Надежда Большакова
НА ПОЛЕ СРАЖЕНИЯ ЗА РОССИЮ
Еще в Славянском Ходе в 1997 году я взяла у него интервью. Он читал мне свои стихи, а я обещала написать о нем очерк как о поэте. Но за три года так и не собралась. После Славянского Хода мы с Дмитрием Михайловичем Балашовым встречались еще несколько раз: на Съезде писателей России и у него на квартире в Новгороде, где я опять записывала его размышления в 1999 году, наконец, совсем недавно в Петрозаводске в июне 2000-го. Было много откровенных, доверительных разговоров, в которых он не боялся раскрыться передо мной человеком ранимым, переживающим за свою семью, детей, за недописанные книги, говорившим о любви к женщине... Но самой большой болью и заботой его была, конечно, Россия. Когда он говорил о ней, то горячился, не подбирая слов и выражений, называл все своими именами. Частенько в ход пускал и крепкое русское словцо. С запозданием, но я все же хочу написать эти заметки о большом писателе и друге, каковым я его считала для себя.
— Дмитрий Михайлович, что будет с Россией?
— Как-то мы, ученики, окружили Льва Николаевича Гумилева и спросили о том же. Он ответил: “Будущее нельзя предсказать, еще не совершены поступки, которые его определят”. Тогда я понял, эта та самая красная черта свободы воли, когда мы можем все. Когда же мы умрем, историки будут изучать то, что произошло, находить какие-то закономерности и говорить: мол, не могло быть иначе. А я говорю, могло быть как угодно. Все зависит от нас самих, от совершения поступков. Просто каждый человек должен понимать, что у него обязательно в жизни есть звездный час или звездные часы, когда от него зависит судьба нации. Бывает так, что и от простого человека это зависит, только надо не упустить момент. Надо отказаться от идеи предопределения, идущей еще от Ветхого завета, которой нас кормят все время под видом то фрейдизма, то марксизма, то еще чего-то. Нет идеи предопределения, есть свобода, данная нам Господом Иисусом Христом. Свобода воли осуществляется, пока мы живы и творим. И надо просто не упускать это время, не говорить о том, что все само происходит. Ничего не происходит “само”, все рукотворно, все делается людьми. Это наша величайшая надежда, наше величайшее спасение, страшный дар — нам. И если нам дана свобода воли, то и Господь нас за шиворот вытаскивать не будет. Мы должны сами вылезти. Ну, почему мы в жизни можем совершать какие-то гадости или неправильные поступки и никак не можем от них отказаться, пойти на попятную. Проклятие это наше и главный грех. Что такое покаяние? Передумывание — в точном переводе. Надо передумать свои поступки. Осмыслить и решать уже то, что потребно.
— Ну, хорошо, с идеей предопределения мне все ясно, но какой-то выход из того, что уже произошло, должен же быть?
— Нужно, чтобы народ знал, что у нас происходит. Нации, чтобы жить, необходимо иметь национально мыслящее правительство. Если такового правительства нация не имеет, она может медленно или скоро погибнуть. Это азбука истории. Так было всегда и так будет. Я за русский национализм! За то, чтобы о русских перестали вытирать ноги, плевать в лицо, чтоб перестали Россию обкрадывать, чтоб мой народ перестали превращать в нищих и в спившуюся сволочь. Я за великую Россию. Мне важно, чтобы мое правительство защищало народ. Чтобы были таможенные пошлины на иностранные товары, чтобы сырье от нас вывозили за полную стоимость, а не так, как вывозят. Надоел грабеж России. Я бы половину нашего правительства выставил из страны. Оттуда кричите на Россию, что хотите, но сидеть здесь, жить за счет России и гадить на Россию — это не позволительно. Никакая нормальная нация этого не позволяет нигде. Попробуй жить в Америке и написать против нее, да двух слов не скажешь, как тебя тут же укоротят. И так в любой стране, и это нормально. А если ненавидишь страну, уезжай в ту, которую навидишь. Патриотизм — это обязанность. В какой-то момент приходится защищать родину с оружием в руках и голову класть. А голов у человека не две, так я считаю, он не может иметь и две национальности.
