ЕЖОВ

Темное прошлое

Оказывается, установление места и времени рождения Ежова — настоящая детективная задача, до конца вряд ли разрешимая. Будущий «железный нарком» родился, как он обычно писал в анкетах и автобиографиях после Октябрьской революции, 19 апреля (1 мая) 1895 года. Однако никаких метрик или церковных записей о появлении его на свет до сих пор не найдено. Возможно, повезет будущим исследователям. Имеющиеся же более или менее достоверные данные позволяют утверждать, что год своего рождения Николай Иванович сознательно исказил, а день — 1 мая — почти наверняка придумал. Очень ему хотелось связать это событие с известным пролетарским праздником.

Местом рождения Ежов неизменно указывал Петербург, а национальность в 1921 году в анкете участника областной партконференции в Казани определил как «великоросс». При этом Николай Иванович писал, что в той или иной степени владеет польским и литовским языками. А в 1939 году, уже после ареста, когда его как следует допросили, поведал страшную тайну — мать, оказывается, была литовкой. Правда, литовского шпиона из Ежова тогда делать не стали. Нашли для бывшего главы советских карателей страну посолиднее. Скорее всего, Ежов родился в пределах Царства Польского. А тамошние архивы очень сильно пострадали в ходе двух мировых войн. К тому же, повторю, точное место да и год рождения Николая Ивановича мы не знаем, так что, скорее всего, никакие архивные поиски не принесут успеха и обстоятельства появления на свет «железного наркома» навсегда останутся тайной. Насчет батюшки Николай Иванович даже на следствии не раскололся, поэтому о нем мы тоже ничего достоверно не знаем. В автобиографии 1921 года Николай Иванович произвел его в питерские металлисты-литейщики, но больше никогда и нигде о профессии отца не упоминал. Можно заподозрить, что родитель будущего наркома внутренних дел был из обрусевших поляков, ведь Ежов — нетипичная русская фамилия. Она вполне может быть производной, например, от польской фамилии «Ежевский». По воспоминаниям одной из сестер Ежова, детские годы семья провела в имении в Сувалкской губернии недалеко от Мариамполя.

Елена Скрябина, дочь депутата Государственной думы, после Второй мировой войны оказавшаяся на Западе, писала в своих мемуарах: «От одной знакомой, родители которой были домовладельцами в старом Петербурге, узнали, что одно время у них работал дворником отец Ежова. Сын, мальчишка-подросток в то время, отличался отвратительным характером, наводящим ужас на детей этого дома. Любимым занятием его было истязать животных и гоняться за малолетними детишками, чтобы причинить им какой-либо вред. Дети, и маленькие, и постарше, бросались врассыпную при его появлении. Та же знакомая уверяла меня, что он даже был подвергнут психиатрическому лечению».

Вполне возможно, что перед нами всего лишь легенда-«ужастик», родившаяся уже после взлета и падения «железного наркома». Во всяком случае, дальше мы познакомимся со свидетельствами людей, пострадавших в «ежовщину», но все равно отзывавшихся о Николае Ивановиче как о милейшем человеке. А вот связь семейства Ежовых с одним из петербургских доходных домов вряд ли выдумана. Хотя отец Николая Ивановича совсем не обязательно работал именно дворником. Он мог быть и управляющим дома, и просто одним из жильцов или, например, владельцем располагавшегося в доме питейного заведения.

В армию Ежов, если судить по анкете 1921 года, был призван в 1913 году. Однако новобранцами тогда становились по достижении 20–21 года, а это значит, что Николай Иванович родился, скорее всего, в 1892 или 1893 году. В той же анкете будущий нарком указал, что, служа в царской армии, он около года находился в Вышнем Волочке, около двух лет в Москве и около двух лет в Витебске. С учетом того, что демобилизовался Николай Иванович в начале 1918 года, получается, что призван он был в начале 1913 года (а на свет появился все-таки в 1892-м). В «Личной карте коммуниста», предназначавшейся для мобилизационной части Политуправления Красной Армии и заполненной Ежовым 25 марта 1921 года, он написал, что в царской армии служил только «два с половиной года в Тыловых Артиллерийских мастерских № 5 Северного фронта». В этом случае в Витебск Ежов, скорее всего, прибыл во второй половине 1915 года. В анкете 1919 года он называет свою должность (или звание?) в 5-х артмастерских — «старший мастеровой». В некоторых других анкетах Николай Иванович перечислил и другие места своей службы — 76-й пехотный запасной полк и 172-й пехотный Лидский полк (вероятно, эти части располагались в Вышнем Волочке и Москве), а также 3-й запасной пехотный полк, дислоцировавшийся в Новом Петергофе. Есть сведения, что в 1914 или 1915 году Ежов был ранен и получил шестимесячный отпуск. Не исключено, что это произошло в районе города Тильзит в Восточной Пруссии, который Ежов указал в анкете 1921 года как единственное место за пределами Российской империи, где ему довелось побывать. К Тильзиту русские войска подступали только на короткое время в августе — сентябре 1914 года, но сам город не занимали. Вероятно, тогда Ежов и был ранен. После госпиталя он, возможно, попал в запасной полк в Новом Петергофе, а уже оттуда — в 5-е артмастерские в Витебске.

Зачем же понадобилось Ежову скрывать подлинный год рождения и уменьшать свой возраст на два-три года? Думаю, это связано с другим вопросом: почему он снизил свой образовательный ценз? Во всех анкетах Николай Иванович указывал, что образование у него низшее, не превышающее одного класса городского училища. Трудовую же деятельность он начал в 1906 году, когда будто бы поступил учеником в слесарно-механическую мастерскую в Петербурге. Если принять годом рождения 1895-й, то получается, что Ежов стал работать в 11 лет и мог окончить не больше одного класса городского училища. Но если исходить из 1892 года, то 14-летний подросток успел бы одолеть полный курс городского училища. А такой сравнительно высокий уровень образования заставлял подозревать, что родители у Ежова отнюдь не пролетарского происхождения, которым так любил козырять Николай Иванович.

Ежов утверждал, что в слесарной мастерской не задержался и скоро стал учеником портного. В 1906 году будущий нарком в поисках работы отправился в Польшу и Литву. Чем он там занимался, неясно. В 1909 году Николай Иванович будто бы поступил на завод Тильманса в Ковно, а в 1914 году вернулся в Петербург, где работал сначала на кроватной фабрике, а потом на Путиловском заводе, откуда якобы и отправился в 1915 году в армию (по одной из версий). Николай Иванович утверждал, что на Путиловский завод пришел учеником еще в 1911 году. Но документами его работа на каких-либо заводах и фабриках не подтверждается.

Наиболее правдоподобным кажется объяснение, что родители Ежова были людьми относительно состоятельными и обеспечили сыну достаточно высокий уровень образования — в объеме если не гимназии, то хотя бы полного курса городского или реального училища. Тогда Николай Иванович мог поступить в армию — страшно сказать! — вольноопределяющимся. А такой факт после 1917 года афишировать не стоило. Вольноопределяющиеся чаще всего были выходцами из состоятельных семей и не пользовались доверием со стороны большевиков. По всей вероятности, рабочим Ежов не был, а Путиловский завод выбрал из-за его славных революционных традиций и… огромного штата рабочих — уличить Николая Ивановича в том, что он в их рядах не состоял, было очень трудно.

Кем же мог быть отец Николая Ивановича Ежова? В телефонном справочнике за 1895 год «Весь Петербург» значился только один Ежов по имени Иван. Это Иван Васильевич Ежов, владелец питейного заведения, который проживал в доме № 14 по улице Шестой Роты. Но далеко не факт, что именно этот человек являлся отцом будущего наркома внутренних дел, равно как и то, что Николай Иванович родился в столице Российской империи. Его отец вполне мог быть мелким чиновником, лесничим или управляющим имения в Сувалкской или других губерниях Привислинского края или в Литве. Мог быть и хозяином небольшой мастерской. Возможно, когда Николай Иванович говорил о том, что состоял учеником в слесарной мастерской или учеником портного, он в действительности имел в виду мастерскую отца. Не подлежит сомнению, что в момент революции родители Ежова жили уже в Петрограде — об этом сказал сам Николай Иванович в анкете 1919 года. Однако нельзя с уверенностью утверждать, что они жили там и перед Первой мировой войной. Ведь не исключено, что Ежовы эвакуировались в Петроград после того, как немецкие и австрийские войска заняли Литву и Польшу. В этом случае нужда действительно могла заставить Ежова-старшего пойти работать на Путиловский завод, не обязательно рабочим, а мастером или конторщиком.

Ежов в революции

Вот как о революционной деятельности Ежова написал И. И. Минц в первом издании своей книги «Великая Октябрьская социалистическая революция в СССР» (1937): «В Витебске был создан Военно-Революционный Комитет. Крепостью большевиков в Витебске были 5-е артиллерийские мастерские Северного фронта. Здесь работал путиловский рабочий Н. И. Ежов, уволенный с завода в числе нескольких сот путиловцев за борьбу против империалистической войны: Ежов был послан в армию в запасной батальон. Путиловцы в батальоне устроили забастовку — не вышли на занятия и уговорили остальных солдат остаться в казарме. Батальон немедленно расформировали, а зачинщиков забастовки вместе с Ежовым бросили в военно-каторжные тюрьмы, штрафной батальон. Боясь отправки на фронт революционно настроенных солдат, офицеры перевели их в нестроевую команду. Среди переведенных оказалось человек 30 путиловцев. Они организовали выступление солдат против офицеров, едва не закончившееся убийством начальника команды. В 1916 году в команду приехал начальник артиллерийских мастерских. Ему нужны были токари и слесари. Вместе с другими рабочими взяли Ежова. Живой, порывистый, он с самого начала революции 1917 года с головой ушел в организаторскую работу. Ежов создал Красную гвардию, сам подбирал участников, сам обучал, доставал оружие. Витебский Военно-Революционный комитет после восстания в Петрограде не пропустил ни одного отряда на помощь Временному правительству». Разумеется, из последующих изданий своего труда Исаак Израилевич этот панегирик изъял. Интересно, что из сообщенного здесь правда?

В архиве Ежова сохранилась запись воспоминаний витебского большевика Дризула, сделанная Минцем 28 сентября 1936 года. В тот момент Ежов был только-только назначен наркомом внутренних дел, об этом еще не успели объявить в газетах (но Минц уже знал и решил подсуетиться). В стране пока не возник культ Ежова, так что мемуарист сохранял относительную объективность, хотя, конечно, понимал: будущий академик хочет слышать о председателе Комиссии партийного контроля только хорошее. Дризул знал Ежова по Витебску, и вот что он рассказал: «Я жил в Витебске с 1915 года, работал в 5-х артиллерийских мастерских. Был мобилизован (в неправленой стенограмме: «как неблагонадежный». — Б. С.), отправлен в городок и из городка в 5-е артиллерийские мастерские в конце 1915 года. Я не помню, Николай Иванович приехал раньше меня или позже. В это время в мастерских было до 1000 человек высококвалифицированных рабочих. Одним из самых крупных цехов был слесарно-сборочный цех. Там работал юркий, живой парень — Коля (Н. И. Ежов), всеми любимый, острый в беседах с остальными мастеровыми. Я работал в колесном цехе.

Во главе мастерских стоял Грамматчиков — полковник. Не он в этих мастерских был самым злейшим человеком. Там была такая собака поручик Турбин (однофамилец главных героев пьесы Михаила Булгакова. — Б. С.). Не помню фамилии одного капитана — ох был гад! Весь этот режим Николаевский так и давил, и под давлением этого режима уже к зиме 1916 года у нас в Витебске были интересные события…

Николай Иванович не только с момента Февральской революции, но и еще до Февральской революции был такой живой, острый и не лишенный такой специфичности. Вот есть такие самородки, которые стоят всегда во главе. Вот беседа какая-нибудь на заводе бывает, он уже во главе. Мы сейчас это называем оперативностью… Живой, юркий такой. Мы иногда смотрим: черт его знает, через ноги он, что ли, проскочил, он уже впереди. Он тогда еще выступать не мог, скажет какое-нибудь слово, но с душой и со всей энергией. Думаешь, что у него все горит, вот-вот разорвется, но в то же время последовательно.

Если мне память не изменяет, то, в то время как мы все, большевики, занялись организацией власти, он с места как-то сразу ушел в Красную гвардию. Он один из основоположников Красной гвардии. Он все — «даешь!». Маленького роста, обвешанный патронами, лентами, так и ходил. Одним из очагов Красной гвардии были наши мастерские. Я помню, когда стали в солдатском комитете работать, работали в секции юридической совдепа, как-то получилось, что все внимание обращено было на организацию власти, а он Красной гвардией занимался и был душой. Сама жизнь его выперла. Если он до Февраля не числился еще большевиком, так это была только формальная сторона, а по существу он был большевиком до Февральской революции. Он по характеру такой был. Он сам обучал красногвардейцев, был их душой».

После Октябрьской революции красногвардейцы, по словам Дризула, задержали на станции Витебск эшелоны с войсками, которые А. Ф. Керенский пытался двинуть на Петроград. При этом он, правда, Ежова прямо не упоминает, зато еще раз повторяет, что и после победы большевиков Николай Иванович выдающимся оратором так и не стал: «Ежов мало выступал. Он два-три слова скажет… Он был кропотливым оратором, эта его черта до последнего дня осталась… Он не любил выступать».

Самый яркий эпизод революционных событий в Витебске, по воспоминаниям Дризула, — разоружение частей польского корпуса генерала Довбур-Мусницкого в самом конце 1917 года: «Получили директиву из Питера. Есть такая станция Кринки, километров в 30 от Витебска. Там, говорят, польские легионеры; около 10 000 и разоружить их во что бы то ни стало; что они двигаются на Питер. Обсуждаем в революционном комитете, что делать, сколько у нас сил есть. Посчитали, что у нас тогда… было… около 3000. Как же быть? — 3 тысячи, а там 10 000 легионеров, и они очень квалифицированные вояки, вооруженные. В нашем распоряжении… была такая полька из левицы ППС (левой фракции Партии польских социалистов. — Б. С.). Она не порвала еще с ППС, но симпатизировала большевикам. Мы решили эту польку использовать, придумали хитрость. Я думаю, Николай Иванович Ежов участвовал в этом деле… Мы *нашли эту польку и с ней договорились. Она была предана делу революции, красивая, молодая, полная такая, исключительно красивого телосложения… Революционный комитет выделил делегацию, поставил во главе Крылова (коменданта Витебска. — Б. С.), эта полька и человек 5–6. Организовали так: когда делегация пойдет к Кринкам, то мы посылаем из Витебска эшелон за эшелоном, порожняком, но двери вагонов раскроем и поставим красноармейцев.

