, и никто не подумал бы, что я не играю, потому что боюсь. Здесь же, меня никто не знал. Сразу несколько человек бросили мне в лицо страшное оскорбление – трус! А я, боевой офицер, с первого дня войны на передовой, ничего им не ответил, молча, встал и пошел к выходу. Каждый сам в ответе за свою репутацию. Какой будет твоя репутация, так и сложится твоя жизнь.

Все были пьяны, их задел мой отказ, потому что каждый из них в душе понимал, что это игра дегенератов. Кроме того, их уязвило то, что я никак не отреагировал на их оскорбления. Я шел, и каждый мой шаг мог оказаться последним, но никто из них не посмел выстрелить мне в спину. Хотя и могли. Иногда мне снится тот мой путь из блиндажа. Подойдя к выходу, я отбросил закрывавшую его плащ-палатку и увидел в небе раннего утра огромную Полярную звезду. Я не видел ее такой большой ни прежде, ни потом. Остановился в проеме выхода… Ноги, как не свои, не шли, но вышел.

Они все же сыграли в «Кукушку». Во время той игры был убит капитан. Когда на передовой нет боевых действий, каждая смерть на виду. Было назначено расследование, этим делом занялся особый отдел. Кто-то из игравших проговорился или донес. После недолгого дознания произвели вскрытие, из легких у капитана извлекли револьверную пулю. Она имеет характерную форму, в отличие от пистолетной, у нее не закругленный, а срезанный конец.

У тех, кто принимал участие в игре, проверили личное оружие. У всех были пистолеты «ТТ», только у одного младшего лейтенанта, месяц как из училища, – револьвер системы «Наган». Его участь была предрешена. Во время прекращения боевых действий на фронте катастрофически падала дисциплина. По законам военного времени младшего лейтенанта ждал трибунал и показательный расстрел. Так решило командование. С воспитательной целью.

Еще до этого, я случайно узнал, что в пределах соседней армии нашего фронта, примерно в ста километрах от нас в медсанбате работает моя одногруппница Лёля. Она была родом из Одессы, специалист по уговариванию. Мне удалось с ней связаться по рации. Это было не просто. Лёля на самолете прилетела в штаб фронта, в подчинении которого находилась эта дивизия. Якобы по делам медсанбата, добилась аудиенции у командующего фронтом и в пятиминутной беседе убедила его сохранить жизнь лейтенанту. Вместо расстрела, трибунал приговорил его к штрафному батальону.

Лёля могла уговорить кого угодно. Никто не понимал, как это у нее получается, но без сомнения, у нее был такой дар, хотя она редко им пользовалась, наверно, знала, когда надо. Она обладала исключительным обаянием, вся светилась добротой. Она погибла совсем молодой при форсировании Вислы. Лежит где-то там, на берегу, в братской могиле, одна среди мужчин. Она их любила… Я это сделал потому, что пил вместе с ними в ту ночь. А Лёля сделала это для меня, знала, что зря бы я ее об этом не попросил. Не думай, что она готова была по первому зову мчаться очертя голову незнамо куда. Понятие «дружба» можно толковать по-разному. Лёля знала, что такое дружба и умела ее ценить.

Через несколько недель я встретился с тем лейтенантом в штрафбате. Шло наступление, наши танкисты с налета взяли Пятихатки, важный узел железнодорожных и шоссейных коммуникаций. Немцы не ожидали такого натиска и отступили. Эта победа досталась нам легко. Танкисты на радостях перепились, они оказались в городе одни, пехота не поспевала за танками. Гитлер рассвирепел, его приказ был ультимативен: «Пятихатки отбить любой ценой».

Немцы спешно сосредоточили контрударную группу. Подкрепление так и не подошло. Их всех там положили, сожгли в танках живьем. За поражение в районе Пятихаток Гитлер провел экзекуции над своим командным составом. Немцы подтянули необходимые резервы, быстро создавали сильную оборону, минировали подступы к переднему краю, ставили проволочные заграждения. Сдача второй раз Пятихаток многим из их командования стоила бы не погон, а головы.

Требовался детально разработанный план штурма, для этого нужны были точные разведданные. Как обычно, в кратчайшие сроки. За провал наступления под Пятихатками покатились головы и наших командиров. В это время у многих солдат стала выявляться «форма двадцать» – педикулез, появилась угроза вспышки сыпного тифа. Я получил приказ: «с целью борьбы со вшивостью обработать личный состав мылом «К». Я его выполнил.

После этого у большинства бойцов разведроты на коже появилась сыпь, у многих повысилась температура. Идти в разведку они не могли. Под угрозой срыва оказалась важная операция. Это расценили, как диверсию. Меня арестовали и отдали под трибунал. Разбирательство было недолгим, все было ясно. Меня приговорили к расстрелу и утром бы расстреляли, но из других частей стали приходить сообщения, что мыло «К» вызывает аллергию. Этот факт «учли»… ‒ расстрел мне заменили штрафбатом.

Сталин, назначив себя в сорок первом году Верховным Главнокомандующим Вооруженными Силами СССР, не владел методами оперативно-стратегического руководства войсками. Он управлял ими, как диктатор, каждая мелочь согласовывалась с ним. Наше командование беспрекословно выполняло его требование: немедленно развивать наступление в виде фронтально-лобовых ударов. Это сопровождалось большими потерями. Он тупо игнорировал предложения Жукова о проведении операций на отсечение и окружение группировок противника, тогда бы мы теряли несоизмеримо меньше людей. Там, где можно было взять высоту или даже плацдарм тактическим маневром, шли в лоб, гонимые нелепыми приказами сверху.

Большинство наших побед достались нам непростительно дорогой ценой. С потерями не считались, людей не щадили, за каждого убитого немца заплачено гибелью четырех наших бойцов. По сути, немцы были завалены трупами наших солдат. Но об этом как тогда, так и теперь не принято говорить. Победа списала все. В том числе и те, многие, напрасно загубленные жизни. Их не вернуть, но правду надо знать и помнить. Бесславно погибшие за Родину не простят нам забвения. Предать их забвению – все равно, что убить еще раз.

Второй раз брали Пятихатки с большими потерями, на штурм под кинжальный огонь пулеметов бросили штрафные батальоны. Там я и встретился с тем младшим, как и я, разжалованным лейтенантом. Мы оба были ранены в том бою. Ему досталось легкое ранение, судьба его берегла. Я узнал потом, что он раньше меня вернулся в строй в свою дивизию.

Отец посмотрел мне в глаза долгим, внимательным взглядом, от которого мне стало неловко сидеть за столом. Рядом с ним я всегда чувствовал себя в полной безопасности, но не сейчас. Глубокая вертикальная морщина прорезалась меж его бровей. Мне показалось, она добавила в его внешность нешуточную суровость. Показалось?..