Страна расплачивается за то состояние упадка, которое наступает при конце развития этноса. Все вроде идет хорошо: процветает культура, искусство, процветают науки, но нет энергии, нет сил. Что мы и видим сейчас. Разделение страны. Простите, кто бы позволил в средние века отделять куски Русского государства? Миллионы русских людей сегодня оказались за пределами России. Разве это нормально? Давайте Америке предложим отделить Техас, Флориду, еще десяток штатов. Предложим Франции отделить Прованс и Бретань. Германии, Англии... Ведь и разговора об этом быть не может. Речь идет о том, чтобы разделить Сербию, разделить Россию. То же состояние было в России после правления Владимира. Мы всё сваливаем на то, что монголов тогда было полмиллиона, — чушь собачья. Всех монголов, то есть дееспособного мужского населения, которое могло воевать, тогда было 11 туменов — 110 тысяч человек. Из них 60 ушли завоевывать Китай и завоевывали его полвека. А те, что остались — ушли на Запад. Они разгромили Хорезмский султанат (20 миллионов жителей), разгромили Россию, в которой было от трех до пяти миллионов, и так далее. Дело было не в количестве, а в качестве. Историей доказано, что никто никогда количеством войска не побеждал. Войско побеждает духом, талантливым руководством, маневренностью, силой огня. Монгольские луки на 400 метров сохраняли убойную силу, пробивали рыцарские доспехи, а вообще стрела, выпущенная из монгольского лука, летела на расстояние до километра. Монгольские кони могли скакать максимально облегченные 35 километров. Европейские лошади скачут 3—5 километров максимум. У монголов был гениальный полководец Субедей. А что у России? Раздробленность, междоусобицы... Точно такая же картина, как в нынешнее время... Вот о чем стоит нам думать.
Историю всегда создавали только пассионарии, которые строили храмы, возводили города, побеждали в войнах, переплывали океаны... В России первым таковым пассионарием был Александр Невский, который спас ее от полного уничтожения.
Пассионарность — это не что иное, как человеческая энергия. Если ее у человека нет, он ничего не сделает. Нет ее у народа, народ бессилен. Это очень хорошо понимали христианские подвижники, еще первых эпох христианства. Они говорили: “О, если бы он был холоден или горяч”.
Сегодня разговор идет об уничтожении России физически, уничтожении русского народа. Что с этого получит западный мир? Ничего! Потому что в случае гибели России земли ее захватят азиаты. И вот тогда хваленому Западу придется иметь дело с Китаем, а это гораздо серьезнее наших милых россиян. Мы с петровских времен свернули голову на поклонение Западу, а у китайцев этого нет. Они сотрут западную цивилизацию и глазом не моргнут. Ведь из каждой причины есть свое следствие, и надо хоть немножко думать об этом.
1995 год. Мурманск празднует десятый Праздник славянской письменности и культуры. В гостинице мы с Николаем Колычевым ждем, когда секретарь Мурманской писательской организации Виталий Семенович Маслов познакомит нас с великим Балашовым. Но проходит с назначенного времени час, второй, третий... Мы с Колей сидим на полу, на ковровой дорожке и мирно беседуем. Он потягивает из бутылки пиво, я ем банан. В это время распахивается дверь гостиничного номера и выходит небольшого росточка седой человек с цепким проницательным взглядом, а за ним появляется и Виталий Семенович с московским журналистом Владимиром Бондаренко. Мы, словно ужаленные, вскакиваем и приветствуем гостей. Быстро откланявшись, ухожу в свой номер. Разве я могла в тот момент как следует рассмотреть Дмитрия Михайловича? Запомнился только его небольшой рост, так как в своем воображении я рисовала русского писателя-историка подобным былинному новгородскому богатырю Василию Буслаеву. Только на второй день в научной библиотеке, где проходил “круглый стол”, как следует и смогла рассмотреть знаменитого романиста. Седой как лунь, а лицо почти без морщин. Быстро и весело реагирует на юмор, смеется заразительно, по-мальчишески хулигански прищуривая при этом свои небесно-голубые озорные глаза. Весь “круглый стол” я сидела напротив и не спускала с него влюбленных глаз.