Наша делегация подъехала к полякам, вышли. Полька держит в руках красное знамя. Решили, что нужно играть на человеческих чувствах. Поручили этой польке только приблизиться к полякам, заговорить по-польски и сказать: «Вот я полька, родная ваша сестра… Предложение большевистского революционного комитета вести с вами переговоры не увенчалось успехом, так вот я пришла, ваша сестра… Я от вас ничего не требую, только прошу допустить делегацию революционного комитета большевиков к переговорам. Если вы на это не согласны, стреляйте в меня».

Она раскачивает знамя, открывает грудь, смело шагает с делегацией к полякам. Поляки начали переговоры. В это время подскакивает один вестовой верхом на лошади и докладывает: «Товарищ командир, прибыл эшелон пехоты, где прикажете расположиться?» К этому времени идет эшелон с красноармейцами в дверях. Крылов, такой суровый, говорит: «Расположиться там-то». Через минуту второй эшелон. Вестовой докладывает — прибыла кавалерия. Где расположиться? Через минуту третий — артиллерия. Затем пулеметчики. Когда поляки посчитали по эшелонам, что получился перевес, в это время делегация заявляет: «В вашем распоряжении 10 минут, или вы сдаетесь, или мы открываем огонь. До свидания». Как только делегация ушла, так наши красногвардейцы разоружили их, без единого выстрела они сдались…»

Итак, слова Дризула о том, что он попал в артиллерийские мастерские как неблагонадежный, Минц перенес на Ежова и сделал из Николая Ивановича чуть ли не предводителя солдатского бунта. Дризул говорил о ненависти рабочих к их начальнику и некоторым другим офицерам. Историк же придумал мифическую попытку солдат, среди которых был и Ежов, расправиться с начальником некой «нестроевой команды».

Между тем Николай Иванович действительно принимал активное участие в формировании витебской Красной гвардии. В одной из анкет 1919 года Ежов указал, что был помощником комиссара Орловской железной дороги на станции Витебск «во время Октябрьского переворота». В этой должности ему наверняка пришлось создавать красногвардейские отряды и останавливать прибывающие на станцию эшелоны с войсками. А как человек, знающий польский язык, Ежов, скорее всего, входил в делегацию, которая встречалась с польскими легионерами.

Точную дату вступления в партию большевиков — 5/18 мая 1917 года — Ежов указал в другой анкете 1919 года. Рекомендовали его Рабкин и Шифрис. А. Л. Шиф-рис, которого Дризул упоминает как одного из студенческих вожаков в Витебске («очень интересный парень… горячий, полный энтузиазма студент, один из лучших наших ораторов»), был расстрелян в 1938 году, будучи армейским комиссаром 2-го ранга. Кем был Рабкин и отблагодарил ли его Николай Иванович должным образом за рекомендацию, не знаю.

Из Витебска Ежов уехал в январе 1918 года. Позже он обнаруживается в Вышнем Волочке Тверской губернии, где в августе 1918 года становится членом завкома (коллегии) стекольного завода Болотина. В личной карте коммуниста за 1921 год Ежов указал также, что в 1918 году был председателем и секретарем профсоюза стекольщиков. Очевидно, это было в Вышнем Волочке и уже после того, как он стал членом завкома. Вероятно, еще во время военной службы в этом городе Николай Иванович завел какие-то знакомства и попросил направить его именно туда.

В апреле 1919 года Ежов вступил в Красную Армию. Он служил в батальоне особого назначения в Зубцове, в мае 1919 года оказался в Саратове, где был депутатом местного совдепа и секретарем партячейки военного городка, а в августе поступил здесь же на 2-ю базу радиотелеграфных формирований, которая вскоре переместилась в Казань. Уже 1 сентября Николай Иванович стал переписчиком при комиссаре управления базы. На такую должность вряд ли назначили бы человека с начальным образованием (хотя Ежов скромно писал в анкетах: «грамотен (самоучка!)»). 18 октября последовало повышение — Николая Ивановича сделали комиссаром школы, действовавшей при базе радиотелеграфных формирований.

В январе 1920 года с Ежовым случилась первая в советское время крупная неприятность. Его и начальника школы бывшего подпоручика С. Я. Магнушевского арестовали за то, что они принимали на учебу дезертиров из Красной Армии. На суде, однако, выяснилось, что руководство школы действовало без злого умысла, и, когда Ежов узнал, что курсанты являются дезертирами, он немедленно отослал их в губернский комитет по дезертирам. В результате Магнушевский получил два года тюрьмы с отсрочкой наказания на три года, а Ежов отделался строгим выговором с предупреждением. На карьере Николая Ивановича этот эпизод никак не отразился. В январе 1921 года последовало новое повышение: Ежова назначили комиссаром 2-й базы радиотелеграфных формирований. Но в этой должности он пробыл недолго — лишь до апреля.

В Казани Николай Иванович не ограничивался военной работой. Он был депутатом Казанского Совета рабочих и солдатских депутатов трех созывов и заместителем заведующего агитационно-пропагандистским отделом Кремлевского района Казани. В апреле 1921 года, когда Ежова назначили заведующим этим отделом, он покинул военную службу.

К тому времени наш герой женился на Антонине Алексеевне Титовой, дочери сельского портного. Она родилась в 1897 году в селе Кукмор Казанской губернии. В 1917 году Антонина была студенткой естественного отделения физико-математического факультета Казанского университета, но образование завершить не успела, окунулась в революцию и в 1918 году вступила в партию большевиков. Как и муж, она стала партаппаратчицей, но рангом пониже — работала техническим секретарем одного из райкомов Казани.

Аппаратная работа — вот к чему Николай Иванович чувствовал настоящее призвание. Он был выдающимся бюрократом. Знавшие Ежова по Казани запомнили его исполнительность и безотказность в выполнении любых поручений начальства. Николая Ивановича заметили и начали быстро продвигать вверх по партийной вертикали. В июле 1921-го он стал заведующим агитпропом и заместителем ответственного секретаря Татарского обкома. Но в январе 1922 года Ежов заболел и уехал лечиться в Москву. Здесь в феврале его назначили ответственным секретарем Марийского обкома. Как видно, решили: человек уже работал в Поволжье, в национальном регионе, так что и в проблемах Марийской автономии разберется. А проблемы были — парторганизацию там сотрясали распри между русскими и марийцами. Ежову не удалось погасить конфликт. 15 марта он прибыл в Красно-Кокшайск (ныне Йошкар-Ола), а уже 14 сентября был отозван в отпуск и более в округ не вернулся. Однако неудачу в деле примирения русских и марийских коммунистов ему в вину не поставили.

1 марта 1923 года Оргбюро ЦК рекомендовало Николая Ивановича Ежова ответственным секретарем Семипалатинского губкома. А к октябрю 1925 года он дорос до заместителя ответственного секретаря Казахстанского крайкома. Маленького роста, всего полтора метра, с невыразительной внешностью, Николай Иванович оказался неплохим организатором. Главное же — он всегда держался генеральной сталинской линии и беспощадно боролся со всеми оппозициями.

В 1927 году Ежова взяли на работу в Москву в организационно-распределительный отдел ЦК. Коммунисты Казахстана сохранили о нем самую добрую память. Писатель Юрий Домбровский, прошедший ГУЛАГ и ссылки, встречался в Казахстане с людьми, хорошо знавшими Ежова. Все они отзывались о Николае Ивановиче исключительно тепло. Юрий Иосифович вспоминал: «Три моих следствия из четырех проходили в Алма-Ате… Многие из моих современников, особенно партийцев, с Ежовым сталкивались по работе или лично. Так вот, не было ни одного, который сказал бы о нем плохо. Это был отзывчивый, гуманный, мягкий, тактичный человек… Любое неприятное личное дело он обязательно старался решить келейно, спустить на тормозах… Это общий отзыв. Так неужели все лгали? Ведь разговаривали мы уже после падения «кровавого карлика». Многие его так и называли — «кровавый карлик».

А близко знавший Ежова ссыльный казахский учитель Ажгиреев говорил вдове Бухарина А. М. Лариной: «Что с ним случилось, Анна Михайловна? Говорят, он уже не человек, а зверь! Я дважды писал ему о своей невиновности — ответа нет. А когда-то он отзывался и на любую малозначительную просьбу, всегда чем мог помогал». Но меньше чем за десять лет «добрый человек» превратился в бездушного палача — исполнителя сталинских предначертаний.

Усидчивый бюрократ

Кто из партийных руководителей двигал Ежова наверх, неясно до сих пор. Это мог быть Иван Михайлович Москвин, возглавлявший орграспредотдел ЦК (его помощником Ежов стал в июле 1927 года, а уже в ноябре — заместителем), Лазарь Моисеевич Каганович, секретарь ЦК, ведавший организационными вопросами, или даже сам Сталин. Боюсь, эту загадку мы не разгадаем никогда. Можно с уверенностью сказать лишь одно — заместителем заведующего орграспредотделом ЦК Ежова не назначили бы без прямого одобрения или по инициативе генерального секретаря.

Своему новому начальнику Николай Иванович очень понравился. Москвин говорил о Ежове: «Я не знаю более идеального работника… Вернее, не работника, а исполнителя. Поручив ему что-нибудь, можно не проверять и быть уверенным: он все сделает. У Ежова есть только один, правда, существенный недостаток: не умеет останавливаться… И иногда приходилось следить за ним, чтобы вовремя остановился». Перечисленные качества Ежова Сталину особенно пригодились в эпоху Большого террора. Удалось и вовремя остановить Николая Ивановича — с помощью Берии.

В 1929 году Ежов чуть было не вернулся в Казань. Секретарь Татарского обкома Мендель Маркович Хатаевич, уставший разбирать межнациональные и клановые дрязги, написал в ЦК: «Есть у вас в ЦК крепкий парень, Николай Ежов, он наведет порядок у татар, а я устал и прошу направить меня на другое место». Уже готовы были документы о назначении Ежова главой коммунистов Татарии, но тут подоспела пора сплошной коллективизации, и в декабре 1929-го Николая Ивановича бросили на укрепление Наркомата земледелия — заместителем наркома.

Немного забегая вперед, скажу, что в Казани Ежов все-таки навел порядок, да еще какой! 28 сентября 1938 года, уже будучи наркомом внутренних дел, он издал приказ «О результатах проверки работы рабоче-крестьянской милиции Татарской АССР». Там отмечалось: «Хулиганы-поножовщики в Казани настолько распоясались, что передвижение по городу граждан с наступлением вечера становится опасным. Ряд мест общественного пользования, в частности Ленинский сад, улица Баумана и другие, находятся во власти хулиганов-бандитов… Вместо ареста хулиганов практиковалось наложение штрафов, но даже штрафы не взыскивались… Безнаказанность преступников порождала политический бандитизм (конечно, политический, раз во власти хулиганов оказались улицы и сады со столь революционными названиями! — Б. С.)… Руководство милиции создало в аппарате полную безответственность и безнаказанность… Важнейшие участки работы милиции находятся в состоянии развала». Судьба наркома внутренних дел Татарии капитана госбезопасности Василия Ивановича Михайлова была предрешена. Но арестовали его в январе 1939 года — уже при Берии. А расстреляли 2 февраля 1940-го — всего за два дня до казни Ежова.

Не уцелели в кровавых чистках 1937–1938 годов ни Москвин, ни Хатаевич. Но наивно думать, что их вывели в расход по инициативе «крепкого парня Николая Ежова». Старые большевики, вроде Ивана Михайловича и Менделя Марковича, занимавшие номенклатурные посты такого уровня и не входившие в узкий круг ближайших сторонников Сталина, были обречены. И судьбу их решал, конечно, генеральный секретарь, а не нарком внутренних дел.

С декабря 1929 по ноябрь 1930 года, в самый разгар раскулачивания, Ежов — заместитель наркома земледелия. В это время сотни тысяч крестьянских семей выселялись из родных мест. Сотни и тысячи крестьян, с оружием в руках защищавшие свою землю, объявлялись бандитами и расстреливались без суда и следствия. Николай Иванович получает хороший опыт, который очень пригодится ему на посту главы НКВД. Видно, Ежов снова проявил себя ревностным исполнителем, ибо после Наркомата земледелия Сталин сразу же сделал его заведующим распределительным отделом ЦК, через который проходили все ответственные назначения. В 1933 году Николая Ивановича ввели в Центральную комиссию по чистке партии. На XVII партсъезде в 1934-м он уже член Оргбюро ЦК, заместитель председателя КПК, заведующий промышленным отделом.

Окружающим Ежов в те годы вовсе не казался чудовищем. Надежда Яковлевна Мандельштам описала в мемуарах, как они вместе с Осипом Эмильевичем встретились с ним на Кавказе: «Тот Ежов, с которым мы были в тридцатом году в Сухуме на правительственной даче, удивительно похож на Ежова портретов и фотографий 37-го, и особенно разительно это сходство на фото, где Сталин ему, сияющему, протягивает для пожатия руку и поздравляет с правительственной наградой (в другом месте своих воспоминаний Надежда Яковлевна приводит комментарий Осипа Мандельштама к этой фотографии: «Он сказал… «мы погибли», увидав на обложке какого-то иллюстрированного журнала, как Сталин протягивает руку Ежову. «Где это видано, — удивлялся О. М., чтобы глава государства снимался с министром тайной полиции… Посмотри, он способен на все ради Сталина». — Б. С.). Сухумский Ежов как будто тоже хромал, и мне помнится, как Подвойский, любивший морализировать на тему, что такое истинный большевик, ставил мне, лентяйке и бездельнице, в пример «нашего Ежова, который отплясывал русскую, несмотря на больную ногу и даже назло ей… Но Ежовых много, и мне не верится, что нам довелось видеть легендарного наркома на заре его короткой, но ослепительной карьеры. Нельзя же себе представить, что сидел за столом, ел и пил, перебрасывался случайными фразами и глядел на человека, продемонстрировавшего такую волю к убийству, развенчавшего не в теории, а на практике все посылки гуманизма.