– С тобой что-то происходит. Захочешь, скажешь. При любых обстоятельствах не теряй головы, побереги мать.

Он поднялся и ушел, оставив меня наедине со сказанным.


Глава 16


Я ждал той встречи, как порох огня!

Не выдержал и вернулся в Запорожье за день до окончания зимних каникул. Совсем недавно ненавистный Город стал мне роднее Итаки, куда я рвался как Одиссей. Дома сказал, что есть неотложные дела в институте, не уточнив, какие. Отец с матерью не стали расспрашивать, но я видел, как они огорчились. Чувство виновности измучило меня. Уезжать было тяжело, но и остаться дома еще хотя бы на день, я не мог.

Мысли о ней не покидали меня по ночам и встречали по утрам, а спал ли я вообще? Неделя каникул растянулась в моем сознании в виде нескончаемо тягостного однообразного блуждания в полузабытьи. В разлуке все видится иначе. Теперь я во всем значении прочувствовал насколько Ли вошла в мою жизнь, она стала мне необходима, как вода, я не мог жить без нее. И она тосковала обо мне ничуть не меньше, я это чуял на расстоянии.

Я стоял в тамбуре вагона, уносящего меня в ночь. За окном таяли огни Херсона, и у меня было предчувствие, что я покидаю любимый город навсегда. До утра я простоял в тамбуре, слушая стук колес. Под утро из мглы, как видение возникло Запорожье, сотканное из дыма и блуждающих огней. Я спешил отвезти в общежитие сумку с запасом продуктов, но много времени потерял на поиски ключа от своей комнаты, его не оказалось на щите у вахтера. Ключ нашелся лишь после прихода коменданта, у него на столе. Когда клал в чемодан паспорт и половину своего месячного вспомоществования заметил, что вещи в нем лежат не так, как я складывал их перед отъездом. Но раздумывать над тем, кто посетил мой чемодан не было времени, я бросился на поиски Ли.

Я не собирался заходить к ней домой, а хотел встретить у подъезда, когда она будет выходить, но теперь уже было поздно. В это время Ли уже не могла быть дома, она всегда уходила до того как проснутся и примутся ее пилить старики родители. В «Париже» я ее не застал. Ее знакомый, как и она, безработный, яйцеголовый интеллектуал сказал, что Ли уже отметилась, приняла чашку кофе и минут пятнадцать назад ушла. У меня тревожно сжалось сердце, не просто так я с ней разминулся, что-то неотвратимое, ощутимо мешало нам встретиться, видно слишком сильно я хотел ее увидеть.

Уже после обеда, впустую оббежав полгорода, я забрел в «Чебуречную». Ли нигде не было. С таким трудом выкроенный день, неумолимо двигался к ночи. Она знала, что я приеду завтра утром, мы условились встретиться в «Париже» после занятий во второй половине дня. Что мне делать сегодня, если я ее не встречу, я себе не представлял. Пламя нетерпения, сжигающее меня, стало чадить и гаснуть. Я решил перекусить и подождать, может мне повезет и она наведается сюда, а если нет? Обойду все «памятные» места в обратном порядке и обязательно ее найду. Все это было более чем неутешительно.

Усталости я не чувствовал, шагал, как в семимильных сапогах, не чуя под собою ног, поглощенный мыслями о том, что скажу Ли при встрече, запоминая самое важное, как бы чего не забыть. Казалось, я не видел ее целую вечность, столько всего произошло за это время, обо всем и не упомнишь. В который уже раз я представлял себе нашу встречу, это будет одно из тех мгновений, которое придает смысл жизни. Понемногу мысли об этом перестали доставлять мне ту радость, по которой я так тосковал. Чрезмерное ожидание убийственно действует на теплоту встреч. Глупо рассчитывать на то, что кто-то будет разделять твои чувства и настроение.

‒ Ну и погода, черт бы ее побрал! ‒ поздоровалась со мной Софа.

Следом за мной в зал проник продрогший бездомный пес. Софа расценила это, как посягательство на свою суверенную территорию.

– Ах, ты ж наглец! А ну, гэть звидсы! Шоб тебя хвороба взяла! – и с проклятиями и матом выдворила его на улицу.

Сегодня в «Чебуречной» пусто. Несколько хмырей бесформенными ворохами тряпья горбились по углам над своими кружками. На дворе стояла сухая морозная погода. Снега не было, промерзшая земля напоминала надгробный монолит. Злой, пронизывающий ветер с противным скребущим шуршанием нес по улицам пыль и песок, обрывки бумаги, оставшиеся с осени сухие листья и прочую дребедень, ‒ наподобие потерянного времени. Не иначе, как дул он сюда прямо с Северного полюса, но где-то по дороге растерял весь снег. Мороз без снега, что водка без пива, напрасная трата денег.

Перекинувшись несколькими словами с Софой, я взял два чебурека, бокал пива и сел за свободный стол. Песок скрипел на зубах, есть не хотелось, пить тоже. В бокале оседала усталая пена, фестончатой окаемкой застывая на толстых стенках, отметив границы высот, которых ей удалось достичь, к которым ей уж не вернуться. За соседним столом расположилась компания из четырех пьяниц. Они были разного возраста и внешности, но у них было что-то уловимо общее. Возможно, это были их брови, удивленно вскинутые на морщинистые обезьяньи лбы, воспаленные, слезящиеся глаза или опухшие, оплывшие книзу физиономии с набрякшими подглазьями и отвислыми губами. Похожесть замечалась и в их поведении, в котором прослеживалась какая-то вздернутость и надрыв.

Я замечал за собой, что непроизвольно остерегаюсь к ним приближаться, словно опасаюсь, как бы их неизлечимый недуг и отчаяние не передались мне. Может, я напрасно относился к этим обездоленным с таким предубеждением? Многие пролетарские писатели видели в людях дна, в тупой спившейся гопоте, носителей подлинных человеческих ценностей. Не могли же все они ошибаться, ведь эта мысль приходила ни в одну голову. Ну, да, что-то типа того: светлая мысль посетила темную голову, разумеется, тоже пропитую.

От нечего делать я стал наблюдать за этими бывшими людьми, существами из зазеркалья. Оказавшись лишними в обществе, они живут в своем собственном обособленном мире, который раньше меня не интересовал. Сейчас же, за неимением другого занятия, у меня представилась возможность рассмотреть этих представителей нулевого бытия вблизи.