Затем дорогих гостей мы принимали уже в Союзе писателей, где я дарила им подарки. Дмитрию Михайловичу — из кристаллов сделанный саамский чум. Вручила, поцеловала в щеку. Он лукаво улыбнулся и, весело поглядывая на всех, сказал: “Нет уж, это я должен целовать вас за подарок, и не мимоходом, а как полагается русскому мужику: крепко, в самые уста”. Обнял и поцеловал. Ну, конечно же, все наши писатели зааплодировали ему, а я, смущенная таким поворотом дела, спрятала в своих руках горящие огнем щеки. После вечера в Союзе мне общаться с ним уже было легко. В разговорах со мной он нисколько не кичился своей знаменитостью. Несмотря на седины, тут же предложил перейти в общении на “ты”. Хотя в письмах мы обращались на “вы” да и, начиная разговор, после долгой разлуки тоже говорили друг другу “вы”, и только перебросившись несколькими фразами, переходили на “ты”.
Он рассказывал о своей жизни, о любви... И судили его, и не однажды хотели убить. Я спросила: “А не боишься, что кто-нибудь все же решится на это?” Ответил: “Наивно будет думать, что этого может не произойти. Слишком неудобный для многих человек”. И затем добавил: “Если так случится, я погибну, как многие мои герои, на поле сражения за Россию. Это лучше, чем немощность в старости”.
В 1996 Маслов с Тимофеевым предложили мне написать заявление в Союз писателей, но тут же предупредили, что я должна к собранию, на котором будут рассматривать мое дело, предоставить три рекомендации: одну мог дать кто-нибудь из своих, но две должны быть от писателей других Союзов. Я написала Дмитрию Михайловичу и послала ему книгу своих сказок. Маслов, узнав об этом, сказал: “Когда Дмитрию Михайловичу заниматься твоей рекомендацией?” Посоветовал написать Айпину, но от Еремея Даниловича весточки так и не пришло, а вот Дмитрий Михайлович откликнулся. Виталий Семенович прочел письмо Балашова и, удивляясь, произнес: “Ну и счастливая ты, Надежда, коль рекомендацию в Союз писателей от самого Балашова получила. Помни это и не подведи его”. А мне в письме Дмитрий Михайлович писал: “Здравствуйте, Надежда! Проглядел вашу книгу с некоторым страхом — придраться есть к чему. Следовало бы над каждой сказкой посидеть, но это уже не для критики, а для дела. Рекомендацию вам даю, дерзайте! Будете впредь писать — старайтесь не впадать в умиление и в сентиментализм. И то и другое для настоящей литературы плохо. Даже у Достоевского плохо, а уж это — гигант! Писать надо жестче...”
В Петрозаводске на 60-летии журнала “Север” у нас с ним была последняя встреча. Он выглядел очень подавленным, усталым. Сказал, что в июле собирается поехать на машине по древнерусским городам, чтобы затем завершить работу над романом, предложил и мне с ним отправиться в это путешествие, но я отказалась. У меня отпуск начинался только с 1 августа. Затем от Олега Назаровича Тихонова узнала: Дмитрий Михайлович попал на машине в аварию, но, слава Богу, без сильных травм. Из ГАИ сообщили, якобы заснул за рулем. Я тогда поверила в это. Жара стояла под сорок градусов, выехал Балашов из Петрозаводска в полдень, так как с утра его мучили корреспонденты, записывая интервью для радио и телевидения, может, и на самом деле разморило, но теперь стали возникать сомнения...
Черт ли ладил мне быть героем,
Черт ли гнал на исходе лет
С новым ветром уплыть под Трою,
Ведь в герои набора нет.
Дома тишь, виноградная лоза
Оплетает узорный вход,
Дома мир, белорунные козы,
Молоко и гемецкий мед,
Дома ты, о всегда дорогая,
Что когда-то я брал на бою,
А теперь без тебя я не чаю
Всю осеннюю пору свою.
Дай мне груди — усладу ночи,
Ярких губ не отцветший цвет,
Прошепчи мне, смежая очи:
Ведь в герои набора нет.
Я тебя осторожно укрою
Драгоценной седонской фатой.
Без меня уплывет под Трою
Храбрецов шлемоблещущих рой.