Сухумский Ежов был скромным и довольно приятным человеком. Он еще не свыкся с машиной и потому не считал ее своей исключительной привилегией, на которую не смеет претендовать обыкновенный человек. Мы иногда просили, чтобы он нас довез до города, и он никогда не отказывал… Дети отдыхающих работников ЦК отгоняли чумазую ребятню — детей служащих — от машин, которые принадлежали им по праву рождения от ответственных работников, и важно в них рассаживались. О. М. как-то показал Тоне, жене Ежова, и другой цекистской даме на сцену изгнания чумазых. Женщины приказали детям потесниться и пустить чумазых посидеть в машине. Они очень огорчились, что дети нарушают демократические традиции их отцов…

По утрам Ежов вставал раньше всех, чтобы нарезать побольше роз для молодой литературоведки, приятельницы Багрицкого, за которой он ухаживал… Тоня Ежова… проводила дни в шезлонге на площадке против дачи. Если ее огорчало поведение мужа, она ничем этого не показывала — Сталин еще не начал укреплять семью. «Где ваш товарищ?» — спрашивала она, когда я бывала одна. В первый раз я не поняла, что она говорит об О. М. В их кругу еще сохранялись обычаи подпольных времен, и муж в первую очередь был товарищем (хотя ни Николай Иванович, ни Антонина Алексеевна в большевистском подполье никогда не участвовали, но обычаи старых большевиков, которых Ежову несколько лет спустя предстояло истребить, усвоили вполне успешно. — Б. С.). Тоня читала «Капитал» и сама себе его тихонько рассказывала…

По вечерам приезжал Лакоба (вождь абхазских коммунистов, которому посчастливилось умереть своей смертью в декабре 36-го, в самом начале Большого террора; через несколько месяцев после кончины его все равно объявили «врагом народа». — Б. С.) поиграть на бильярде и поболтать с отдыхающими в столовой у рояля… Однажды Лакоба привез нам медвежонка, которого ему подарили горцы. Подвойский взял звереныша в свою комнату, а Ежов отвез его в Москву в Зоологический сад…

В день смерти Маяковского мы гуляли по саду с надменным и изящным грузином… В столовой собрались отдыхающие, чтобы повеселиться. По вечерам они обычно пели песни и танцевали русскую, любимую пляску Ежова. Наш спутник сказал: «Грузинские наркомы не стали бы танцевать в день смерти грузинского национального поэта». О. М. кивнул мне: «Пойди, скажи Ежову»… Я вошла в столовую и передала слова грузина разгоряченному весельем Ежову. Танцы прекратились, но, кроме Ежова, по-моему, никто не понял почему…»

Николай Иванович предстает перед нами прямо-таки душевным человеком, любившим детей и животных. А еще нравилось ему поплясать и попеть. Голос у Ежова действительно был знатный. Одна женщина, профессор консерватории, как-то сказала Николаю Ивановичу, что с его голосом, если получить вокальное образование, можно было бы петь в опере. Но вот препятствие — малый рост. Любая партнерша была бы на голову выше Николая Ивановича, поэтому профессор посоветовала будущему наркомвнуделу петь в хоре. Как знать, если бы Ежов предпочел карьеру вокалиста, появился бы у нас термин не «ежовщина», а какая-нибудь «ивановщина» или «петровщина». Другого исполнителя программы Великой чистки Сталин нашел бы без труда. Бывший секретарь одного из казахстанских обкомов, вернувшись из ГУЛАГа, вспоминал: «Хорошо пел Николай Иванович народные песни, задушевно. Особенно «Ты не вейся, черный ворон…» Любимая песня Ежова оказалась пророческой. Образ ворона задолго до прихода Николая Ивановича в НКВД ассоциировался в народе с карательным ведомством. Вспомним хотя бы журнал «Красный ворон» — орган ГПУ в булгаковской повести «Роковые яйца» или «воронок» — автомобиль для перевозки арестованных.

А Маяковского, похоже, Николай Иванович действительно любил. И возможно, именно поэтому Сталин поручил Ежову заняться хлопотами по устройству музея поэта и изданию полного собрания его сочинений. Поводом послужило письмо возлюбленной Маяковского Лили Брик от 24 июля 1935 года, на котором вождь начертал историческую резолюцию: «Тов. Ежов, очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличное отношение к его памяти и произведениям — преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней или вызовите ее в Москву Привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов. Привет».

Николай Иванович все исполнил как надо. Подруга Лили Брик Галина Катанян свидетельствует, что дело сдвинулось с мертвой точки после встречи Брик с Ежовым в декабре 1935-го: «По словам Лили, Ежов был сама любезность. Он предложил немедленно разработать план мероприятий, необходимых для скорейшего проведения в жизнь всего, что она считает нужным. Ей была открыта зеленая улица… Статьи и исследования, которые до того возвращались с кислыми улыбочками, лежавшие без движения годы, теперь печатались нарасхват… Так началось посмертное признание Маяковского».

Конечно, главную роль в создании настоящего культа Маяковского в советской стране, когда, по словам Бориса Пастернака, «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине», сыграла сталинская резолюция. Ежов же выступил вдохновенным исполнителем пожеланий вождя.

Литературно-чекистский треугольник

В 1930 году, когда Надежда Мандельштам наблюдала чету Ежовых в Сухуми, первый брак Николая Ивановича уже трещал по швам. Возможно, Антонине /Алексеевне пришлась не по душе нестандартная сексуальная ориентация супруга. Позднее на следствии Ежов признался, что с 15-летнего возраста имел половые связи как с женщинами, так и с мужчинами. А в 1930 году он как раз был увлечен 26-летней Евгенией Соломоновной Хаютиной (урожденной Фигинберг), которая в ту пору была замужем вторым браком за дипломатом Александром Федоровичем Гладуном (позднее он стал директором Харьковского станко-инструментального завода).

В 1931 году Ежов расстался с А. А. Титовой, чтобы соединиться с Евгенией Соломоновной. Развод спас первую жену от неизбежных в будущем репрессий. Она продолжала благополучно трудиться на ниве сельскохозяйственной науки, окончив к тому времени Тимирязевку. Скончалась Антонина Алексеевна в Москве в 1988 году персональным пенсионером в весьма почтенном возрасте — 91 год.

Историю любви Николая Ивановича и его второй жены поведал на следствии Гладун, арестованный в 1939 году: «Ежов появился в нашем доме в ноябре 1927 года… С того времени Ежов стал бывать у нас почти ежедневно, иногда не только вечером, но и днем. Для лучшей конспирации наших сборищ Ионов (Ионов, Бернштейн Илья — один из руководителей Пролеткульта, позднее директор Госиздата; арестован в 1939-м, умер в лагерях в 1942 году — Б. С.), посоветовал их называть «литературными вечерами», благо нашу квартиру стал посещать писатель Бабель, который часто читал свои неопубликованные рассказы… Он негодовал на политику партии в литературе, заявляя: «Печатают всякую дрянь, а меня, Бабеля, не печатают»…

Бывая на этих так называемых «литературных вечерах», Ежов принимал активное участие в политических разговорах… хвастливо заверял, что в ЦК ему полностью доверяют и продвигают по работе. Эти хвастливые разговоры очень действовали на Евгению Соломоновну и всех остальных, делали Ежова «героем дня». Вовлечение в шпионскую работу Ежова взяла на себя Евгения Соломоновна. Он был в нее безнадежно влюблен и не выезжал из ее комнаты…

Ежов сошелся с моей женой, они стали открыто афишировать эту свою связь. На этой почве у меня с женой произошли раздоры. Она доказывала мне, что Ежов восходящая звезда и что ей выгодно быть с ним, а не со мной… В начале 1929 года я уехал на посевную кампанию в Тульскую губернию. Когда вернулся из командировки, Хаютина рассказала мне, что после ряда бесед с Ежовым ей удалось его завербовать для работы в английскую разведку, и для этого, чтобы его закрепить, она с ним вообще сошлась, и что в ближайшее время они поженятся. При этом она просила меня официального развода не устраивать, но близости ее с Ежовым не мешать…»

Исаак Бабель, также арестованный, в 1939 году на допросе осветил обстоятельства и своей связи с Ежовой: «Я познакомился с ней в 1927 году — в Берлине, по дороге в Париж, на квартире Ионова, состоявшего тогда представителем «Международной книги» для Германии. Знакомство наше быстро перешло в интимную связь, продлившуюся очень недолго, так как я через несколько дней уехал в Париж…

Через полтора года я снова встретил ее в Москве, и связь наша возобновилась. Служила она тогда, мне кажется, у Урицкого в «Крестьянской газете» и вращалась в обществе троцкистов — Лашевича (Лашевич Михаил Михайлович — видный троцкист, бывший заместитель председателя Реввоенсовета; умер в 1928 году — Б. С.), Серебрякова, Пятакова, Воронского (Воронский Александр Константинович — троцкист, литературный критик, бывший редактор журнала «Красная новь»; расстрелян в 1937 году. — Б. С.), наперебой ухаживавших за ней. Раза два или три я присутствовал на вечеринках с участием этих лиц и Е. С. Гладун. В смысле политическом она представляла, мне казалось, совершенный нуль и была типичной «душечкой», говорила с чужих слов и щеголяла всей троцкистской терминологией. В тридцатом году связь наша прекратилась… Она вышла замуж за ответственного работника Наркомзема Ежова. Жили они тогда в квартире на Страстном бульваре, там же я познакомился с Ежовым, но ходить туда часто избегал, так как замечал неприязненное к себе отношение со стороны Ежова. Она жаловалась мне на его пьянство, на то, что он проводит ночи в компании Конара (члена редколлегии журнала «СССР на стройке» и заместителя наркома земледелия; в 1933 году он был обвинен во «вредительстве в сельском хозяйстве» и расстрелян. — Б. С.) и Пятакова, по моим наблюдениям, супружеская жизнь Ежовых первого периода была полна трений и уладилась не скоро».

Исаак Эммануилович объяснил следователям причину неприязненного отношения Ежова: «Мне казалось, что он знает о моей связи со своей женой и что моя излишняя навязчивость покажется ему подозрительной. Виделся я с Ежовым в моей жизни раз пять или шесть, а последний раз летом 1936 года у него на даче, куда я привез своего приятеля — артиста Утесова. Никаких разговоров на политические темы при встречах с Ежовым у меня не было, точно так же, как и с его женой, которая по мере продвижения своего мужа внешне усваивала манеры на все сто процентов выдержанной советской женщины».

Подозрения Ежова насчет своей жены и Бабеля были основательны. Еще один «заговорщик», привлеченный к делу «железного наркома», бывший редактор «Крестьянской газеты» и директор Всесоюзной книжной палаты Семен Борисович Урицкий, как и Ежов, Бабель и Гладун, расстрелянный в 1940 году, утверждал на допросе: «С Евгенией Соломоновной я был в близких, интимных отношениях еще с 1924 года… В 1935-м от Евгении Соломоновны я узнал, что она также была в близких, интимных отношениях с Бабелем. Как-то при мне, приводя в порядок свою комнату, она натолкнулась на письма Бабеля к ней. Она сказала, что очень дорожит этими письмами. Позже она сказала, что Ежов рылся в ее шкафу, искал письма Бабеля, о которых он знал, но читать не читал».

Обвинения в связях с английской разведкой, разумеется, были придуманы следователями. Поводом послужил тот факт, что чета Гладун в 1926 году короткое время по дипломатической линии находилась в Лондоне. Даже интимную связь Хаютиной с Ежовым люди Берии представили как прикрытие ее шпионской деятельности.

При содействии Ежова и его друзей Ю. Л. Пятакова и Ф. М. Конара Евгения Соломоновна получила должность заместителя редактора журнала «СССР на стройке», но в действительности именно она вела это издание, выходившее на четырех европейских языках. Главные редакторы журнала — Пятаков, а затем Межлаук, обремененные массой других обязанностей, фактически передоверили его Ежовой.

Родных детей у Евгении Соломоновны и Николая Ивановича не было, и они взяли девочку-сироту из приюта. С возвышением Ежова в середине 30-х его жена стала одной из дам советского высшего света. Она держала литературный салон. По этому поводу Бабель заметил: «Подумать только, наша одесская девчонка стала первой дамой королевства». В салоне Ежовой, где царила самая непринужденная обстановка, бывали писатели, люди искусства, журналисты. Шумное застолье, танцы под патефон. Об одной поездке к Ежовым на дачу летом 1936-го вместе с Бабелем вспоминал певец Леонид Утесов: «Дом отличный… Всюду ковры, прекрасная мебель, отдельная комната для бильярда… Вскоре появился хозяин — маленький человек… в полувоенной форме. Волосы стриженые, а глаза показались мне чуть раскосыми… Сели за стол. Все отменное: икра, балыки, водка. Поугощались мы, а после ужина пошли в бильярдную… Ну я же тогда сыпал анекдотами! — один за одним… Закончился вечер, мы уехали… Я спросил Бабеля: «Так у кого же мы были? Кто он, человек в форме?» Но Бабель молчал загадочно… Я говорю тогда о хозяине дачи: «Рыбников! Штабс-капитан Рыбников» (герой рассказа Куприна, японский шпион. — Б. С.). На что Бабель ответил мне со смехом: «Когда ваш штабс-капитан вызывает к себе членов ЦК, то у них от этого полные штаны».

Звездный час

Он наступил для Ежова после выстрела в Смольном. Николай Иванович фактически руководил расследованием убийства Кирова, поскольку глава НКВД Ягода не слишком ревностно выполнял указание Сталина искать соучастников преступления среди сторонников Троцкого и Зиновьева. На февральско-мартовском Пленуме 1937 года Ежов рассказывал, как генсек убеждал Ягоду расследовать убийство Кирова в правильном направлении: «Т. Сталин, как сейчас помню, вызвал меня и Косарева и говорит: «Ищите убийц среди зиновьевцев»… В это не верили чекисты и на всякий случай страховали себя еще кое-где и по другой линии, по линии иностранной, возможно, там что-нибудь выскочит…

Первое время довольно туго налаживались наши взаимоотношения с чекистами, взаимоотношения чекистов с нашим контролем. Следствие не очень хотели нам показывать, как это делается и вообще. Пришлось вмешаться в это дело т. Сталину. Товарищ Сталин позвонил Ягоде и сказал: «Смотрите, морду набьем»…

Ведомственные соображения говорили: впервые в органы ЧК вдруг ЦК назначает контроль. Люди никак не могли переварить это…»

Установление непосредственного контроля партии над НКВД понадобилось для начала террора. Органы НКВД получали ранее невиданную власть, и Сталин хотел знать наверняка, что отсюда ему никакой угрозы не будет.

Ежов утверждал на Пленуме: «Тов. Сталин правильно тогда учуял в этом деле что-то неладное и дал указание продолжать его, и, в частности, для контроля следствия назначили от Центрального Комитета меня. Я имел возможность наблюдать все проведение следствия и должен сказать, что Молчанов все время старался свернуть это дело…» Однако под бдительным присмотром Николая Ивановича люди Ягоды вынуждены были довести дело до конца, доказывая версию о «троцкистско-зиновьевском заговоре».

В награду за усердие Ежов становится в 1935 году секретарем ЦК, курирующим НКВД и административные органы, и председателем Комиссии партийного контроля. Он руководит проведением партийной чистки. Ежов докладывал, что на начало декабря 1935 года в связи с исключением из партии арестовано более 15 тысяч «врагов народа» и раскрыто «свыше ста вражеских организаций и групп». Он предупредил, что «среди исключенных из партии остались враги, все еще не привлеченные к судебной ответственности».

