ЯГОДА

Еще не чекист

Генрих Григорьевич (Енох Гершенович, писался также как Генрих Генрихович) Ягода (Иегуда, в публикациях встречается написание: Ягуда), в отличие от своих преемников, был большевиком с солидным дореволюционным стажем. Ему не приходилось скрывать впоследствии, как Ежову и Абакумову, ни дату рождения, ни уровень образования, ни социальное происхождение, весьма далекое от пролетарского или крестьянского. Ягода родился 7/19 ноября 1891 года (все даты до 1 февраля 1918 года даны по старому стилю — юлианскому календарю. В некоторых случаях приводится двойная датировка как по старому, так и по новому стилю — григорианскому календарю. В XIX веке разница между старым и новым стилем составляла 12 дней, а в XX веке — 13 дней) в городе Рыбинске в семье ремесленника. Отцу в момент его появления на свет было 30 лет, а матери 26. О родителях будущего наркома внутренних дел сведения остались довольно противоречивые. Мать, Мария (Ласа — Хася) Гавриловна, урожденная Масинзон, была домохозяйкой. А вот отец Генриха, Григорий Филиппович Ягода (Гирш, или Гершон, Фишелевич Иегуда), по одним данным, был часовым мастером, гравером — по другим, по третьим — аптекарем и по четвертым — ювелиром.

Кроме Генриха в семье было еще два сына и пять дочерей — Эсфирь, Роза, Лилия, Фрида и Таиса. Старший сын, Михаил, погиб во время Сормовского восстания 1905 года. Младший, Лев, будто бы был расстрелян на фронте в 1916 году за отказ идти в бой.

Как утверждает нижегородский историк Б. М. Пуданов, изучавший местные архивы, Гершон Фишелевич в действительности был гравером-печатником, в самостоятельные ремесленники не выбился, а служил подмастерьем у разных хозяев, в том числе у Михаила Свердлова, отца будущего председателя ВЦИК. В 1904 гону на квартире Гершона Ягоды на Ковалихинской улице, 17, содержалась подпольная типография Нижегородского комитета РКП(б), разгромленная жандармами. После революции 1905–1907 годов благодаря собственным заслугам и связям сына, служившего в Высшей военной инспекции, Гершон Фишелевич устроился на должность помощника заведующего типографией Нижегородского губернского военного комиссариата.

Бывший секретарь Политбюро Б. Г. Бажанов вспоминал: «У четырех братьев Свердловых была сестра. Она вышла замуж за богатого человека Авербаха… У Авербахов были сын и дочь. Сын, Леопольд, очень бойкий и нахальный юноша, открыл в себе призвание руководить русской литературой и одно время через группу «напостовцев» (от журнала «На литературном посту» — органа возглавлявшейся Авербахом Российской ассоциации пролетарских писателей. — Б. С.) осуществлял твердый чекистский контроль в литературных кругах. А опирался он при этом главным образом на родственную связь: его сестра Ида вышла замуж за небезызвестного Генриха Ягоду, руководителя ГПУ».

Борис Георгиевич не питал к Генриху Григорьевичу ни малейшей симпатии и потому рисовал его в мемуарах исключительно черными красками: «Ягода в своей карьере тоже немалым был обязан семейству Свердловых… Ягода был вовсе не фармацевтом, как гласили слухи, которые он сам о себе распустил, а подмастерьем граверной мастерской старика Свердлова. Правда, после некоторого периода работы Ягода решил, что пришла пора обосноваться и самому. Он украл весь набор инструментов и с ним сбежал, правильно рассчитывая, но старик Свердлов предпочтет в полицию не обращаться, чтобы не выплыла на свет божий его подпольная деятельность (по утверждению Бажанова, отец Якова Свердлова делал печати, с помощью которых большевики выправляли себе фальшивые паспорта и другие документы. — Б. С.). Но обосноваться на свой счет Ягоде не удалось, и через некоторое время он пришел к Свердлову с повинной головой. Старик его простил и принял на работу. Но через некоторое время Ягода, обнаруживая постоянство идей, снова украл все инструменты и сбежал.

После революции все это забылось, Ягода пленил Иду, племянницу главы государства, и это очень помогло его карьере — он стал вхож в кремлевские круги».

Рассказ Бажанова о двукратной краже Ягодой граверных инструментов не внушает доверия. Вряд ли после такого Яков Михайлович сохранил бы доверие к свояку и стал бы продвигать его в кремлевские коридоры власти…

Пудалов сообщает, что, по рассказам старожилов, дальних родственников и свойственников Генриха Григорьевича, «семья Ягоды была беднейшей из бедных, что старики объясняли не только социальным и национальным моментом, но и непрактичностью отца… Генрих — очень импульсивный, вспыльчивый, мстительный, замкнутый («вырос затравленным волчонком»); будто бы внешне был очень красив в молодости (до старости не дожил — расстреляли в 47 лет. — Б. С.)».

Сам Ягода в марте 1938 года на процессе «по делу правотроцкистского антисоветского блока», глядя в глаза неизбежной смерти, так изложил свою биографию: «Я с 14 лет работал в подпольной типографии наборщиком… Нас было три брата. Один убит в Сормове во время восстания, другой расстрелян за восстание в полку во время войны. Я могу только позавидовать их смерти. 15-ти лет я был в боевой дружине во время Сормовского восстания. 16—17-ти лет я вступил в партию, об этом знает нижегородская организация. В 1911 году я был арестован и послан в ссылку. В 1913–1914 году вернулся в Петроград, работал на Путиловском заводе, в больничной кассе, вместе с Крестинским. Потом фронт, где я был ранен. Революция 1917 года застает меня в Петрограде, где я принимал активное участие, являюсь членом военной организации, формирую отряды Красной гвардии. 1918 год — Южный и Восточный фронт. 1919 год — ЧК…»

Генрих окончил 6 классов Симбирской гимназии, а затем экстерном — последний, 8-й класс в Нижнем Новгороде. Очевидно, средства отца позволяли ему пользоваться услугами домашних преподавателей и до поры до времени не работать. По окончании гимназии Ягода-младший стал учеником аптекаря. По данным Нижегородского охранного отделения, 16-летний Генрих в 1907 году примкнул к местной группе анархо-коммунистов. Он занялся добыванием взрывчатки (помогли познания в химии) и подготовкой налета на городской банк, впрочем так и не состоявшегося. Как утверждает Пудалов, Ягода был одним из ближайших соратников лидера анархо-коммунистов И. А. Чемборисова, по совместительству полицейского провокатора. Однако нет никаких данных о связях будущего шефа НКВД с охранным отделением. Только в одном документе Московского охранного отделения, датированном 28 апреля 1912 года, говорилось, что Ягода, встречавшийся с московскими анархо-коммунистами, «в 1908 году был заподозрен в сношениях с охранным отделением». Но никакого подтверждения этому в нижегородских архивах не найдено. Да и зачем местной охранке начинающий анархист, если сам глава нижегородских анархо-коммунистов Иван Алексеевич Чемборисов давно уже был у нее на содержании? Потому-то дальше разговоров дело у группы, в которую входил Ягода, не пошло.

Можно допустить его участие в Сормовском восстании. Человек, в 1907 году готовивший экспроприации, годом раньше вполне мог оказаться в рядах боевой дружины. Не исключено также, учитывая знакомство с Я. М. Свердловым (об этом речь впереди), что Генрих Ягода с самого начала своей революционной деятельности примыкал не только к анархо-коммунистам, но и к большевикам. В охранном отделении ведь этого вполне могли не знать. Во всяком случае, в РКП(б) партстаж Ягоде исчисляли с 1907 года.

Если не за каждым шагом, то по крайней мере за поездками Генриха Григорьевича следили зорко. 15 августа 1909 года он выехал из Нижнего с паспортом на имя Григория Петровича Кнышевского (евреям запрещалось проживание в столицах, и приходилось пользоваться подложными документами), и об этом заблаговременно поступило сообщение в Московское охранное отделение. В письме указывались приметы Ягоды: «Одет: белая рубашка с длинным белым галстуком, поверх сероватый пиджак, черные брюки, серая большая заклепка (очевидно, на галстуке. — Б. С.), худощавый, среднего роста, сутуловат, лет двадцать, волосы длинные». Замечу, что одет наш герой довольно элегантно. Поэтому вряд ли основательны слухи, будто отец его был голь перекатная, «беднейший из бедных».

В тот раз переговоры Ягоды с московскими коллегами о получении порции «динамитного студня» для будущих экспроприаций закончились ничем. В конце концов полиции надоели частые отлучки Генриха Григорьевича в Белокаменную.

12 мая 1912 года Ягода был арестован в Москве с паспортом на имя Николая Галушкина — по некоторым сведениям, он сговаривался с московскими анархистами об организации налета на Николаевский банк в Нижнем. Благодаря Чемборисову и другим агентам об этом тут же стало известно жандармам. Однако «данных для возбуждения формального дознания», то есть достаточно весомых для суда улик, они добыть не сумели. В результате 14 июля 1912 года Ягода был в административном порядке сослан на два года в Симбирск — «за преступные сношения с лицами, принадлежащими к революционным организациям». Уже 21 февраля 1913 года в связи с амнистией, объявленной по случаю 300-летия дома Романовых, срок ссылки сократили вдвое, и 16 июля того же года Генрих Григорьевич был освобожден» Вернувшись в Нижний, он к анархо-ком-мунистам больше не обращался, зато сблизился (или возобновил контакты?) с большевиками. В ноябре будущий шеф НКВД перебрался в Петербург, где поступил работать статистиком сначала в статистическую артель Союза городов, а потом в больничную кассу Путиловского завода. Позднее он указывал в анкетах, что знает статистику и немецкий язык. Такое страховое учреждение, как больничная касса, считалось хорошим прикрытием для ведения среди рабочих марксистской пропаганды. В 1914 году в Петербурге Ягода женился на Иде Авербах, с которой познакомился еще в Нижнем.

В 1915 году наш герой был мобилизован в армию рядовым 20-го стрелкового полка 5-го армейского корпуса, на фронте был ранен, дослужился до ефрейторских лычек. После демобилизации вернулся в больничную кассу Путиловского завода. Очевидно, Генрих Григорьевич в армии вел партийную работу, поскольку сразу после Февральской революции стал членом большевистской фракции Петросовета, Петроградской военной организации и вошел в редакцию «Солдатской правды». С ноября 1917 по ноябрь 1918-го Ягода редактировал также газету «Крестьянская беднота», но на ниве журналистики известности так и не приобрел.

Руководитель ОГПУ

После Октябрьской революции свойство со Свердловым открыло Ягоде путь к быстрой карьере. В 1918-м Генрих Григорьевич стал управляющим делами Высшей военной инспекции Красной Армии, а 3 ноября того же года по совместительству — управделами Особого отдела ВЧК, осуществлявшего надзор за Красной Армией. В 1920 году Ягоду ввели в коллегию Наркомата внешней торговли, ни одного сотрудника которого не могли арестовать без предварительного уведомления об этом Генриха Григорьевича. С 1920 года он также управлял делами всей Чрезвычайной комиссии.

После того как в январе 1920 года право ВЧК выносить расстрельные приговоры было ограничено только прифронтовой полосой, Ягода подписал директиву, которая предлагала местным ЧК и армейским особым отделам арестованных, «кои по числящимся разным преступлениям подлежат высшей мере наказания», направлять в те районы, где декрет об отмене смертной казни не действовал, и там благополучно выводить в расход. Нет оснований полагать, что это была инициатива самого Генриха Григорьевича. Наверняка вопрос о том, чтобы и невинность соблюсти, и капитал приобрести, формально следуя пропагандистскому декрету и в то же время избавляясь от «контрреволюционеров», решался даже не Ф. Э. Дзержинским, а В. И. Лениным и другими членами Политбюро.

29 июля 1920 года Ягода стал членом коллегии ВЧК, которая в феврале 1922-го была преобразована в Главное политическое управление (ГПУ) при НКВД с лишением судебных функций. Ягода сохранил пост управделами ГПУ. С окончанием Гражданской войны и ослаблением террора осенью 1923-го ГПУ преобразовали в Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ), во главе которого остался Дзержинский. ОГПУ вывели из состава НКВД. Ягода получил повышение. 18 сентября 1923 года его назначили вторым заместителем председателя ОГПУ. В чекистской иерархии Ягода сделался третьим лицом — после председателя ОГПУ Феликса Эдмундовича Дзержинского и его первого заместителя Вячеслава Рудольфовича Менжинского.

Вот что пишет Бажанов о личных и деловых качествах руководителей ОГПУ: «Старый польский революционер (Дзержинский. — Б. С.), ставший во главе ЧК с самого ее возникновения, он продолжал формально ее возглавлять до самой своей смерти, хотя практически мало принимал участия в ее работе, став после смерти Ленина председателем Высшего Совета Народного Хозяйства… У него была наружность Дон-Кихота, манеры говорить человека убежденного и идейного. Поразила меня его старая гимнастерка с заплатанными локтями. Было совершенно ясно, что этот человек не пользуется своим положением, чтобы искать каких-либо житейских благ для себя лично. Поразила меня вначале и его горячность в выступлениях — впечатление было такое, что он принимает очень близко к сердцу и остро переживает вопросы партийной и государственной жизни… Но… очень скоро мне бросилось в глаза… что Дзержинский всегда шел за держателями власти и если отстаивал что-либо с горячностью, то только то, что было принято большинством… А один раз председательствовавший Каменев сухо сказал: «Феликс, ты здесь не на митинге, а на заседании Политбюро». И о чудо! Вместо того чтобы оправдать свою горячность… Феликс в течение одной секунды от горячего, взволнованного тона вдруг перешел к самому простому, прозаическому и спокойному..

Первый заместитель Дзержинского (тоже поляк), Менжинский, человек со странной болезнью спинного мозга, эстет, проводивший свою жизнь лежа на кушетке, в сущности, тоже очень мало руководил работой ГПУ. Получилось так, что второй заместитель председателя ГПУ Ягода был фактически руководителем ведомства.

Впрочем, из откровенных разговоров на заседаниях «тройки» (состоящей из Г. Е. Зиновьева, Л. Б. Каменева и И. В. Сталина, объединившихся против Л. Д. Троцкого. — Б. С.) я быстро выяснил позицию лидеров партии. Держа все население в руках своей практикой террора, ГПУ могло присвоить себе слишком большую власть вообще. Сознательно «тройка» держала во главе ГПУ Дзержинского и Менжинского как формальных возглавителей, в сущности от практики ГПУ далеких (но списки подлежащих расстрелу визировавших. — Б. С.), и поручала вести все дела ГПУ Ягоде, субъекту малопочтенному, никакого веса в партии не имевшему и сознававшему свою подчиненность партийному аппарату. Надо было, чтобы ГПУ было всегда подчинено партии и никаких претензий на власть не имело».

Дзержинский, как отмечают современники, действительно был очень плохим организатором. А его словно нарочно обременяли все новыми и новыми постами. Помимо ВЧК Феликс Эдмундович возглавлял Комиссию по улучшению жизни детей, Наркомат внутренних дел, Наркомат путей сообщения, а с 1924 года являлся председателем Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ). У шефа ГПУ не должно было оставаться времени для контроля за оперативной деятельностью карательного ведомства. Троцкий утверждал: «Самостоятельной мысли у Дзержинского не было. Он сам не считал себя политиком, по крайней мере, при жизни Ленина. По разным поводам он неоднократно говорил мне: я, может быть, неплохой революционер, но я не вождь, не государственный человек, не политик. В этом была не только скромность. Оценка была верна по существу… В хозяйственной работе он брал темпераментом: призывал, подталкивал, увлекал. Продуманной концепции хозяйственного развития у него не было… Ленин Дзержинского очень ценил. Охлаждение между ними началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу. Это, собственно, и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина».

О Менжинском же Троцкий отзывался и вовсе нелицеприятно: «Впечатление, какое он на меня произвел, будет точнее всего выражено, если я скажу, что он не произвел никакого впечатления. Он казался больше тенью какого-то другого человека, неосуществившегося, или неудачным эскизом ненаписанного портрета. Есть такие люди. Иногда только вкрадчивая улыбка и потаенная игра глаз свидетельствовали о том, что этого человека снедает стремление выйти из своей незначительности… После завоевания власти его впопыхах направили в Министерство финансов. Он не проявил никакой активности или проявил ее лишь настолько, чтоб обнаружить свою несостоятельность. Потом Дзержинский взял его к себе. Дзержинский был человек волевой, страстный и высокого морального напряжения. Его фигура перекрывала ВЧК. Никто не замечал Менжинского, который корпел в тиши над бумагами. Только после того как Дзержинский разошелся со своим заместителем Уншлихтом… он, не находя другого, выдвинул Менжинского. Все пожимали плечами. «Кого же другого? — оправдывался Дзержинский. — Некого!» Но Сталин поддержал Менжинского. Сталин вообще поддерживал людей, которые способны политически существовать только милостью аппарата. И Менжинский стал верной тенью Сталина в ГПУ. После смерти Дзержинского Менжинский оказался не только начальником ГПУ, но и членом ЦК. Так на бюрократическом экране тень несостоявшегося человека может сойти за человека».

Следует признать, что все преемники Дзержинского на посту главы ОГПУ-НКВД до назначения Берии были абсолютно ничтожны в политическом отношении и годились только на роль исполнителей решений партийного руководства, а точнее, Сталина.

Но вернемся к Ягоде. В бытность свою одним из руководителей ОГПУ Генрих Григорьевич издал немало любопытных распоряжений. Так, 4 августа 1924 года он разослал на места секретный документ, где говорилось: «Главный Репертуарный комитет циркуляром за № 1606 от 15/VII с. г. всем облитам и гублитам дал директиву… о том, чтобы они при разрешении сеансов так называемых «ясновидцев», «чтецов мыслей», «факиров» и т. д. ставили непременными условиями: 1) указание на каждой афишной рекламе, что секреты опытов будут раскрыты, 2) чтобы в течение каждого сеанса или по окончании его четко и популярно было разъяснено аудитории об опытах, дабы у тамошнего обывателя не создалось веры в потусторонний мир, сверхъестественную силу и «пророков».

Местным органам ОГПУ надлежит строго следить за выполнением указанных условий и в случае уклонения и нежелательных результатов запрещать подобные сеансы через облиты и гублиты».

Как не вспомнить тут сеанс черной магии профессора Воланда? Многие думали, что текст афиш «Сегодня и ежедневно в театре Варьете сверх программы: Профессор Воланд. Сеансы черной магии с полным ее разоблачением», равно как и появление после скандального представления людей из солидного ведомства на Лубянке — целиком плод булгаковской фантазии. На самом деле за разоблачением всяческой «магии» на театральной или цирковой сцене действительно следило такое серьезное учреждение, как ОГПУ.