Чтобы отвлечься, я стал прислушиваться, о чем они говорят, но они упорно молчали. Я пропустил начало их симпозиума, выпив, они начали громко спорить, но быстро выдохлись, и сидят, молча, чем-то напоминая лишенных душ пришельцев из потустороннего мира. Пустая бутылка «Экстры» и чекушка, как потерянная жена с дочкой, сиротливо стоят под столом. Теперь они полируют водку пивом. Вспомнилась строфа из стихотворения нашего классика, которого нас заставляли в школе заучивать наизусть, переделанная, конечно.

Крошка-сын к отцу пришел,

И спросила кроха:

‒ Водка с пивом хорошо?

‒ Да, сынок, неплохо.

Опустившиеся пьяницы разговаривают мало, с беспросветной угрюмостью они пьют в одиночку, каждый из них обречен на одиночество, замкнутые в себе, они не общаются между собой. Опрокинув в себя стакан, молча, прислушиваясь, как действует выпитое, также молча они ведут диалог с собой, прерываемый звериным рычанием и выкрикиванием ругательств. Их тела отлучены от души, человеческие чувства атрофированы. Их действия подчинены одной единственной цели – поддерживать нужный уровень концентрации алкоголя в крови, он необходим им, как кислород водолазам. Только так они спасаются от внутренней пустоты и мучений, доставляемых им окружающими людьми, иначе скука и бесцельность существования их убьет.

Чтобы собрать на бутылку, иногда они сбиваются по двое-трое в сиюминутные, тотчас же распадающиеся компании. Совместная выпивка поневоле вынуждает их к общению, и они разговаривают меж собой, отпуская свои мрачные каламбуры, состоящие из не смешных нелепостей. Их юмор пропитан бессмысленностью. Эти четверо были исключением, либо так подействовало на них выпитое, либо подобралась необычная компания. Думая о своем, я не слышал начала их бурной дискуссии. Сейчас же, начал наставительно проповедовать один из них, преклонного возраста с маленькими блудливыми глазками и румянцем на младенчески щечках. Он не похож на тех стариков, что ищут ушедшую молодость на дне бутылки, своей внешностью он скорей напоминает опустившегося пупса.

– Светильник для тела есть око. Это я вам истинно говорю, внимайте. Если око ваше будет чисто, то и тело ваше будет светло. Ежели око ваше будет худо, то и тело ваше будет темно. Если же свет, который в тебе – тьма, то какова тогда тьма?

Напустив на себя строгий вид, вопрошает он, обводя своих собутыльников назидательным взглядом. Те, молча «внемлют», изучая содержимое своих кружек.

– Помните, возлюбленные братья мои, все мы в руце Божией. Не забывайте об этом, а то много теперь развелось разумников, все колобродят, недовольные, и то им не то, и это не так, не по-ихнему. Все это игралище страстей от лукавого, первое грехопадение человеческое от этого самого приключилось. Я вам так скажу, не счесть соблазнов аспидских, а вы работайте, ешьте, пейте, это от Бога, и сидите себе тихо, язык за зубами держите. В мечтаниях своих человек часто стремится достичь недосягаемого, к недоступному доступ найти. Однако ж, вследствие этого на пагубу себя обрекает. А потому, от умствований тех и мечтаний надо вам подальше себя держать и довольствоваться тем, что Бог пошлет.

Заботьтесь о душе вашей, а не о том, что вам есть, что пить. Взгляните-ка на птиц небесных, они не сеют, ни жнут, не собирают в житницы, а Отец наш небесный их питает. Вы же, гораздо ль лучше их? И не заботьтесь, и не говорите: «Что нам есть?» или «Что нам пить?», или «Во что одеться?» Потому как все это от лукавого. Отец наш небесный сам знает, в чем вы нужду терпите. Прейдет время, он сам пошлет вам все нужное. Как высоко небо над нами, так высока милость его.

И не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо день завтрашний сам позаботится о своем. Довольно для каждого дня своей заботы, – придав своему лицу комически значительное выражение, он благочестиво вздохнул, и с подозрением оглядел своих слушателей колкими глазками: не осмелится ли кто из них возразить?

– Да! Это, да… То есть, нет! Оно-то, конечно так, потому что, что ж… ‒ скороговоркой выпалил и, будто споткнувшись обо что-то, замолчал, худющий пьяница.

На нем распахнутое пальто из добротного серого ратина. Под ним виднеется вылинявшая синяя майка. Он неопределенного возраста, с жалобными, усталыми глазами. Лицо у него одутловатое, все в подглазных мешках и морщинах, настоящий шмак.

– Все будет так, как будет, даже, если все будет наоборот!

Категорически закончил он, весьма вразумительно сформулировав свою концепцию. Сразу видно выдающегося ума человек. Собравшись с мыслями, он неожиданно заговорил связно, оригинально перенаправив русло разговора.

– Каждый может узнать себя в Библии. В ней записаны все наши чаяния и поступки, начиная от самых возвышенных побуждений и кончая самыми темными закоулками совести, там, где рана, нанесенная первородным грехом, кровоточит у каждого из нас. Кто написал ее? Ни тот ли, кто дал нам так мало радостей и так много страданий, кто и сам страдает с нами и в нас? Но, вот вы сказали, Федор: «не заботьтесь о том, что нам пить» и она мне, о том же, говорит: «Денег тебе не дам, хватит пить, алкоголик чертов!» Обратите внимание на обороты, а ведь она у меня филолог, кандидат наук, – он с недоуменным видом замер, а затем, понизив голос до проникновенного, продолжил.

– А вы знаете, почему я пью? Ведь, прежде всего, не выдерживают и спиваются те, кто наиболее остро чувствует дикость окружающего нас общества. Совсем не потому, что они лучше остальных, хотя может быть и лучше, не могу утверждать, но я точно знаю, что они более ранимы, чем другие, прочие. У них от рождения нет защитной оболочки притворства. Их душа реагирует раньше, чем у остальных, как лакмусовая бумага она отражает неблагополучие общества. К сожалению, они первыми поддаются безнадежности и сгорают раньше всех из-за своего обостренного чувства справедливости.

Запрокинув голову, он порывисто бросил в себя остатки пива, поперхнулся и надсадно закашлялся так, как будто силился освободиться от внутренностей. Да, спекся Цицерон, застрял между водкой и пивом.

– Мы сами строим себе тюрьмы и сами себя в них сажаем, а потом сами себя в них сторожим, – меланхолично проговорил один из заседавших за столом с мелкими чертами лица и жалко моргающими глазами. Одет он в женский плащ из небесно-голубой болоньи.

Их разговор напоминает беседу глухих. Один, тянет затронутую тему в свою сторону, другой, не обращая на это внимания, говорит о своем. Поистине, «носители подлинных человеческих ценностей». Худой в пальто с трудом отдышался, весь преобразился, будто проснулся, глаза его засверкали болезненным блеском. Он быстро заговорил осипшим голосом.

