Думал-думал, да времени не было, кинул я думку. Раз приказ, ни за что я не ответчик. Да вышло — всякое дело на вред. Сбёг я к большевикам. Босые-нагие, свои — не чужие.
Настрадано, навоевано, из рук в руки шваркано. Сбёг я перед боем к парням заводским. Эти, думаю, гнездом летают.
Мы-то сховали его, да было бы за что страх терпеть. Найдут — пропал весь дом и с потрохами. Вот мы и спрашиваем: «За что такое мы тебя беречь должны?» Он разъяснил. Точно, такого беречь стоило, не всякий.
Пришел он сумной. «Был,— говорит,— я в месте одном, слышал речи разумные, все ясно стало: уйду до своих». И ушел.
Как с красными стал в часть — тяжко, да не тем местом подымаешь, своя ноша не тянет.
У нас теперь через всякую трудность и ход, и терпение. Верный знак — за дело стоим.
Подошли к воротам — чисто тебе Брест-Литовский, аж смешно. Да как польют нас пулеметами — просто сердце во мне заиграло: ай да пролетарии! Накрылся я темнотою ночной да к ним. Так вот и до конца буду.
Меня и богам не переспорить, я твердо знаю. Скажут на том свете: «Что это ты, сукин сын, такую себе мороку устроил. На то тебе жизнь была дадена? А?» А я им: «Плохо, мол, братцы, учили. Народ переучил. Чего мне кровным моим теплом гаденышей высиживать? Я уж лучше своей кровью людям жизнь слегчу».
Загубил житья своего и чужого немало. Стал сумной и докучный. Все спрашивал: когда взойдет, что посеяли? А то, чтобы виноватыми счесть, не знал кого.
Изобидели нас коммунисты дочиста, зернышка не оставили. Все труды как корова языком. Только поставили меня в часть с офицерами, и, что ночь, я у них одну молитву слышал, на народ кнута до покорения. Сбёг я из добровольцев, поступил в бандиты. Да больно воля надоела, жду не дождуся: на перекрестке товарищей опять встретить.
Я вышел из дому в бандиты с хлопцами нашими. Все мы от одной обиды шли, адресу же нам не было. Сколько-то времени хорошо было в бандитах,— до воли привыкли, до всего притерпелись. Теперь из меня хорошего красноармейца получить возможно. Да и от воли устал я.
Я спешить не торопился из бандитов в мобилизации разные. А потом и выбор сделал, по своему роду и охоте.
Скажу правду — никто не поймет. Совру — никто верить не станет. А я делать буду — тогда все увидят.
Пройдут эти годы военные, на всем ходу остановимся, все поджилочки затрепещут-задрожат от остановки. Чем тогда живы будем? А эти вон знают.
Я на фронте слов всяких набрался до того — бабы шарахались! К чему в избе ни приложишь — не по мерке, на смех. А с гражданской войной пришлись эти слова по местам, вот как «хлеб» да «вода»,— и дурню и разумному одинаково слышатся.
С одним поход делали, другого прислали. Разумный, что вечер, нас собирает, как и что разъясняет. И к чему всё идет. А по-моему, тот бы и разъяснял, кто поход с нами делал,— такому веры больше.
Козыряются, чепурятся, а огня в бороде не примечают. Ровно и не люди. Ушел я до своих.
Под пушки от одних ушел, под пушки до своего дела прибился.
Меня как посадили в штаб, так я и утек. На месте одном у одних людей разве ж теперь усидишь? Все ищешь, где лучше или бы к правде поближе.
Другой тоже очень хорошо говорил, только глаза в стеклах на солнце — сверк и сверк, ажно слепить стало, ажно слушать трудно. А так ничего, тоже про дело.
Я бы в театры не ходил, всё бы речи слушал. Эта наука скорая, самая походная. От войны не отрывает, а толк разъясняет. И подумать время дает.
Старая его старуха матушка и отец-старик в ссылку пошли. Брата его, близнеца, наироднейшего, повесили. Потом и его сослали с женой молодой на самый Север, в снега-морозы, на голод. А его там дружки разыскали, на собаках увезли, да через море, да в теплые края. Грейся, силы набирайся. А оттуда к нам.
Этот еще и ту революцию делал, что после японской войны была. Он мастер насчет революций, знает, когда и как.
Он разве не знает, каково войну терпеть? Да было бы за что, а то за: во дворце не вовремя рыгнул, царица обиделась — война. Он после японской тоже народ поднимал. Да не до конца тогда вышло, не весь народ еще дело понимал. Были еще такие, что и царя уважали.
Мы тоже не зря воюем, хоть и не армия. Мы красным армиям большая помощь. Кончится война, награды за помощь получим и мы.