С Ягодой отношения складываются напряженные. Генрих Григорьевич, как профессионал своего дела, был не в восторге от вмешательства дилетанта Николая Ивановича. Тем не менее они вместе готовят первый большой политический процесс в Москве, на котором в августе 1936-го судят Каменева и Зиновьева.

18 августа 1936 года Каганович и Ежов направили отдыхающему в Сочи Сталину предложения по освещению в прессе «контрреволюционно-троцкистской зиновьевской террористической группы»: «В «Правде» и «Известиях» печатаются ежедневно отчеты о процессе размером до половины полосы. Обвинительное заключение и речь прокурора печатаются полностью. Все отчеты рассылаются через ТАСС, имеющий для этого необходимый аппарат. Помимо этого в газетах печатаются статьи и отклики по ходу процесса (резолюции и т. п.). Весь материал проходит в печать с визой т. т. Стецкого (Стецкий Алексей Иванович — заведующий Агитпропом ЦК; в 1938 году расстрелян. — Б. С.), Таля (Таль Б. — заведующий отделом печати и издательств ЦК. — Б. С.), Мехлиса, Вышинского и Агранова. Общее наблюдение возлагается на тов. Ежова.

Из представителей печати на процесс допускаются: а) редакторы крупнейших центральных газет, корреспонденты «Правды» и «Известий»; б) работники ИККИ (Исполкома Коминтерна. — Б. С.) и корреспонденты для обслуживания иностранных коммунистических работников печати; в) корреспонденты иностранной буржуазной печати.

Просятся некоторые посольства. Считаем возможным выдать билеты лишь для послов — персонально».

Вождь предложения одобрил. Это значило, что песенка Ягоды спета. Он еще занимал кабинет в Наркомате внутренних дел, но от контроля за ходом следствия и суда над Зиновьевым, Каменевым и их товарищами был отстранен.

Фактически Ежов уже исполнял функции главы карательного ведомства. Он и Каганович ежедневно информировали Сталина о ходе процесса. Судя по черновикам шифрограмм, готовил тексты Ежов, а редактировал их Каганович.

19 августа Николай Иванович и Лазарь Моисеевич сообщали: на процессе все подсудимые признали себя виновными, что на иностранных корреспондентов произвело «ошеломляющее впечатление». Трое сделали оговорки. И. Н. Смирнов заявил, что «лично в подготовке террористических актов участия не принимал». То же повторил зиновьевец Гольдман и троцкист Тер-Ваганян, бывший редактор журнала «Под знаменем марксизма». Как с удовлетворением отмечали Ежов и Каганович, в ходе допроса бывший командующий рядом военных округов троцкист С. В. Мрачковский «совершенно угробил Смирнова. Смирнов вынужден под давлением показаний и прокурора подтвердить в основном показания Мрачковского. Даже хорошо, что он немного фрондирует. Попал благодаря этому в глупое положение. Все подсудимые набрасываются на Смирнова».

Незапланированные отклонения от первоначального сценария процесса были Сталину только на руку. Наивные попытки Смирнова, Гольдмана и Тер-Ваганяна отрицать непосредственное участие в подготовке убийства Кирова еще больше убеждали публику, что идет самый настоящий суд, где преступники стараются, признавшись в меньших грехах, уйти от главного, самого тяжкого обвинения, которое безусловно грозит смертной казнью. Основная же масса подсудимых с готовностью заклевала «фрондеров», пытаясь «примерным поведением» купить себе жизнь.

В тот же день Сталин получил письмо от Радека, чье имя уже прозвучало на процессе. Карл Бернгардович понимал, что следующей жертвой будет он, и спешил «отмежеваться» и предложить свои услуги по разоблачению вчерашних товарищей. Иосиф Виссарионович с удовлетворением писал Кагановичу и Ежову: «Читал письмо Радека на мое имя в связи с процессом троцкистов. Хотя письмо не очень убедительное, предлагаю все же снять пока вопрос об аресте Радека и дать ему напечатать в «Известиях» статью за своей подписью против Троцкого. Статью придется предварительно просмотреть».

В ночь на 20-е Каганович и Ежов информировали Сталина о том, что происходило на суде в утреннем и вечернем заседаниях. В частности, Дрейцен «особенно нападал на Смирнова за попытку последнего замазать свою роль в организации террора.

Рейнгольд целиком подтвердил… показания и уточнил их… Наиболее характерным в его показаниях является: подробное изложение двух вариантов плана захвата власти (двурушничество, террор, военный заговор); подробное сообщение о связи с правыми и о существовании у правых террористических групп (Слепков, Эйсмонт), о которых знали Рыков, Томский и Бухарин; сообщение о существовании запасного центра в составе Радека, Сокольникова, Серебрякова и Пятакова; сообщение о плане уничтожения следов преступления путем истребления как чекистов, знающих что-либо о преступлении, так и своих террористов; сообщение о воровстве государственных средств на нужды организации…

Бакаев… очень подробно и убедительно рассказал об убийстве Кирова и подготовке убийства Сталина в Москве. Особо настаивал на прямой причастности к этому делу Троцкого, Зиновьева, Каменева, Евдокимова. Немного приуменьшал свою роль. Обижался, что они раньше ему не все говорили.

Пикель (Никель Ричард Витальевич — литературный критик, бывший секретарь Зиновьева. — Б. С.) особое внимание уделял самоубийству Богдана, заявив, что фактически они убили Богдана, что покончил самоубийством по настоянию Бакаева. Накануне самоубийства Богдана Бакаев просидел у него всю ночь и заявил ему, что надо либо утром покончить самоубийством самому, либо они его уничтожат сами. Богдан избрал первое предложение Бакаева…

Каменев при передопросах прокурора о правильности фактов, излагаемых подсудимыми, подавляющее большинство их подтверждает. В сравнении с Зиновьевым держится более вызывающе. Пытается рисоваться.

Некоторые подсудимые, и в особенности Рейнгольд, говорили о связях с правыми, называя фамилии Рыкова, Томского, Бухарина, Угланова. Рейнгольд, в частности, показал, что Рыков, Томский, Бухарин знали о существовании террористической группы правых. Это произвело особое впечатление на инкоров. Все инкоры в своих телеграммах специально на этом останавливались, называя это особенно сенсационным показанием».

Ежов предлагал подробнее сказать о реакции зарубежных журналистов на процесс и сообщить, что инкоры не сомневаются в виновности всех подсудимых и, в частности, Троцкого, Зиновьева, Каменева». Но процесс в первую очередь предназначался для «внутреннего потребления», и уделять иностранцам слишком много внимания, по мнению Лазаря Моисеевича, не стоило.

Хотя в Европе по замыслу Сталина процесс тоже должен был вызвать резонанс, но главным образом в местных компартиях, где следовало окончательно разгромить сторонников Троцкого.

Насчет корреспондентов Николай Иванович, как выяснилось позже, слегка преувеличил. Большинство «буржуазных газет» после процесса выражало сильные сомнения в том, что «террористический» заговор Троцкого, Каменева и Зиновьева существовал в действительности. А на последовавшее вскоре требование Советов к правительству Норвегии лишить Троцкого права убежища Осло ответило решительным отказом.

В защиту подсудимых, хотя и очень осторожно, выступил Второй Интернационал. Его руководители Фридрих Адлер и Де Брукер вместе с лидерами Международной федерации профсоюзов Ситрином и Лилиенвельсом 22 августа прислали телеграмму председателю Совнаркома В. М. Молотову: «Мы сожалеем, что в момент, когда мировой рабочий класс объединен в своих чувствах солидарности с испанскими рабочими в их защите демократической республики, в Москве начался крупный политический процесс. Несмотря на то что обвиняемые в этом процессе — Зиновьев и его товарищи — всегда были заклятыми врагами Социалистического Рабочего Интернационала и Международной Федерации Профсоюзов, мы не можем воздержаться от просьбы, чтобы обвиняемым были обеспечены все судебные гарантии, чтобы им было разрешено иметь защитников, совершенно независимых от правительства, чтобы им не были вынесены смертные приговоры и чтобы, во всяком случае, не применялись какие-либо процедуры, исключающие возможность апелляции».

Европейские социалисты были большими чудаками. Их воображение не могло угнаться за темпами развития «реального социализма» в Советском Союзе. Лидеры Второго Интернационала не знали, что независимых от государства адвокатов здесь не осталось. А чтобы не мешать Вышинскому вести главную роль, подсудимые от адвокатов дружно отказались. Да и приговор был предрешен не то что задолго до начала процесса — еще до ареста.

Хотя послание было адресовано Молотову, Вячеслав Михайлович прочел его уже с резолюцией Иосифа Виссарионовича: «Думаю, что надо опубликовать телеграмму Второго Интернационала, сказав в печати, что СНК не считает нужным отвечать, так как приговор — дело Верховного Суда, и там же высмеять и заклеймить в печати подписавших телеграмму мерзавцев, как защитников банды убийц, агентов Гестапо — Троцкого, Зиновьева, Каменева, заклятых врагов рабочего класса».

Приговор по делу «троцкистско-зиновьевской организации», предусматривающий расстрел всех 16 подсудимых, был отправлен на предварительное одобрение Сталина. 23 августа вечером вождь прислал ответ: «Проект приговора по существу правилен, но нуждается в стилистической отшлифовке… Нужно упомянуть в приговоре в отдельном абзаце, что Троцкий и Седов подлежат привлечению к суду, или находятся под судом, или что-либо другое в этом роде. Это имеет большое значение для Европы, как для буржуа, так и для рабочих. Умолчать о Троцком и Седове в приговоре никак нельзя, ибо такое умолчание будет понято таким образом, что прокурор хочет привлечь этих господ, и суд будто бы не согласен с прокурором… Надо бы вычеркнуть заключительные слова «приговор окончательный и обжалованью не подлежит». Эти слова лишние и производят плохое впечатление. Допускать обжалование не следует, но писать об этом в приговоре не умно… Звание Ульриха и членов (Военной коллегии Верховного Суда. — Б. С.) нужно воспроизвести полностью, а насчет Ульриха надо сказать, что он председательствующий не какого-либо неизвестного учреждения, а Военколлегии Верхсуда».

И вопрос об отклонении просьбы о помиловании (а о снисхождении просили все подсудимые, кроме Гольдмана) также решал Сталин. Поздно вечером 24 августа он одобрил предложение Кагановича, Орджоникидзе, Ворошилова и Ежова «отклонить ходатайство и приговор привести в исполнение сегодня ночью».

Сразу после процесса по делу Каменева и Зиновьева, 30 августа, была принята директива ЦК: «В связи с тем, что за последнее время в ряде партийных организаций имели место факты снятия с работы и исключения из партии без ведома и согласия ЦК ВКП(б) назначенных решением ЦК ответственных работников и в особенности директоров предприятий, ЦК разъясняет, что такие действия местных партийных организаций являются неправильными. ЦК обязывает обкомы, крайкомы и ЦК нацкомпартий прекратить подобную практику и во всех случаях, когда местные партийные организации располагают материалом, ставящим под сомнение возможность оставления в партии назначенного решением ЦК работника, передавать эти материалы на рассмотрение ЦК ВКП(б)».

Так перед началом Большого террора усыплялась бдительность будущих жертв. Покаявшихся троцкистов и бухаринцев убеждали в том, что раз ЦК их простило и доверило новую ответственную работу, то без серьезных оснований и без ведома ЦК их теперь не тронут. Заодно постановление должно было предостеречь органы НКВД и местные партийные организации от излишней самодеятельности: лица, входящие в номенклатуру ЦК, будут репрессироваться лишь с согласия последнего, а фактически только по инициативе Сталина.

Аналогичная директива была повторена 13 февраля 1937 года, перед началом Пленума, давшего зеленый свет террору. Сталин предупредил секретарей обкомов и начальников местных управлений НКВД, что «руководители, директора, технические директора, инженеры, техники и конструкторы могут арестовываться лишь с согласия соответствующего наркома, причем в случае несогласия сторон насчет ареста или неареста того или иного лица стороны могут обращаться в ЦК ВКП(б) за разрешением вопроса». Тем самым соучастниками террора делались практически все высокопоставленные правительственные чиновники, а заодно рекрутировались и новые жертвы. Ведь в случае несогласия сторон ЦК почти всегда поддерживало НКВД и строптивый нарком или его заместитель становился следующим «заговорщиком» и кандидатом на отстрел.

Общественным обвинителем по делу «контрреволюционно-троцкистской зиновьевской террористической группы» должен был выступать Ю. Л. Пятаков, бывший сторонник Троцкого. Однако в конце июля 1936 года была арестована его жена, и будущие фигуранты процесса по делу Каменева и Зиновьева назвали Пятакова руководителем оппозиционного центра на Украине. 11 августа по поручению Сталина с Пятаковым встретился Ежов. В тот момент судьба Пятакова была предрешена, и вождю хотелось проверить будущего «железного наркома»: не дрогнет ли при свидании с другом, не даст ли слабину. Но Николай Иванович испытание выдержал блестяще, сделал все, чтобы успокоить несчастного Юрия Леонидовича. Так могли бы успокаивать баранов, ведомых на бойню. Во всяком случае, после разговора с Ежовым Пятаков не стал ни стреляться, ни бежать. Надеялся: а вдруг все еще обойдется.

В тот же день Николай Иванович докладывал генсеку: «Пятакова вызвал. Сообщил ему мотивы, по которым отменено решение ЦК о назначении его обвинителем на процессе троцкистско-зиновьевского террористического центра. Зачитал показания Рейнгольда и Голубенко. Предложил выехать на работу начальником Чирчикстроя.

Пятаков на это реагировал следующим образом:

1. Он понимает, что доверие ЦК к нему подорвано. Противопоставить показаниям Рейнгольда и Голубенко, кроме голых опровержений на словах, ничего не может. Заявил, что троцкисты из ненависти к нему клевещут, Рейнгольд и Голубенко — врут.

2. Виновным себя считает в том, что не обратил внимания на контрреволюционную работу своей бывшей жены, безразлично относился к встречам с ее знакомыми. Поэтому решение ЦК о снятии с поста замнаркома и назначении начальником Чирчикстроя считает абсолютно правильным. Заявил, что надо было наказать строже (это пожелание Юрия Леонидовича Сталин и Ежов очень скоро исполнили. — Б. С.).

3. Назначение его обвинителем рассматривал как акт огромного доверия ЦК и шел на это от души. Считал, что после процесса, на котором он выступит в качестве обвинителя, доверие ЦК к нему укрепится, несмотря на арест бывшей жены.

4. Просит предоставить ему любую форму (по указанию ЦК) реабилитации. В частности, от себя вносит предложение разрешить ему лично расстрелять всех приговоренных к расстрелу по процессу, в том числе и свою бывшую жену. Опубликовать это в печати.