– Меня утомляет эта всеобщая густопсовая враждебность, неискренность отношений, когда на транспарантах: «Все – для народа», но ничего для человека, «Человек человеку – брат», а на деле «Человек человеку – волк», все эти попугайски повторяемые тавтологические избитости! Меня душит заполонившее все вокруг двоедушие, когда на кухне каждая семья говорит одно, а на работе, начинает говорить совсем другим языком, как марионетки вскидывая руки во всеобщем идолопоклонническом жесте: «одобрям!» Это нескончаемо бессмысленное мычание: Мы! Мы! Мы! «Мы поддерживаем!..», «Мы крепим единство!..», «Мы еще теснее!..» – он запыхался, как от быстрого бега и замолчал.

В наступившей тишине от порыва ветра задрожали в окнах стекла. Его сосед, ежась от холода, с усердием принялся запахивать на себе голубой болоньевый плащ, вместо пуговиц на нем висят скрученные черные нитки. Через некоторое время он сообразил, что это ему не удастся, полы плаща, как живые, громко шурша, расползались в разные стороны. Оставив это безнадежное дело, он скептически поджал тонкие губы, и ни к кому не обращаясь, задумчиво произнес:

– Опять этот ветер, и листья… Откуда они взялись среди зимы? ‒ в недоумении он приподнял к ушам узкие плечи. ‒ Все мы сухие листья, оторвались от ветвей, и несет нас ветер из ниоткуда, в никуда. Мы крутимся, летим, пока не превратимся в пыль, ‒ помолчал, и с чувством вдруг выдал двустишие:

Все не о нас,

И все, увы, не с нами…

– Одно ты верно сказал, Федор, все мы живем, как птицы, только крылья нам отрубили эти демагоги, – подал голос четвертый, лет тридцати, остриженный «под новобранца», с рыжей щетиной на впалых щеках, одетый в залосненный солдатский ватник. Такие вдавленные щеки я видел у тех, кто посеял свои зубы на паркет.

– Да и кому они нужны эти крылья, если ум птичий, слепорожденные в тюрьме, с детства с зашитым ртом и кастрированным чувством самоуважения, без своего пути и будущего. А ты, дуплишь, как дятел одно и то же: «Отец, да отец наш небесный», «Слава богу, богу слава». Надоело! ‒ громко выкрикнул он.

Этот дерзкий выпад задел Федора, он неодобрительно покачал головой, надвинул брови и, воззрясь на него колючками глазок, строго изрек:

– Зазорен и кляузен пьянственный твой образ! ‒ и уже с откровенной угрозой продолжил, ‒ Ты думаешь, что ты стоишь, гляди, чтоб ты не упал… Знаешь ли ты, богохульник, святотатец ты охальный, что за непотребные такие речи в Иране тебя бы попросту казнили?

Федор окинул присутствующих за столом таинственным взглядом, и драматическим шепотом пояснил:

– У них там есть смертная казнь по статье: «За несогласие с Богом»...

Федор с благочестивым негодованием возвел вверх указывающий перст, едва не угодив им в глаз сгорбившегося рядом человека в женском плаще. От неожиданности тот подпрыгнул, громогласно свалив стул, и стоял, горько подергивая губами, в раздумье, засмеяться ему или заплакать.

– Да знаю, слышал! – вместо того чтобы проникнуться сказанным, отмахнулся от него ватник, – Забыл ты, что ли? Мы ведь вместе были: я, Хрусталев и ты, когда грелись на лекции в планетарии. Но, прими во внимание и то, Федор, что у них, в Иране, приговаривают к смерти и по статье: «За недостойную жизнь на Земле», а разве достойно мы живем? Знаете, как расшифровывается ВКПБ? – обратился он к остальным.

– Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков, – после продолжительного молчания, вяло отозвался человек в пальто, чтобы поддержать разговор. ‒ А может, и что-то еще, из их постоянно плодящихся аббревиатур.

– Ответ неправильный! – едко возразил человек в ватнике, – Теперь есть новое название: Второе крепостное право большевиков! Не так много времени прошло с тех пор, как отменили первое, все еще в жилах наших людей течет рабская кровь, с детства им в голову вдалбливают нормы жизни по свистку. И пока бо́льшая часть населения пропускается через доблестную Советскую армию и тюрьмы это скотство никогда не кончится. Там они дрессируют себе рабов, чтобы всю последующую жизнь они дрожали и боялись. Все продолжают жить, как и при Сталине по принципу: «Если сёдни не посодят, то завтра заберут». Каждый десятый у нас сидел, а кто не сидел, тот охранял.

– А кто не охранял, тот стучал... – в задумчивости присовокупил человек в плаще. Вдруг смутившись, обвел сидящих за столом настороженным взглядом и, убедившись, что на его реплику никто не обратил внимания, шмыгнул носом и отвернулся.

– И как долго, по твоему, это будет продолжаться? – спросил человек в пальто.

– Не знаю, может, и долго. Пока не накопится критическая масса тех, кто не сможет так жить дальше, тогда и треснет вся эта гидота, как чирей. И ни один бог нам в этом не поможет, – убежденно ответил человек в ватнике.

– Ты можешь верить или не верить, твое право. Как сказано, много званных, но мало избранных. Только вера наша единственное убежище от сетей антихриста, все теперь в его власти, – устало произнес Федор, вздохнул и продолжил.

– Были времена и похуже, но люди оставались людьми. Забыть ли нам совесть, коли жизнь трудна? Хитрость, это ум глупых, но хитрость бессильна перед мудростью. Но есть нечто, стоящее и над человеческой мудростью, это нравственный закон внутри нас, он незыблем, как звезды, по которым моряки в океане находят свой путь к причалу.

– Вы все правы! – воскликнул алкаш в пальто.

Он весь сделался исполненным какой-то нервной энергией, словно на него снизошел огонь озарения. Странно видеть, как он вдруг загорается, и громким проникновенным голосом начинает не говорить, а вещать.

– Все зависит от самих людей, а они пожирают друг друга, как пауки в банке, уничтожают других лишь за то, что они имеют свое мнение, прикрывая свою подлость прекраснодушными лозунгами. Главная забота каждого поиметь своего ближнего и возрадоваться при этом, ибо, если ты не сделаешь этого, ближний поимеет тебя и возрадуется в свою очередь. Все, как всегда: либо ты, либо тебя. Потому что есть люди, которых с большим трудом можно отнести к данному виду, они лишь внешне напоминают людей. Их большинство, ‒ большинство, которое подавляет, их объединяет обезличенная бездушная серость.