Вместо наградной ленты веревка на шею — вот наша награда. Поди-ка потом докажи, что красным помогал. Как вспомню я наши геройства, обидно станет. Ничем мы не виноваты, что в настоящее войско не попали. В наших местах его и не было.
Мы не за награды воюем — из ненависти.
Вот бы дома удивились, как я с евреями дружу! У нас про них такое думают — чуть ли не человечью кровь они пьют. Поглядели бы на здешних евреев — до чего ж нищи, до чего ж безо всего, до чего ж их тиранят!..
Чего про евреев-воинов молчите? Не было их по-вашему? То-то. А Мотечка? Не вы же бабами подклохтывали, как замучил его враг? Не он в самые геройские разведки ходил, пулеметом орудовал, раны вам перевязывал, книжки вам читал? Не по нем в сердце пусто?
А что все евреи грамотные, ты это за что считаешь? За пустяк? Их тоже в школы не пускали, так они сами выучились. А то всё сказочки-прибасочки.
Он не колдун, он родной как бы, поэтому от него каждое слово в точку. Другой говорит-говорит, рожь с овсом мешает; крестьянину — что в шапку плевать, что такого слушать.
Человек нерусский к нам послан был, венгерец какой-то. По-нашему говорил, а свое дело вот как понимал. Ни за что врага не пропустит. Видно, что у нас, что у них враги-то одинаковые.
Революционеры в монастырь засели. Генерал на них все войска свои двинул. Старушки надеялись: хватит чудотворная икона революционеров молнией. Ан вышло наоборот: генерала нашего разбили, чудотворную в чулан, монастырь теперь им вроде сената или главный штаб как бы.
Сколько рек-лесов до Питера — беда. Дороги попорчены, поезда в гной разбиты, мы же и насильничали. А ведь как нам Питер нужен! Оттуда власть настоящая, там все эти приезжие вожди.
Вожди чтоб с высшим образованием, но чтоб роду простого.
Каждая прежде революция — смех, не настоящая. Шиш в кармане, не революция. Вся исподтишка. Мы же не боимся — с нами же весь почти народ, против нас одни чужие.
Тогда враг был всем снабженный, мы же — мыши тише, исподтишка чужую корочку грызли. Теперь же враг перелякан, мы же осмелелые. Мы концы увяжем теперь, из рук не выпустим.
В 1905-м войско против нас воевало, а теперь оно и есть мы.
Обуженку жена прислала: пока дошли, ктось-то мою обуженку на быстрых ногах увел. И я босый, и он босый, а может, оба обуемся, как людям легче сделаем.
У них головы не с нашею начинкой, для себя стараются. А я так и жизни за чужой судьбой не чаю.
Да, тяжела штука, а не жаль, пусть наша судьбинушка на ихний же счет идет, а людям легче станет.
Стал бы я из человека живой кус рвать, было бы для чего. А тут на все идешь. Первое — всем миром, а второе — для людей, чтоб легче стало.
Спроси ты меня, чего хочу, для чего мукой мучуся,— а ни шиша мне не надобно, пусть только людям лучше жить станет.
Все понял: конечно, не хочу в бандитах ходить. Враки, что все за одно дело встали: один с роду-племени чужой кровью румянел, другой сох и сох, а теперь полки разбойничьи пополнять — не согласен.
Мне нравится с красными ходить. Знаешь: не из-за своей шкуры воюешь. Впереди что — знаешь. Наука, образованье, запрещенье деньгам, и чтоб никто чужой силой не работал.
Наши люди вольно ходят, бедуют, воюют, а что-то не разберу. Встречу других людей — сидят, горюют, болячкам счет ведут, чичиревеют. Тоже непонятно. Есть ли люди, напрямик идущие, знающие, или нет таких?
Давай жребий кидать, кому настоящие красные части идти разыскивать невтерпеж.
Надо сперва хорошо разузнать, что это за регулярные красные войска. А то станут вроде нас: говорить — так песни, а дела — так песьи.
У меня и врага-то не было бы, кабы не люди. Стал бы я для себя такую тяготу нести.
Что там думать-гадать, как пройдут года мои молодые. В одно тягло головы мы завязили, одно тягло и вытянем.
Вытянешь голову из тягла, ан шея перетерта. А ты вот сейчас, пока цел, голову вытяни, тягло в дым да к друзьям-товарищам.
Как-то неприятно много думать, не при настоящем деле ходим мы. Вот определюсь в настоящие воинские части, стану смело обо всем раздумывать, не стыдно будет. А как в красные войска добраться, не знаю.
Неужели, не ободравшись догола, пролетарием не сделаешься? Неужели до последней бедности нужно дожить, чтоб понять, как и что?
Размотай-ка катушечку: был гол — был человек; стал богач — стал зверь лютый. Разве не так?