Тогда же, 4 августа 1924 года, Ягода позаботился и о репертуаре лагерных и тюремных театров, в специальном циркуляре отметив, что он «ни в какой мере не соответствует задачам перевоспитания заключенных; постановки переполнены сентиментализмом, порнографией и пьесами, отрицательно влияющими на психику заключенных». Сам Генрих Григорьевич, как мы убедимся ниже, знал толк в порнографии. Но одно дело он сам и друзья чекисты и прочие представители советской элиты, и совсем другое — зеки, которых надлежит кормить только «идеологически выдержанной» культурной продукцией, без всяких там сентиментальностей или непристойностей.

Летом 1924 года цензура и ОГПУ ополчились также на патефонные пластинки (был составлен длинный список запрещенных произведений), современные танцы и городской фольклор. 16 июля Ягода потребовал «не допускать к публичному исполнению как на эстраде, так и в клубах «новых эксцентрических», как они обычно именуются, танцев — фокстрот, шимми, тустеп и прочие… Равным образом означенные танцы не допускать на танцевальных вечерах в клубах и других зрелищных предприятиях… Исключение представляют лишь те сценические произведения, куда хореография или эксцентрика введены в музыкальную партитуру и органически входят в само произведение, но отнюдь не являются вставным или дивертисментным номером». Не случайно у Булгакова в «Мастере и Маргарите» на Великом балу у сатаны танцуют крамольный фокстрот «Аллилуйя».

А днем раньше, 15 июля, Генрих Григорьевич обрушился на «песенки улицы», которые «состоят из пошлостей, порнографии и прочей романтики хулиганства, где единственное чувство — похоть и ревность». Органам ОГПУ во взаимодействии с цензурой предписывалось запрещать репертуар «цыганского типа». Сам Ягода, как и другие видные чекисты, этим запретам, естественно, не следовал — и «романтике хулиганства» не был чужд, и цыган уважал.

Интересно, а что писали о своем шефе чекисты-перебежчики? Один из них, бывший резидент ОГПУ в Турции Георгий Агабеков, в 1931 году в Берлине выпустил книгу «ЧК за работой», где наряду с тем, что знал лично, передал и слухи, ходившие в чекистской среде.

Агабеков утверждал, что верхушка ГПУ состоит «в большинстве из садистов, пьяниц и прожженных авантюристов и убийц, как Ягода, Дерибас, Артузов и многие другие. Председатель ГПУ Менжинский, состоящий одновременно членом ЦК ВКП(б), не в счет. Он — член правительства, больной человек. Живет все время на даче и выполняет предписания врачей. Зато его первый заместитель Ягода — совсем другого поля ягода. Я его знал в 1921 году, когда он еще был мелкой шишкой по Управлению делами ГПУ и больше интересовался хозяйственной частью. Хозяйство, в особенности чужое хозяйство, является, видимо, его специальностью, ибо и сейчас Ягода, будучи фактически руководителем всего ОГПУ, опять-таки оставил за собой руководство кооперативом ГПУ, являющимся одним из лучших и богатейших кооперативов в Москве. Из средств кооператива он подкармливает многочисленных своих прихлебателей, которые взамен этого являются его верными соратниками, начиная с ведения какой-нибудь служебной интриги и кончая устройством попоек с де-вицами-комсомолками на конспиративных квартирах ГПУ Все работники знают садистские наклонности Ягоды, но все боятся говорить об этом вслух, ибо иметь Ягоду врагом — это минимум верная тюрьма».

В своих первых публикациях о ЧК, вышедших вскоре после побега на Запад, Агабеков высказывался еще резче. Серия его статей, появившаяся в парижской «Матэн» в октябре 1930 года под названием «Преступления ГПУ», тотчас же в виде секретных сводок ТАСС оказалась на столах руководителей карательных органов, в том числе Ягоды и Берии, тогда главы ОГПУ Закавказья.

Агабеков так описал верхушку родного ведомства: «Ленин сказал: «Каждый коммунист должен быть чекистом» (Агабеков перефразировал ленинские слова, сказанные в 1920 году на IX съезде партии: «Хороший коммунист в то же время есть и хороший чекист». — Б. С.). С тысячами других я разделил тогда то убеждение, что советский режим — правительство пролетариата, для пролетариата. Для того же, чтобы этот новый режим мог развернуться и крепнуть, ему нужна была полная свобода; всякий, кто мешал ему в его развитии, был его врагом и должен быть уничтожен. Это было логично.

Моя первая миссия поставила меня в отношения с людьми, поступки которых внушали мне отвращение, но мой революционный фанатизм был еще настолько силен, что он мне мешал утерять веру в правительство, которое терпело подобных слуг».

Агабеков дал в статье очень колоритные портреты этих «слуг»: «В Ташкенте я миновал встречу с Бокием, настоящим чудовищем. В 1919 и 1920 годах он до такой степени терроризировал Ташкент, что еще и сейчас там говорят о нем с ужасом. Так вот, этот человек, ставший легендарным из-за своей жестокости, является сейчас начальником специального отдела ГПУ, где он является хранителем важнейших тайн.

При каждом моем возвращении в Москву я открывал новые гнусности моих шефов и чувствовал, как вера моя колеблется. Петерс, который сейчас возглавляет восточный отдел ГПУ, — личность, испорченная до мозга костей; он никогда не ездит без своего «гарема» своих маленьких машинисток: когда которая-нибудь из них наскучит ему и он ею пресытится, он бросает ее где-нибудь в пути, наставляя ее обратиться к представителям местной ГПУ; последние вынуждены прийти на помощь покинутой и найти какое-нибудь занятие. Не начальник, не патрон разве Петерс?

Менжинский — глава ГПУ, но только по имени, ибо он человек больной. Истинный глава — его заместитель, Ягода. Это грубый субъект, без всякой культуры и образования, почти безграмотный (тут уж автор хватил через край: гимназию, хоть и экстерном, Ягода все-таки окончил. — Б. С.), но он обладает железной волей (последующие события, в том числе поведение Генриха Григорьевича на следствии и суде по делу «правотроцкистского блока», доказали, что его железная воля — миф, созданный советской печатью. — Б. С.), он обожает власть и ни перед чем не отступился бы для того, чтобы сохранить ее (в действительности ничего не сделал. — Б. С.). Его подставное лицо, преданный ему беспредельно, — это Шанин, садистические наклонности которого ни для кого не секрет. Шанин — организатор знаменитых оргий, которыми развлекается Ягода; для этого образовалась специальная группа секретарей и машинисток, желающих принимать участие в этих маленьких празднествах; для пополнения состава приглашаются, кроме того, комсомолки (интересно, танцевали там крамольный фокстрот? Наверняка танцевали. — Б. С.).

Крупным главарям не неизвестны эти гнусности, но ЦК партии умеет так устроиться, чтобы ни один скандал не задел бы ни одного сколько-нибудь значительного члена правительства. Если менее высокопоставленные люди ухитряются собрать доказательства, таковые быстро уничтожаются».

Легендарный злодей Глеб Иванович Бокий тоже знал толк в оргиях. В 1938 году один из его товарищей, Н. В. Клименков, на следствии в НКВД поведал историю «коммуны Бокия», глава которой был расстрелян годом раньше: «С 1921 года я работал в спецотделе НКВД (имеется в виду ВЧК. — Б. С.). Отдел в то время возглавлял Бокий Глеб Иванович… Последний в одно время сообщил мне, что им в Кучино создана «Дачная коммуна», в которую входят отобранные им, Бокием, люди, и пригласил меня ехать на дачу вместе с ним. После этого я на даче в Кучино бывал очень часто…

При первом моем посещении «Дачной коммуны» мне объявили ее порядки, что накануне каждого выходного дня каждый член «коммуны» выезжает на дачу и, приехав туда, обязан выполнять все установленные «батькой Бокием» правила.

«Правила» эти сводились к следующему: участники, прибыв под выходной день на дачу, пьянствовали весь выходной день и ночь под следующий рабочий день.

Эти пьяные оргии очень часто сопровождались драками, переходящими в общую свалку. Причинами этих драк, как правило, было то, что мужья замечали разврат своих жен с присутствующими здесь же мужчинами, выполняющими «правила батьки Бокия». «Правила» в этом случае были таковы. На даче все время топилась баня. По указанию Бокия, после изрядной выпивки партиями направлялись в баню, где открыто занимались групповым половым развратом.

Пьянки, как правило, сопровождались доходящими до дикости хулиганством и издевательством друг над другом: пьяным намазывали половые органы краской, горчицей. Спящих же в пьяном виде часто «хоронили» живыми, однажды решили похоронить, кажется, Филиппова и чуть его не засыпали в яме живого. Все это делалось при поповском облачении, которое специально для «дачи» было привезено из Соловков. Обычно двое-трое наряжались в это поповское платье, и начиналось «пьяное богослужение»…

На дачу съезжались участники «коммуны» с женами. Вместе с этим приглашались и посторонние, в том числе и женщины из проституток. Женщин спаивали допьяна, раздевали их и использовали по очереди, предоставляя преимущество Бокию, к которому помещали этих женщин по нескольку.

Подобный разврат приводил к тому, что на почве ревности мужей к своим женам на «Дачной коммуне» было несколько самоубийств… К концу 1925 года число членов «Дачной коммуны» увеличилось настолько, что она стала терять свой конспиративный характер».

О «коммуне» рассказал на следствии и другой участник оргий — подчиненный Бокия доктор Гоппиус: «Каждый член коммуны обязан за «трапезой» обязательно выпить первые пять стопок водки, после чего члену коммуны предоставлялось право пить или не пить, по его усмотрению. Обязательно было также посещение общей бани мужчинами и женщинами. В этом принимали участие все члены коммуны, в том числе и две дочери Бокия. Это называлось в уставе коммуны «культом приближения к природе». Участники занимались и обработкой огорода. Обязательным было пребывание мужчин и женщин на территории дачи в голом и полуголом виде…»

Описаний оргий с участием Ягоды пока не найдено. Но, наверное, они не слишком отличались от тех, что устраивались в «коммуне Бокия». Только Генрих Григорьевич «приближался к природе» не в Кучино, а на своей даче в Озерках. И, в отличие от Глеба Ивановича, водке предпочитал дорогие коллекционные вина.

Но вернемся к Агабекову. Бывший чекист старался объяснить европейской публике, почему он вдруг решил сменить вехи: «Я был убежден, что советский режим с его железной дисциплиной сумеет насадить коммунизм в России и что благодаря ему страна узнает эру благополучия и процветания.

Увы, это была лишь прекрасная мечта, от которой я внезапно очнулся, когда понял, что ЧК, этот оплот революции, лишь прогнившее здание, источенное червями, и что главари ее, за редкими исключениями, предаются интригам, пороку, разврату, даже садизму… Я исключаю из этого очень немногих простаков, которые честны, но остальные…

Я должен сказать свое слово сейчас, я должен разоблачить, к каким гнусностям приводит неограниченная власть главарей; я должен рассказать об омерзительной жестокости их убийств и их репрессий, я должен, наконец, рассказать о том, как террор и разврат являются рычагами советского правительства…»

Агабеков заклинал западные правительства пресечь козни большевиков по разжиганию «мировой революции»: «Иностранцы прежде всего должны убедиться в одной вещи: в том, что Наркоминдел, III Интернационал, шпионская разведка (имеется в виду военная разведка. — Б. С.) и прославленное ГПУ — одно целое, единое и неделимое. Эти четыре учреждения имеют одного господина, одну цель. Господин — это Политбюро. И глава его — Сталин. Цель — мировая революция.

У советского правительства никогда не переводятся деньги для финансирования этих различных учреждений. На свой заграничный шпионаж, т. е. помимо административных расходов в Москве и СССР, ГПУ расходует ежегодно 3 миллиона долларов, и заметьте при этом, что всевозможные мелкие дополнительные дела, как дача взяток, убийства и пр., оплачиваются отдельно. Откуда же берутся эти баснословные суммы? Своим источником они имеют экспорт и продажу предметов первой необходимости, в особенности хлеба, который отбирают у голодающего народа.

В Москве ГПУ имеет у себя на службе 10 тысяч человек (в действительности к 1 октября 1930 года центральный аппарат ОГПУ насчитывал 4692 человека, а всего в ОГПУ по штату состояло 22 180 человек, да еще не менее 20 тысяч сексотов, работавших на постоянной или разовой основе; после проведенной в октябре реорганизации штаты карательного ведомства возросли еще на 3 тысячи человек. — Б. С.). Трудно подсчитать число всех тех, кто обслуживает его и в СССР, и за границей. Во всяком случае, я могу удостоверить, что нет такого сколько-нибудь значительного города на свете, где ГПУ не удалось бы водворить своих агентов. В Москве штаб ГПУ имеет сейчас 2500 главных сотрудников. Все они получают хорошее жалованье и пользуются многочисленными привилегиями в отношении продовольственных продуктов».

Агабеков рассказал, как именно казнили в мрачном здании на Лубянке: «Наиболее балуемые… — это лица, на которых возложены казни — слово должно быть произнесено: палачи. Эти могут быть уверены в том, что они ни в чем нуждаться не будут, но к ним относятся и с отменным уважением, кроме того.

Но медаль имеет и оборотную сторону: каждый агент ГПУ, однажды заподозренный, будет ликвидирован без суда. Главари рассмотрят его дело, и если им покажется, что он «заслуживает виселицы», то виновный предается казни — тут же, в самом здании ГПУ. Что касается осужденных на смерть из лиц, не принадлежащих к составу этого учреждения, то они обычно предаются казни в другом месте…

В эти зловещие убежища (внутреннюю тюрьму ГПУ. — Б. С.) имеют доступ только стражники, и стражники тщательно просеиваются среди отрядов ГПУ. Так, когда я должен был пойти допрашивать Блюмкина… то я не был допущен в камеру заключенного; тюремщики привели его ко мне в другую часть здания. Содержащимся во внутренней тюрьме ГПУ ни на минуту не разрешается выходить на прогулку.

Клуб чекистов помещается в доме № 11 на Лубянке и тут же рядом тир… Улица так шумна со своими электрическими трамваями и другими экипажами, что шум из тира заглушается; однако из столовой слышатся порой явственные звуки выстрелов… За галереей тира имеется комната с асфальтовым полом. Здесь казнят, «пускают в расход», как там говорят. Величайшая тайна окружает эти казни, которые происходят на рассвете. Встретишь только иногда в клубе лиц, известных как палачей. Если они являются совершенно пьяными и особенно шумные, то ты уже знаешь, в чем дело. Они расстреливали, и их угостили хорошей порцией водки.

Впрочем, ничего не может быть проще казни на Лубянке. Заключенный вытаскивается из своей камеры; так как ему ничего не говорят и так как его уже вытаскивали не раз для допросов, то он говорит себе: «Это, может быть, не произойдет». Через настоящий лабиринт коридоров он проходит в узкий проход, откуда спускается несколько ступеней; тут солдаты грубо толкают его, и, в то время как он спотыкается по ступенькам, выстрел сзади сваливает его вниз; он падает, пораженный со спины палачом, которого он не видел.

Большинство людей, на которых лежит выполнение казней, люди ненормальные или же перестают быть нормальными; часто они трагически кончают.

Так, например, был среди них некий Вейсс, чрезвычайно ценимый за свою «старательную работу»; правильно или неправильно, но однажды его обвинили в передаче тайн иностранцам. При одной только мысли, что он, в свою очередь, подвергнется тем ужасным мучениям, которые он наносил другим, он сошел с ума и обратил свое оружие против самого себя».

Легендарный чекист Яков Григорьевич Блюмкин, которого Агабекову довелось допрашивать, тоже получил свою пулю от кого-то из коллег безумного Вейсса. Это произошло 3 ноября 1929 года. Блюмкин оказался первым членом партии, расстрелянным за фракционную деятельность. Виноват он был в том, что встретился на Принцевых островах вблизи Стамбула с опальным Троцким и согласился передать письмо Льва Давидовича его сторонникам в СССР. Напомню, что Яков Григорьевич в 1918 году прославился убийством германского посла графа Мирбаха.

Неожиданный свидетель

Интересный портрет Блюмкина и ряда других видных деятелей той эпохи дал в своем дневнике журналист Михаил Яковлевич Презент. Этот дневник попал в руки Ягоды и Сталина в результате почти детективной истории. В январе 1935 года было начато так называемое «кремлевское дело» о террористических планах, будто бы существовавших среди сотрудников правительственных учреждений. Аресту подверглись технические сотрудники кремлевских служб и Президиума ЦИК. В рамках этого дела 11 февраля был арестован ответственный секретарь издававшегося ЦИК журнала «Советское строительство» Михаил Яковлевич Презент, близкий к Енукидзе. Главной причиной задержания, однако, стал его дневник, о котором ходили легенды в московской литературной среде. В тот же день дневник оказался на столе у Сталина, а затем был возвращен Ягоде для предметного разбирательства.

Презент записал много достаточно откровенных высказываний представителей советской политической и литературной элиты, что впоследствии вышло им боком. Автор же дневника, тяжело больной диабетом, не вынес потрясения. После ареста он был лишен жизненно необходимого инсулина и 112 дней спустя умер в тюремной больнице.

Ягода (или сам Сталин?) взял на карандаш многие крамольные места из дневника журналиста. Например, разговор Презента 6 июня 1928 года с бывшим троцкистом Леонидом Петровичем Серебряковым, собиравшимся на работу в «Амторг» (это назначение так и не состоялось): «Л. П. Серебрякова предположено послать в Америку заместителем председателя Амторга. Когда ему передали, что я не прочь тоже поехать в Америку, он ответил, что все бы хорошо и парень я хороший, и хорошо, что язык изучаю, но плохо, что я — еврей, а в Ам-торге всего один русский, а остальные евреи. Это заявление мне настолько противно, что я прекратил на середине разговор. Антисемитизм въелся даже в мозги таких прекрасных людей, как Серебряков, утверждающих, что мне нельзя ехать в Америку, потому что американцы не любят евреев. Думаю, что здесь дело не в американцах».

Прочитав эти строки, Генрих Григорьевич наверняка поежился. Он и сам должен был чувствовать тенденцию постепенно убирать евреев со всех более или менее значительных постов. Борис Бажанов приводит в своих мемуарах, впервые опубликованных в 1930 году, анекдот, сочиненный Карлом Радеком после разгрома троцкистско-зиновьевской оппозиции: «Какая разница между Сталиным и Моисеем? Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин из Политбюро». Бажанов заметил по этому поводу: «К старым видам антисемитизма (религиозному и расистскому) прибавился новый — антисемитизм марксистский». Ягода это тоже понимал.