Вот они, за окном, «гордость страны», имя им, легион, они любят накапливаться в бесконечных очередях за всем на свете. В отдельности они ничтожны, но в массе ‒ страшны. Цель их жизни, повторять себя в потомстве, они размножаются с методичностью насекомых, плодя себе подобных без малейших признаков индивидуальности. И когда некоторым из них удается пролезть к власти, они норовят всех вокруг превратить в такую же серую немую массу. Ревнители однообразия, они с гвоздями ровняют людей.

Но, мы – не они! Каждый из нас является кем-то, не похожим на них, ни на других, прочих. Для них же, это напоминание об их смехотворной никчемности и они начинают нас переделывать под свой шаблон, и мы ломаемся, ведь нам с ними не совладать. И оказываемся здесь, за этим столом. Это наша последняя остановка, пикник на обочине жизни.

– Та ни про то разговор! – с раздражением перебил его человек в ватнике, – Ну, устроил нам Федос халтуру, так мы же отпахали, две машины разгрузили даже не за полную литровку, а выслушивать за это его религиозные сказки незачем, никто в них не верит! Лучше рассолом похмеляться. У попов ризы до пят, а под ними гэбистское галифе. Если сам себя не спасешь, никакой бог тебе не поможет!

Федор порывисто встал, с шумом отодвинув стул. Он стоял спиной ко мне, понуро согнувшись, на голове у него была большая розовая плешь, окруженная жидкими седыми волосами. Всем своим видом он демонстрировал, что собирается уходить, но передумал и решительно сел за стол. Основательно укрепился на стуле, удручено покачал головой, взял побольше воздуха, и с воодушевлением заговорил:

– Богомерзки слова твои, нечестивец ты лукавый, богоотступник подлопротивный, лизать тебе в аду раскаленные сковородки и калеными угольями трапезовать! – все это он выговорил на одном дыхании, с облегчением вздохнул и уже спокойнее продолжил, впившись в человека в ватнике острыми глазками.

– Жаль мне тебя, безбожник ты несчастный, ибо вижу тебя в узах неправды. Подлый аспид с прехитрою ехидной черной желчью опоили тебя, и взалкал ты, винопиец бесовидный, богоненавистными словами Диавола в уши тебе нашептанными. Но воздастся каждому по делам его. Укроти речи свои непотребные, безмолитвенник ты маловерный, и покайся в грехах своих пока не поздно. Молись Богу, может и отпустятся тебе помыслы и слова твои неправедные.

Теперь же, ко всем вам слова мои, ‒ с чувством глубокого убеждения обратился он к остальным, ‒ Вспомните вы, как заповедал Господь наш ученикам своим: «Посылаю вас, как овец среди волков, будьте мудры, аки змии и просты, как голуби»; и еще: «Люби ближнего, как самого себя». Истинно говорю вам, человек приближается к Богу через три божественных свойства, врожденных ему: Свободу, Любовь и Богосотворочество. Свобода – условие, Любовь – путь, а Богосотворчество – цель.

Демоны тоже любят, но их любовь глубоко ущербна. У них она направлена сугубо внутрь, поскольку демон любит только самого себя. И оттого что весь могучий запас любви в нем пребывающий сосредоточен на этом одном, демон любит себя с такою великою силою, с какой любить себя не способен ни один человек. Потому и любовь к женщине у него ущербна, ибо не в силах он в ней преодолеть самое себя и обладая женщиной, воображает, что обладает миром. Однако ж есть на свете единственное средство от Демона и средство это Любовь, ибо ничто так естественно не вызывает любви, как злосчастие.

Человек в пальто вскинул голову, протестуя, взмахнул рукой, и весь воспламенился. Меня поражают эти вспышки восхищенного исступления, происходящие с ним, как у Мухаммеда. Он вдохновенно заговорил струной дрожащим, но звучным голосом.

– Нет! И еще раз нет! Дело не в этом, а смысл в том, кого мы любим? Или мы отрицаем все и не любим никого? Или мы, как там, у Чехова: «сострадательны к одним только нищим и кошкам»? Да, мы любим кошек, некоторые, правда, собак, есть и такие, собаколюбивые…

‒ Все знают, что собаки сотрудничают с милицией, ‒ настороженно вставил болоньевый плащ.

Да! ‒ восторженно поддержал его человек в пальто, словно тот сделал необычайно тонкое замечание. ‒ А кто-нибудь из вас встречал милицейского кота?.. Но, кроме кошек, мы любим женщин! А вы не задумывались над тем, почему большинство мужчин презирает женщин, относятся к ним, как к людям второго сорта, считает их ниже себя. Ведь это так? Да, это неоспоримый факт! Но открыто об этом говорить не принято, все та же двуликая недосказанность. В журнале «Нива» за тысяча восемьсот… Не помню, какой год, было опубликовано, что в Санкт-Петербурге состоялась защита диссертации на тему: «Человек ли женщина?» Иными словами, женщина не совсем человек. Не типичный ли это пример?

И знаете, почему к ним такое отношение? Все закономерно, среди них так мало настоящих, о которых можно хоть что-то вспомнить. Это ни шелк влагалища, ни эта жалкая безвольная кишка, в которую так вожделеют проникнуть мужчины, ни роскошное тело, ни безупречный профиль, это всего лишь случайная встреча глаз, мимолетная улыбка, бескорыстная доброта, открытость и беззащитность ребенка, который тебе одному доверяет свою самую сокровенную тайну о том, что нет счастья в личной жизни…

Никто из них долго не нарушал молчания. Вряд ли они заснули, убаюканные этой страстной речью. Каждый думал о своем. В словах этого пьяницы послышалось что-то понятное всем. Человек в женском плаще отхлебнул пива и нараспев с чувством безысходной тоски прочел.

Лейся песня пуще,

Лейся песня звяньше.

Все равно не будет то,

Что было раньше.

За былую силу,

Гордость и осанку

Только и осталась

Песня про тальянку.


* * *


В тот день я не встретил Ли.

Вечером зашел к ней домой. С такой же охотой я бы пошел по раскаленным углям. Безропотно выслушал нотацию от ее матери. Допоздна ждал ее в подъезде, но не дождался. Подъезд пятиэтажки жил своей подъездной жизнью, тяжело дышал, издавая всевозможные физиологические звуки. Я ждал ее на освещенной подслеповатой лампочкой бетонной лестнице, ее железные перила были липкие на ощупь. С тоской и недоумением глядел на грязные выщербленные ступени, бегущие вверх и вниз с узкой площадки, на которой стоял. Сбоку, географической картой пестрела ободранная, разрисованная стена, прислониться было некуда.