Потихоньку подступит старость,
И откроется в кружеве лет,
Что одно мне твердить осталось,
Мол, в герои набора нет.
Ты уснешь, бесконечно красивый,
Драгоценный подарок земли,
Но стоят в глубине залива
Полумесяцем корабли.
Спи, родная, я вновь достану
Свой пернатый шелом и щит,
Что меня под Приамовым станом
От крылатой беды защитит.
Спи, покорная древним заветам,
Твердым шагом гоплитам вослед
Я уйду к кораблям до света,
Ведь в герои набора нет!
Когда мы Славянским Ходом приехали в Минск и собрались в комнате Маслова, Виталий Семенович предложил почитать стихи, свои или чужие, не важно. Читали, конечно же: Дмитрий Ермолаев и Коржов, Викдан Синицын, Виктор Тимофеев, Маслов, и вдруг слово взял Дмитрий Михайлович. Он сказал, что тоже пишет стихи, но никому их не показывает, а так душа порой горит кому-нибудь почитать. И получив добро, доверяя нам самое сокровенное, начал читать:
Через треснувший камень плит
Ты, потомок, склони колена.
Время Цезарей говорит
На истертом темени плит,
Где империя неизменна
И латинский голос звучит...
Я часто спрашивала Дмитрия Михайловича: как он пишет? Почему стал писать именно исторические романы?
— У меня была цель. Так как исторические труды читают единицы, я решил в романах вернуть русскому народу его историю, потому и размахнулся на государей, аж до Смутного времени.
...Судьба писателя вещь относительная. Я живу от романа к роману. И каждая появляющаяся книга укрепляла меня. Оказывалось, что она нужна, она имеет своего читателя. Ведь писатель делается читателем. Читателя нет — нет и писателя. Сейчас сотворена страшная вещь: убит читатель и, соответственно, убит русский писатель. Дело в том, что наша литература совершенно исключительное явление в литературе мировой. Наша литература учительная, содержательная, которая будит, зовет на разрешение каких-то вопросов. Она меньше всего развлекательная. Запад же за эти годы выработал тип литературы чисто отдохновенно-развлекательный. В этом слабость и однодневность западной литературы.
В данном смысле я как бы повторяю Карамзина, не то, что он пишет, не его точку зрения, а его задачу. Я хочу в своих романах дать представление об истории Московской Руси. У меня столько не сделано, что надо еще полвека, а где их наскрести, эти годы-то? Когда я понял, что мне уже семьдесят, я струсил. И тогда кинулся в морское четырехмесячное путешествие на “Седове”, а затем и в Славянский Ход. Может, мне всего-то осталось жить ничего. Если бы мне удалось написать еще два столетия, больше того, что я уже написал, если бы мне это удалось, то, пожалуй, тогда я мог бы считать, что моя жизнь прожита не зря.
В семьдесят лет уже нужно думать о смене. Погаснет ли свеча, или ее кто-то поддержит и понесет по жизни дальше. В Славянском Ходе я увидел, что такие люди есть. А это значит, что мы можем надеяться на возрождение страны, народа, России и всего славянства, которое с ней связано.
Но дописать роман писателю не дали, оборвав его жизнь подлым убийством. Его духовная сила была столь велика, что просто на испуг такого человека не возьмешь. Помню выступление Дмитрия Михайловича в Минском университете в 1997 году. Гневную речь по поводу правящего тогда правительства России. И затем незамедлительную телеграмму МИДа, в которой говорилось: “Остановите Балашова!”
Черные тучи в последнее время все сильнее сгущались над его головой. Ждать, что он вот-вот умрет от старости, врагам Балашова не приходилось. В свои 72 года писатель оставался крепким, подвижным и дерзким. Казалось, старость обходила его стороной. И по неведомой случайности или по ведомой закономерности убийство свершилось в ночь с 16 на 17 июля 2000 года. Ровно день в день десять лет назад ушел из жизни другой великий русский писатель и тоже историк Валентин Пикуль. А для нас, участников Славянского Хода, это была уже третья потеря. Сначала пришло сообщение из Болгарии, что умер Старозагорский митрополит Панкратий, на приеме у которого мы с Дмитрием Михайловичем сидели рядом и принимали из рук владыки красное монастырское вино. Затем скорбная весть о смерти Бориса Степановича Романова, который по приезде нас в Новгород организовал в городе все встречи и сам провел замечательную экскурсию по новгородским раскопам. Не прошло трех лет, новое известие, уже более страшное, — убийство Дмитрия Михайловича Балашова.