Выходит, что с детьми и внуками в нищете быть, а то не пролетарии? Я так не согласен.
Не пужайся, не шарахайся — не мерин. Всё наше будет, все будем сильны и богаты — и с детьми, и с внуками.
Я все часы сдал, когда из бандитов перешел. Я полюбил теперь в порядке власть ставить, жителей новой жизни учить.
Слушал я слова разные, не понимал. А с этой войной все понял. Слово-то чужое, да нашу боль кличет.
«Какой ты, — кричит, — коммунист, если ты снам веришь! И не смей ты, — кричит, — сны рассказывать!» А я ему на это: «Ты, товарищ, не очень командуй и не кричи. Мы все как бы равные теперь, в том только, — говорю, — неравные, что ты обучен, как и что, а я, может, еще из бандитов недавно. А снам я не верю, не баба; а что сны товарищам рассказываю, так так и буду, не хуже я людей. Я коммунист какой? Только что за общее дело кровь лью; вот кончим войну, обучишь меня всему, — тогда и требуй».
Не все я пока понимаю, только вижу: все мы, как один, одного хотим. Вот верю, что надо, вот и мучуся-жду.
Первого спрашивает: коммунист? Так, говорит. Второго спрашивает об том же, и тот согласен, и третий такой же. Тут моя очередь, а я никакой коммунист; да чего-то, на тех поглядев, и я коммунистом себя сказал. И всё, как все, перенес.
А то еще какие-то дяди дурные за уголком тихесенько уговаривают нас большого гвалта не делать, образованье обещают. Над нами крыша в огне, а они нам самоварчики на стол.
Я вот тоже воевать все хотел, а потом ушел. Чего ушел, спрашиваешь? А того ушел, что прислали от бесцарского правительства к нам в ставку офицера, советовать, что ли. И вот глянул я на него, и вот оказался он тот самый, что Сашу, брата моего, розгами приказал выдрать и всем в зубы давал, заподряд. Ну, думаю, если уж в ставку такого дали, так по простым местам и того хуже. И ушел.
В том особая жаль, что воины из регулярных частей из-за таких вот присланных в бандиты подаются. Знатье бы, кто таких посылает и за чем там в Питере наши люди смотрят.
Я в партию не попал по особым обстоятельствам. Вот-вот я партийный был, часок один и остался. Как влюбился я в неподходящую. Влюбился я, завертелся. Сегодня она тут, и я тут; завтра она там, и я там. А где эти самые тут да там, и не гляжу. Партийный свое твердое место должен знать, меня ж за ейной юбкой будто вихрем кидало.
Такой из тебя партийный, как из меня корова тельная. Кому ты нужен, если в тебе такой характер, что ты из-за девки мысли меняешь? Вот на таких-то и Ирод свою вредную ловушку строил.
Вот уж истинно, что дикая дивизия. Все кони — жеребцы, все люди — звери. И что же ты, братец, скажешь, придумали ведь, как с ними обойтись. Будто бы у Ленина ученичок молоденький. Так взял он, ученичок этот, на дикой их родине ребят ихних, одной с ними крови и веры. Взял он ребят, научил их всеобщей правде и повел к родне, в эту самую дикую дивизию, к отцам-дядьям. Ребята сейчас всё объяснили, куда и на что гонят эту их дикую дивизию, и кого им бить приказывают. Ну, дикая-дикая, а не дураки ж они. Тоже трудовую горесть знали. Сейчас вся дикость с них спала, как туман росой. «Не согласны,— заявили,— на такие дела». И ушли по домам.
Есть же такие удачливые — сразу к месту попали, к самым большевикам, и порядку обучились, и как честь сберегать. Мы же вот не приложим к разуму — сразу к атаману-односельцу в банду встали. Как пошли с ним, так и шли, просто говоря, погромничали над безоружными. А ушел я стыда такого ради, надежду такую имея подходящую — честную воинскую часть встретить. Не пришлось, места наши не такие. И попал я из ухи да в ушицу! Сижу в зеленых, кормимся одним чистым грабежом. Уж я и веру потерял, есть ли где полки эти самые — красные, регулярные и хорошего поведения.
Нас звали, научить обещали всему, как с другим народом волю добивать. Так нет, видишь, нам своей, особой воли захотелось. Вот теперь и корми вшей на чужую выгоду.
Людей скопы и скопы, и все говорят про нас, про бедноту, про крестьянство и солдатство. Доходчивей же всех большевики, смелые они. У иных язык не повернется на многие слова, а эти скажут про такое, что весь шкварчишь даже, как сало на огне, до того от их речей в понятие входишь.
Я у этих таращанцев[117] ходил до раны своей. Отчаянные, но справедливые и на командирский приказ не обидчивые. А отчего такое? А оттого такое, что командир у них хорош и по уму, и по учености, и по удали. Они вкруг него, как пчелы вкруг матки, — тронь!