Как выяснилось из последующей записи Презента, Серебряков оказался чужд антисемитизма: «После разговора с Серебряковым я увидел, что информация о его отношении ко мне как к еврею неверна. Верно только то, что в Амторге много евреев, и это, по его мнению, производит несколько отрицательное впечатление на американцев. Но верно также и то, что он рад взять меня на работу в Нью-Йорк; временным препятствием является скверное знание мною (почти незнание) английского языка».

Внимание Ягоды и Сталина привлекла и запись от 30 ноября 1928 года, где Презент зафиксировал разговор в трамвае: «Теперь нужно быть философом и ко всему относиться с юмором, чтобы смотреть, как «они строят социализм» и отрывают друг у друга головы». Генрих Григорьевич чувствовал, что его голова тоже непрочно сидит на плечах. Сталин ведь уже грозился «набить морду» за то, что НКВД не дает Ежову, председателю Центральной контрольной комиссии (ЦКК), всех материалов по убийству Кирова.

Еще одно место, отчеркнутое в дневнике, — это комментарий Презента на стихотворный фельетон Демьяна Бедного «Через сто лет», опубликованный в «Правде» 11 декабря 1928 года и клеймивший троцкистов: «Лучших доносов не бывало и в худшие времена». Бедный представлял оппозицию в виде капризного дитяти, которому нужно только кричать и выискивать недостатки. В заключение он писал: «Я не знаю карательных статей, а просто скажу в своей концовке: подпольных троцкистских детей мы не будем гладить по головке!»

Заинтересовала Генриха Григорьевича и запись от 19 января 1929 года о бывшем редакторе «Известий» Юрии Михайловиче Стеклове, возглавлявшем в ту пору журнал «Советское строительство»: «Постепенно Стеклов повышается в чинах. Недавно он из заместителя председателя комитета по заведованию учеными и учебными учреждениями ЦИК СССР переведен в председатели. Когда я ему вручил выписку из протокола Президиума ЦИК СССР об его назначении, он сказал: «Вы помните, конечно, «Три мушкетера». Герцог Ришелье дает д’Артаньяну чистый бланк за своей подписью, чтобы он вписал в него любое назначение. Д’Артаньян идет с этим бланком к своим друзьям и передает его первому Атосу. Тот с улыбкой возвращает бланк, благодарит д’Артаньяна за дружбу и говорит: «Возьми его себе: для Атоса это слишком много, а для графа де ла Фер — слишком мало». Из этого следует, что Стеклов еще не считает себя потерянным человеком. Колоритная фигура. Смесь большой эрудиции, бойкого пера и потрясающего нахальства. С удовольствием-любопытством наблюдаю, как этот хам распускает свои лепестки. Недаром его так не терпит Авель Софронович Енукидзе».

Для Ягоды и Сталина было важно, что бывший оппозиционер Стеклов все еще не отказался от политических амбиций, а значит, представляет определенную опасность. Тем более что дальше в дневнике Презента, в записи от 10 февраля 1929 года, зафиксированы совсем уж крамольные речи Юрия Михайловича: «Стеклову, как крупному чиновнику ЦИКа, оборудовали большой отдельный кабинет. Я распорядился перевесить туда находившийся в моей с Ю. Потехиным (Потехин Юрий Николаевич — писатель и журналист, видный «сменовеховец», погибший в ходе репрессий 1937–1938 годов. — Б. С.) комнате солидный портрет Рыкова. Портрет этот висит в комнате Стеклова уже довольно долго. Позавчера он говорит Потехину: «Как, у меня висит портрет Рыкова!» — «А что, — отвечает Потехин, — не оправдал доверия?» — «Нет, ничего. Он человек хороший. Звезд с неба, правда, не хватает, но ничего». — «А кто, по-вашему, сейчас самый талантливый человек?» — спрашивает Потехин. «Троцкий, конечно. Но он выслан, кажется, за границу, и теперь не осталось ни одного умного человека. Томский вот очень талантлив, но он мало популярен. А это такой человек, который может дать много очков вперед многим европейским министрам».

Сталин не простил Стеклову восхваления Троцкого. Получалось, что бывший редактор «Известий» и Иосифа Виссарионовича не относил к числу умных людей, раз утверждал, что таковых после изгнания Троцкого в руководстве страны не осталось. В феврале 1938 Стеклов будет арестован и в сентябре 1941-го, как и Презент, умрет в тюремной больнице.

Отмечена и запись от 25 февраля 1929 года, зафиксировавшая весьма нелестную характеристику, данную Стекловым Михаилу Кольцову: «Не могу видеть творения Михаила Кольцова. Во Франции, знаете, есть журналисты, которых называют «револьверными». Они в погоне за сенсацией готовы пойти под револьвер, нож, веревку. Отличие Кольцова от таких журналистов то, что он хочет быть «револьверным» журналистом, но без всякого риска в работе».

Сталин хорошо запомнил эти строки. И в 1938 году вернувшемуся из Испании Кольцову Иосиф Виссарионович задал странный на первый взгляд вопрос: «У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?» — «Есть, товарищ Сталин», — ответил удивленный редактор «Огонька». «Но вы не собираетесь из него застрелиться?» — «Конечно нет. И в мыслях не имею». — «Ну вот и отлично, — заключил Сталин. — Еще раз спасибо за интересный доклад, товарищ Кольцов. До свидания, дон Мигель». Иосиф Виссарионович решил сделать из Михаила Ефимовича подлинно «револьверного» журналиста. Чтобы все было по-настоящему: не только сенсации, но и реальный риск получить пулю. Возможно, сгубили Кольцова, среди прочего, его неумеренные славословия в адрес «железного наркома» Ежова. 8 марта 1938 года в «Правде» Кольцов охарактеризовал его как «чудесного несгибаемого большевика, который дни и ночи не встает из-за стола, стремительно распутывает и режет нити фашистского заговора». При преемнике Ежова — Берии — Михаил Ефимович был 14 декабря 1938 года арестован, а 2 февраля 1940 года, на два дня раньше, чем Ежов, расстрелян.

В дневнике Презента Ягода и Сталин нашли еще немало откровенных высказываний деятелей оппозиции. Например, 29 марта 1929 года Стеклов опять хвалил Троцкого: «Я всегда ровно относился к Льву Давидовичу, признавал, признаю и буду признавать его огромные дарования, но всегда утверждал, что политически он неуравновешен. Никогда не считал его выше себя, просто человеку повезло. А эта нынешняя лающая свора раньше подавала ему калоши и счищала пыль с костюма».

23 апреля 1929 года Презент зафиксировал откровения своего друга А. С. Енукидзе, только что вернувшегося из Германии: «Ни за что бы не жил в Европе, где живут и работают для единиц, где нет никакой перспективы, жить можно только в СССР, — сказал А. С. — Но, — добавил он, — только союз Германии и СССР может спасти и ту, и другую страну». Тут уже недалеко и до обвинений в работе на германскую разведку. Правда, в 1935-м Авелю Софроновичу инкриминировали только «моральное разложение» и потерю политической бдительности. Он отделался исключением из партии. Вот в 1937-м, уже при Ежове, последовали обвинения в участии в «правотроцкистском блоке», «систематическом шпионаже в пользу одного из иностранных государств» (Германии) и руководстве «кремлевским заговором» с целью убийства Сталина. В декабре того же года Енукидзе расстреляли.

Презент описал и визит Демьяна Бедного на сталинскую дачу 17 мая 1929 года: «Сегодня в третьем часу дня Демьян, его дочь Тамара, А. В. Ефремин и я поехали в Зубалово: Демьян к Сталину, а мы в ожидании Демьяна — в сосновый лес…

Около 5 ч. Демьян вернулся, и мы покатили в город.

— Сколько оптимизма в этом человеке! — рассказывал Демьян о Сталине. — Как скромно живет! Застал я его за книгой. Вы не поверите: он оканчивает вторую часть «Клима Самгина». А я первую часть бросил, не мог читать. Но если б вы знали, чем он разрезает книгу! Пальцем! Это же невозможно. Я ему говорю, что, если бы Сталин подлежал партийной чистке, я бы его за это вычистил из партии».

Эта шутка наверняка не понравилась Иосифу Виссарионовичу. И в 1938 году он сам вычистил зарвавшегося Демьяна из рядов ВКП(б). Большая часть следующей страницы из дневника Презента вырвана. Вполне вероятно, что там прозвучал очень резкий отзыв Демьяна Бедного о Сталине, содержание которого мы попробуем восстановить.

В мае 1934 года Осип Эмильевич Мандельштам был арестован за стихи о «кремлевском горце», где были такие строки:

Его толстые пальцы как черви жирны,

А слова как пудовые гири верны.

Вдова поэта, Надежда Яковлевна, вспоминала: «Я посоветовала Пастернаку поговорить с Демьяном (чтобы тот помог арестованному Мандельштаму. — Б. С.). Борис Леонидович позвонил ему едва ли не в первый день, когда у нас рылись в сундуке, но Демьян как будто уже кое-что знал. «Ни вам, ни мне в это дело вмешиваться нельзя», — сказал он Пастернаку… Знал ли Демьян, что речь идет о стихах против человека с жирными пальцами, с которым ему уже пришлось столкнуться?.. Во всяком случае, Демьян сам уже был в немилости из-за своего книголюбия. Он имел неосторожность записать в дневнике, что не любит давать книги Сталину, потому что тот оставляет на белых страницах отпечатки жирных пальцев. Секретарь Демьяна решил выслужиться и переписал для Сталина эту выдержку из дневника. Предательство, кажется, не принесло ему пользы, а Демьян долго бедствовал и даже продал свою библиотеку».

О том же вспоминает и вдова бывшего советского посла в Болгарии Федора Раскольникова — Муза, уже прямо называя имя Презента: «В круг близких друзей Демьяна затесался некий субъект, красный профессор по фамилии Презент. Эта темная личность была приставлена для слежки за Демьяном (Михаил Яковлевич никогда не был «красным профессором» и в ведомстве Ягоды тоже не служил. Он просто был искренний человек, до конца так и не понявший, в какой стране живет. Это его и погубило. — Б. С.). Презент вел дневник, где записывал все разговоры с Бедным, беспощадно их перевирая. Однажды Сталин пригласил Демьяна Бедного к себе обедать. «Он знает, что я не могу терпеть, когда разрезают книгу пальцем, — говорил Демьян Раскольникову. — Так представьте себе, Сталин взял какую-то новую книгу и нарочно, чтобы подразнить меня, стал разрезать ее пальцем. Я прошу его не делать этого, а он смеется и продолжает нарочно разрывать страницы».

Возвратясь из Кремля, Демьян рассказывал, какую чудесную землянику подавали у Сталина на десерт. Презент записал: «Демьян Бедный возмущался, что Сталин жрет землянику, когда вся страна голодает». Дневник был доставлен «куда следует», и с этого началась опала Демьяна».

Несомненно, и Надежда Мандельштам, и Муза Раскольникова имеют в виду одну и ту же запись в дневнике Презента — о том, как Сталин разрезал листы книг пальцами. Не исключено, что поэтическая фантазия Мандельштама произвела отсюда строчку о жирных, как черви, пальцах «кремлевского горца». В этом случае вырванным из дневника, скорее всего, оказался рассказ Демьяна Бедного о Сталине, вкушающем землянику в голодающей стране. Хотя, возможно, там была и прямая цитата о «жирных пальцах». Сталин не хотел, чтобы потомство читало компрометирующие его записи…

Презент был близко знаком со многими деятелями оппозиции, раскаявшимися и получившими право возвратиться в столицу. Бывшие соратники Троцкого слетались в Москву, как бабочки на огонь. 22 июля 1929 года Михаил Яковлевич записал в дневнике: «Три дня назад в Москву вернулись Смилга (Смилга Ивар Тенисович — видный троцкист, бывший начальник Политуправления Реввоенсовета и бывший заместитель председателя Госплана; расстрелян в 1938 году. — Б. С.) и Радек — из ссылки. Несколько дней назад вернулся из Америки Серебряков (это тоже был род ссылки, хотя и весьма комфортной. — Б. С.). В Москве находится также приехавший из Казани Преображенский (Преображенский Евгений Алексеевич — сторонник Троцкого, в 1919 году совместно с Бухариным написал «Азбуку коммунизма», бывший заместитель председателя Главного концессионного комитета, возглавлявшегося Троцким; расстрелян в 1937 году. — Б. С.).

Вечером, около 11,5 часа, я встретился с Радеком, выходившим из 2 дома Советов, и проводил его до Пречистенских ворот, у которых, на Остоженке, 1, находится его квартира. Шли медленно и перебрали кучу тем.

— Я вернулся в Москву совсем, — ответил он на мой вопрос, попыхивая неизменной трубкой. — Серебряков, Преображенский, Смилга и я подали на днях заявления в ЦКК с просьбой восстановить нас в партии. С нами — многие, и я надеюсь вернуть в партию большинство исключенных и сосланных. Мы считаем, что сейчас ведется правильная классовая политика, идет громадная борьба с кулаком, и теперь нельзя быть наблюдателем, а нужно активно работать. Личные отношения должны уступить место политике. До высылки Льва за границу мы все всячески удерживали его от опрометчивых шагов. Теперь он для нас пропал, делая одну глупость за другой, и трагедия, что никто не может его удержать. Политика есть политика. У Гольбаха в его «Системе природы» замечательно сказано насчет того, что если человека перемещают с места на место, то ему кажется, что вселенная переместилась, на самом же деле все остается в мире по-прежнему.

— Как вы жили все это время?

— Прекрасно. Генералу живется хорошо даже в ссылке, рядовому — хуже. Я даже заработал там вот этот револьвер (показывает на боковой карман), выпросив его у начальника ГПУ для борьбы с бандитами: хозяйка заметила парня, перелезавшего ночью забор нашего дома, я пришел в ГПУ и спросил: «Ваш парень?» — «Слово, что не наш». — «Если так, — говорю я, — давайте револьвер для защиты». Дали. Я пользовался полной свободой, получал из-за границы 12 газет и журналов, новые книги. В свое время я не брал за границей литературного гонорара, а в ссылке мне это пригодилось: я написал за границу письмо с просьбой внести в книжный магазин следуемые мне деньги, и мой прежний книжный торговец прекрасно снабжал меня всеми новинками. Я перевез в ссылку основную часть моей библиотеки. Когда я ехал на место ссылки на тройке с начальником ГПУ, а за ним везли на нескольких санях ящики с книгами, крестьяне думали, что везут золото.

— Что Муралов (Муралов Николай Иванович — сторонник Троцкого, бывший командующий войсками Московского военного округа; расстрелян в 1937 году. — Б. С.)?

— Он непримирим. Когда он узнал, что мы собираемся возвращаться, он, встретившись со мной в Новосибирске, говорил: «Помни, что ты друг Льва». Не понимает человек, что бывают моменты, когда личная дружба отходит на второй план. Сейчас можно быть или белым, или зеленым, или красным. Большевик не может быть ни белым, ни зеленым. Сосновского мне было бесконечно жаль. У него одно время было такое настроение, что я боялся трагического конца. Личная дружба с Львом закрывает ему глаза на все, что происходит. А происходит огромная борьба с кулаком. Здесь, на страницах центральной прессы, эта борьба не освещается. А посмотрели бы, что делается в Сибири. Там на активность кулака отвечают в среднем семью смертными приговорами вдень…

— Что Богуславский (Богуславский Михаил Соломонович — сторонник Троцкого, бывший заместитель председателя Моссовета; расстрелян в 1937 году. — Б. С.)?

— Этот не пропадет. Так же, как он во время разгара борьбы ни разу не выступил ни на одном собрании, он, блестящий оратор, так и здесь он занимается радикализмом за стаканом.

— Что Раковский (Раковский Христиан Георгиевич — сторонник Троцкого, бывший посол в Англии и Франции; на процессе по делу «правотроцкистского блока» в 1938 году приговорен к 20 годам тюрьмы; расстрелян в 1941 году. — Б. С.)?

— Христиана мне жаль. Он старик, ему трудно делать первый шаг. Мы будем…

— Таранами?

— Вот именно, а они все пойдут за нами, — и Христиан, и Белобородов (Белобородов Александр Григорьевич — сторонник Троцкого, в 1918 году как председатель Уральского облисполкома был причастен к гибели царской семьи, в дальнейшем — нарком внутренних дел РСФСР; расстрелян в 1938 году. — Б. С.), и Иван Никитич Смирнов (Смирнов Иван Никитович — сторонник Троцкого и Зиновьева, бывший секретарь Петроградского комитета партии; расстрелян в 1936 году после процесса по делу «Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского блока». — Б. С.). Ему я писал много, и на девять десятых он — наш. Если в ближайшие дни он не даст окончательного ответа, я сяду в аэроплан, полечу к нему и заставлю его идти с нами. И молодежь мы скоро вернем! Прежде всего Мирру (Мирру Саховскую), муж ее еще артачится, но я уже выписал их без их ведома в Томск, в мою квартиру, а там Роза (жена Радека) быстро их отделает, прикрикнет на них — и дело с концом.

— Кого успели повидать из большинства?

— Прежде всего, конечно, Ярославского (Ярославский, Губельман Емельян Михайлович — сторонник Сталина, видный теоретик и практик воинствующего атеизма, один из авторов «Краткого курса истории ВКП(б)». — Б. С.), Евреи идут в «микву» (иудейский бассейн для ритуального омовения. — Б. С.), а мы в ЦКК. Он дал прочесть мне последнюю статью Льва в «Volkswille», направленную против меня, в которой он сам же оказывает мне услугу. Он пишет, что я был против уличного выступления 7 ноября, против собрания в МВТУ (имеется в виду альтернативная официальной демонстрация сторонников Троцкого в Москве и Ленинграде 7 ноября 1927 года. — Б. С.). Конечно, был. И, как видите, был совершенно прав. Вы читали его ужасную брошюру о том, кто руководит Коминтерном?

— Нет, не читал, но слышал.

— Ужасная, постыдная брошюра. Лев перешел от политики наличности, делает глупости, и никто его не может теперь удержать. Когда получилась статья Ярославского, я подумал, что тут что-то не так, что, вероятно.

Лев поместил свою статью в «Volkswille», а оттуда буржуазная пресса перепечатала. Белобородов, когда узнал, схватился за голову и крикнул: «Или я сошел с ума, или Троцкий — сумасшедший!»…

— Что вы будете делать?