Мне дожить от татарских шатров до бугра,
И дерзят по дорогам лихие ветра,
И коню в ожерелья, роняя узду,
Я гоню и теряю по каплям руду.
Конь храпит, и бегучая зыблется твердь,
В настигающем топоте близится смерть.
Надо мной перевернутой чашей закат,
И в бунгальские степи текут облака,
И в бунгальские степи уходят пути,
И от посвиста злого уже не уйти.
Так встречай меня, небо, багряной рекой,
За бугром, где ковыль, тишина и покой.
Судя по стихам, он чувствовал нависшую над ним угрозу. Меня известие о смерти Дмитрия Михайловича застало сразу по возвращении из Норвегии, неделю спустя. Еще не веря в случившееся, позвонила Маслову. Виталий Семенович подтвердил. Я спросила, был ли кто из наших на похоронах. Он хотел было ехать сам, но не успел. Сказал, что похоронили Дмитрия Михайловича спешно, без пышных церемоний, перевезя тело его в Зеленогорск на кладбище. Такова воля писателя — быть похороненным рядом с матерью: “За бугром, где ковыль, тишина и покой”.
Ноябрь 1997 года. Наше путешествие в Черногорию подходило к своему логическому завершению. Дмитрий Михайлович читал и читал свои стихи. Причем делал это очень профессионально, как хороший актер, вкладывая в каждое слово чувства и душу. В стихах ему было легче высказать свои тайные мечты и желания, нежели в прозе. Рассказывал о том, как ездил в Стамбул. Эта поездка необходима была для написания некоторых сцен романа. Там же родилось и его стихотворение, посвященное этим местам.
Город спит, непривычно тих.
Над Стамбулом светлеет небо,
Ни ковров, ни торговок хлебом
На брусчатых твоих мостовых.
До свиданья, волшебник старый,
Или, лучше сказать, прости!
По горбатым твоим бульварам
Мне уж более не брести.
Не сидеть на истертых плитах
Византийской глухой старины,
Не искать в мусульманских ликах
Отраженье другой страны.
Буду тихим анахоретом
Вспоминать, прекращая спор,
Как игольчатые минареты
Завораживают Босфор.
Но и в сутолоке России
Не забудутся никогда
Дивный купол Святой Софии,
Стен зубчатая череда.
До свиданья, волшебный город,
Или, лучше сказать, прости!
До скончанья столетних споров
Нам и нынче не добрести.
В перепутьях второго Рима
Заблудились наши мечты.
До свиданья, невозвратимый
Город вечности и суеты.
Кто для меня Балашов? Это и путевка в большую литературу, так как давал рекомендацию в Союз писателей, верил в меня, и, конечно, человек, которого я и воспринимала именно как человека и только уже потом — как мыслителя, политика. Политика дело переменчивое — сегодня такая, завтра другая, а Россия держится прежде всего на любви.
Одиночество. Вилла. Вечер.
Адриатики вечный прибой.
Никатрис золотистые плечи
Не видны на тропинке крутой.
Изгибаясь, несет амфору
С молодым фолермским вином.
Ночью к ней проберется в камору
Молодой пастух Антином.
Он не знает стихов Гомера,
Он в навозе по целым дням.
Никатрис, молодая Венера,
Почему ты не любишь меня?
Почему так победна юность,
Так стремителен времени бег?
Почему, неприметно сутулясь,
Разрушается человек?
Я гляжу на раскрашенный мрамор
В окружении пиний и роз.
Мой устроенный мир из камня,
Что ты мне на закате принес?
Одиночество и отчаянье,
Адриатики злой каприз.
Ты хотя бы взгляни на прощанье,
Я люблю тебя, Никатрис!
Это стихотворение Дмитрий Михайлович посвятил Светлане Чемодановой, участнице Славянского Хода, и еще при жизни разрешил привести его в своем очерке о нем, если я таковой напишу. Мне было интересно, как он, большой писатель, относился к тому, что в такую трудную поездку, как Славянский Ход, отправились путешествовать и мы, женщины.