С этажей сочились запахи бедной стряпни, разило тухлой капустой и пригорелым жиром. Из-за дверей коммуналок, тесных конур, набитых людьми, рекой лилась музыка, по радио надрывался хор Пятницкого, слышались звуки спускаемой в общих туалетах воды, пронзительные крики детей, плач младенцев, громкие голоса. Все разговоры здесь велись на повышенных тонах, они не говорили, а орали, словно перекликались в поле или на стройке.

Время от времени возникала визгливая женская перебранка, под нарастающий перезвон посуды разгорались кухонные баталии, достигнув кульминации, они утихали, но отовсюду продолжало доноситься злобное рычание. «Как ей удалось уцелеть в этом зверинце? ‒ спрашивал я себя. ‒ А, уцелела ли она? Конечно же, да», ‒ убеждал я себя, не веря в это. Я поймал себя на мысли о том, что, как мне ни хочется встретиться с Ли, я боюсь этой встречи в обычной для нее житейской обстановке. Не первый раз за день, я почувствовав укол сомнения. Мне было страшно в ней разочароваться.


* * *


Мерно печатая свою неприкаянность, я возвращался в общежитие.

Сверху за мной наблюдала безучастная ко всему луна, сумеречным светом освещая мой путь. Рядом со мной тихо шагала моя бездомная тень. Я был одинок, как никогда, один в пустоте ночного города. Улица одинаковых домов черной дырой зияла передо мной. Узкая и бездонная, как колодец, ей не было конца. Я шел и шел, и впечатление было, будто я иду не по улице, а меж двух расстрельных стен. Пятиэтажные дома были однотипны, словно размноженные чудовищным инкубатором. Унылая одинаковость этих коробок напоминала бараки умалишенных. Как можно жить в этих обезличенных коробках и не сойти с ума?

Стояла загустелая тишина, в этом немом молчании таилось что-то зловещее. Город спал, его жители оцепенели до утра, набираясь сил перед новым рабочим днем, который еще на сутки приблизит их к светлому будущему. Но для будущего жить глупо, разве что обманывая себя. Человек должен жить настоящим и все возможные блага должны быть в настоящем, а не в будущем неопределенном времени. А призывы работать за кусок хлеба с водой ради светлого будущего ‒ это подлейший обман доверчивых людей.

Все вокруг погрузилось в обволакивающе утробный покой. В этом расслабляющем безмолвии легко заснуть и не проснуться или проснувшись, навсегда остаться во сне, проведя в нем всю свою жизнь. Бредя этой немой пустыней я еще никогда не испытывал такой острой потребности видеть вокруг себя людей, которых я так сторонился. Почему? Из-за скуки. Меня всегда удручала скука, не покидающая их лиц, отмеченных тавром безразличной усталости. Эта извечная скука была у них в крови и передавалась из поколения в поколение половым путем, как неизлечимая болезнь.

Вдруг из кустов жалобно мяукая, мне под ноги выскочила кошка, ее передние лапы были в белых чулках. От неожиданности я остановился, и она потерлась о мою ногу.

‒ Уже поздно, иди домой, ‒ сказал я, позабыв, что у кошек нет понятия о времени.

В ответ она громко замурлыкала. Я погладил ее и пошел дальше, но Белолапка тревожно мяукая, побежала за мной. Видно она потерялась и не могла найти дорогу к своему кошкиному дому, он был где-то рядом, но кто знает, где? Нельзя было уводить ее за собой, она бы окончательно заблудилась. Я хотел уговорить ее оставаться на месте, даже почесал за ухом. Все напрасно, с таким же успехом, я мог бы почесать за ухом у себя.

Кошка, жалобно мяукая, не отставая, бежала за мною следом. Мои попытки ее прогнать она приняла за игру и охотно в нее включилась. Странно, но кошкам, как и людям, так присущ инстинкт игры. И я не мыслю себя без игры, игра, цветами радуги раскрашивает нашу серую жизнь. Мне стоило труда прогнать ее обратно в кусты, она не хотела со мной расставаться, да и я с ней, тоже.

Кошки сразу отличают меня от остальных людей. Они знают, что я их люблю, и между нами незамедлительно устанавливаются доверительные отношения. Меня связывают с ними родственные узы. Это началось еще в детстве, к тому времени я был лично знаком со многими животными, но кошки были самыми отзывчивыми из всех. Я не мог пройти мимо любой кошки, чтобы ее ни погладить, взять на руки или хотя бы заговорить: «Ну, здравствуй, кот! Ты чего здесь сидишь? Что ты тут из себя воображаешь?.. Как тебя зовут? Давай лапу, будем знакомиться». Кончилось тем, что во втором классе при медосмотре у меня на затылке обнаружили участок облысения, величиной с копеечную монету. Я сразу же был отстранен от занятий и заключен в изолятор, в школу вызвали родителей.

Отец отвел меня в консультативный кабинет кожно-венерологического диспансера, где мне долго скоблили скальпелем это облысение на анализ. На завтра был получен результат: «стригущий лишай». Больше всех расстроилась мать, она переживала, что я на всю жизнь могу остаться «голомозым». В тот же день я был заключен в специальное отделение кожно-венерологического диспансера, где дожидались новенького около шестидесяти «лишайных» детей. В то время действовал приказ Министерства здравоохранения об исчерпывающей госпитализации всех больных стригущим лишаем.

В приемном покое дежурная медсестра, заполняя историю моей болезни, выяснила, где работает отец и то, что он врач. Это слышала и санитарка, и они на пару с медсестрой разыграли перед нами целый спектакль с целью продемонстрировать свою собственную значимость. Медсестра, в приступе «административного восторга», расспрашивая отца о кошках и собаках, с которыми я был в контакте, всячески подчеркивала его некомпетентность в отношении сведений об их породах, кличках и адресах проживания. А злобная престарелая санитарка вовсю показывала свою власть надо мной, она то и дело шпыняла меня, заставила стать под ледяной душ, для вытирания дала использованное, мокрое полотенце и под конец, выдала тюремную пижаму с рукавами по локоть и штанами, волочившимися по полу.

Еще ребенком я заметил, что мелкие людишки стараются унизить каждого, над кем приобретают хотя бы сиюминутную власть. Это делает их значительнее в собственных глазах. На прощанье медсестра приказала отцу, чтобы он завтра же принес столярный клей и канифоль.

– Зачем это вам? – удивился он.

– Так «нада»!.. – разъяснила ему медицинская сестра.