— Хочу окончить первый том книги о Ленине, а если позволят — работать где-нибудь — что ж, поработаем. Мы — люди компанейские: когда ругаемся — так вовсю, а когда сговорились — то работаем без всяких разговоров…

— Демьян будет очень рад Вашему приезду.

— Возвращение в партию не означает вовсе, что я возобновлю отношения с этой сволочью. За целый год не написать ни одного стихотворения против кулака! Ясно, что он человек правой группировки.

— У Каменева были?

— Нет. Не хочу их подводить после всей этой истории Каменев — Бухарин (имеется в виду тайная встреча Бухарина с Каменевым и Сокольниковым во время июльского Пленума ЦК, о которой было рассказано в троцкистской листовке; по утверждению троцкистов, на встрече речь шла о возможности блока между правыми и сторонниками Троцкого, причем Бухарин будто бы сказал, что предпочел бы видеть в Политбюро вместо Сталина Каменева и Зиновьева; Бухарин, не отрицая факта встречи, утверждал, что о блоке речи не было. — Б. С.). И Бухарин, и Рыков, и Томский, конечно, для партии будут сохранены. Кстати, вы читали новую книгу Эренбурга о Ротшванце (имеется в виду роман Ильи Эренбурга «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца». — Б. С.)? Нет? Гениальная книга. Я ее получил в Томске (место ссылки Радека. — Б. С.) из Парижа. Ее зачитывают все до дыр. Рекомендую почитать. Слыхал новые анекдоты и мог бы теперь снова уехать в Томск. Самый лучший анекдот о том, что Троцкий решил покончить жизнь самоубийством и прислал Сталину письмо, что вызывает его на социалистическое соревнование…»

Весь разговор Презента и Радека отчеркнут карандашом. Сталин наверняка читал его с большим вниманием. Выходило, что бывшие оппозиционеры в ссылке жили почти как на курорте, да еще и имели возможность общаться с заграницей. Кроме того, и Радек, и другие троцкисты продолжали высоко ставить Льва Давидовича, хотя тот же Карл Бернгардович впоследствии не раз зло нападал на главного сталинского оппонента в партийной печати. Значит, публично говорит одно, а в душе-то отнюдь не считает Троцкого ничтожеством. И возвращаются в партию его приверженцы потому, что верят: теперь восторжествовала их линия на уничтожение кулачества как класса. Но вместе с тем надеются, что и Бухарин сохранит часть своего влияния в партийном руководстве. Сталин вполне мог расценить эти откровения как подтверждения того, что блок троцкистов с правыми вполне вероятен. Записи Презента укрепили Сталина в намерении покончить с оппозиционерами не только политически, но и физически.

Вознесенный когда-то Иосифом Виссарионовичем чуть ли не до небес Демьян Бедный оказался, если верить Радеку, подголоском правых. Справедливости ради отмечу, что Сталин резко критиковал Демьяна еще до знакомства с дневником Презента. В декабре 1930 года ЦК партии с подачи генсека приняло закрытое постановление, осуждающее некоторые фельетоны поэта. Демьян обратился с письмом к Сталину, но внезапно получил холодную отповедь: «Критика недостатков жизни и быта СССР, критика обязательная и нужная, развитая Вами вначале довольно метко и умело, увлекла Вас сверх меры и, увлекши Вас, стала перерастать в Ваших произведениях в клевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее».

В дневнике Презента Сталин нашел многочисленные подтверждения очернительских мотивов у Бедного. Например, 27 июня 1930 года Демьян так охарактеризовал Презенту смысл своего фельетона «Темпы», появившегося в «Известиях» и вызвавшего впоследствии осуждение ЦК: «Как там с идейной точки зрения, не прут ли мои белые нитки наружу? Я перед вами как перед любимой женщиной — без штанов… Мне нужно было обо-срать старую Россию, и я это обсирание сделал. Надо было сказать старой России не просто: ты б…., но надо было, чтобы она поверила в то, что она б…… Попутно Демьян обрушился на «буревестника революции»: «Читали вы в № 6 «Наших достижений» несколько строк Горького по поводу самоубийства Маяковского?.. Я прочел. Он меня тоже любит. Завистливый и мелкий человечек. Когда он узнал о смерти Маяковского, наверное, подумал: жаль, что не Демьян. Б….! Он в этом году не приедет. Хоть бы он заболел диабетом — был бы подарок к 16 съезду».

Близкий к Алексею Максимовичу Ягода эти строки должен был читать с удовлетворением. Сталина они уж точно приведут в бешенство, Демьян навсегда лишится должности первого государственного поэта, и Горький останется в гордом одиночестве на недосягаемой высоте советского литературного Олимпа. Однако низвержение Бедного произошло уже после смерти Горького и начала падения Ягоды.

Осуждение оперы «Богатыри» по либретто Д. Бедного за «очернение» прошлого Руси постановлением ЦК в ноябре 1936 года, равно как и исключение Демьяна из партии и из Союза писателей в августе 1938-го, случилось уже после знакомства Сталина с крамольными высказываниями литератора. Не будь дневника Презента, Иосиф Виссарионович, возможно, не стал бы так сурово расправляться с былым любимцем, не стал бы выбрасывать его вон из партийных рядов. Ведь идеологические ошибки Бедный всегда готов был исправить. Благодаря этому Демьян опять вошел в милость в годы Великой Отечественной войны.

29 октября 1929 года Михаил Яковлевич Презент зафиксировал очередной свой разговор с отставным редактором «Известий»: «Все симпатии Стеклова, конечно, на стороне так называемого правого уклона, т. е. Рыкова, Томского и Бухарина. Но он молчит, умно «соглашаясь» с генеральной линией.

По поводу только что вышедшей книжки Бадаева «Большевики в Государственной Думе» Стеклов говорит, что в эту книжку можно внести мно-о-ого поправок.

— Вы помните, — говорит он, — в «Кривом Зеркале» (театре миниатюр, существовавшем в Петербурге-Ленинграде в 1908–1931 годах. — Б. С.) давали гениальную пьесу «Воспоминание». В этой пьесе показано, как участники одной свадьбы вспоминают через много лет это событие и как все эти события преломляются совершенно противоположно тому, что было в действительности. Слабенький, хилый и трусливый жених в своих воспоминаниях становится героем, этаким Наполеоном, перед которым все трепещут. Так и наш Бадаев… Э, да что говорить! Запишите весь этот наш разговор, пусть хоть история через пятьдесят лет узнает…»

Пятьдесят лет ждать не пришлось. Уже через пять с половиной лет сокровенные записи прочли Ягода и Сталин. Иосиф Виссарионович Стеклова расстреливать не стал — милостиво разрешил ему умереть в лагере. Сталин тоже прекрасно понимал, что у каждого из старых большевиков своя собственная история партии, чаще всего весьма далекая от той, какой ее хотел бы видеть генеральный секретарь. Это еще одна из причин, почему Сталину надо было ликвидировать старую гвардию. Ведь для многих ветеранов партии он оставался «слабеньким, хилым и трусливым женихом».

В начале «славных» дел

Ягода по заданию Политбюро выступил одним из организаторов процессов по делу так называемых «вредителей». Наиболее известными стали «Шахтинский» в 1928 году и процесс по делу «Промпартии» в 1930 году. Подследственных обвиняли в намеренном разрушении угольной и других отраслей советской промышленности, в совершении актов диверсий и саботаже, а главное — в организации «Промпартии» («Союза инженерных обществ») — теневого антисоветского правительства. Эти процессы проходили по одинаковым сценариям. Нередкие случаи бесхозяйственности и аварии в промышленности объявлялись намеренным вредительством. На роль вредителей подбирались специалисты «непролетарского происхождения», работавшие инженерами и руководителями предприятий еще до революции. Их арестовывали и на следствии заставляли признаться в связях с прежними владельцами заводов, фабрик или промыслов, эмигрировавшими за границу (Нобелями, Путиловыми, Рябушинскими и др.). По заданию бывших фабрикантов и разведок Англии и Франции (с Германией в то время были дружеские отношения) инженеры якобы умышленно вредили делу индустриализации, чтобы создать благоприятные условия для иностранной интервенции и прихода к власти антисоветского правительства.

Роль Ягоды в организации этих процессов была чисто техническая. У него не было иных талантов, кроме канцелярских. В этом сходятся все, его знавшие. Троцкий в 1939 году, уже после казни Ягоды, отмечал, что в его лице «возвышалось заведомое для всех и всеми презираемое ничтожество. Старые революционеры переглядывались с возмущением. Даже в покорном Политбюро пытались сопротивляться. Но какая-то тайна связывала Сталина с Ягодой». А ранее в одном из писем Лев Давидович дал убийственный портрет Генриха Григорьевича: «Очень точен, чрезмерно почтителен и совершенно безличен. Худой, с землистым цветом лица (он страдал туберкулезом), с коротко подстриженными усиками, в военном френче, он производил впечатление усердного ничтожества».

Бажанов, как и Троцкий, от нравственных качеств Ягоды был не в восторге, но определенные организаторские способности за ним признавал: «Первый раз я увидел и услышал Ягоду на заседании комиссии ЦК, на которой я секретарствовал, а Ягода был в числе вызванных к заседанию. Все члены комиссии не были еще в сборе, и прибывшие вели между собой разговоры. Ягода разговаривал с Бубновым, бывшим еще в это время заведующим Агитпропом ЦК (этот пост Бубнов занимал в 1922–1923 годах. — Б. С.). Ягода хвастался успехами в развитии информационной сети ГПУ, охватывавшей все более и более всю страну. Бубнов отвечал, что основная база этой сети — все члены партии, которые всегда должны быть и являются информаторами ГПУ; что же касается беспартийных, то вы, ГПУ, конечно, выбираете элементы, наиболее близкие и преданные Советской власти. «Совсем нет, — возражал Ягода, — мы можем сделать сексотом кого угодно, и в частности людей, совершенно враждебных Советской власти». — «Каким образом?» — любопытствовал Бубнов. «Очень просто, — объяснял Ягода. — Кому охота умереть с голоду? Если ГПУ берет человека в оборот с намерением сделать из него своего информатора, как бы он ни сопротивлялся, он все равно в конце концов будет у нас в руках: уволим с работы, а на другую нигде не примут без секретного согласия наших органов. И в особенности если у человека есть семья, жена, дети, он вынужден быстро капитулировать (в 1923 году комиссия по финансированию ГПУ предлагала платить жалованье 18 тысячам штатных сексотов; а сколько было внештатных, точно вообще никто не знал. — Б. С.)».

Ягода произвел на меня отвратительное впечатление. Старый чекист Ксенофонтов, бывший раньше членом коллегии ВЧК, а теперь работавший управляющим делами ЦК и выполнявший все темные поручения Каннера (помощника Сталина. — Б. С,), Лацис и Петерс, наглый и развязный секретарь коллегии ГПУ Гриша Беленький дополняли картину — коллегия ГПУ была бандой темных прохвостов, прикрытых для виду Дзержинским».

Как отмечает директор архива Федеральной службы безопасности (ФСБ) В. К. Виноградов, «в материалах известных контрразведывательных операций («Трест», «Синдикат-2» и др.) не прослеживается заметная роль Ягоды». Зато поведать публике о достижениях чекистов Генрих Григорьевич случая не упускал. 6 июля 1927 года в интервью «Правде» он рассказал о завершении операции «Трест»: «В перестрелке с нашим кавалерийским разъездом оба белогвардейца (офицеры-террористы Мария Захарченко и Вознесенский — Петерс, безуспешно пытавшиеся взорвать общежитие ОГПУ на Малой Лубянке. — Б. С.) покончили счеты с жизнью».

Как и подавляющее большинство коллег, Ягода отличался не только нравственным, но и интеллектуальным ничтожеством. В специальном заявлении на имя Ежова от 17 мая 1937 года только что арестованный Леопольд Авербах, спеша откреститься от одиозного деверя, камня на камне не оставил от его репутации «просвещенного политического руководителя», каким представляла Генриха Григорьевича партийная пропаганда: «Он никогда не вел политических разговоров, он все сводил к личной выгоде и личным взаимоотношениям, во всем пытался найти нечто низменное и на нем играть, он всегда зло подсмеивался над постановкой в центре принципиального существа того или другого вопроса… В разговорах с А. М. Горьким мы неоднократно останавливались на том, что Ягода — деление, конечно, условное — не политический руководящий работник, а организатор административного типа и складки. Не раз в частых беседах у Горького чувствовалось, что Ягода не разбирается в том, о чем идет речь. Он иногда спрашивал меня потом о тех или иных затрагивавшихся в этих разговорах темах или фамилиях, но и это всегда свидетельствовало не о естественно возникшем интересе, а о вынужденной необходимости хотя бы поверхностно ориентироваться. Бывало, что перед какой-либо беседой с Горьким Ягода наводил у меня те или иные справки, «нужные ему для использования в этой беседе». Однако только при составлении… доклада (по просьбе Ягоды Авербах помогал ему готовить доклад о февральско-мартовском Пленуме ЦК 1937 года для выступления перед активом Наркомата связи. — Б. С.) я увидел, насколько Ягода боится политического выступления, насколько он путано и нерешительно подходит к политическим формулировкам, насколько, по существу, чужда ему линия партии». Будешь тут осторожен в формулировках, если на пленуме Генриха Григорьевича подвергли уничтожающей критике за работу на посту наркомвнудела. На этот пост он был назначен в 1934 году.

Рассказ Авербаха о том, насколько беспомощно чувствовал себя Ягода при встречах с Горьким, внушает доверие. Ведь Генрих Григорьевич завел дружбу с «буревестником революции» еще в Нижнем и очень ею гордился. При самом активном участии Горького создавалась панегирическая по отношению к ГПУ книга о Беломорско-Балтийском канале. Алексей Максимович прославил чекистов в очерке о Соловках, в ряде статей.

Ягоду связывали с семейством Горького многие узы, в частности весьма интимные. Жена сына Горького Максима — Надежда Алексеевна Пешкова (урожденная Введенская), носившая ласковое домашнее прозвище Тимоша, была любовницей Генриха Григорьевича. Позднее, на процессе по делу «правотроцкистского антисоветского блока», Ягоду обвинили в организации убийства, с помощью «врачей-вредителей», Максима Пешкова. Но, во-первых, неизвестно, стала ли Тимоша любовницей Ягоды еще до смерти мужа, последовавшей в мае 1934 года от гриппа, или позднее. Во-вторых, не было секретом, что сын Горького страдает тяжелым алкоголизмом — заснуть на улице в пьяном виде и простудиться он вполне мог сам, без посторонней помощи. Учитывая же, что впоследствии секретарь Горького П. П. Крючков и врачи, которые будто бы по приказу Ягоды умертвили Максима, были полностью реабилитированы, есть все основания полагать, что супруг Тимоши скончался без чьего-либо вмешательства.

Ныне опубликована переписка Ягоды и Горького, продолжавшаяся до смерти последнего. Она полностью подтверждает справедливость слов Авербаха. Горький по преимуществу ходатайствует за кого-нибудь или делится впечатлениями от европейской жизни. Ягода отвечает дежурными комплиментами. И практически ничего не пишет при этом о литературе или культуре, равно как и о политике. Генриху Григорьевичу, по большому счету, не о чем было говорить с Горьким — только о сугубо деловых вопросах, например о хлопотах писателя за кого-нибудь из узников.

Характерно, что Горький называет шефа ОГПУ «дорогой друг и земляк». Ягода же постоянно жалуется, что «не умею, разучился писать письма», что «в силу целого ряда соображений иногда пишешь не то, что хочешь». И подчеркивает, что отнюдь не все может доверить бумаге. Разумеется, ведь еще в 1923 году он сам издал циркуляр о тотальном вскрытии органами цензуры всей иностранной корреспонденции.

При этом Генрих Григорьевич не упускал случая порисоваться перед своим именитым корреспондентом. Так, 29 октября 1932 года Ягода с упоением рассказывал о собственных подвигах на ниве сплошной коллективизации: «Десять дней и ночей летал по степям и станицам кубанским. Казаки — народ крепкий, хитер уж больно — простачком прикидывается. Вот мы и поговорили с ним. Слов нет — умен. Хотел перехитрить, но не вышито. Я очень доволен своей поездкой, чертовски много видел, много узнал — если б не моя такая усталость, все было бы прекрасно». Тема усталости находит живой отклик у Горького. 20 ноября 1932 года он признавался: «Я бы тоже с наслаждением побеседовал с Вами, мой дорогой землячок, посидел бы часа два в угловой комнате на Никитской. Комплименты говорить я не намерен, а скажу нечто от души: хотя Вы иногда вздыхаете: «Ох, устал!» — и хотя для усталости Вы имеете вполне солидные основания, но у меня всегда после беседы с Вами остается такое впечатление: конечно, он устал, это — так, а все-таки есть в этом заявлении об усталости нечто «предварительное», от логики: должен же я, наконец, устать, пора! Иными словами, к действительной и законнейшей усталости Вы добавляете немножко от самовнушения, от сознания, что — пора устать!

На самом же деле Вы — человек наименее уставший, чем многие другие, и неистощимость энергии Вашей — изумительна, работу ведете Вы громадную». Жаль, не дожил «буревестник революции» до ежовщины. Вот бы выразил свое восхищение трудовыми подвигами Николая Ивановича!

Ягода продолжал рисовать собственный образ неутомимого бойца революции. 18 марта 1933 года он писал Горькому: «Бурная зима прошла, дорогой А. М., — в этой борьбе я чувствую себя сейчас, как солдат на передовых линиях. Я, как цепной пес, лежу у ворот республики и перегрызаю горло всем, кто поднимет руку на спокойствие Союза.

Враги как-то сразу вылезли из всех щелей, и фронт борьбы расширился — как никогда. Знаете ли, Алексей Максимович, какая все-таки гордость обуревает, когда знаешь и веришь в силу партии, и какая громадная сила партии, когда она устремляется лавой на какую-либо крепость, прибавьте к этому такое руководство мильонной партией, таким совершенно исключительным вождем, как Сталин.

Правда, есть для чего жить, а главное, есть, за что бороться. Я очень устал, но нервы так напряжены, что не замечаешь усталости.

Сейчас, по-моему, кулака добили, а мужичок понял, понял крепко, что, если сеять не будет, если работать не будет, умрет, а на контру надежды никакой не осталось. Перелом в деревне большой, и я думаю, что повторения того, что было, больше не будет. Вы подумайте, Алексей Максимович, ведь борьба идет от правых, троцкистов до махровых контрреволюционеров. Ведь троцкисты докатились до прямого вредительства, до прямой диверсии.