— Если бы мы поехали с оружием в руках на фронт, то, по-видимому, нужны были бы одни мужчины. А так как мы поехали с совершенно другой миссией, то, стало быть, здесь нужны были женщины. Возникает иная психическая сложность, иное наполнение.
— Дмитрий Михайлович, что для тебя любовь?
— Я в любви всегда был человек невезучий, не умел ухаживать, всегда стеснялся. Кстати говоря, это где-то губительно сказывалось и на моей творческой работе, во всяком случае, мне часто было очень трудно писать любовные сцены... Кроме того, я слишком поздно догадался о нерасторжимости связи сексуальных, любовных чувств человека с творчеством вообще, в широком смысле. А связь эта есть. Причем влюблялся я очень легко, а разлюблял трудно, и это всегда сидело во мне как заноза в сердце, иногда многими годами.
Художественное творчество нерасторжимо с влюбленностью. Это нормально, когда человек творчества влюбляется.
Убийцы Дмитрия Михайловича думали смертью оборвать жизнь русского писателя, навсегда закрыть ему рот, но они просчитались. Этот Голос Правды теперь еще более сильно зазвучит в его исторических романах, многочисленных очерках, в стихах, которые я и хочу хоть с запозданием, но явить миру.
Головой в золотой пыли.
Ты груба и лицом и станом,
Мы таких вот, скрутив арканом,
Из далеких земель вели.
Мы таких, надругавшись досыта
И рубахи напрочь сорвав,
Опрокидывали раскосых
В полевое кипение трав.
Мы вставали грязные, голые,
Закусив губу до крови,
И плескало глазами тяжелыми
Море дикой степной любви.
Что ж ты рожу отворотила?
Уж ни тем ли теперь горда,
Что прошла наша злая сила,
Как швыряли на щит города.
Там, где кони наметом, рысью ли,
Тишина, над хлебами синь,
Измельчали мы или выросли
Из кольчужной брони пустынь.
Вечно блазнит, в веках звеня,
Чтоб Европа летела грязью
Из-под звонких копыт коня.
И любить нас, шальных, неистовых,
До предела лет молодых,
Самый злой и пленительный искус
Непутевой твоей судьбы.
Славянский Ход! В нашем автобусе “Россия” он сидел прямо напротив меня. Когда пришло время обеда и нам раздали сметану, Дмитрий Михайлович, разрывая пакет, ее тут же умудрился пролить себе на рубашку. Беспомощно огляделся и остановил свой взгляд на мне. Затем в Кишиневе я зашла к Виталию Семеновичу узнать время подъема на следующий день и вновь увидела умоляющие глаза Балашова. На этот раз он пролил на свою выходную и исподнюю косоворотки рыбье масло. Я командовала: “Дмитрий Михайлович, ты прямо как ребенок. Стягивай рубаху”. Он послушно снял и, оправдываясь, сказал: “Понимаешь, Надька, я хотел масло скумбрии прямо из банки выпить. Не выбрасывать же такую вкуснятину. Ну, а тут меня кто-то и задел...” Через полчаса я принесла ему косоворотки чистыми и отглаженными. Но если мне приходилось его чистить и обстирывать, то он, в свою очередь, успокаивал меня, когда я получала нагоняи от Виталия Семеновича Маслова. Говорил: “Ты, Надька, не обижайся на старика, ему больше всех достается”. И после того, как он Маслова называл стариком, хотя сам был на семь лет его старше, мне становилось весело и обида проходила. Чувство сострадания, человечности в нем было потрясающее. Ни разу Балашов не пожаловался на неудобства в автобусе. А ведь мы одиннадцать ночей провели в нем. Подберет под себя ноги, свернется калачиком и заснет. А то в таком положении заметки дорожные начнет писать.