Несмотря на то, что я ему указал на абсурдность его предложения, он все же настойчиво просил сообщить об этом в ЦК…»

Работа Ежова по организации открытых политических процессов и проведении кампании террора сильно облегчалась тем, что приходилось иметь дело, в сущности, с морально сломленными людьми, физическая ликвидация которых становилась лишь чисто технической проблемой. Пятаков и Радек, Каменев и Зиновьев, Бухарин и Рыков, равно как сотни и тысячи других оппозиционеров, сломались не на процессах или после ареста в 1936–1938 годах, а еще тогда, когда публично покаялись в конце 20-х — начале 30-х и заявили о верности генеральной линии партии и лично ее вождю товарищу Сталину. С тех пор у них была одна задача: уцелеть, но генсек вовсе не собирался оставлять троцкистов и бухаринцев в живых.

Непроизнесенную обвинительную речь Пятаков обратил в статью, появившуюся в «Правде» в дни процесса. Он пытался изобразить искренний восторг: «Хорошо, что органы НКВД разоблачили эту банду. Хорошо, что ее можно уничтожить — честь и слава работникам НКВД!» Но у самого Юрия Леонидовича в жизни ничего хорошего больше не было. 11 сентября 1936 года его арестовали, в январе 1937-го осудили на процессе «параллельного антисоветского троцкистского центра» и расстреляли.

Хотя надо сказать, что статья Пятакова, равно как и статьи других кающихся по второму разу троцкистов, Сталину понравилась. Она вполне отвечала сценарию дальнейшего хода Великой чистки. Вечером 23 августа Иосиф Виссарионович телеграфировал Кагановичу: «Статьи у Раковского, Радека и Пятакова получились неплохие. Судя по корреспондентским сводкам И НО (иностранного отдела ТАСС. — Б. С.), корреспонденты замалчивают эти статьи, имеющие большое значение. Необходимо перепечатать их в газетах в Норвегии, Швеции, Франции, Америке, хотя бы в коммунистических газетах. Значение их состоит, между прочим, в том, что они лишают возможности наших врагов изобразить судебный процесс как инсценировку и как фракционную расправу ЦК с фракцией Зиновьева — Троцкого». И тут же вождь давал указания, какие сюжеты должны получить развитие на новых процессах: «Из показаний Рейнгольда видно, что Каменев через свою жену Глебову зондировал французского посла Альфана насчет возможного отношения францпра (так в тексте. — Б. С.) к будущему «правительству» троцкистско-зиновьевского блока. Я думаю, что Каменев зондировал также английского, германского и американского послов. Это значит, что Каменев должен был раскрыть этим иностранцам планы заговора и убийств вождей ВКП(б); это значит также, что Каменев уже раскрыл им эти планы, ибо иначе иностранцы не стали бы разговаривать с ним о будущем зиновьевско-троцкистском «правительстве». Это — попытка Каменева и его друзей заключить прямой блок с буржуазными правительствами против сов-пра (так в тексте. — Б. С.). Здесь же кроется секрет известных авансовых некрологов американских корреспондентов (иностранные журналисты не сомневались, что подсудимым будет вынесен смертный приговор, и писали о них так, как принято писать об усопшем, — или хорошо, или ничего. — Б. С.). Очевидно, Глебова хорошо осведомлена во всей этой грязной области. Нужно привезти Глебову в Москву и подвергнуть ее ряду тщательных допросов. Она может открыть много интересного».

На процессе «параллельного троцкистского центра» на первый план как раз и вышли мнимые связи троцкистов с иностранными правительствами и разведками. Прокурор Вышинский говорил о соглашениях, которые Троцкий будто бы заключил с Гитлером и японским императором. А Пятакова, согласно сценарию процесса, заставили признаться в том, что в декабре 1935-го он будто бы слетал на самолете из Берлина в Норвегию для получения инструкций от Троцкого. Но тут люди Ежова допустили прокол. Норвежское правительство, по требованию Троцкого, провело расследование и выяснило, что в том месяце ни один самолет из Берлина в аэропорту Осло не приземлялся, — вышел конфуз. Но Юрия Леонидовича, как и большинство других подсудимых, все равно приговорили к смерти. Из авторов покаянных статей в «Правде» казнили только Пятакова. Может быть, потому, что с ним оказался связан скандальный эпизод с мнимым перелетом. Радека и Раковского отправили в лагерь, где первого убили под видом драки с уголовниками в мае 1939-го, а второго расстреляли в сентябре 1941-го, когда в суровое военное время избавлялись от политически неблагонадежных заключенных.

Сталина не удовлетворило освещение процесса по делу Зиновьева и Каменева в советской прессе. 6 сентября 1936 года он писал Кагановичу и вернувшемуся из отпуска Молотову: «Правда» в своих статьях о процессе зиновьевцев и троцкистов провалилась с треском. Ни одной статьи, марксистски объясняющей процесс падения этих мерзавцев, их социально-политическое лицо, их подлинную платформу, — не дала «Правда». Она все свела к личному моменту, к тому, что есть люди злые, желающие захватить власть, и люди добрые, стоящие у власти, и этой мелкотравчатой мешаниной кормила публику.

Надо было сказать в статьях, что борьба против Сталина, Ворошилова, Молотова, Жданова, Косиора и других есть борьба против Советов, борьба против коллективизации, против индустриализации, борьба, стало быть, за восстановление капитализма в городах и деревнях СССР. Ибо Сталин и другие руководители не есть изолированные лица, — а олицетворение всех побед социализма в СССР, олицетворение коллективизации, индустриализации, подъема культуры в СССР, стало быть, олицетворение усилий рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции за разгром капитализма и торжество социализма…

Надо было сказать, что разговоры об отсутствии платформы у зиновьевцев и троцкистов — есть обман со стороны этих мерзавцев и самообман наших товарищей. Платформа была у этих мерзавцев. Суть их платформы — разгром социализма в СССР и восстановление капитализма. Говорить этим мерзавцам о такой платформе было невозможно. Отсюда их версия об отсутствии платформы, принятая нашими головотяпами на веру.

Надо было, наконец, сказать, что падение этих мерзавцев до положения белогвардейцев и фашистов логически вытекает из их грехопадения, как оппозиционеров в прошлом.

Ленин еще на X съезде партии говорил, что фракция или фракции, если они в своей борьбе против партии будут настаивать на своих ошибках, обязательно должны докатиться при советском строе до белогвардейщи-ны, до защиты капитализма, до борьбы против Советов, обязательно должны слиться с врагами Советской власти. Это положение Ленина получило теперь блестящее подтверждение. Но оно, к сожалению, не использовано «Правдой».

Вот в каком духе и в каком направлении надо было вести агитацию в печати. Все это, к сожалению, упущено».

На самом деле под «головотяпами» подразумевалась не столько редакция «Правды», сколько Ягода, которого Сталин решил в самое ближайшее время заменить на Ежова. Теперь на политических процессах стало непременным правилом обвинять бывших оппозиционеров в связях с фашистами и намерениях реставрировать капитализм в СССР.

Сами же процессы цеплялись друг за друга как звенья одной цепи. На процессе по делу «троцкистско-зиновьевского террористического центра» были названы участники «параллельного троцкистского центра» — Радек, Пятаков, Сокольников, Серебряков и др. А заодно и фамилии правых помянули. В январе 1937-го на процессе по делу «параллельного центра» подсудимые опять назвали Рыкова и Бухарина, заодно и Тухачевского, равно как и планы военного переворота. Вот уже готов материал и для дела о «военно-фашистском заговоре». В свою очередь, Тухачевскому, Уборевичу, Якиру и их товарищам, прежде чем расстрелять в июне 1937-го, следователи диктуют показания на группу Бухарина. В результате появляются материалы для самой яркой постановки — процесса по делу «правотроцкистского блока», настоящего драматического шедевра, написанного Сталиным и исполненного Ежовым, Вышинским и следователями НКВД. Дальше — пустота. Ни одного видного оппозиционного лидера на свободе в СССР не осталось. Открытые процессы не нужны, как не нужен больше и их главный исполнитель — Ежов. Но Николай Иванович, занимая кабинет Ягоды, вовсе не предвидел трагического финала.

«Достиг я высшей власти…»

После того как Ягоду обвинили в попустительстве троцкистам, Ежов 26 сентября 1936 года занял пост наркома внутренних дел. Многие старые большевики наивно полагали, что с его приходом начнется восстановление контроля партии над НКВД и прекращение репрессий против коммунистов. А. М. Ларина свидетельствует, что Бухарин относился к Ежову «очень хорошо»: «Он понимал, что Ежов прирос к аппарату ЦК, что он заискивает перед Сталиным, но знал и то, что он вовсе не оригинален в этом. Он считал его человеком честным и преданным партии искренне… Бухарину… представлялось тогда… что Ежов, хотя человек малоинтеллигентный, но доброй души и чистой совести. Н. И. был не одинок в своем мнении; мне пришлось слышать такую же оценку нравственных качеств Ежова от многих лиц, его знавших. Назначению Ежова на место Ягоды Н. И. был искренне рад. «Он не пойдет на фальсификацию», — наивно верил Бухарин…»

Ошибались не только старые большевики, но и аккредитованные в Москве дипломаты. Английский посол сообщал в Лондон: «Ежов очень сильная фигура и, что очень важно, партийный деятель, а не чекист. Скорее всего, он станет преемником Сталина, у него большие перспективы… Сталин дал Ежову НКВД, чтобы уменьшить власть этой кошмарной организации. Поэтому назначение Ежова следует приветствовать».

Но Иосиф Виссарионович имел совсем иное мнение о свойствах характера и будущем Ежова, чей жизненный путь вскоре должен был завершиться. Сталин, безусловно, не считал Николая Ивановича сильной личностью, потому и доверил ему «карающий меч партии» в тот момент, когда на расправу чекистам начали конвейером поступать сперва прежние, а потом и действующие большевистские вожди. Тут генсеку требовался абсолютно преданный исполнитель, лишенный амбиций и не подверженный политическим влияниям как со стороны бывших оппозиционеров, так и со стороны людей, близких к Сталину. Великую чистку следовало завершить быстро, а затем, чтобы успокоить уцелевшую старую и выдвинутую во власть новую номенклатуру, тихо избавиться от исполнителя, свалить на него, хотя бы на уровне слухов, ответственность за «перегибы».

Некоторые проницательные соотечественники, в отличие от иностранных дипломатов, понимали, что не Ежов инициатор кровавых чисток. Исаак Бабель говорил Илье Эренбургу: «Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нем…» Дружившая с женой Ежова супруга Орджоникидзе Зинаида Гавриловна тоже не считала Николая Ивановича самостоятельной фигурой: «Он был игрушка. Им вертели, как хотели. А когда он стал много знать — его решили убрать».

Своим заместителем Ежов попросил назначить М. П. Фриновского, ранее возглавлявшего войска НКВД. Это назначение было немедленно санкционировано Сталиным и Политбюро. В апреле 1937-го Михаил Петрович стал первым замом, сменив на этом посту ягодинца Агранова. Его выдвижение было неслучайным. Как вспоминала Агнесса Ивановна Миронова-Король, Ежов и Фриновский были давними знакомыми, дружили семьями. Но на оперативной работе Ежову приходилось оставлять тех, кто служил при Ягоде, преданных людей среди кадровых чекистов он почти не имел. Это позволило Сталину без труда сместить Николая Ивановича в тот момент, когда его миссия по истреблению «врагов народа» была завершена.

При Ежове пышным цветом расцвели внесудебные органы — Особое совещание, всевозможные «двойки» и «тройки», приговаривавшие арестованных к высшей мере наказания заочно, списком. Только в один июньский день 1937 года нарком внутренних дел представил список из 3170 политических заключенных, предназначенных к расстрелу. И список тут же был утвержден Сталиным, Молотовым и Кагановичем.

2 июля 1937 года Политбюро направило обкомам, крайкомам и ЦК национальных компартий шифрограмму, требовавшую взять на учет «всех возвратившихся на родину кулаков и уголовников с тем, чтобы наиболее враждебные из них были немедленно арестованы и были расстреляны в порядке административного проведения их дел через тройки, а остальные менее активные, но все же враждебные элементы были бы переписаны и высланы в районы по указанию НКВД».

Дальше — больше. Устанавливались разнарядки: сколько «врагов народа» за данный период времени должно разоблачить то или иное территориальное управление НКВД. Например, 30 июля 1937-го Политбюро утвердило оперативный приказ НКВД «Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов». Под «другими» понимали прежде всего троцкистов и прочих участников внутрипартийных оппозиций. По этому приказу предписывалось арестовать до конца года 259 450 «антисоветских элементов» и 72 950 из них расстрелять. При этом местные руководители могли и сами запрашивать из центра дополнительные лимиты на репрессии. А с февраля по август 1938-го Политбюро утвердило разнарядки на аресты еще 90 тысяч «политических».

В состав «троек» входили глава местного НКВД, секретарь парторганизации и прокурор, что символизировало единство партийных и карательных органов, которые вместе вершили одно преступное дело.

Чтобы легче было добиваться от «врагов народа» признательных показаний, людям Ежова официально разрешили применять физические пытки. 10 января 1939 года Сталин разослал в обкомы шифрограмму, где объяснил, что «применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП(б)… ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных и не-разоружившихся врагов народа, как совершенно правильный и целесообразный метод».

Строго говоря, пытки применяли и до 1937 года. Чем, как не пыткой, было лишение сна в ходе конвейерных допросов, длившихся порой по нескольку суток. Следователи через 10–12 часов сменялись, а подсудимый оставался в кабинете и был лишен возможности вздремнуть хотя бы пару минут. Часто подследственных заставляли часами стоять в полной неподвижности, помещали в холодный карцер на хлеб и воду Но прямого рукоприкладства, по крайней мере формально, не допускалось. Теперь же официально дозволили бить подследственных. И били, да еще как. Кулаками и ногами, ремнями и резиновыми дубинками. Вот пытка электрошоком как-то не прижилась. Может быть, из-за того, что электричество и электротехника были дефицитом? Зато по части избиений людям с Лубянки не было равных. Правда, резиновых дубинок, которые закупались за границей, не хватало. Они оставались привилегией столичных чекистов, тогда как в провинции больше полагались на кулак, в крайнем случае — на ремень. И еще изобрели оригинальный метод — «пятый угол». По углам комнаты стоят четыре сотрудника в кованых сапогах и избивают находящегося в центре подследственного или заключенного. Несчастный пытается спрятаться — ищет пятый угол, которого нет.