Троцкист Иоффе (инженер) взрывает и уничтожает единственный у нас открытый электроинститут. Троцкисты в депо Верхнеудинска бьют и уничтожают паровозы и останавливают движение. Правые — Слепков, Астров, Марецкий, Цейтлин (секретарь Бухарина) (Слепков Александр Николаевич — сторонник Бухарина, бывший редактор «Комсомольской правды»; расстрелян в 1937 году. Вместе с М. С. Цейтлиным, писателем В. Н. Астровым и журналистом Д. П. Марецким был наиболее известным публицистом так называемой школы Бухарина. Из них Большой террор удалось пережить только Астрову, до середины 50-х просидевшему в лагерях. — Б. С.) устраивают правую конференцию — обсуждают план борьбы с нами — одновременно заговор в сельском хозяйстве и т. д. и т. д. Вот фронт борьбы, — а я сейчас почти один, Вячеслав Рудольфович болен, Прокопьев болен.

Пока держусь. Я так мало сплю, что иногда засыпаю за столом. Ну, это не так уж важно. Жаль, что я уж очень постарел за этот год».

Расхваление Сталина и филиппики в адрес правых предназначались, конечно, не только Горькому, но и более широкой общественности, общавшейся с «буревестником», — в расчете, что окольными путями они дойдут и до ушей вождя. И по всей видимости, это письмо Горькому стало известно многим. Может быть, фраза из него каким-то образом дошла до чекиста-перебежчика Александра Орлова (Лейбы Фельбинга), который в мемуарах назвал Ягоду «верным сторожевым псом» Сталина. Но того не ведал Генрих Григорьевич, что Иосиф Виссарионович цепных псов долго не держит, предпочитает менять, а выбракованных в живых не оставляет. Кокетливо сокрушаясь, как он постарел за год, Ягода не знал, что умереть ему придется не своей смертью и сравнительно молодым.

Вверх по лестнице, ведущей вниз

Как сообщает Пудалов, дальние родственники вспоминали, «что уже в 30-е годы, будучи в Москве, иногда заходили к Ягоде в гости; он встречал приветливо, но в общении бывал неровен: однажды на довольно безобидную просьбу помочь с железнодорожным билетом не просто отказал, а вспылил, раскричался, крепко обидел». И делает следующий вывод о причинах падения Ягоды: «По-моему, тяжелый, неуравновешенный характер его и погубил: не умел вести «придворную» интригу, управлять своими эмоциями».

Но дело было не в характере, а в принадлежности Генриха Григорьевича к плеяде «старых большевиков» и его близости к группе Бухарина.

Когда в 1929 году стало известно о встрече Бухарина с бывшими лидерами оппозиции — Каменевым и Сокольниковым, руководство ОГПУ в лице Менжинского, Ягоды и Трилиссера вынуждено было 6 февраля 1929 года обратиться к Сталину со специальным заявлением, копия которого была направлена председателю ЦКК С. Орджоникидзе: «В контрреволюционной троцкистской листовке, содержавшей запись июльских разговоров т. Бухарина с т. т. Каменевым и Сокольниковым о смене Политбюро, о ревизии партийной линии и пр., имеются два места, посвященные ОГПУ: 1. На вопрос т. Каменева: каковы же наши силы? Бухарин, перечисляя их, якобы сказал: «Ягода и Трилиссер с нами» и далее 2. «Не говори со мной по телефону — подслушивают. За мной ходит ГПУ, и у тебя стоит ГПУ».

Оба эти утверждения, которые взаимно исключают друг друга, вздорная клевета или на т. Бухарина, или на нас, независимо от того, говорил или нет что-нибудь подобное т. Бухарин, считаем необходимым эту клевету категорически опровергнуть перед лицом партии.

Просим приложить наше заявление к протоколу объединенного заседания Политбюро и Президиума ЦКК, разослав участникам данного заседания».

Руководители ОГПУ допускали, что Бухарин мог сказать Каменеву что-то о поддержке «правых» Ягодой и Трилиссером. Поэтому разумно предположить, что определенная близость к группировке Бухарина у обоих чекистов была. Другое дело, что Николай Иванович наверняка преувеличил степень этой близости. Частые контакты Генриха Григорьевича по службе с председателем Совнаркома Рыковым и главой Московского городского комитета партии Углановым (Ягода состоял членом бюро МГК), а также дружеские попойки с ними во внеслужебное время еще не означали, что фактический руководитель ОГПУ готов поддержать правых в их попытке сместить Сталина. В любом случае заявление от 6 февраля 1929 года знаменовало собой окончательный разрыв с бухаринцами и переход к безоговорочной поддержке Сталина. Теперь песенка Бухарина была окончательно спета. Но Сталин связи Ягоды с оппозиционерами не забыл…

1 декабря 1934 года произошло событие, предопределившее дальнейшее падение Ягоды. В Смольном выстрелом в затылок был убит глава ленинградских коммунистов и один из ближайших друзей Сталина Сергей Миронович Киров. Его убийца, Леонид Васильевич Николаев, рабочий и член партии, ни в каких оппозициях сроду не участвовавший, мстил за несправедливое, как он считал, увольнение с непыльного места работы — из Ленинградского института истории партии. Сперва он думал лишить жизни директора института — непосредственного виновника увольнения, а затем остановил свой выбор на Кирове, оставившем без ответа его апелляции. Все многочисленные версии заговоров с целью ликвидации «Мироныча» опровергаются одним твердо установленным фактом. В тот роковой день Киров в Смольный не собирался, и их встреча с Николаевым оказалась чистой случайностью. О мотиве же, двигавшем преступником, исчерпывающе рассказал Генрих Самойлович Люшков. В качестве заместителя начальника секретно-политического отдела НКВД он расследовал покушение в Смольном, а потом благополучно бежал в Японию. В Токио Люшков заявил: «Перед всем миром я могу удостоверить с полной ответственностью, что все эти мнимые заговоры никогда не существовали и все они были преднамеренно сфабрикованы. Николаев, безусловно, не принадлежал к группе Зиновьева. Он был ненормальный человек, страдавший манией величия. Он решил погибнуть, чтобы стать историческим героем. Это явствует из его дневника». Люшков также опровергает мнение, что авария, в которой погиб охранник Кирова Борисов, была подстроена по приказу Сталина. С того момента, как последний распорядился срочно доставить Борисова в Смольный на допрос, до его гибели прошло всего лишь полчаса. Этого времени для организации покушения, со знанием дела утверждал Генрих Самойлович, абсолютно недостаточно.

Ягода понимал, что в связи с убийством Кирова НКВД могут обвинить в халатности. В Смольный, где располагались руководители ленинградской парторганизации, мог войти любой по предъявлении партбилета. Кирова постоянно сопровождал лишь один охранник, который в момент покушения отстал от своего подопечного. Это и позволило Николаеву выстрелить в свою жертву в упор. Генриху Григорьевичу неудобно было признать, что его люди ничего не смогли сделать с удачливым убийцей-одиночкой. Ягода попытался сфабриковать версию о связи Николаева с белой эмиграцией и представить его чуть ли не профессиональным террористом. Однако Сталин требовал искать сообщников Николаева среди зиновьевцев. Ягоде пришлось скрепя сердце подчиниться.

Сталин же использовал убийство Кирова с максимальным эффектом. Уже вечером 1 декабря он продиктовал постановление ЦИК, предписывающее дела о подготовке и совершении терактов вести ускоренным порядком и не принимать ходатайства о помиловании, приводя приговоры в исполнение немедленно. Очевидно, Иосиф Виссарионович давно обдумывал план устранения путем террора как бывших оппозиционеров, так и всех подозрительных людей в стране. Поэтому, когда представился удобный повод, ему не надо было долго размышлять над текстом чрезвычайного закона. Этот закон к тому времени уже сложился в его голове. Вместе с Николаевым в конце декабря расстреляли 13 человек, никакого отношения к убийству Кирова не имевших. В январе 1935-го Особое совещание при НКВД СССР осудило 77 человек из мифической «ленинградской контрреволюционной зиновьевской группы» на различные сроки заключения и ссылки. Среди осужденных бывшие члены Политбюро Г. Е. Зиновьев и Л. Б. Каменев, которых заставили взять на себя «моральную ответственность» за выстрел Николаева. Всего в 1934–1935 годах по обвинению в этом преступлении репрессировали 843 человека. В феврале — марте 1935 года в ходе специальной операции НКВД из Ленинграда по решению Особого совещания было выселено около 12 тысяч человек — бывших дворян, офицеров, жандармов, торговцев, фабрикантов и прочих представителей «эксплуататорских классов». Но это были еще цветочки.

Программа Великой чистки как преддверия новой мировой войны излагалась в постановлении Политбюро от 15 мая 1935 года. Тогда были созданы Оборонная комиссия Политбюро «для руководства подготовкой страны к возможной войне с враждебными СССР державами» и Особая комиссия Политбюро по безопасности «для ликвидации врагов народа». Одновременно предписывалось «провести во всей партии две проверки — гласную и негласную». Ягода отнюдь не торопился репрессировать партийные кадры и в осуществлении «негласной проверки» не слишком преуспел. На первую роль в борьбе с «врагами народа» выдвинулся председатель Комиссии партийного контроля Николай Иванович Ежов, руководивший чисткой партии.

Но пока Сталин продолжал оказывать Ягоде знаки внимания. 7 октября 1935 года по предложению Генриха Григорьевича в ОГПУ были введены персональные звания. Сам Ягода с 26 ноября именовался генеральным комиссаром госбезопасности, что соответствовало армейскому маршалу. Форма у чекистов стала гораздо лучше армейской. Ягода теперь носил темно-синюю приталенную однобортную шерстяную тужурку с золотым кантом на воротнике и обшлагах рукавов, белую рубашку с черным галстуком, темно-серый шерстяной реглан и темно-синие брюки навыпуск с малиновым кантом. На рукаве тужурки красовалась большая золотая звезда, окаймленная красным, синим, зеленым и краповым шитьем, в центре звезды помещался красный серп и молот, а под ней — золотой жгут. Такая же звезда была и на петлицах. А подчиненные Ягоды щеголяли в синих фуражках с краповым околышем и малиновым кантом, в гимнастерках цвета хаки с серебряным или золотым кантом, в зависимости от звания (гимнастерки наркома и других высших чинов шили из коверкота), и в синих габардиновых бриджах с малиновым кантом. Но носить свою роскошную форму Генриху Григорьевичу довелось всего год.

«Кузнец новых людей»

Генрих Григорьевич прославлялся советской пропагандой не только как глава карательного ведомства, но и как великий созидатель. Именно Ягода положил начало массовому использованию зеков для нужд социалистического строительства. Вызвано это было ускоренным ростом населения ГУЛАГа, как уголовного, так и политического. Если в 1933 году в тюрьмах и лагерях находилось 334 тысячи человек, то в 1936-м — 1 миллион 296 тысяч. Чтобы уменьшить расходы на их содержание, заключенных решили направить на сравнительно несложные, но тяжелые работы — на стройки, где главным орудием труда были лопата и тачка, на лесоповалы, в шахты. 17 ноября 1935 года «Правда» с восторгом писала о Генрихе Григорьевиче: «Неутомимый воин революции, он развернулся и как первоклассный строитель… Переделка людей, проблема «чудесного сплава» — разве она не решается замечательным образом на этих стройках». Первой из них стал в 1931–1933 годах Беломорско-Балтийский канал имени И. В. Сталина. О строительстве канала была написана книга, которую редактировали Горький, Авербах и начальник Белбалтлага С. Г. Фирин (он же заместитель начальника ГУЛАГа). Трассу проложили за 20 месяцев более чем 100 тысяч заключенных. Книгу 36 писателей создали столь же ударными темпами — всего за 5 месяцев, к открытию XVII партсъезда — съезда победителей. В профинансированной ОГПУ поездке по открытому 5 августа 1933 года каналу участвовало гораздо больше литераторов, но в заветный том попали не все. Однако и непопавшие оставили восторженные отзывы о «стройке века». Например, бывший участник Ледового похода генерала Л. Г. Корнилова драматург Евгений Шварц писал: «Настоящего мастера всегда узнаешь по работе. Работа мастера и хороша, и характерна для него. Беломорский канал и великолепен, и поражает особой точностью, целесообразностью и чистотой работы. ОГПУ, смелый, умный и упрямый мастер, положил свой отпечаток на созданную им стройку. То, что мы увидели, — никогда не забыть, как не забыть действительно великое произведение искусства». А Ильф и Петров умилялись, увидев перед Маткожнинской плотиной маленькую решеточку для вытирания ног: «Строители канала показали, как надо строить вещи. Они сделали свою работу сразу, от начала до конца — вывезли миллионы кубометров земли, взорвали скалы и не стали от этого высокомерными. Раз нужна решеточка для вытирания ног — сделали и решеточку. Вот эта законченность и есть замечательный стиль работы чекистов».

О том, сколько десятков тысяч строителей осталось навсегда лежать в карельских болотах, литераторы не задумывались. Бруно Ясенский от волнения даже заговорил стихами:

Я знаю: мне нужно учиться —

писателю у чекистов, —

Искусству быть инженером,

строителем новых людей.

Учиться Ясенскому пришлось в ГУЛАГе, где автор популярного в 30-е годы романа «Человек меняет кожу» и сгинул.

Главный мастер Ягода, удостоенный за канал ордена Ленина, бодро рапортовал: произведено 3 миллиона взрывов, перелопачено 5 миллионов тонн земли, очищено от леса 85 тысяч гектаров. И приводил пример впечатляющей экономии: из отпущенных на канал 400 миллионов рублей израсходовано лишь 95,3 миллиона. О том, что в бетон вместо арматуры порой клали хворост, а на шлюзы вешали деревянные ворота, Ягода, естественно, не говорил. А после его ареста разъяснилось и чудо сказочной экономии. Часть средств на строительство незаконно поступала из бюджета ОГПУ, что создавало иллюзию удивительной эффективности подневольного труда. Что экономия оплачивалась еще и жизнями строителей, советской общественности было неведомо.

Горький в предисловии к книге о Беломорско-Балтийском канале утверждал: «Это одна из наиболее блестящих побед коллективно организованной энергии людей над стихиями суровой природы севера. В то же время — это отлично удавшийся опыт массового превращения бывших врагов пролетариата-диктатора и советской общественности в квалифицированных сотрудников рабочего класса и даже в энтузиастов государственно-необходимого труда». Победители-каналоармейцы с вынужденным энтузиазмом тут же отправились прокладывать следующий канал — Москва — Волга.

Когда в 1937-м Генриха Григорьевича арестовали, книгу о Беломорканале изъяли из библиотек. Возможности «перековки» экс-наркому не предоставили, хотя в последнем слове на суде он просил: «Граждане судьи! Я был руководителем величайших строек-каналов. Сейчас эти каналы являются украшением нашей эпохи. Я не смею просить пойти работать туда хотя бы в качестве исполняющего самые тяжелые работы… Советский суд отличается от буржуазных судов тем, что он, суд, рассматривая преступления, опирается на законы не как на догму, а руководствуется революционной целесообразностью. Страна наша могуча, сильна как никогда, очищена от шпионов, диверсантов, террористов и другой нечисти, и я прошу вас, граждане судьи, при вынесении мне приговора учтите, есть ли революционная целесообразность в моей казни теперь… Я обращаюсь к суду с просьбой, — если можете, простите». Не простили…

Московские процессы

В августе 1936 года прошел первый из больших московских процессов 1936–1938 годов, в результате которых были приговорены к смерти и казнены лидеры оппозиции. Всего таких процессов было три. В августе 1936-го в рамках дела «антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра» судили Зиновьева, Каменева и 14 их сторонников. В январе 1937 года на процессе по делу «параллельного антисоветского троцкистского центра» предстали такие видные приверженцы Троцкого, как Ю. Л. Пятаков, Г. Я. Сокольников, К. Б. Радек, Л. П. Серебряков и др. Последний процесс состоялся в марте 1938 года. На этот раз судили Бухарина, Рыкова, Угланова и других сторонников правых, а также некоторых троцкистов вроде заместителя наркома иностранных дел Н. Н. Крестинского и самого Ягоды, не примыкавшего по-настоящему ни к одной фракции. Как и процессы по делам «вредителей», они строились по одному сценарию. Борьба со Сталиным объявлялась заговором с целью захвата власти. При этом у арестованных оппозиционеров выбивали признание, будто бы они действовали в связи и по заданию разведок Англии, Германии, Польши и Японии. С Францией у Советского Союза в тот момент были хорошие отношения, поэтому она из числа покровителей мнимых заговорщиков исключалась.

Падение Ягоды оказалось непосредственно связано с первым большим московским процессом в августе 1936 года, когда по обвинению в убийстве Кирова и намерении совершить государственный переворот вторично судили Зиновьева, Каменева и ряд их соратников. В подготовке этого процесса главную роль уже фактически играл Ежов.

22 августа 1936 года, предчувствуя неизбежный арест после того, как его имя было упомянуто на процессе по делу Каменева и Зиновьева, застрелился один из ближайших соратников Бухарина, Михаил Томский, бывший глава советских профсоюзов, директор Объединенного государственного издательства. Вечером Каганович, Ежов и Орджоникидзе сообщили об этом Сталину в Сочи специальной шифровкой: «Сегодня утром застрелился Томский. Оставил письмо на Ваше имя, в котором пытается доказать свою невиновность. Вчера же на собрании ОГИЗа в своей речи Томский признал ряд встреч с Зиновьевым и Каменевым, свое недовольство и свое брюзжание. У нас нет никаких сомнений, что Томский, так же как и Ломинадзе, зная, что теперь уже не скрыть своей связи с зиновьевско-троцкистской бандой, решил спрятать концы в воду путем самоубийства (а ведь Орджоникидзе был другом Ломинадзе, память которого теперь предал. — Б. С.).

Думаем:

— Похоронить там же, в Болшеве.

— Дать завтра в газету следующее известие: «ЦК ВКП(б) извещает о том, что кандидат в члены ЦК ВКП(б) Томский, запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-зиновьевскими террористами, 22-го августа на своей даче в Болшеве покончил жизнь самоубийством».

Просим сообщить Ваши указания».