Помню, проезжали Румынию. Автобус остановили румынские полицейские, и хотя правил мы не нарушали, им захотелось поживиться. Пока водители выясняли причину остановки, некоторые из нас вышли на воздух поразмять косточки. Стоит Дмитрий Михайлович с седой бородой, в расстегнутом кафтане, косоворотке, сапогах, да еще на фоне надписи “Россия”, — колоритнее фигуры не придумаешь. Подходит к нему с автоматом румынский полицейский, наставляет оружие в грудь и имитирует звук пальбы: “тра-та-та...”, затем, коверкая слова, добавляет для пущей важности: “ Русский стрелять”. Дмитрий Михайлович даже глазом не моргнул, как будто не в его грудь нацелен был автомат румына. Вот какая у человека выдержка была! А ведь никто не давал гарантий, что этот румын не выстрелит. Проезжая через их страну, мы чувствовали, что они настроены к нам, мягко говоря, не милостиво.
В 1999 году я приехала в Новгород и тут же позвонила ему. “Не приму никаких отговорок. Жду, приходи”, — сказал Балашов. И мы с дочерью пошли. Дмитрий Михайлович встретил нас радушно. Выставил на большой деревянный стол, который, кстати, как и многое в доме, сделал своими руками, деревенскую еду: квашеную капусту, картошку, грибки, нарезал огурцов, помидоров, поставил кувшин молока, принес бутыль вина, настоянного на черной смородине, и стал угощать. Бойко орудовал деревянной ложкой, раскладывая в большие тарелки нехитрые угощения. Я с интересом наблюдала за ним. Впервые видела его в домашней обстановке — радостно взъерошенного, в своей неизменной русской косоворотке, с босыми ногами... И возникало ощущение, что попала в одну из сцен его романа. Даже, помнится, сказала Дмитрию Михайловичу, выпивая из деревянного кубка вино: “У тебя, как у Пушкина: здесь русский дух, здесь Русью пахнет!” На что он незамедлительно ответил, что терпеть не может ничего западного в доме. Перекусив с нами, повел показывать свои хоромы. Сокрушался, что Ольга, жена, уехала к матери, а на даче огурцы “так поперли”, что он не успевает их засаливать. И, правда, весь хозяйственный стол был заставлен трехлитровыми банками с огурцами.
О многом мы говорили с Дмитрием Михайловичем. С ним всегда было интересно общаться. Были ли это разговоры о литературе, о любви, о России, или просто о жизни, всегда он рассказывал увлеченно, и в каждом слове сквозила его природная мудрость:
— Вот я заметил, что когда работал на земле, а не в тепличных условиях, когда находился наедине с природой, с Богом, если выкладывался полностью, до конца, Господь мне помогал. Например, косил я сено для коров. Идут облака, цепляются за вершины деревьев, а у меня тонна сена раскидана. Собираю его, мне тяжело, готов уже умереть, но все равно продолжаю сено убирать... Работаю, работаю, работаю, а дождя все нет. Тучи мне уже, как говорится, голову окутывают, и, наконец, когда я кидаю последнюю охапку сена на закалинок, обрушивается ливень. А стоит чуть-чуть разлениться, и будет другое действие. Лукавить с Господом бесполезно. Мы перед ним как хрустальные, мы видны насквозь. И если человек прилагает все свои силы, ему помогает Господь, но только в этом случае. Опять же, и в этом дана свобода воли. Дар, который мы получили и от которого отворачиваться бессмысленно.
В середине февраля 2000 года я получила от него письмо, в котором он писал: “Сижу дома, не вылезаю. Сердце схватывает. Порою кажется, что уже все в прошлом. А меж тем планы грандиозные... Действительно, встретиться бы, поговорить! Приезжай, как будет оказия! Я устраиваю дом, расписал все двери — тоже дело от безделья!..”
Помню, в Петрозаводске спросила, если бы ему предложили жить в Москве, поехал туда? Он ответил, что никогда: “Даже не примешивая политику, не поехал бы. Огромный город всегда делает мизерным любого отдельного человека. И это очень страшно. Не посмотрит Москва и на Дмитрия Балашова, на его имя, на заслуги перед Россией, раздавит”.
Когда прожито все и осенние листья в тpeвоге,
Словно карты мешает пропойный бродяга рассвет,
Уходи, остается земля и в полях остается дорога,
В никуда золотистой России рассеянный свет.
Одиночество, звоном встают над землею закаты,
И любимая женщина взглянет уже не любя.