Думаю, в поисках своих перешагнул я ненароком лишку верст пятьдесят. Разве ж я сюда шел? Разве ж я вас искал? Шел я, искал я командира одного, особенного. Из рабочих будто и с большим образованием. Сила у него над своими людьми от особого уважения.
Родом он из фабричного села, фамилии не помню. Только помню, что за его крепкой и широкой рукой всей бедноте защита. А у вас?
Сам молодой, а слушаются его хлопцы, как отца. И что выдумали? Будто чахнет он от болезни. Так они все ему молока льют. А он ни в чем от людей различия не принимает, что в одежде, что в провианте. Борода у него, у молоденького, так нет-нет, смотришь, и парни кой-какие себе бороды отращивают. Смех.
Мне Семен Михайлович[118] усы отращивать велел, к Столпнику Симеону. Говорит: мне усатый воин ко дню ангела самый наилучший подарок.
Шахтеры хороши, эти не бандиты. Воюют как зверь, к рукам же ихним ничего не липнет.
Любил я своего молоденького командира красного ну как невесту просто. А оттого не с ним, что рана меня свалила. Он же как ветер вольный, где уж мне его теперь догнать? Вот и путаюсь тут с вами, ненастоящими.
У вас там одни кадеты, а нас тут сверх тех кадетов больше ста банд волками кружит. Вот тут и сообрази. Пусть у вас орел, так уж мы пусть хоть соколы. На общую пользу вороны не воюют.
Мой отец и волгарь и волжанин. Это означает, что родом с Волги-реки и на Волге ж работал. Плоты купцу гонял. Так когда брали меня на ту войну, не велел мне отец на той войне много геройствовать. «Эх,— говорит,— не успел я тебя уму-разуму обучить, чтобы твердо ты знал, за что и жизни лишиться не жаль». Ну, теперь-то и сам я вижу, только вроде еще как бы сквозь туман.
Уходит этот красивый и молодой слесарь луганский из наших мест в дальние, на Волгу. И поднимаются за ним все народы с наших мест: жены, дети, бабушки, старики — все за ним. И хоть тяжко это на войско легло, а и хорошо это. Как бы верит весь народ тому молодому слесарю.
Так, скажешь, и пошел он на дурницу? Не той мерой меряешь, брат. Все было сговорено до самой точки: откуда народ поднять, куда народ тот вести, кому на подмогу, где сама встреча ожидается. И как в пути врага крушить. И до нас засылали бесперечь подходящих людей, и мы в ответ от себя засылали. Этот, брат, слесарь все обговорил, на тысячу верст отметил. Кроме вот, что семейства за нами увязались. А и в том польза — не бросать же кровных на белую кадетскую совесть.
Это был поход, скажу я тебе! Вот Дон лежит с берегами вровень. Вот мост на этом самом местечке быть должен. Но нет моста, нет и перевоза, хоть вплавь с волами и ребятишками. Так голову потерял, думаешь? И как? А так, что все тут пришлися к делу, даже и бабы с ребятами, и старые старики. Как уж, откуда уж, а лесу раздобыли, по дровишку просто натаскали, а мост поставили и Дон перешагнули. А там и на Волгу. Обнялись с товарищами, с которыми и людьми пересылались, и стали они вместе на Волге крепкой крепостью.
Что ж видим? Бумаги невпроворот пишут, дел же не делают. А и делают — так на вражью выгоду, кольца-портсигары, паспорточки-доверенности для кадетских прихвостней, вроде пропусков. Оружье из-под полы врагам продают. Такое уж, видно, место, такой уж, видно, порядок был. Всё в щепы разнесли на свежий дух. Вот так только и победы бывают — за зорким глазом, за сторожким сердцем, за крепкой рукой.
Рабочий как из избы ушел: «Хозяйничайте,— говорит,— без меня, я ни к чему не привыкаю». И ушел на горькую жизнь. Разве ж крестьянин так может? Да он, крестьянин, с кем говорил? Да про что он, крестьянин, спрашивал? Да от кого он, крестьянин, про дело слышал? Все придомовое, избяное, не всеобщее.
Встретил я дядька из Таращи. Борода седая косой брита, ножницы не берут, и сам уж подстарковатый. Говорит, потому в таком он возрасте воюет, что Боженко у них очень хорош, командир ихний. И тоже уж в летах. Все он, Боженко, сердце при своих людях держит, на жизнь, на смерть. Идут за ним, с любовью такой даже.
Фамилий я всех не знаю, но знаю, что все они люди большой пользы для нас. Скажет такой — каждый ему теплом отзовется. Уж скажет такой, так по тому слову и поступает. Настоящие люди.