Сталин одобрил текст сообщения для печати. В тот момент он еще не знал, что самоубийство Томского положит начало интриге, окончившейся смещением Ягоды и назначением Ежова на пост наркома внутренних дел. Тут сыграло свою роль предсмертное письмо Михаила Петровича, найденное на столе в его дачном кабинете. Томский просил: «Я обращаюсь к тебе не только как к руководителю партии, но и как к старому боевому товарищу, и вот моя последняя просьба — не верь наглой клевете Зиновьева, никогда ни в какие блоки я с ними не входил, никаких заговоров против правительства я не делал… Не верь клевете и болтовне перепуганных людей… Не забудьте о моей семье…» А в постскриптуме писал: «Вспомни наш разговор в 1928 году ночью. Не принимай всерьез того, что я тогда сболтнул — я глубоко в этом раскаивался всегда. Но переубедить тебя не мог, ибо ведь ты бы мне не поверил. Если ты захочешь знать, кто те люди, которые толкали меня на путь правой оппозиции в мае 1928 года, — спроси мою жену лично, только тогда она их назовет».

Разговор, на который ссылался Михаил Петрович, происходил на даче Сталина в Сочи после обильного застолья. Юрий Михайлович Томский вспоминал: «Был чей-то день рожденья. Мама со Сталиным готовили шашлык. Сталин сам жарил его на угольях. Потом пели русские и революционные песни и ходили гулять к морю». В тот роковой майский вечер все много выпили, и особенно Томский. И спьяна наговорил Кобе много лишнего. 1 октября 1936 года Ежову докладывали: «Не кем иным, как ближайшими доверенными людьми и помощниками Н. Бухарина и М. Томского — А. Слепковым, Д. Марецким и Л. Гинзбургом, распространялся еще осенью 1928 года белогвардейский рассказ о том, что «мирный» Томский, доведенный якобы до отчаяния тов. Сталиным, угрожал ему пулями…» Бухарин же в своем заявлении на Пленуме ЦК 7 декабря 1936 года, оправдываясь, почему не сообщил Сталину о «террористических намерениях» Томского, утверждал: «Во время встречи Томский был в абсолютно невменяемом состоянии. Сообщать Сталину дополнительно о том, что Томский говорил тому же Сталину, было бы по меньшей мере странно. Я не придал значения угрозе Томского. Но, по-видимому, и сам т. Сталин не придал ей значения большего, чем пьяной выходке».

Тут Николай Иванович ошибался. Иосиф Виссарионович ничего не забывал и ко всему прислушивался. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Сталин поверил, что оппозиционеры хотят его смерти. С этого момента троцкисты и бухаринцы были обречены на физическое уничтожение.

Томский знал, что слов о пулях Коба не простит. И поспешил добровольно уйти из жизни, когда понял, что вслед за Каменевым и Зиновьевым настала его с Бухариным и Рыковым очередь.

А сведения, содержавшиеся в постскриптуме предсмертного письма Томского, Сталин использовал на полную катушку. Существует версия, что Ежов направил к вдове Томского Марии Ивановне начальника секретно-политического отдела НКВД Г. А. Молчанова (Георгий Андреевич Молчанов при Ягоде занимал ключевой пост начальника секретно-политического отдела, через который проходили все агентурные донесения; расстрелян в 1937 году в особом порядке, без суда). Но Молчанову она отказалась назвать людей, упомянутых в постскриптуме. Тогда с Марией Ивановной встретился Ежов. Младший сын Томского Юрий уже в 1988 году вспоминал: «В ночь на 23 августа на дачу в Болшево приехал Ежов. Он долго беседовал с матерью и сказал ей, что захоронение предполагается у Кремлевской стены. Утром 23 августа матери передали по телефону, что захоронение произойдет на кладбище Новодевичьего монастыря. Через некоторое время было сообщено, что захоронение будет произведено временно на Болшевском кладбище. Тело отца было забальзамировано. В день похорон у дачи скопилось очень много народу. Срочно кем-то было принято решение о захоронении Томского на территории дачи. Позже его тело ночью было вырыто. Имеется ли где-нибудь его захоронение, мне узнать не удалось».

Этот рассказ выглядит красивой легендой о том, как статус покойника в течение суток стремительно понижался — от претендента на погребение у Кремлевской стены до обитателя безымянной могилы неведомо где. Но Ежов никак не мог обещать вдове торжественные похороны на Красной площади — для опального директора ОГИЗа даже в случае естественной смерти, а не самоубийства это было явно не по чину. Тем более Ежов прекрасно знал решение Политбюро. Может быть, и насчет встречи матери с Ежовым память подвела Юрия Михайловича? Ведь сохранилось письмо Марии Ивановны Ежову, датированное 27 октября 1936 года, где никак не упоминаются их встречи и беседы.

В письме Сталину Томский сказал и о другом своем письме: «Я признаю, что у меня великие провинности перед партией — о них написано в письме (неокончено — в ОГИЗе)». Оно так до сих пор и не обнаружено. Юрий Томский вспоминал, что это письмо они с братом Виктором и заместителем отца Броном изъяли из сейфа Томского в издательстве и передали в ЦК Ежову. Николай Иванович прочел письмо и восхитился: «Ай да Мишка, молодец! Это документ огромной важности и будет жить в веках». И обещал, что ни один волос не упадет с головы родственников Томского (его слова оказались пустым звуком). Скорее всего, именно в этом письме содержались прямое указание на связь Ягоды с правыми и, может быть, еще какие-нибудь компрометирующие данные на Рыкова или Бухарина. Михаил Петрович наивно рассчитывал, что, закладывая других, спасет от репрессий свою семью. Сталин и Ежов с избытком отблагодарили за его откровенность и вдову, и детей. Старшие сыновья Томского Михаил и Виктор были расстреляны. Младший сын Юрий и жена Мария Ивановна получили по 10 лет лагерей. Мария Ивановна умерла в ссылке в Сибири в 1956 году. До реабилитации дожил только Юрий Михайлович.

Одна встреча у вдовы Томского с Ежовым действительно была, но не в первые дни после самоубийства мужа, а несколько месяцев спустя. 23 февраля 1937 года, выступая на Пленуме ЦК, Ежов заявил: «На днях жена Томского, передавая некоторые документы из своего архива, говорит мне: «Я вот, Николай Иванович, хочу рассказать вам один любопытный факт, может быть, он вам пригодится. Вот в конце 1930 года Мишка… очень волновался. Я знаю, что что-то такое неладно было. Я увидела, что приезжали на дачу Васи Шмидта (бывшего зампреда Совнаркома, близкого к Рыкову, Бухарину и Томскому. — Б. С.) такие-то люди, он там не присутствовал. О чем говорили, не знаю, но сидели до поздней ночи. Я это дело, говорит, увидела случайно. Я почему это говорю, что могут теперь Васю Шмидта обвинить, но он ничего не знает». Я говорю: «А почему вы думаете, что он ничего не знает?» Потому, что я на второй день напустилась на Томского и сказала: ты что же, сволочь такая, ты там опять встречаешься, засыпешься, попадешься, что тебе будет?» Он говорит: молчи, не твое дело. Я с ним поругалась и сказала, что я еще в ЦКК скажу. Потом пришел Вася Шмидт, я на него набросилась: ты почему даешь квартиру свою для таких встреч? Он страшно смутился и говорит: я ни о чем не знаю. Вот она какой факт рассказала. Таким образом, это не только показание этого самого Шмидта, но это совпадает и с тем разговором, который у меня с ней был при встрече».

По всей вероятности, когда младший сын Томского говорил о беседе матери с Ежовым, он имел в виду именно эту, февральскую встречу: за давностью лет память переместила ее на день после отцовского самоубийства. Трудно отделаться от впечатления, что Николай Иванович исказил то, что на самом деле говорила вдова Томского. Вряд ли Мария Ивановна действительно подозревала супруга в антисталинском заговоре. Да и в том, что Томский и его товарищи по партии встретились на даче Шмидта в отсутствие хозяина, никакого криминала не было. А вот когда Ежов упомянул «таких-то людей», он вполне мог иметь в виду и еще остававшегося на свободе Ягоду О его тесных контактах с правыми Николай Иванович знал из письма Томского, адресованного ЦК.

В конце августа или в сентябре 1936-го Ежов сообщил Кагановичу и Орджоникидзе, что человеком, толкавшим Томского на союз с правыми, оказался Ягода, который будто бы «играл очень активную роль в руководящей тройке правых, регулярно поставлял им материалы о положении в ЦК и всячески активизировал их выступление».

Перед этим Ежов по телефону связался со Сталиным. Тезисы к этой беседе (или ее запись) сохранились в до сих пор закрытом архиве Ежова в РГАСПИ. Их изложение опубликовано в 1996 году в книге Олега Хлев-нюка «Политбюро: механизмы политической власти в 1930-е годы». Николай Иванович настаивал на том, что Томский клевещет на Ягоду, сводя с ним старые счеты. Однако при этом глава ЦКК обвинил шефа НКВД в недооценке троцкистской опасности. «Лично я сомневаюсь, — писал Николай Иванович, — что правые заключили прямой организационный блок с троцкистами и зиновьевцами». При этом он отмечал, что «новый процесс затевать вряд ли целесообразно… Арест и наказание Радека и Пятакова вне суда, несомненно, просочатся в заграничную печать. Тем не менее на это идти надо… Стрелять придется довольно внушительное количество. Лично я думаю, что на это надо пойти и раз навсегда покончить с этой мразью. Понятно, что никаких процессов устраивать не надо. Все можно сделать в упрошенном порядке по закону от первого декабря и даже без формального заседания суда».

Насчет новых политических процессов Сталин держался иной точки зрения. А вот мысль о том, что «внушительное количество» оппозиционеров и просто почему-либо неугодных партийцев надо будет расстрелять без суда, в ускоренном порядке, ему понравилась, поскольку отвечала самым заветным чаяниям.

Вечером 25 сентября 1936 года Сталин и Жданов послали Кагановичу, Молотову, Ворошилову и Андрееву историческую шифровку за № 1360/ш. В отличие от большинства других шифровок, поступавших в Сочи и из Сочи — места, где любил отдыхать Сталин, — она была передана только по каналам партийной связи и не была продублирована по линии связи НКВД, чтобы Ягода не узнал ее содержания. Вот ее полный текст, ранее не публиковавшийся:

«Москва, ЦК ВКП(б) т.т. Кагановичу, Молотову и другим членам Политбюро.

Первое. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение т. Ежова на пост наркомвнудела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздал в этом деле на 4 года. Об этом говорят все партработники и большинство областных представителей НКВД. Замом Ежова в наркомвнуде-ле можно оставить Агранова (Якова Сауловича Агранова, надзиравшего за интеллигенцией и дружившего, по должности, с Маяковским; Ежов расстреляет его 1 августа 1938 года. — Б. С.).

Второе. Считаем необходимым и срочным делом снять Рыкова с НКсвязи и назначить на пост НКсвязи Ягода. Мы думаем, что дело это не нуждается в мотивировке, так как оно и так ясно.

Третье. Считаем абсолютно срочным делом снятие Лобова и назначение на пост НКлеса т. Иванова, секретаря Северного крайкома. Иванов знает лесное дело, и человек он оперативный; Лобов, как нарком, не справляется с делом и каждый год его проваливает. Предлагаем оставить Лобова первым замом Иванова по НКлесу.

Четвертое. Что касается Комиссии Партконтроля, то Ежова можно оставить по совместительству председателем Комиссии Партконтроля с тем, чтобы он 9/10 своего времени отдавал НКВД, а первым заместителем Ежова по комиссии можно было бы выдвинуть Яковлева Якова Аркадьевича.

Пятое. Ежов согласен с нашими предложениями.

Шестое. Само собой разумеется, что Ежов остается секретарем ЦК.

Сталин, Жданов».

Все предложенные Сталиным и Ждановым перемещения были произведены незамедлительно. Только С. С. Лобов не захотел оставаться в подчинении у В. И. Иванова и был назначен наркомом пищевой промышленности РСФСР. Впрочем, в этой должности Семен Семенович пробыл недолго.

Любопытно, что никто из названных в шифровке не пережил эпохи Большого террора. Рыков, Ягода и Владимир Иванович Иванов оказались на одной скамье подсудимых и были расстреляны по делу «правотроцкистского блока». Лобова казнили раньше, в октябре 1937-го, обвинив в троцкизме. Яковлев прожил дольше всех. Ежов вывел в расход своего заместителя только 29 июля 1938 года…

26 сентября в специальной записке Сталин убеждал Ягоду принять новое назначение, подчеркивая, что Наркомат связи — «оборонный» и он, Ягода, сумеет поднять его работу. В тот же день Ежов возглавил НКВД, а Генрих Григорьевич стал наркомом связи. Понимал ли он, что это конец? Неизвестно. Но падение продолжалось. 29 сентября 1936 года Генриха Григорьевича отправили в двухмесячный отпуск «по состоянию здоровья». А 29 января 1937-го он был уволен в запас и перестал носить мундир генерального комиссара государственной безопасности. На февральско-мартовском Пленуме ЦК, как я уже говорил, деятельность Генриха Григорьевича в НКВД подвергли критике, а 28 марта его арестовали прямо на квартире в Кремле. Ягода был кандидатом в члены ЦК ВКП(б) и членом ЦИК, и теоретически на его арест требовалась предварительная санкция этих органов. Ее получили задним числом. 31 марта 1937 года Сталин направил членам ЦК ВКП(б) следующее послание: «Ввиду обнаруженных антигосударственных и уголовных преступлений наркома связи Ягода, совершенных в бытность его наркомом внутренних дел, а также после его перехода в наркомат связи, Политбюро ЦК В КП доводит до сведения членов ЦК ВКП, что, ввиду опасности оставления Ягода на воле хотя бы на один день, оно оказалось вынужденным дать распоряжение о немедленном аресте Ягода. Политбюро ЦК ВКП просит членов ЦК ВКП санкционировать исключение Ягода из партии и ЦК и его арест». Разумеется, члены ЦК это решение единогласно одобрили.

Последний путь

На допросе 2 апреля 1937 года Генрих Григорьевич рассказал о своих связях с правыми следующее: «Как зампред ОГПУ, я часто встречался с Рыковым, сначала на заседаниях, а затем и дома у него. Относился он ко мне хорошо, и это мне льстило и импонировало.

Личные отношения у меня были также с Бухариным, Томским и Углановым (я был тогда членом бюро МК, а Угланов секретарем МК). Когда правые готовились к выступлению против партии, я имел по этому поводу несколько бесед с Рыковым… Это было в 1928 году у Рыкова в кабинете. О характере этого разговора у меня в памяти сохранилось, что речь шла о каких-то конкретных расхождениях у Рыкова, Бухарина, Томского с Политбюро ЦК по вопросам вывоза золота и продажи хлеба. Рыков говорил мне, что Сталин ведет неправильную линию не только в этих вопросах. Это был первый разговор, носивший скорее характер прощупывания и подготовки меня к более откровенным разговорам.

Вскоре после этого у меня был еще один разговор с Рыковым. На сей раз более прямой. Рыков изложил мне программу правых, говорил о том, что они выступят с открытой борьбой против ЦК, и прямо поставил вопрос, с кем я… Я сказал Рыкову следующее: «Я с вами, я за вас, но в силу того, что я занимаю положение зампреда ОГПУ, открыто выступать на вашей стороне я не могу и не буду. О том, что я с вами, пусть никто не знает, а я всем возможным с моей стороны, со стороны ОГПУ, помогу Вам в Вашей борьбе против ЦК…» Я был зампредом ОГПУ Если бы я открыто заявил о своих связях с правыми, я был бы отстранен от работы. Это я понимал…

В 1928—29 годах я продолжал встречаться с Рыковым. Я снабжал его, по его просьбе, секретными материалами ОГПУ о положении в деревне. В материалах этих я особо выделял настроения кулачества (в связи с чрезвычайными мерами), выдавая их за общие настроения крестьян в целом. Рыков говорил, что материалы эти они, правые, используют как аргумент в их борьбе с ЦК. В 1928 году я присутствовал на совещании правых в квартире Томского. Там были лидеры правых и, кажется, Угланов и Котов (Котов Василий Афанасьевич — сторонник Бухарина, бывший секретарь Московского комитета партии; расстрелян в 1937 году. — Б. С.). Были общие разговоры о неправильной политике ЦК. Конкретно, что именно говорилось, я не помню.

Помню еще совещание на квартире у Рыкова, на котором присутствовал, кроме меня и Рыкова, еще Вася Михайлов (Михайлов Василий Михайлович — сторонник Бухарина, бывший секретарь Московского комитета партии, а позднее — начальник строительства Дворца Советов; расстрелян в 1937 году. — Б. С.) и, кажется, Нестеров. Я сидел с Рыковым на диване и беседовал о гибельной политике ЦК, особенно в вопросах сельского хозяйства. Я говорил тогда Рыкову, что все это верно, и сослался на материалы ОГПУ, подтверждающие его выводы.

В 1929 году ко мне в ОГПУ приходил Бухарин и требовал от меня материалов о положении в деревне и о крестьянских восстаниях. Я ему давал. Когда я узнал, что Трилиссер также однажды дал Бухарину какие-то материалы, я выразил Трилиссеру свое отрицательное отношение к этому факту. В данном случае мне нужно было монополизировать за собой снабжение правых документами, поставить их в некоторую зависимость от себя».

Все эти показания Ягоды выглядят довольно правдоподобно и вполне соответствуют содержанию троцкистской листовки 1928 года, где излагался разговор Бухарина с Каменевым и Сокольниковым. Разве что формулировки следователи записали в протокол какие надо. Вряд ли Генрих Григорьевич стал бы сам по доброй воле признаваться в том, что легко квалифицировалось не только как участие во фракционной борьбе, но и как подготовка заговора. Сомнительно, чтобы осторожный Ягода рискнул бы столь прямо заявить правым о своей поддержке. Хотя на рубеже 1928–1929 годов исход борьбы между группами Сталина и Бухарина был еще не очевиден и руководитель ОГПУ, конечно, не хотел портить отношения ни с одним из возможных победителей. Да наверняка были и встречи на квартирах и дачах Рыкова и Томского, где за рюмкой водки (которую Алексей Иванович Рыков очень уважал) поругивали Сталина с его ускоренной коллективизацией. Сталин вывозил за границу хлеб, несмотря на реально грозивший стране голод. А Рыков с Бухариным предлагали продавать золото, чтобы на вырученные средства купить зерно и ослабить хлебный дефицит. Замечу, что сводки ОГПУ Ягода Рыкову и Бухарину действительно передавал, ибо просто обязан был это делать. Ведь Рыков был председателем Совнаркома, а Бухарин — главой Коминтерна. Ни о какой особой услуге со стороны Генриха Григорьевича тут речи не шло. В июле 1928 года Бухарин на Пленуме ЦК прямо признал, что Ягода предоставил ему сведения о крестьянских волнениях, которые невозможно было получить по партийным каналам. А 27 октября 1929 года Ягода был официально назначен первым зампредом ОГПУ, конечно же не без одобрения Сталина. Значит, в тот момент Иосиф Виссарионович не сомневался в лояльности Генриха Григорьевича.