Уходи от страстей, уходи от ненужной расплаты
За грехи, что свершить не пришлось. Уходи от себя.
Все равно не вернешь неразумную юность из сумрачной дали,
И смешно закликать ту судьбу, что угасла вчера.
На дорогах России таким вот куски подавали,
И горюнились бабы вослед, провожая с двора.
Уходи, детям жить, не мешай оперяться иному,
Тверже посох сожми, в небылое дорога строга.
Оглянись еще раз на изломы родимого дома
И запомни не книги свои, а свои на закате стога.
Будут версты и злые березы, и пухлые тучи,
В опрокинутых далях утонут твои города.
Пусть века прошумят над могилой, и самое лучшее —
Упокоиться в этой земле без креста и следа.
Дмитрия Михайловича не стало. Мне не верится. Я разговариваю с ним, как с живым, и по сей день. На кассетах слушаю его голос. Читаю в письмах его наставления: “Попробуй сперва рассказывать беспощадно, на время забыв о печати, цензуре, приличиях — обо всем. Ежели сразу себя ограничивать — ничего не выйдет. Литература это всегда открытие и дерзость”. Вспоминаю его детские, василькового цвета глаза, молодое, без явных морщин, лицо, которое необыкновенным образом будто бы светилось изнутри. Какую-то внутреннюю, не видимую для многих незащищенность его души. Здесь люди не должны путать с духом, который был у писателя больше, чем просто сильным. Вспоминаю, как он читал мне у себя дома свою новую рукопись. Как он после каждой прочитанной главы спрашивал меня, словно начинающий писатель: “Ну, как, Надька, ничего, или может не пойдет такая откровенность в любви, которую я здесь пишу?” И я честно признавалась, что мне все было интересно и ново. А затем взяла и прямо спросила: “Дмитрий Михайлович, а почему стал описывать любовь теперь? Не связано ли это с возрастом, что уходит уже прежняя мужская сила?” Он учил меня быть предельно откровенной и потому совершенно не обиделся на мой вопрос, а так же откровенно ответил, что в моих словах есть доля правды. Да, он старел, но это не значило, что ослеп, потерял голос, слух, обоняние. Может быть, именно в это время он и почувствовал все гораздо острее. Исчезли барьеры, комплексы... Появилась свобода. Наверно, потому и о нашем Славянском Ходе, и о своей там влюбленности написал так открыто. А может, чувствовал: не так-то много ему оставалось жить. И захотелось высказать то, что не давало покоя, сидело в душе занозой. Вспоминаю, как в Славянском Ходе в Минске, на фуршете, нам, женщинам, надоели бесконечные тосты и речи мужчин, и мы пошли танцевать. В. С. Маслов, увидев это, сказал очень недовольно: “Мы приехали дело делать, а не развлекаться”. Тогда, чтобы нас поддержать, в круг вышел Дмитрий Михайлович Балашов. Широко, по-русски расставив в стороны руки, он как ни в чем не бывало пошел плясать. Да так здорово, так увлеченно, что даже Маслов сменил гнев на милость.
Вспоминаю, как в Петрозаводске, прощаясь со мной, он все наказывал приехать к ним с Ольгой в Новгород погостить, а я искренне обещала ему в надежде осенью на самом деле приехать и пожить у них пару-тройку дней. Не верится, что все это стало теперь только воспоминаниями об уже прошедших и невозвратных днях.
Из последнего, февральского письма мне от Дмитрия Михайловича: “Что у тебя очень хорошо получается — очерки. Помню твои очерки времен поездки в Сербию. Люди видны. Тебе бы опять вернуться и писать о людях и о семейных взаимоотношениях тоже написать бы связно. Влезть внутрь жизни. Это очень трудно, тем паче, что абсолютная правда жестока всегда. Но тогда это уже будет настоящая литература”.
Дорогой Дмитрий Михайлович, высоко ты оценил мою работу над очерками о людях, теперь я пишу о тебе и не знаю, что бы ты сказал, пpoчтя написанное, но обещанное слово надо держать. Прости, если что не так. Спи спокойно. Ты жил воином России, непримиримым и неистовым. Им и погиб. Ты знаешь, я любила тебя нежно и преданно, как большого доброго друга, и сохраню память о тебе во все дни.