Даже после такого вразумительного объяснения отец ни на йоту не усомнился в правильности методов моего лечения. Он и привел-то меня сюда ненадолго, как ему перед этим сказали его коллеги из вендиспансера, но «ненадолго» растянулось надолго. Однако дело не в сроке моего заточения, я безоглядно доверял отцу, он привел меня в диспансер, матери, не удалось бы. Для меня, ребенка, отец был высшим божеством, ведь бога я никогда не видел, только о нем слышал, а отец всегда был рядом, он никому на свете не дал бы меня обидеть. Он и представить себе не мог, что его коллеги врачи дерматологи могут мне чем-то навредить. Откуда в нем та слепая вера в безвредность, утвержденных Минздравом методов лечения? Известно откуда, с давних времен, ‒ с времен Гиппократа, когда врачи во всем мире в своей деятельности руководствовались главным основополагающим принципом: Primum ‒ nоn nocere[45]. Мудрец по жизни, уже тогда, в далеком моем детстве, он безнадежно отстал от времени, в котором жил, не заметил, что людей перестали отличать от гвоздей.

Дерматологи между тем времени не теряли, на второй день мне провели рентгеновское облучение с целью удаления зараженных лишаем волос. Я получил свои триста рентген на голову и ничего не почувствовал. Слышал только, как над ухом прожужжал рентгеновский аппарат, а к вечеру волосы стали вылезать с головы пучками. На следующий день волосистую часть головы намазали расплавленным столярным клеем. Это было не очень приятно, но терпимо, не такой-то он был и горячий, да и волосы еще были густые. Застывая, клей тисками стискивал голову, я же, в предвкушении чего-то более интересного, притих в ожидании, что будет дальше.

Когда клей засох и взялся коркой, консистенцию его проверили постукиванием по нему пинцетом: клеевой шлем у меня на голове громко тарахтел. Тогда эту кору ножницами разрезали на четыре части и содрали их по очереди одну за другой вместе с приклеившимися волосами. Ощущение незабываемое. Медсестра, которая проводила эту «лечебную процедуру», бросив на меня неприязненный взгляд, сказала, что это только цветочки. Ее слова меня утешили до слез. Через неделю, когда содранная вместе с волосами кожа на голове немного зажила, на нее вылили и размазали шпателем расплавленную канифоль и повторили то же, что и со столярным клеем. А уж эта лечебная процедура превзошла самые смелые мои ожидания, далеко превысив мои представления о боли, которые я имел прежде.

Но и это был только первый, начальный этап лечения. Мне думалось, что если я проглотил все горькое лекарство, мелкие крошки глотать будет легче. И опять я ошибся, в течение месяца каждый день мне проводили «эпиляцию». На высоких табуретках сидели толстые, как на подбор, медицинские сестры. Бездушные, как предметы больничного обихода, они напоминали людей лишь своими карикатурными формами. Лишайные, цепочкой покорных узников, каждое утро выстраивались перед ними.

В этих расплывшихся тушах не было ничего человеческого: ни малейшего сочувствия, ни хотя бы простого любопытства. По раз и навсегда утвержденному списку мы садились у их ног на небольшие скамейки. Они зажимали наши маленькие головы у себя между ног и при помощи лупы и пинцета выдергивали по одному, каждый, не выпавший волос. И так ежедневно, в течение месяца. Врача я увидел в первый и последний раз, при выписке. Зато голову каждый день смазывали настойкой йода.

Все дети, мальчики и девочки были, как прокаженные: в белых колпаках, лысые и желтые от йода. И все мы были любителями кошек. Родителей к нам не пускали, и все наши разговоры были о выписке и воле за окном. В первую неделю своего лечения я уж света белого невзвидел и решился на побег. Да где там, на окнах ‒ решетки, на дверях, замки, все предусмотрено, чтобы курс лечения довести до победного конца. После неудачной попытки на рывок, меня примерно наказали. Отец попросил меня, чтобы я немного потерпел до конца лечения, я смирился и стал ждать этого самого «конца».

Теперь-то я понимаю, что применяемый метод лечения был поистине коммунистическим. Суть его до примитивности проста ‒ тотальное искоренение всех волос на голове, как пораженных лишаем, так и здоровых. Через два года у одного из моих одноклассников при медосмотре тоже обнаружили лишай, но методы лечения к тому времени слегка изменились. Ему неделю смазывали участок облысения йодом и лишая, как не бывало. После эксперимента над моей головой волосы у меня не росли несколько лет. Родители уже смирились, решив, что я на всю жизнь останусь лысым, а они взяли и выросли.

Но, несмотря на все свалившиеся на мою голову испытания, моя любовь к кошкам не уменьшилась. Преданная собака, будь у нее хоть семь пядей во лбу, всегда раб человека, а кошка личность свободная. Что там тот алкан говорил о женщинах и кошках? Их нравы, поведение, поступки и физиология непостижимы для противоположного пола. Некоторых мужчин это доводит до исступления. Историческими документами засвидетельствовано, что в средние века, начиная с 1448 года, после известной буллы Папы Иннокентия VІІІ, на кострах были сожжены миллионы женщин, названных ведьмами и столько же, если не больше, кошек. Что двигало противоположным полом, что скрывалось за религиозным фанатизмом? Ненависть?.. Да, без сомнения, ‒ ненависть! Они не могли простить женщинам и кошкам их свободолюбия. Их невозможно себе подчинить, в них удивительно сильны первобытные инстинкты. Да, их можно унизить, избить, изнасиловать, наконец, убить, но их нельзя себе подчинить, завладеть их душой, к чему так стремится Сатана. А ведь это так заманчиво и на первый взгляд просто, ведь те и другие, слабее противоположного пола. Но, будучи слабее мужчин физически, женщины сильны своею гордостью, ‒ в гордости их сила.

Не зря в Римской мифологии кошка была символом независимости, ее изображали рядом с богиней свободы Либертас. И мне понятно, почему вождь восставших рабов Спартак на боевых знаменах своих легионов поместил изображение кошки. Интересно, почему мы их так любим? Очень просто, ‒ они похожи на нас. И для меня, как и для Тэффи, люди делятся на тех, кто любит кошек и тех, кто их не любит.


Глава 17


Ли родилась под созвездием Рыб.

Этот зодиакальный знак во многом соответствовал ее характеру. День рождения Ли мы отмечали в последний день февраля. Она к нему усиленно готовилась, целую неделю работала ночными сменами в макаронном цеху на хлебозаводе, чтобы «подсобрать монет». Взять деньги у меня она наотрез отказалась.

– Это мой день рождения, и стол накрываю я сама, – не допускающим возражений тоном заявила она.

Вечером мы собрались в кафе «Маричка». Оно находилось на Проспекте в районе Старого города. В этом кафе по вечерам собиралась местная богема. Обстановка здесь была самая непринужденная, но цены выше, чем в ресторане, таким образом администрация с успехом отсекала случайных посетителей. Из приглашенных были: я, Таня Чирва и Кланя.