Результаты чекистского искусства испытал на себе, в частности, маршал В. К. Блюхер, которого забили до смерти буквально в последние дни пребывания Ежова на посту наркома внутренних дел. По свидетельству одного из бывших следователей НКВД, когда 5 или 6 ноября 1938 года он впервые увидел маршала, то «сразу же обратил внимание на то, что Блюхер накануне был сильно избит, ибо все лицо у него представляло собой сплошной синяк и было распухшим».

Проводя чистку, особой ненависти к ее жертвам Ежов не испытывал и иной раз мог облегчить положение членов семей репрессированных. Как вспоминала одна из прошедших ГУЛАГ женщин, знавшая Ежова еще по Казани, «сына Ягоды после ареста матери и бабушки из местечка Акбулак, что на границе Оренбургской области и Казахстана, послали в детдом, где его избивали и «воспитатели», и сверстники. Ежов приказал изменить фамилию, перевести Гарика в другое место и не трогать». Может быть, Николай Иванович, вопреки распространенному мнению, не превратился в кровавое чудовище? Просто работа у него была такая — людей на смерть отправлять. Если б перебросили его из НКВД, скажем, курортами заведовать, Николай Иванович истово заботился бы об отдыхе трудящихся и никого убивать бы не помышлял. И все-таки… Всего в 1937–1938 годах были приговорены к расстрелу по политическим обвинениям 681 692 человека, из них 631 897 — внесудебными «тройками».

Даже некоторых соратников Ежова брала оторопь от масштаба репрессий. Фриновский рассказывал супругам Мироновым-Король о примечательной беседе со Сталиным: «Как-то вызвал он меня. «Ну, — говорит, — как дела?» А я набрался смелости и отвечаю: «Все хорошо, Иосиф Виссарионович, только не слишком ли много крови?» Сталин усмехнулся, подошел ко мне, двумя пальцами толкнул в плечо: «Ничего, партия все возьмет на себя…» Но ни генсек, ни партия, разумеется, никакой ответственности на себя не взяли, предпочтя свалить ее на Ягоду и Ежова, Абакумова и Берию.

В январе 1937-го Ежову присваивают звание генерального комиссара государственной безопасности, а 16 июля город Сулимов Орджоникидзевского края переименовывают в Ежово-Черкесск. На следующий день Ежова награждают орденом Ленина «за выдающиеся успехи в деле руководства органами НКВД по выполнению правительственных заданий». Эта стандартная формулировка подразумевает заслуги Николая Ивановича в развертывании массовых репрессий, подготовке фальсифицированных следственных дел и политических процессов.

В 30-е годы и особенно в эпоху Большого террора в стране небывалого размаха достиг культ работников НКВД. Театры один за другим ставили пьесы о том, как героические чекисты «перековывают» в лагерях и на стройках пятилеток вчерашних уголовников, кулаков, «вредителей». Одну из них, «Аристократов» Николая Погодина, современники прямо называли «гимном ГПУ». О другой, «Чекистах» Михаила Козакова, написанной по материалам процесса «правотроцкистского блока», писатель Андрей Платонов отозвался с иронией: «У автора должна быть не только личная уверенность в своих литературных способностях, не только творческая смелость, но и фактическое, доказанное в работе наличие этих качеств…» На том же уровне были и другие произведения, восхваляющие «людей в синих фуражках». Вся страна распевала песню войск НКВД:

Фуражек синих стройный ряд

И четкий шаг подкованный —

Идет по улице отряд

Железными колоннами.

Мы те, кого боится враг

На суше и в воде.

Не одолеть ему никак

Войска НКВД.

Еще была песня о «железном наркоме», написанная народным казахским поэтом (акыном) Джамбулом Джабаевым (а в действительности — его русскими переводчиками, тоже не миновавшими ГУЛАГа):

В сверкании молний ты стал нам знаком,

Ежов — зоркоглазый и умный нарком.

Великого Ленина мудрое слово

Растило для битвы героя Ежова.

Великого Сталина пламенный зов

Услышал всем сердцем, всей кровью Ежов!..

Они ликовали, неся нам оковы,

Но звери попались в капканы Ежова.

Великого Сталина преданный друг,

Ежов разорвал их предательский круг.

Разгромлена вся скорпионья порода

Руками Ежова — руками народа…

Спасибо, Ежов, что, тревогу будя,

Стоишь ты на страже страны и вождя.

А песня о Ежове, предназначенная для чекистов, звучала так:

Мы Дзержинского заветы

Ярче пламени храним,

Мы свою Страну Советов

По-дзержински сторожим.

Эй, враги, в личинах новых

Вам не спрятать злобных лиц,

Не уйти вам от суровых,

От ежовых рукавиц.

Не пролезть ползучим гадам

В сердце Родины тайком.

Всех заметит зорким глазом

Наш недремлющий нарком.

После того как в ноябре 1938 года «недремлющего наркома» убрали из НКВД, эти песни петь прекратили. И масштаб чекистского культа резко сократился, хотя в той или иной степени пропаганда достижений органов госбезопасности и разведки в массах продолжалась вплоть до последних лет существования советской власти…

Падение

После окончания последнего открытого политического процесса — над «правотроцкистским блоком» — крупных деятелей оппозиции на воле не осталось. Еще несколько месяцев должно было уйти на завершение изъятия на местах последних «антисоветских элементов», а потом чистку следовало постепенно сворачивать.

Ежов стал для Сталина ненужной игрушкой. Мавру предстояло уйти. В мае 1938-го представители трудовых коллективов еще выдвигали его в Верховный Совет РСФСР, утверждая при этом: «Всех революционных подвигов тов. Ежова невозможно перечислить. Самый замечательный подвиг… — это разгром японско-немецких троцкистско-бухаринских шпионов, диверсантов, убийц, которые хотели потопить в крови советский народ…» А Сталин уже готовил «преданному другу» путь в небытие. 8 апреля 1938 года Ежова по совместительству назначили наркомом водного транспорта. В этот наркомат вскоре были перемещены его люди из числа высокопоставленных чинов НКВД, а одним из заместителей сделали попавшего в опалу Евдокимова. Для очередного политического процесса готовилась связка «заговорщиков» — Николай Иванович и Ефим Георгиевич.

Николай Иванович пока оставался машинистом наркомвнудельского поезда, но из этого поезда уже вовсю выбрасывали пассажиров. По указанию партийных органов чекисты арестовывали своих руководителей. 14 апреля 1938 года взяли начальника Главного управления пограничной и внутренней охраны Э. Э. Крафта, а 26 апреля — начальника 3-го (секретно-политического) управления НКВД И. М. Леплевского — одного из архитекторов московских открытых процессов и дела о «военно-фашистском заговоре». Через два дня настал черед заместителя наркома Л. М. Ваковского. В июне сбежал к японцам начальник Дальневосточного управления внутренних дел Г. С. Люшков, не без оснований опасавшийся ареста. Ежов понял, что скоро настанет его черед. В письме-исповеди Сталину уже после смещения Николай Иванович писал: «Решающим был момент бегства Люшкова. Я буквально сходил с ума. Вызвал Фриновского и предложил вместе поехать докладывать Вам. Один был не в силах. Тогда же Фриновскому я сказал: «Ну, теперь нас крепко накажут…» Я понимал, что у Вас должно создаться настороженное отношение к работе НКВД. Оно так и было. Я это чувствовал все время».

Случай с Люшковым послужил предлогом для назначения в августе Берии первым заместителем наркома внутренних дел. В том же письме Сталину Ежов признавался: «Переживал и назначение т. Берия. Видел в этом элемент недоверия к себе, однако думал, все пройдет. Искренне считал и считаю его крупным работником, я полагал, что он может занять пост наркома. Думал, что его назначение — подготовка моего освобождения».

14 ноября 1938 года перешел на нелегальное положение, инсценировав самоубийство, нарком внутренних дел Украины А. И. Успенский. Сталин подозревал, что Ежов предупредил его о предстоящем аресте. Разыскали Александра Ивановича уже при Берии, в апреле 1939-го, а расстреляли на неделю раньше, чем Ежова.

Выдвиженцы Ежова из рядов партийных работников тоже чувствовали, как вокруг них сжимается кольцо. 12 ноября 1938 года застрелился М. И. Литвин, сменивший Ваковского на посту начальника Управления НКВД по Ленинградской области. Михаил Иосифович был замечен Ежовым еще в Казахстане, где руководил местными профсоюзами, а затем взят Николаем Ивановичем в орграспредотдел ЦК ВКП(б). С приходом Ежова Литвин возглавил отдел кадров НКВД, затем, в мае 1937-го, — секретно-политический отдел. Но уже в январе 1938-го его перемещают из центрального аппарата в Ленинград. Это был первый, еще очень неявный, признак грядущей опалы Ежова. Его людей убирали с ключевых позиций в центре.

Выпал из обоймы и другой выдвиженец Ежова, С. Б. Жуковский, взятый на чекистскую работу из Комиссии партийного контроля. Он возглавлял Административно-хозяйственное управление НКВД, а в начале 1938 года стал заместителем наркома. 3 октября Семена Борисовича внезапно сняли с высокого поста и назначили начальником Риддерского полиметаллического комбината. Но выехать к новому месту работы он так и не успел — 23 октября его арестовали.

8 сентября 1939 года Фриновский был назначен наркомом Военно-морского флота, а 29 сентября в ведение Берии перешло Главное управление государственной безопасности. К началу октября Ежов практически утратил контроль над основными структурами Наркомата внутренних дел.

17 ноября 1938 года появилось постановление Совнаркома и ЦК «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия». Оно признавало успехи НКВД под руководством партии по разгрому «врагов народа и шпионско-диверсионной агентуры иностранных разведок», но подвергало органы серьезной критике: «Массовые операции по разгрому и выкорчевыванию вражеских элементов, проведенные органами НКВД в 1937–1938 годах, при упрощенном ведении следствия и суда, не могли не привести к ряду крупнейших недостатков и извращений в работе органов НКВД и Прокуратуры… Работники НКВД настолько отвыкли от кропотливой, систематической агентурно-осведомительской работы и так вошли во вкус упрощенного порядка производства дел, что до самого последнего времени возбуждают вопросы о предоставлении им так называемых «лимитов» для производства массовых арестов… Следователь ограничивается получением от обвиняемого признания своей вины и совершенно не заботится о подкреплении этого признания необходимыми документальными данными», а «показания арестованного записываются следователями в виде заметок, а затем, спустя продолжительное время… составляется общий протокол, причем совершенно не выполняется требование… о дословной, по возможности, фиксации показаний арестованного. Очень часто протокол допроса не составляется до тех пор, пока арестованный не признается в совершенных им преступлениях».

Теперь арестовывать можно было только по постановлению суда или с санкции прокурора. Ликвидировались внесудебные органы — «тройки» и «двойки», а дела, находившиеся у них в производстве, передавались судам или Особому совещанию при НКВД СССР.

Постановление от 17 ноября означало сигнал к прекращению чистки и предрешало замену Ежова Берией. 19 ноября Политбюро обсудило донос на Ежова главы Управления НКВД по Ивановской области В. П. Журавлева, обвинившего Николая Ивановича в «смазывании» дел по шпионажу среди сотрудников НКВД. 23 ноября вечером Николай Иванович подал Сталину заявление об отставке, где признавал все допущенные ошибки. На следующий день он был уволен из НКВД с щадящей формулировкой — «по состоянию здоровья», но с оставлением во главе Наркомвода и КПК, а также секретарем ЦК.

Сообщения о смещении Ежова появились в газетах только 8 декабря. Возможно, Сталин опасался, что некоторые из ежовских ставленников в провинции могут последовать примеру Люшкова и Успенского, и поэтому выжидал, пока Берия установит контроль над аппаратом в областях.

Предчувствуя близкий конец, Ежов начал особенно сильно пить. Уже в годы войны, объясняя в узком кругу причины снятия Ежова, Сталин, по воспоминаниям авиаконструктора А. С. Яковлева, говорил: «Ежов мерзавец! Разложившийся человек. Звонишь к нему в наркомат — говорят: уехал в ЦК. Звонишь в ЦК — говорят: уехал на работу. Посылаешь к нему на дом — оказывается, лежит на кровати мертвецки пьяный. Многих невинных погубил. Мы его за это расстреляли». Но причина уничтожения Ежова тут явно перепутана со следствием. Недаром тот же Яковлев справедливо заметил: «После таких слов создавалось впечатление, что беззакония творятся за спиной Сталина… Но могли, скажем, Сталин не знать о том, что творил Берия?»

Неурядицы преследовали Ежова и в личной жизни. По утверждению Н. С. Хрущева, к концу жизни Николай Иванович стал законченным наркоманом. Похоже, врагов он видел уже повсюду. Его жена, в мае 1938 года уволенная из редакции журнала «СССР на стройке», впала в депрессию. 21 ноября 1938 года Евгения Соломоновна умерла в подмосковном санатории, отравившись люминалом. По официальной версии, это было самоубийство. Но после падения через три дня «железного наркома» распространялись упорные слухи, что Ежов сам отравил жену, опасаясь разоблачения своих преступлений. На следствии Николая Ивановича даже заставили в этом признаться. Однако верится в подобное с трудом. Особенно если прочесть одно из последних писем Евгении Соломоновны, сохранившееся в деле Ежова: «Коленька! Очень прошу, настаиваю проверить всю мою жизнь, всю меня… Я не хочу примириться с мыслью, что меня подозревают в двурушничестве, в каких-то несодеянных преступлениях». С такими настроениями совсем недалеко до самоубийства.

Ежов же, мучимый то ли ревностью, к которой жена давала немало поводов, то ли допившись до белой горячки, заподозрил ее в шпионаже, заговоре и в последние месяцы приказал следить за Евгенией Соломоновной. В середине августа 1938 года с помощью подслушивающей аппаратуры в московской гостинице «Националь» была зафиксирована интимная связь Ежовой с писателем Михаилом Шолоховым. Николай Иванович ограничился тем, что крепко поколотил ветреную супругу. А вот когда его арестовали, следователи встали перед выбором: кого делать третьим подозреваемым (кроме Ежова и Евгении Соломоновны) в покушении на жизнь Сталина — Шолохова или Бабеля. Но автор «Тихого Дона» и «Поднятой целины» был тогда в фаворе, и «красноречиво молчащий», как он сам говорил на следствии, автор «Конармии» и «Одесских рассказов» оказался гораздо более подходящим кандидатом на роль заговорщика.

После отставки «товарищи, с которыми дружил и которые, казалось мне, неплохо ко мне относятся, вдруг все отвернулись, словно от чумного. Даже поговорить не хотят», — сетовал Ежов в письме Сталину. Мучиться от одиночества ему пришлось недолго.