Другое дело, что с нарастанием политической борьбы в феврале — апреле 1929-го Сталин мог потребовать от руководства ОГПУ перестать снабжать лидеров оппозиции секретными материалами. А если Меер Трилиссер, тогда второй зампред ОГПУ, ослушался и дал Бухарину какие-то материалы, это должно было вызвать гнев Ягоды. После же письма от 6 февраля 1929 года Менжинский, Ягода и Трилиссер окончательно встали на сторону большинства в Политбюро, но Трилиссера, подозреваемого в симпатиях правым, Сталин в 1930 году перевел из ОГПУ в заместители наркома Рабоче-Крестьянской инспекции.

Об отношениях Ягоды с правыми рассказали на следствии и другие высшие чины ОГПУ и НКВД. Так, бывший заместитель Ягоды в НКВД Георгий Евгеньевич Прокофьев на допросе 25 апреля 1937 года показал: «Среди лиц, тесно связанных с Ягодой, особо выделяются Уханов и Карахан… Уханов часто бывал у Ягоды и на квартире, и в НКВД, приходил всегда без доклада прямо в кабинет, где долго оставался наедине с Ягодой. Я сам много раз убеждался в том, что Ягода никого не принимал, когда Уханов у него в кабинете. У них шли секретные разговоры. Уханов имел отношение к правым еще в период пребывания Угланова секретарем МК (Николай Угланов в 1924–1928 годах возглавлял Московский комитет ВКП(б), а Константин Уханов в 1926–1929 годах был председателем Моссовета. — Б. С.)… Карахан имеет давнишнюю очень тесную связь с Ягодой. Эта связь продолжалась до последнего дня. Карахан неоднократно посещал Ягоду в наркомсвязи и до, и после пленума ЦК (февральско-мартовского. — Б. С.). Ягода располагал о Карахане компрометирующими материалами о разложении, и этот материал, очевидно, использовал как свой обычный метод вербовки нужных ему людей. Мне приходилось заходить в кабинет Ягоды, как в НКВД, так и в наркомсвязи, когда бывал там Карахан. Каждый раз разговор между ними прерывался и искусственно переводился на иную тему».

Тесную связь Ягоды с Караханом Прокофьев не выдумал. Благодаря Ягоде, роскошные дачи Уханова и Кара-хана обслуживались 2-м отделением административно-хозяйственного отдела НКВД. 4 апреля 1937 года, уже после ареста Генриха Григорьевича, был представлен рапорт о расходах этого отделения на нужды Ягоды, его родных и друзей. Выяснилось, что только содержание квартир и дач Ягоды обошлось НКВД в 1936 году в круглую сумму — 1 149 500 рублей. На его родственников было потрачено 165 тысяч рублей, а на любовницу Надежду Алексеевну Пешкову (Тимошу) — 160 тысяч рублей. В этом ряду расходы на дачи и продукты для заместителя наркома иностранных дел, а с 1934 года — полпреда в Турции и члена ЦИК СССР Льва Михайловича Карахана и разжалованного в наркомы местной промышленности РСФСР Константина Васильевича Уханова выглядят сравнительно скромно — соответственно 45 и 40 тысяч рублей.

Связь у Уханова и Карахана с Ягодой, повторяю, была, и секретные разговоры они меж собой вели, только касались эти разговоры совсем не планов свержения Сталина, а, скорее всего, совместных походов по девочкам. По части «морально-бытового разложения» все трое были признанными мастерами.

Уже знакомый нам Георгий Агабеков писал в книге «ЧК за работой»: «Кто в Москве не знает Карахана? Кто не знает его автомобиля, еженощно ожидающего у Большого театра? Кто может себе представить его не в обществе балетных девиц, которые так вошли в моду в последнее время (речь идет о второй половине 20-х годов. — Б. С.) у кремлевских вождей, что даже «всероссийский батрак» Калинин обзавелся своей танцовщицей? Карахана, которого девицы считают «душкой», а «вожди» хорошим, но недалеким парнем?»

Сам же Ягода был еще большим гедонистом, чем Карахан, и среди девиц полусвета пользовался даже более теплым приемом, чем Лев Михайлович. Ведь возможности его и финансовые, и властные были куда значительней.

Вот замечательный документ — протокол обыска, проведенного с 28 марта по 5 апреля 1937 года на квартире Ягоды в Кремле, кладовой в Милютинском переулке (дом 9), на его даче в Озерках, а также в кладовой и в кабинете в здании Наркомата связи. Среди прочего найдено: денег советских — 22 997 рублей 59 копеек, в том числе 6180 рублей 59 копеек на сберегательной книжке; вин разных 1229 бутылок, в большинстве своем заграничных 1897, 1900 и 1902 года изготовления; коллекция порнографических снимков — 3904 штуки; 11 порнографических фильмов; сигарет египетских и турецких — 11 075 штук; табака заграничного — 9 коробок; мужских пальто, главным образом заграничных — 21; шуб и бекеш на беличьем меху — 4; пальто дамских, заграничных — 9; манто беличье — 1; дамских каракулевых пальто — 2; котиковых манто — 2; кожаных пальто — 4; кожаных и замшевых курток заграничных, — 11; костюмов мужских разных заграничных — 22; гимнастерок коверкотовых из заграничного материала — 32 штуки (долго же Генрих Григорьевич рассчитывал оставаться на посту НКВД! — Б. С.); шинелей драповых — 5; сапог шевровых, хромовых и других — 19 пар; обуви дамской заграничной — 31 пара; обуви мужской — 23 пары; беличьих шкурок — 50; каракулевых шкурок — 43; меха выдры — 5 шкурок; черно-бурых лис — 2 штуки; рубах заграничных «Егер» — 23; кальсон «Егер» — 26; патефонов заграничных — 2; радиол заграничных — 3; пластинок заграничных — 399; юбок — 13; женских платьев заграничных — 27; костюмов дамских заграничных — 11; трико дамских шелковых заграничных — 70; игрушек детских заграничных — 101 комплект; револьверов русских — 19; фотоаппаратов — 9; охотничьих ружей и мелкокалиберных винтовок — 12; винтовок боевых — 2; патронов разных — 360; кинжалов старинных — 10; шашек — 3; часов золотых — 5, часов разных — 9; автомобиль — 1; мотоцикл с коляской — 1; велосипедов — 3; коллекция трубок курительных и мундштуков (слоновая кость, янтарь и др.), большая часть из них порнографические, — 165; коллекция музейных монет; монет иностранных желтого и белого металла — 26; резиновый искусственный половой член — 1; фотообъективов — 7; чемодан кино «Цейс» — 1; фонарей для туманных картин — 2; киноаппарат — 1; складной заграничный экран — 1; пленок с кассетами — 120; посуды антикварной разной — 10 008 предметов; антикварных изделий ~ 270; коньков, лыж, ракеток — 28; изделий «Палех» — 21; заграничной парфюмерии — 95 предметов; лекарств, презервативов иностранных — 115; роялей, пианино — 3; пишущая машинка — 1; контрреволюционной, троцкистской и фашистской литературы — 542 единицы. И много еще разного другого добра.

Если судить по описи, в жизни Ягоды и его жены Иды Леопольдовны Авербах, помощника прокурора Москвы, секс занимал одно из первых мест. Даже экзотический в то время фаллоимитатор выписал из-за границы всемогущий наркомвнудел. И домашний порнокинотеатр организовал.

Однако ювелирных изделий в описи почти нет — представлены лишь пятью золотыми часами. Неужели Генрих Григорьевич, собравший неплохую коллекцию антиквариата, к золоту и бриллиантам был абсолютно равнодушен? Вряд ли, тем более что Ягода имел прямое отношение к нелегальной торговле бриллиантами из конфискованных частных церковных и царских коллекций, — торговле, благодаря которой Советское государство в 20-е и 30-е годы получало жизненно необходимую валюту. На первом допросе после ареста речь сначала зашла как раз об этой торговле. Следователь поинтересовался, почему инженерно-строительный отдел НКВД возглавлял Александр Яковлевич Лурье, еще в 1923 году исключенный из партии как «чуждый элемент», и почему Ягода закрывал глаза на сомнительные операции с драгоценностями, которые проделывал Лурье при помощи Френкеля и других зарубежных коммерсантов, подозреваемых в шпионаже. В ходе этих операций милейший Александр Яковлевич несколько раз задерживался германской полицией. Ягода пока еще надеялся, что против него будут выдвинуты обвинения только в уголовных преступлениях и можно будет отделаться тюрьмой, а не расстрелом. Поэтому заявил: «Пребывание иностранца (С. М. Френкеля, бывшего российского подданного и бывшего уполномоченного Чрезвычайной комиссии по экспорту при Совете труда и обороны, переквалифицировавшегося в представителя ряда иностранных ювелирных фирм. — Б. С.), только подозреваемого в шпионаже, на нашей территории, находящегося под наблюдением, не являлось опасным для государства. А быстрота и выгода реализации бриллиантов это оправдывало». На вопрос следователя, были ли операции с бриллиантами секретными, Генрих Григорьевич ответил утвердительно, но с очень любопытной оговоркой: «Для иностранного государства — да, если б они знали, что продает Советское государство. Атак как они знали, что Лурье является частным лицом и Френкель тоже частное лицо, то секретность отпадала».

В обстановке секретности и бесконтрольности значительная часть казенных бриллиантов и валюты наверняка прилипала к рукам Лурье, Френкеля и Ягоды. Однако, как мы помним, в протоколе обыска у Генриха Григорьевича не значилось ни валюты, ни драгоценностей — только советские дензнаки. Это наводит на мысль, что Ягода где-то устроил тайник.

Но где? Может быть, у секретаря НКВД и своего личного секретаря Павла Петровича Буланова, расстрелянного вместе с шефом по делу «правотроцкистского блока»? На допросе 13 мая 1937 года Генрих Григорьевич признался, что у Буланова хранился «нелегальный валютный фонд, который был мною создан в целях финансирования моей контрреволюционной деятельности, в целях «покупки» нужных мне людей». Вполне вероятно, что вместе с валютой у Буланова были спрятаны и бриллианты. Неизвестно, выдал ли он следователям ценности, но даже если выдал, это не спасло его от пули. Однако вряд ли все свои средства Генрих Григорьевич решил передать на хранение бывшему секретарю.

Он мог спрятать клад на одной из тех дач, которые в апреле 1937-го не обыскивали, поскольку после ухода из НКВД Ягода там больше не жил. Например, на даче в Гильтищеве под Москвой, на Ленинградском шоссе, куда он любил ездить вместе с Тимошей. Личная повариха Ягоды Агафья Сергеевна Каменская показала: «Ягода приезжал в Гильтищево обычно днем, оставался часа на 2. С ним всегда бывала Надежда Алексеевна, молодая красивая женщина». А может быть, у нее-то Ягода и хранил свои сокровища? Или у какой-то другой, неизвестной нам любовницы?

Выдавать чекистам валюту с драгоценностями Генриху Григорьевичу было не с руки — этот шаг наверняка расценили бы не как стремление внести свой вклад в строительство социализма в СССР, а как лишнее доказательство хищения государственного имущества в особо крупных размерах. Так что клад первого наркома внутренних дел, вполне возможно, еще ждет своего графа Монте-Кристо…

Существует предание, что признаться в мнимых преступлениях Ягоду вынудили с помощью несколько необычного приема. Агнесса Ивановна, вдова видного чекиста С. Н. Миронова-Короля, процитировала рассказ Фриновского, заместителя Ежова: Ягода не соглашался дать нужные показания. Об этом доложили Сталину. Сталин спросил: «А кто его допрашивает?» Ему сказали. Сталин усмехнулся, погасил трубку, прищурил глаза: «А вы, — говорит, — поручите это Евдокимову» (тому самому Евдокимову, которого в 1934 году Генрих Григорьевич выжил с поста начальника секретно-политического отдела ОГПУ. — Б. С.).

Евдокимов тогда уже никакого отношения к допросам не имел… Сталин его сделал членом ЦК, первым секретарем Ростовского обкома партии. Его разыскали, вызвали. Он выпил стакан водки, сел за стол, засучил рукава, растопырил локти — дядька здоровый, кулачища во!

Ввели Ягоду — руки за спину, штаны сваливаются (пуговицы, разумеется, спороты). Когда Ягода вошел и увидел Евдокимова за столом, он отпрянул, понял все. А Евдокимов: «Ну, международный шпион, не признаешься?» — и в ухо ему… Сталин очень потешался, когда ему это рассказали, смехом так и залился…»

Даже если это всего лишь легенда, она хорошо передает дух времени. Кстати сказать, Е. Г. Евдокимов был другом нового наркома Ежова, и идея использовать его против Ягоды могла принадлежать самому Николаю Ивановичу. Но пыточное усердие не спасло Ефима Георгиевича. Он был арестован накануне падения Ежова, а расстрелян всего на два года позже Ягоды.

Но вернемся к вопросу о связях Ягоды с правыми. На первом допросе он заявил, что в начале 30-х годов, уже после разгрома группировки Бухарина, якобы сказал Рыкову: «Вы действуйте. Я вас тревожить не буду. Но если где-нибудь прорвется, если я вынужден буду пойти на репрессии, я буду стараться дела по правым сводить к локальным группам, не буду вскрывать организации в целом, тем более не буду трогать центр организации». Этот свой поступок Генрих Григорьевич объяснил следующим образом: «Мое положение в ОГПУ в то время до некоторой степени пошатнулось. Это было в период работы в ОГПУ Акулова. Я был обижен и искал помощи у правых». Летом 1931 года Ягода был приглашен на дачу Томского в Болшеве. Там будто бы присутствовал Александр Петрович Смирнов, член Президиума ВСНХ и один из ближайших сторонников Бухарина, который уверял в необходимости блока правых с троцкистами и зиновьевцами. Томский же, по словам Ягоды, «начал свой разговор с общей оценки положения в стране, говорил о политике ЦК, ведущей страну к гибели, говорил, что мы, правые, не имеем никакого права оставаться в роли простых наблюдателей, что момент требует от нас активных действий».

Вот тут уже Ягода говорил под диктовку следователей. Ведь Иван Алексеевич Акулов работал в ОГПУ с конца июля 1931 по сентябрь 1932 года, когда стал первым зампредом, оттеснив Ягоду на положение второго. Подобное понижение Генриха Григорьевича, возможно, и огорчило, однако ему хватило бы здравого смысла не обращаться за помощью к Рыкову И другим сторонникам Бухарина, уже выведенным из Политбюро и смещенным со всех сколько-нибудь значительных постов. Тем более что вскоре выяснилось: Акулов оказался столь же декоративной фигурой, как и Менжинский, в делах ОГПУ не разбирался и оставил реальный контроль за деятельностью органов за Ягодой.

Что же касается его готовности помогать подпольному «правотроцкистскому блоку», то это вообще из области чистой фантазии следователей. Не такой человек был Генрих Григорьевич, чтобы отдавать свою жизнь за идею. Он хотел просто хорошо жить, ни в чем себе не отказывая, и положения фактического руководителя ОГПУ для этого было вполне достаточно. Но Сталин собирался осудить Бухарина, Рыкова и других лидеров правых на открытом процессе, где наверняка всплыл бы вопрос об их связях с Ягодой в конце 20-х годов. Генриха Григорьевича пришлось бы смещать с поста шефа НКВД и переводить в какой-нибудь второстепенный наркомат. А знал он слишком много. Вот Сталин и решил избавиться от Ягоды самым элегантным образом, сделав его одним из фигурантов процесса «правотроцкистского блока».

По ходу следствия Ягода довольно быстро признал участие в заговоре с целью государственного переворота. Сперва, в начале 30-х, будто бы готовился только «дворцовый переворот», без его непосредственного участия, так как «охрана Кремля тогда была не в моих руках». Позднее по заданию правых, через главу армейских чекистов Марка Исаевича Гая, он якобы установил связь с группой Тухачевского, чтобы организовать военный переворот. К тому времени охрана Кремля уже подчинялась Ягоде, но почему-то к планам «дворцового переворота» заговорщики возвращаться не стали.

Признался Генрих Григорьевич и в убийствах Горького, его сына Максима, Менжинского и Куйбышева. Он также заявил, что знал о планах убийства Кирова, но отрицал свое участие в его организации. Ягоду заставили признаться еще и в том, что он хотел убить Ежова, причем довольно экзотическим способом — опрыскав ядом его кабинет, прилегающие к нему комнаты, дорожки, ковры и портьеры».

Вот шпионаж Генрих Григорьевич отрицал, гордо заявив на суде: «Если бы я был шпионом, то десятки стран мира могли бы закрыть свои разведки». Но на приговор это никак не повлияло.

За признания Ягоде обещали жизнь, однако в благополучный исход он в глубине души не верил. Внутрикамерной «наседкой» к Ягоде подсадили его и Авербаха близкого друга драматурга Владимира Михайловича Киршона. В январе 1938 года Киршон докладывал начальнику 9-го отделения 4-го (секретно-политического) отдела Главного управления государственной безопасности майору Александру Спиридоновичу Журбенко (его расстреляют 26 февраля 1940 года, уже при Берии): «Ягода встретил меня фразой: «О деле говорить с Вами не будем, я дал слово комкору (М. П. Фриновскому, курировавшему следствие по «правотроцкистскому блоку». — Б. С.) на эти темы с Вами не говорить».

Он начал меня подробно расспрашивать о своей жене, о Надежде Алексеевне Пешковой, о том, что о нем писали и говорят в городе. Затем Ягода заявил мне: «Я знаю, что Вас ко мне подсадили, а иначе бы не посадили, не сомневаюсь, что все, что я Вам скажу или сказал бы, будет передано. А то, что Вы мне будете говорить, будет Вам подсказано. А, кроме того, наш разговор записывают в тетрадку у дверей те, кто Вас подослал» (как ни цеплялся за жизнь Владимир Михайлович, малопочтенная роль стукача его не спасла. 28 июля 1938 года Киршона расстреляли. — Б. С.).

Поэтому он говорил со мной мало, преимущественно о личном.

Я ругал его и говорил, что ведь он сам просил, чтобы меня посадили.

«Я знаю, — говорит он, — что Вы отказываетесь. Я хотел просто расспросить Вас об Иде, Тимоше, ребенке (восьмилетием сыне Генрихе. — Б. С.), родных и посмотреть на знакомое лицо перед смертью».