Были вручены подарки. Я неделю потратил на поиски подходящих цветов и все-таки нашел их за городом в «Зеленом хозяйстве», с трудом уговорив главного агронома выделить их из его экспериментальной оранжереи. Он и слышать ничего не хотел, пока я не рассказал, какой удивительной девушке я хочу их подарить. Все хлопоты были позади, важен результат, я принес Ли три большие, необычайно нежные кремовые розы. Не ведающая стыда Кланя, неожиданно покраснела и спрятав глаза, преподнесла Ли подписанную крупным детским почерком поздравительную открытку. Таня вручила ей толстый конверт.

Ли нарядно оделась, на высокой шее красиво повязала ярко-зеленый шифоновый шарфик, так гармонирующий с ее глазами, а в остальном… ‒ все было, как обычно. Только ее глаза, улыбка, да вся она, сегодня лучились радостью. Каждый из нас чувствовал, что это встреча больших друзей. Пили любимое Ли шампанское кондиции «брют». Таня, на правах старшей, сказала первый тост. Странно, но он был не о Ли. Она резко выпрямилась, осанка у нее, как у королевы, подняла фужер искрящегося вина и взволновано произнесла:

– За тех, которые здесь… За нас! За то, какими мы были! – и выпила до дна.

Я впервые видел, чтобы она употребляла алкоголь. Кланя не к месту рассмеялась. Таня пронзила ее строгим взглядом, а Ли, искоса взглянув на Кланю, укоризненно покачала головой, сама едва сдерживаясь от смеха. Я с удивлением смотрел на Таню. Взгляды наши встретились, вспыхнув, она зарделась румянцем, и опустила глаза. За длинными ресницами темнела глубокая дымчатая синева.

В небольших глиняных горшочках подали «домашнее» – тушенное в печи мясо с картофелем и пахучими специями. Сверху горшок был заклеен хрустящим поджаренным коржом. Подруги вышли покурить. Мне стало скучно сидеть одному, я вышел в фойе и услышал конец их разговора, Ли с убеждением говорила Тане:

– Он же подарил их мне от всего сердца, а то, что они желтые, не имеет значения. Ведь вначале надо было это придумать, отыскать их среди зимы, заплатить бешеные деньги, а потом нести их в руках, не боясь показаться смешным. Это не просто знак внимания, это поступок. Они такие красивые, красота, единственное ради чего стоит жить.

О значении цвета роз я как-то не подумал. В моем понимании, розы были воплощением женского начала и любви. Заметив меня, Ли улыбнулась, как умела только она одна, обняла Кланю и вернулась с нею в зал. Таня осталась. Тени у нее под глазами стали еще черней. Из серебристой сафьяновой сумочки, висевшей на плече, она достала коричневую пластиковую пачку «Philip Morris», щелкнул золотой «Ronson». Все это было дефицит в дефиците. Зачем ей это? Не иначе, как попытка заполнить внутреннюю пустоту дорогими вещами. То, что она взволнована, выдала вторая ее затяжка, чуть ли ни половина сигареты превратилась в светло-серый пепел.

– И сколько ты денег урыл на эти цветы? – глядя в окно, с холодным неодобрением спросила она. – А ты знаешь, что у нее даже трусов не заштопанных нет? Ты хоть представляешь себе, как ей это?

– Знаю. И представляю… Когда смогу, сам заработаю ей на трусы, и не только. Я хочу дать Ли другую жизнь. Но, прежде, мне надо научить ее мечтать. Я хочу показать ей будущее, убедить ее в том, что это возможно, чтобы она сама в него поверила. Без мечты все теряет свой смысл. А что касается трусов… То на деньги родителей рука не поднимается ей что-то купить. Только эти цветы, розы, они же из лета… Я уверен, они ей нужнее трусов! Танюха, да брось ты о деньгах! Когда речь заходит о деньгах, дружба дешевеет.

Таня посмотрела на меня с таким видом, как будто мне в жизни не понять того, как дважды два простого, что она пытается мне растолковать.

– Если б она тебя так не любила, ты бы давно уже вылетел отсюда, как пух! – с нежданной яростью бросила она мне. – Оставь ты ее уже… Не будет вам вместе дороги. Сердцем чую, сам пропадешь и ее загубишь. У тебя есть будущее, а с ней у тебя нет ни одного шанса.

Таня в последний раз затянулась и с досадой швырнула окурок в сторону урны. Он, светящейся точкой прочертил в полумраке дугу, ударился о край урны и рассыпался красными искрами, на миг осветив темный закуток фойе, рябой битум пола и саму урну. «Не попала…» ‒ раздумывая над тем, что она сказала, констатировал я.

– Чтоб ты знал! – сказала Таня с изумившей меня силой. – Среди нас живут ангелы, выдавая себя за людей. Ли, одна из них, – голос ее дрогнул, она глубоко вдохнула и тихо договорила. – Если ты ее обидишь, тебе не жить.

Таня так и не вернулась за стол. Ушла, ни с кем не простившись, бросив мне напоследок: «Ненавижу тебя!» В ее глазах я увидел себя. Мне знаком был этот взгляд. Однажды я видел нечто подобное у девочки, безнадежно влюбившейся в меня в первом классе. Провожая ее взглядом, мне показалось, что Таня самая несчастная из всех девушек, которых я знал. Но полной уверенности в этом у меня не было, ведь знал-то я не многих.

Я направился в зал и у входа столкнулся с Галей Королевой. Она, как всегда шла с высоко вскинутой головой. На груди ее безупречно сидящего темно-зеленого блейзера, с левой стороны, чуть повыше сердца, электрическими бликами сверкала великолепная бриллиантовая брошь в виде розы. Увидев меня, глаза полыхнули огнем. Решительно шагнув ко мне и прожигая меня взглядом, она сказала, чеканя слова:

– Ты знаешь, сколько до тебя, твою Ли-блядь имели? Знаешь, кому она только не давала? Ее имели все, кроме ленивых!

Она говорила, не смыкая губ, словно откусывала и выплевывала в меня каждое слово. Ее острые зубы были оскалены, как у маленького разъяренного зверька. О, как же ей хотелось меня унизить! Но, чтобы почувствовать унижение, надо его осознать, а у меня этого не получалось.

– Не знаю и знать не хочу, – веско ответил я.

Ее слова, брошенные мне в лицо с такой неистовой яростью, меня не задели. Они, как камни, которыми на Востоке побивают неверных жен, пролетели мимо, не вызвав у меня ничего, кроме жалости. Но, я не хотел бы услышать что-то подобное еще раз.

– Она жила, как хотела и ни в чем не виновата. Если кто-то мне еще раз об этом скажет, я ему язык вымою, с мылом. После этого он будет долго кашлять…

Загрузка...