10 января 1939 года Николай Иванович заработал выговор за манкирование (по причине запоев) своими обязанностями в Наркомводе. 21 января фотография Ежова последний раз появилась в печати: он вместе со Сталиным сидел в президиуме торжественного собрания по случаю 15-й годовщины смерти Ленина. В марте 1939-го на XVIII съезде партии его уже не избрали в ЦК. Бывший нарком ВМФ адмирал Н. Г. Кузнецов вспоминал, как при обсуждении кандидатур «выступал Сталин против Ежова и, указав на плохую работу, больше акцентировал внимание на его пьянстве, чем на превышении власти и необоснованных арестах. Потом выступил Ежов и, признавая свои ошибки, просил назначить его на менее самостоятельную работу, с которой он может справиться».

Этому предшествовало письменное заявление Фри-новского 11 марта, на второй день работы съезда. Михаил Петрович сообщал Сталину о беззакониях, творившихся в НКВД под его и Ежова руководством. Фриновский писал: «Следственный аппарат в отделах НКВД был разделен на «следователей-колольщиков» и рядовых следователей. Что из себя представляли эти группы и кто они? «Следователи-колольщики» были в основном подобраны из заговорщиков или скомпрометированных лиц, бесконтрольно применяющих избиения арестованных, в кратчайший срок добивались «показаний» и умели грамотно, красочно составлять протоколы…

«Корректировку» и «редактирование» протоколов допросов в большинстве случаев проводил, не видя в глаза арестованных, а если и видел, то при мимолетных обходах… следственных кабинетов. При таких методах следствия подсказывались фамилии… Очень часто «показания» давали следователи, а не подследственные. Знало ли об этом руководство наркомата, т. е. я и Ежов? Знали. Как реагировали? Честно — никак, а Ежов даже это поощрял. Никто не разбирался, к кому применяется физическое воздействие».

Здесь все верно, за исключением того, будто «следователи-колольщики» были участниками заговора.

Несомненно, это заявление было сделано под диктовку либо Берии, либо самого Сталина. Вероятно, Фриновскому пообещали: если напишет, что требуют, то не расстреляют. И обманули. 12 марта Фриновский попросил освободить его от должности наркома ВМФ из-за полного незнания морского дела, а уже 6 апреля он был арестован.

Ежова арестовали 10 апреля 1939 года. Этому предшествовало постановление СНК от 27 марта «О неудовлетворительной работе водного транспорта», а 9 апреля Наркомвод был разделен на наркоматы морского и речного флота, в руководстве которых Николаю Ивановичу места не нашлось.

Перед лицом вечности

На квартире Ежова в Кремле было найдено немало интересного. Капитан госбезопасности Шепилов записал в протоколе: «При обыске в письменном столе в кабинете Ежова, в одном из ящиков, мною обнаружен незакрытый пакет с бланком «Секретариат НКВД», адресованный в ЦК ВКП(б) Н. И. Ежову, в пакете находились четыре пули (три от патронов к револьверу «Наган» и один, по-видимому, от патрона к револьверу «Кольт»). Пули сплющены после выстрела. Каждая пуля была завернута в бумажку с надписью карандашом на каждой «Зиновьев», «Каменев», «Смирнов», причем в бумажке с надписью «Смирнов» было две пули. По-видимому, эти пули присланы Ежову после приведения в исполнение приговора над Зиновьевым, Каменевым и др. Указанный пакет мной изъят». Еще на квартире, даче и в служебном кабинете обнаружено шесть пистолетов систем «вальтер», «браунинг» и «маузер» и пять винтовок и охотничьих ружей. Оружия у Ежова оказалось даже больше, чем у его предшественника Ягоды. У Николая Ивановича нашли 115 книг и брошюр «контрреволюционных авторов, врагов народа, а также книг заграничных, белоэмигрантских, на русском и иностранных языках». Выходит, он был не таким уж необразованным.

В разных местах в кабинете отыскались три полных, одна выпитая до половины и две пустые бутылки из-под водки. Из вещей — мужское пальто, несколько плащей, пар сапог, гимнастерок, фуражек, женских пальто, платьев, кофточек, фигур из мрамора, фарфора и бронзы, а также картин под стеклом. Улов оказался гораздо скромнее, чем при обысках у Ягоды.

Ежова заключили в Сухановскую следственную тюрьму НКВД под Москвой с очень строгим режимом. Через две недели после ареста Ежов направил записку Берии: «Лаврентий! Несмотря на суровость выводов, которые заслужил и принимаю по партийному долгу, заверяю тебя по совести в том, что преданным партии, т. Сталину останусь до конца. Твой Ежов».

И июня 1939 года начальник Следственной части НКВД комиссар госбезопасности 3-го ранга Б. 3. Кобу-лов утвердил составленное следователем старшим лейтенантом госбезопасности В. Т. Сергиенко постановление о привлечении бывшего наркома внутренних дел к уголовной ответственности. Ежова обвиняли в том, что он вместе с Фриновским, Евдокимовым, начальником 1-го отдела ГУГБ, ведавшего охраной членов правительства, Израилем Яковлевичем Дагиным и другими «заговорщиками» установил «изменнические, шпионские связи» с «кругами Польши, Германии, Англии и Японии». Получалось, что Николаю Ивановичу удалось объединить усилия государств, которые всего через пять месяцев после его ареста вступили в войну друг с другом. «Запутавшись в своих многолетних связях с иностранными разведками, — утверждал Сергиенко, — и начав с чисто шпионских функций передачи им сведений, представляющих специально охраняемую государственную тайну СССР, Ежов затем по поручению правительственных и военных кругов Польши перешел к более широкой изменнической работе, возглавив в 1936 году антисоветский заговор в НКВД (подхватив эстафетную палочку из слабеющих рук Ягоды! — Б. С.) и установив контакт с нелегальной военно-заговорщической организацией в РККА (получается, что, фабрикуя дело Тухачевского, Николай Иванович ловко сдавал сообщников; остается загадкой, почему же они его не разоблачили! — Б. С.). Конкретные планы государственного переворота и свержения Советского правительства Ежов и его сообщники строили в расчете на военную мощь Германии, Польши и Японии, взамен чего обещали правительствам этих стран территориальные и экономические уступки за счет СССР. Для практического осуществления этих предательских замыслов Ежов систематически передавал германской и польской разведкам совершенно секретные военные и экономические сведения, характеризующие внутреннее положение и военную мощь СССР (после 23 августа 1939 года, когда был заключен пакт Молотова — Риббентропа и СССР с Германией на время стали союзниками, немецкая разведка из обвинительного заключения выпала. — Б. С.).

В этих антисоветских целях Ежов сохранил и насадил шпионские и заговорщические кадры в различных партийных, советских и прочих организациях СССР.

Подготовляя государственный переворот, Ежов готовил через своих единомышленников по заговору террористические кадры, предполагая пустить их в действие при первом удобном случае. Ежов и его сообщники Фриновский, Евдокимов, Дагин практически подготовили на 7 ноября 1938 года путч, который по замыслу его вдохновителей должен был выразиться в совершении террористических акций против руководителей демонстрации на Красной площади в Москве.

Через внедрение заговорщиков в аппарат Наркомин-дела и дипломатические посты за границей Ежов и его сообщники стремились обострить отношения СССР с окружающими странами в надежде вызвать военный конфликт. В частности, через группу заговорщиков в Китае Ежов проводил вражескую работу в том направлении, чтобы ускорить разгром китайских националистов, облегчить захват Китая японскими империалистами и тем самым подготовил условия для нападения Японии на советский Дальний Восток. Действуя в антисоветских и корыстных целях, Ежов организовал убийства неугодных ему людей, а также имел половые сношения с мужчинами (мужеложество)».

Выходит, даже гомосексуализмом Николай Иванович занимался «в антисоветских целях»! Вообще же в постановлении рисовалась картина широкого заговора, в точности повторявшая сценарии процессов 1936–1938 годов. На возможность нового процесса намекали слова о том, что заговорщики действовали не только в НКВД, но и в других советских и партийных учреждениях. Поэтому у Ежова, когда он познакомился с постановлением, могла возникнуть надежда, что он тоже удостоится открытого суда. И Николай Иванович решил подтвердить на следствии все обвинения, несмотря на нелепость и абсурдность многих из них. Среди обвинений были и оригинальные. Например, Ежов якобы умышленно размещал лагеря с заключенными вблизи границ, чтобы подкрепить интервенцию Японии восстанием узников ГУЛАГа.

Некоторые из обвинений, скорее всего, соответствовали действительности. Вряд ли был выдумкой гомосексуализм Ежова — уголовно наказуемое деяние по тогдашним законам. Для открытого процесса этот сюжет не очень подходил, так как тема однополой любви для советской прессы в те времена была табу. Для закрытого же разбирательства придумывать обвинение в гомосексуализме не стоило, ведь к заговору с целью захвата власти оно никакого отношения не имело. Очевидно, здесь действовал принцип, по которому к фантастическим политическим обвинениям добавлялось несколько реальных бытовых. Точно так же после Второй мировой войны ряд генералов и маршалов судили по надуманным обвинениям в заговорах и антисоветской деятельности, заодно плюсуя и вполне справедливые обвинения в присвоении трофейного имущества.

Вряд ли был вымышлен и тот пункт обвинительного заключения, где утверждалось, что Ежов «в авантюристически-карьерных целях» создал дело о своем мнимом «ртутном отравлении». Реабилитировать Ягоду никто не собирался, так что приписывать Ежову фальсификацию не имело никакого смысла.

Любовный треугольник Ежов — Хаютина — Бабель чудесным образом трансформировался в террористический заговор с целью убийства Сталина и других руководителей партии и государства. Ежов на следствии утверждал (или повторял то, что диктовали следователи): «Близость Ежовой к этим людям (Бабелю, Гладуну и Урицкому — Б. С.) была подозрительной… Особая дружба у Ежовой была с Бабелем… Я подозреваю, правда, на основании моих личных наблюдений, что дело не обошлось без шпионской связи моей жены…

Я знаю со слов моей жены, что с Бабелем она знакома примерно с 1925 года. Всегда она уверяла, что никаких интимных связей с Бабелем не имела. Связь ограничивалась ее желанием поддерживать знакомство с талантливым и своеобразным писателем…

Во взаимоотношениях с моей женой Бабель проявлял требовательность и грубость. Я видел, что жена его просто побаивается. Я понимал, что дело не в литературном интересе моей жены, а в чем-то более серьезном. Интимную их связь я исключал по той причине, что вряд ли Бабель стал бы проявлять к моей жене такую грубость, зная о том, какое общественное положение я занимал.

На мои вопросы жене, нет ли у нее с Бабелем такого же рода отношений, как с Кольцовым (М. Е. Кольцов был арестован 14 декабря 1938 года, и Ежов знал о его аресте. — Б. С.), она отмалчивалась либо слабо отрицала. Я всегда предполагал, что этим неопределенным ответом она просто хотела от меня скрыть свою шпионскую связь с Бабелем…»

Николаю Ивановичу не хотелось выглядеть рогоносцем, поэтому он с готовностью представил связь Бабеля и Евгении Соломоновны не интимной, а заговорщической. Заодно можно было погубить и любовника жены, к которому Ежов ее сильно ревновал.

Посмертно Евгению Соломоновну Ежову объявили шпионкой, организовавшей вместе с мужем, Бабелем и другими заговор с целью покушения на Сталина. А Бабеля расстреляли на восемь дней раньше, чем его соперника-чекиста, — 27 января 1940 года.

Судила Ежова 2 февраля 1940 года Военная коллегия Верховного Суда в составе председателя — армвоенюриста В. В. Ульриха и членов суда — бригвоенюристов Ф. А. Клипина и А. Г. Суслина. Ни прокурора, ни адвоката, ни публики в зале суда не было. Только конвойные и секретарь суда — военный юрист 2-го ранга Н. В. Козлов. Возможные надежды Николая Ивановича на проведение открытого процесса не оправдались. Своих выдвиженцев Сталин открытым судом не судил. Тихо, без какой-либо огласки, даже без информации в газетах о приведении приговора в исполнение ушли в небытие члены и кандидаты в члены Политбюро Постышев, Косиор, Рудзутак и Эйхе…

Речь Николая Ивановича на закрытом судебном заседании Военной коллегии предназначалась не для оправдания (ибо в смертном приговоре он нисколько не сомневался), а для истории. Ежов хотел остаться в глазах современников и потомков не жалким заговорщиком, «бытовым разложенцем», алкоголиком, гомосексуалистом и наркоманом, а «железным наркомом», «крепко погромившим врагов». Поэтому он заявил: «В тех преступлениях, которые мне сформированы в обвинительном заключении, я признать себя виновным не могу. Признание было бы против моей совести и обманом против партии. Я могу признать себя виновным в не менее тяжких преступлениях, но не тех, которые мне сформированы в обвинительном заключении. От данных на предварительном следствии показаний я отказываюсь. Они мной вымышлены и не соответствуют действительности».

Истина же, как пытался уверить Николай Иванович, заключалась в следующем: «Я долго думал, как я пойду на суд, как я должен буду вести себя на суде, и пришел к убеждению, что единственная возможность и зацепка за жизнь — это рассказать все правдиво и по-честному…

На предварительном следствии я говорил, что я не шпион, что я не террорист, но мне не верили и применяли ко мне избиения… Тех преступлений, которые мне вменили обвинительным заключением по моему делу, я не совершал и в них не повинен…

Косиор у меня в кабинете никогда не был и с ним также по шпионажу я связи не имел. Эту версию я также выдумал.

На доктора Тайца я дал показания просто потому, что тот уже покойник и ничего нельзя будет проверить (действительно, Николай Иванович по возможности называл в числе участников мифического заговора умерших людей, которым репрессии, естественно, не грозили. — Б. С.). Тайца я знал просто потому, что, обращаясь иногда в Санупр, к телефону подходил доктор Тайц, называя свою фамилию. Эту фамилию я на предварительном следствии вспомнил и просто надумал о нем показания.

На предварительном следствии следователь (вели дело Ежова следователи старший лейтенант госбезопасности А. А. Эсаулов, которому посчастливилось уцелеть, и капитан госбезопасности Б. В. Родос, расстрелянный в 1956 году. — Б. С.) предложил мне дать показания о якобы моем сочувствии в свое время «рабочей оппозиции». Да, в свое время я «рабочей оппозиции» сочувствовал (что не помешало Ежову в 1937-м отправить на смерть А. Г. Шляпникова и других ее членов. — Б. С.), но в самой организации я участия не принимал и к ним не примыкал…

С Пятаковым я познакомился у Марьясина (главы Госбанка, расстрелянного 22 августа 1938 года. — Б. С.). Обычно Пятаков, подвыпив, любил издеваться над своими соучастниками. Был случай, когда Пятаков, будучи выпивши, два раза меня кольнул булавкой, я вскипел и ударил Пятакова по лицу и рассек ему губу. После этого случая мы поругались и не разговаривали. В 1931 году Марьясин пытался нас примирить, но я от этого отказался. В 1933–1934 годах, когда Пятаков ездил за границу, он передал там Седову (сыну Троцкого. — Б. С.) статью для напечатания в «Соцвестнике». В этой статье было очень много вылито грязи на меня и других лиц.