О смерти Ягода говорит постоянно. Все время тоскует, что ему один путь в подвал (значит, Агабеков не врал, когда описывал, как на Лубянке приводят в исполнение смертные приговоры. — Б. С.), что 25 января его расстреляют, и говорит, что никому не верит, что останется жив (на этот раз чекистское чутье не подвело Генриха Григорьевича. — Б. С.).

«Если бы я был уверен, что останусь жив, я бы еще взял на себя бы всенародно заявить, что я убийца Макса и Горького».

«Мне невыносимо тяжело заявить это перед всеми исторически и не менее тяжело перед Тимошей».

«На процессе, — говорит Ягода, — я, наверное, буду рыдать, что еще хуже, чем если б я от всего отказался».

Однажды, в полубредовом состоянии, он заявил: «Если все равно умирать, так лучше заявить на процессе, что не убивал, нет сил признаться в этом открыто». И потом добавил: «Но это значит объединить вокруг себя контрреволюцию — это невозможно».

Говоря о Тимоше, Ягода упомянул однажды о том, что ей были переданы 15 тысяч долларов. Причем он до того изолгался, что стал уверять меня, что деньги эти без его ведома отправил на квартиру Пешковой Буланов, что, конечно, абсолютно абсурдно (здесь можно усмотреть косвенное доказательство того, что бриллианты и валюту Ягода хранил у Тимоши; ей одной из немногих героинь этого очерка посчастливилось прожить долгую жизнь и умереть своей смертью в 1971 году — Б. С.).

Ягода все время говорит, что его обманывают, обещав свидание с женой, значит, обманывают и насчет расстрела. «А если б я увиделся с Идой, сказал бы несколько слов насчет сынка, я бы на процессе чувствовал иначе, все бы перенес легче».

Ягода часто говорит о том, как хорошо было бы умереть до процесса. Речь идет не о самоубийстве, а о болезни. Ягода убежден, что он психически болен. Плачет он много раз в день, часто говорит, что задыхается, хочет кричать, вообще раскис и опустился позорно» (сам Владимир Михайлович еще надеялся на лучшее и потому держался).

Как раз в «полубредовом состоянии» Ягода и говорил правду: он никого не убивал, но боялся сказать об этом открыто. Боялся, что, если заявит на суде о ложности выдвинутых против него обвинений, «сыграет на руку контрреволюции», тогда-то уж точно расстреляют. А может, еще и помучают перед смертью. Волю Генриха Григорьевича парализовал страх перед возможной будущей физической болью.

Помните Маяковского:

Если бы выставить в музее

плачущего большевика,

весь день бы в музее торчали ротозеи.

Еще бы — такое не увидишь и в века!

Еще как увидишь! Мы только что увидели — Генриха Григорьевича Ягоду, рыдающего на груди у друга-узника. Оказывается, достаточно поместить большевика в тюрьму, инкриминировать ему расстрельные статьи — и никакого века ждать не нужно. И если бы только один Ягода был нестоек в несчастье! Нет, он в данном случае вполне типичный представитель плеяды «плачущих большевиков».

Вот герой Гражданской войны бывший командир 3-го конного корпуса Гай Дмитриевич Гай. В ноябре 1935 года из следственного изолятора он направил Ягоде отчаянное письмо: «Тов. Ягода! Совершил весьма тяжелое, ужасное преступление перед партией тов. Сталина, будучи выпивши, в частном разговоре с беспартийным, сказал, что «надо убрать Сталина, все равно его уберут…». Мне тяжело здесь повторить вновь характер и содержание разговора, подробности следствию известны…

Это гнусное преступление я совершил под влиянием двух основных факторов: а) под влиянием личной неудовлетворенности своим общественным положением и занимаемой должностью (бывший комкор превратился в скромного начальника кафедры военной истории Академии ВВС. — Б. С.) и б) под влиянием антипартийных разговоров с некоторыми близкими мне большевиками (даже «старыми» большевиками), фамилии которых следствию известны. Фамилии некоторых антипартийно настроенных дам тов. Молчанову.

Осознав всю глубину совершенного мною преступления, я хочу окончательно и бесповоротно порвать с товарищами и средой, которые оказывали на меня влияние. Я прошу партию и умоляю (Вас, в частности, тов. Ягода) дать мне возможность искупить свою вину перед партией и перед вождем партии тов. Сталиным. Я умоляю Вас, если возможно, возьмите меня в органы НКВД, дайте мне самое опасное поручение, пошлите меня в самые опасные места, пошлите меня на границы СССР (Сибирь, Маньчжурия, Монголия, Туркестан — все равно), где бы я мог вновь своей кровью, своими подвигами еще раз доказать свою преданность партии и искупить свою вину. Ничто мне не жаль, ни семью, ни малолетнюю дочь, ни инвалида — престарелого отца, мне жаль до жгучей боли имя старого боевого командира Красной Армии «Гая», — которое я так необдуманно осрамил.

Тов. Ягода, мне очень больно об этом говорить Вам, старому организатору и командиру Красной гвардии и армии, — все это должно быть известно.

Я не могу, я не хочу, я не мыслю себя вне рядов славной ленинско-сталинской партии В КП (б).

Умоляю еще раз партию простить меня и дать возможность своей кровью искупить свою вину.

Гая Гай.

В камере темно, да и слезы мешают писать».

Не плакал Гай Дмитриевич, когда в 20-м году его бойцы, перед тем как уйти в Восточную Пруссию, расстреливали пленных поляков. Не плакал, когда в Сибири расстреливал белых офицеров. А теперь в Лубянской камере зарыдал. И с готовностью обвинил в собственных неосторожных, по пьянке сказанных словах всех своих друзей-товарищей, списком сдав их НКВД. При этом тут же выразил готовность поступить в карательное ведомство, чтобы кровью, своей и чужой, доказать преданность вождю. Возможно, Ягода вспомнил в тюрьме письмо Гая, которого тогда, в 1935-м, наказали сравнительно мягко — дали 5 лет. Времена-то, как говорила Анна Ахматова, были еще «вегетарианские». Вот в 1937-м, уже при Ежове, беднягу расстреляли, но Ягода об этом так и не узнал. Кстати, он, по крайней мере, не отрекался от родных и близких, не говорил, что ему не жаль ни жены, ни сына, ни отца, ни любовницы. Наоборот, даже у «наседки» Киршона в последние недели жизни спрашивал, как там живут на воле Ида, Тимоша, сыночек Генрих… И не тянул Киршона или Авербаха в число заговорщиков. А уж до Пятакова, готового расстрелять собственную жену (об этом — в очерке о Ежове), Ягоде и подавно было далеко…

Николай Иванович Бухарин, которого во второй половине 80-х годов поднимали на щит как несостоявшуюся более гуманную альтернативу Сталину, плакать начал даже не в тюрьме, а еще на февральско-мартовском Пленуме ЦК, где решалась его судьба. Находившийся в то время в Москве советский разведчик Вальтер Кривицкий свидетельствует: «Со слезами на глазах встает Бухарин перед товарищами по ЦК, прерывающимся голосом заверяет их, что никогда не принимал участия ни в каком заговоре против Сталина, решительно отвергает самое подозрение. Он плачет, умоляет». Поздно. Если бы Бухарин со слезами на глазах покаялся лет восемь назад, на Объединенном Пленуме в апреле 1929 года, когда правые потерпели поражение, может, Сталин его бы и пощадил. Но тогда Николай Иванович еще не плакал, еще надеялся продолжить борьбу. А теперь поздно. Решение уже принято.

В отличие от Ягоды, Бухарину никогда не обещали, что его не расстреляют, если он во всем признается, подтвердит все следственные фантазии. Но вел себя Николай Иванович точно так же, как Генрих Григорьевич, все время плакал, просил пощады, мечтал умереть до суда, чтобы не испытывать позора открытого процесса. Очевидно, плакал и на суде, раз прокурор А. Я. Вышинский назвал его «слезливым ничтожеством». Когда в Гражданскую войну Николай Иванович вместе с другими вождями проводил в жизнь политику «красного террора», когда как член коллегии ВЧК утверждал смертные приговоры, он не плакал. А вот когда тень смерти нависла над ним самим, зарыдал в голос.

Ягода не был близко знаком со Сталиным и потому писем ему из тюрьмы не писал. Николай же Иванович бомбардировал старого партийного товарища отчаянными посланиями. Ни на одно тюремное письмо Бухарчика Коба не ответил. А было их ни много ни мало 43.

В ночь на 15 апреля 1937 года в лубянской камере Бухарин обращается к вождю: «Коба!.. Вот уже несколько ночей я собираюсь тебе написать, ибо и теперь ощущаю тебя как какого-то близкого (пусть сколько угодно хихикают в кулак, кому нравится)… Хочу сказать тебе прямо и открыто о личной жизни: я вообще в своей жизни знал близко только четырех женщин… Ты напрасно считал, что у меня 10 жен, — я никогда одновременно не жил (Иосиф Виссарионович «Бухарчику», разумеется, не поверил — о любовных похождениях Бухарина и Калинина, Енукидзе и Карахана и прочих судачила вся Москва; полностью в курсе «шашней» вождей была подчинявшаяся Сталину кремлевская охрана, которая обо всем докладывала генсеку. — Б, С.)… Все мои мечты последнего времени шли только к тому, чтобы прилепиться к руководству, к тебе в частности… Чтобы можно было работать в полную силу, целиком подчиняясь твоему совету, указаниям, требованиям. Я видел, как дух Ильича почиет на тебе… я стал к тебе питать такое же чувство, как к Ильичу, — чувство родственной близости, громадной любви, доверия безграничного, как к человеку, которому можно сказать все, все написать, на все пожаловаться… Я за последние годы даже забыл о тех временах, когда вел против тебя борьбу, был озлоблен (но Сталин-то не забыл! — Б. С.)…

Книгу я задумал написать. Хотел ее тебе посвятить и просить тебя написать маленькое предисловие, чтобы все знали, что я целиком признаю себя твоим. До чего же ужасно противоречиво мое здесь положение: ведь я любого тюремного надзирателя-чекиста считаю «своим», а он… смотрит как на преступника, хотя корректен. Я тюрьму «своей» считаю… Иногда во мне мелькнет мечта: а почему меня не могут поселить где-нибудь под Москвой, в избушке, дать другой паспорт, дать двух чекистов, позволить жить с семьей, работать на общую пользу над книгами, переводами (под псевдонимом, без имени), позволить копаться в земле, чтоб физически не разрушиться (не выходя за пределы двора). А потом, в один прекрасный день, X или Y сознается, что меня оболгал…»

В последнем письме, написанном 10 декабря 1937 года, Николай Иванович буквально молил о пощаде: «Пишу это письмо, возможно, последнее, предсмертное свое письмо… Я не могу уйти из жизни, не написав тебе последних строк, ибо меня обуревают мучения, о которых ты должен знать. Я даю тебе честное слово, что я невиновен в тех преступлениях, которые подтвердил на следствии. Мне не было никакого выхода, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: ибо иначе выходило бы, что я не разоружаюсь…

Больше всего меня угнетает такой факт. Летом 1928 года, когда я был у тебя, ты мне говорил: знаешь, почему я с тобой дружу? Ты ведь не способен на интригу? Я говорю — да. А в это время я бегал к Каменеву. (В апреле 1929 года на Объединенном Пленуме ЦК и ЦКК необходимость встречи с Каменевым Николай Иванович объяснял весьма своеобразно: «Велась травля по отношению к моей персоне, и я, узнав относительно того, что троцкисты тоже хотят травить меня, сказал: «Не травите меня, пожалуйста»… Просить членов партии, с которыми я работал несколько десятков лет, чтобы они не прикладывали еще своей руки к той травле, которой я подвергался, я в этом не вижу ничего предосудительного». В этот детский лепет не поверил, естественно, никто. — Б. С.) Этот факт у меня в голове, как первородный грех иудея. Боже мой, какой я был мальчишка и дурак, а теперь плачу за это своей честью и всей жизнью. За это прости меня, Коба. Я пишу и плачу, мне уже ничего не нужно… Когда у меня были галлюцинации, я видел несколько раз тебя и один раз Надежду Сергеевну (Аллилуеву. — Б. С.). Она подошла ко мне и говорит: «Что же это такое сделали с вами, Николай Иванович? Я Иосифу скажу, чтобы он вас взял на поруки». Это было так реально, что я чуть было не вскочил и не стал писать тебе, чтобы ты… взял меня на поруки. Я знаю, что Н. С. не поверила бы, что я что-то против тебя замышляю, и недаром «подсознательное» моего «Я» вызвало этот бред…

А с тобой я часами разговариваю. Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если бы ты видел, как я к тебе привязан… Ну, да все это психология, прости. Теперь нет ангела, который отвел бы меч Авраамов, и роковые судьбы осуществятся. Позволь мне, наконец, перейти к последним моим небольшим просьбам:

А) мне легче в тысячу раз умереть, чем пережить предстоящий процесс: я просто не знаю, как я совладаю с собой… я бы, позабыв стыд и гордость, на коленях умолял бы тебя, чтобы этого не было, но это, вероятно, уже невозможно… я бы просил тебя дать возможность умереть до суда, хотя знаю, как ты сурово смотришь на эти вопросы;

Б) если… вы предрешили смертный приговор, то я заранее прошу тебя, заклинаю прямо всем, что тебе дорого, заменить расстрел тем, что я сам выпью яд в своей камере (дать мне морфий, чтобы я заснул и не проснулся). Дайте мне провести последние минуты, как я хочу, сжальтесь. Ты, зная меня хорошо, поймешь: я иногда смотрю в лицо смерти ясными глазами… я способен на храбрые поступки (к сожалению, история для нас таких поступков Николая Ивановича, равно как и Генриха Григорьевича, не сохранила. — Б. С.), а иногда… я бываю так смятен, что ничего во мне не остается… так что если мне суждена смерть, прошу тебя о морфийной чаше (Сократ);

С) дать мне проститься с женой и сыном до суда. Аргументы такие: если мои домашние увидят, в чем я сознался, они могут покончить с собой от неожиданности. Я как-то должен подготовить их к этому. Мне кажется, это в интересах дела и его официальной интерпретации.

Если мне будет сохранена жизнь, то я бы просил: либо выслать меня в Америку на X (очевидно, именно «икс», а не десять. — Б. С.) лет. Аргументы за: я провел бы кампанию по процессам, вел бы смертельную борьбу против Троцкого, перетянул бы большие слои колеблющейся интеллигенции, был бы фактически анти-Троцким и вел бы это дело с большим размахом и энтузиазмом. Можно было бы послать со мной квалифицированного чекиста и в качестве добавочной гарантии оставить здесь мою жену на полгода, пока я не докажу, как я бью морду Троцкому.

Но если есть хоть какое-то в этом сомнение, то послать меня хоть на 25 лет на Печору и Колыму, в лагерь, где я поставил бы университет, институты, картинную галерею, зоо- и фотомузеи. Однако, по правде сказать, я на это не надеюсь.

Иосиф Виссарионович! Ты потерял во мне одного из способнейших своих генералов, тебе действительно преданных. Но я готовлюсь душевно к уходу от земной юдоли, и нет во мне по отношению к вам, и к партии, и ко всему делу ничего, кроме великой и безграничной любви. Мысленно тебя обнимаю, прощай навеки и не поминай лихом своего несчастного Н. Бухарина».

Что интересно, в последнем письме Сталину Бухарин выдвигает тот же мотив своего поведения, что и Ягода в разговоре с Киршоном: участвовать в судебной инсценировке — партийный долг, если отказаться от тех признаний, что давал на следствии, это будет означать солидарность с контрреволюцией. На самом деле, повторяю, оставалась иллюзорная надежда: может быть, учтут мою активную помощь партии и следствию и заменят расстрел 25 годами лагерей».

Несколько лет назад, 18 апреля 1929 года, выступая на Объединенном Пленуме ЦК и ЦКК, окончательно разгромившем правую оппозицию, Бухарин подчеркивал, что «революционная законность нам нужна «всамделишная», долгая, прочная, постоянная». А вот в письме Ворошилову в сентябре 1936-го по поводу казни Каменева и Зиновьева и самоубийства Томского признавался: «Циник-убийца Каменев, омерзительнейший из людей, падаль человеческая… Бедняга Томский, может, и запутался, не знаю. Что расстреляли собак, страшно рад. Троцкий процессом убит политически — и это скоро станет ясно».

Беззаконные процессы Николай Иванович готов был приветствовать — пока сам не стал фигурантом одного из них. Ведь писал же в 1920 году в «Экономике переходного периода»: «Пролетарское принуждение во всех своих функциях, начиная от расстрела и кончая трудовой повинностью, является методом выработки коммунистического человечества». Но на себе испытать самый действенный метод пролетарского принуждения не хотел. И написал прошение о помиловании, почти буквально повторив формулу Ягоды: «Я стою на коленях перед Родиной, партией, народом и его правительством и прошу… о помиловании». И в который уже раз предложил Сталину свои услуги: «Я внутренне разоружился и перевооружился на новый социалистический лад… Дайте возможность расти новому, второму Бухарину — пусть будет он хоть Петровым. Этот новый человек будет полной противоположностью умершему, он уже родился, дайте ему возможность хоть какой-нибудь работы»…

13 марта 1938 года Ягоде, Бухарину, Рыкову и еще 15 подсудимым был вынесен смертный приговор.

Как вели себя во время расстрела 15 марта 1938 года приговоренные по делу «правотроцкистского блока», до сих пор не известно. Подозреваю, что умерли они, как и жили, с вымученными здравицами в честь Сталина и коммунизма, порожденными жалкой надеждой: за «правильные слова» перед смертью их в последнюю секунду все-таки помилуют.

Печальная участь Генриха Григорьевича Ягоды постигла многих его родных и близких. Жена Ида Леонидовна Авербах была расстреляна 16 мая 1938 года, а сестры — Эсфирь Знаменская и Лилия Ягода — 16 июня и 16 июля 1938 года. Отец, мать и сестра Розалия Шохар умерли в лагерях. Пережили ГУЛАГ только сестры Фрида Фридлянд и Таисия Мордвинкина, а также сын Ягоды Генрих.

Когда в 1988 году реабилитировали осужденных по делу «правотроцкистского блока», Ягода остался единственным, по поводу которого прокуратура протест не выносила. Получается, что он в одиночку отравил Менжинского, Куйбышева, который на самом деле умер от сердечного приступа, спровоцированного многолетним злоупотреблением спиртным, организовал убийство Кирова, уморил Максима Пешкова… К сожалению, российская юстиция до сих пор не усвоила той элементарной истины, что если даже заведомый преступник когда-то был наказан за вымышленные преступления, то над ним остается только Божий суд, а несправедливый приговор, если мы живем в правовом государстве, должен быть отменен.

Загрузка...