О том, что эта статья была передана именно Пятаковым, установил я сам.

С Марьясиным у меня была личная, бытовая связь очень долго… Марьясина я знал как делового человека, и его мне рекомендовал Каганович Л. М. (это признание можно счесть также косвенным указанием на то, что именно Лазарь Моисеевич был покровителем Ежова и настоял на его переходе в Москву. — Б. С.), но потом я с ним порвал отношения. Будучи арестованным, Марьясин долго не давал показаний о своем шпионаже и провокациях по отношению к членам Политбюро, поэтому я дал распоряжение «побить» Марьясина (а потом точно так же Берия приказал «побить» Ежова! — Б. С.). Никакой связи с группами и организациями троцкистов, правых и «рабочей оппозиции», а также ни с Пятаковым, ни Марьясиным и другими я не имел.

Никакого заговора против партии и правительства я не организовывал, а, наоборот, все зависящее от меня я принимал к раскрытию заговора…

Будучи в Ленинграде в момент расследования дела об убийстве Кирова, я видел, как чекисты хотели замять дело. По приезде в Москву я написал обстоятельный доклад по этому вопросу на имя Сталина, который немедленно после этого собрал совещание. При проверке партдокументов по линии КПК и ЦК ВКП(б) мы много выявили врагов и шпионов разных мастей и разведок. Об этом мы сообщили в ЧК, но там почему-то не производили арестов. Тогда я доложил Сталину, который вызвал к себе Ягоду, приказал ему немедленно заняться этими делами. Ягода этим был очень недоволен, но вынужден был производить аресты лиц, на которых мы дали материал. Спрашивается, для чего бы я ставил неоднократно вопрос перед Сталиным о плохой работе ЧК, если бы я был участником антисоветского заговора?

Мне теперь говорят, что все это ты делал с карьеристической целью, с целью пролезть в органы ЧК. Я считаю, что это ничем не обоснованное обвинение; ведь я начал вскрывать плохую работу органов ЧК. Сразу же после этого я перешел к разоблачению конкретных лиц. Первого я разоблчил Сосновского — польского шпиона. Ягода же и Менжинский подняли по этому поводу хай, и вместо того, чтобы арестовать его, послали работать в провинцию. При первой возможности Сосновского я арестовал. Я тогда же разоблачил Миронова и других, но мне в этом мешал Ягода. Вот так было до моего прихода в органы ЧК.

Придя в органы НКВД, я первоначально был один. Помощника у меня не было. Вначале присматривался к работе, а затем уже начал свою работу с разгрома польских шпионов, которые пролезли во все отделы органов ЧК. После разгрома польского шпионажа я сразу же взялся за чистку контингента перебежчиков. Вот так я начал работу в органах НКВД. Мною лично разоблачен Молчанов, а вместе с ним и другие враги народа, пролезшие в органы НКВД и занимавшие ответственные посты. Люшкова я имел в виду арестовать, но упустил его, и он бежал за границу.

Я почистил 14 тысяч чекистов (в действительности в 1937–1938 годах было арестовано 11 407 чекистов. — Б. С.). Но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил. У меня было такое положение. Я давал задание тому или иному начальнику отдела произвести допрос арестованного и в то же время сам думал: «Ты сегодня допрашивал его, а завтра я арестую тебя» (интересно, а задумывался ли Николай Иванович, что послезавтра Сталин арестует его самого? — Б. С.). Кругом меня были враги народа, мои враги. Везде я чистил чекистов. Не чистил их только лишь в Москве, Ленинграде и на Северном Кавказе. Я считал их честными, а на деле же получилось, что я под своим крылышком укрывал диверсантов, вредителей, шпионов и других мастей врагов народа».

Ежов особо остановился на своем заместителе Фриновском, с которым, как мы помним, они дружили семьями: «Я все время считал его: «рубаха-парень». По службе я имел с ним столкновения, ругая его, и в глаза называл дураком, потому что он, как только арестуют кого-нибудь из сотрудников НКВД, сразу же бежал ко мне и кричал, что все это липа, арестован неправильно и т. д. И вот почему на предварительном следствии в своих показаниях я связал Фриновского с арестованными сотрудниками НКВД, которых он защищал. Окончательно мои глаза открылись по отношению Фриновского после того, как проявилось одно кремлевское недоверие Фриновскому, о чем сразу же доложил Сталину.

Показания Фриновского, данные им на предварительном следствии, от начала и до конца являются вражескими. И в том, что он является ягодинским отродьем, я не сомневаюсь, как не сомневаюсь и в его участии в антисоветском заговоре, что видно из следующего: Ягода и его приспешники каждое троцкистское дело называли «липой», и под видом этой «липы» они кричали о благополучии, о притуплении классовой борьбы. Став во главе НКВД СССР, я сразу обратил внимание на это благополучие и свой огонь направил на ликвидацию такого положения. И вот в свете этой «липы» Фриновский всплыл как ягодинец, в связи с чем я выразил ему политическое недоверие».

Не пощадил Николай Иванович и Евдокимова, постаравшегося в буквальном смысле выбить у Ягоды признание: «Евдокимова я знаю, мне кажется, с 1934 года. Я считал его партийным человеком, проверенным. Бывал у него на квартире, они у меня — на даче. Если бы я был участником заговора, то, естественно, должен быть заинтересован в его сохранении, как участника заговора. Но есть же документы, которые говорят о том, что я по силе возможности принимал участие в его разоблачении. По моим же донесениям в ЦК ВКП(б) он был снят с работы… «Если взять мои показания, данные на предварительном следствии, два главных заговорщика, Фриновский и Евдокимов, более реально выглядели моими соучастниками, чем остальные лица, которые мною же лично были разоблачены. Но среди них есть и такие лица, которым я верил и считал их честными, как Шапиро, которого я и теперь считаю честным, Цесарский, Пассов, Журбенко и Федоров. К остальным же лицам я всегда относился с недоверием, в частности, о Николаеве я докладывал в ЦК, что он продажная шкура и его надо понукать… Участником антисоветского заговора я никогда не был. Если внимательно прочесть все показания участников заговора, будет видно, что они клевещут не только на меня, а и на ЦК и на правительство.

На предварительном следствии я вынужденно подтвердил показания Фриновского о том, что якобы по моему поручению было сфальсифицировано ртутное отравление. Вскоре после моего перевода на работу в НКВД СССР я почувствовал себя плохо. Через некоторое время у меня начали выпадать зубы, я ощущал какое-то недомогание. Врачи, осматривающие меня, признали грипп. Однажды ко мне зашел в кабинет Благонравов, который в разговоре со мной, между прочим, сказал, чтобы я в наркомате кушал с опасением, так как здесь может быть отравлено. Я тогда не придал этому никакого значения. Через некоторое время ко мне зашел Ваковский, который, увидев меня, сказал: «Тебя, наверное, отравили, у тебя очень паршивый вид». По этому вопросу я поделился впечатлением с Фри-новским, и последний поручил Николаеву провести обследование воздуха в помещении, где я занимался.

После обследования было выяснено, что в воздухе были обнаружены пары ртути, которыми я и отравился. Спрашивается, кто же пойдет на то, чтобы в карьеристических целях за счет своего здоровья станет поднимать свой авторитет. Все это ложь.

Меня обвиняют в морально-бытовом разложении. Где же факты? Я двадцать пять лет на виду в партии. В течение этих 25 лет все меня видели, любили за скромность, за честность. Я не отрицаю, что я пьянствовал, но работал как вол. Где же мое разложение?..

Когда на предварительном следствии я показал якобы о своей террористической деятельности, у меня сердце обливалось кровью. Я утверждаю, что я не был террористом. Кроме того, если бы я захотел произвести террористический акт над кем-нибудь из членов правительства, я для этой цели никого бы не вербовал, а, используя технику, совершил бы в любой момент это гнусное дело. Все то, что я говорил и сам писал о терроре на предварительном следствии, — «липа».

Я кончаю свое последнее слово, я прошу Военную Коллегию удовлетворить следующие мои просьбы:

1. Судьба моя; жизнь мне, конечно, не сохранят, так как я и сам способствовал этому на предварительном следствии. Прошу одно: расстреляйте меня спокойно, без мучений.

2. Ни суд, ни ЦК мне не поверят о том, что я не виновен. Я прошу, если жива моя мать, обеспечить ей старость и воспитать мою дочь.

3. Прошу не репрессировать моих родственников и земляков, так как они совершенно ни в чем не виноваты.

4. Прошу суд тщательно разобраться с делом Журбенко, которого я считал и считаю честным человеком и преданным делу Ленина — Сталина.

5. Я прошу передать Сталину, что никогда в жизни политически не обманывал партию, о чем знают тысячи лиц, знающих мою честность и скромность.

Прошу передать Сталину, что все, что случилось, является просто стечением обстоятельств, и не исключена возможность, что и враги приложили свои руки, которые я проглядел. Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах».

Надо отдать Николаю Ивановичу должное: он старался облегчить участь близких ему людей и даже просил не расстреливать А. С. Журбенко, бывшего начальника Управления НКВД по Московской области. Похоже, Ежов уже не понимал: чем больше он будет хвалить арестованных чекистов и называть их честными людьми, тем вернее их расстреляют.

В последнем слове Николай Иванович прямо заявил, что признания были добыты с помощью избиений, и как бы предлагал генсеку спасительную для себя схему: пусть будет заговор, но его руководители — Фриновский и Евдокимов, а он, Ежов, виноват только в том, что не успел вырубить под корень всех чекистов-заговорщиков и не разглядел главного из них в лице своего первого заместителя. Фриновскому «железный нарком» не мог простить рокового доноса. Но Сталина трудно было разжалобить обещанием умереть с его именем на устах.

Расстреляли Ежова 4 февраля 1940 года. Трудно сказать, чем была вызвана задержка на сутки с исполнением приговора. Скорее всего, стенограмму последнего слова Николая Ивановича доставили Сталину, и именно генсек должен был дать «добро» на казнь. В ночь на 4 февраля Берия был у Сталина. Не исключено, что тогда Иосиф Виссарионович и санкционировал расстрел Ежова. Возможно и другое объяснение. Чтобы не гонять лишний раз палачей, ждали, когда осудят еще нескольких видных подсудимых. Тот же Фриновский был приговорен к высшей мере наказания как раз 4 февраля, равно как и Николаев.

Существует легенда, будто перед расстрелом Ежова подвергли долгим мучениям. Вот как описывают их историки Б. Б. Брюханов и Е. Н. Шошков: «Едва его вывели из камеры, чтобы препроводить в специальное подвальное помещение — место расстрелов, как он оказался в окружении надзирателей и следователей, прервавших допросы ради такого случая. Раздались оскорбительные выкрики, злобная ругань. Он не встретил ни одного сочувственного взгляда. На него смотрели с издевкой и злорадством. В тюремном коридоре ему приказали раздеться догола и повели голым сквозь строй бывших подчиненных. Кто-то из них первым ударил его. Потом удары посыпались градом. Били кулаками, ногами, конвойные били в спину прикладами. Он визгливо кричал, падал на каменный пол, его поднимали и волокли дальше, не переставая избивать. Что посеешь, то и пожнешь».

Брюханов и Шошков цитируют документы о приведении приговора в исполнение, до недавнего времени хранившиеся под грифом «совершенно секретно». Неужели мыслимо было утаить обстоятельства смерти Ежова, если на казнь его вели сквозь строй десятков, если не сотен надзирателей и следователей? Нет, конечно же красочные сцены предсмертных мук Ежова не имеют ничего общего с действительностью. На самом деле приведение в исполнение смертных приговоров, да еще таким высокопоставленным осужденным, как Ежов, было заданием сугубо секретным, с хорошо отработанным механизмом. И расстреливал Николая Ивановича только один человек. Скорее всего, комендант НКВД Василий Михайлович Блохин или кто-либо из его подчиненных.

Есть еще один рассказ о том, как умирал бывший нарком. Будто бы в расстрельной камере низкорослый Ежов долго метался и приседал, уворачиваясь от пуль, пока одна все же не настигла его. Может быть, в этой легенде и есть доля истины. Если верно утверждение Хрущева, что Ежов страдал не только алкогольной, но и наркотической зависимостью, то следователи могли добиться от него признательных показаний без помощи кулаков или резиновых дубинок. Достаточно было пообещать ему марафет — наркотик, и Николай Иванович подписал бы все, что от него потребовали. А в наказание за фортель, выкинутый на суде, Николая Ивановича наверняка лишили наркотиков. Поэтому в последние два дня перед казнью он должен был испытывать дикую ломку и в момент расстрела вряд ли себя контролировал.

Вплоть до конца 80-х о судьбе Ежова ничего достоверно не было известно. Только город Ежово-Черкесск вдруг стал просто Черкесском, а пароход Дальстроя «Николай Ежов» в одночасье превратился в «Феликса Дзержинского». По стране ходили самые разнообразные слухи. Говорили, что бывший нарком допился до потери рассудка и помещен в психиатрическую лечебницу в Казани. Рассказывали, будто Николай Иванович еще много лет благополучно заведовал баней где-то на Колыме. Вероятно, в глазах рассказчиков это и была та «менее самостоятельная работа», о которой просил Ежов на XVIII съезде.

Просьбу Ежова не репрессировать его родственников Сталин также не уважил. Отец и мать умерли еще до ареста «зоркоглазого наркома». Брат Иван Иванович был арестован 28 апреля 1939 года, а расстрелян 21 января 1940-го, о чем Николай Иванович так и не узнал. Вот сестре Евдокии Ивановне повезло больше — она умерла своей смертью в Москве в 1958 году.

Приемная дочь Ежовых Надя была отправлена в Пензенский детский дом, где жила под чужой фамилией. Ее судьбе посвятил один из лучших своих рассказов — «Мама» — Василий Гроссман.

А ведь останься Николай Иванович во главе промышленного отдела ЦК или Комиссии партийного контроля, мог бы и уцелеть и повторить успешную карьеру таких сталинских функционеров, как А. А. Андреев или Н. М. Шверник. Но Ежова погубила его совершенно невероятная исполнительность и аккуратность, равно как и искренняя преданность вождю. Лучшего исполнителя программы Великой чистки Сталину было не найти. Отказаться от назначения Николай Иванович не мог — за несогласие выполнить ответственное партийное поручение Сталин бы крепко наказал, так же как Ягоду. Да Ежов и не думал отказываться. Наоборот, с энтузиазмом выводил на чистую воду «врагов народа». Так что грех Николаю Ивановичу было обижаться на судьбу.

Загрузка...